Глава пятая ПОСОЛ СОВЕТСКОГО СОЮЗА

Двадцать третьего июня 1921 года член политбюро и председатель Реввоенсовета Республики Лев Давидович Троцкий обратился к делегатам III конгресса Коминтерна, представлявшим коммунистическое движение почти всего земного шара:

— Капитал всё еще царствует во всем мире, и нам необходимо взвесить, всё ли еще остается верной, в общем и целом, занятая нами позиция, рассчитанная на мировую революцию?

Услышав эти слова Троцкого, иностранные компартии обвинили русских коммунистов в пессимизме и осторожности. Еще в сентябре 1920 года на девятой партийной конференции Ленин говорил:

— Мы стремимся помочь России осуществить коммунистический строй, но чисто русскими силами обойтись не можем. Мы говорим, что революция может быть создана только усилиями передовых рабочих передовых стран.

Но у советских руководителей, как свидетельствовали слова Троцкого, уже возникли интересы, отличные от коминтерновских. Во внешней политике политбюро преследовало две главные цели. Не допустить иностранной военной интервенции, поскольку вполне реалистично оценивало силу Красной армии и опасалось крестьянских волнений. И получить западные кредиты для восстановления экономики.

Адольф Иоффе, недавний полпред в Берлине, 4 декабря 1921 года отправил членам политбюро записку: «Буржуазный мир не может без нас обойтись». Смысл его обращения: пора перестать твердить о враждебном окружении, настало время активизировать внешнюю политику. У разных стран различные интересы, надо договариваться.

Советские дипломаты, в том числе Александра Михайловна Коллонтай, рассказывали иностранцам об огромных богатствах России, о прибылях, которые принесут концессии на разработку природных ископаемых, о выгодах двусторонней торговли. На фоне послевоенного экономического кризиса Россия представлялась важнейшим рынком, упускать который не хотелось. И началась эпоха признания советской власти. Вслед за дипломатами, а то и вместе с ними в Москву потянулись деловые люди.

Красные раки на завтрак

Четвертого октября 1922 года Александру Коллонтай назначили советником российской торговой делегации в Норвегии. Покидая Россию, она утешала себя: «О том, что я первая женщина в дипломатии, я как-то не подумала, и что это как бы практическое осуществление нашей женотдельской работы и призыва партии: выдвигать женщин на ответственные посты».

В ее записках не раз мелькнет ностальгия по бурным революционным годам, когда она была в центре событий, когда казалось, что мир вращается вокруг нее: «Тоскую по Москве, по напряженной спешке женотдельской работы, забывая ее трудности, неприятности, сопротивление… Не понимают еще многие женщины даже у нас, в Москве, чего я хочу. Портят мои начинания и по неразумию считают, что я «иду слишком далеко налево»… Я живу здесь настоящим. А оно такое непохожее на атмосферу годов Гражданской войны и строительства женотделов с лозунгом: «Раскрепощение женщин во всех областях и полное их равенство в правах».

Но по крайней мере она отправлялась в любимые края, знакомые ей с детства.

Десятого октября 1922 года: «Море, северное Балтийское море, знакомое и милое сердцу… Волны его тяжелые, серо-свинцовые, такое оно не похожее на богатство красок Черного моря. Но там, на юге, морская красота жарко-томительная, и о ней вспоминать не хочу. А здесь ветер хлещет с моря и бодрит, в воздухе чувствуешь пряный запах осени. Что хочешь, а я люблю север…»

Александра Михайловна быстро оценила прелести иностранной жизни. Прямо она, разумеется, никогда этого не говорила и не писала. Но по запискам видно, как решительно всё изменилось, едва она пересекла государственную границу: «Приехали в Гельсингфорс и прямо в ресторан, где на окне красовались огромные красные финские раки. Еще утро, уборщицы за приборкой. Ничего! Заказываем две дюжины раков. Несут блюда. Молча, деловито едим. Услужающая удивляется: с утра раки!..»

Но мыслями Коллонтай была еще дома: «День в Стокгольме прошел сумбурно. Он разбудил во мне затихшие личные чувства муки и боли. И сейчас, перечитывая письмо мужа, я всплакнула и не могла заснуть».

Писала подруге — Зое Леонидовне Шадурской: «Я купаюсь в бассейне одиночества. Только из недр собственной, а не чужой, даже любящей души, можно получить накопление новых сил для труда и борьбы на моем новом пути. А путь этот новый и немного жуткий своей неясностью».

Руководителем российской торговой делегации, фактически полпредом в Норвегии был Яков Захарович Суриц, видная фигура в советской дипломатии. Со временем он станет полпредом в Турции, Германии, Франции… А в Скандинавии ему было скучновато. Александре Михайловне он показался недостаточно энергичным: «Жаль, что Суриц никогда не вел работы у меня в женотделе, он бы знал тогда, что надо уметь поднять кампанию в момент, когда вопрос становится живым и актуальным».

В начале 1920-х годов дипломатический корпус состоял из старых большевиков, людей образованных, бывавших за границей, знавших языки. Понемногу их вытесняли «выдвиженцы», как тогда говорили, то есть мобилизованные на дипломатическую работу партийцы, совершенно неподготовленные и не «испорченные» знанием иностранных языков.

Общение с иностранцами дозволялось только дипломатам. Остальные — то есть технический и административный аппарат полпредства — должны были вариться в собственном соку. Это порождало в небольшом коллективе конфликты похуже, чем в тесной коммунальной квартире. Ссорились, писали друг на друга доносы полпреду и прямо в Москву. Все уезжавшие за границу сдавали партийные билеты, но в полпредстве проходили собрания партийной ячейки, могли раскритиковать и полпреда, сообщив свое мнение в аппарат ЦК.

В Норвегии обнаружился дальний родственник Александры Коллонтай — поэт Игорь Северянин, волновавший сердца русской молодежи в предреволюционную эпоху. Его сестра Зоя Георгиевна Домонтович (по мужу Соколова) — троюродная сестра Коллонтай.

Игорь Северянин жил в Эстонии. Когда эстонцы отделились, не поехал в Россию, а остался в эмиграции. 21 октября 1922 года Александра Михайловна написала ему: «Вы помните Шурочку Домонтович, Вашу троюродную сестру, подругу Зоечки, теперь «страшную Коллонтай»?.. У нас с Вами много общих воспоминаний: детство, юность, муж Зои, Клавдия Романовна, дом на Гороховой, на Подьяческой… Я помню Вас мальчуганом с белым воротничком и недетски печальными глазами. Я помню, с каким теплом Зоечка говорила всегда о своем маленьком брате Игоре…

Прошлое — сметено. Но оно еще живет легкой, зыбучей тенью в нашей памяти. И когда вдруг встретишь эту тень в душе другого, ощущаешь, как оно оживает в тебе. Мне захотелось из далекого для Вас мира большевиков подать свой голос, сказать Вам, что в этом чуждом Вам мире кто-то помнит то же, что помните Вы, знает тех, кого Вы любили, жил в той же атмосфере, где выросли Вы…

Если Вам захочется вспомнить прежнее, Зоечку, детство, напишите мне: Норвегия, Христиания… Я здесь советник полномочного представительства РСФСР и пробуду, вероятно, всю зиму. Я люблю Ваше творчество, но мне бы ужасно хотелось показать Вам еще одну грань жизни — свет и тени тех неизмеримых высот, того бега в будущее, куда революция — эта великая мятежница — завлекла человечество. Именно Вы — поэт — не можете не полюбить ее властного, жуткого и всё же величаво прекрасного, беспощадного, но мощного облика».

Игорь Северянин конечно же ее прекрасно помнил: «Мы жили тогда в своем доме на Гороховой ул., 66, и сестры Мравинские — Адель и Женя — и их сестра от второго брака их матери, Александры Александровны, Шура Домонтович, часто бывали у нас».

Поэт вспоминал эту семью и в стихах:

Наш дом знакомых полон стай:

И математик Верещагин,

И Мравина, и Коллонтай.

Но от лестного предложения Игорь Северянин отказался. Предпочел Советской России буржуазную Эстонию.

А Коллонтай еще время от времени вспоминала. Тоже — художественная натура: «Вечер выдался на славу. Полная луна на ясном небе в рамке причудливых очертаний гор Нормаркена и Аскера. Легкий мороз, но ни малейшего ветра, а значит, сосны и ели на горах опушены снегом и принимают вид фантастических, сказочных чудовищ… Ленный свет серебрит снег на деревьях, и снег бриллиантится, как пишет Игорь Северянин. А небо такое странно близкое и совсем светлое от луны и звезд».

Вдали от бурлящей Советской России Коллонтай поначалу показалось скучновато: «Я привыкла в Москве, чтобы меня рвали на части, вечно спешить, недоедать, недосыпать, всем я нужна, меня хотят видеть и в Международном женском секретариате, и в МК, и в редакции, а здесь я какой-то привесок и притом нежеланный».

Нарком внешней торговли Леонид Красин отправил ее сына Михаила в Берлин в торгпредство, и тот многие годы работал за границей. Александра Михайловна пользовалась любой возможностью повидать сына. Хотя Берлин не очень ей нравился: «Поселили меня в комнате, где всегда останавливается Чичерин. Неуютно и без комфорта: турецкий диван, походный умывальник, зеркальце на стене и письменный стол. За окном уныло-малолюдный Унтер-ден-Линден».

Разгромленная Германия оказалась главным партнером Советской России. Парии послевоенной Европы тянулись друг к другу, хотя дружбой, разумеется, и не пахло: голый расчет.

Союзники обязали Германию в наказание за ее агрессивную политику выплатить к маю 1921 года репарации в сумме 20 миллиардов золотых марок. Золотая марка — это не монета, это предвоенный курс марки, которая тогда стоила четыре доллара. Но в 1921 году за доллар давали уже 60 обесценившихся марок! Выплата колоссальных репараций оказалась непосильной для Германии.

Но недавние противники, которые четыре года провели в окопах, не были склонны сочувствовать и входить в положение. Французский премьер-министр Раймон Пуанкаре в принципе был настроен антигермански. В конце 1922 года правительство Германии объявило о дефолте: оно не могло выплачивать репарации. Заявив, что Берлин срывает поставки угля и древесины, президент Франции 11 января 1923 года ввел 100 тысяч французских и бельгийских солдат в Рурскую область, угольный и стальной центр страны.

Немецкое правительство призвало немцев оказывать французам пассивное сопротивление. Всем забастовщикам платили зарплату. События в Рурской области сыграли на руку экстремистам. На митинг в Мюнхене послушать молодого Адольфа Гитлера пришли десятки тысяч. Они собирались вокруг статуй объединителя Германии канцлера Отто фон Бисмарка и других исторических персонажей и исступленно кричали:

— Германия, Германия превыше всего!

Немецкое правительство, лишившись Рурской области с ее угольными шахтами и сталелитейными заводами, включило печатный станок. Зарплаты выдавали ничем не обеспеченными бумажными марками. Начался неконтролируемый рост цен. В 1922 году булка стоила 100 с лишним марок, через год — два миллиона! Инфляция оказалась для Германии губительнее французских войск.

«Живем под знаком серьезного события: Рурская область оккупирована французами! — писала Коллонтай. — После окончания мировой войны новое обнагление штыка казалось невероятным. Но это факт. В день оккупации в полпредство явился с визитом немецкий посланник доктор Ромберг, взволнованный и возмущенный до крайности…

Суриц старался убедить его, что мы тут ни при чем, а я успокоила его тем, что напомнила ему: Советской республике так же невыгодно и нежелательно усиление Франции и Англии, как и самой Германии…»

Яков Суриц и Александра Коллонтай, находившиеся в Норвегии, не знали, что в Москве решили использовать рурский кризис для ускорения революции в Германии. Некоторые немецкие коммунисты призывали националистов и фашистов объединяться против Запада. На плакатах, призывавших к свержению французского империализма, красная звезда соседствовала со свастикой.

Руководителей компартии Германии вызвали в Москву и предложили такой план действий. Коммунисты берут власть в пролетарских районах. Федеральное правительство отправляет туда войска. Пролетарские сотни дают правительственным войскам решающий бой и побеждают, и коммунисты приходят к власти во всей Германии.

Генеральный секретарь ЦК партии Сталин отправил открытое письмо Августу Тальгеймеру, главному редактору газеты коммунистов «Роте фане» («Красное знамя»). Оно было опубликовано 10 октября 1923 года: «Грядущая революция в Германии является самым важным мировым событием наших дней. Победа революции в Германии будет иметь для пролетариата Европы и Америки более существенное значение, чем победа русской революции шесть лет назад. Победа германского пролетариата, несомненно, переместит центр мировой революции из Москвы в Берлин».

Нарком иностранных дел Георгий Васильевич Чичерин в этот момент находился как раз в Германии. Услышав по радио о письме Сталина в редакцию «Роте фане», он решил, что это фальшивка. Запросил Молотова: «Является ли это сообщение чистой выдумкой или же что-либо за ним скрывается?»

Каково же было изумление наркома, когда выяснилось, что слова генсека — подлинные. Он еще не знал, что Сталин, охваченный идеей мировой революции, на заседании политбюро 20 сентября, где обсуждалась ситуация в Германии, сформулировал самую радикальную позицию: «Революция назрела, надо взять власть…»

Георгий Чичерин сам занимался отношениями с Германией, считая ее не только ближайшим партнером России, но и важнейшим государством Европы. Часто ездил в Берлин и страдал, когда некомпетентные партийные вожди вмешивались в международные дела, подрывая его усилия.

Немецкий посол в Москве граф Ульрих Карл Христиан фон Брокдорф-Ранцау 4 июня 1923 года приехал в Наркомат иностранных дел. Его принял заместитель наркома Максим Максимович Литвинов.

— У германского правительства, — заявил посол, — складывается впечатление, что у вас имеются два течения: одно — наркоминдельское, стоящее за постепенное и медленное разрушение Германии, второе — коминтерновское, считающее настоящий момент вполне подходящим для более решительных действий…

У руководителей Советской России уже закружилась голова. Секретарь Центральной контрольной комиссии Сергей Иванович Гусев, недавний начальник политуправления Красной армии, обратился к членам политбюро: «В случае германской революции и нашей войны с Польшей и Румынией решающее значение могли бы иметь наступление наше на Восточную Галицию (где поднять восстание нетрудно) и «случайный» прорыв наш в Чехословакию, где вполне возможна революция (в «присутствии» наших двух-трех дивизий).

Таким образом мы: 1) вышли бы в глубокий тыл Польше и ее участь была бы решена; 2) получили бы через Чехо-Словакию «коридор» в Советскую Германию…»

Четвертого октября 1923 года в Москве политбюро наметило дату вооруженного восстания в Германии — 9 ноября. Член Исполкома Коминтерна от германской компартии Эдвин Хёрнле 19 октября, побывав у Григория Зиновьева, доложил в Берлин: «Выяснилось, что теперь решения, которые русские товарищи принимают в своем кругу, будут напрямую направляться в Германию и мы, как представители германской партии, практически выведены из игры».

Руководители Советского Союза готовили Красную армию к необходимости помочь немецким революционерам. Но правительство Германии с помощью рейхсвера подавило восстание и запретило компартию…

Сторонники традиционной дипломатии в Москве вздохнули с облегчением.

Бои местного значения

Тем временем Яков Суриц получил новое назначение — полпредом в Турцию. Уезжая, передал дела Коллонтай. 3 мая 1923 года решением политбюро ее утвердили полномочным представителем в Норвегии, но пока в статусе руководителя торговой делегации. Впрочем, торговля и оставалась пока что главной сферой ее интересов.

Второго августа 1923 года политбюро в Москве рассматривало вопрос об экспорте хлеба. Это был главный товар, позволявший зарабатывать валюту.

Доклад делал нарком внешней торговли Леонид Красин:

— Мы шли двумя путями. Один в направлении понижения цен — здесь мы делали иногда ошибки. И второй в отношении качества хлеба. Качество нашего хлеба настолько высоко, что мы на всех рынках бьем Америку, так что даже уже сейчас, после продажи только сорока миллионов пудов, у нас создалась совершенно определенная репутация на рынке. Сейчас наш хлеб спрашивается в Европе. Коллонтай только что приехала из Норвегии. Норвежцы хотят покрыть всю потребность Норвегии нашим хлебом.

— А не переборщили вы в качестве хлеба? — поинтересовался председатель Высшего совета народного хозяйства Алексей Иванович Рыков.

Отраслевых наркоматов тогда не было: они возникли в 1932 году, и ВСНХ, подразделявшийся на главные управления, занимался всей промышленностью.

— Нет, пока еще нет, — ответил Красин. — Разумеется, при каждом урожае, как это принято у американцев и канадцев, приходится стандарт изменять. Он зависит от условий данного года. В Финляндию целиком рожь будем доставлять мы. В последние дни появился спрос на нашу муку, и у нас есть уверенность, что мы повезем в этом году в Польшу и Прибалтику муку. Но соглашения с Америкой не удалось достигнуть, а в Англии можно ожидать бойкота тех торговцев, которые заинтересованы в сбыте американского и канадского хлеба…

Четвертого октября 1923 года в поезде Берлин — Христиания (Осло) Коллонтай написала Щепкиной-Куперник: «Застегнулась на все пуговицы рабочего мундира и помчалась в Берлин по торговым и отчасти дипломатическим делам. Пять дней спешки, в нервной, неустойчивой, политически напряженной атмосфере Берлина… Деловые переговоры, хлеб, нефть, жмыхи, пресса, старые знакомые…»

Вообще говоря, Россия еще не оправилась от страшного голода. Неурожай 1921 года заставил правительство обратиться за помощью к международной общественности. Советскую Россию большинство государств не признавали, поэтому просьбы о помощи и ответы на просьбы передавались по радио.

Откликнулась Американская администрация помощи (American Relief Administration, сокращенно АРА), которой руководил министр труда Герберт Гувер, будущий президент Соединенных Штатов. Бедняк-сирота, он окончил Стэнфордский университет и проложил себе путь наверх. Успешно занимался бизнесом, много заработал и охотно тратил деньги на благотворительность.

Американская администрация помощи первоначально обещала кормить голодающих детей, беременных женщин, кормящих матерей. Потом стали выдавать пайки пациентам в больницах. Оценив бедственность ситуации, взялись кормить и взрослых. Конгресс США выделил десятки миллионов долларов для закупки продовольствия, которое пароходами доставлялось в советские порты.

Безумие состояло в том, что одновременно в Европу шли пароходы с российским зерном. Спешили доставить российский хлеб на рынок раньше, чем на рынке появится более дешевый из Северной и Южной Америки. Советские руководители хотели в первую очередь заработать валюту, а кормить российское население должны были американцы…

Научный сотрудник Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова И. И. Литвинов писал: «В Советской России голодают миллионы крестьян; существование советской власти в величайшей опасности. И кто же помогает голодным? Мировой пролетариат? Коминтерн, на который так надеялся Зиновьев? Профинтерн? Ничего подобного. Рабочие во всех странах собрали, быть может, двести тысяч рублей золотом. Зато американские миллиардеры жертвовали десятки миллионов золотом. Они кормят миллионы детей… Десятки докторов — буржуа чистейшей пробы — приезжают со всех стран и гибнут в борьбе с эпидемиями в голодающих районах. И детские очереди около американских столовых, и больницы, и врачи — герои-жертвы эпидемий, и поезда с американским хлебом — как это наглядно подтверждает нашу теорию о классовом характере культуры и этики в «буржуазном» обществе».

Американцы открывали детские столовые и снабжали продовольствием детские дома. Кормили детей в возрасте до четырнадцати лет. Меню: понедельник — какао с хлебом, вторник — рисовый пудинг, среда — рис с лапшой, четверг — какао, пятница — пудинг, суббота и воскресенье — рис с лапшой. Американцы полагали, что это всего лишь добавка к ежедневному рациону, но иногда оказывалось, что это единственная еда, которая доставалась российским детям (см.: Отечественная история. 2007. № 5).

Герберт Гувер выдвинул условие: распределением помощи должны заниматься его люди на местах. Советское правительство долго не соглашалось, но вынуждено было принять это условие. В Россию поехали молодые американцы — вчерашние фронтовики, ковбои, искатели приключений. Потрясли их не только ужасный голод, но и невежество населения и подозрительность власти. Американцы не принимали фатализма, пассивности, инертности, боязни ответственности, неорганизованности, бесконечных перекуров (Вопросы истории. 2003. № 11). Они поражались кражам продуктов, предназначенных для детей, требовали гласного суда над пойманными ворами.

«В Оренбурге из беженцев американцы организовали бригады по очистке города, — пишет Наиль Вакилович Усманов, доцент Бирской государственной социально-педагогической академии. — Им регулярно выдавалась горячая пища. Не убиравшиеся в течение нескольких лет от грязи и нечистот улицы города были приведены в порядок. Такие же бригады были созданы в Орске, Илецке, Актюбинске». В Оренбурге работали всего семеро американцев…

Российских граждан, в свою очередь, поражали оптимизм американцев, эффективность, деловой подход, отсутствие эмоций. Раздражались из-за того, что американцы работали и в праздники. Верили, что они зарятся на природные ресурсы Урала, хотят получить концессии на золотые и платиновые прииски.

Чекисты докладывали начальству о настроениях публики: «Деятельность АРА население истолковывает как захват американцами власти в стране… Населением работа АРА принимается как продажа России американцам…»

Миллионы людей остались живы благодаря Американской администрации помощи (см.: Вопросы истории. 2007. № 12). Попутно американцы проводили массовую вакцинацию от тифа и холеры, обязательные для тех, кого они кормили. Вакцины получали из Института Пастера в Париже. Открывали бесплатные аптеки, детей водили в баню, раздавали им мыло, одежду отправляли на дезинфекцию.

Летом 1923 года деятельность АРА прекратилась. Когда американцы уезжали, остатки продовольствия: муку, сахар, консервированное молоко, какао — американцы оставляли губернским властям. В Москве распорядились: «При отъезде АРА приветствия, благодарность, проводы могут быть устроены, но должны носить абсолютно официальный характер — от имени местных ЦИКов, СНКомов, Губисполкомов. Ни в коем случае не должно быть массовых, от имени населения благодарственных актов и выступлений».

И Коллонтай в дневнике сочла нужным изложить официальную позицию: «АРА больше занималась разведкой и материальной поддержкой контрреволюции и всяких враждебных советской власти организаций, чем помощью голодающим…»

Между наркомом и генсеком

Четырнадцатого февраля 1924 года Александра Михайловна записала в дневнике: «Нет, женотдельская работа и агитация на фронте или в Наркомсоцобесе куда приятнее, чем эти сложности, заминки и вечные волнения в дипработе».

Двадцать пятого апреля: «Я уже убедилась в правоте слов Талейрана, что в дипломатических вопросах чрезмерное усердие и спешка часто ведут к плохому».

Пятнадцатого мая: «Сегодня официальный обед, который кабинет министров дает в мою честь. Как добросовестная камеристка-горничная я сама себе приготовила все принадлежности вечернего туалета. На моей постели аккуратно разложено темно-лиловое бархатное платье, золотые парчовые туфли, такой же миниатюрный ридикюль с тонким батистовым платком и гребеночкой, ведь я всё еще ношу коротко остриженные волосы. И после тифа в двадцатом году они продолжают виться, но расческа всегда под рукой, чтобы иметь презентабельный вид».

Александра Михайловна освоилась в новой жизни. И некоторые хлопоты личного свойства были весьма приятны ей как женщине: «С платьем к этому обеду у меня вышла лихорадка. Заранее некогда было подумать о платье. Утром сообразила, что, если все мужчины будут во фраках, надо надеть что-нибудь отвечающее случаю. А такого платья у меня не оказалось. Поехала по магазинам. Всё кричаще дорого. Но нашла белое маркизетовое платье, вся юбка в маленьких оборочках, и стоило сто крон. К нему белое: туфли, чулки, перчатки, сумочка. Вышло свежо, по-летнему и к лицу».

Трудновато на расстоянии разобраться в хитросплетениях московской политики, сложных взаимоотношениях в высшем эшелоне власти и среди ее непосредственного начальства — в Наркомате иностранных дел.

Восемнадцатого июня: «Литвинов в отпуске. Остался один Чичерин, это хуже. Как человек и товарищ он обаятельный, но директив его не люблю — не четки, многословны».

Многие дипломаты утверждали, что организатор из Чичерина был никудышный. Георгий Васильевич хватался за все дела сам и наставлял других: «Чтобы удостовериться, что что-либо делается, надо лично разговаривать, проверять исполнение. Надо изредка проверять, например, функционирует ли организация на случай пожара, или всё ли делается для борьбы с крысами и молью, уничтожающими документы».

Чичерин мало кому доверял, пытался читать все бумаги, приходившие в наркомат, даже те, на которые ему не стоило тратить время. Разговоры об этом доходили до наркома, он очень обижался, считал, что эти слухи распускает Литвинов. Говорил, что во всём виновны бесконечные чистки аппарата НКИД. «Чистка, — констатировал Чичерин, — означает удаление хороших работников и замену их никуда не годными».

Георгий Васильевич был человеком непростым, и ладить с ним удавалось не каждому. Ему назначили двух заместителей — больше в те годы не позволялось. Вся коллегия наркомата состояла из четырех-пяти человек. Первым заместителем был старый большевик Максим Максимович Литвинов (он ведал западными странами), вторым — Лев Михайлович Карахан (он курировал государства Востока). С Караханом Чичерин прекрасно ладил. С Литвиновым враждовал.

Споры руководителей наркомата иногда ставили Коллонтай в трудное положение, иногда, напротив, позволяли маневрировать. Скажем, Чичерин и Литвинов были разного мнения относительно судьбы Шпицбергена (Норвегия требовала признать ее исключительный суверенитет над архипелагом). Коллонтай, получив директивы, с изумлением увидела под ними две подписи: «Удивилась: в Москве Литвинов был другого мнения по этому вопросу. Огорчилась его уступке Чичерину. Но оказалось, что в конверт вложена записочка Литвинова на тоненькой бумажке и написано следующее: «Подписал письмо, чтобы избежать препирательств. Ваша позиция в этом вопросе правильная, оставайтесь на этой же позиции».

