Книга леса

Бог сотворил человека животным, получившим представление стать Богом.

Св. Василий Великий

Мы с Дюрандой, как ни в чем не бывали, стоим на берегу лесного озера. Посреди ряски, которая его затянула, — прорыв в виде окна, он уже затягивается. Берега, все в папоротнике и моховых подушках, носят следы нашего вторжения, и довольно вещественный: колею мы пропахали — хоть дубы шеренгой сажай. Я сидел сух и невредим, одежки были при мне. Дюрра с трудом отфыркивалась и дышала как паровоз, но ни на боках, ни на стекле «солярия» не было ни единой царапины. Я специально вылез и ощупал ее со всех сторон.

— И где это мы? — спросил я задумчиво. — На том свете, что ли? Если мы и тонули, старуха, то как-то уж очень быстро высохли.

Она не ответила.

Затем я обозрел декорации. Взглянул окрест меня — и душа моя страданием уязвлена стала: какая древняя мощь зазря пропадает! Сплошные корявые стволы, будто и не в тесноте росли, чешуи как на древнем ящере, а вверху сплошной шатер из игольчатых веток. То ли кедры, то ли пихты, если не считать размеров и того, что я не особо силен в ботанике. И их было не просто много — больше, чем мне было впору выдержать; они казались бесчисленными детьми одного прародителя, такова была их чистота и стать. Сквозь толстенное покрывало хвои еле пробивалась тонкая паутинчатая травка, но ближе к озерцу природа брала реванш, и под небесным продухом всякого салата было по колено: среди хвощей и дягиля желтели купальницы, наивно голубела россыпь незабудок, низкорослые розовато-сиреневые фиалки перемешались с ландышевой белизной и пурпурными брызгами лесной фиалки. Я начал соображать, что меня из пущей осени каким-то образом втряхнуло если не в весну, то в самое начало лета.

Среди автоволков, на байкерских посиделках за банкой пива и кружкой коньяку, бытовали россказни о каких-то лесных оазисах в пустыне и лесных дикарях, что бывали куда опаснее приморских. И в армии кое-кто хвалился, как их ликвидировал: халупы у них из щепок и корья, ей-Богу, — смеялся он, — горят как порох.

— Сходить в разведку, что ли, — сказал я Дюрре. Она промолчала.

Я достал топорик в чехле — единственное мое оружие, если не считать десантного ножа на длинной рукояти с пружиной внутри. Ножик был без рогов и кровостока, поэтому у Бдителей сходил за инструмент. Топорик я положил в глубокий внутренний карман моей косухи, нож подвесил за цепочку к подмышке правого рукава: стоит чуть тряхнуть рукой, нажать на кнопку, когда рукоять уже в твоих пальцах, — и можешь идти против всего света. Или сделать путевую отметину на стволе.

Я запер машину: она была еще теплой. Будем надеяться, оклемается от пережитого. А распечатать ее и увести — такого ловкача еще отыскать надобно.

На тропу я набрел быстро. Тонкая как нитка, она была подернута куцей зеленью, перерезана корневищами, однако чуть подальше расширилась и стала глаже. Ее обступали обширные цветущие земляничники, кое-где розовели неспелые ягоды. Я машинально сорвал одну такую — сладка необыкновенно. Лес тем временем на глазах редел, светлел, вместо елок появились лиственницы с березами. Вверху уютно щебетали птахи, белка шмыгнула с одной ветки на другую и побежала впереди меня.

— Вот выйду на ту дальнюю полянку с шиповником, глядишь, и первые грибы начнутся, — сказал я вслух.

Поляна оказалась ровной, как столешница, и трава на ней стояла не такая, как в самом лесу: изумрудная в голубизну, плотная и пружинящая, как в Гайд-парке — вот только где наши косилки? И, разумеется, о грибах я напророчил. Были грибы, даже выше моего роста: домики, что раздвинули над собой почву, как молодой подберезовик, розовато-коричневые или буро-золотистые, с крышами из дранки — и без окон. Зеленый свет и солнечные зайцы играли на стенах, и оттого они не казались слепыми. Изгородей при них не водилось, людей и подавно. Не удивлюсь — как бы они там, за дверью, освещались? После этой дурной подумки я беззвучно прыгнул из кустов прямо на ближнее крыльцо — теперь вжаться в косяк — толкнуть (она не поддалась, повертел ручку — черт! Дверка же в стену вдвигается, и защелки нет никакой) — проникнуть.

Тут я понял.

Светились сами стены, весь узор прожилок выступал на них, будто они были из драгоценного камня — нефрита или пейзажного кварца. В меня как-то само собой вошло, что так оно и есть: это мореная лиственница, вечное дерево, которое не гниет ни в какой воде. В моих лесах она была бы светлее и мягче, но в этом изменила свою природу настолько, что ее впору резать микротомом — так тверда — и заменять слюду: так она тонка и проницаема для света.

Прихожая в этой хижинке раскинулась от стены до стены, в нее выходили двери большей половины, и было в ней чистенько и обжито. Половик из камыша наискосок по полу из деревянных плах, латунный рукомойник с носом-дудочкой, на цепи, и под ним нечто вроде широкой вазы из того же металла, с ножкой, уходящей в гладкие доски. Крюки для платья и полотенец, сделанные из причудливых сучков, деревянные ведра из дощечек, похожие на бочонок, в которых солят капусту. Буковая лохань для стирки, корзины для белья и овощей с крышками и без, плетенные из берестяных лент. Все это наполовину тонет в странном желтовато- зеленом мерцании, более холодном по тону, чем снаружи. Будто я снова попал на дно того озерца.

— Мятная избушка, — сказал я громко, чтобы разбудить тех сказочных человечков, что спят в дальней комнатке. Но никто не поднялся из кроватки и не вышел навстречу нежданному гостю.

Да, вот еще из-за чего я подумал о малышах — перильца по всем стенам, как в балетном классе, и такие низкие, что мне было бы неловко делать ласточку. Я прошелся по комнатам. Перво-наперво открыл кухню, повинуясь не чему иному, как внутреннему тяготению: большая плита под жестяным колпаком, низенький разделочный столик, почти такой же для еды, в окружении табуреток.

На первом столе стояла миска и были разложены устрашающего вида тесаки, на втором — солонка и хлебница с сухариками. Буфет открывал взору нарядные блюда и чашки, выставленные напоказ, как в зажиточном крестьянском доме. Благородное дерево теплых тонов, расписная майолика, оранжевая с синим, вязаные хваталочки, держалочки и сморкалочки. Мойка была вырезана из цельного апофиллита — так в просторечии называют мягкий мыльный камень.

