V


«…Сказка, детство, время, прошлое.

Мечта — юность — немая реальность —

внутренний мир. Действительность —

одиночество…»

Из тетради Эльмиры.

Учебный театр института. За столиком сидит Павел Романович. Он смотрит этюды.

На сцене появляется фигура человека, облаченного в яркий, из красочно-зазывального соцветия различных лоскутков, костюм. Этот костюм напоминает костюм клоуна.

Человек достает из коробки метроном. Странно, почему метроном? Нелепость. Ставит его на возвышение и пускает пальцем стрелку. Прислушивается к стуку — так-так, так-так. Метроном начинает отсчитывать время? Человек в неплохом расположении духа. Напевая, садится к столу. На столе зеркало. Он всматривается в свое лицо. И вдруг, как-то весь устало обмякнет, тускнеет взглядом. Оглядывается и видит принесенный с собой мешок. Немного поразмыслив, он приступает к обстоятельному извлечению из него содержимого. Раскладывает этот реквизит на столе, рассматривая каждый предмет неспеша, с большим вниманием.

Лицо человека при этом означивается по-разному. С каждым из этих предметов, видимо, связаны какие-то волнующие память мгновения. Он постоянно оглядывается то на дверь, то на метроном, будто ожидая кого-то.

Наконец, вздохнув, он как-то нехотя, начинает разгримировываться. На лице подобие усмешки. Медленно снимает грим.

Метроном стучит, уходит время… Человек то и дело взглядывает то на него, то на дверь, еще не теряя надежды. Она еще есть в его глазах, в движениях рук, поворотах головы…

Но ничего не происходит. Стучит метроном, и никто не нарушает одиночества этого человека.

Еще раз бросил взгляд на дверь, растерянными, ставшими вдруг неживыми руками он начинает брать со стола предметы и класть в мешок. Размазанные по лбу, щекам остатки грима придают лицу выражение гримасы обреченности и тоски.

Вот он встает и идет к метроному. Останавливает стрелку. Человек смахивает с него пыль и прячет в коробку.

Тишина. Время уже остановилось. Его ход теперь никому не нужен. Сгорбленная, обремененная своей ненужностью в этом мире, фигура человека становится маленькой, нескладной. Костюм теперь насмешливо, с площадной крикливостью, подчеркивает состояние своего хозяина.

Он идет к двери, проходит сцену и удаляется вместе со своим одиночеством…

— Эльмирк! У Пал Романыча даже слезы на глазах навернулись!

— Правда? А мне кажется, не совсем получилось то, что я задумала.

— Да хватит тебе самоедством заниматься! Тебе говорят, было-во! Чего тебе еще?!

— Хорошо бы… Помните наши упражнения на первом курсе? Помните — «Руки»?

А «Предметы живут и разговаривают»? Ой, сколько напридумывали мы тогда! Здорово-то как было!

— «Утопленники». Народ пришел тогда посмотреть нас! Пришлось даже повторить еще. Помните?

— Как же, как же. Мы ведь впервые на них зрителей-то позвали. Им наше лицедейство понравилось!

— Чего-то мы уже в воспоминания ударились. Стареем, что ли?

— Стареем, не стареем, а вспомнить есть что. Какие мы маски-то сделали тогда? Прямо класс! А пластическое решение? А, да что говорить!

Дома уже все спят. Петька положил под щеку кулачок и посапывает в своей кроватке.

Что-то вдруг взгрустнулось и потянуло в Питер, к Юре.

«Раздвоенность какая-то. Юркин друг, замечательный Брок, прав: надо или туда, или сюда. Середина для стоящих пешеходов и инвалидов. Ничего. Скоро все разрешится само собой. Вот кончу институт».

Эля разделась и легла в постель. Как всегда, сначала в голову полезла всякая всячина. Потом перед глазами стали всплывать цветными снами какие-то картины.

«Я вижу целую панораму. Это Нидерланды времен испанской экспансии. Так зримо написано у Метерлинка.

В небе висит луна. Косогор. На нем стоит под большими старыми дубами пастух «Рыжий Карлик», опираясь на длинный посох. Рядом с ним кривой мельник, который уже успел остановить свою мельницу. Ее крылья замерли, как крест.

Эти двое с тревогой всматриваются вдаль. Снег освещает их синие чулки и красные плащи.

Внизу, в долине, на зимнем лугу мирно пасутся овцы, а за ними полыхает огнем положенная испанцами ферма. По каменному мосту к деревне «Назарет» проскакали испанские вооруженные всадники. У каждого за спиной в седле ландскнехт в ярко желтом.

Они уничтожат в той деревне всех младенцев. Господи, почему в мире жестокость имеет такую власть? Промысел дьявола. А жизнь так прекрасна, если 6 не убийства и пролитая кровь…

Фу ты, надо спать. Поздно уже. И ни о чем не думать!» А в голове опять закопошилось. Мысли, мысли…

«Кто мы? Какие мы? Для чего существуем? Или уже существовали? И будет ли будущее? Радуемся чему-то, или радовались уже. Горюем, или отгоревали? Кто нас ведет и куда? Почему разными дорогами?

Дороги, дороги… Мои в Питер и обратно. Все мы мечемся в своем одиночестве. Мы все блуждающие одиночества.

А я во сне все еще летаю. Значит, расту. Ну, спать, спать!»

И вдруг Эля увидела себя. Будто со стороны. Она пробирается сквозь молочный жутковатый туман по каньонам каких-то узких улиц-лабиринтов. На ней странный головной убор. Кругом тонут в тумане очертания незнакомых домов. Откуда-то всхлипывающий, с подвыванием женский голос. Не то плачет, не то поет на незнакомом языке. И размораживается вечность…

— Танька, я у тебя не смотрела какого-нибудь альбома?