У Чичерина и Литвинова были разные представления о механизме работы наркомата. Литвинов полагал, что Георгий Васильевич не годится на роль наркома, и держался самостоятельно. Чичерин жаловался, что Максим Максимович, который ведал отношениями с Западом, вообще не ходил к наркому, все решал сам: «По Западу я был ничто, рядовой член коллегии, а так как я барахтался, пытался влиять, была вечная напряженность. Обязательное участие т. Литвинова в политбюро по делам Запада упрочивало его роль; я проводил участие т. Карахана в Политбюро по делам Востока для ослабления исключительной роли т. Литвинова».

Бывший помощник Сталина Борис Георгиевич Бажанов писал в эмиграции, что Чичерин и Литвинов ненавидели друг друга. Чичерин жаловался, что его заместитель — хам и невежда, которого нельзя подпускать к дипломатической работе. Литвинов отвечал, что нарком — гомосексуалист, ненормальный, который работает только по ночам и дезорганизует работу.

Георгий Чичерин с ранних лет участвовал в социал-демократическом движении, но в партию большевиков был принят только в 1918 году, когда вернулся в Москву. Это определяло его невысокое положение внутри партийной элиты, гордившейся большим дореволюционным стажем подпольной работы. Год вступления в партию был куда важнее опыта работы, образования и профессиональной пригодности. Только в 1925 году Чичерина избрали членом ЦК.

«Сам я был политически настолько бессилен, — писал Чичерин, — что мое выступление в политбюро в пользу какого-нибудь мнения бывало скорее основанием для обратного решения («нереволюционно»). Не понимаю: если мне не доверяли, почему не хотели меня использовать на другой работе? Теперь уже поздно, я точно игрушка, сломанная неосторожным ребенком…»

Александра Михайловна пыталась понять, что происходит в наркомате. Расспрашивала всех москвичей, которые оказывались в Норвегии: «Из Москвы приехал Флоринский. Он заведует протокольным отделом и сейчас объезжает полпредства и инструктирует по части «дипломатического протокола». О Москве рассказать не умеет, вернее, ничего не знает, что за стенами Наркоминдела. Но говорит, что Георгий Васильевич хворает и хочет ехать лечиться».

Заведующий протокольным отделом Наркомата иностранных дел Дмитрий Тимофеевич Флоринский, сын ректора Киевского университета, расстрелянного большевиками в 1919 году, был профессиональным дипломатом. До революции он окончил юридический факультет Киевского университета и поступил в Министерство иностранных дел. Работал в посольствах в Константинополе и Рио-де-Жанейро. В 1920 году Флоринского взяли в Наркоминдел. Он руководил протокольной частью и одновременно отделом Скандинавских стран. Флоринский был человеком Чичерина.

Судьба его сложилась трагически. В 1933 году на заседании политбюро решили: «Утвердить проект закона об уголовной наказуемости за педерастию». Весной 1934 года заместитель председателя ОГПУ Яков Агранов докладывал Сталину:

«ОГПУ при ликвидации очагов гомосексуалистов в Москве выявлен, как гомосексуалист, зав. протокольной частью НКИД Флоринский Д. Т.

Вызванный нами Флоринский подтвердил свою принадлежность к гомосексуалистам и назвал свои гомосексуальные связи, которые имел до последнего времени с молодыми людьми, из них большинство вовлечено в гомосексуальные отношения впервые Флоринским.

Вместе с этим Флоринский подал заявление на имя Коллегии ОГПУ, в котором он сообщил, что в 1918 году являлся платным немецким шпионом, будучи завербованным секретарем германского посольства в Стокгольме…

Мы считаем необходимым снять Флоринского с работы в НКИД и привлечь его к ответственности».

Сталин отреагировал так:

«1. Предлагаю принять предложение ОГПУ (НКВнудела).

2. Поручить тов. Кагановичу проверить весь состав служащих аппарата НКИД и доложить о результатах в ЦК».

Проверка сексуальной ориентации советских дипломатов вылилась в элементарную чистку наркомата. Госбезопасность готовила большое дело по обвинению дипломатов в шпионаже. Судя по всему, в центре заговора собирались поставить самого Георгия Васильевича Чичерина, которого тоже считали гомосексуалистом.

Странный, одинокий, замкнутый Чичерин всегда избегал женщин и жил анахоретом. Его единственным другом был поэт и музыкант Михаил Кузмин, утонченный эстет, которого Анна Ахматова называла своим учителем. Кузмин — одно из самых громких имен Серебряного века русской поэзии. Он не скрывал своих гомосексуальных предпочтений и считался певцом однополой любви. Свою нежную дружбу Чичерин и Кузмин пронесли через всю жизнь. Они родились и умерли в один год.

Но самого Георгия Васильевича эта история с разоблачением заговора гомосексуалистов в Наркомате иностранных дел всё же обошла стороной.

Побывав в Москве, Александра Михайловна записала в дневнике: «У Чичерина была два раза, всегда ночью. Чичерин умеет «очаровывать», когда захочет. От него ни советов, ни директив. Интереса к тому, что мы делаем в Норвегии, мало. Но задача прежняя: добейтесь де-юре и больше никаких!»

Пока что Норвегия, как и некоторые другие страны, признавала Советскую Россию только де-факто, это предполагало более низкий уровень отношений. Коллонтай выполнила поручение наркома. 15 февраля 1924 года Норвегия — одной из первых — признала Советскую Россию де-юре (то есть в полном объеме) и установила с ней дипломатические отношения.

— Это один из счастливейших дней моей жизни, достигла-таки! — говорила Коллонтай.

Сотрудники полпредства отметили радостное событие в ресторане. Один из ее подчиненных плакал от счастья, другой запел…

Вот тогда Александру Михайловну утвердили полпредом и одновременно торговым представителем в Норвегии. Женщина впервые в мире заняла высший дипломатический пост.

Девятого августа записала в дневнике: «Важное и приятное сообщение из Москвы: я назначена посланником в Норвегии, до сих пор после признания числилась поверенным в делах. Теперь я уже в глазах норвежцев полномочный и чрезвычайный посланник или по-здешнему «министр».

Но меня всегда радует не то, что радовало бы других, и наоборот. Умом я этого хотела. Чтобы добиться, чтобы доказать, что и это всё можно для женщин. И чтобы утвердить себя как женщину-человека и как государственного работника. А когда получила весть, сразу подумала: «Ну, вот! Теперь надолго привязали к дипломатии».

Коллонтай велели со всеми вопросами обращаться к заместителю наркома Максиму Максимовичу Литвинову, Чичерина не беспокоить. На дипломатическом поприще она не стала менее активной. Если не могла переубедить своих начальников, ехала в Москву и добивалась правды в высоких кабинетах. Она отчаянно сражалась за двусторонние проекты, которые считала важными и полезными.

Шестого ноября 1924 года: «Мне еще нехорошо, это последствия моей болезни в 1920 году (тиф и почки). Да и замоталась я в Москве… День за днем я проводила по коридорам и приемным в наркоматах и хозучреждениях. А толку нет. Дозваниваюсь к председателю Совнаркома Рыкову. Он назначает мне время в тот же день. Но разве это то же, что поговорить с Лениным?»

Любопытная запись. Как раз Владимира Ильича ей редко удавалось убедить в своей правоте. Но Рыков скоро будет уничтожен, и разве может в записках Коллонтай, многократно переписанных и отредактированных, сохраниться доброе о нем слово?

Член политбюро Алексей Иванович Рыков, уважаемый и умелый администратор, после смерти Ленина стал главой правительства. Он мало занимался чисто политическими вопросами, но по экономическим — и человеческим! — соображениям возражал против сталинского курса на ускоренную коллективизацию, то есть ограбление деревни. Выходец из крестьянской семьи, русский, Рыков многим в стране представлялся более подходящей фигурой для руководства Россией. Сталин несколько лет методично подрывал авторитет главы правительства, пока не убрал его.

«Председатель Совнаркома внимателен, но его все время перебивают телефонные звонки и секретари со спешными бумагами, — пишет Коллонтай. — Чувствую, что мое дело до него просто не дошло… Куда кинуться? В приемной председателя кремлевский телефон, и я звоню товарищу Сталину, прошу повидать его обязательно завтра по государственно важному делу до заседания Совнаркома. Назначает мне десять часов утра в Кремле.

В назначенный час вхожу в частную квартиру Сталина.

— Кто вас обидел, Литвинов или Чичерин? — первый шутливый его вопрос.

— Оба, товарищ Сталин, — мой ответ.

— Это уже хуже, расскажите, в чем дело, — уже серьезно добавляет товарищ Сталин…

На заседании Совнаркома меня тревожит, что Сталина нет.

Рыков суммирует прения, ясно, что аргументация Чичерина победила. И я прошу слова до голосования. В этот момент из задней двери залы появляется Сталин. Его присутствие меня воодушевляет, и я горячо, почти по-митинговому доказываю, что нельзя давать разрешение на убой тюленей до 15 марта, иначе с гибелью маток гибнет и приплод, а это ведет к полному истреблению стада:

— Мы должны сохранить наших беломорских тюленей для себя. В договор надо внести точное указание срока, с какого мы допускаем охоту.

За спиной слышу шутливое замечание:

— Коллонтай перешла теперь на охрану материнства и младенчества тюленей.

И голос этот Сталина. Все смеются. Мое предложение принимается единодушно.

Переходят к пункту о навигации. Сталин не садится к столу, а покуривая и глядя куда-то вдаль, ходит легкими, неслышными шагами взад и вперед по комнате… Меня тревожит, что дискуссия затягивается, а Сталин ходит и покуривает, будто и не слушает. Но когда председатель собирается голосовать, Сталин останавливает его рукой:

— Дайте и мне слово.

Сталин резюмировал:

— Если торговый договор с норвежцами нам выгоден и дает то, чего мы еще не имеем от других государств, пусть себе получат каботаж как компенсацию.

Предложение Сталина принято, и обсуждение торгового договора закончено. Когда я подхожу к выходу, Сталин стоит у двери.

— Ну что, довольны вы постановлением? — бросает он вполголоса, не переставая курить и чуть улыбаясь.

Отвечаю:

— Еще бы, это благодаря вам, горячее спасибо.

И я, не дождавшись лифта, бегу по лестнице».

Благорасположение генерального секретаря еще не раз спасет ее от множества неприятностей…

Двадцать первого января 1918 года ленинское правительство аннулировало царские долги. К концу Первой мировой войны долг России составлял 13,8 миллиарда рублей. Основными кредиторами были Франция, Англия, США и Бельгия. Объявленный советским правительством дефолт, то есть отказ платить по долгам, нанес тяжкий удар европейским странам, обескровленным войной.

Европа требовала от России признания долгов, сделанных царским правительством и Временным правительством, а также возвращения иностранным владельцам национализированной собственности. В общем, это были элементарные условия возобновления торгово-экономических отношений и предоставления новых кредитов. Европа не требовала сразу вернуть все долги, но она говорила: признайте хотя бы, что вы все-таки взяли у нас деньги. Понятно и требование компенсации тем иностранцам, которых лишили собственности в России: как может любое европейское правительство предоставлять новые займы стране, которая ограбила его граждан?

Красин предлагал считать хотя бы часть требований справедливыми и признать долги царской России. Его поддержал Чичерин: «Я не хозяйственник. Но все хозяйственники говорят, что нам до зарезу, ультранастоятельно нужна помощь Запада, заем, концессии, экономическое соглашение. А если это так, нужно не расплеваться, а договориться…»

Ленин категорически с ними не согласился. Советская печать с гневом сообщала, что проклятые империалисты выставляют большевикам заведомо неприемлемые условия, потребовали отказаться от всех завоеваний социализма, поскольку задались целью удушить государство рабочих и крестьян.

Возникла идея заманить иностранных бизнесменов предоставлением концессий на добычу полезных ископаемых, прежде всего драгоценных металлов и нефти. Однако же в общем и целом ничего из этого не вышло. Советская система в принципе отвергала капиталистическую экономику. К концу 1920-х годов задавили собственный частный сектор, закрыли всё среднее и мелкое производство. Страна осталась без товаров. И западные капиталисты не сумели приспособиться к такой среде, да и не хотели их здесь видеть. Наркомат внешней торговли мог сколько угодно доказывать, как выгодно такое сотрудничество, но вся советская система сопротивлялась присутствию иностранного капитала.

Иностранных владельцев просто выставляли, всё их имущество переходило в полную собственность Советского государства. На тех же станках и по тем же чертежам выпускали ту же продукцию, которая считалась полностью отечественной. Реализовывались только крупные договоры о поставке оборудования. Закупали в Соединенных Штатах целые заводы. На импортном оборудовании построили Днепрогэс, Государственный подшипниковый завод в Москве, автомобильный завод в Горьком (ГАЗ).

Из задуманного получалось немногое. Но полпред в Норвегии неутомимо налаживала отношения, веря, что личные контакты выручат в самой сложной ситуации.

«В 1925 году, — вспоминала Александра Михайловна, — я в первый раз устроила прием 7 ноября для дипломатов, правительства и норвежской общественности. Прием был обставлен с подобающей роскошью в полпредстве. На шести столах стояли двухкилограммовые банки со свежей икрой — роскошь небывалая в Осло. Даже на обедах у короля свежая икра подается лишь на маленьких сандвичах.

Живые цветы, лакеи с «‘Советским Абрау-Дюрсо» усердно подливали в бокалы, а в перерыве давался концерт русской музыки, и молодая норвежская танцовщица танцевала на манер Дункан под русские мелодии…»

Коллонтай поручили закупить в Норвегии большую партию рыбы, чтобы заинтересовать крупных промышленников. Она успешно вела переговоры. Оставалось только согласовать цену. Александра Михайловна руководствовалась цифрой, определенной Наркомвнешторгом. А норвежцы хотели больше и снизить цену никак не соглашались.

— Ну, ладно, — сказала Коллонтай, — ради наших будущих отношений я готова принять вашу цену. Хотя разницу мне до конца жизни придется оплачивать из собственного кошелька.

Прозвучало это из ее уст очень эффектно. Норвежцы попросили объявить короткий перерыв, вышли в соседнюю комнату. Вернувшись, столь же эффектно ответили, что они — джентльмены, принять ее жертву не могут и согласны на ее цену. Это был чисто мужской жест…

Но иногда то, что она женщина, ей вовсе не помогало. Один министр иностранных дел, когда она заводила речь о щекотливых материях, ловко переводил разговор:

— Мадам Коллонтай, какое у вас сегодня красивое платье. Оно вам очень идет.

— Послушайте, господин премьер-министр, — отвечала она. — Я и вчера была в этом же платье.

— Это не мешает ему быть очаровательным. Вам в нем очень хорошо…

И Коллонтай не могла его сдвинуть с этой темы.

Немногие политики в ту эпоху соглашались с тем, что женщины предназначены для чего-то большего, чем домашнее хозяйство. А скандинавы были более продвинутыми, они понимали, как важно запретить труд несовершеннолетних, ввести равную оплату женщинам и мужчинам, найти в бюджете деньги на медицинскую помощь матерям и маленьким детям.

Жена американского президента Франклина Делано Рузвельта Элеонор, которая тоже пыталась изменить место женщины в обществе, всегда говорила, что мужчины идут в политику ради победы на выборах, а женщины — для того, чтобы изменить мир. Но при этом повторяла, что женщина, занимающаяся политикой, должна обладать такой же толстой кожей, как у носорога…

Иногда Коллонтай охватывали грустные мысли. Не пора ли завершить карьеру?

Июль 1925 года: «Лучше уйти, пока помнят добром. А удержать ни счастья, ни любви, ни удачной полосы творчества в политике или иной области — нельзя. Кто хочет удержать, кто хочет сказать моменту «остановись», тот обречен на неудачу и вечное недовольство. Нет, надо уметь уйти. Правда?»

Тридцать первого июля 1925 года Коллонтай писала Литвинову: «Я намереваюсь ехать в Москву с целью просить высокое учреждение и Коллегию освободить меня от моей работы в Норвегии. Так или иначе переговоры с норвежским правительством приходят к концу и свою миссию здесь я могу считать законченной. После перенесенной зимою болезни я чувствую себя неважно, устала нервами от постоянного напряжения. Врач требует лечения, отдыха, вод и т. д. Но брать длительный отпуск всегда вредно для дела. Поэтому я и прошу Вас, дорогой Максим Максимович, подготовьте Коллегию к моему решению и посодействуйте мне в проведении моей просьбы. Повторяю, устала и морально и физически от вечного мундира, которого требует данная работа».

Но природная жизнерадостность брала свое.

Осень 1925 года. Лиллехаммер: «У меня новое увлечение. Танцы!.. Как это случилось? Вечеринка. Все танцуют. И я. Вдруг понравилось. Ритм. Движение. Какую-то легкость в себе чувствуешь. Если это можешь, значит, еще силы на борьбу с жизнью есть, значит, «соки» не иссякли на новое творчество…»

Писала Зое Шадурской: «Что я сейчас ненавижу — это карты и вино. Да, это бич, но и показатель какой-то духовной опустошенности. Помнишь, как мы в молодые годы «бунтовали» против тех, кто просиживает за картами день и ночь? Мы думали, что это присуще лишь чиновникам и армейским офицерам старого режима. Танцы? Это совсем не то. Танцы — это ритм, это подъем, это эмоция радости. А карты — в них что-то опустошающее, игра ума без результатов, что-то от онанизма…

Ах, Зоюшка, как я люблю этих новых молодых женщин-летчиц. Их теперь много развелось. И, знаешь, женщины завоевывают воздух. Это новая отрасль, и женщины смело ринулись на завоевание воздуха. Я их люблю!»

Двадцать девятого ноября 1925 года — Татьяне Щепкиной-Куперник: «Сама для себя я научилась мудро брать жизнь. У меня много внешних тревог, неприятностей, сложностей. Но я радуюсь всему, что дает жизнь: снегу под окном, лучу солнца, ночной тишине, вплоть до физического, вбирая тепло, когда войдешь с холоду в свою комнату, где тихо и тепло… Понимаешь?»

Пятнадцатого декабря 1925 года Норвегия и Советский Союз подписали договор о торговле и мореплавании — это был серьезный успех полпреда. Легко ничего не давалось. 14 марта 1926 года Коллонтай сообщила Щепкиной-Куперник: «Теперь уже решено, что я отсюда поеду на шесть недель полечиться в Висбаден. Опять дают себе чувствовать почки (белок) и сердце. Как у всех нервных людей, когда не надо больше держать себя на узде, вдруг проявляются все болезни.

Мне хочется отдыха — одиночества…»

Второго мая, отдыхая в Баден-Бадене, поделилась с Щепкиной-Куперник: «Нервы истрепались до такой степени, что, когда приехала сюда, в Баден-Баден, я ходила, будто в чаду. Никакое впечатление не доходило до сознания. Чудесная, тропическая природа? Да, мой глаз ее видит, но я ее не чувствую, нутро мое на нее не откликается…»

Беседы с чекистами

После короткой командировки в Мексику в ноябре 1927 года Александра Коллонтай была вторично утверждена полпредом в Норвегию. Перед назначением ненадолго вернулась на родину. Иностранные дипломаты в Москве демонстрировали ей свое расположение.

«В Москве германский посланник Брокдорф-Ранцау, — вспоминала Коллонтай, — пригласил меня одну на интимный обед в свое мрачное, в темных тонах посольство. Граф играет в друга большевиков и говорит, что верит в наше будущее. Очень хорошо он отозвался об уме и мужестве Клары Цеткин:

— Она тип настоящей германки, и, несмотря на ее речи об интернационализме, она настоящая патриотка в душе. И никогда не примирится с унижением Германии…»

Граф Ульрих Карл Христиан фон Брокдорф-Ранцау, старомодный, но умный и резкий в суждениях, был достойным собеседником Коллонтай. Он происходил из знаменитой семьи. Ходили слухи, что один из его предков, маршал Ранцау — настоящий отец французского императора Людовика XIV. Один француз поинтересовался у графа Ранцау, так ли это.

Тот ответил с неподражаемым апломбом:

— О да, в нашей семье Бурбонов всегда считали незаконнорожденными Ранцау!

Еще до революции граф служил секретарем германского посольства в России. В конце Первой мировой войны стал министром иностранных дел, а 6 ноября 1922 года вручил свои верительные грамоты в Москве.

Брокдорф-Ранцау был сторонником сотрудничества России и Германии, исходил из того, что обе державы должны противостоять победителям в Первой мировой войне. Немецкий посол, как и Чичерин, был холостяком, не интересовался женщинами, предпочитал работать по ночам. Они с Георгием Васильевичем часто встречались за полночь и вели беседы, в том числе на литературные и философские темы, подкрепляясь ликерами и винами. Партийные руководители с сомнением взирали на отношения наркома с иностранным послом: соблазняют искушенные немцы наивного Чичерина… Граф скончался от рака горла 8 сентября 1928 года. На смертном одре просил брата передать Чичерину, что сближение двух народов было главной целью его жизни…

Помимо приятных у Коллонтай были и весьма непростые хлопоты: «Еще выпала на мою долю забота: у норвежского поверенного в делах Якхельна арестовали русского шофера. Обратился ко мне по этому поводу дуайен дипкорпуса, персонально. Он уверял, что этот арест произвел очень неблагоприятное впечатление на весь дипкорпус».

Ее ждали сложные переговоры в Норвегии, в этой ситуации оказать услугу норвежскому дипломату было бы весьма уместно. Прютц Антон Фредерик Винтер Якхельн в 1911 году приехал в Архангельск вице-консулом, а в 1917 году стал поверенным в делах Норвегии в России.

Александра Михайловна поехала на Лубянку к Вячеславу Рудольфовичу Менжинскому, бывшему заместителю Дзержинского.

Тридцатого июля 1926 года, через десять дней после смерти Дзержинского, Вячеслава Рудольфовича назначили председателем ОГПУ. Менжинский занимал этот пост восемь лет, пока не ушел в мир иной. Он часто болел и, даже приезжая на Лубянку, принимал посетителей лежа. Никого это не удивляло.

Мягкий по характеру, приятный, обходительный, скромный, бескорыстный, интеллигентный человек — таков образ руководителя госбезопасности, утвердившийся в истории. Но именно Менжинский занимался ликвидацией кулачества как класса (наиболее эффективной части крестьянства), отправлял террористические группы за границу — убивать врагов советской власти и подготовил потрясшие мир первые московские судебные процессы, фальсифицированные с первого до последнего слова.

В частном разговоре Менжинский сказал Чичерину:

— ОГПУ обязано знать всё, что происходит в Советском Союзе, начиная от политбюро и кончая сельским советом. И мы достигли того, что наш аппарат прекрасно справляется с этой задачей.

Нарком отлично понимал, что имеет в виду глава госбезопасности.

Советник полпредства в Париже Григорий Зиновьевич Беседовский, оставленный исполнять обязанности поверенного в делах, не пожелал возвращаться в Москву и 2 октября 1929 года попросил политического убежища во Франции. Он выложил французам всё, что знал. Пересказал и слова наркома иностранных дел Чичерина: «Меня тоже подслушивают. У меня делали здесь, в кабинете, ремонт и, несомненно, этим ремонтом воспользовались, чтобы установить микрофонный аппарат. Менжинский даже не считает нужным скрывать это обстоятельство».

Наркомат иностранных дел и госбезопасность часто ссорились, потому что интересы ведомств постоянно входили в противоречие. Арбитром выступал ЦК. Время от времени под строгим присмотром партийного руководства составляли кодекс взаимоотношений. В 1923 году политбюро одобрило очередной протокол.

Договорились, что Наркомат иностранных дел сам решает, кого брать на работу, но не позднее чем за три дня о каждой кандидатуре ставит в известность чекистов. Если ГПУ возражает, вопрос о приеме человека на службу решается коллегией НКИД. Некоторые сотрудники подбирались только при участии чекистов: заведующий дипкурьерской службой, заведующий столом личного состава, заведующий учетом сотрудников иностранных миссий, главный комендант помещения Наркомата иностранных дел.

Обговорили вопрос об аресте иностранцев: «В случае ареста того или иного сотрудника иностранных миссий ГПУ по требованию НКИД обязано представить обвинительное заключение и по возможности материал, послуживший причиной ареста того или иного иностранца».

Особо выделили вопрос о выезде за границу: «Решение коллегии НКИД о посылке того или иного сотрудника за границу — без уведомления соответствующего сотрудника о предстоящей командировке — сообщается предварительно ГПУ. В случае отвода со стороны ГПУ окончательно решает коллегия НКИД. В каждом отдельном случае отвод ГПУ должен быть мотивированным».

В последующие годы эта ситуация только ухудшилась. Спецслужбы могли сломать карьеру любому дипломату, если решали, что ему «нецелесообразно» выезжать за границу. Даже руководители наркомата, а затем Министерства иностранных дел могли только гадать, чем не угодил «соседям» тот или иной человек…

Это была не первая и не последняя договоренность, которая просуществовала недолго. Ведомство госбезопасности всё равно считало своим долгом контролировать Наркомат иностранных дел и особенно влиять на кадры.

Полпреды ощущали, что находятся под постоянным контролем, и всегда ожидали какой-нибудь пакости со стороны резидента. И позже резиденты бдительно следили за послами и обо всех промахах докладывали в Москву, поэтому послы тихо ненавидели и боялись своих помощников-разведчиков.

Но Александра Михайловна Коллонтай чувствовала себя достаточно уверенно. К тому же с Менжинским они были давно знакомы. В первом советском правительстве, где она была наркомом, Вячеслав Рудольфович получил пост заместителя наркома финансов.

Коллонтай, войдя в его кабинет, полушутя, но весьма уверенным тоном, не оставлявшим сомнений в решимости добиться своего, заявила:

— Я не уйду отсюда, пока вы, Вячеслав Рудольфович, не выпустите шофера норвежского посланника.

Менжинский убеждал ее, что норвежцы ведут «нехорошую работу» — не для себя, конечно, а для Англии, что есть «доказательства» насчет шофера. Разговор шел один на один. И Коллонтай разгорячилась:

— Речь идет о признании нас Норвегией де-юре, а вы арестовываете какого-то шофера! Не учитываете большую политику.