Вот чудеса! Вещи словно говорили со мной, как немые: жестами и улыбкой. Они были из любимой сказки, и мои опасения схлынули, будто в счастливом сне. Я по-хозяйски открыл буфет и обнаружил выше его смотровых оконец деревянные ложки, костяные ножи, вилки и уполовник, а ниже — банки с крупами, вполне съедобными на вид, и корзину с какими-то сушеными кореньями. Пахли они благонадежно: то ли гвоздикой, то ли тмином и чуток землей.

Потом я повернулся к маленькому и непроницаемому для глаз шкапу — и верите ли? Тут было самое ценное: туески с вареньями и медом, пачки сдобных галет, выглядящие современно и актуально, хотя и без рекламных добавок рядом с картинкой, сушеные груши и сливы в плетеных из прутьев коробках, очень крупные. Я рассудил, что уж это, во всяком случае, не отрава.

— С голоду, первое дело, тут не пропадешь, друзья гномики, — сказал я своим набитым ртом в закрытую дверцу. Это я до того изнахалился, что уцепил пятерней парочку сухофруктов и сунул в себя: мягкость, сочность и аромат были выше похвал.

Далее я вторгся, по-видимому, в гостевую, или «чистую» комнату. Широкий зев камина из дикого камня, с чеканной решеткой грубовато-уютного стиля, упругий и скользкий бархатистый пол, нисколько не дощатый, и на нем всякие-разные подушки: из лоскутов, «нитяного меха», вывязанные крючком, ковровые. Часов с кукушкой не было. Вместо них над каминной доской висела странная штуковина из дубовых шестерен, серпов и рычагов, которые ритмично вращались и покачивались. Время было разъято и вывернуто наизнанку, чтобы показать кому-то (если не мне) его эфемерное естество. Немного раньше некто сердитый проделал то же с моим пространством…

Тут я малость сам себя подверг обдумыванию — с чего это я такой умненький-разумненький? Неужели пропащая мамуля успела вложить в мою младенческую голову так много?

С этим я тронулся дальше. Две спальни — одна по виду жилая, другая не очень. Ложе в обеих выделено другим уровнем высоты — на ладонь выше пола — и вместо подушки еще одна ступенька. Зато одеяла-покрывала роскошные: верхнее — атласное, нижнее — валяное из такой мягкой и легкой шерсти, что и простынки не нужны. В жилой спальне стояли громоздкие лари, один с носильными вещами. Я отворил крышку, обнаружил поверх всего какой-то сарафанчик с оборками и тут же прихлопнул, застеснявшись Деликатность у меня врожденная, тоже от мамочки. На постель было брошено вязаное рукоделье, не снятое со спиц: кукольных размеров пальтецо, бежевое с черной отделкой.

Что здесь отсутствовало начисто — книги (такое дело было для меня привычнее присутствия), безделушки и шкуры. Последние два пункта почему-то ассоциировались у меня с дикарским и вообще патриархальным образом жизни и мигом разрушили сложившийся стереотип.

— Вот бы еще Дюранду сюда перегнать для полного счастья, — снова сказал я во весь голос. — Интересно, а воду здесь где берут?

С тем я здесь и обосновался, с завидной безмятежностью приняв этот мирок так же, как он меня принимал. Родник обнаружился в лесу, недалеко, и к нему вела дорожка из тесаных известняковых плиток. На день хватало четырех ведер и двух ходок. Посудины из деревянной клепки были тяжеленные; правда, к ним прилагались повозка со странной упряжью, то ли на осла, то ли на телка, — но на меня эти ремешки, во всяком случае, впору не пришлись.

Укромный приют в виде уютного шалашика на одно очко я тоже обнаружил с ходу. Облегчение для моей совести: не нужно при великой и неотложной нужде рыскать по живописным кустам. Дюрандальку я навещал каждый день по нескольку раз, пополняя кстати свой запас городских продуктов, но ничего более сделать для не мог. Впрочем, вид у нее был хотя и грустный, но вовсе не испуганный.

Еще я освоил пустеющую спальню, робко, но с удовлетворительными для меня результатами кухарил, гулял по деревеньке. Удивительное дело — она пустовала, но была обустроена. За всеми дверьми, во всех шкафах и рундуках одно и то же: уют, запас самой необходимой провизии, отсутствие пыли (так был чист лесной воздух) и стойкое ощущение тихого гостеприимства, скрытой и лукавой жизни, которую я не разогнал, однако заставил затаиться. Все это возбуждало во мне уже не страх, а сыщицкий азарт, который обращался, однако, не столько на господ домовых, сколько на их вещи. Я не знал, чем тут моют посуду и стирают белье, но поиски мыла, стирального порошка, щелока или хотя бы шершавых камней зашли в тупик. Ночами было совершенно нечего делать (фонарик я экономил), но ни свечей, ни лампы я не отыскал. В лесу, куда я в поисках сухих веток для топлива отваживался углубляться все дальше и дальше, естественны источником освещения были грибы и гнилушки, но меня почему-то не тянуло тащить их под свою кровлю. Так что ночью я дремал с ножом в изголовье и топориком в ногах, а днем вел сумеречный образ жизни, пока не совершил открытие в буквальном смысле этого слова. Отворил как-то вечером дверь, и в сени влетел огромный светляк неизвестного науке вида, имеющий сантиметров десять в поперечнике. Материальной его основой было насекомое, похожее на двукрылую стрекозу, ручное — оно сразу же село ко мне на плечо — и дающее ласковый зеленоватый свет, почти неотличимый от здешнего дневного, процеженного сквозь листву. Кстати, через недельку такого житья глаза мои отдохнули и стали зорче — ночью я иглу мог отыскать на улице, а днем глядел с поляны прямо на солнце, почти не моргая. Мой новый приятель уже меня не покидал: рано утром улетал попить своего нектара и обновить потускневшее свечение, но ближе к вечеру исправно дожидался у порога, когда я его впущу.

Как и подобает холостяку, грязной посудой я нагружал здешнюю могучую мойку и мыл сразу большими партиями, экономя воду и свои усилия. Губку для сих целей я таки отыскал: сдирала грязь, жир и копоть, будто их и не было.

И вот однажды глухой ночью эта посуда грохнула, да так сильно, что я пробудился, пробудившись — забоялся, а забоявшись, босиком попер на кухню, чтобы бояться перестать.

Так горел свет, но не мой: они жгли тоненькую щепку, зажатую в горизонтальные щипцы на подставке. В ее колеблющемся свете я увидел гладкошерстое маленькое чудище, изжелта-бурое и крайне длиннохвостое; огромные, на пол-лица, глаза его были на переносице разделены белой полоской и отблескивали ярым фосфором.

— Ой! — сказал я.

Чудище неторопливо выбралось из мойки на табурет, зажав в тонких пальчиках правой руки чистую салатницу. Левой ногой, такой же длиннопалой, оно сжимало тряпку.

— Извините великодушно, что пробудил вас, но поверьте, никакого терпения не стало! Посуду толком не моете, полов не метете и вообще без хозяйского глаза… А уж что вы не ужин сегодня ели — совершеннейшая мерзость!