— Какого, например?

— С репродукциями картин.

В трубке зашипело и прорвались гудки. Старый. допотопный аппарат! Эля еще раз набирает номер Танькиного телефона.

— Куда ты пропала?

— Да кот прыгнул на рычаг. А каких именно репродукций? — Художников примерно XVI века.

— Нет, такого альбома у меня нет. А для чего тебе? Опять что-нибудь придумываешь?

— Все-то тебе расскажи. Просто наваждение. Привиделось. — Плохо спишь, значит. Ну, привет! Мне бежать надо.

Уже глубокой ночью приехал из Астрахани неожиданно брат. Лилия Федоровна пытается сразу же выспросить его о жизни в тех краях.

— Мам, вот приму ванну, как джентельмен, заботящийся о чистоте своей шеи, и расскажу все. Как работаем, как живем — ничего не утаю. Честно.

Проходя мимо комнаты Эльмиры, тихо позвал ее:

— Эльмир, там на столе, в большой комнате, тебе подарок. Это из Астрахани. Сестра ищет сонными ногами тапочки, с трудом их находит. Накидывает на плечи одеяло и идет в большую комнату.

— Ура! Мешок икры? Да?

— Посмотри, увидишь.

На столе сверток. Как в детстве вспыхивает радость. Эля разворачивает его. Альбом репродукций. Кранах. Немецкий художник. ХVI век. Дрогнуло сердце и повисло где-то в горле. Она судорожно перелистывает страницы. Вот она. Донатрикс. Портрет. Деталь. 1510 год. Из-под странного головного убора, спадающего на плечи, темные глаза…


«Кто? Где? Почему? И зачем?

Кто Я? Что Я? И зачем Я? Любить? Зачем? К чему все эти муки? Играть? Для чего? Зачем все эти страдания? Почему я плохая, почему? Боже, помоги! Помоги мне, Боже.

Дозвонись! Почему не звонишь? Почему? Ты далеко без меня, я здесь с театром… А зачем театр здесь без тебя. Но… Мы уходим все дальше и дальше. Куда? Любимый, не бросай меня — это разорвет мне сердце. Я человек без прошлого, без памяти. Снег… Снег… Где ты, а? Ты слышишь меня, а?..


На улице метель. В кафе тепло, дневной свет обливает зал. Почему я так люблю это кафе «Театральное»? Оно никогда не обманывает надежд, его не закрывают на обед, на санитарный час.

За соседним столиком сидит мужчина и женщина. Женщина в ярко красном шерстяном платке, в синтетической, под каракуль, шубе. Она пересчитывает рубли, приговаривая низким, сиплым голосом. Мужчина в выношенной меховой шапке, истасканном пальто с чужого плеча. Его одутловатое лицо выражает непонимание действительности.

Специально сажусь рядом с ними. Женщина вышла, а мужчина подошел к прилавку и стал просить стакан. В ответ послышалось бормотанье — стакан не дали.

— Все вы ментовки, — сказал мужчина со злобой, горечью, презрением к ним, к себе, ко всему миру.

Хлопнула дверь, потянуло холодным воздухом с примесью кислого запаха перегара. Мужчина ушел вслед за своей подругой.

— А от нее-то как несло!

За этой репликой кассирши — страх. Страх за себя, ближних. Страх перед тем, что это может быть и с ней, и с ее отцом, и с ее сыном.

— Посуды и так нет…

В оправдании посудницы боязнь и сомнение. Лицемерие. Поняла! Все прекрасно поняла. Плохи они, но плохи и те, кто презирает их. Последние заслуживают презрение вдвойне. И только тот, кто найдет в себе силы, силы духа хотя бы спросить: «Почему они такие?» — будет человечнее, чем другие…»

О, как ничтожны ты и я

Перед нависшею судьбой!

И живы мы, пока друзья

Стоят всегда за нас стеной!

И что мы можем? — Можем жить,

Еще, конечно же, — любить.

Приятель, выбрось камень свой!

Наполним небо добротой!..

Ю. Шевчук

— Сегодня идем работать, — Лена решительно прошлась по комнате. — И не отказывайся! Это ж интересно. Петр Ильич любитель и делает сам свой фильм. Ему нужна замена. Девица одна уехала. Роль, конечно, не твоя. Там нужна простенькая, невзрачная бабенка Ну, надо же выручить человека!

— Ладно, уговорила.

— Ты, Эльмир, хорошо смотрелась в фильме. По-моему, он «Рок» назывался, да?

— Да, фильм про Юру. Меня там немного снимали.

— Мне запомнилось, где ты сидишь в каком-то мрачном помещении, на столе чашки… Настроение было точным. И еще, когда среди осенних деревьев ты уходила от камеры и вдруг обернулась. Хороший кадр, запоминающийся. И. Вообще, скоро вот кончишь институт, поедешь работать в какой-нибудь Ленинградский театр. Я уверена — тебя ждет успех! Тебя заметят, вот увидишь!

— Эх, твоими бы устами да мед пить!

— Я сама ими и пью, как видишь. Один мед в моем невеселом рационе! Ох, устала я, Эля, от такой жизни!

— Ну хватит нюнить. В жизни все проходит — и плохое и хорошее, — в глазах Эльмиры вскинулась тоска. Но только на какую-то долю секунды. Дрогнули ресницы и засияли опять глаза.

— Слушай, пошли скорее! Неудобно для первого раза опаздывать! Вкратце расскажи: о чем фильм-то?

— Да все просто. Пьянка в одной молодой семье. Гости. Женщины безликие, мужчины — «витязи в собственных шкурах», уже к середине бестолкового застолья распустившие сопли от обильных возлияний. В общем-то, неплохие люди, нормальные, но страдающие от собственной зажатости. Типажи из жизни нашей «зоны», протекающей у нас за окнами, в квартирах сверху, снизу, сбоку…

— Ладно, представление уже об этом фильме имею.