Менжинский при Коллонтай вызвал начальника контрразведки Артузова. Велел еще раз проверить дело.

Артур Христианович Артузов (настоящая фамилия — Фра-учи) — один из самых известных чекистов. Он родился в семье сыровара, эмигранта из Швейцарии. В советских анкетах называл себя то швейцарцем, то итальянцем. Артур Фраучи прекрасно пел, у него был сильный тенор, он участвовал в любительских спектаклях. Но его тянуло не к искусству, а к политике. В январе 1919 года Артузова взяли в ВЧК, в июле 1922 года утвердили начальником важнейшего контрразведывательного отдела.

На Лубянке каждый иностранец априори считался разведчиком, поэтому и был арестован ни к чему не причастный посольский водитель. Контрразведчики Артузова демонстрировали масштабную борьбу с иностранцами, пренебрегая возражениями хозяйственников, которые дорожили работавшими в России специалистами и иностранными концессиями. Леонид Красин, покровительствовавший Александре Коллонтай, пытался после революции наладить торговые отношения Советской России с внешним миром. Говорил Ленину, что сотрудничество с западными державами вполне возможно. Главное препятствие, объяснял Красин, произвол чекистов. На то же жаловался и Чичерин. Ленин периодически занимал их сторону, требовал «подвести под расстрел чекистскую сволочь». Но Ленина не стало…

Александра Михайловна Коллонтай ушла с Лубянки только, когда ей пообещали, что будет сделано всё, что возможно. На следующий день ей позвонил норвежский посол Якхельн и поблагодарил: шофер уже за рулем посольской машины.

Александру Михайловну в Норвегии ждали некоторые перемены в жизни советской колонии. Нравы стали жестче, работавшие под прикрытием чекисты — подозрительнее.

Дело в том, что 12 мая 1927 года британская полиция провела обыск в помещении «Аркос» (All Russian Cooperative Society Ltd.) — совместного советско-британского акционерного общества, которое с 1920 года занималось внешней торговлей от имени различных советских организаций. Частная компания «Аркос» располагалась в одном здании с советским торгпредством, так что полиции попали в руки и переписка торгпредства, и все шифры. Познакомившись с документами, 25 мая британское правительство разорвало дипломатические отношения с Советской Россией.

Политбюро приняло ряд решений, стараясь извлечь уроки: «Послать по линии ОГПУ шифротелеграмму о принятии срочных мер по соблюдению конспирации в работе и уничтожению компрометирующих документов…

Обязать полпредов немедленно уничтожить все секретные материалы, не являющиеся абсолютно необходимыми для текущей работы как самого полпредства, так и представителей всех без исключений советских и партийных органов, включая сюда ОГПУ, Разведупр и Коминтерн…

Совершенно выделить из состава полпредств и торгпредств представительства ИНО ГПУ, Разведупра, Коминтерна, Профинтерна, МОПРа.

Шифры менять каждый день, проверить состав шифровальщиков. Послать специальное лицо с неограниченными правами по осуществлению строжайшей конспирации шифровальной работы, имея в виду в первую очередь объезд таких стран, как Франция, Италия, Варшава, Токио, Берлин (кандидатуру наметить особо).

Проверить состав представительств ИНО ГПУ, Разведупра, Коминтерна…»

В Норвегии произошли большие политические перемены. В октябре 1927 года на парламентских выборах победила рабочая партия (социал-демократы). Левые смогли сформировать правительство, которое обещало действовать в интересах рабочего класса и идти к «социалистическому обществу».

Коллонтай в телеграммах отмечала это как большой успех, и на заседании политбюро 2 февраля 1928 года решили: «В отношении с норвежским рабочим правительством принять предложение НКИДела относительно заключения пакта о ненападении и нейтралитете».

В остальном в Норвегии Коллонтай всё было знакомо. 20 декабря 1927 года она записала в дневнике: «Опять та же забота: помещение. Парадные комнаты очень хороши, но дом почти пустой, и мне предстоит его меблировать. Будь у меня жена, она бы с меня сняла эти скучные хлопоты. В этом неудобство женщины-полпреда — нет жены-хозяйки и несешь двойную нагрузку…»

Конец 1920-х годов в Европе — это кинематограф, варьете, автомобильные гонки, джаз и танцевальная лихорадка. В моде спорт, туризм, диета и забота о фигуре. Идеал красоты — спортивные фигуры и холодные глаза. Темп новой жизни завораживал. Переменился весь духовный и общественный климат. 6 сентября 1929 года Коллонтай поделилась с Шадурской: «Дорогая Зоюшка, была я на днях на говорящем кино. Технически это просто комбинация кино и граммофона, который стоит за экраном, но, конечно, нужно, чтобы совпадали звуки и слова с тем, что происходит на экране. Мне пока не понравилось. И не потому, что еще много несовершенств: слышно шипение штифта, голоса будто из погреба — особенно женские, но главное, опять появляются ненужные длинноты, разговоры там, где и так всё ясно…»

Находились и поводы для огорчения: «Из-за режима экономии у полпредства нет своей машины, и я пользуюсь наемным автомобилем. В торжественных случаях на него водружаем наш советский флаг. В аппарате НКИД кто-то решил, что в малых странах своя машина — лишняя роскошь: надо включить в штат еще шофера и проч. Неверно. Именно в малых странах соблюдают особо тщательно знаки престижа послов…»

Сбежавший атташе

Восемнадцатого января 1929 года Особое совещание при коллегии ОГПУ оформило принятое политбюро решение о высылке бывшего члена политбюро и председателя Реввоенсовета Республики Льва Давидовича Троцкого за пределы Советского Союза.

Троцкого с семьей на поезде доставили в Одессу. Его архив и библиотеку заранее погрузили на борт парохода «Ильич». 10 февраля 1929 года Льва Давидовича привезли на пароход. Капитан получил запечатанный конверт с указанием вскрыть его в море.

Троцкий хотел обосноваться в Норвегии. 18 февраля 1929 года во время приема в советском посольстве председатель Верховного суда Норвегии Поль Берг, влиятельная фигура в государстве и фактически второе лицо после премьера, вполголоса попросил Коллонтай уделить ему несколько минут для уединенной беседы.

Берг спросил Александру Михайловну:

— Что бы сказали в Москве и что бы вы, как друг Норвегии, посоветовали нам? Вам, вероятно, уже известно, что господин Троцкий запросил у норвежского правительства визу для себя и жены для проживания в Норвегии?

— Понятия об этом не имею, — ответила Коллонтай. — Вы говорите, что виза запрошена официально, неужели через советское полпредство в Берлине?

— Нет, не ваше посольство в Берлине просит визу для господина Троцкого, а его личные друзья, профессора, писатели, видные имена в Германии. Если мы им откажем, поднимется шум в газетах. Удобно ли это? Москва, может быть, не хочет шума вокруг Троцкого?

— Вы, норвежское правительство, можете указать, что Троцкий нежелателен в Норвегии из-за шума, который он всегда вызывает вокруг себя. Норвежское правительство сумеет сформулировать отказ.

— Это ваш совет, мадам Коллонтай?

— Да, мой совет как друга Норвегии. Лично мне пребывание Троцкого в Норвегии было бы очень неприятно. Но всё это я говорю вам частным образом как друг норвежского народа, не как посланник. На этот счет у меня нет директив моего правительства. Я лишь добавлю, что при рассмотрении в правительстве вопроса о визе Троцкому учтите сами отношение моего правительства к этому ренегату. Он и вам наделает хлопот.

Мнение Коллонтай было учтено. 7 мая 1929 года Александра Михайловна удовлетворенно записала в дневнике: «Отказ правительства в визе Троцкому и его жене как эмигрантам наделал много шума. Кабинет упрекают в нарушении основ норвежской конституции и потворстве советскому полпредству».

Александра Михайловна не только исполняла волю Москвы. Она действительно не любила Троцкого. С той поры, как они случайно встретились в Соединенных Штатах накануне революции.

Пятнадцатого ноября 1929 года Александра Михайловна побывала у Сталина:

«Торжественный спектакль в Большом театре. Иду к правительственной ложе. Красноармеец у входа: нельзя. Назвала себя, справился и пропустил…

Во время антракта Сталин обернулся ко мне:

— Давно приехали?

— Я здесь в отпуске, товарищ Сталин. Очень хочу вас повидать.

— Что же, давайте. После пленума. После восемнадцатого созвонимся…

Дни идут, пленум закончился, а звонка от Сталина всё нет. Из кабинета скандинавского отдела НКИД звоню в Кремль к Сталину по прямому телефону, «по вертушке» в просторечии. Попадаю прямо в его кабинет.

— Иосиф Виссарионович?

— Да, кто говорит?

— Коллонтай. Когда можете принять меня?

Секунда молчания.

— Сейчас можете?

— Конечно, могу.

Я в приемной у Сталина, жду вызова. Сталин вызывает секретаря. Вхожу за ним и я. Сталин приподнимается мне навстречу…»

Генсек не пожалел для нее времени, расспросил о норвежских делах, о ситуации в среде местных коммунистов:

— Нет ли в партии уклонов? Кто уклонисты?

Посоветовал:

— Следите внимательно за нашей политикой. Крепнем, растем. Выходим на большую дорогу в международной политике.

Беседа была приятной и полезной для Коллонтай. Но в Норвегии ей становится скучновато.

Одиннадцатого апреля 1930 года написала Щепкиной-Куперник: «Трудно сейчас быть вне Союза. Всё настойчивее тянет домой и всё несноснее вся показная сторона моей здешней работы. Многое сделано, достигнуто. Пусть бы другие сняли с плеч эту тяжесть и понесли дальше сами. Но это лишь мечта…»

И тут у соседей, в Швеции, разгорелся громкий скандал — политического убежища попросил советник полпредства Сергей Васильевич Дмитриевский.

С 1923 года он работал в Наркоминделе, сначала в торговом представительстве в Германии, потом его перевели первым секретарем полномочного представительства в Грецию. Отозвав в Москву, утвердили управляющим делами НКИД. В 1927 году Сергей Дмитриевский прибыл в Стокгольм и стал вторым человеком в полпредстве.

Коллонтай записала в дневнике: «Обстановка в советских полпредствах всего мира и в нашей колонии в Осло тяжелая, полная возмущения, гнева и ненависти к предателям-невозвращенцам. Тяжело ударило по нашим советским учреждениям предательство Беседовского в Париже, но еще возмутительнее измена Дмитриевского в Стокгольме.

Советник нашего полпредства на виду у всех, о нем имелись лестные отзывы, у него «большие связи» среди шведской общественности, и этот негодяй не просто ушел, а умышленно шумно, со скандалом, с использованием шведской прессы. Может ли быть что-нибудь более позорное и преступное? Я вся дрожу, когда читаю газеты…»

И в советской колонии в Норвегии началась охота на ведьм.

«Рьянее всех взялся за разоблачения торгпред, — пишет Коллонтай. — Всех подозревает у себя же в торгпредстве, но и допекает меня доносами-подозрениями на моих же сотрудников:

— Вы ему верите? Вы это отрицаете? Вот увидите, что я прав, вы же поплатитесь за свое доверие.

Только что ушел торгпред, как за ним является его заместитель вместе с экспортником, и оба полны догадок-подозрений насчет самого торгпреда:

— Это следующий кандидат в невозвращенцы.

В своем рвении и, кстати, сведении личных счетов с торгпредом его зам и экспортник дошли до того, что ночью взломали стол торгпреда и сделали обыск его кабинета (без приказа). Ничего не нашли и теперь дрожат».

Вслед за советником полпредства Дмитриевским политического убежища попросил и военный атташе Александр Александрович Соболев. Бывший царский офицер, он добровольно вступил в Красную армию, дослужился до должности начальника штаба морских сил Каспийского моря. После Гражданской войны был назначен военно-морским атташе в Турцию, затем в Швецию… Соболева отозвали в Москву. Он предпочел не возвращаться.

Эта ситуация отразилась на служебных обязанностях Коллонтай: «Срочная телеграмма из Москвы: политбюро назначило меня временным поверенным в делах в Швеции с оставлением меня на посту в Норвегии, выезжать немедленно… Полпред в Швеции Виктор Леонтьевич Копп безнадежно болен и находится в больнице. Советника нет (Дмитриевский), остался только секретарь полпредства, но с ним МИД не считается как с не имеющим официальных полномочий».

Виктор Копп когда-то играл важную роль в налаживании отношений с Германией, он установил широкие связи с ведущими германскими политиками, военными и даже разведчиками. Но поссорился с влиятельными фигурами в Москве, в Наркомате внешней торговли, и после долгой склоки покинул Берлин. Потом два года проработал послом в Японии, а в 1927-м получил назначение в Стокгольм. Он заболел раком. Из Швеции его увезли на носилках. Ему было всего 50 лет, когда он ушел из жизни.

Александра Михайловна перебралась в Швецию. Состояние местной советской колонии Коллонтай решительно не понравилось: «Картина безотрадная: работники потеряли голову. Фактически полпредство бездействует… О землячестве (парторганизация) писать не хочу. Нехорошее, нездоровое впечатление. Это уже не склока личного свойства, какая бывала и в Осло, нет, это нечто худшее: растерянность и страх. Страх, как бы в Москве не поплатиться, что недоглядели невозвращенцев. Истерические настроения, женщины плачут и клянутся в верности советской власти…»

Чекисты были в бешенстве: измена за изменой. В Стокгольм командировали оперативного работника с заданием ликвидировать если не ущерб, то по крайней мере самого перебежчика. Александра Михайловна была в ужасе, представляя себе, чем такая попытка может увенчаться.

Двадцать пятого апреля она записала в дневнике: «У нас совещание по делу Соболева с секретарем полпредства, тов. Ш., присланным из Гельсингфорса «со специальной миссией», и с секретарем Соболева, тов. Д.

Тов. Ш. живо заявляет:

— Я сумею извлечь Соболева из засады, доставлю в Союз живым или трупом.

Такая постановка вопроса мне совсем не нравится. Она противоречит директиве моего шефа, несерьезно это и чревато новыми осложнениями. Удалось установить, что Соболев вернулся на свою квартиру вместе с женой, но никого к себе не пускает.

— А я проникну к нему, — задорно заявляет тов. Д. — Если этот мерзавец нас не впустит, мы с вами, тов. Ш., подстережем его на улице, и если уговоры не подействуют, у нас есть доводы и посерьезнее. Акт самообороны, так сказать. Нечего время терять, идем.

Я решительно воспрещаю обсуждать такие дикие выходки. Это значит лить воду на мельницу наших врагов.

— А если Соболев выдаст военные тайны? — говорит Ш.

Но я его пристыдила. Он же знает, что военному атташе недоступны серьезные военные тайны».

Возникал очевидный вопрос: почему советские дипломаты бегут? В разных странах, бывало, дипломаты не соглашались с политикой собственного правительства и просто уходили в отставку. Советские же люди бежали с родины.

В ночь с 1 на 2 мая Коллонтай записала в дневнике: «Меня заботят случаи бесшумного невозвращенчества более мелких, менее ответственных работников наших советских учреждений. А такие измены имели место и в Берлине, и в Лондоне, и в Париже.

Почему безупречный Соболев (так его аттестует начальство) стал невозвращенцем? Почему Ш. в Берлине отказался ехать на родину? Почему жена Г. (служащего в «Нафта») говорила мне дрожащим голосом, что «она боится, не отзовут ли ее мужа». «Бояться» вместо того, чтобы радоваться возможности возвращения на родину. Это ненормально. Тут надо поискать причину, чтобы ее пресечь, чтобы центр принял меры…

Первой и главной причиной невозвращенчества я считаю существование оппозиции».

Но бежали вовсе не оппозиционеры, а прошедшие проверку надежные большевики. Еще до начала массовых репрессий, только за один год, с осени 1928-го по осень 1929 года, 72 сотрудника загранаппарата отказались вернуться в Советский Союз.

В 1929 году неприятная для власти ситуация обсуждалась на заседании политбюро. «О беспорядках, выявленных в советских загранпредставительствах» доложил старый большевик Борис Анисимович Ройзенман, член президиума Центральной контрольной комиссии и член коллегии Наркомата рабоче-крестьянского контроля. Он занимался загранкадрами и проверкой работы загранучреждений.

Борис Ройзенман действовал не слишком удачно. Он в начале октября 1929 года приехал в Париж. Отсутствовавшего полпреда там заменял советник Григорий Беседовский. Ройзенман устроил ему разнос, обвинил в уклонении от партийной линии и сказал, что его отзывают в Москву. Беседовский не стал рисковать. Вышел в посольский двор, перелез через стену и пошел в полицию…

Отбор стал еще более жестким — не пускали тех, у кого обнаруживались родственники за границей, «непролетарское происхождение» или отклонения от партийной линии. Еще в конце 1923 года секретная экзаменационно-проверочная комиссия ЦК провела массовую чистку Наркомата иностранных дел, убирая всех «неблагонадежных». Комиссия рекомендовала ЦК ввести в штат загранучреждений сотрудников ГПУ для «внутреннего наблюдения» за дипломатами и их семьями. Такая практика существует и по сей день.

Нарком Чичерин тяжело переносил кампании, которые периодически проводились партийным аппаратом: «Я писал т. Сталину, что прошу на моей могиле написать: «Здесь лежит Чичерин, жертва сокращений и чисток». Чистка означает удаление хороших работников и замену их никуда не годными».

Чичерин возмущался приемом на дипломатическую работу партийно-комсомольских секретарей: «Открыты шлюзы для всякой демагогии и всякого хулиганства. Теперь работать не нужно, нужно «бороться на практике против правого уклона», т. е. море склоки, подсиживаний, доносов. Это ужасное ухудшение госаппарата особенно чувствительно у нас. Осуществилась диктатура языкочещущих над работающими. Бюро ячейки явилось с резолюцией, в которой турецкая политика НКИД расценивалась как правооппортунистический уклон!!!»

Коллонтай приходилось учить азам дипломатической науки присылаемых из Москвы выдвиженцев. Иногда не получалось. Записывала в дневнике: «Секретарь т. Ш. отозван. Я сама этого добивалась, не подходящий он в здешней обстановке. А сейчас мне уже жалко, я бы и из него выработала полезного работника. Партиец он крепкий и уже начал понимать, что такое быть секретарем полпредства среди всех трудностей и бушующего моря ненависти и недоверия к представителям Советского Союза».

Поездки за границу становились всё более и заманчивыми, и трудными — даже для высшей номенклатуры. В 1920-е годы высшим чиновникам и знаменитым деятелям культуры разрешали лечиться за рубежом. Отменили и это послабление.

В решении политбюро записали:

«Ввиду необходимости максимально беречь валюту и ввиду того, что ответственные товарищи нередко и без нужды уезжают за границу полечиться, несмотря на то, что они могли бы поправить здоровье в СССР, ЦК постановляет:

1. Отпускать ответственных работников за границу для лечения лишь в случае крайней необходимости и лишь при наличии проверки медицинских данных о том, что они не могут обойтись без заграничного лечения.

2. Выдавать уезжающим за границу для лечения товарищам необходимые деньги с строжайшим соблюдением нормы.

3. Безусловно запретить органам НКВнешторга и НКИД выдачу дополнительных сумм уезжающим за границу для лечения товарищам без санкции ЦК».

Сотрудники полпредств старались на людях хаять страну пребывания и вообще заграничную жизнь. Знали, что среди слушателей обязательно окажется секретный сотрудник госбезопасности, который бдительно следит за моральным состоянием аппарата полпредства. Если советскому дипломату нравилась буржуазная действительность и он не умел это скрыть, его быстро возвращали на родину.

А очень многим хотелось поработать за рубежом — на родине было голодно, скудно и опасно. Хорошо известный Александре Михайловне Коллонтай один из первых социал-демократов, член группы «Освобождение труда» Лев Григорьевич Дейч недоумевающе-горестно отметил в дневнике в июле 1930 года: «Крупнейшим событием этого месяца был XVI партийный съезд, констатировавший чрезвычайные успехи, сделанные во всех сферах за два с половиной года, протекшие после XV. В особенности поразителен сдвиг в земледелии, рост колхозного и совхозного движения. Колоссален также успех в индустриализации… И рядом с этим — неимоверная нужда в самых первых продуктах питания, повсюду крик: «Есть нечего!» Очереди во всевозможных лавках бесконечные. В последних пусто, продавцы стоят сложа руки. Контраст между восторженными отзывами ораторов съезда по поводу наших успехов и жалобами полуголодного населения по поводу всё увеличивающейся нужды — небывалый, как, думаю, ни в одной стране».

Оттого командировка за границу воспринималась как высшее счастье. Ради этого надо идти на всё — унижаться перед начальником, исполнять любые указания, предавать старых товарищей и некогда любимых мужчин.

«Если работающая за границей советская дама рассказывает, как безумно ее тянет в Москву, то, конечно, каждый прекрасно понимает, как должно относиться к таким словам, — писал Максим Яковлевич Ларсоне, некоторое время служивший большевикам, а потом уехавший за границу. — Если партийная коммунистка, жена высокого советского сановника за границей, проживающая в прекрасном доме в одном из лучших кварталов крупной европейской столицы, заявляет мне, что она была бы счастлива, если бы вместо этого прекрасного дома ей представлялась возможность иметь хотя бы две сырые комнаты в Москве, то положительно не знаешь, что думать об этом смехотворном лицемерии. Оно лучше всего характеризуется иронической советской поговоркой: «Они безумно рвутся в Москву, но никак не могут вырваться».

Муза Васильевна Канивез, жена Федора Федоровича Раскольникова, некогда влюбленного в Коллонтай, а затем коллега по дипломатическому корпусу (полпред в Афганистане, Эстонии, Дании, Болгарии), оставила воспоминания о посольской жизни. Когда они с мужем приезжали в Москву в отпуск и искренне говорили, что им надоело жить вдали от родины, один из коллег шепотом отвечал:

— Не спешите, Музочка, вернуться из-за границы. Здесь адская жизнь.

Через несколько лет Федор Раскольников отказался от возвращения в Советский Союз и написал Сталину нашумевшее по всему миру открытое письмо с обвинениями в терроре и массовых расправах.

Седьмого мая 1930 года Коллонтай пометила в дневнике: «Были и такие шведы, которые, услышав мое имя, тревожно спрашивали:

— А что вы сделали с Дмитриевским и Соболевым? Живы ли они еще?

Это в связи с постановлением советского правительства о двадцати четырех часах сроку для возвращения в Союз, иначе невозвращенцы объявляются «вне закона»…

Самое главное, что я тут сделала для нашего престижа, — это удержала необузданные планы «горячих голов». Они выдумывали новые планы, как бы выкрасть Соболева, и уже начали действовать за моей спиной. Шаг — и мы в руках провокаторов. Но после приказа Литвинова подчиняться целиком полпреду Ш. быстро уехал…»

Ликвидация невозвращенцев началась несколько позже, и эти операции не всегда были успешны.

А в Стокгольм прислали комиссию из Москвы. К Коллонтай как новенькой у проверялыциков претензий не было. Она перенесла присутствие гостей хладнокровно. 18 июня записала в дневнике: «Комиссия по чистке полпредских и других советских аппаратов за границей уехала. Здесь прошло очень просто и быстро. Две недели заседали, но зато результаты справедливые и нужные. Я осталась удовлетворена, отстояла тех, на кого клеветали зря, и добилась снятия действительно морально вредной публики. Многие уже уехали…»

Сама перед собой поставила задачу: «Учтя опыты пережитого нами в связи с невозвращенцами, полпред, естественно, должен с особой бдительностью следить за личным составом служащих и за их семьями. Надо поднять политико-просветительскую работу, надо изучить людей».

И не знаешь, всерьез она это написала? Или на тот случай, если дневник окажется в чужих руках? Она никогда не упускала из виду такой возможности. Предосторожности оказались не лишними — так, в конце концов, и произойдет много позже…

Новые хлопоты из-за Троцкого

Десятого июля 1930 года Коллонтай писала Шадурской: «К концу этого месяца вырешится вопрос о том, где буду в дальнейшем? Внутренне я уже примиряюсь с тем, что и этот «отрез» жизни пришел к концу. Я органически люблю Норвегию и ее стойкий, трудолюбивый, дисциплинированный и жизнеспособный народ. Но я знаю, что сейчас настал час, когда надо уйти на другое. Я знаю, что я буду тосковать об Осло. Но мы с тобою — цыганки. Мы не можем остаться «навсегда».

Двадцатого июля 1930 года Александру Коллонтай утвердили полпредом в Стокгольме. Поначалу она была недовольна. Вспоминала пушкинские строки о «надменном соседе», называла Швецию самодовольной, сытой и кичливой. Норвегия зависела от поставок в СССР рыбы и промышленных товаров. Высокоразвитая экономика Швеции советскими заказами не интересовалась.

Поделилась с Щепкиной-Куперник: «Молодость я похоронила в милой Норвегии. В ней горячим пламенем в последний раз вспыхнули все чувства, все переживания, слезы и улыбки, что способна вызывать лишь молодость, на что способен человек, когда в нем есть избыток неизжитых сверх сил. Не оттого ли я так люблю Норвегию?»

Александра Михайловна погорячилась. И в Швеции нашлись мужчины, постаравшиеся завоевать ее сердце. Когда одного из них перевели из Стокгольма, Коллонтай сильно переживала: «Я, как кошка, живуча. Но, очевидно, меня убивают мелочи жизни, которых у меня раньше не было».

Ей предстояло проработать в Стокгольме почти полтора десятка лет, и это будут профессионально самые успешные годы. Когда началась Первая мировая война, в сентябре 1914 года, министр внутренних дел Швеции приказал арестовать опасную смутьянку Коллонтай. Тогда король Густав V подписал указ о высылке ее из страны. В 1930 году тот же король принял ее верительные грамоты.

— Прошу вас сесть, — уважительно произнес король. — Мне еще никогда не приходилось принимать даму с такой высокой миссией.

Работать в Швеции Коллонтай было тем проще, что в 1932 году к власти в Швеции пришли социал-демократы. Советское полпредство разместилось на улице Виллагаттан, в доме 17, а квартиру она нашла себе по соседству в доме 15. Теперь ей в Швеции были рады, у нее было много знакомых, занимавших в политическом истеблишменте видное положение.