— Вашу же печеную репу со шкварками из моих личных запасов.

— Горелую, вонючую брюкву в позавчерашнем жиру, что, осмелюсь доложить, пагубно сказывается на любом здоровье. Не умеете — не беритесь, нечего переводить продукты, — ворчливо заметил он и поскакал по полу до шкафа, диковинно пружиня ножками, согнутыми коленкой назад.

— Простите, а ты кто такой будешь? — пробормотал я чуток бессвязно, вспомнив, что я еще трушу.

— Домоправитель здешний, — он смущенно прикрыл веками свои жуткие бездонные гляделки и сразу стал похож на плюшевую игрушку. — Ночной призрак, а если по-научному, то лемуры мы будем, Лориен из семейства Лори, биологический вид «Лори тонкий».

— Ба! — восхитился я, — Так это ваш дневник мне подбросили по пневмопочте?

— Этого не знаю, однако заглавная страница моих записей и в самом деле исчезла. Не печальтесь — я ее легко восстановил. Всего лишь проба пера… Я был в уверенности, что кто-то, не буду говорить кто использовал его для неких интимных надобностей… впрочем, это не предмет для обсуждений, — ответил он велеречиво и с достоинством. — Однако же какое отношение имеет мой скромный труд к вашему пришествию сюда?

— Примерно такое же, как бузина на моем приусадебном участке к городскому брату моего папочки, — ответил я слегка бессвязно. — Я сам не понимаю, как его занесло ко мне, а меня — сюда. Но ваш манускрипт могу вернуть даже не совсем помятым, если нашарю в автомобиле.

— Автомобиле? А, понимаю. Это верховое животное, которое испортило берег привратного (я услышал — превратного) водоема.

— Извини, мы не нарочно — нас попросту насильно втянуло, а потом насильно вытолкнуло на сушу. И оно не животное, а механизм… в общем, не более живое, чем посудина у тебя в руках.

— Что же, такая форма медленной жизни тоже приемлема.

Он отворил дверцу свободной ножкой и поставил посуду вглубь шкафа — не совсем по тематике, к варенью.

— Так куда вы держали путь?

— Трудно объяснить: его тут нет, похоже, ни этого пути, ни того человека, за кем я отправился.

— Человека?

— Ну да, такого, как я, но помоложе.

— А, Старшего. Старшие ушли, а другие из их числа придут через год, а то и позже. Они ходят от селения к селению, чтобы земля от них не уставала.

— Наверное, мой Старший — другой, он землю собой не тяготит. В общем, я почему-то сбился с дороги и оказался посреди озера, в воде.

— У Старших бывают такие пути, — произнес он напыщенно, — в которых они не дают нам отчета. Когда Старший говорит, ты его слушаешь, зовет — ты находишь, но неизвестно как. А прямое наше дело — блюсти дом и очаг.

— Ваше? А вы сами кто?

— Младшие.

— Животные?

— Ну конечно. Все мы животные, потому что живем: земля, камни, деревья, крылатые светильники, вон как ваш, над головой. Зачем спрашиваете о пустяках?

Я понял. Животным он называл просто все живое, живущее. Но Дюранда…

— Хорошо, отставим. Похоже, мой Старший меня не звал или я не так расслышал, вот я и потерялся. Не прогоните?

— Как можно! Принимать гостей — тоже наша здешняя работа. Простите, а как ваше самоназвание?

— Джошуа, можно Джо или Джош. Ты — Лориен, а об остальных я, кажется, тоже догадался. Муська — мышь?

— Крыса. Черная в легкую пежину. Мыши поменьше будут и посмирней.

— Идем дальше по аналогии. Ужастик — уж. Змея.

— Конечно.

— Пульхерия?

— Кошка. Такая пуховая и нос кнопкой.

— Макаки и есть макаки.

— Именно, — кивнул он, — что с них взять! Снежные. Народ хотя и простого ума, но закаленный и трудолюбивый. Каждый в четыре руки вкалывает, простите за вульгаризм. Иначе с такими экземплярами, как Муська и Вальтер, долго не протянешь.

— Да, я помню, вы жаловались. Вальтер кто — собака?

— Ну, в общем да. Увидите.

— Слушай, друг, а почему вы все попрятались?

— Детишка велела, чтобы вас не смущать. Вы днем явились, когда мы ходим по лесу, и заняли наше помещение.

— Ох, извини, как нехорошо вышло-то. Дома ведь все одинаковые, а я…

Лориен замахал лапками.

— Что вы. Это нам честь и радость — вы не знаток наших обычаев, значит, вдвойне гость. Вот мы и решили устроить себе приключение. В деревьях сейчас тепло и ласково. Муська с Ужастиком остались — ведь вы их и не видите, малы они больно.

— Тогда… тогда скажи всем, что я прошу их вернуться.

— Великолепно! Я ужа пошлю, он прыткий, — Лориен повернулся на полу, как волчок, и заскакал к выходу. У порога обернулся:

— Утром встаньте пораньше, будем делать большую уборку.

Как ни удивительно, однако я заснул, и прекрепко. Время от времени я все же выныривал из этого состояния и слышал, как Лориен деликатно шебаршится в соседних комнатах, сокрушенно бормоча себе под нос. Он был из ночных жителей, это и позже сказывалось на его поведении.

На восходе солнца меня разбудили свежие кухонные ароматы. Лори, похоже, не ложился совсем, но был бодр и энергичен. Мы вдвоем позавтракали, помыли и расставили по местам посуду, протерли гладкие полы влажной шваброй и воском, а ковры — жесткой щеткой. Перебрали сундуки. Мне он выделил один полупустой, предварительно уплотнив его содержимым все прочие. Остальные твари не спешили выйти из подполья, только Муська и вернувшийся Ужастик время от времени беззвучно шмыгали под ноги, наводя на меня оторопь.


Между делом навозили воды. Я, кстати, спросил об упряжи.

— Валькина; только его поди еще в него засупонь, — проворчал лемурик.

Потом он соорудил обед, поставил горшки в утепленный ящик (это его я вначале принял за переносную колыбель), и мы уселись ждать.

К середине дня, наконец, началось. Сперва из лесу торжественно выступила пышная кошка, голубовато-серая, как песец, и очень независимого вида: некоторая кукольность и курносость физиономии этому не мешали. Затем закачались ветки, повеяло легким ветерком — поверху скакало обезьянье племя, мохнатое и сероватое. У самого порога, где восседали мы с Лори, оно попрыгало на землю и расселось рядком на корточках.

— Незнакомый Старший, Пульхерия, — сказал один с прононсом и чуть картавя. — Добрый?

— Мняу, — неопределенно подтвердила киса, принюхиваясь к моим ботинкам. Я ощутил легкое покалывание в мозгах: похоже, меня зондировали и передавали дальше по линии. — Мурр.