Фильм отснят. Эля ужаснулась на его просмотре.

— Господи, я там испортила все! Не ко двору. Самой противно. Еще пыталась что-то изобразить, дергалась весьма некстати в ритме полуиспанского, полубашкирского, танца. А пьянку режиссер отснял хорошо. Как я ненавижу эти пьянки! Даже в игре обстановка этого бессмысленного балдежа вызывает у меня депрессию, — и Эля мрачно усмехнулась.

— Ничего, Петр Ильич прекрасно понял, что ты гротесковая актриса и совсем другого плана. Но он, ничего, по-моему, даже доволен тем, что ты украсила своим присутствием его фильм.

— Ого, хорошо украшение. Я там, как дырка в чулке!

— Ну ты и скажешь! Нет, все нормально. И у режиссера память останется. Когда станешь у себя, в Питере, знаменитостью, он гордиться будет, что ты у него в фильме снялась…

«Мне сегодня приснился сон. Страшный сон… Будто меня нет.

У нас, в уфимской квартире на Достоевской, в большой комнате накрыт стол. Скатерть белая-белая, как снег. Все сидят чинно за этим столом. Свои и совсем мне незнакомые люди. Я вижу только Танькины глаза. Они большие-большие. В них удивление, испуг и слезы.

Я им всем пытаюсь что-то сказать. Кажется, перехожу на крик: — Здесь я, здесь! С вами…

Никто меня не слышит. Хожу около них, стараюсь задеть за плечи. Они меня не видят. С ужасом понимаю, что я здесь и меня нет… Это мои поминки… Как человек-невидимка, я пытаюсь плакать и смеяться, но это у меня не получается. Я — отсвет, я — эхо. Меня нет!

Проснулась! Слава Богу, проснулась!!! В окно — солнце, и, Слава Богу, что утро, что я могу сделать вздох и почувствовать каждую клеточку своего тела.

Да здравствует это радостное Солнце!

Да здравствует Свет и Пробуждение ото сна!

Дорогое пробуждение, ты прекрасно! Ты пахнешь свежестью утра и апельсинами.»

В комнату забежал Петька с апельсином в руках:

— Мам, ты что не просыпаешься? Я уж подходил к тебе и тянул за ногу, а ты никак не хочешь проснуться!

— Вот видишь, проснулась. Вкусный апельсин, да? Дай откусить.

Петя бросается на кровать к Эле, и они поднимают веселую возню. На пол летят подушки, одеяла. Тело матери пахнет сонным теплом и малыш, вдруг затихнув, щекой прижимается к ее плечу.

— Петь, к папе поедем?

— Поедем. Завтра?

— А почему бы и нет. Поедем завтра! Нищему собираться, только подпоясаться. — С нами нищий поедет? Какой нищий?

— Господи, это я такую поговорку сказала. Шутку, понимаешь? А поехать-поедем. Как только папа с гастролей вернется, нам позвонит — мы сразу и рванем к нему. Да?

— А гастроли какие?

— Гастроли — это его выступления в разных городах.

— И везде там он поет?

И Петруша, встав в позу, стал подражать отцу, поющему под гитару.

Что это было? И на каком курсе? Праздник? Феерия? Карнавал неосуществимых, почти материализованных желаний?

Прошумела гроза. Пестрая, удивительная группа каких-то невероятных, фантастических персонажей высыпалась из дверей института искусств.

— Люди! Дорогие наши человеки! Мы вышли к вам на улицу. Мы любим вас и будем дарить вам сейчас великие мгновения! Мгновения радости! Мгновения праздника!

Загримированные лица-маски. Яркие, несуразные одежды. Балахоны, пелерины, дохлые цветы на развесистой своими большими полями и красной шляпе коготки с Маринкиными глазами. Фавны с дудочками, римские легионеры в позолоченных сандалиях. Шуты колесом вдоль тротуара.

Пристроившийся в нише для реклам ударник со своей сверкающей системой барабанов и литавр встречает их, оглашая барабанной дробью гулкую улицу. — Привет! Музыкант! Ты, как нельзя кстати, сегодня играешь на этой улице! Шумная процессия с громкими зазывальными криками, звуками флейт и смехом, двинулась веселым галопом к площадке над рекой — любимому месту уфимцев. На месте снесенного дома архиерея и парка теперь здесь высится помпезное здание обкома партии, именуемое в народе «Пентагоном».

И рванулась навстречу открывшаяся взором необъятная даль там, за рекой. Голубая и бесконечная. Ветер с реки обдувает разгоряченные лица, треплет одежды.

— Мир, ты такой загадочный и прекрасный! Мы- твои, мы- из тебя! А ты из нас?!

Метнулась в сторону тетечка с узелком волос на затылке и с лицом, как закисшее тесто.

— Поговорим? Что вы можете доброго сказать? Тетечка испугана. В ее авоське забились, забрякали консервные банки:

— Господи, кто вы? Свадьба, что ль?

— Мы — веселые и неунывающие!

Вы разве нас не признали? Мы — ловцы радуг!

А над городом опрокинулись радуги. Одна, две, три.

Работает любительская кинокамера. В кадре несчастный Пьеро. Крупным планом его набеленное лицо, искалеченное страдальческой маской. Он страстно, почти теряя сознание, нюхает алые гвоздики. Вот он, содрогаясь от рыданий, бросает эти цветы на землю. Камера устремляется к земле, куда плавно опустились отвергнутые гвоздики. Теперь она, медленно поднимаясь, возвращается к несчастному Пьеро. Вместо него в кадре удивленные лица двух блюстителей порядка.

— А как? Что я для этого должна сделать?