Вопрос о Троцком возник и в Стокгольме. 30 ноября 1932 года Александра Михайловна записала в дневнике: «Еще одна забота — это попытка друзей Троцкого получить для него визу в Швецию для прочтения лекций. Из Берлина он переехал в Данию. Его друзья атакуют кабинет просьбой о визе Троцкому. Пришлось и мне мобилизовать моих шведских приятельниц и друзей для контратаки. В визе Троцкому шведы отказали».

В апреле 1934 года французское правительство, на которое давили и коммунисты, и фашисты, решило выслать Троцкого, которому поначалу дало приют. Но ни одна страна не соглашалась его принять. Тогда изгнанник вновь попытался приехать в Норвегию.

«Норвежское рабочее правительство как будто твердо обещало визу, — записал Троцкий в дневнике 8 мая 1935 года. — Придется, видимо, ею воспользоваться. Дальнейшее пребывание во Франции будет связано со всё большими трудностями… Мы с Наташей можем оказаться в одной из колоний. Конечно, не в сравнительно благоприятных условиях Северной Африки, а где-нибудь очень далеко… Это означало бы политическую изоляцию. В этих условиях разумнее покинуть Францию вовремя.

Норвегия, конечно, не Франция: неизвестный язык, маленькая страна, в стороне от большой дороги, опоздание с почтой и пр. Но всё же гораздо лучше, чем Мадагаскар. С языком можно будет скоро справиться настолько, чтобы понимать газеты. Опыт норвежской Рабочей партии представляет большой интерес… Конечно, в случае победы фашизма во Франции скандинавская «траншея» демократии продержится недолго. Но ведь при нынешнем положении дело вообще может идти только о «передышке»…»

В конце мая норвежское правительство выдало визы Троцкому и его жене Наталье Ивановне Седовой. Лев Давидович вспомнил слова одного старика-рабочего в Алма-Ате: «Праздник вечного новоселья». Записал в дневнике: «Наташа готовит обед и укладывает вещи, помогает мне собирать книги и рукописи, ухаживает за мной. По крайней мере это отвлекает ее несколько от мыслей о Сереже и о будущем. Надо еще прибавить ко всему прочему, что мы остались без денег: я слишком много времени отдавал партийным делам, а последние два месяца болел и вообще плохо работал. В Норвегию приедем совершенно без средств. Но это наименьшая из забот…

Сколько «обстановок» мы переменили за тридцать три года совместной жизни: и женевская мансарда, и рабочие квартиры в Вене и Париже, и Кремль, и Архангельское, и крестьянская изба под Алма-Атой, и Принкипо, и Франция… Я легко мирюсь с грязью и беспорядком вокруг — Н. никогда. Она всякую обстановку поднимет на известный уровень чистоты и упорядоченности и не позволит ей с этого уровня спускаться. Но сколько это требует энергии, изобретательности, жизненных сил!.. Прожили мы с Н. долгую и трудную жизнь, но она не утратила способности и сейчас поражать меня свежестью, цельностью и художественностью своей натуры».

Девятнадцатого июня 1935 года они прибыли в Осло. Визы им выдали только на полгода — и с условием воздержаться от политической деятельности. Норвежские власти попросили их поселиться в деревушке подальше от столицы.

«Газеты без труда раскрыли наше убежище, — записал в дневнике Троцкий. — Фашисты устроили митинг протеста под лозунгом: «Чего глава мировой революции хочет в Осло?» Одновременно сталинцы объявили меня в тысячу первый раз главой мировой контрреволюции».

Знаменитого гостя заехали проведать Мартин Транмель, главный редактор газеты Норвежской рабочей партии, и министр юстиции Трюгве Ли, будущий Генеральный секретарь ООН. Министр Ли уверял, что советское правительство даже не пыталось помешать переезду Троцкого в Норвегию.

Но и здесь изгнанник не задержался. Сталин никогда не выпускал его из поля зрения. Нужен был только повод. Он нашелся — в Москве состоялся суд над бывшими членами политбюро Зиновьевым и Каменевым. На процессе Троцкого называли организатором террора.

Секретарь ЦК Лазарь Каганович, который на время отпуска вождя оставался в Москве «на хозяйстве», переслал находившемуся на отдыхе Сталину проект заявления советского правительства относительно Троцкого. Сталин потребовал атаковать «верхушку норвежской рабочей партии»: «Этой норвежской сволочи надо бросить в лицо открытое обвинение в поддержке уголовно-террористических замыслов».

Двадцать седьмого августа 1936 года советское правительство потребовало от норвежского правительства лишить Троцкого права убежища. Утвержденный Сталиным текст официального заявления гласил:

«Можно считать установленным, что проживающий в Норвегии Л. Троцкий является организатором и руководителем террористических действий, имеющих целью убийство членов Советского правительства и вождей советского народа…

Советское правительство полагает, что дальнейшее предоставление убежища Л. Троцкому, организатору террористических действий, может наносить ущерб существующим между СССР и Норвегией дружественным отношениям и противоречило бы современным понятиям о нормах международных отношений.

Можно по этому случаю вспомнить, что, в связи с убийством югославского короля Александра и французского министра иностранных дел Барту, отношение правительств к подготовке на их территории террористических действий против членов других правительств было предметом обсуждения в Совете Лиги Наций 10 декабря 1934 года, когда была констатирована обязанность членов Лиги Наций помогать друг другу в борьбе с терроризмом и даже было признано желательным заключение с этой целью международной конвенции.

Советское правительство рассчитывает, что Норвежское правительство не преминет принять соответствующие меры для лишения Троцкого дальнейшего права убежища на норвежской территории».

Полпред в Норвегии Игнатий Семенович Якубович 29 августа 1936 года передал текст заявления советского правительства в министерство иностранных дел. Правительство Норвегии не рискнуло ссориться с Советским Союзом. В первых числах сентября Троцкого интернировали, 19 декабря выслали из страны.

«Норвежское правительство интернировало меня по обвинению в том, что я веду литературную работу в духе и смысле Четвертого Интернационала, — записал в дневнике Лев Троцкий. — Мы с женой выехали из Норвегии после 4-месячного интернирования на танкере «Руфь». Подготовка к отъезду была произведена в совершенной тайне. Норвежское правительство, насколько я понимаю, опасалось, как бы танкер не стал жертвой моих политических противников… Для контроля нас сопровождал старший полицейский офицер».

Троцкий несколько раз пытался приехать в Англию. Об этом стало известно совсем недавно, когда англичане рассекретили документы министерства иностранных дел. Его просьбу поддерживали выдающиеся писатели Бернард Шоу и Герберт Уэллс, но британское правительство не хотело раздражать Советский Союз, принимая злейшего врага Сталина. Приют Троцкий нашел только в Мексике, далекой от основных политических битв того времени. Когда в 1937 году Троцкий приехал в Мехико, его поселил в своем доме выдающийся мексиканский художник и коммунист Диего Ривера.

Вести из дома

Когда в Советском Союзе развернулись коллективизация и раскулачивание, что обернулось уничтожением крестьянства, Александра Михайловна отправила Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник необычно печальное послание: «Тяжело, трудно жить — не потому лишь, что всё страшно, текуче, неустойчиво и неопределенно, что себя всё время чувствуешь пылинкой, которую кружит ветер-великан. Нет, самое мучительное это то, что сейчас сумма страданий умножилась, что уже очень высока цифра слагаемого человеческих мук и горя…

Сама же стоишь невероятно беспомощная. Вот эта беспомощность отвратительна и мучительна. Раньше видела способ борьбы, раньше были слова утешения. А сейчас знаешь — это неизбывно. Это надолго. Целое поколение, может, два, три поколения вынуждены будут жить под этим знаком страдания. Пока не родится новое. Новая жизнь во всех областях, а с ней и новый человек… Говорю о заветном».

Некоторые исследователи полагают, что ее слова — реакция на происходящее в России. В ту пору, конечно, очень немногие ездили за границу. В основном это были «проверенные товарищи». И совсем единицы рисковали хотя бы вполголоса делиться тем, что творится на родине. Но у Коллонтай было очень много знакомых.

После рассказа приехавшего из Москвы гостя о том, как в процессе коллективизации выселяли в Сибирь кулаков («Подлое вышло дело, просто смертоубийство. Везли в товарных вагонах, навалили в них народ, как баранов, — детей, стариков, больных и калек. Мороз такой, что младенцы у груди матери замерзали. Сколько за дорогу трупиков ребят из вагонов прямо в снежные сугробы выкидывали»), Коллонтай записала в дневнике: «Гость уехал, а я после его рассказов не сплю по ночам, всё мне мерещатся матери с замерзающими младенцами и другие ужасы».

Задача колхоза состояла в том, чтобы заставить крестьян за бесценок сдавать государству абсолютно всё, что они выращивали.

Коллективизация и раскулачивание для многих, кто когда-то искренне поддержал большевиков и в Гражданскую войну сражался на стороне красных, стали Рубиконом. Сошлюсь на своего дедушку, Владимира Михайловича Млечина, который совсем молодым человеком воевал против белых в рядах Красной армии, на фронте вступил в партию большевиков. Через много лет, вспоминая те годы, он записал для себя: «У Маркса, если не ошибаюсь, есть понятие: «смелость невежества». Я бы еще сказал: «смелость невинности». Ребенок без дрожи зайдет в клетку к самому лютому тигру, протянет ручку погладить злую собаку — он не ведает опасности. Так, детьми, жили и мы, пока не разразилась катастрофа.

Конечно, были признаки тревожные. Но всё-таки жили по инерции, жили беззаботно, хотя и напряженно, трудно порой, пока небо не раскололось над собственной головой. И вот я заглянул в бездну. И, как часто происходит с людьми, пережившими смертельную опасность, я иными глазами посмотрел на происходящее. И понял не только то, что сам хожу у края пропасти — я стал постигать, что идеей великой революционной целесообразности прикрываются дела невыносимые, преступные, ужасные.

Когда-то Достоевский больше всего потряс меня изображением детских страданий. Может быть, потому что рос я в условиях отнюдь не легких, помню мать в слезах, когда не было хлеба для ребят. Помню ее маленькую, слабую с мешком муки — пудик, полтора — за спиной, кошелкой картофеля в одной руке, а в другой ручка маленькой, едва ли двухлетней сестры, шлепающей по грязи Суражского тракта, помню окружающую нищету, неизмеримо более горькую, чем у нас.

Словом, страдания детей — мой пунктик. Сколько прошло времени с 1929 года, а я и по сию пору не могу забыть крестьянских ребятишек, которых вместе с жалким скарбом грузили в подводы и вывозили из насиженных мест, порой в дождь, в слякоть, в холод. Я этого видеть не мог…»

И с той поры началась для него эпоха двоемыслия, когда произносились слова, за которыми ничего не было, эпоха тягостного разочарования, растянувшаяся на десятилетия…

А что же Александра Михайловна Коллонтай?

Малоприятные новости из Советского Союза, конечно, доходят, но дурные вести Коллонтай гонит от себя, списывает на уныние и малодушие своих старых подруг: «Дома трудная полоса, недород сказывается — еще не овладели новыми формами хозяйства. Партия работает, шлет по деревням хороших работников, но есть перегибы. В Ленинграде и Москве (даже в столицах!) голодно. Мои приятельницы из Ленинграда, друзья моей юности, до сих пор не вжились в новые условия. Письма от них, от сестры моей Адели полны жалоб и просьб выслать шведские кроны на Торгсин».

Торгсин — это Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами, где принимали как валюту, так и золотые изделия. Советская финансовая система разрушилась. Продовольствие выдавали по карточкам. Магазины опустели. Продукты остались только в закрытых распределителях или в магазинах Торгсина, как и описано в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Отныне особо заманчивой стала работа не там, где интересно, и даже не там, где хорошо платят, а там, где есть хороший распределитель — для других закрытый.

«Сестра Адель и ее семья, подруги моей юности — такие они все исхудавшие, голодные, пришибленные и безынициативные, — записывает в дневнике Коллонтай. — Работают, а работа им чужда. Особенно жаль мне сестру Адель. Всё плачет о трагической смерти сына (труп Михаила Домонтовича был найден в лесу только через год после его трагической гибели. — Л. М.). И это когда-то красивое лицо, исхудалое, прозрачно-бледное. Пьет чай, а кусочки сахара кладет в потертый ридикюль, и на него капают слезы когда-то гордой, энергичной и шикарной Адель.

У них многое от безволия, много нытья и неумения жить в новых условиях… Раздала всю свою валюту, что имела на руках, но разве это помощь? Посылаю им всем ежемесячно из Швеции на Торгсин… Чувство, точно я перед ней и всеми этими «тенями прошлого» виновата».

Александра Михайловна понимала, конечно, как ее жизнь отличается от жизни ее друзей в России. 29 января 1933 года написала своей ближайшей подруге Шадурской: «Зоюшка, четыре доллара выслала тебе для мамы».

Разрушение деревни привело зимой 1932/33 года к голоду, который унес от четырех до пяти миллионов жизней. Хуже всего ситуация была на Украине и в Казахстане, который, может быть, пострадал больше других республик. Из-за голода и последовавшей за ним эпидемии тифа погибли 1 миллион 700 тысяч человек. Это 40 процентов всего казахского населения. Еще несколько сотен тысяч казахов бежали в соседние Китай, Монголию, Афганистан…

Местные органы госбезопасности и прокуратуры получили секретное письмо ОГПУ, прокуратуры и Наркомата юстиции: «Ввиду того, что существующим уголовным законодательством не предусмотрено наказание для лиц, виновных в людоедстве, все дела по обвинению в людоедстве должны быть немедленно переданы местным органам ОГПУ».

Сознавала ли Коллонтай, что происходит в стране реального социализма? Или даже самой себе не желала признаваться, что революция, дело всей ее жизни, не принесла счастья людям? Что в таком случае и она виновата в том, что происходило со страной?

Нет, это предположение она отвергала с порога.

Да, ей многое не нравилось из того, что происходило в России: «Появился новый тип, это новые люди на высоких постах, верхушка государственных служащих, по образу жизни и положению оторванная от широких масс, верхушка, которая не знала подполья, у которой закружилась голова от «величия» занимаемой ими должности. Они не только не здороваются за руку с нашим швейцаром или солидной горничной, но даже не отвечают на их «здравствуйте».

Но она наотрез отказывалась принять критику тех, кто утверждал, что Сталин и его малограмотное окружение ведут страну в неверном направлении: «Но еще хуже по-моему — «старики», точнее, старые, заслуженные большевики. Они всё критикуют, охаивают, иронизируют. А спросишь их: ну, а что вы предлагаете? Какие конкретные меры? Их у них нет. Говорят с раздражением:

— Так продолжаться не может. Мы теряем верный курс. Компас испорчен».

Если страна идет не туда, то почему ты в этом участвуешь? Признаться в порочности выбранного курса — немыслимо.

Коллонтай записала в дневнике осенью 1928 года: «Дипломатическая работа — неблагодарная работа. Это вроде, как плести кружева. Плетешь месяцами тонкую нить. А свое же правительство или правительство той страны, где работаешь, возьмет да и дернет за ниточку из-за «более важных целей». Тррр — весь узор пошел прахом. Начинай сначала, но уже за прежнюю ниточку не ухватишься…

И надо иметь смелость говорить правду своему правительству, не «подыгрывать», не бояться, что Максим Максимович тебя «оборвет» будто бы за непонимание. Хуже всего, вреднее всего — дезинформация».

Слова верные. Но насколько точно она информировала Москву, если сама себя утешала экономическими трудностями Швеции (ничтожными на фоне голода на родине): «В магазинах толкучка, и на улицах люди спешат, нагруженные свертками. А кризис? А безработица? Армия спасения собирает «подаяние» на детей безработных… Это всё не по мне. И я тоскую особенно остро по Москве, с ее пустоватыми универмагами и недохватом продуктов, но зато есть работа и кусок хлеба у каждого…»

Известный исследователь Арктики, до революции избранный почетным членом Петербургской академии наук норвежец Фритьоф Нансен собирал гуманитарную помощь для России еще в годы Гражданской войны. В знак благодарности Нансен получил медаль от ВЦИКа. Ее переслали в полпредство в спичечном коробке. Коллонтай заказала футляр и только после того вручила Нансену.

Когда разразился новый голод, он опять захотел помочь. 10 января 1929 года Коллонтай записала в дневнике: «У Нансена еще остались средства, собранные сектой менонитов во время неурожая на Украине, и он предложил переслать их в губернии СССР, где еще есть голод. Но я отклонила его предложение (по указанию Москвы), у нас нет больше голодающих губерний. Нансен не поверил мне, но ничего не сказал…»

И всё! Больше никаких комментариев. Голод случился потому, что руководители Советского государства приняли простое решение: силой забрать все ресурсы. В городе взять было практически нечего, поэтому ограбили деревню. Главным ликвидным средством было зерно. Поскольку добровольно крестьяне зерно не отдавали, то власти прибегли к раскулачиванию крепких хозяев, то есть уничтожению самой производительной части крестьянства.

Писатель Михаил Михайлович Пришвин отметил в дневнике 5 февраля 1930 года: «Долго не понимал значения ожесточенной травли «кулаков» и ненависти к ним в то время, когда государственная власть, можно сказать, испепелила всё их достояние. Теперь только ясно понял причину злости: все они даровитые люди и единственные организаторы прежнего производства, которым до сих пор мы живем в значительной степени. Все эти люди, достигая своего, не знали счета рабочим часам своего дня. Ныне работают все по часам, а без часов, не помня живота своего, не за страх, а за совесть, только очень немногие».

Разрушение деревни и привело к голоду. Борис Иванович Стукалин, который был заведующим отделом пропаганды ЦК КПСС, уже на пенсии вспоминал: «Городские жители получали хлеб по карточкам… Во многих же районах, где случился неурожай, а последние запасы зерна были изъяты государством, наступило настоящее народное бедствие. Миллионы людей хлынули в города в надежде устроиться на работу или продержаться за счет подаяний…

В те дни мне встречались десятки этих несчастных. Многие уже ничего не просили, а просто лежали на земле, прислонившись к стене дома или забору, и с мольбой смотрели на прохожих. Страшно было видеть их распухшие ноги, изможденные, потемневшие лица… Люди умирали тут же на улицах и подолгу оставались лежать неубранными.

Голодающие не только заполняли улицы, они наводняли дворы, ходили по квартирам, вымаливая хоть немного любой еды. Ходили больше женщины с детьми. Увы, подавали им редко и скупо, ибо многие горожане сами страдали от недоедания».

Посол Мексики в СССР Сильва Эрсог в 1929 году встретился с Коллонтай, которая приехала в Москву в отпуск. Спросил Александру Михайловну:

— Не думаете ли вы, что происходящее сегодня в России несколько отличается от того, чего желал Карл Маркс?

И, по его словам, Коллонтай ответила:

— И от того, чего хотел Маркс, и от того, о чем мечтал Ленин… Нам, тем, кто делал революцию в России, остается только одно — писать мемуары.

Возможно, Александра Михайловна всё видела и понимала, но ее это не интересовало.

Восьмого января 1933 года записала в дневнике: «У меня обедал Прютц. Приехал он не один, а с очень молоденькой женой. Приехал он неожиданно к самому обеду. Обед был тонкий и легкий: крем д’орже, рябчики, хороший французский сыр, вино «шабли-мутон». Икры не было в доме. Но обед оказался во вкусе Прютца».

Нарком Чичерин заставил партийное руководство признать, что дипломатическая работа требует соблюдения протокола и выработанных столетиями правил. Например, высокопоставленных гостей следует кормить вкусно и дорого. Как ни странно это звучит, многие приходят на прием в посольство именно за этим. Но только так складываются формальные и неформальные связи, необходимые для успешной работы дипломата.

Коллонтай, кстати, жаловалась, что на дворцовых приемах не удается поесть: только делаешь вид, что орудуешь вилкой. Возвращаясь из дворца, просила водителя остановиться у ларька, где продавали горячие сосиски с горчицей на хорошо пропеченной белой булочке…

«Если ЦКК прикажет сморкаться в кулак, — писал Чичерин генсеку, — я буду сморкаться в кулак в гостиной Штреземана (канцлер и министр иностранных дел Германии. — Л. М.). Я не вызову его уважения, но испорчу наше международное положение. И без сморканья в кулак я мог достаточно убедиться за все эти годы, что наша простота или бедность вызывают не «уважение», но насмешки и вредят нашей кредитоспособности, торговой и политической, ибо торгуем мы с буржуазией и кредиты получаем от буржуазии, а не от компартий…

Я счастливо приближаюсь к вытекающему из циркуляров тт. Молотова и Орджоникидзе идеалу самоизоляции, столь хорошо достигавшейся московскими послами XVII века, которые, однако, не нуждались в кредитах от греховного Запада».

В определенном смысле Александра Михайловна вернулась к стародавним временам, когда юная Шурочка Домонтович ездила на балы и ее родители принимали гостей. Нормы поведения советских дипломатов быстро менялись. Коллонтай записала в дневнике: «Умер французский посланник. Семья в горе. Нам наркоминдел разрешил в связи с этим ходить в церкви — на похороны и свадьбы». Приходилось осваивать правила протокола. Советское полпредство в Норвегии не подняло флаг в день рождения кронпринца Олафа. Не знали, что так положено. А вышел скандал, пришлось объясняться.

В гостях у Молотова

Помимо политических задач перед полпредом стояли и экономические. Получить на Западе значительные кредиты и добиться инвестиций не удалось. Германия ссудила в 1926 году 300 миллионов долларов, но продолжения не последовало. Деловой мир с опаской следил за происходящим в Советском Союзе и не желал рисковать. Деньги в страну побеждающего социализма не шли. Экспорт по-прежнему оставался единственным источником жизненно важной валюты.

В соседнюю Финляндию в марте 1926 года торгпредом назначили видного военного деятеля Валентина Андреевича Трифонова (его сын Юрий станет известным писателем). Он докладывал в Москву, что бюрократизм и некомпетентность ведут к серьезным экономическим потерям и падению доверия к СССР, что советские предприятия не заинтересованы в экспорте (см.: Вопросы истории. 2001. № 11–12).

В 1927 году Валентин Трифонов отправил наркому внешней и внутренней торговли Анастасу Ивановичу Микояну записку «К вопросу об усилении экспорта»: «Наш экспорт носит судорожный характер, мы то появляемся на рынке с тем или другим товаром, то надолго исчезаем, никак не можем научиться аккуратной работе, срываем экспорт часто из-за пустой небрежности или нежелания ввести то или другое незначительное изменение в качество или упаковку товара, требуемого заграничными рынками».

Трифонов требовал отправлять на загранработу профессионалов, а не только преданных членов партии и чекистов, считал, что торгпредам надо предоставить большую самостоятельность. Каким был ответ? 9 февраля 1928 года Трифонова отозвали из Финляндии в Москву и поручили ему заняться созданием Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина.

Двадцатого января 1931 года политбюро рассмотрело вопрос о соглашении с финнами и шведами по экспорту леса. Выступали нарком внешней торговли (единый наркомат за год до этого разделили на два) Аркадий Павлович Розенгольц, бывший член Реввоенсовета Республики и бывший начальник Главного управления воздушного флота, председатель акционерного общества «Экспортлес» Карл Христианович Данишевский, в годы Гражданской войны председатель ревтрибунала республики, и Максим Максимович Литвинов.

Аркадий Розенгольц считался умелым организатором. Подруга Коллонтай писательница Лариса Рейснер восхищалась его талантами еще в Гражданскую войну: «Розенгольц в своем вагоне сразу, чуть ли не с первого дня оброс канцелярией Реввоенсовета, обвесился картами, затрещал машинками, бог знает откуда появившимися, — словом, стал строить крепкий, геометрически правильный организационный аппарат, с его точной связью, неутомимой работоспособностью и простотой схемы».

На заседании политбюро постановили:

«а) Принять предложение наркомвнешторга о вступлении в переговоры с шведскими и финскими лесопромышленниками о соглашении по лесоэкспорту на основе предложенной НКВТ схемы.

б) Поручить т. Розенгольцу согласовать с т. Молотовым цифры компенсации за нерасширение экспорта».

Экономический кризис привел к падению цен на лес, а это был важнейший источник получения валюты. Экспорт хлеба стал невозможен в результате коллективизации и раскулачивания. Советский Союз вывозил лес низкого качества и в больших количествах, но задешево (см.: Кен О. Н., Рупасов А. И. Политбюро ЦК ВКП(б) и отношения с западными соседними государствами. СПб., 2000).

А конкуренты — финны и шведы — тоже сильно зависели от этого экспорта. Для Финляндии торговля лесоматериалами составляла половину всего экспорта. Финны и шведы обвиняли Москву в демпинге. Устраивали бойкот советским товарам. Призывали не покупать русский лес, поскольку его валят заключенные, что было недалеко от истины. Раскулаченных крестьян отправили на самые тяжелые работы в лесную промышленность. Ссыльных стариков, подростков и детей использовали на лесозаготовках. Женщин — на раскорчевке земель. В составе Наркомата внутренних дел образовали Главное управление лесной промышленности, рабочую силу составляли заключенные…

Такого рода обвинения грозили введением экономических санкций, что вовсе могло оставить страну без валюты. Поэтому решили сговориться с финскими и шведскими фирмами, закрепить за каждой страной квоты на вывоз леса.

В Москву вызывали полпредов в Финляндии Ивана Михайловича Майского и в Швеции — Александру Михайловну Коллонтай.

«На очереди актуальная задача экономико-политическая: лесное соглашение со Швецией и Финляндией, основными экспортерами леса на мировой рынок, — записала в дневнике Коллонтай. — Наши конкуренты подняли гвалт, что мы сбиваем цены».

Двадцатого февраля 1931 года политбюро опять занялось соглашением с финнами и шведами относительно экспорта лесоматериалов. Постановили:

«а) Констатировать, что постановление политбюро о соглашении с финнами и шведами по лесоэкспорту Наркомвнешторгом ни в какой степени не выполнено.

б) Поручить СНК СССР принять меры к тому, чтобы Наркомвнешторгом было выполнено постановление политбюро».