Она потерлась о мои брюки ушами и удалилась внутрь помещения, не пожелав пойти на ручки. Обезьяны остались — полного вотума доверия я не получил.

Сразу же после этого на тропе замельтешило нечто желто-черное. То была девочка: она показалась мне карлицей, потому что ехала верхом на собаке с пушистыми лапами бежевого цвета, добродушной мордой, тупой, как колун, и темным чепраком в завитушках. Седла и стремян не было — девочка управляла с помощью ошейника. Я разглядел и ее: довольно-таки милое личико с бровями вразлет, прямой носик, масть почти в тон собаке, светло-рыжая. Цвет кожи не молочно-белый, как этого ожидаешь при таких волосах, а нежно-смуглый, как топленые сливки. Небольшой рот, губы сизого оттенка, будто туты наелась или, скорее, черники; а глаза светятся яркой голубизной. Одета она была в недлинную рубаху того же цвета, что и волосы, и кожаные рейтузы с характерным серым сетчатым рисунком по серому же, но более светлому тону.

— Вы — Джош. Имя, будто ежика гладишь по иголкам. А я Руа, Ру, — так она представилась. Голос был низкий, певучий и довольно взрослый.

Ну нет, никакой она была не карлицей. Обыкновенная двенадцатилетняя девчонка. Но ее пес! Он был размерами почище сенбернара, какие в горах вытаскивают на себе путников из-под лавин; даже его водяная сбруя не давала о нем полного представления.

— Мама Кенга и крошка Ру, — я встал и поклонился, — Очень тронут.

Зачем я пошутил о сказочном кенгурином семействе, сам не знаю. Может быть, из-за прыгучести Лориена.

— Мамин путь настал, когда я еще почти не помнила себя, — спокойно ответила она. — А это Вальтер.

— Э… А он не кусается?

— Нет. Валька добрый, хотя немного склочник. Брешет для порядка, и то нечленораздельно, — она пригнулась, чтобы почесать ему подмышку, пес обернулся и лизнул ее в щеку. Затем они ступили на крыльцо и зашли в дом, я следом. Лориен вскочил мне на плечо, остальная компания, лопоча, ввалилась вся разом.

Девочка подъехала верхом к умывальнику и стала мыть руки.

— Ты что, так и ездишь по дому на собаке? — снова пошутил я.

— По дому — почти нет.

У двери в гостиную она ухватилась за перильца и стала сползать с Вальтеровой спины. Обезьяны подскочили, чтобы ее поддержать.

Тут я уяснил все и окончательно.

Ноги у нее были парализованы. Видимо, затем, чтобы не быть всем прочим в тягость, или по внутреннему стремлению к независимости, которым бывают одержимы калеки, она отделилась от других Старших. Обходилась без костылей — или они не сумели их изобрести? Гладкие полы были необходимы ей, чтобы ползать там, где не находилось упора для рук, и делала она это грациозно, будто и в самом деле исполняла па авангардного балета. Да и ноги были как у танцовщицы: крепки и округлы, с сильными икрами. А ее чулки…

— Это от змеи, — немногословно объяснила она.

— Что, укусила? — я не совсем.

— Нет, заколдовала. Я была непокорна, она — зла. Потом пожалела, и две ее дочери сменили кожу до времени. Так делают, когда Старший сильно обожжется или изранится. Змея при линьке выползает из еще живой кожи, и на ней остается совсем нежная, незрелая пленочка. Ползать она не может, и за ней все ухаживают, пока пленка не огрубеет. Я тоже сменю эту шкуру, если… когда выздоровею, а пока это моя настоящая защита и будущая крепость моих мышц.

— Фея Мелюзина, Женщина-Змея, — пробормотал я. — И тебе что, никак нельзя пораньше расколдоваться?

— Не Джошу об этом спрашивать, — обрезала она. Что-то большее простой обиды с ее стороны, бестактности — с моей… Разговор замяли.

А потом весь день и вечер напролет меня шумно обучали здешнему хозяйничанью. Добывать огонь маленьким поперечным луком, к тетиве которого была прикручена стрелка со стружечным оперением на носу; разжигать печь «глютиками» смолы; отчищать посуду песком после Валькиной черновой обработки, «бучить» белье в той самой кадке, куда бросали раскаленные в печи булыжники, и кулинарить: замешивать тесто на воде и квасном осадке, тушить и парить овощи и заваривать корешки и листья. Консервы мои они отвергли: есть мясо, как и употреблять в дело меха и шкуры, было несовместимо с поголовной разумностью здешней твари. Я со всеми перезнакомился, хотя вначале путал имена и почти не различал функций. Ужастик говорил дискантом обиженного младенца, чистил изнутри вентиляционные каналы в стенах и носики больших чайников, а также держал мышей на почтительном расстоянии. Пульхерия была очень сильным телепатом, в этом заключались одновременно ее стиль жизни и профессия. Вожак обезьяньего народа, Тэнро, весь первый день вертелся как ошпаренный, будто мы с Лори до того вовсе зря корячились. Конвейер по доставке сучьев… бригада по обметанию потолков… десант на ближайшее злаковое поле… Он был затычкой для любой дырки: если не было работы, Тэнро готов был ее выдумать.

Что делал мышиный народ и отдельно взятые крысохвосты, помимо развлечения общества, мне долго не могли растолковать. Но однажды, дня через три, когда все мы, приматы, примитивные и не очень, уселись за блины в земляничном желе, за моей спиной раздался возбужденный писк. Крошечное черно-пегое создание с поросячье-розовыми лапками и хвостом буквально взлетело на мое плечо, шмыгнуло на стол, ухватило в зубы самый поджаристый блин, разворошив стопку, и поволокло за собой, как мантию, по столу, по полу — и к выходу. Я узнал Муську.

— Лаз у нее там, — объяснил Лориен. — Пусть ее, отнимать нет смысла, уже поваляла. Вы думаете, она голодная ходит? Или сама себя не может обеспечить получше, чем мы все вместе взятые? Она же лепит из одного другое, как захочет, а ее детки, только у них глаза прорезались… Да, Сафие Марианнин приплод показывали?

Тэнро буркнул:

— Говорит, ребятишки подходящие. Если в мамашу пойдут, Старшие тут ничего из прежнего не застанут, когда сделают полный круг, разве что саму хозяйку.

В этот же день поздно вечером, чтобы приветить гостя и выгнать сырость, растопили камин, и все расположились у огня, как семейство владельца средневекового замка, зачарованно глядя в пламя и тихо переговариваясь. Руа вязала, вытянув ножки перед собой и безостановочно шевеля спицами; дело у нее дошло уже до башлыка. Макаки, сидя на корточках, переставляли знакомые мне шахматные фигуры по стоклеточной доске, которую принесли с собой из леса. Лориен подкармливал огонь сучками и что-то напевал про себя. Я же только молчал и глядел на деревянный мобиль, который шатался и крутился, кажется, еще быстрее в струе теплого воздуха. И не было у меня ощущения утраты: нечто от моего мальчика, от равновесия и теплоты его души, находилось в этой земле живых.