— Как что? — у Эльмиры под гримом весело подпрыгнули брови. — Подарите просто так кому-нибудь улыбку, скажите ближнему что-нибудь приятное, проявите к тому, кто этого ждет, участие и доброту.

— Кто эти сумасшедшие? — нахмурившись, интересуется гражданка в платке, получившая в наследство от предков хлебопашцев-косарей широкие плечи, узкие бедра и крепкие ноги. Она, поджав губы, укоризненно качает головой.

— А вы, дядечка, хотите жить весело? У вас есть мечта? — трогает за плечо прохожего облаченная в длинное атласное с несколько смелым вырезом платье девица с Маринкиными глазами.

Мужчина, набычившись, что-то мямлит в ответ.

Опять поднялся ветер и покатил по тротуару с бесшабашным озорством пустые пачки от сигарет, конфетные бумажки. Прогромыхала где-то сорвавшимся листом железа крыша. Пестрое шествие мелькает среди больших лип на бульваре, удаляясь все дальше и дальше…

Потемневшее небо и барабанная дробь одинокого ударника в сквозняке пустеющих уже к вечеру улиц.

На другой день в деканате института искусств легкое недоумение.

— Что была за демонстрация? Почему?

— Это ж кукольники! Объяснили нам, что это у них типа практики. — Но зачем же топать со своей практикой к обкому?

— Они вовремя поняли ошибку и быстро покинули то место.

— А-а.

И успокаиваются блики на застекленных шкафах со строем толстых, никому не нужных папок.

Над северной столицей всплыло на веслах лучей туманное, долгожданное солнце.

— Машина уже подошла! Едем, побыстрей собирайтесь, капуши! — Пап, а купаться там есть где?

— Наверное. Посмотрим, когда приедем.

— А бабушка будет рисовать?

— Конечно будет.

— Мне нравится, когда она рисует цветы.

— Да, Фания Акрамовна, не забудьте свои краски и бумагу!

— Спасибо, Лилия Федоровна. Я уже все для рисования себе положила в сумку. Атмосфера несколько накалена. В воздухе натянута тончайшая паутина размолвки между молодыми супругами. Она из невидимых глазу нитей, но зато стальных и грозно поблескивающих при натяжении.

— Эльмирочка, чего это ты так повязалась? Тебе не идет, сними-ка платок!

Эля только сверкнула глазами в сторону матери и ничего не ответила. Игра «в молчанку»… Потом она всегда кажется наивной и смешной.

— Лилия Федоровна, бесполезно что-нибудь говорить. Эльмира так повязалась специально для меня. Потому что и мне так не нравится. Петь, вот люблю я за это нашу маму. Все наоборот. И такая колючая, когда сердится.

Эля, не принимая миролюбивый тон мужа, передернула плечами и буркнула себе под нос:

— Тоже мне, дурак!

По дороге из Питера, незаметно для других, она перевязывает платок. Постепенно, как бы невзначай, восстанавливается мир. Уже в общем разговоре все смеются. У бабушек исчезает тревога в глазах.

Петруша шумно радуется и старается перекричать всех. Он счастлив, что вся семья в сборе и что они едут на природу.

А вокруг сосны. Через их роскошные мохнатые ветви солнце струит свои рыжие лучи. Свежий воздух напоен сосновым ароматом.

Они лежат под солнцем на траве. Жужжит какое-то насекомое, недовольное тем, что эти двое вторглись туда, где оно пасется. Юра водит травинкой по Элиному носу.

— Тебе хорошо? — Да.

— Ты знаешь, завтра я в Москву. Только туда и обратно…

— Я тебя буду ждать…

И она вдруг тихо засмеялась. — Ты чего?

— А так, вспомнила. Один из наших гастрольных концертов. Все о'кей — наряды милиции, ограждения, толпа желающих попасть. Я пошла домой что-то тебе принести. Не помню, что именно, ну неважно. Возвращаюсь — толпа уже такая, что не пролезть. А у меня животище с Петрушкой вот такой! Я кричу: «Да пропустите же меня, черт возьми!» Сама понимаю, что все напрасно. На лбу же у меня не написано, что я твоя жена, а что в животе у меня твое дите толкается — тоже всем все равно.

— Ну и как же?

— А так. Стала кого-то по башке стучать кулаком и лезть через ограждение. Время начала концерта, а я еще вся в борьбе, чтоб к тебе пройти.

Милиционер: «Куда? Назад!»

Слава Богу, кто-то из твоих ребят выручил…

— Ребята, соберитесь! Хватит болтать… По местам!

И началась репетиция.

— Саша, твой купец — прохиндей. Страшный и коварный плут, понимаешь? Он коварен тем, что скупает по дешевке покрывала, которые стоят жизни героине… А купец подбадривает ее мужа, мол, давай еще и еще! Это ведет к трагической развязке.

— Что, сцену повторим, где Эльмиры нет?

— Да, придется так.

— Привет, ребята! А вот и я.

По проходу зала учебного театра идет Эля.

— Приехала? Ну и здорово!

— Что там в столицах?

— А, ничего особенного. Все то же самое. Ну, что, все репетируем?

— Да. Но мало что получается.

— Плохо без Пал Романыча. Ну, ничего, Артур, справишься!

— Слушайте все: завтра идем к Пал Романычу в больницу. Лады?

— Я не знала, что он в больнице, проехала к нему домой… Артур, ты меня не уничтожишь, что я так запоздала?

— Что с тобой поделаешь!

Эля пошла переодеваться.

— Эльк, поскорей, а? Давай вторую сцену пройдем.

Она снимает туфли, натягивает на себя майку.

«Надо войти в роль. Так… Героиня этой грустной японской сказки, превращаясь ночами в журавля, работает у ткацкого станка, чтоб наткать как можно больше покрывал на продажу. Несчастная заколдована. Если муж ее увидит журавлем, то она так и останется журавлем…»

— Чего ты долго так, Эльмирк?