В январе 1932 года в Стокгольме шли переговоры советской, шведской и финляндской делегаций, обсуждалось соглашение об экспорте леса. Но не договорились.

Семнадцатого января Коллонтай пожаловалась в письме Зое Шадурской: «Вчера я провела день в тупой прострации. Как после похорон близкого человека. Да это и были похороны творческих рабочих сил годовой работы. Это надо переварить и пережить. Пока еще больше острота переживания, ведь сколько сил, думушек, силы желания ушло на это дело. Досадно и грустно. И всё кажется: было ли так непреложно непреодолимо? Может быть, чего-то недоделано?»

Договориться о разделе рынка никак не удавалось. Между тем добывание валюты приобрело первостепенное значение для советских ведомств. Исчезло само понятие «второстепенный экспорт» (ягоды, грибы, раки), всё стало «первостепенным». Москву интересовали только деньги. Коллонтай считала это неправильным: главное — устанавливать хорошие отношения с влиятельными лесопромышленниками Скандинавии, дружеские и деловые контакты позволят потом договориться…

Пятнадцатого ноября 1935 года в Копенгагене все-таки заключили соглашение о регулировании вывоза леса на иностранные рынки и согласовании цен. Подписали его восемь стран: СССР, Швеция, Финляндия, Польша, Румыния, Югославия, Чехословакия и Австрия. Это результат работы Коллонтай и торгового представителя в Швеции Давида Владимировича Канделаки. Он приехал в Стокгольм вслед за Александрой Михайловной и произвел на нее благоприятное впечатление: «Культурный, приятная внешность, приятные манеры, умный».

Экономические отношения с Швецией развивались очень интенсивно. В 1931 году товарооборот увеличился на 38 процентов по сравнению с предыдущим годом. Из Швеции импортировали машины и прокат черных металлов. Поставляли шведам сельскохозяйственную продукцию, нефть и нефтепродукты. Швеция — страна без энергоресурсов.

Каждый приезд в Москву Коллонтай использовала для встреч не только с подругами, но и с высшими чиновниками. Ей хотелось возобновить знакомство с Молотовым. В конце 1930 года Вячеслав Михайлович возглавил правительство вместо Рыкова. Теперь Молотов считался вторым после Сталина человеком в стране.

«К Молотову Коллонтай не испытывала особых симпатий, — писал один из ее стокгольмских сотрудников. — При этом она считала, что сыграла важную роль в его жизни, познакомив с будущей женой Полиной Семеновной Жемчужиной».

— Полина работала у меня, — вспоминала Коллонтай, — а Молотов, когда стал секретарем ЦК, нас курировал. Он заходил. Хотя вообще-то, если нужно было решить срочный вопрос, я обращалась к Сталину. С Молотовым не договоришься…

Двадцать пятого февраля 1934 года Александра Михайловна записала в дневнике: «Интересно мне было побывать у Молотовых в Кремле. Жемчужина же «моя ученица» по женотделу. И познакомились они с Молотовым на заседаниях в женотделе, куда от оргбюро ЦК приходил Вячеслав Михайлович.

Квартира мне понравилась, совсем модерн, мало вещей, немножко сухо, не индивидуально, но в общем — здоровый стиль рационализма, гигиенично и удобно для уборки. Обед, по-моему, слишком обильный, нездорово столько мяса и супов…»

Полина Семеновна Жемчужина (Карповская) была на семь лет моложе Молотова. Она родилась в Екатеринославе и с четырнадцати лет трудилась набивщицей на папиросной фабрике. В мае 1917 года заболела туберкулезом. Не могла работать, лечилась и жила у сестры.

После революции Жемчужина вступила в Красную армию. В 1918 году ее приняли в партию, в 1919 году назначили инструктором ЦК компартии Украины по работе среди женщин. В 1921 году она вслед за Вячеславом Михайловичем перебралась в Москву и стала инструктором Рогожско-Симоновского райкома партии. В том же году они с Молотовым поженились. Через год после свадьбы, в 1922 году Молотов направил молодую жену лечиться в Чехословакию, потом сам ее навестил. Высокопоставленные большевики быстро осваивали все преимущества власти.

Вячеслав Михайлович всю жизнь преданно любил Полину Семеновну. Она была столь же пламенной коммунисткой, как и Молотов, а Сталина, пожалуй, любила даже больше, чем мужа.

После свадьбы Полина Жемчужина пошла учиться. В 1925 году она окончила в Москве рабочий факультет им. М. Н. Покровского, в 1927 году — курсы марксизма при Коммунистической академии. Летом 1927 года Жемчужина стала секретарем партийной ячейки на парфюмерной фабрике «Новая заря». Год проработала инструктором Замоскворецкого райкома. В сентябре 1930 года ее назначили директором «Новой зари».

В те годы Сталины и Молотовы дружили семьями. Судя по воспоминаниям Микояна, в начале 1930-х годов Сталин очень прислушивался к мнению Полины Семеновны. Она внушала вождю, что необходимо развивать парфюмерию, потому что женщинам нужно не только мыло, но и духи, и косметика. Жемчужина сначала возглавила трест мыловаренно-парфюмерной промышленности, а летом 1936 года — Главное управление мыловаренной и парфюмерно-косметической промышленности Наркомата пищевой промышленности. Через год она стала заместителем наркома.

Трехэтажный дом в Кремле, в котором находилась квартира Молотова и где обедала Коллонтай, больше не существует. На этом месте построили Дворец съездов. А раньше это была Коммунистическая улица, там находились гаражи, медпункт, прачечная, парикмахерская и другие службы, обеспечивавшие быт членов высшего партийного руководства. У входа в жилой дом и на каждом этаже дежурили охранники. Мебель в кремлевских квартирах была государственная с жестяными номерками. И вообще сохранялось ощущение казенности и скуки. Центрального отопления не было. В комнатах стояли печи, которые каждое утро прислуга топила дровами.

В дневнике Коллонтай не отмечено, пришла ли она к Молотовым с подарками. Другие полпреды не забывали этого делать. Федор Раскольников вспоминал, как в 1931 году привез Молотовым подарки от их старинного приятеля Александра Яковлевича Аросева, полпреда в Чехословакии.

Раскольников созвонился с Вячеславом Михайловичем и нагруженный картонками и свертками поехал в Кремль. Машина затормозила у въезда в арку Боровицких ворот. Офицеры охраны проверили документы и доложили дежурному. У жен и детей членов политбюро были специальные пропуска, выданные комендантом Кремля.

— Аросев разложился, стал обывателем, — с напускным осуждением сказал Молотов, но заграничные подарки охотно принял.

Аросев прислал ткань на костюм для Вячеслава Михайловича, зеленое спортивное пальто для его жены Полины Семеновны и детские вещи для дочери Светланы. С восхищением разглядывая вязаный детский костюмчик, Полина Семеновна воскликнула:

— Когда у нас будут такие вещи?!

— Ты что же, против советской власти? — шутливо перебил ее Молотов.

Коллонтай старалась наладить отношения и с Анастасом Ивановичем Микояном. Он был влиятельным человеком и считался близким к Сталину. Приехав летом 1932 года в Москву, она пожелала повидаться с народным комиссаром снабжения в неофициальной обстановке.

Записала в дневнике: «Жаркий июльский вечер. Микоян звонил, что заедет вечерком. Накрыли стол на террасе, выходящей в сад. Холодный цыпленок, блюдо со свежими травами — укропом и петрушкой, огурцы, сыр, земляника и «напареули» во льду…

Микоян приехал во втором часу. В военном — сбросил шинель и портфель на кресло. Стройный, красивый, динамичный. Микоян — одна из тех молодых сил, которые несут с собою всё очарование молодой честности и энтузиазма… Неурожай на Украине его меньше заботит, чем недостача сырья и материалов, чтобы осуществить гигантские планы индустриализации…»

В три часа ночи Анастас Иванович заторопился:

— У меня еще небольшое совещание.

Коллонтай поразилась:

— Так поздно? Когда же вы отдыхаете?

— Отдохнем, когда построим социализм…

Характерная деталь. На Украине и в других районах страны — страшный голод. Но советских руководителей это мало интересует. Анастас Иванович Микоян был незаурядным политиком, и я глубоко уважаю многих представителей микояновского семейства — особенно его сына Степана Анастасовича, летчика-испытателя, Героя Советского Союза. Но цинизм и умение абстрагироваться от страданий людей были необходимым условием успешной карьеры в сталинские времена.

На пленуме ЦК Николай Бухарин с возмущением произнес:

— Когда я товарища Микояна спрашивал относительно положения дел с продовольствием в Москве, он объяснял, что это «ничего», что это происходит от того, что слишком много народ кушает… Полное право гражданства в партии получила теперь пресловутая «теория» о том, что чем дальше к социализму, тем больше должно быть обострение классовой борьбы и тем больше на нас должно наваливаться трудностей и противоречий… При этой странной теории выходит, что чем дальше мы идем в деле продвижения к социализму, тем больше трудностей набирается, тем больше обостряется классовая борьба, и у самых ворот социализма мы, очевидно, должны или открыть гражданскую войну, или подохнуть с голоду и лечь костьми…

Федор Яковлевич Угаров, председатель Ленинградского областного совета профсоюзов, говорил на пленуме:

— Вы знаете, что положение трудное. Вы все знаете, что зарплата у нас в реальном исчислении падает. В Ленинграде мы часто сталкиваемся с этими настроениями, ибо положение Ленинградской области чрезвычайно тяжелое — есть голодные смерти.

Анастас Микоян с привычным равнодушием откликнулся:

— Смерти вообще есть…

В Норвегии Коллонтай вспоминала ночной разговор с ним: «Микоян развивал мне план обращения всего нашего крестьянского хозяйства в коллективное. Он говорил с пламенным, юношеским увлечением. Сейчас это уже факт».

О Сталине в дневнике Коллонтай отзывается только восторженно. Приезжая в Москву, всякий раз старалась попасть к нему на прием. Понимала, что расположение хозяина — единственная гарантия безопасности.

Вождь принял ее 16 января 1931 года в четыре часа дня. Она была первой в тот день посетительницей и провела у Сталина целый час.

Полпреда пригласили на заседание политбюро, где решались главные вопросы внутренней и внешней политики страны:

«На политбюро председательствовал Сталин и всех поставил на свое место. Заседало политбюро в круглом зале Кремля, где пережито столько волнений и принято столько исторических решений на наших партийных съездах. Но зал перестроен, перекрашен, и я его не сразу узнала.

В перерыве все члены политбюро прошли в одну из соседних комнат, где был накрыт холодный завтрак. Сталин шел один впереди, остальные немного поодаль за ним. За столом справа от Иосифа Виссарионовича сидел Молотов, слева — Ворошилов. Пили только нарзан и боржоми. Вина не было. Ели спешно, вполголоса перекидывались короткими вопросами и ответами. Иосифу Виссарионовичу подали холодную курицу и сыр. Он первый встал, поевши на скорую руку, и снова прошел в круглый зал…»

Хорошее отношение к Коллонтай отмечали все чиновники. Когда летом 1932 года Коллонтай вновь оказалась в Москве, Сталин отбыл на Кавказ. Ее принял — в сталинском кабинете — Лазарь Каганович. Он был необычайно любезен, обещал решить все ее проблемы. Распорядился выделить ей машину с шофером из совнаркомовского гаража:

— Вас надо поставить в хорошие условия работы.

Двадцать восьмого июля 1933 года записала в дневнике:

«Не стало смелого борца за права женщин, умной, милой Клары Цеткин. Она жила последнее время в Архангельском, сильно болела… Катафалк в Доме Союзов, почетный караул… Я отошла вглубь Колонного зала, где стояли Сталин и Ворошилов.

— Смерть — это удел каждого, — сказал Иосиф Виссарионович. — Но старушка за свой век много сделала. И Цеткин мы хороним со всеми почестями…»

Сталин в принципе не возражал, когда полпреды обращались к нему напрямую. Это позволяло ему получать дополнительную информацию, в том числе о взаимоотношениях внутри наркомата, хотя никакой самодеятельности дипломатам генеральный секретарь не позволял. Главным в сталинской дипломатии было сознательное самоограничение: каждый должен заниматься тем, что ему поручено, точно и буквально исполнять указания руководства.

Следующая встреча Коллонтай с вождем состоялась 26 февраля 1934 года. В кабинете Сталина находились члены политбюро Молотов, Каганович, Куйбышев, Ворошилов, Орджоникидзе, нарком иностранных дел Литвинов, его заместитель Григорий Яковлевич Сокольников и нарком внешней торговли Розенгольц. Коллонтай пробыла в кабинете вождя 50 минут. Вышла вместе с Розенгольцем. Остальные остались.

Четвертого июля ей удалось еще раз побывать у Сталина. Она сама попросилась на прием.

«Позвонила по ночному телефону. Попала на «хозяина».

— Кто говорит?

— Это я, Коллонтай. Я в отпуске в Москве, очень хочу вас повидать, Иосиф Виссарионович…»

Записала в дневнике впечатления от встречи: «Иду по длинным коридорам, отремонтированные, в коврах, чистота пароходная.

Сталин не у своего письменного стола, а у большого стола, где заседало политбюро. Тужурка цвета хаки. Лицо свежее, чем в прошлом году, в богатых волосах проседь ровная цвета стали, точно голова инеем покрыта.

— Как нашли Москву?

Улыбается кончиками губ, когда отмечаю достижения.

— Нет, Москва еще никуда не годится. Что это за город! Кривые улицы, тесно. Надо еще много ломать, очищать и строить. Но мы из Москвы сделаем мировой центр во всех смыслах…

Сталин спрашивает, а сам думает, взвешивает. Сталин слушает. Глаза упорно опущены. Он редко глядит на собеседника. Ленин любил пронизывать собеседника взглядом, любил читать его мысли по глазам. Сталин не глядит, а слушает. Берет от собеседника то, что ему надо, мысль работает в нем, независимо от внешних впечатлений».

Вдвоем они побыли недолго. К Сталину пришел новый секретарь ЦК Андрей Александрович Жданов («благообразный, мягкие движения», отметила Коллонтай). Сталин пребывал в хорошем настроении:

— Скажи свое мнение. Я как «правый уклонист» говорю Коллонтай: пусть сюда едет сын шведского короля, он хочет побывать на наших археологических раскопках. Ты как «левый уклонист» что скажешь?

— Пусть едет, — сказал Жданов.

Он остался, а Александра Михайловна через 15 минут вышла. Но и короткий разговор с вождем — свидетельство высокого положения — придавал аппаратного веса и уверенности в разговорах с чиновниками любого ранга. Один сталинский помощник посоветовал человеку, назначенному на высокий пост:

— Почаще ходи к Сталину, тебя все бояться будут и слова поперек не скажут.

Двадцатого июля Коллонтай записала в дневнике: «Я всё еще мыслями в Москве. Парад на Красной площади в честь челюскинцев… Сталин поднялся первый по ступеням мавзолея. Поднялся и подошел один к балюстраде, оперся на нее и застыл, оглядывая площадь, давая площади увидеть его целиком. И одного. Это длилось секунды. Но это было величаво и картинно. И в этом жесте был молчаливый призыв к овации любимому вождю».

Двадцать второго июля — столичные наблюдения: «Москва еще далеко не «социалистическая столица мира». В ней притаилось слишком много отрицательных бытовых черт. В ней мне не хватает материальных благ, отсюда — чувства зависти, недовольства, доносов, подхалимства…»

Чичерин ушел

Нарком иностранных дел Чичерин стал часто болеть. Лечиться ездил за границу. В ноябре 1926 года он уехал из России и вернулся только в конце июня 1927 года. Его заменял Максим Максимович Литвинов. Чичерин приступил к работе, но чувствовал себя по-прежнему очень плохо, да и дурные отношения с Литвиновым отравляли ему жизнь. Георгий Васильевич заговорил о том, что его надо либо освободить от наркомата, либо вновь отправить лечиться. 11 августа 1928 года политбюро постановило предоставить Чичерину трехмесячный отпуск для лечения за границей и запретило — по просьбе врачей — заниматься делами во время лечения.

Но когда стало ясно, что вылечить наркома невозможно, отношение к нему в Москве переменилось. Он перестал быть нужным, и стало жалко тратить на него деньги. Кроме того, в политбюро возникла другая нехорошая мысль: а ну как при его нынешних настроениях Чичерин захочет остаться за границей? И так уже много невозвращенцев…

Во время встречи с вождем Коллонтай заговорила о Чичерине:

— Верно ли, что он безнадежно болен и лечится в Германии, но нуждается в средствах? Это же для престижа Союза нехорошо.

Сталин ответил сухо, чуть раздраженно:

— Всё это сплетни. Ни в чем он не нуждается. Не столько лечится, сколько по концертам таскается, и пить стал. Вот это для нашего престижа не годится. А средствами мы его не ущемляем. Но пора ему назад на родину. Не время сейчас просиживать на заграничных курортах, дома обставим его, как следует, полечим, где и как надо. Пускай отдохнет. Литвинов и один справится…

Сталин распорядился аккуратно вернуть Чичерина на родину. Молотов обещал Георгию Васильевичу: «Мы обеспечим вам лечение, отдых и удобства не хуже, а лучше, чем вы имеете за границей». В январе 1930 года Георгий Васильевич вернулся в Москву, но к работе, разумеется, не приступал. 21 июля ЦИК официально освободил его от обязанностей наркома. Он превратился в персонального пенсионера союзного значения.

Новым наркомом стал Максим Максимович Литвинов. Собрав иностранных корреспондентов, он объяснил, что внешняя политика останется прежней.

В 1932 году Коллонтай случайно встретила Чичерина. Сказала, что хотела бы его навестить, но позвонить не решалась.

— Я вам расскажу один анекдот, тогда поймете, что никого не принимаю, — ответил бывший нарком. — Один английский сановник вышел в отставку и, хотя остался жить в Лондоне, в свой замок не поехал, как принято. Никого не принимал и ни к кому в гости не ездил. Король решил всё же навестить своего старого слугу и друга. Королю отказать нельзя. Сановник принял короля, беседовал оживленно, ни на что не жаловался. А как только король уехал, сановник тут же умер от разрыва сердца. Вот и я боюсь, как бы со мной того же не случилось. Пока жив, мне этого довольно.

«С тем распрощались, — записала в дневнике Коллонтай. — Мне рассказали, что Чичерин живет очень уединенно, нигде не бывает, никого к себе не пускает. Навещает его лишь его бывший секретарь. Чичерину предлагали переехать в дом правительства.

— Ни за что! Мне придется со всеми на лестницах встречаться, разговаривать. Не хочу!

У Чичерина диабет. Лечился в Германии и хотел там и доживать свой век на курорте. Но партия вызвала его в Москву и предложила устроиться, как ему самому приятнее. Он занял маленькую квартиру в частном доме в Спасском переулке, но отказался кого-либо видеть. Работать он не может по болезни, но много читает и играет на рояле.

Я написала ему теплое письмо после встречи на лестнице, и он тотчас же ответил мне длинным письмом на неожиданную тему: критику некоторых наших новых беллетристов… Имя его останется в истории — своеобразной, оригинальной личности, высокообразованного человека с тонким умом и гибкостью дипломата, с чудачествами оригинала, но и с беспредельной преданностью идее коммунизма… Писал он часто, но к себе не звал».

Когда-то нарком Чичерин дал генеральному секретарю очень дельный совет: «Как хорошо было бы, если бы вы, Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу с переводчиком настоящим, не тенденциозным. Вы бы увидели действительность. Возмутительнейшая ерунда «Правды» предстала бы перед вами в своей наготе…»

Георгий Васильевич был человеком в каком-то смысле не от мира сего, поэтому писал вождю, искренне думая, что сумеет ему что-то объяснить и исправить дело. Сталин к совету не прислушался, так и не побывал за границей. Если не считать коротких поездок в занятый советскими войсками Тегеран в 1943-м и в поверженный Берлин в 1945-м. Стремительно меняющегося мира вождь не видел, не знал и не понимал. Опирался на донесения разведчиков, послов и собственные представления, всё более далекие от жизни.

В конце 1930 года, когда Чичерин уже стал пенсионером, Сталин написал Молотову, кто представляет военную угрозу для Советской России: «Поляки наверняка создают (если уже не создали) блок балтийских (Эстония, Латвия, Финляндия) государств, имея в виду войну с СССР… Как только обеспечат блок, — начнут воевать (повод найдут)…»

Сейчас такая оценка международного положения кажется смешной — настолько она далека от реальности. Но ведь политика огромной страны строилась в соответствии с мнением главы государства.

Сменивший Чичерина менее эмоциональный Литвинов лучше приспособился к новой жизни. Он прекрасно сознавал, что можно и чего делать нельзя. Но при этом умел быть принципиальным, отстаивал свою точку зрения и говорил правду в глаза. Эти редкие качества предопределили и его взлет, и его падение.

Максим Максимович, став наркомом, продолжал курировать 3-й отдел — близкие ему англо-саксонские и романские страны. 2-м западным отделом — Центральная Европа и Скандинавия — руководил его первый заместитель Николай Николаевич Крестинский, хорошо известный Коллонтай по совместной работе в партийном аппарате. Бывший секретарь ЦК был отстранен от партийных дел из-за близости к Троцкому.

Крестинский оставался доступен и прост. А вот нарком был подчеркнуто сух и резок, возможно, подражал стилю Сталина. Но с Литвиновым можно было спорить. Дискуссии в Наркоминделе прекратились только с приходом Молотова.

Коллонтай записала в дневнике: «Буду прислушиваться к Литвинову. Он не дает указаний словами, но надо улавливать его настроение. У него чуткое ухо и зоркий ум в политике… Трения, существовавшие между Максимом Максимовичем и Георгием Васильевичем, закончились всё же, что и ясно было, победой более точной и ясной линии внешней политики СССР, то есть Литвинова. Чичерин был полезен нам в первые годы советской власти, когда словами в дипломатических нотах полезно было не всё договаривать. Теперь мы вступили в период, когда мощь Союза и наше окрепшее положение требуют ясности нашей линии, и нечего бояться выявления водораздела между дружественными и враждебными к нам странами…»

Приехав в Москву, Коллонтай была приглашена на дачу Литвинова, которую он получил в подарок от правительства за умело проведенные переговоры об установлении дипломатических отношений с США. К наркому приехал и будущий министр иностранных дел Великобритании Энтони Иден. Ему понравилось, что к столу было подано свежее сливочное масло с красноречивой надписью по-английски — Peace is indivisible (мир неделим — эти слова Литвинов часто повторял).

Максим Литвинов был реалистом, вполне приземленным человеком. Старался делать всё, что мог. Но обстоятельства были сильнее. Его попытки объединить европейские страны против гитлеровской Германии оказались бесплодными, потому что европейцы не доверяли Сталину так же, как и Гитлеру. Процессы в Москве, сообщения о массовых репрессиях, коллективизация и голод привели к тому, что Сталину и вообще Советской России окончательно перестали верить. Хуже того, западные политики не видели большой разницы между двумя диктаторами — Гитлером и Сталиным, искренне надеялись, что они подерутся между собой.

Столкнуть своих противников лбами надеялись и в Москве. В марте 1935 года, беседуя со своими подчиненными — работниками аппарата президиума ВЦИКа, Михаил Иванович Калинин, формально занимавший пост президента страны, откровенно говорил:

— Мы не против империалистической войны, если бы она могла ограничиться, например, только войной между Японией и Америкой или между Англией и Францией.

Творческое «я» заперто на ключ

Временное правительство Александра Федоровича Керенского 18 октября 1917 года поместило запас золота (в слитках) в «Стокгольме Эншильда-банк» — в обеспечение полученных от Швеции кредитов.

Коллонтай хорошо знала хозяина банка Маркуса Валленберга, главу знаменитой династии шведских финансистов и одного из самых богатых людей страны. Коллонтай долгое время вела с Валленбергами переговоры о возвращении денег — пока не договорилась! Золото вернулось в Советскую Россию — за вычетом задолженности перед шведским правительством.

Двадцать девятого января 1933 года она писала Шадурской из Стокгольма: «Стояние, почти ежедневное, за чаями, сидение утомительное за обедами и после обедов — переполняют чашу, и нет ни сил, ни времени даже на письмо к самым близким, дорогим. Я застегнулась до горла в рабочий мундир и не позволяю себе ощущать и чувствовать. Идет еще к тому процесс приспособления к Мещерякову. Как будто — налаживается… Одним словом, с утра и до постели ночью я — на посту советским часовым. А на посту надо быть на высоте…»

Третьего марта 1933 года сообщила Шадурской: «Когда-то, лет двадцать тому назад, в молодые годы, было время на всё, на всё хватало: и на чтение книг, и на «переживания», и на переписку с друзьями. А сейчас радуешься, если хватает на необходимое, текущее, на провертку заданий и на мысли на ходу… Я живу, замкнувшись в себе. Сурово и деловито. Ни одна пуговка не смеет быть расстегнутой. Когда мои нервы не выдерживают, пью бром…»

Через год, 16 марта 1934 года, Александра Коллонтай подписала с министром иностранных дел Швеции Рикардом Сандлером соглашение о предоставлении Советскому Союзу долгосрочного займа в 100 миллионов крон для закупки промышленных и сельскохозяйственных шведских товаров. Ради этого Коллонтай ездила в Москву. Вопрос обсуждался на политбюро, были возражения. Но Сталин вновь ее поддержал:

— Примем.

Вокруг соглашения продолжалась острая борьба. Коллонтай сильно переживала («жуткие дни»), но отчаянно сражалась. В Москве опасались, что риксдаг отклонит соглашение. Не хотели унижения. Решили не ждать голосования. ЦИК демонстративно отказался ратифицировать соглашение, объяснив невыгодностью его условия для Советского Союза. Шведы сожалели, что упустили такой контракт, сообщала Коллонтай Литвинову.

Но Щепкиной-Куперник она пожаловалась 10 мая 1934 года: «Это были трагические дни. Так надо было. Но это всё равно, что собственной рукой взорвать тщательно и любовно выстроенный мост. Да, это было трагично. И эти дни вписаны черными буквами в летопись моей жизни. Но я сейчас уже взяла себя в руки. Учла, что так было нужно. Переступила через боль и огорчение своего «я» и иду дальше…»

Коллонтай становилось скучно в тихой и стабильной Скандинавии. Хотелось поработать в более важной с точки зрения мировой политики стране.