На ночь мы устраивались, как кому нравилось: Вальтер — в сенях, где одна стенка для прохлады и лучшего обзора была отодвинута вбок. Как-никак, а он был вдобавок ко всем своим добродетелям еще и сторож. Макаки уходили в лес и развешивались там по березам, недреманный и мерзлячий Лориен свертывался на каминном коврике или чистом поду плиты. Я и Руа с верной Пульхерией расходились по своим двум спальням.

Этой ночью я заворочался и проснулся в духоте от того, что на меня смотрели. Сначала я подумал на луну: ее отрешенный серебристый лик своим светом пронизывал стену насквозь. Однако то было нечто куда более живое: крошечное существо размером в мой мизинец, похожее на пышнохвостого мышонка. На ушках тоже были меховые кисточки.

— Это еще кто?

— Сафия или Софья, как кому угодно, — детский голосок ее звучал прямо в моем мозгу. — Премудрая дочь владычицы Эрран, блюстительницы ритма и насылательницы снов.

— Орешниковая соня? Бывают еще садовые, лесные… Вы еще вроде мышей или сурков.

— Чепуха. Я лично — Соня ореховая, орехи люблю очень. Днем сплю, ночью хожу разговариваю. Здравствуй!

— Здравствуй, коли не шутишь. С чем явилась?

— Тебя смотреть, А если сон желаешь увидеть — наведу, — она пощекотала мне ухо своими усами.

— Благодарю покорно, мне явь дай Боже переварить.

— А зря, Я хорошие сны насылаю, умные. Хочешь — одному, хочешь — пополам с Руа.

— С Руа. Что-то невысказанное, задавленное, загнанное вглубь моего «я» подняло голову и насторожилось.

— Ты что, без моего разрешения не можешь?

— Не то получится. Без пользы и вразумления.

— Что же, тогда давай ворожи. Насылай.

И сон мой был порожден жарой и томлением, и стеснением сердца.


…Двенадцатилетние, вошедшие в возраст девчонки начинали шептаться об этом по закоулкам и кустам, со смешками и благоговейным страхом. Она никогда не сторонилась подобных разговоров, но ее собственное мнение надо было вытягивать из нее прямо-таки клещами — и добром это никогда не кончалось.

— Зачем тогда слушаешь, недотрога?

— Хочу уместить это в себе, — отвечала она спокойно.

Впрочем, в остальном она была такая же, как и прочие. С визгом носилась в играх, ловко обрубала маленьким топориком сучки на деревьях, которые мужчины волокли с расчисток, в сев одним гуртом со сверстницами таскала за собой борону, прилежно и тихо училась сама и учила малых охотничьих щенков. Ее, как и всех, готовили к посвящению: с мальчиками уходили в потайное место Отцы, с ними, девочками, — Матери. Она впитывала знание жадно, торопливо и безмолвно, как сухая пустыня — дождевые струи, и ни о чем не спрашивая, в отличие от многих. Но, как у очень немногих, в ней открывалась в некие мгновения несытая бездна, которую не могли наполнить одни слова.

Про себя она знала, что уже хороша для мужского взгляда: да и мальчишки — сверстники и чуть постарше — небрежно признавали ее превосходство над отроковицами, еще голенастыми и плоскогрудыми, и даже над девами, среди которых были более ядреные, смазливые и ответчивые, а к тому же посвященные, не то что она, на которую пока наложена невидимая запретная печать.

И вот в весну, первую после того, как им всем исполнилось по двенадцать лет… и, конечно, первые крови отошли, с иными просто не заговаривали… Мать Матерей сообщила им, что Змея проснулась и сменила кожу. Она стала на этот раз почти золотой, с малыми черными крапинами на спине, а такое знаменует для племени счастливый год.

В назначенный день их еще в полутьме раннего утра начали обкуривать душистым дымом девяти трав, что бросили в тлеющий огонь, и обтирать листьями, и выщипывать грубые волоски на теле, особенно подмышками и там, где треугольник. Это было не в первый раз и не так уж больно, женщины натирали их и снадобьем, от которого кожа немела на короткий срок, а потом не воспалялась. Сверстникам приходилось куда хуже, зато и их власть была потом сильнее женской.

Наконец, все отроковицы стали гладкими, точно каменная смола, отполированная морской водой. Из таких кусков и угловатых крупиц, что они выменивали у Народа Дюн, замужние низали целые ожерелья, а ей от матери остался только один комок сгустившегося солнца размером в воробьиное яйцо с отверстием — в него вдели ремешок, чтобы вешать на шею, как амулет.

Потом их усадили у входа во временное пристанище Змеи. Ведь Змея кочевала вместе с ними, ее для почета носили в парчовом мешке редкого заморского дела, и в каждом селении было для нее пристанище — шатер, испещренный рисунками… Все женщины, старухи, молодки и Матери, запели для них — темные голоса и темная музыка — и от этого некая пружина начала развертываться из сердцевины тела, доходя до кончиков пальцев: зуд, и томление, и лихорадка. Туман застилал взор изнутри, изменяя внешнее, чужими глазами смотрели они уже и друг на друга. Все были в рубахах по колено, и страшнее привычной детской наготы была эта прикровенность. Поэтому и мужчинам запрещено было видеть обряд.

Главная Мать поодиночке подталкивала их, полуодурманенных, ко входу, указывая рукой, и они исчезали. Слабый легкий вскрик, то ли боли, то ли облегчения: вот все, на что они там осмеливались. А когда выходили — их сразу же обтирали пучками иных трав, повязывали ленту на голову и надевали, пока поверх рубахи, тканую клетчатую юбку.

Настала и ее череда. Она, как и было ей раньше сказано, вошла в резко и чуждо пахнущую темноту, села на корточки, раздвинув колени и положив ладони на бедра. Тьма раскрутилась, глянцево перелилась к ней, подняла голову.

Змея была не так уж велика, как они, девчонки, между собой выдумывали, — толщиной в запястье; не столь и светла, как говорила Мать. Но у нее и впрямь солнечный свет розлит по телу, и глаза излучают ум, особенно сейчас, когда пленка, прикрывающая их, еще совсем тонкая.