— Иду-иду…

— Готова? Давай бегом через сцену с куклами! Помни, наша героиня не может рожать, и поэтому радуется появлению детей.

Эля из кулисы легко пробегает через сцену.

Пожалуй, получилось. Артур улыбается. Только Эльмира может так облететь всю сцену и наполнить ее неповторимым очарованием своего присутствия.

После трехчасовой репетиции все взмокли. Эля уселась на пол и уронила голову в сведенные руки.

«Журавлиные перья… Они жизнь этой загадочной птицы. Без оперения она погибнет… А покрывала такой неземной красоты! Они воздушные, как небо, и легкие, как журавлиный пух».

Подошла Марина и плюхнулись рядом:

— То же мне… На кой бес столько ткать? Послала бы их всех — и мужа, и купца подальше.

— Ну, она думала по-другому.

— Дурочка от старой замшвелой философии.

— Ты знаешь, мы все, наверное, от такой философии, — Эля подняла усталое лицо, встала прыжком и пошла переодеваться.

— До чего ж мир жестокий кругом! Одни хищники. Того и гляди — откусят…

— Что?

— Нос! — лукаво улыбнулся Саша Верхоземский. — Особенно, если он длинный.

— Как у меня! Ха-xa-xa…

— Ребята, завтра без опозданий. Хватит тянуть.

— Конечно хватит, — подытоживает Марина своим твердым, не терпящим возражений голосом, — измучили уж этот спектакль. Сколько можно? Скорей бы отыграть!

— Без Пал Романыча? — вынырнула Эля из глубины кулис.

— Что ж поделаешь… Завтра навестим его и поговорим об этом еще. Грустно это. Тем более, что день назначен. Декорации, реквизит и маски готовы.

Примолкшей, сиротски разбредающейся группой ребята двинулись к автобусной остановке. На ней по этому позднему часу уже никого. И транспорта не видно. Наконец, все запихиваются в какой-то подвернувшийся автобусик, и — по домам.

У своего подъезда Эля остановилась и подняла к небу голову. Там одна за другой зажигались звезды.

«Ветерок, проникший к той бедной женщине в дом. Этот порыв ветра — я. На своем лету буду ей нашептывать много чудных слов утешения. Вот так, как это умеют делать одни только дети. Святые дети», — она засмеялась хрустальным переливом детских голосов. И будто тихий звон серебряных колокольчиков пронесся по двору.

— Я слышу. Слышу, да? — Эльмира прислушалась. — Или это мое эхо? Или звезды? Нет, не звезды и не эхо — это журавлиный пух. Он летит на мои плечи, руки, волосы… Пушистый-пушистый. И светится в темноте, как голубой снег под большими старыми дубами в моем странном сне. Как отзвук чьей-то далекой жизни.

В Уфимском театре кукол зачетный спектакль студентов института искусств. На улице весна, и совсем по-праздничному светит солнце!

За кулисами сцены волнение. — Все! Начали!

«Пошла первая сцена. Без Пал Романыча пустыня какая-то. Жаль, что играем без него. Слава Богу, пока все идет неплохо. Я совсем не волнуюсь. Может быть, немного… На мне плащ до пят с капюшоном. В руках на веревках куклы, изображающие японских карапузов с черными кисточками волос на лысых головках.

В зале мама и Петька. Любимый мой сын. Видишь, как красиво на сцене? Расписная ширма, а на заднике совершенно прелестный японский пейзаж. Запомни, сын, этот спектакль. Спектакль, где играет твоя мама.

Почему-то заныло сердце. Зазвенело в ушах. Что это? Клекот журавлей? И вдруг оборвалось. Мой выход…»

И голубым в снегу, с кровавым зевом пасти

Тигриным шорохом взметнулось небо вдруг!

Как иероглифы из этой старой сказки

Бег ног моих босых и взлет крылатых рук!

Мой красный плащ рванул кулис забрало,

И щебетом бездумных, легких птиц

Рассыпан детский крик,

Как плач, как смех, как миг,

В котором журавлиха умирала, Любившая так мужа без границ…

Вскружу я неба синь тем пухом журавлиным!

И зеркалом застынет солнца прядь…

В купели облаков, плывущих на крестины,

Омою душу, чтоб обет принять.

И пусть летит тот пух, как снег

С волос моих…

Как дань любви в прекрасном сне

С надежд моих…

— Мама! Мама!!!

Он увидел ее издали. Эля медленно шла по аллее к их корпусу.

— Мама приехала!

Петя с разбега бросается к ней, обхватывает руками ее ноги и прячет лицо в складках яркой, цветастой юбки.

— Ой, ты ж меня свалишь с ног!

— У нас здесь, в санатории, праздник. Правда, правда! Настоящий праздник, как в детском саду! Будем играть, петь и подарки дадут.

— Хорошо вам тут с бабулей отдыхать, а?

— Да.

Лилия Федоровна вглядывается в лицо Эльмиры.

— Ты не болеешь?

— Нет, мама. Что ты так в меня всматриваешься? Я просто устала с дороги.

— Отдохнешь немного и на праздник с Петрушей пойдешь.

Петя хлопает в ладоши и щурит глаза то на маму, то на солнце.

В комнате, где живут Лилия Федоровна с внуком, светло, и по-казенному строгая чистота. Эля прилегла на кровать.

После обеда Пете не спится, он уже собирается на праздник. Наконец, бабушка сообщает, что можно на самом деле приводить себя в порядок. И что время уже подошло.

— Эльмирочка, вставай.

— Нет, я не пойду никуда. Дайте еще немного полежать.