Писала из Стокгольма: «Наша хорошая дружба с Канделаки дает много приятных минут (есть и «уколы», вероятно, объективно неизбежные), а у меня на душе тоска. Всё не по мне. И главное, мне неинтересно. Будто мое творческое «я» заперто на ключ. Именно творческое «я»… Я мечтаю о тихой комнате, с окнами в лес, над фиордом. Бумага, чернила и мои недоделанные, зовущие рукописи… А в мире — огромные события: Испания. И многое другое. Может быть, это тоска от того, что в мире снова назревает нечто большое, неизбывное? Что копятся события?»

В августе 1934 года Коллонтай попросилась в Испанию, где от престола отрекся король Альфонс XIII, создалась республика и коммунисты успешно боролись за власть. После установления дипломатических отношений с Испанией полпредом в Мадрид отправили Анатолия Васильевича Луначарского, бывшего наркома просвещения. Он до места назначения не доехал — скончался. Должность оставалась вакантной. Но Коллонтай не перевели в Мадрид.

Литвинов прислал письмо:

«Дорогая Александра Михайловна.

Согласно своего обещания, я поставил в надлежащем месте вопрос о назначении Вас в Испанию, но неожиданно я натолкнулся там на сопротивление. Единственным мотивом было выставлено указание на большое значение для нас Швеции по сравнению с Испанией… Ничего больше предпринять в этом деле не могу…»

Коллонтай записала в дневнике: «Значит, не вышло с Испанией. Обидно! Стиснула зубы и живу дальше».

Нарком иностранных дел не мог самостоятельно назначить полпреда.

Еще 12 июня 1923 года оргбюро ЦК приняло постановление «О назначениях». Установили порядок учета, назначения и смещения руководящих работников решением секретариата ЦК — по согласованию с ОГПУ. Так создавалась номенклатура должностей, назначение на которые определялось решением высших партийных органов. Полпреды входили в номенклатуру политбюро. Иначе говоря, последнее слово оставалось за руководителями страны.

В конце 1934 года Сталин внезапно отозвал торгового представителя в Швеции Давида Канделаки (за год до этого вождь спрашивал Коллонтай: толковый у вас торгпред?). Просочились слухи, что торгпреда ждет новое почетное назначение, и советская колония в Стокгольме провожала его с особой теплотой.

Когда-то Канделаки состоял в партии эсеров. После Гражданской войны присоединился к партии большевиков. Он руководил органами просвещения Грузии, пока его не командировали в Стокгольм. Коллонтай его высоко ценила: «Работа по закреплению наших торговых взаимоотношений ширится. И в этом Давид Владимирович великолепен». Его жена — Евгения Александровна Канделаки-Бубнова — работала врачом.

Канделаки действительно ждала важная миссия.

Сталин пренебрежительно относился к моральным соображениям в политике, и его раздражали подчиненные, прибегающие к такого рода аргументам.

Нарком иностранных дел Литвинов летом 1935 года выразил сомнения: стоит ли поставлять хлеб и другие продукты фашистской Италии, напавшей на Абиссинию (ныне Эфиопия)? Агрессию Муссолини в Африке поддержала только нацистская Германия.

Второго сентября отдыхавший на юге Сталин в телеграмме Молотову и Кагановичу отверг соображения своих дипломатов: «Я думаю, что сомнения Наркоминдела проистекают из непонимания международной обстановки… Старой Антанты нет уже больше. Вместо нее складываются две антанты: антанта Италии и Франции, с одной стороны, и антанта Англии и Германии, с другой. Чем сильнее будет драка между ними, тем лучше для СССР. Мы можем выгодно продавать хлеб и тем и другим, чтобы они могли драться. Нам вовсе не выгодно, чтобы одна из них теперь же разбила другую. Нам выгодно, чтобы драка у них была как можно более длительной, но без скорой победы одной над другой».

Сталин, конечно, сильно промахнулся, распределяя европейские государства по лагерям. Фашистская Италия и нацистская Германия были на одной стороне, демократические Англия и Франция — на другой. Но надежда, что европейцы станут воевать между собой, его не покидала.

В сентябре 1935 года на партийном съезде в Нюрнберге министр народного просвещения и пропаганды Германии Йозеф Геббельс произнес антисоветскую речь. Советский полпред предложил заявить протест нацистскому правительству. Литвинов, находившийся в тот момент в Женеве, на заседании Лиги Наций, одобрил текст ноты. Но из Сочи, где отдыхал Сталин, пришла шифротелеграмма: не реагировать. Коллонтай, которая тоже была в Женеве, отметила растерянность наркома и других советских дипломатов — они не понимали, почему Советский Союз должен молчать.

Сталин искал исполнителей, не склонных обсуждать приказы. Он вспомнил Давида Владимировича Канделаки, которого знал с дореволюционных времен, и в конце этого же, 1935 года, отправил его в Берлин торговым представителем. Сталин вновь не был согласен с наркомом Литвиновым, который 3 декабря докладывал вождю: «Я считал бы неправильным передачу в Германию всех или львиной доли наших заграничных заказов на ближайшие годы. Это было бы неправильно потому, что мы этим оказали бы крупную поддержку германскому фашизму, испытывающему теперь величайшие затруднения в экономической области…»

В Германии уже без малого два года у власти находились нацисты. Миссия Канделаки состояла в том, чтобы начать сближение с нацистским режимом, предложив Адольфу Гитлеру широкие торгово-экономические отношения (см. журнал «Отечественная история», № 1 за 2005 год). Дело в Европе шло к вооруженному конфликту. Германия казалась вождю предпочтительным партнером.

Еще в мае 1934 года Михаил Иванович Калинин принял в Кремле группу военных разведчиков (см. журнал «Исторический архив», № 6 за 2008 год), говорил им:

— Вот Гитлер действительно крупнейший агитатор. Если бы Гитлер был коммунистом, это был бы мировой агитатор. Язык у него очень простой. Все говорят, что он неумный человек. Не могу я с этим согласиться… У Гитлера тяжелое положение, но он очень умно защищает свое дело. Например, в своей речи он пустил такую громкую фразу: «Всем женщинам дадим мужей». Это, видимо, ораторский подход — посмешить людей, пошаржировать массу. Затем, замечательна его речь после вступления в должность канцлера… Германское правительство через год-два будет слабо, оно держится на прямом терроре, это же чувствуется. Террор всё-таки ограниченное время может действовать…

Перед отъездом нового торгпреда в Германию его дважды принимал вождь. Кстати говоря, это вообще подтверждение особой важности миссии Канделаки — за два года Сталин принимал его 18 раз. Такого внимания другие дипломаты не удостаивались.

Давид Канделаки докладывал в Москву, что нацистский министр экономики и президент имперского банка Яльмар Шахт — «один из самых горячих сторонников развития нормальных отношений и больших экономических дел с Советским Союзом». По словам Канделаки, Шахт сказал:

— Да! Если бы состоялась встреча Сталина с Гитлером, многое могло бы измениться.

Сталин прочитал доклад Канделаки и написал: «Интересно».

Некоторые надежды возникли и в связи с назначением второго человека в рейхе Германа Геринга уполномоченным по четырехлетнему плану развития экономики. 13 мая 1936 года Геринг принял Канделаки и сказал ему, что «все его старания направлены на то, чтобы вновь прийти к более тесным контактам с Россией и в политической сфере, и он видел бы путь, ведущий к этому, прежде всего в углублении и расширении двухсторонних торговых отношений».

Но, похоже, это была личная инициатива Германа Геринга, желавшего отличиться на новом поприще. Министр экономики Шахт не выразил ни малейшего желания заключать новые контракты. Объяснил торгпреду Канделаки, что прогресс в торгово-экономической сфере невозможен без улучшения политических отношений.

В Москве сочли это приглашением к переговорам и тут же составили «Проект устного ответа Канделаки» министру Шахту: «Советское правительство не только никогда не уклонялось от политических переговоров с германским правительством, но в свое время даже делало ему определенные политические предложения… Советское правительство не отказывается и от прямых переговоров через официальных дипломатических представителей; оно согласно также считать конфиденциальным и не предавать огласке как наши последние беседы, так и дальнейшие разговоры, если германское правительство настаивает на этом».

Сталинский расчет оказался неверным. Шахт о послании из Москвы информировал министра иностранных дел Константина фон Нейрата. Тот ответил министру экономики: «Вчера во время личного доклада фюреру я говорил ему о ваших беседах с Канделаки и особенно о заявлении, сделанном Вам от имени Сталина и Молотова… Я согласен с фюрером, что в настоящее время переговоры с русскими не приведут ни к какому результату…»

Яльмар Шахт на встрече с советским торгпредом 29 января 1937 года не захотел обсуждать предложение Канделаки, ответив, что он внешней политикой не занимается. А на следующий день Адольф Гитлер заявил в рейхстаге:

— Я не хотел бы оставлять никакого сомнения в том, что мы усматриваем в большевизме невыносимую для всего мира опасность. Мы избегаем любых тесных отношений с носителями этих ядовитых бацилл. Любые новые немецкие договорные связи с нынешней большевистской Россией были бы для нас совершенно бесполезными.

За публичным выступлением фюрера последовал и официальный ответ Берлина. 16 марта 1937 года Канделаки пригласили в министерство экономики. Он услышал разочаровывающий ответ: «Немецкая сторона не видит в настоящее время различия между советским правительством и Коминтерном. Вследствие этого немецкая сторона не считает целесообразным продолжить переговоры, ибо не видит для них базы».

Канделаки отозвали в Москву, назначили — с повышением — заместителем наркома внешней торговли. А в 1938-м расстреляли…

Видя, как идет в гору Канделаки (и не предполагая, что его ждет), Александра Михайловна предприняла новую попытку сменить Стокгольм на более важную столицу. Написала Сталину в 1935 году: «Я очень пожалела, что в Бельгию, видимо, назначается т. Рубинин. Мне представляется, что мои старые связи в Бельгии с Вандервельде, де Брукером, Деманом и пр. могли бы быть нам полезны во многих отношениях. Бельгию я хорошо знаю по эмиграции. В Скандинавии же я исчерпала за пять лет всю свою энергию. Есть момент, когда перестаешь двигать вперед работу. В Бельгии я помогла бы завоевывать «симпатии к Союзу».

Но ответ был прежним: оставайтесь на своем месте.

Ситуация в Европе менялась к худшему. Фюрер и канцлер Германии Адольф Гитлер ввел всеобщую воинскую повинность, вермахт и военная промышленность росли как на дрожжах. 7 марта 1936 года немецкие войска вошли в Рейнскую зону, которую Версальский мирный договор объявил демилитаризованной. И никто не остановил Гитлера!

Через три недели, 29 марта 1936 года, состоялись выборы в рейхстаг. Они походили на советские. В каждом округе выставлялся только один кандидат — от нацистской партии. Одновременно проходил референдум, ответить предстояло на один вопрос: поддерживаете ли вы политику фюрера? Гитлер получил почти 99 процентов голосов. Министр народного просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс пометил в дневнике: «Историческая победа. Фюрер объединил народ. Даже в самых смелых мечтаниях мы не могли этого представить. Фюрер завоевал мандат против всего окружающего мира».

Москву интересовало, найдет ли Германия союзников в Европе и не объединятся ли они все против Советского Союза.

В те годы в руководстве страны не хватало хорошо информированных аналитиков, способных верно оценить расстановку сил и выработать правильную внешнеполитическую линию. Во враги зачисляли вовсе не тех, кто представлял реальную опасность для страны. Что касается Скандинавии, то непредвзято мыслящему человеку было очевидно, что при всех колебаниях политиков в Финляндии, Швеции и Норвегии опасаться этих стран не стоит. И не надо демонстрировать враждебность к ним, отталкивать.

Но разведка бдительно сигнализировала начальству об опасных замыслах скандинавов. Часто информация не имела никакого отношения к реальности. Одни агенты советской разведки были людьми левых убеждений, антифашистами, которые считали Советский Союз союзником в борьбе с Гитлером. Другие агенты просили за информацию деньги. Работа аккордная — чем больше принесешь, тем больше получишь. И получалось, что за дезинформацию платили больше.

Еще одна проблема состояла в том, что полученную информацию в Москве не могли правильно осмыслить. Сталин не доверял аналитическим способностям своих чекистов, предпочитал выводы делать сам и требовал, чтобы ему клали на стол подлинники агентурных сообщений.

В августе 1936 года полпред Коллонтай отправила заместителю наркома Крестинскому обширное послание, начинавшееся словами «Дорогой и глубокоуважаемый Николай Николаевич»: «Я еще раз проверила Ваше задание относительно слухов в польской печати о будто бы состоявшемся военном соглашении между северными странами — скандинавами и Финляндией. По проверке подтверждается, что такая акция не имела места. Сообщение это надо отнести за счет всё того же источника — Германии, весьма заинтересованной в том, чтобы создавать впечатление, будто ей удалось уже вовлечь в свою орбиту не только Финляндию, но и скандинавские страны».

Коллонтай пыталась ответить на важнейшие вопросы: «Можно ли при современных политических настроениях, господствующих в Швеции и двух других скандинавских странах, считать эти страны уже окончательно вовлеченными в германскую ориентацию? И какова будет позиция Швеции, если Финляндия оказалась бы активно вовлеченной в войну? Пожертвует ли Швеция выгодами своей «формальной нейтральности» для защиты интересов «свободной» Финляндии?..

Я считаю, что будет ошибкой, если мы будем исходить из предпосылки, что Швеция уже находится в группе прогерманских стран, и этим ставить Швецию под одну скобку с Финляндией или Венгрией. Внешнеполитическая ориентация Швеции далеко еще не определилась, в ней идет глубокий процесс борьбы политических сил… В Швеции существуют веские политические силы и социально-хозяйственные интересы, оказывающие весьма заметное сопротивление германизации Швеции. Широкая шведская общественность, несмотря на всю огромную политическую работу, какую проделывает здесь Германия, продолжает оставаться антигерманской…

Промышленный и банковский мир не только теснейшим образом связан с английскими финансами и дорожит английским рынком, но немцы раздражают деловые финансовые сферы Швеции своим добросовестным отношением к германской задолженности. При расчетах по клирингу шведы снова оказываются одураченными немцами… Германия покупает в Швеции сырье, т. е. в огромном количестве руду и продукты сельского хозяйства…

Конечно, в Швеции очень силен еще традиционный страх перед «восточным соседом», этот страх можно легко использовать в антисоветском наплавлении, и я нисколько не считаю, что предубежденность против Союза в Швеции изжита…»

Александра Михайловна предлагала проявить активность, привлекая влиятельных шведов на свою сторону: «Почему нам не попытаться «поухаживать» за шведским комсоставом, как это делают немцы и англичане? Пригласить в Союз отборную публику, показать, что мы с ними считаемся и прочее. Я не могу давать указания, как проводить эту работу, но ясно, что одной деятельности здесь военного атташе и полпредства совершенно недостаточно. При всех симпатиях к Германии среди военных есть и такие, которые учитывают мощь Союза и выгоду не вступать с нами в драку. Военная сила Союза импонирует. Известную часть шведского офицерства еще можно обработать…»

Ответив на интересовавшие Крестинского вопросы, Коллонтай не удержалась и поведала о своих успехах: «Не знаю, читали ли Вы любопытное сообщение из Парижа, что на Международном конгрессе женщин — представительниц делового мира и профтруда установлены были «высшие рекорды» женщин, пользующихся мировой известностью. Меня признали «достойной» второго места, на первом мисс Перкинс, министр труда в Соединенных Штатах, на третьем профессор химии Ирен Жолио-Кюри…»

Александра Михайловна обратила внимание куратора из наркомата и на свою неустанную пропагандистскую деятельность:

«По вопросу о новом нашем законе об абортах я дала интервью в еженедельный журнал «Тидепарнег». Интервью прилагаю. Его перепечатали в целом ряде левых изданий Швеции и в норвежском официозе».

Как не вспомнить, что, когда Коллонтай еще работала в ЦК, в 1920 году, в Советской России разрешили аборты. Александра Михайловна ратовала за это, отстаивала разумность такой меры! Прошло полтора десятилетия, и позиция власть имущих в Москве полностью переменилась. 27 июля 1936 года появилось постановление ЦИКа и Совнаркома «О запрещении абортов, увеличении материальной помощи роженицам, установлении государственной помощи многодетным, расширении сети родильных домов, детских яслей и детских садов, усилении уголовного наказания за неплатеж алиментов и о некоторых изменениях в законодательстве об абортах».

Аборт стал уголовно наказуемым преступлением, что привело к резкому скачку женской смертности. Потому что искусственно прерывать беременность стали не в медицинском учреждении, а подпольно: на дому, в антисанитарных условиях, часто неквалифицированно.

Тоталитарное государство не могло не проповедовать патриархальные взгляды: обязанность женщины — работать и рожать. Реальная эмансипация женщины отвергалась. Отказались от весьма либеральных законов о браке, семье и опеке, принятых в 1926 году и признававших фактические (то есть незарегистрированные) браки. Разводы подверглись осуждению (от судов требовали, чтобы поменьше разводили, поскольку советская семья — самая крепкая).

Вновь стали различать детей, рожденных в браке и вне брака. Когда-то Коллонтай предлагала создать специальный фонд, который бы финансировал воспитание детей, рожденных вне брака. Идею возмущенно отвергли, обвинив ее в пропаганде распущенности. Пошли иным путем. Указ президиума Верховного Совета СССР от 7 июля 1944 года не только усложнил процедуру развода, но и запретил установление отцовства внебрачных детей. Хотели укрепить советскую семью, а в реальности причинили страдания множеству людей. Бросающийся в глаза пропуск в анкетной графе «отец» стал причиной нравственных страданий многих молодых людей, которых государство сделало второсортными.

В указе говорилось: «Только зарегистрированный брак порождает права и обязанности супругов». В ситуации незарегистрированных отношений это полностью освобождало мужчин от обязанностей по отношению к детям. Все заботы ложились на мать. При мизерных зарплатах, жалком быте это обрекало матерей-одиночек на нищету.

Сталинское руководство свернуло то, чего женщины добились после революции — в том числе стараниями Коллонтай. Но требовалось демонстрировать довольство всем происходящим. В женский день газеты выходили с огромными заголовками «Советские женщины — самые счастливые женщины в мире!».

Писатель Илья Ильф (соавтор «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка») пометил в дневнике: «Женский автомобильный пробег в честь запрещения абортов»…

И что же Коллонтай? Александра Михайловна не моргнув глазом теперь защищала то, что заведомо считала порочным. И справедливо считала! Статистика покажет, что запрет не помог: число рождений сокращалось, а абортов, несмотря на запреты, — росло.

Ни Советскому Союзу, ни Германии драконовские меры нисколько не помогли. В Германии рождаемость падала, как и в других европейских странах. Это, правда, компенсировалось сокращением детской смертности. Но нацисты говорили о «вымирании нации», призывали женщин отдать себя семье, рождению детей и рейху.

В 1920-е годы в Германии появились консультативные центры (в основном с помощью левых сил, компартии и социал-демократов), где давали консультации относительно современных средств контрацепции. Но очень многие прибегали к абортам.

Нацисты считали аборт преступлением. Взяв власть, закрыли центры планирования семьи. В уголовный кодекс ввели жестокое наказание за искусственное прерывание беременности. В 1935 году врачам было предписано сообщать обо всех случаях выкидышей и преждевременных родов. Это была попытка выяснить, не скрывается ли за этим криминальный аборт. Запретили изготовление и продажу контрацептивных средств, хотя армейское начальство пыталось этому помешать: считало, что солдаты вермахта должны пользоваться презервативами, чтобы избежать венерических заболеваний.

В 1943 году в Германии ввели смертную казнь за производство абортов, потому что из-за войны рождаемость резко упала. Глава карательного аппарата рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер распорядился завести досье на всех врачей и акушерок, которых подозревали в том, что они помогают беременным избавиться от нежеланного ребенка. Но и гестапо не смогло помешать производству нелегальных абортов, их делалось столько же, сколько и до прихода нацистов к власти, — полмиллиона в год.

Не исправили ситуацию и другие меры. Нацисты учредили в Германии День матери. Многодетных женщин награждали «Крестом за материнство». Награда имела три степени. Бронзовый крест вручали за рождение четвертого ребенка, серебряный — за шестого, золотой — за восьмого. Членам гитлерюгенда было предписано салютовать женщинам, награжденным «Крестом за материнство», их без очереди принимали в государственных учреждениях. Не помогло…

Увеличить рождаемость пытались и с помощью денег. 1 июня 1933 года приняли закон о предоставлении беспроцентного займа молодым семьям, если оба супруга имели арийское происхождение. С рождением ребенка сумма, подлежавшая возврату, сокращалась на четверть. За рождение четвертого ребенка сумма займа списывалась полностью. В 1935 году начали выдавать премиальные отцам шести детей, правда, не деньгами, а ваучерами. В 1936 году платили уже наличными — пособие полагалось семьям с низким уровнем доходов при рождении пятого ребенка. А в 1938 году премиальные выдавали уже при рождении третьего ребенка. Но денежные выплаты не меняют демографических тенденций. Уровень рождаемости при нацистах оказался ниже, чем в 1920-е годы. Им не удалось добиться, чтобы в каждой семье было хотя бы двое детей…

А ведь в Скандинавии Коллонтай увидела иную модель жизни.

Конечно, появление одиноких, самостоятельных женщин, которые сами зарабатывали на жизнь, создавало в консервативных и церковных кругах ощущение кризиса семьи, тем более что детей заводили меньше, чем до войны. Мужчины по-прежнему пребывали в уверенности, что у женщины другая психология и иначе устроены мозги, да и вообще женщины менее развиты, чем мужчины. Они желали возвращения к прежним устоям: девушка получает образование и навыки, необходимые для исполнения роли жены и матери; она может работать, но только до вступления в брак, а потом ее основная задача — обслуживание семьи и домашняя работа…

Да только женщины в Европе и Северной Америке не стремились возвращаться к этой роли! В XX веке они стали жить дольше, чем мужчины. Медицина позволила избежать тяжких осложнений при родах. Сокращение детской смертности означало, что можно иметь столько детей, сколько захочется, чему способствовало и появление контрацептивных средств и более безопасной техники абортов. Это, в свою очередь, открыло перед женщинами возможность делать карьеру, заниматься чем-то помимо воспитания детей и домашней работы. Бурное развитие экономики, появление машин и станков понизило спрос на грубую физическую силу, появились рабочие места для женщин.

Коллонтай не очень нравилось то, что она видела: «Женщины здесь в Норвегии дошли до того, что весят тридцать шесть кило, едят один виноград и затем из-за истощения попадают на месяц в клинику. Но в «плоской» фигуре есть вполне логический момент. Материнство в буржуазном обществе отступает на задний план. Идет, особенно в профессионально-интеллигентской среде, ожесточенная борьба за места в конторах. Чтобы выдержать конкуренцию, женщина должна производить впечатление, что она с материнством ничего общего не имеет, что она — третий пол».

Молодые женщины с восхищением взирали на мгновенно ставшую знаменитой немецкую актрису Марлен Дитрих, блистательно игравшую роль эмансипированной женщины. Марлен удивительным образом сочетала женственность с внешней маскулинностью. Марлен была неотразима. Она стала секс-символом в те времена, когда только смельчаки решались рассуждать о сексе. Задолго до того, как огромная зрительская аудитория увлеклась выяснением волнующего вопроса, было ли белье на актрисе Шэрон Стоун в знаменитой сцене из фильма «Основной инстинкт», мужчины с неменьшим волнением вглядывались в полуобнаженную Марлен Дитрих на экране.

Европейские женщины отстаивали свою независимость на службе и в постели. Женщины предъявили права на собственную сексуальность — на свои фантазии, на свои пристрастия и на право их удовлетворять.

Одни восторженно считали это новой революцией, другие — брезгливо — декадентством. Одни были благодарны переменам — их избавили от страха проявить свои искренние чувства, позволили быть самими собой, обрести счастье! Другие с ненавистью говорили: ваша свобода — это свобода извращений и половой распущенности, немыслимой для народа! И это вы называете демократией и правами человека?

Большевистская Россия законодательно освободила женщину (свою роль в этом Коллонтай всегда могла поставить себе в заслугу), Америка благодаря влиянию кинематографа и музыки раскрепостила ее культурно. Новая женщина ездит на машине, носит шелковые чулки или теннисную юбочку, ее можно увидеть в баре или на спортивной площадке. Что не мешает завести не одного, а несколько детей… Коллонтай это нравилось. Да только у нее на родине всё это не поощрялось. И ей приходилось помалкивать.

«Научиться быть одной»

В шведской столице в королевском театре поставили оперу выдающегося композитора Дмитрия Дмитриевича Шостаковича «Катерина Измайлова». В Москве опера подверглась разнузданной критике. В Стокгольме — вызвала раздражение советского полпреда.

«Мне не нравится, что в музыке чересчур подчеркнута сексуальность, — писала Коллонтай. — Я никогда не слышала музыки, в которой преобладали бы в такой степени сексуальные переживания… Неприятно… Потом досадно, что по фабуле шведы будут судить о нас, русских. Не поймут, что вся грубость и жестокость нравов относится к дореволюционному быту России. Что общего в нравах и быте советских людей с этой оперой? Не следует пускать такие вещи за границу».

Как быстро менялась Коллонтай… Постепенно она становится другим человеком. Сама удивлялась этим переменам: «Меня заинтересовала эта затея — придать полпредству более элегантный и представительный вид. Вспомнила, что когда я выходила замуж за Коллонтая, мать моя тщательно пыталась заинтересовать меня обстановкой будущего семейного очага. Только бы у меня был свой письменный стол и книжный шкаф, остальное неинтересно и неважно. А сейчас я обдуманно и с любовью выбирала каждую вещь для новой гостиной.

Наш праздник провели в новой гостиной, всем очень понравилось. Но я боялась за ковер, и сотрудники закусывали в большой канцелярии».