Змея медлила. Девочка не шевелилась, но не от страха: только необычным казалось ей это. Длинное тело скользнуло ближе, коснувшись смуглой ноги. Змеиная кожа была почти так же тепла, как воздух, и суха, это не было неприятно, скорее наоборот, и потому расслабляло, обезволивало, как все, что не ощущается иным, чем ты сам. Обвилась вокруг щиколотки, икры, бедра… Девочка сидела неподвижно, она знала, что сейчас воспоследует. И вдруг в ней, телесно застывшей, как дерево, родился яростный внутренний протест, толчком прорвалось непокорство. Я не ты, ты не я. Я хочу не растворяться, а быть. Ты зубом своим снимешь мой замок и тонким жалом своим слижешь кровь и горечь мою, чтобы одна радость была в моей жизни с суженым моим мужем. Только я не буду ни тобой, ни им, что бы со мной ни было, и сохраню свою целокупность. И свою судьбу приму на себя!

Змея поняла, ощутила непривычное, Ее тело снова собралось в клубок, стреловидная голова отпрянула и внезапно, чуть раскачиваясь и трепеща языком, поднялась на уровень глаз посвящаемой. Насмешка, гнев и печаль были в ее неморгающих глазах. Потом она уронила себя на землю и уползла, снова став ничем.

— Ты не захотела исполнить обычай. Почему, ты боялась? — допрашивала ее Мать Матерей.

— Нет.

— Ты противилась?

— Нет.

Мать покачала головой:

— Значит, внутри себя уперлась. Захотела стать ее выше. Выше того времени, в котором заключена, понимаешь ты?

— Тогда понимала, сейчас — нет.

— Чужачка на общем Пути, ты будешь торить свой, вслепую искать его. Не боишься?

— Нет.

— А зря. Он тебе отомстит, отметит тебя несчастьем.

— Да, я знаю. Пусть!


Тут я проснулся — весь в испарине. Воздух был пронизан чуждыми, не мужскими похотями, горело сердце, мутилось в голове, бухало в висках. Но еще хуже было характерное дребезжание всего тела, похожего на разболтанную колымагу, и чесотка, которая расходилась от жизненного корня широкими кругами. Тьфу, наворожила невесть чего, треклятая грызунья! Общий сон, напополам с девчонкой — вот соблазнился на свою шею. Девочка… Я представил себе, как она спит, раскинувшись, в соседней каморке, нежная и беззащитная, вся, как и я, во власти чуждых влечений, и легкое ее дыхание неровно, а одна ножка согнута в колене таким гибким и пластичным движением, какое невозможно для обычной женщины… До каких пор она сделалась той змеей сама, хотел бы я знать? Я мысленно застонал.

За перегородкой что-то зашевелилось, мягко протопало ко мне, взобралось на одеяло, цепляясь коготками, и плюхнулось под бок.

— Пульхерия, красотуля моя!

Ее тельце даже через покрышку было упоительно жарким, пух слегка щекотал нос, а от мыслей исходил запах парного молока и меда. Я погладил ее по шерстке, сначала с душевным надрывом, потом вдумчивей, стараясь, чтобы мои пальцы излучали симпатию и признательность. Она сначала помалкивала, время от времени массируя мою щеку шершавым язычком, но потом угрелась и начала набирать обороты, с каждым вздохом издавая все более звучное и торжествующее мурлыканье.

Утром я пожаловался на зловредную Сафию.

— Она из нас самая умная, — возразил Лориен. — Почти как Старший. Сны ее — многослойные, как луковица. Только до их сердцевины докапываться не надо, просто жить с ними — и все. К слову, у Младших наблюдается довольно четкая обратная зависимость между размерами и интеллектом. Вот я, к примеру, могу рассуждать на отвлеченные темы, а макаки хоть и славные работяги, но мысль их, если не занята стоклеточным нартхом, то крутится вокруг вещей сугубо конкретных и приземленных. Валька — прямой дурень, в контакте давит на эмоции. Грызуны — у них разум вообще не такой, нашими словами передать невозможно, хоть ты с ними век во всю силу общайся. Что для нас труд — для них игра. Их слово почти равно вещи, а мысль — делу.

— А крупные звери? Слоны, медведи? — спросил я.

— Кто это? Наверное, не держим. Ящеры есть на дальних болотах — одни общие мозги на всю популяцию. Так-то они симпатичные, нас, иначе говоря, не трогают, но друг друга жрут смертным боем: только и развлечения, что турниры и дуэли. Еще змеи есть. Покрупнее Ужастика и говорить вовсе не могут. Это живые накопители… латентное состояние… стражи временных фильтров и отстойников.

Для меня это была наичушнейшая абракадабра, при том что кое-какие важные детали то ли он не договаривал, то ли я не понимал на вербальном уровне, и выглядело это в контексте живой речи как пустая дырка в булочке с изюмом.

После сонного происшествия я с чего-то гораздо осмелел и даже брался в одиночку сопровождать Руа в ее скитаниях по лесу, держа Вальку под уздцы, иначе говоря, за бороденку. Дюранде я не то чтоб изменил, но уверился, что с ней ничего не стрясется. Обезьяны регулярно докладывали, что она впала в спячку прямо на берегу того илистого бочага, что у них звался приворотным озером, однако не тощает, а даже слегка округлилась в боках. Хм…

— Ты бы охрану к ней какую-нибудь приставил от всяких Мусек-Пусек и их лесных аналогов, — попросил я Лориена, с которым уже давно перешел на твердое «ты». Разумеется, в одностороннем порядке — его учтивость перевешивала мои попытки панибратства.

Он кивнул:

— Уже сделано.


Лес поражал меня своей беспредельностью: он достигал неба и распространялся до неведомых мне границ. Ни о степях, ни о горах, ни о крупных поселениях людей никто из Младших слыхом не слыхивал. Это, по-моему, вовсе не означало, что их нет. Откуда в их натуральном хозяйстве, к примеру, чугунное и медное литье и печатные обертки? Я спрашивал Ру. «От Старших», — отвечала она, Или: «Мыши устроили». Мой рационализм от этих ее слов давал усадку и покрывался трещинами, но потом это проходило, я будто становился по ту сторону своих беспокойных мыслей, и снова не было ничего вокруг, кроме леса.

— Вы не боитесь пожаров? — догадался я как-то спросить ее. Из моих книг я знал, как страшен бывает «верховой пал», когда пламя, высеченное громом из тучи, мчит по кронам со скоростью курьерского поезда. В степи, конечно, тоже под молнию лучше было не попадаться.

— Нет, — ответила Руа. — Когда поднебесный огонь сходит на одинокое дерево, оно в мыслях кричит от ужаса — боли оно почти не ощущает — и пугает диких Живущих. Звери убегают, и мысли их кричат тоже. Тогда прилетают большие крылатые ящерицы, нагоняют тучи и заливают лес дождем, почти таким же с виду, но иным, чем обыкновенный.

Я первый раз в своей жизни слышал, что драконы тушат пламя — мои сказки настаивали на том, что они им дышат и убивают — и усомнился.

— Если хочешь, мы можем посмотреть.

— Что, небольшой пожарчик соорудим?

— Нет, зачем? Просто костер. И будем просить.