— Я тебя не понимаю. Ребенок же хочет идти с мамой. Вставай! Не ленись!

На огромной лужайке собрались отдыхающие с детьми.

— Голубой вагон бежит, качается, — подтягивают баянисту две пожилые дамы в панамках, очевидно, бабушки. Массовик, изжелта крашеная блондинка в брючном костюме перебегает короткими ногами площадку, созывая в мегафон всех отдыхающих на праздник:

— Сегодня в нашем заезде, заезде «Матери и ребенка», веселый праздник, праздник Чебурашки!

Она торжественно, под звуки туша, одевает на голову баянисту шапочку с плоскими большими ушами.

— Мам, идем в хоровод!

— Нет, иди с бабушкой, а я на вас посмотрю. Мне тут так хорошо, в теньке, под деревьями.

— Хочу с тобой! Кто с мамами, тем дают призы!

— С бабушками тоже дают.

— Эльмира, ты мне не нравишься. Плохо выглядишь. Случилось что?

— Все нормально. Что за вопрос?

«Что-то неладно», — подумала про себя Лилия Федоровна и пошла с хныкающим Петей в хоровод.

Эля помахала им рукой. И вдруг у нее в глазах задвоились верхушки деревьев и раздвоился ушастый Чебурашка-баянист.

— Что это со мной? — она тряхнула головой. — Сейчас все пройдет, все пройдет…


«Жить надеждой — это, наверное, не самое худшее, что нам дано жизнью. Мы стали, по всей видимости, «наркоманами» пограничной ситуации. Нам время от времени нужны встряски, которые будоражили бы кровь, будоражили воображение, хотя в идеале мы стремимся к обратному — к покою.

Сартр сказал: «Ад — это другие!» На что мы обрекли друг друга? На паперть. Бежать впереди себя, чтобы не думать, не оглядываться, чтобы забыться. А чужие люди, будь то друзья или мать, подают нам желанное подаяние — жалость, мимолетные встречи, участие. В этих подаяниях нет самого главного — понимания.

Они любят — да. Пытаются отогреть — да. Они пытаются дать даже то, что не в состоянии дать. Что делать! Это удел всех нищих, которые ждут золотой, а получают медные полушки. Для тех, кто в свое время миллион разменял по рублю, это закономерно.

Почему, когда души так близки, их оболочки не могут сосуществовать вместе?!? Разве это не абсурд? Неужели, эти столь недолговечные футляры так самонадеянны и амбициозны? Они ревнуют, оспаривая право на собственность?

Зачем любящим душам необходимо плотское совместное существование своих хозяев? Это является обязательным правилом игры для земных? Ведь достаточно просто любить! Наверное, именно против этих плотских взаимоотношений восстает душа. Она хочет освободиться. Смерть для влюбленного — это наивысшее сладострастие, потому что души освобождаются, сливаясь воедино. (Ромео и Джульетта.)

Они вольны делать что угодно, а можно им одно — быть вместе с вечностью, неся энергию созидания, в отличии от их земных коллег, которые являются разрушителями, развратителями до тех пор, пока не заплачена цена за…»


В Уфе по этой осени дожди. Эля, раскрыв зонтик, ловко обегая лужи, спешит в институт.

— Ба, какие люди! Эльмира, привет! Давно из Питера?

— Привет, Сережа. Да, порядком уже…

— Как там Юрка?

— Все как всегда. Суета сует. Гастроли, гастроли…

— «И некому руку подать…». А ты чего такая потухшая?

— Голова болит.

— Так не надо загоняться. Надо вовремя приостановиться, нажать на фрукты, овощи — благо сезон. Войти с собой в контакт, проявить к своей особе внимание-она это любит.

— Ладно, поняла. Встретиться бы, когда время будет. — Приходите в гости с Петькой. Эллка рада будет. — Как она? Танцует? Ездили куда-нибудь? — Пока нет.

— Привет ей! Ну, пока! Бегу!

— Пока!

И он, не удержавшись, посмотрел ей вслед.

Последний год учебы. У Павла Романовича разговоры о дипломном спектакле. Задумываются некоторые сцены из «Ревизора» Правда, пока еще все не решено.

— Интересно у гениального Салтыкова-Щедрина. Такая же изумительная сатирическая галерея типажей наместников власти. Какие фамилии: Негодяев, Прыщ, Угрюм-Бурчаев. У последнего во взгляде была только «голая решительность и ничего более». Вам, дорогие мои, хорошо бы это все прочесть, чтоб понять ту атмосферу.

— Что? Она так здорово отличается от нашей? — Да, неумирающая комедия «Ревизор»!

— Комедия? Это, скорее, трагедия! Я имею в виду нашу трагедию, что эта комедия современна. — Эля нервно теребит рукав кофточки. — Трагикомедия…

— Как я сегодня устала… Таньк, я зайду к тебе, а? Отлежаться немного. А то мама опять взволнуется, почему я такая…

— Правильно, что ее волновать. Мамы всегда преувеличивают. Потом, она так устает с Петрушей.

Утром Эля проснулась бодрая. И сразу стало светлее, и Петька веселым криком оглашает квартиру.

В институт они идут вдвоем с Танькой.

— Ты, Эльмирк, сегодня выглядишь лучше. Я ж тебе говорила — пройдет темная полоса, придет черед светлой. Ты, знаешь, Рутберг — это фантастика! Эльк, ты не можешь представить всю силу его магии!

— Ну-ну…

— Какие руки, какая пластика!

— Он же, кажется, в энергетическом учился? Вот где и познал тайны энергии!

— Не надо иронии, здесь совсем другое!

— Понимаю, просто шучу. Вот Всероссийский фестиваль по танцам творческих вузов — это серьезно. Надо готовиться. Почему-то мне стало трудно двигаться, какая-то вялостъ в членах.