Что же осталось от некогда мятежной, непокорной, прямой до резкости, принципиальной до невозможности, жаждавшей справедливости и готовой сражаться за нее Коллонтай?

Отчего так? Люди с возрастом меняются? В юности бунтарь, в зрелые годы — консерватор? Иссякла любовная страсть, во многом управлявшая поступками Коллонтай. И стало ясно, что она предельно холодный и эгоистичный человек, думающий только о себе. И не была ли та единственная свобода, которой она действительно жаждала, свободой выбирать себе партнеров и свободой от обязательств перед другими? Для этого, правда, пришлось совершить революцию…

Она сохранила бесконечную жажду жизни, однако стала циничной и изощренной. Но не эти ли качества позволили ей сохраниться? Она предпочла пожертвовать всем, чтобы остаться на плаву. Ей повезло, что природа наградила ее железными нервами.

Наученная горьким опытом, она руководствовалась простым правилом: всегда ожидай предательства. В любви она боялась вновь быть брошенной (история с Павлом Дыбенко оставила глубокий шрам), в политике — вообще быть выброшенной из жизни. Да и пришло трезвое осознание, что времена наступили опасные. Это против царского правительства можно было бунтовать. Что не так — вытребовал загранпаспорт и — в свободные края, Цюрих, Париж, Лондон. А еще кричали «тюрьма народов»… А вот при советской власти по-настоящему стало страшно.

Сталин не разрешил трогать Коллонтай, и тяжелейшие для страны годы она провела далеко от родины в весьма комфортных условиях. Работавшие под посольской крышей чекисты следили за ней, докладывали в Москву о ее поведении. Зато в нарушение всех норм и установлений ее сыну (и невестке) тоже разрешили работать за границей.

Сын Коллонтай Михаил Владимирович работал в Германии в железнодорожном отделе советского торгпредства — инженером и начальником тепловозной группы. Его посылали и в Англию — следить за исполнением советских заказов, затем, когда Александра Михайловна была в Норвегии, Михаила Владимировича перевели в соседнюю Швецию — принимать купленную здесь тысячу паровозов, что ее крайне обрадовало.

Девятого мая 1929 года Коллонтай писала Шадурской: «Неожиданная операция у Миши, поездка в Берлин, текущие местные заботы так заполонили меня, что я перестала жить. Была пунктуально работающая машина, не человек с мыслями и ощущениями. Представь, мне кажется, будто я так и не была в Берлине — ведь кроме комнат Хохлика, его постели я как-то ничего не восприняла. Теперь это позади, и надо думать, что опухоль действительно не злокачественная и не повторится…» Александра Михайловна постоянно беспокоится о сыне. Делится своими заботами с Зоей Шадурской: «Меня сейчас заботит Мишуня. Самое неприятное положение — неопределенность и ожидание. Я с тоскою думаю о нем и о тех неожиданностях, которые как-то все время вертят им. Ему жизнь дается не просто. И мало, очень мало в ней бликов радости. У нас в его годы было иначе. Мы себя считали обокраденными, если не было хороших и радостных дней».

В январе 1930 года Михаил Коллонтай получил назначение в Соединенные Штаты, куда отправился с женой и сыном Володей. Коллонтай работал в Амторге представителем Всесоюзного объединения «Станкоимпорт» — покупал станки.

Амторг — частное иностранное акционерное общество, созданное в Нью-Йорке 1 мая 1924 года для экспортно-импортных операций с Россией. Дипломатические отношения с Соединенными Штатами были установлены только осенью 1933 года. До этого времени Амторг исполнял функции советского торгового представительства в Соединенных Штатах. Через него оформлялась покупка тракторов, горного оборудования, автомобильной техники.

Михаил Коллонтай провел за океаном почти десять лет. Когда вернулся в Москву и трудился в Станкоимпорте, он, конечно, ощутил разницу в уровне жизни. Несмотря на усилия Александры Михайловны, Коллонтай-младший не мог получить никакого жилья. Всё решило новое назначение на работу в США.

В сентябре 1939 года он писал матери: «Какое трудное и напряженное время переживает опять человечество. Где ты теперь — в Женеве? В Стокгольме? Мысли особенно упорно рвутся к тебе. Знаю, что мировые события в дипломатических кругах воспринимаются особенно остро. Какая бурная и пестрая жизнь выпала на нашу долю. Мы пережили и переживаем целые исторические эпохи. Когда и как вернешься ты в Стокгольм, поездом или опять по воздуху?

Наша личная, маленькая жизнь течет пока довольно ровно. Володя за это лето сильно вырос и, кажется, окреп. Много купался в море. Выучился плавать. С прошлой недели он ходит в школу… Мы все трое здоровы и крепко-крепко тебя целуем».

По словам близкого знакомого, «Михаил Владимирович Коллонтай был человеком глубоких знаний, редкой интеллигентности и душевной мягкости». И это чувствуется в его письмах.

Летом 1939 года сын с невесткой побывали у Александры Михайловны в Швеции. С борта парохода Михаил Коллонтай писал матери: «Подходим к Гельсингфорсу, но мысли наши все еще в Стокгольме — точно ниточки протянулись через море. Кажется, слышим твой родной голос, чувствуем твою близость. Мы вчера долго следили за твоей машиной, видели, как водитель выезжает с пирса. Спасибо за всё тепло и ласку — словами не скажешь, как они дороги и нужны. Эти недели, проведенные в одном доме с тобой, вошли яркой, светлой и радостной полосой в нашу жизнь. Твоя забота и душевное тепло — источник новых сил и энергии для бодрого преодоления жизненных трудностей.

Переход от Стокгольма был исключительно удачный — теплый ясный день, чистенький, уютный пароход. Кормили нас прекрасно, но тем, кто избалован твоей кухней, всё кажется менее удачным. Из Гетеборга попытаюсь переслать тебе проявленный кинофильм, если это возможно. Володя вчера обыграл меня в шахматы, и я должен констатировать, что за всё время пребывания в Стокгольме он сильно попрактиковался… Наш сердечный привет всем сотрудникам…»

И невестка приписала; «Целую вас крепко-крепко, дорогая Александра Михайловна, и спасибо еще раз за всю заботу и любовь, которой вы нас окружили».

Мать и сын были удивительно близки. Вот характерное письмо Михаила Коллонтая: «Сейчас неожиданно должен выехать в Чикаго. Так как завтра уходит пароход — пишу тебе два слова, чтобы сказать, что крепко люблю, думаю и мысленно часто-часто с тобой.

Все мы здоровы. Очень встревожило и огорчило меня известие, что ты была простужена. С нетерпением жду твоих писем. В Нью-Йорк вернусь через два-три дня. У нас отвратительная погода, и аэропланы из Нью-Йорка не вылетают, приходится ехать на поезде. Крепко-крепко целую тебя…»

Иногда сын утешал и поддерживал мать, хотя, казалось, из всей семьи у нее самый сильный характер. Он прислал ей большое письмо, когда она сильно переживала уход из жизни близкой подруги: «Весть о постигшем нас горе поразила меня, как громом, и я до сих пор еще не вполне осознал ее, как-то не понимаю, не верю… Но чем тяжелее утрата, тем дороже, тем нужнее живые связи с близкими, родными существами. Как хотелось бы мне быть около тебя, окружить тебя той нежностью, любовью, которые наполняют мою душу. У нас осталось великое счастье, надежная опора в жизни — наша духовная близость, созвучность, понимание. С нею можно жить, с нею можно найти в себе силы и мужество перенести тяжесть утраты.

Какие события назревают на политическом горизонте? Близость, неизбежность войны чувствуется сейчас особенно остро. Сколько жестких, ненужных страданий готовит себе человечество. Пиши мне, родная, любимая моя, как можно чаще, хотя бы два-три слова. Твои весточки сейчас особенно нужны, особенно дороги.

Сделай усилие, включись в работу всем существом, всеми мыслями. Сейчас твоя работа особенно нужна, а ты нужна мне теперь, как никогда».

В конце концов Михаила Коллонтая с семьей перевели в Стокгольм, в советское торгпредство, под заботливое мамино крыло. В советские времена это было совершенно исключено. Дело было не только в том, что боролись с семейственностью. Действовало и другое, негласное правило. Если кто-то в семье работал за границей, остальным выезд за рубеж был закрыт: держали в заложниках, чтобы не сбежали все вместе. Александра Михайловна прекрасно понимала, от кого зависело ее личное благополучие и благополучие ее сына с семьей.

А сын трогательно относился к матери, и его присутствие рядом имело огромное для нее значение. В своем архиве она хранила короткую записку от сына: «Спокойной ночи, родная. У тебя было совещание, поэтому не мог тебя повидать».

Жена сына Ирина Романовна Коллонтай преподавала английский и немецкий языки в советской школе в Стокгольме; внук Владимир Михайлович Коллонтай, родившийся в 1927 году, со временем стал доктором экономических наук и профессором.

Отправившись на работу за границу, Коллонтай захлопнула за собой дверь в прошлую жизнь. Но оторваться от Павла Ефимовича Дыбенко оказалось не так просто. Она делилась с ближайшей подругой: «Видишь ли, мой муж стал засыпать меня телеграммами и письмами, полными жалоб на свое душевное одиночество, что я несправедливо порвала с ним, что случайная ошибка, «мимолетная связь» не может, не должна повлиять на чувства глубокой привязанности и товарищества, и все прочее… Письма были такие нежные, трогательные, что я уже начала сомневаться в правильности своего решения разойтись с Павлом, прервать наш брак.

И вот явилась моя секретарша Мария Михайловна. Первое, что она рассказала мне, что Павел вовсе не одинок, что, когда его корпус перевели из Одесского округа в Могилев, он захватил с собою «красивую девушку», и она там живет у него…

Взбесило меня другое. Моя секретарша тут же рассказала, что Павел заказал на мое имя и будто бы по моему поручению всякого рода женского барахла. Ты знаешь мою щепетильность на этот счет, и вдруг «заказ» в Наркомпрод для Коллонтай — сапоги, белье, шелковый отрез и бог знает что еще. Все это для «красивой девушки» под прикрытием имени Коллонтай.

Я не помню, когда я возмутилась и взбесилась в своей жизни… Тут же написала письмо в ЦК партии, прося их не связывать моего имени с именем Павла, мы с ним в разводе де-факто. Я ни в чем не нуждаюсь и прошу известить Наркомпрод, что никаких заказов не делала и впредь делать не стану. В Норвегии всё необходимое имею и купить могу… Пусть Павел поплатится…»

И все-таки Павел Михайлович Дыбенко с личного разрешения Сталина приехал к ней повидаться. Она еще работала в Норвегии.

«Завязалась оживленная переписка — перестрелка с Павлом. Он извещал, что один, его единственные спутники жизни — лошади. Поверила и растаяла. Особенно, когда письмо за письмом летело ко мне из Могилева с рефреном: «хочу в Норвегию», «тоскую», «люблю»… Захотели повидаться и пришлось поднять на ноги для этого не только наше ЦК и НКИД, но и Мининдел Норвегии.

Как? Дыбенко, «красный генерал» — едет за границу? Что это значит? Не пускали. Торговалась, ездила к министрам, объясняла. Со вздохом ради полпреда-женщины пустили. С оговорками».

Заведующий протокольной частью министерства иностранных дел Норвегии пожаловался Коллонтай, что приезд ее мужа вызовет массу непреодолимых трудностей:

— Вы первая в мире женщина-дипломат, и это уже создает ряд неразрешимых и не установленных по этикету задач. А тут еще приедет ваш супруг. Как мы будем сажать его во время приемов, с кем знакомить, кто идет перед ним, кто за ним?

«Визы удалось добиться только после моей беседы с министром иностранных дел Мувинкелем. Я говорила с ним начистоту: собственно, с Дыбенко я уже разошлась, у него другая жена, но нам надо еще повидаться и поговорить окончательно.

— Я понимаю, — сказал Мувинкель сочувственно, — когда брак расторгается и люди расходятся, есть всякие материальные и юридические вопросы, которые надо урегулировать.

Я внутренне улыбнулась, но не стала разубеждать его».

Юхан Людвиг Мувинкель много лет был главой правительства и министром иностранных дел. Либерал, он очень доброжелательно относился к России и лично к Александре Михайловне.

Павел Ефимович приехал в Норвегию. Он не хотел терять Коллонтай.

Считается, что женщины более ревнивы, чем мужчины. Вероятно, это так. Для мужчины ощутить ревность означает признаться себе в том, что женщина позволила себе выйти из-под его контроля. Мужчины отказывают себе в чувствах, чтобы не сознавать свое поражение на любовном фронте. Дыбенко, безусловно, ревновал Коллонтай, хотя не знал, кто счастливый соперник.

Когда-то безумно любившие друг друга, они вновь были близки.

«Первое время на душе было светло, хотя… оттеночек чего-то недосказанного чувствовался. И рада, и будто «любят», а что-то в душе на дне грызет… Иду из полпредства и думаю: «Ну, чего же тебе еще надо, неудовлетворенная, мечущаяся душа? Павел здесь, все ясно, отношения — без боли, нежные. Чего же не хватает?»

А мне тоскливо… Как бывало только летом в Одессе, когда я слепая, не знающая, что-то чувствовала, улавливала, отбрасывала, сама стыдилась своих подозрений и страдала от клубка лжи, что нас всех окутывал.

Вхожу в комнату, Павел пишет письмо… Увидела — ей!.. Сначала думала, что лечу в мировое пространство (что пропасть! Именно чувство, что теряешь связь с землей, нет опоры). Объяснялись, всё, как полагается. Вспылила. Потом пришла в отчаяние. Потом была минута чисто женского удовлетворения — мести. Ага, всё-таки любит! Ага, сейчас он со мною! Потом невероятная усталость и тупая до отчаяния тоска.

Два дня ходила во хмелю тоски-боли. Потом приняла веронал, заперлась на ночь одна. На утро встала будто новая, внутренне освобожденная. Поняла: надо «уступить», немедленно уступить ей, Павлиной красавице, место «жены». Если он любит еще частью сердца — останется душевная связь со мной. Но роль жены — нет, довольно!

Вся история-то из-за того, что все последние годы щеголяла в роли жены. Мне душно в этом наряде, я сама не своя… Пожалуйста, Валентина Александровна, вы желаете стать женой Павла Ефимовича? Честь и место. Я отхожу.

И с этого дня отношения наши с Павлом круто изменились. Я точно сбросила с себя чужую мне личину, я перестала «угождать». Павел увидел меня «новую», и в нем вспыхнул огонек — не любви, а тяготенья-страсти. Мы пережили угар, какого еще не было. Горечь, боль пережитого, неизбежность расставания подхлестывали страсть, придавая ей напряженность небывалую.

Раньше фоном наших отношений с Павлом была моя забота о нем матерински-настороженная и его бережливая нежность ко мне как к чему-то «маленькому» и «хрупкому». Меньше всего я была для Павла женщиной. Сейчас это вдруг изменилось. Угар крутил нас со странной силой и мукой… А счастья, светлой, греющей радости — не было ни часу…

Одним решением, оба сразу мы решили, что пора расстаться. Павел уехал спешно, точно оба боялись, что угар минует и тогда останется один серый, холодный и страшный, перегоревший пепел страсти… А у меня-то еще любовь жива… Злая волшебница еще держит меня в своих чарах…»

Общество по-разному относилось к изменам мужчин и женщин. Изменять — это вроде как привилегия мужчин. Однако же Коллонтай ни в чем не уступала мужчинам.

Преимущество мужчины состояло в том, что он мог сделать женщину счастливой, а мог лишить ее счастья. В те времена женщина завидовала независимости мужчины, его свободе, его власти, хотела, но не могла быть такой же.

Склеить разбитое не удалось. Коллонтай уверяла норвежцев, что Дыбенко на приемы и светские рауты ходить не станет и пробудет максимум один месяц. Они не выдержали вместе и трех недель.

Шестого апреля она записала в дневнике: «Я на этом сама настояла, так лучше, справедливее, и мне это легче, не могу совмещать работу с личными переживаниями.

С уходящей почтой написала Сталину, что оповещаю партию, что прошу больше не смешивать имен Коллонтай и Дыбенко. Трехнедельное его пребывание здесь окончательно и бесповоротно убедило меня, что наши пути разошлись. Наш брак не был зарегистрирован, так что всякие формальности излишни. В конце письма я горячо поблагодарила Иосифа Виссарионовича за всё, что он сделал для меня, чтобы вывести меня из личного тупика жизни и за всегда чуткое отношение к товарищам.

«Красивой девушке» — жене Дыбенко — я также написала теплое и хорошее письмо, желая им обоим счастья, и в душе я действительно чувствую облегчение. Надо всегда ставить точку на личные неприятности, тогда открывается незасоренный путь для дальнейшей работы и творчества».

Александра Михайловна написала о разрыве всем, кому могла, — не только самым близким подругам, с которыми до поры до времени делилась сокровенными мыслями:

«Я известила «друзей» в Москве, что рада за счастье Павла Ефимовича и что у него «прелестная молодая жена». Этим я хочу пресечь невыносимое положение «жены», от которой тщательно скрывают всему свету известную связь мужа».

А у подруг просила совета, правильно ли поступила: «Теперь мучает еще одно. Кто она? По типу, облику. Скажете, не все ли равно? Нет, Павел — в значительной мере мое творение. Он растет, и в этом что-то мне дорогое. А вдруг она потянет его вниз, в болото обывательщины?

Слухи-сплетни говорят, что она из типа «совбарышень — содержаночек». Она заказала Павлу список подарков из-за границы… Н-да… Типично… Павел о ней говорит, как о «замечательной красавице», дочери «польского аристократа» (гм… гм). Кое-чему она научила Павла. Танцевать, носить шелковое белье — на ночь. Но есть и положительное. Павел бросил пить, кроме пива — и то за едой… И всё-таки у меня щемит, что Павел нашел именно ее… Боль матери…

Представьте, здесь никто не догадывается о том, что со мной. Я работаю вовсю. И после «Эроса» с его муками и изломами сразу деловито перехожу к закупке стольких-то бочек сельди, к шкурам тюленей, к продаже зерна, к бесконечному вопросу о Шпицбергене».

Да, воле и целеустремленности Коллонтай можно только позавидовать.

Больше уже они никогда не были вместе. Александра Михайловна занимала одну дипломатическую должность за другой. Павел Ефимович делал военную карьеру.

Двадцать восьмого мая 1924 года Коллонтай писала скульптору Марии Кисляковой: «Милая Микочка! Последний раз мы встретились с Вами в трудную и тяжелую для меня полосу жизни: назревал разрыв с Дыбенко. Теперь это уже всё заволоченное дымкой прошлое. Ранки не только зарубцованы, но потеряли всякую чувствительность. Жизнь взяла свое. И я этому рада, так как совершила сама над собою громадные усилия, большую работу, чтобы преодолеть и боль, и чувство, тогда далеко еще не изжитое. Прочтите «Пчелок» — поймете…»

Александра Михайловна имела в виду вышедшую в Петрограде в 1923 году ее книгу художественной прозы «Любовь пчел трудовых» из серии рассказов «Революция чувств и революция нравов».

А ведь в душе она не могла забыть Павла Ефимовича: «День в Стокгольме прошел сумбурно. Он разбудил во мне затихшие личные чувства муки и боли. И сейчас, перечитывая письмо мужа, я всплакнула и не могла заснуть».

Иногда она мысленно писала ему письма. Приезжая по делам в Москву, часто встречала Дыбенко, занимавшего крупные посты в армии.

Пятого июля 1923 года поделилась своими размышлениями с Марией Федоровной Андреевой, актрисой и женой Максима Горького: «Если я Вам скажу кратко: тов. Дыбенко сейчас не один в России; с ним юное, очаровательное существо… Вы за этим кратеньким сообщением прочтете целую повесть, которая разворачивается за кулисами деятельно-ответственной работы «на виду»… Улыбнетесь и скажете: знакомо! А когда я прибавлю к этому: но вместе с тем т. Дыбенко ни за что не хочет меня терять, и мы очень близки, и я уже приняла девочку и даже забочусь о ней. Вы покачаете головой и скажете: банально до скуки!..

Раньше они уходили от жен к нам, свободным Лилит… Сейчас — это обычное, очень обыкновенное, юное, безличное существо, кто побеждает нас. В чем очарование этих девочек? Юность? Нет, не только это. Их сила в том, что «их» — нет, нет личности… Они не мешают мужской индивидуальности. Они, как зеркало, — ловят и отражают… Это отвечает мужскому самодовлению. В этом их скрытая власть. И потом — они такие беззащитные, их всегда надо жалеть… Верно?..

Знаю, что Вы человек — крепкий. Но Вы вместе с тем и женщина, а значит, и у Вас бывают часы, когда надо чье-то тепло, чьи-то нежно жалеющие глаза, чей-то душевный отклик… В такие часы — вспомните обо мне…»

Александра Михайловна нашла в себе силы вырвать старую любовь из сердца. В глубоко личном письме советовала подруге: «Надо иметь дух себе самой признаться: в нашем возрасте влюбленности в нас быть не может. Есть многое другое, что привязывает мужчин к нам: вспышка-тяготение, удобство (мы умеем создавать комфорт и удобство), польщенное самолюбие и т. д. Но всё же это не любовь, не та любовь, какую мы получали, когда были в юном возрасте.

Что сделать, чтобы от того не страдать? Мой совет: отмежеваться. Я одно, он другое. А любимого брать, как приемлешь приятную, необязательную встречу с интересным, приятным человеком… Брать встречи, как читаешь с наслаждением час-другой интересную книгу. Закрыл книгу, положил на стол — и до следующей свободной минуты. Если вздумаешь на отношениях к «ним» в наши годы строить жизнь, получится одно горе, одни унижения, уколы, муки… Надо научиться быть одной, внутренне одной. Ни на кого не рассчитывать!

Скажешь: холодно? Да. И немножко горько. Но зато меньше мук. Зато как подхватываешь неожиданную радость, брошенную «им»! И внутренне удивляешься: «Да ну! Неужели он еще так любит?».

Она не привыкла ощущать рядом пустоту. Такого еще не было: «Я купаюсь в бассейне одиночества. Только из недр собственной, а не чужой, даже любящей души можно получить накопление новых сил для труда и борьбы на моем новом пути. А путь этот новый и немного жуткий своей неясностью».

Но мужчины не оставляли Коллонтай вниманием. Вот представительный и умеющий ухаживать коллега приглашает в театр на «Веселую вдову», потом везет поужинать. Ужин затягивается до утра.

«За окном розовеет утро, и розовые его тени мешаются с матовым отблеском лампочки на столе. Зал опустел. Лакеи свернули скатерти и обнажили некрашеные доски столов. Пора и нам наконец.

Он предлагает пройтись и проводить меня до гостиницы. Идем по аллее, светло и незнакомо безлюдно. Я снимаю свою легкую летнюю шляпу и несу в руке. Он предлагает:

— Дайте, я понесу вашу шляпу.

Я внутренне улыбаюсь. Когда мужчина любезно предлагает освободить свою даму даже от легкой ноши, это значит, что дама ему не совсем безразлична и что он сегодня разглядел, что она не только полпред, но и женщина.

Мне вдруг стало весело».

О, она сама никогда не забывала, что она — прежде всего женщина.

Пометила в дневнике: «За какие-нибудь десять-двенадцать лет женщины сумели изменить свою фигуру. Нет больше «боков», исчезли груди-подушки. Многие не носят корсетов. А в нашу молодость не носить корсетов — это был «вызов» обществу…»

Расставание с корсетом шло только девушкам с завидной внешностью. Остальные расплылись в бесформенных одеяниях. Но потом в моду вошли фасоны, подогнанные по фигуре, осиные талии и плоские силуэты.

Александра Михайловна по-прежнему заботилась о своей внешности, следила за модой. На фигуру ей грех было жаловаться.

Считается, что в Норвегии у нее завязался роман со вторым секретарем полпредства Марселем Яновичем Боди. Его жена — Евгения Павловна — служила в полпредстве машинисткой. Когда его перевели во Францию, всё кончилось.

Однажды в Мехико она вдруг засела за письмо к Дыбенко: «Я хочу описать тебя во весь рост. Ты ведь «дитя революции», ее создание. Это она вынесла тебя на своих волнах на бушующий гребень политики… Ты — создание новых нравов, новой психологии с ее светлыми и теневыми сторонами. То, что было «качеством» в момент разрушения и ломки, перестает быть плюсом в укладке человека в период строительства новой жизни… К тебе мы предъявляли слишком жесткие запросы.

Я помню твой яркий образ в очистительном пламени первых месяцев революции. И таким я люблю вспоминать тебя еще и сейчас…»

Но это письмо она не отослала.

А что происходило с самим Дыбенко?

В апреле 1924 года Павел Ефимович принял 10-й стрелковый корпус. 8 мая 1925 года получил повышение. Его перевели в Москву и утвердили начальником Артиллерийского уп-равнения Рабоче-крестьянской Красной армии. Но его военная грамотность оставляла желать лучшего, а руководство артиллерийским делом требовало специальных познаний, поэтому 16 ноября 1926 года его перевели начальником Управления снабжения. Чиновничья должность не привлекала Дыбенко. Он жаждал самостоятельности и добился своего — в октябре 1928 года вступил в командование войсками Средне-Азиатского военного округа, штаб которого располагался в Ташкенте. Там еще сражались с остатками басмачей — отрядами местных жителей, желавших сохранить независимость.

Его жена Валентина не поехала вслед за мужем, предпочитала жить в Москве и сына к отцу не отпустила. Дыбенко, который продолжал писать Коллонтай, жаловался: «Мадам стала совсем невыносимой. Так мало отрадного в личной жизни».

В Ташкенте Павел Ефимович познакомился с Зинаидой Ерутиной, спортсменкой, которая хорошо бегала на короткие дистанции. Они стали жить вместе. Но семьи не получилось. Они прожили всего два года и расстались. Она оставила ему мальчика, которого назвали Тауром — по названию колодца в степи Янга-Таур, где Дыбенко едва не погиб.

Приезжая в Москву, Александра Михайловна иногда встречала Дыбенко. В Советскую Россию прибыл с визитом афганский король Аманулла. Коллонтай была приглашена на все, как говорят дипломаты, протокольные мероприятия — деловые завтраки, официальные обеды и приемы.