На широкое поляне я собрал в груду шишки и сухостой и поджег своей пьезозажигалкой. Мы двое разулись и сели, скрестив ноги по-турецки (моя детка с этим змеиным клубком внизу стала похожа на копенгагенскую Русалочку). Вальтер улегся кверху нежным розовато-кремовым пузом. С умилением скрестили руки на груди. Я в душе относился к этой идее с иронией, но трава была зеленая, небо — уютно-серое, и огонь слегка потрескивал, распространяя запах скаутской печеной картошки и вечного Дома, Который Всегда С Тобой. И хорошо мне было ни о чем не думать и ничего такого не делать. Разве что просить о чем-то неопределенном. Змеи, алые и голубовато-желтые, вились в огне, шипели и дразнились. Змеи… саламандры… ящеры… драконы…

Внезапно огонь взвихрился кверху и вытянулся в струнку, небо беззвучно лопнуло и цветком раскрылось книзу. Было оно зеленое, как неспелое яблоко или хризолит, и от него явственно пахло тополиной почкой и снегом. Белые хлопья заплясали вокруг — это были снежинки, но не плоские, а в виде пушистого шара со множеством ледяных лучей. Они мерцали как звезды и таяли, обращаясь в блестящие радужные пузыри. Костра не стало: его затянуло травой, которая поднялась нам с Руа до самых плеч. И сверху спустился занавес, серебряный, голубой, лиловый и пурпурный, вьющийся всеми складками. Потом еще одна такая лента, и еще… и еще… Они перекрещивались и расходились, как серпантин. Та же, что и в пузырях, радуга играла и в них: блики зари, воспоминания о весенней листве и новорожденном лимоне, кожуре спелой хурмы и гранатовых зернах пронизывали их священную лазурь. Огромные круглые капли касались лица и плеч теплой влагой и тут же испарялись тончайшим ароматом.

Вдруг все оборвалось. Я ощутил себя — мокрого, чуть продрогшего и счастливого. Неподалеку Вальтер шумно вздыхал, клацал зубами на блоху и в припадке нежных чувств жевал оброненную хозяйкину босоножку.

— Ты их звал, ящериц, и видел. Но не сумел подманить, — строго заметила мне Руа.

— Так это и были ящерицы? Я думал, полярное сияние.

— Кто из людей понимает, что такое полярное сияние? Не думай, что мы дикие; мы читаем то, что у вас называется книги, и то, что называется диски. Эта игра — для Младших, не для меня. Ваши слова и картины плоские, даже если смотреть их сквозь очки, они искажают многостранность мира.

— Многосторонность? — поправил я.

— Вы не понимаете разницы и сходства ваших же звуковых ярлыков. Сторона и страна, странник и странный, strange и stranger — это для человека только источник каламбуров. Истинное слово — драгоценный камень и капля росы: всем владеет, не имея цели овладеть, все отражает и охватывает собою, не пытаясь схватить, понимает, не хотя поймать. Играет от избытка своей полноты и силы, как левиафан в морской пучине.

— Ох. Все это для нас с Валькой больно интеллигентные материи. Мы люди простые, неученые… сказочками вскормленные…

Я поднялся, слегка покачнувшись на пятках, и влез в башмаки.

— Давай я тебя подсажу на твоего иноходца, малышка, и поехали-ка до дому.

И ведь хорошо мне тут было, хорошо! А все-таки не по себе, будто травки слегка нанюхался и знаю о том, что в последний раз. Тянуло заводить пустые разговоры с домочадцами.

— Вам всем не хочется повидать другие деревеньки? — допытывался я у Лориена. — Не скучно тут?

— Так в других местах то же, одни декорации меняются, — ответствовал он, перелистывая стопу чистых наволочек. — Конечно, один вкус у жизни, когда хижины из живого бамбука и сухая жара чередуется с мокрым дождем, и другой — когда сидишь внутри окаменелого гриба-переростка, а снаружи то холодно, то дрожь пробирает. Однако жизнь остается жизнью, а дело делом, тем более тут еще Детишка Ру с ее проблемами.

— Откуда вы столько книг знаете? — спрашивал я подросших, но пока безымянных крысенят.

— Старших просим переписать или у Лориена в сундуке. Скряга тропическая! Целыми ночами не спит, читает, а другим и днем не дает.

Самой Руа я старался не надоедать. Иногда только прорывало.

— Твое тело здесь, а сны твои на иных берегах, — говорил я пророчески. — Или еще точней: ты стоишь на берегу, а мимо течет река.

— Каждый раз иная, — она хмурила бровки. — Река движется вокруг меня и сквозь меня — даже тогда, когда я перестаю ее чувствовать. Наши Старшие идут по лесу, еще и еще раз смыкая годичные круги, нередко уклоняясь с общего пути в поисках приключений. Случается, один из них приходит сюда сам по себе. Но это его судьба и его решение, а у меня — мои.

— Фаталистка ты, вот что. Ну хочешь, я тебя с собой возьму? Будет нас трое: ты, я и Дюранда. И ты сама будешь лететь, как на крыльях, вдоль мира, вместо того, чтобы позволять ему катиться через тебя вал за валом. Видеть города, широкие пространства, людей. Я тебя врачам покажу, ну, тем, которые лечат. У вас, наверное, одни знахари, да? Заклятье, подумаешь! Любая чертовщина основана на объективной реальности.

— Зачем врачи, когда ты можешь сам? Сказать слово. Исцелить.

— Да ты, девонька, совсем рехнулась в своей глуши. Я пока ни одной девицы не вылечил, только портил, прости Господи.

Она впервые поглядела на меня с такой откровенной насмешкой. Похоже это было на то, как распускают длинный шов, едва потянув за нужную нитку. Кажется, прочное целое, ан нет!

Тут я стало всерьез задумываться, как мне и в самом деле сыграть отходную своему пребыванию и выбраться из этого бездорожья, отстойника, болота, лесного тупика и прочее. И о Сали-то я совсем забыл, укорял я себя. Хотя, с другой стороны, он будто рядом со мной сидел и вдруг исчез куда-то. И о Дюрре — забросил, свинья эдакая. Задумывался и раскачивался я еще с недельку, пока Лори и макаки совсем не перестали обращаться ко мне со всякими поломоечными проектами. И как раз в это самое время подоспела Руа.

Я сидел на одиноком булыжничке посреди нашего двора и горько размышлял о том, как мне не хватает вокруг японского «сада без деревьев» — такого, где песок волнами вокруг камней. Она подошла ко мне, опершись руками о Вальтерову холку и передвигая его, как скамью, по мере своего продвижения. На запястье у нее болтался пестрый обруч.

— Вот тебе подарок, Джошуа, — она протянула обруч. То была головная повязка вроде тех, какие дальнобойная шоферня носит в ветреную погоду поверх распущенных волос, хотя гораздо наряднее. — Только я вязала на круговых спицах и перекрутила петли первого ряда, а когда спохватилась, было поздно.