— А, ерунда все это. Эльмирк, может, ты того?

— Думаешь, беременна? Нет. Пока нет.

— Тогда танцуй, танцуй и займет наш институт какое-нибудь призовое место!

Мы созданы из того, что и сны…

И сном все завершится.

Шекспир.

— «Буря» Шекспира. Моя дипломная роль. Роль Ариэля… Ари-эля… Эля… слышите эхо? Или его слышу только я?

— Эля, там все сложно.

— Я чувствую.

— Буря всегда несет разрушение. А здесь она, наоборот, все расставляет на свои места, упорядочивает нарушенный мир. Парадокс. Да? Она помогает раскрыть зло и наказывает его. Добро благодаря ей торжествует! И все же есть здесь что-то неотвратимое и пугающее своей тайной. Ариэль…

— У Проспера корыстные цели? Ведь он хочет выдать дочь за сына короля? — Нет, не совсем… Корысть — это когда в ущерб другим, а здесь все наоборот.

Тут требование сердца освободиться от обиды путем восстановления справедливости. И является Ариэль — дух, вызывающий смятение в природе. Буря-средство, Ариэль его проводник.

Мудрый Просперо. Его воля и любовь к дочери решают все. Сильное желание превращает Просперо в волшебника. Реально, да? Фантастика, да?

Ты — Ариэль, собирающий росу с Бермудских островов, готовый сделать все, что скажет Просперо:

«…Плыть по волнам, иль ринуться в огонь,

Иль на кудрявом облаке помчаться!..»

— Мне кажется, Пал Романыч, у него в словах сожаление об оставшихся целыми и невредимыми людях после кораблекрушения. У него в глазах должны сверкать демоны. Это как на охоте, когда просыпается жажда разгула.

— Ариэль — дух. Он непредсказуем. Демоны тоже духи… Давай почитаем. Я тебе буду подавать реплики Просперо.

Просперо.

Так, Ариэль!

Ты порученье выполнил отлично.

Но дело есть еще. Который час?

Ариэль.

Уже за полдень.

Просперо.

Два часа, не меньше.

А до шести должны мы все успеть.

Ариэль.

Ты шлешь меня на новые труды? Позволь же, господин, тогда напомнить: Ведь ты мне обещал…

Просперо.

Как? Недовольство? Чего ты хочешь от меня?

Ариэль.

Свободы!..

Шекспир.

— Ариэль. Я прилетел из стихии. Я — дитя стихии, — взлетели Элины руки. Сквозная. Прозрачная легкость и вдруг вихрь! Он подхватывает ее фигурку отрока с длинными ногами. Трепетные раскрылья ноздрей, и глаза, в которых таится жажда бури…

— Теперь ты сделал все. Крылатый дух, вернись к стихиям.

— Я свободен?

— Да…

— Я из стихии, к стихиям и умчусь… Вот моя прощальная песенка:

«Что там бури и ненастье,

Береги любовь!

И потерянное счастье

Обретешь ты вновь…»

— Эту песенку я придумала сама. Я не буду ее петь вслух. Я буду под ее мелодию двигаться.


«Тень и свет. Когда уходит день, на его смену приходит ночь. Такой заведенный порядок Я жду письма, а на улице уже вовсю зима. Мне неуютно. Часто болит голова. И уже трудно это скрывать от мамы. Сегодня шла по лестнице вместе с больной соседкой. Стыдно, но я не смогла помочь ей нести сумку. Меня не послушались руки».

Все время теперь хочется спать. Нет желания двинуть рукой или ногой. Петька рядом обводит карандашом свою ладошку.

— Смотри-ка, хорошо получилось! Теперь иди спать.

Ребенок послушно складывает карандаши и идет к кроватке. А за окнами опять ночь…


— Мама, как ни странно, но я не могу запомнить текст. Он нужен к зачету.

— А я тебе помогу. Буду тебе его читать, а ты повторяй, так и запомнишь, Эльмирочка, когда же мы в больницу, а? Ведь анализы же надо все сдать.

— Вот от Юры получу письмо, съезжу на Новый год с Петей к нему, приеду, сдам зимнюю сессию и вот тогда уж пойду в больницу.

— Но, Эльмира…

— Мам, я так решила. Все. Может, к тому времени все и пройдет.

— Хорошо бы…

Лилия Федоровна читает текст, а мысли Эльмиры далеко-далеко…

«Мгновение… Что мы чувствуем в данный момент? Ощущаем ли пульс вселенной? Что происходит в этой огромной бесконечности? Прямо сейчас, сию минуту? Где-то на земле разбиваются сердца и одновременно, может быть, совсем рядом вспыхивает любовь. Где-то гибнут люди, страдают от физической боли, а где-то двое испытывают великое счастье от обладания друг другом.

И все это в один короткий миг… Муха проснулась между оконными рамами. Ошалело забилась, бедная. О чем она? О чем ее вселенная?

— Мам, я устала. Пойду лягу.

На кухне тихо переговариваются Евгения Петровна и Лилия Федоровна. — Что-то с Эльмирочкой не ладно. Меня пугает ее здоровье. Такое впечатление, что она засыпает, как бабочка-однодневка. В ней погас огонек. — Не волнуйтесь, Лилечка, у молодых это бывает. Сонливость, депрессия.

Возможно, какой-то перелом в возрасте. Надо, конечно, показаться врачу.

— Да никак не хочет. Теперь подолгу лежит в ванне. Говорит, что так ей легче. Часто там и засыпает. А вчера, когда я ее будила утром на занятия, она села на кровати и сказала: «Вот возьму и умру, чтоб оставили меня в покое!»

— Ну, это так… Для красного словца. По молодости.

«После читки сцен в институте у меня опять все задвоилось в глазах. Господи.

Вспомнился четко мой сон про поминки. Озноб пробежал по спине. Ой, только не надо ни о чем таком думать. Не надо! Все, все…

По радио дикторша рассказывает содержание оперы «Аида». Радамес, вернувшийся с похода под звуки победных фанфар протягивает руки своей Аиде:

— Ты упоенье. Ты позабудешь беды и горечь разлуки. Царица — ты радость сердца.

Какие красивые слова! Мне иногда нравится такой высокопарный тон. И я бы тоже проникла в подземелье к любимому, чтоб с ним умереть.

Надо учить текст. Я его плохо запоминаю. А предметы все чаще и чаще стали дразнить, они раздваиваются в моих глазах. Какой пессимизм. Ай-яй-яй! Просто нет Юрки рядом. Это потому что я без него? Никто мне не ответит на этот вопрос. Никто…

Письмо. Оно скоро придет, и хлынут в мир потоки света, и в них необыкновенные, на длинных стеблях, цветы. Опять прольется дождь, и заиграют рябые, в оспинах пузырей, лужи.

А пока уже зима. Заиндевела крыша на нашем доме и разрисованная нами с Танькой труба. И звенят, звенят тоненькие антенны…» Что-то разбилось в большой комнате.

— Петь, а? Вот я так и знала! Разве играют в футбол дома? Сколько можно говорить одно и то же.

Лилия Федоровна приносит метелку и совок, чтобы собрать осколки плафона от люстры.

— Что делать? — тихо говорит она. — К счастью, будем считать. Только где вот такой плафон достать? Кто-то звонит. Эльмира, открой.

Вошедшая Евгения Петровна искренне печалится по поводу разбитого плафона.

— А вы знаете, у вас в почтовом ящике, по-моему, письмо.

Эля скатывается с лестницы. Письмо. Она так его ждала. Задохнувшись, читает его тут же на лестнице.

— Эльмира, почему ты так торопишься уехать?

— Мам, ну что ты от меня хочешь? Мне надо скорей ехать и все. Мы с Юрой встретим Новый год, — она грустно улыбнулась и опять стала лихорадочно собирать вещи. — После Нового года сразу на зимнюю сессию, а там — дипломный спектакль.

— Эльмирочка, осталось полчаса до отхода поезда, а Петя еще не одет, — волнуется присутствующая на сборах Евгения Петровна.

Наконец все собрано. Эля кутается в норковое манто, в котором когда-то щеголяла ее мама.

— Ты что, замерзла? А вообще, ты как королева. Как тебе идет эта шубка! — залюбовалась Евгения Петровна.

— Ой, уж этому манто в обед сто лет, перед-то уж весь протерт.

— Лилечка, на Эле этого не видно. На ней оно выглядит роскошно.

Такси. Разве его поймаешь, когда оно так нужно? Времени остается совсем мало. Все нервничают.

— Боже, осталось пятнадцать минут, а мы еще стоим возле своего дома! Какой-то жлоб высовывается из притормозившего «Москвича». Он глядит на Эльмиру:

— Люблю детей, у которых хорошенькие мамы. Я тебя подвезу, сколько заплатишь?

— Да хоть сколько, только гони на вокзал. Мы опаздываем. — Эльмирочка, в поезде Петрушу от себя никуда, слышишь? — Ой, слышу, слышу. Сколько можно говорить одно и то же.

— Горшок в пакете. Не давай ему сырой воды, — Лилия Федоровна встревожена. На ступеньках вагона дочь, ведущая Петю за руку, оглядывается на мать. На большом меховом воротнике, покрывающем плечи, черные волосы. Быстрый мгновенный взгляд.

В пыльном окне вагона всплывает ее лицо. Бледное и отрешенное… А поезд стремительно набирает скорость, и сразу пустеет уфимский перрон, будто слепнет.

«Скорей бы увидеть Юру, и пусть хоть потоп после этого. Все так ничтожно по сравнению с вечностью! Все… Только единение душ и любовь в них. Скорей бы прижаться к нему. Услышать его смех, увидеть его глаза.

Стучат на стыках вагонные колеса. Петька тоже хочет скорее к отцу и в ожидании встречи с ним как-то притих и не шалит.

О чем я? А. О любви, о вечности… Болит голова. Начинается приступ этой боли, и пальцы белеют в суставах. Я, как узник, брошенный в ее жуткие казематы. Она неусыпно сторожит меня, не отходя ни на минуту от дверей. Она подглядывает за мной в глазок, не давая забыться. У нее глумливая рожа и глаза, как плевки.»

Москва. Встрепанная, издерганная. Сутолочные переходы метро. И цветочницы. Их тут великое множество. Они стоят вдоль стен. И море цветов.

«Пролететь бы в танце этот бесконечный туннель. И на шпагат. И сальто. Люди уже жмутся к стенам, освобождая мне проход. В моих руках корзина с цветами. Я — Элиза Дулитлл из «Пигмалиона». Я — простая, грубоватая цветочница, дитя улиц. Не подкидыш знатных кровей, а вся тут, безродная, какая есть. Это потом меня пообчистят, а сейчас… В моем взгляде ничего, кроме желания всучить кому-нибудь свои цветы.

— Купите цветы, и я буду сыта.

Как просто, вроде бы…»

Девушки-цветочницы курят, хрипло перекликаются, переминаясь с ноги на ногу. Обветренные, бесчувственные от однообразной усталости лица…


— Господи, Юрка! Мы вместе, — ее глаза смотрят с грустью маленького ручного зверька.

— Ты что? Я ждал тебя. Я всегда жду тебя…

И тревожно сжалось сердце.

— А почему ты прислал мне письмо, написанное давно?

— Потому что оно в силе остается всегда. Я буду любить тебя всегда. Ничего не изменится…


Загрузка...