Связала она, таким образом, ленту Мебиуса: обычная ошибка новичков. Только вот не вязалась ни эта вещица, ни ее объяснение с фактами. Новичок такого мелкого и сложного узора не сотворил бы, а свою ошибку с перекруткой петель даже и он заметил бы со второго, ну — с третьего ряда. Да и узорчик не зря подобран для обеих сторон похожий…

— Ничего, я узел под волосами спрячу или сделаю вид, что так задумано.

А оно и в самом деле так задумано.

— Лучше прячь. Пусть не сразу видят, что ты человек поворота. Не годится выставлять наружу то, что у тебя внутри, — сказала она непонятное.


— Вот, я же говорил, что у вашего животного объявился сторож — лучше некуда, — прокомментировал Лориен. Он вспрыгнул на капот. Поверх всей крыши вялыми извивами разлеглось нечто бирюзовое в алую крапину и бордовую сеточку. — Она покушала, это с ней раз в году всего случается, и залегла в спячку в ближних кустах. Я и решил — пусть лучше переваривает свое сено с пользой для общества, а то вы правы: баловников у нас развелось — не продохнуть.

Он укоризненно поглядел на одного из муськиных отпрысков:

— Кто мою «Сумму против еретиков» прочел от корки до корки и преимущественно зубками?

— Вернули же какую ни на то. И буквы целы. А вообще чухня, «Ниша Света» куда интереснее.

— Вот и топай к тому своему арабу, чтобы он тебе авторский экземпляр написал собственноручно, — лемур пихнул удава пяткой, тот без звука смылся в кусты, шмякнулся брюхом о землю и снова застыл в каменной дреме. Судя по очертаниям, то была самка и будущая мамаша.

— Садитесь проверяйте.

— А куда ехать — назад в воду?

— Я вас учил, кажется, — куда вздумается. Поэтому чего ради вы станете причинять себе неприятность?

Итак, я включил зажигание, и пока Дюранда чихала и разогревалась, а зверики прощально махали мне передними лапками, ушами и хвостами, минутку подумал. Затем дотронулся до перехвата на повязке — на счастье. Зажмурился и газанул.


… Все та же аллея, только она оказалась пошире, как по моему заказу, и сплошь утыкана стрелками с надписью «Одностороннее движение. Четные дни — к жмуродрому, нечетные — к желтому дому». Когда я как следует протер глаза, непозволительные дополнения сами собой превратились в обычное цифровое расписание. Я убедился, что этот день наш и что меня развернуло рылом как раз нужную сторону. Липы отцвели и по новой не собирались явно: листва и та почти вся опала. Я нагнал небольшой фиолетовый фургончик с белой надписью «Милкивэй» (а буковками поменьше: «Продукты питания для мотелей и бистро»), и мы вдвоем мирно дотрюхали до магистрали, Проза!

А все-таки я снова шел по свежему следу, сам того не зная. В первом же мотеле, когда я полез на мою компьютерную страничку, разгреб рекламный мусор и вывел на принт единственную стоящую распечатку. Там стояло:

«Veni ad te gratulatum. Я пришел к тебе с приветом, зная, куда ты направишь стопы свои и куда тамошние жители тебя пошлют. Сережкин хозяин прислал для тебя еще и письмецо с адресом «на аббатство дедушке», потому что устно поздравить тебя не может: молчи, скрывайся и таи все чувства и мечты свои. Я в Собачьем Монастыре. Если надумаешь, приезжай повидаться со мной и, как я обещал, с рыжей псинкой».

Это был тоже особый вид сумасшествия, но вполне благопристойный: такими дурацкими хохмочками забита вся Бдительная база сыщицких данных, и эти типы даже не почешутся реагировать на очередную. Но показное чистосердечие по отношению к Сети и грациозный словесный данс макабр, что составлял угрозу для любого рассудка, были не тем, чем прикидывались. А именно: первое — хитростью, второе — шифром, о котором не договаривались даже друг с другом, такой он был секретный. Подделку он исключал — ни один Бдительный не смог бы так мимикрировать. К сожалению, взаимопонимание он исключал тоже.

У себя в номере я отряхнул пыль с мозгов, расправил извилины, перевернул и торжественно надел их назад.

Первый словесный выверт означал, что у Дэна, как у всех монахов, установлена тайная и прочная связь с домами известного назначения. То, о чем мне говорил этот… как его? Хорт. Ну и имя — словно у борзого пса. Глупые намеки на сережку и аллею — из того же источника. Сали, которого Бдители везли, я так думаю, не подвергаясь никаким приключениям, ухитрился выбросить записку или, скорее, — оставить условный знак, понятный любому бродячему отшельнику. Стихотворная фраза о «большом привете» — не просто монашеская кухонная латынь, но и перевод вещицы под латинским же названием «Silentium», оттуда же и дальнейшая цитата. Обет молчания дают, однако же, не в клостерах, как думает кое-кто наивный, а там, где нет права общения и переписки. Значит, в той тюрьме, куда поместили моего мальчика, свиданий не полагается, передач не принимают и вообще не докажешь, что он там.

Примерно такая же картина с «Собачьим Монастырем». Ловушка для тупоголовых. Многие знают, что это шутливое название Дэнова кружка. Надо надеяться, что эти биологические и хирургические светила, широкой струей уходившие в отставку, ныне воссоединились в месте, надежно защищенном от компьютерной и иной слежки.

Только это вовсе не обитель Санта-Бернардина, вовсе нет, хотя ее тоже называют Собачьей. Если бы я как почтительный сын (или Бдительный под видом почтительного меня) отправился туда с визитом, то нашел бы радушный прием и полное недоумение. Да, господин Даниэль пробыл здесь послушником столько-то времени, но обета не давал и уже уехал. Конечно, с имуществом, контейнер даже не распаковывали. Не дело мирянину осуждать то, с чем смирились клирики. Ну что вы, не говорите, что зря приехали! Посмотрите лучше, какие у нас собачки — кроткие, добродушные, а мосол толщиной в полицейскую дубинку перегрызают за четверть минуты!

В общем, настоящий монастырь служит ширмой для еще более настоящего…

— Аббатства, — сказало пространство звонким голоском Сали.

Сали прячет за собой Сальватора. Оба имени — полноценные. Латынь прячет в себе русскую стихотворную строку, кальку первой, но кальку, несущую в себе самостоятельный смысл. Автор стиха о молчании, внебрачный сын, получивший по прихоти отца изящную фамилию Фет, до конца жизни бьется над тем, чтобы скрыться от ее мирового резонанса под фамилией… под скромной аристократической фамилией…

Шеншин. Сен-сен. Синг-Синг. Фу! Самсунг.

Аббатство Шамсинг.

Загрузка...