Записала в дневнике: «На обеде Михаил Иванович Калинин стал развивать ему нашу политику укрепления и сохранения мира, «мы за разоружение». Аманулла слушал несочувственно:

— Я за войну. Я хочу сделать мою страну сильной, вооруженной. Только вооруженная страна может быть крепкой. У нас много врагов.

Аманулла боится Англии, но и боится и нас. Мы чествуем хана Афганистана, но подумываем, как бы он не окреп через меру и не вздумал «скушать» Хиву и Бухару…

На ужине в Здании армии и флота Ворошилов произнес тост за совместную борьбу с «общим врагом, худшим империализмом мира — Англией». Афганский министр ахнул. Но король выслушал тост, поднял бокал и ничего не ответил…

Сталин пригласил Амануллу в Кремль на «мужской обед». Об этом в НКИД узнали только на другой день. Обед в Кремле не входил «в программу». Максим Максимович Литвинов был недоволен:

— Вы не знаете, кто еще был в Кремле на обеде?

Я не знала…»

На приеме у афганского посла к ней подсел Павел Дыбенко. Подошел и Федор Раскольников. Двое некогда влюбленных в нее мужчин… Втроем сели за маленький столик. Ели мороженое.

— Будто семнадцатый год, — пошутил Раскольников.

И, как тогда, на него тотчас огрызнулся Павел: мол, Раскольников растолстел и похож на «буржуя».

— Что ты такой злой, Павлуша? — обычный вопрос Раскольникова.

Коллонтай записала в дневнике: «Что-то сейчас, как и тогда, кипит у Павла против Раскольникова. Ревность прежних лет? Или память мрачных, жутких дней весны восемнадцатого года? Я посмотрела на себя в зеркало. Очень я другая, чем в семнадцатом году? О себе судить трудно. А к Павлу у меня всё умерло. Ни тепла, ни холода. Равнодушно. Странно…»

С 12 декабря 1930-го по 6 июня 1931 года Дыбенко с другими командирами Красной армии находился в Германии, изучая опыт рейхсвера. В декабре 1933 года он принял Приволжский округ и обосновался в Самаре (в 1935-м город переименовали в Куйбышев) с сыном Тауром, но без жены.

Здесь Павел Ефимович познакомился с Зинаидой Викторовной Карповой, 27-летней учительницей. Она ушла к Дыбенко от мужа. Это был третий, последний и счастливый брак Павла Ефимовича. У нее был сын от первого мужа Лёва, которого Павел Ефимович воспитывал как своего. Таура теперь звали Володей, и Зинаида Викторовна стала ему матерью.

В августе 1932 года Коллонтай занесла в дневник: «В Москве видала Дыбенко. Он на видном командном посту на юго-востоке Союза. Рассказывал, что в армии чувствуется «два настроения», почти что два лагеря. Одни целиком и полностью за генеральную линию. Другие за генеральную линию, но с оговорками. Это не столько принципиальные расхождения, ничего общего с троцкизмом не имеющие, сколько столкновения по ряду военно-технических и организационных вопросов: недовольны назначением того-то или снятием того-то…

Рассказал, что весной этого года Сталин созвал на вечер комсостав, якобы для того, чтобы «помирить два лагеря» (а по-моему, чтоб самому посмотреть, в чем же расхождение и что у них, у комсостава, на уме и на душе). Прием был великолепный. После ужина Сталин расспросил о делах в его частях и неожиданно спросил:

— А скажи-ка мне, Дыбенко, почему ты разошелся с Коллонтай? Большую глупость сделал.

— Это ты, товарищ Коллонтай, виновата, — упрекнул меня Дыбенко. — Зачем ты меня на другой женила? Это ты всё сделала. Почему ты послала мне вслед телеграмму в Гельсингфорс?

Мне смешно стало от его слов, я уже не помню, что я ему телеграфировала в двадцать третьем году, вероятно, советовала жениться поскорее. Странно, как можно изжить такое глубокое чувство. И я перелистываю дневник двадцать третьего года и удивляюсь, что так больно, когда дороги с Дыбенко разошлись окончательно.

А тут еще странная встреча с бывшей женой Павла Дыбенко. Они уже разошлись, и она теперь жена какого-то высокопоставленного красного командира. Она пополнела и потому подурнела. Неужели я из-за нее столько ночей не спала?»

Шестого июля 1935 года Александра Михайловна писала из Стокгольма Щепкиной-Куперник: «Разве не странно, что тело, организм чувствуют, сколько лет и весен отсчитано, а дух — нет. Если меня спросят «честно», сколько мне лет, я могу «честно» ответить — по чувствам, подуху — между тридцатью и сорока. Бывает больше, но бывает и меньше. А вот тело — его чувствуешь порою, точно изношенное и ужасно ставшее неудобным платье. То тут жмет, то там давит…»

Через год, 17 октября 1936 года, поделилась своими печалями с Зоей Шадурской: «Да, ты права — другим легче, у кого есть возле свой, близкий человек… Иногда ночью проснешься и так, так тоскливо… Меня всё прерывают! Пришли вешать гардины. Рагна прибежала с жалобой, что «свет не горит», и так далее. Одним словом, я не столько полпред, сколько «его жена». И только теперь я осознала, сколько времени берет эта незаметная, но неизбывная работа хозяйки дома. Вот отчего другие полпреды успевают писать, а я нет».

Коллонтай ощущает течение времени, но завидное здоровье и неукротимый дух делают ее моложе. Окружающие часто и не задумываются о ее возрасте.

Первое апреля 1937 года — Шадурской: «Заюшка, родная, друг всей жизни! Сегодня мне шестьдесят пять лет… Это переход в новую ступень жизни. До сих пор можно было говорить: пожилые годы. Сейчас — эпитет «старость» станет скоро привычным. А ведь этому не веришь! Мы с тобой душою, сердцем очень молодые… Годы нехороши тем, что «тело мешает»…

Она могла последовать за мужем

Советский Союз вступил в полосу массовых репрессий. Безумная борьба с «врагами народа» распространилась и на советскую колонию в Швеции.

Девятнадцатого июня 1937 года заместитель ответственного руководителя ТАСС Яков Семенович Хавинсон, пришедший с партийной работы, обратился к Сталину и членам политбюро с запиской о враждебной деятельности своего начальника:

«В результате деятельности Долецкого корреспондентская сеть ТАСС за границей находится в исключительно тяжелом положении. Из общего количества работающих в заграничной сети ТАСС 57 человек (включая и технических сотрудников) — 26 подданных иностранных государств… Необходимо срочно и самым серьезным образом заняться кадрами иностранной информации ТАСС, подобрать проверенных и квалифицированных людей, добиться того, чтобы, как правило, в отделениях ТАСС за границей работали советские граждане…»

В списке политически неблагонадежных числился корреспондент в Швеции. «В Стокгольме работает шведский гражданин Бекстрем Кнут. Необходимо заменить», — докладывал Хавинсон.

Резолюция Молотова: «Просьбу т. Хавинсона поддерживаю».

Поначалу большевики широко использовали местных коммунистов и друзей Советской России. Но постепенно иностранцы вышли из доверия — в основном усилиями чекистов. Массовые репрессии в стране сопровождались чисткой заграничных представительств. Сомнительных иностранцев выгоняли, своих отзывали.

Эпоха массовых репрессий не обошла и Наркомат иностранных дел. Дипломатов брали одного за другим. Выжившие вспоминали:

— Сговоришься с коллегой встретиться по какому-то вопросу, а на другой день его уже нет в наркомате — арестован. Не решались говорить друг с другом.

В общей сложности в Наркоминделе было репрессировано две с половиной тысячи сотрудников. Посадили полсотни полпредов, почти всех руководителей отделов. Нормальная работа прекратилась. Отделами руководили временно исполняющие обязанности. В полпредствах и консульствах вообще не осталось старших дипломатов. Некоторые советские учреждения просто закрылись.

Александра Михайловна знала о репрессиях в стране из первых рук.

Коллонтай включили в состав советской делегации на ассамблею Лиги Наций — международной организации, существовавшей между двумя великими войнами. Это была предшественница ООН, но с меньшими правами и полномочиями.

В Москве невысоко оценивали Лигу. В узком партийном кругу Ленин когда-то выразился очень откровенно:

— Что такое Лига Наций? Она плевка не стоит.

Тем не менее после признания советского правительства Америкой в 1933 году было решено вступить в эту международную организацию (СССР получил право на постоянное место в совете Лиги), хотя в принципе отношение к ней не изменилось.

Четырнадцатого октября 1933 года Гитлер объявил, что Германия выходит из Лиги Наций и не станет участвовать в переговорах по разоружению. Он назвал это решение вынужденным, обвинив западные державы в том, что они дискриминируют Германию.

Сталин с «большим пониманием» отнесся к выходу Германии из Лиги Наций. Глава правительства Молотов и секретарь Каганович предложили отменить поездку в Берлин заместителя наркома иностранных дел Крестинского.

Сталин возмутился: «Непонятно, почему должен отпасть вопрос о заезде Крестинского. Какое нам дело до Лиги Наций и почему мы должны произвести демонстрацию в честь оскорбленной Лиги Наций против оскорбившей ее Германии?»

Формальное участие в работе Лиги продолжалось. Александра Коллонтай регулярно приезжала в Женеву то на сессии, то для участия в заседаниях Комитета защиты женских прав. Это позволяло общаться не только с ведущими дипломатами мира, но и с наркомом Литвиновым и его помощниками, узнавать, что происходит на родине.

После очередного разговора с Литвиновым в Женеве записала его слова: «В Наркоминделе сейчас семь вакантных полпредств». Отметила, что важные должности в посольствах занимают некомпетентные чиновники «из другого ведомства».

В июле 1937 года Коллонтай привезла в Москву шведскую делегацию. Глава правительства Молотов устроил рабочий завтрак.

Александра Михайловна записала в дневнике свои впечатления: «Всегда жизнерадостный Ворошилов, вносивший живое веселье в любой коллектив за столом или после собраний, был задумчив:

— Как дружно работает против нас вся капиталистическая шайка. И ловко работают, надо признать. Бдительности в нас мало.

Лицо Ворошилова потемнело от страдания, и он непривычно сгорбился.

— Климент Ефремович, я много, очень много думаю о вас в это тяжелое для нас время. Ничего нет страшнее в жизни, чем потерять веру в моральный облик близких друзей. Это очень больно. Это жуткое горе…

Ворошилов быстро обернулся в мою сторону и пристально посмотрел мне в глаза:

— Вы это понимаете? Чувствуете? Жуткое горе, да, да.

Показалось мне, или в его глазах были слезы?»

Ворошилов поднял бокал с шампанским и обратился к шведскому военному атташе Нильсу Линду на русский манер:

— Что вы взгрустнули, Николай Иванович? Давайте выпьем за нашу дружбу против всякого агрессора, в первую очередь против немцев. Наши шефы заняты беседой, они нас не услышат…

В Москве обсуждалась таинственная история переписи населения, проведенной в январе 1937 года. Результаты были признаны «вредительскими», проводивших ее работников арестовали, а данные засекретили.

В 1926 году, когда провели первую всесоюзную перепись населения, в СССР жили 147 миллионов человек. На XVII съезде партии, в 1934 году, Сталин с гордостью объявил, что население достигло 168 миллионов и каждый год увеличивается на три с лишним миллиона. В таком случае в 1937 году советских людей должно было бы стать 180 миллионов…

А перепись 1937 года дала другую цифру, куда меньшую, — всего 162 миллиона. Выходит, за три года население не только не увеличилось, а, напротив, уменьшилось. Коллективизация с раскулачиванием, тяжелые условия на промышленных объектах, стройках и лесоповалах, массовые репрессии погубили миллионы людей…

Тридцатого сентября 1937 года Коллонтай записала в дневнике: «Боюсь газет, еще больше расстроюсь, опечалюсь. Последнее, что сказал мне Суриц, что Д. В. снят с работы и арестован (Коллонтай имела в виду Канделаки. — Л. М.). Он, который пользовался «особым» доверием… Нехорошо на душе, холодно и жутко… Да, такой напряженной атмосферы я не помню. Многое неясно, запутанно, темно. Но одно ясно: наши подлые враги, Берлин да и другие, сумели развить широко и глубоко свою подрывную работу. Перед их злоумышлением и коварством бледнеют все происки и интриги дворов папы в Риме в былые времена…»

Поговорила с ближайшей подругой — Зоей Леонидовной Шадурской: ««Пожаловались» с Зоей друг другу, что жизнь стала трудной. Главное, сколько на нас «надо» и «должно». А мы избалованные были, дороже всего ценили свою независимость».

Коллонтай наверняка обратила внимание на опубликованную в январе 1938 года заметку Германа Пёрцгена, московского корреспондента немецкой газеты «Франкфуртер цайтунг», под названием «Отставка дипломатов»:

«Из целого ряда столичных городов исчез добрый десяток советско-русских дипломатов, репрезентировавших Советский Союз. Большинство из них официально отозвано в Москву, они уехали, не попрощавшись, и в один прекрасный день советское правительство сообщило о назначении преемников. Так, например, было в трех прибалтийских государствах.

В отношении бывшего посла в Дании Тихменева было указано, что он оставляет дипломатическое поприще, чтобы снова посвятить себя врачебной деятельности. Советское посольство в Варшаве мотивировало отсутствие своего шефа семейными делами. О причинах отзыва Карахана из Анкары недавно сообщил московский Высший военный суд. Говорят, что преемник Карахана — Карский, также смещен со своего поста, а о Юреневе известно, что он не вернется больше в Берлин.

Бывший советский поверенный в делах в Греции, очевидно, своевременно сделал выводы из судьбы своих коллег. Его не отзывали в Москву, ему было достаточно того, что советский капитан пригласил его на чашку чая на свой корабль. Немедленно запаковав чемоданы, он отбыл в Париж…

Пять послов и столько же, или еще больше, посланников для внешнеполитического аппарата страны — это мощное кровопускание. О правительстве, характеризующем своих послов и посланников как каналий и шпионов, в свою очередь создается своеобразное впечатление. Легко представить, как приятно обмениваться рукопожатием с человеком, который, может быть, завтра будет болтаться на виселице».

Корреспондент особо выделил полпреда в Швеции: «Советский посол в Стокгольме г-жа Коллонтай пребывает сейчас в Америке, но из чувства справедливости следует заметить, что опасения престарелой дамы, может быть, и напрасны. Пока она еще пользуется милостью в Кремле».

Немецкий журналист ошибся только в отношении Николая Сергеевича Тихменева и полпреда в Эстонии Алексея Михайловича Устинова, умерших по естественным причинам.

Судьба остальных сложилась трагически.

Полпреды в Латвии Стефан Иоахимович Бродовский и в Литве — Борис Григорьевич Подольский были расстреляны.

Полпред в Польше — Яков Христофорович Давтян, первый начальник советской разведки, по возвращении в Москву был арестован недавними коллегами-чекистами и уничтожен. Как и Лев Михайлович Карахан, бывший заместитель наркома, которого в Москве обвинили в причастности к «военно-фашистскому заговору». Казнили и Михаила Андреевича Карского, проработавшего полпредом в Турции всего несколько месяцев, и отозванного из Берлина Константина Константиновича Юренева, который полтора десятка лет провел на дипслужбе.

А вот поверенный в Греции — Александр Григорьевич Бармин, который совмещал дипломатическую службу с разведывательной, не стал дожидаться пули в лоб. Он распрощался с советской властью, получил политическое убежище во Франции, потом переехал в США, где дожил до глубокой старости…

Эти фамилии — лишь часть обширного списка дипломатов, уничтоженных в годы массовых репрессий. Всего несколько человек предпочли смерти невозвращенчество, как тогда говорили. Они ослушались приказа вернуться и тем самым сохранили себе жизнь…

Одиннадцатого мая 1937 года командарма 2-го ранга (генерал-полковника в нынешней табели о рангах) Дыбенко внезапно сняли с должности командующего войсками Приволжского военного округа и назначили членом Военного совета Сибирского военного округа. Павел Ефимович не понимал, за что он наказан, ведь ему никаких претензий не предъявляли. Он не знал, что этот приказ был частью большой комбинации.

На его место в Приволжский округ перевели из Москвы маршала Михаила Николаевича Тухачевского. Едва тот прибыл в Куйбышев, как его арестовали. Такова была сталинская мера предосторожности. Он предпочитал перед арестом сорвать военачальника с прежнего места службы, отправить подальше от друзей и товарищей. Вождь боялся, что кто-то из военных вздумает сопротивляться да еще поднимет подчиненные ему войска…

Дыбенко не пришлось ехать в Сибирь. Настроение вождя переменилось. В конце мая 1937 года его утвердили командующим войсками более крупного Ленинградского военного округа. Дыбенко принял Сталин и поручил ему миссию особой важности. Павел Ефимович был включен в состав Специального судебного присутствия, рассматривавшего дело Тухачевского и его соратников. Дыбенко своим авторитетом должен был подкрепить смертный приговор выдающимся военным, обвиненным в чудовищных преступлениях.

Поддерживая официальную пропаганду, поэт Александр Ильич Безыменский сочинил:

Беспутных Путн фашистская орда,

Гнусь Тухачевских, Корков и Якиров

В огромный зал Советского суда

Приведена без масок и мундиров.

Тухачевский и Дыбенко не любили друг друга. Маршал, вероятно, самый талантливый советский военачальник, не уважал коллег, которые не желают учиться и живут старыми представлениями о быстроразвивающемся военном деле. Павел Ефимович считал бывшего офицера царской армии Тухачевского и его единомышленников высокомерными выскочками и не без удовольствия вынес смертный приговор людям, которые еще недавно смотрели на него свысока.

Павлу Дыбенко суждено было руководить Ленинградским округом всего полгода. Причем у него почти сразу начались неприятности. В сентябре 1937 года на окружных маневрах выброска парашютного десанта закончилась трагедией — погибли четыре красноармейца. Нарком обороны Ворошилов отстранил Дыбенко от должности. Комиссия признала виновными командира 3-й авиадесантной бригады и командующего военно-воздушными силами округа, их отдали под трибунал. Дыбенко получил строгий выговор с предупреждением.

В ноябре 1937 года на заседании Высшего военного совета при наркоме обороны Дыбенко доложил, что командный и начальствующий состав Ленинградского военного округа очищен органами НКВД. При этом, правда, выяснилось, что теперь дивизиями командуют майоры, танковыми и механизированными бригадами — капитаны.

Бывший нарком уже и сам был на очереди.

Причины для увольнения Дыбенко подыскали пустяшные: встреча с американскими представителями — в присутствии сотрудников Наркомата иностранных дел — в те годы, когда Дыбенко командовал Средне-Азиатским военным округом, ну и, разумеется, служебная командировка в Германию были удобными поводами для обвинения в шпионаже в пользу немцев.

Наступил 1938 год. 21 и 22 января в ЦК рассматривали дела маршала Александра Ильича Егорова, маршала Семена Михайловича Буденного и командарма 2-го ранга Дыбенко. На них в ЦК были подобраны доносы и показания арестованных. Счастливчик Буденный отделался легким испугом и остался на своей должности. Дыбенко для начала освободили от должности, как и маршала Егорова.

Двадцать восьмого января 1938 года Сталин и Молотов подписали постановление ЦК и Совнаркома:

«СНК СССР и ЦК ВКП(б) считают установленным, что

а) т. Дыбенко имел подозрительные связи с некоторыми американцами, которые оказались разведчиками, и недопустимо для честного советского гражданина использовал эти связи для получения пособия живущей в Америке своей сестре;

б) СНК СССР и ЦК ВКП(б) считают также заслуживающим серьезного внимания опубликованное в заграничной прессе сообщение о том, что т. Дыбенко является немецким агентом. Хотя это сообщение опубликовано во враждебной белогвардейской прессе, тем не менее нельзя пройти мимо этого, так как одно такого же рода сообщение о бывшей провокаторской работе Шеболдаева при проверке оказалось правильным;

в) т. Дыбенко вместо добросовестного выполнения своих обязанностей по руководству округом систематически пьянствовал, разложился в морально-бытовом отношении, чем давал очень плохой пример подчиненным.

Ввиду всего этого СНК СССР и ВКП(б) постановляют:

1. Считать невозможным дальнейшее оставление т. Дыбенко на работе в Красной Армии.

2. Снять т. Дыбенко с поста командующего Ленинградским военным округом и отозвать в распоряжение ЦК ВКП(б).

3. Предложить т. Маленкову внести свои предложения о работе т. Дыбенко вне военного ведомства.

4. Настоящее постановление разослать всем членам ЦК ВКП(б) и командующим военными округами».

Конечно, обвинения против Дыбенко были липовыми. Но думал ли он в тот момент, что столь же нелепыми были обвинения против маршала Тухачевского и других военачальников? А ведь Дыбенко вел себя на том процессе очень активно, яростно обличал недавних сослуживцев, нисколько не сомневаясь, что подсудимые — враги и немецкие шпионы. Теперь в роли обвиняемого оказался он сам и столкнулся с тем, что никто не желал верить в его невиновность.

Пытаясь спастись и надеясь оправдаться, Дыбенко написал вождю:

«Дорогой тов. Сталин!

Решением Политбюро и Правительства я как бы являюсь врагом нашей родины и партии. Я живой, изолированный в политическом отношении, труп. Но почему, за что?

Разве я знал, что эти американцы, прибывшие в Среднюю Азию с официальным правительственным заданием, с официальными представителями НКИД и ОГПУ, являются специальными разведчиками. На пути до Самарканда я не был ни одной секунды наедине с американцами. Ведь я американским языком не владею.

О провокаторском заявлении Керенского и помещенной в белогвардейской прессе заметке о том, что я якобы являюсь немецким агентом. Так неужели через двадцать лет честной, преданной Родине и партии работы белогвардеец Керенский своим провокаторством мог отомстить мне? Это же ведь просто чудовищно.

Две записки, имеющиеся у тов. Ежова, написанные служащими гостиницы «Националь», содержат известную долю правды, которая заключается в том, что я иногда, когда приходили знакомые ко мне в гостиницу, позволял вместе с ними выпить.

Но никаких пьянок не было.

Я якобы выбирал номера рядом с представителями посольств? Это одна и та же плеяда чудовищных провокаций…

У меня были кулацкие настроения в отношении колхозного строительства. Это чушь…

Я понимаю, что я не буду возвращен в армию, но я прошу, и я на это имею право, дать мне возможность остаток моей жизни отдать целиком и полностью делу строительства социализма в нашей стране, быть до конца преданным солдатом ленинско-сталинской партии и нашей Родины.

Тов. Сталин, я умоляю Вас дорасследовать целый ряд фактов дополнительно и снять с меня позорное пятно, которое я не заслуживаю».

Вождь равнодушно переправил письмо наркому Ворошилову. Участь Дыбенко уже была решена.

Девятнадцатого февраля 1938 года Павла Ефимовича вызвали в Москву.

Его вдова, Зинаида Викторовна, рассказывала много лет спустя, что, когда Дыбенко собирался на вокзал, ему машину не дали и никто из недавних подчиненных или знакомых не пришел его провожать. Они приехали на вокзал вдвоем. Он поставил чемоданчик в купе. С женой вышли в тамбур — постоять последние минуты. Поезд тронулся, она спрыгнула уже на ходу и еще шла по перрону, провожая. Думала, что они больше не увидятся.

Но он вернулся, рассказал, что ему предъявлены серьезные обвинения — в потере революционной бдительности, разглашении военной и государственной тайны, что его уволили из рядов вооруженных сил, но назначили заместителем наркома лесной промышленности СССР. Он немного воспрянул духом, надеясь, что худшее позади, поехал в командировку на Урал. Из Свердловска прислал жене телеграмму: «Доехал благополучно. Подробно напишу письмом».

В Перми его арестовали и этапировали назад, в Москву. Назначение в Наркомат лесной промышленности и командировка были все тем же испытанным способом оторвать командарма 2-го ранга от боевых товарищей — на всякий случай. Следствие шло пять месяцев. Бывшего наркома избивали. Заставили подписать показания о том, что он еще в 1915 году стал агентом царской охранки и выдавал революционных матросов.

В обвинительном заключении говорилось:

«В 1918 году Дыбенко, будучи послан ЦК КП(б)У на подпольную работу в Крым, при аресте его белогвардейцами выдал подпольный большевистский комитет и затем был завербован германскими оккупантами для шпионской работы. С 1918 года и до момента ареста в 1938 году Дыбенко проводил шпионскую, а затем и пораженческую деятельность по заданию германской разведки…

С 1926 года Дыбенко устанавливает связь с правыми в лице Егорова А. И., бывшего тогда командующим Белорусским военным округом, Левандовским — командующим Кавказской армией и другими и, начиная с 1929 года, входит в руководство организации правых в РККА, связанной с Рыковым, Бубновым, Томским и другими руководителями правых…»

Поскольку Дыбенко ездил в Германию на маневры рейхсвера, последовало стандартное обвинение: «По заданию германской разведки и руководства военной организации правых Дыбенко проводил подрывную вредительскую деятельность в боевой подготовке, военном строительстве, укрепрайонах и т. д. Наряду с этим он передавал систематически германской разведке шпионские материалы о Средне-Азиатском, Приволжском и Ленинградском округах, которыми он командовал…»

Военная коллегия Верховного суда рассматривала его дело 29 июня 1939 года. Председательствовал армвоенюрист (высшее звание для военного юриста) Василий Васильевич Ульрих. Дыбенко задали вопрос, признает ли он себя виновным. В протоколе суда записано, что он признал свою вину…

Седьмого июля единственного мужчину, которого Коллонтай когда-то любила так, что себя готова была потерять, расстреляли. Жену Дыбенко Зинаиду Викторовну посадили за недонесение о преступных действиях мужа. Она провела 18 лет в карагандинских лагерях. Сыновей «врага народа» отдали в детприемник. Но они выжили. Лев Михайлович Карпов со временем стал полковником авиации, Владимир Павлович Дыбенко окончил Ленинградский транспортный институт, работал инженером.

Повезло одной только невенчанной жене первого наркома по морским делам Александре Михайловне Коллонтай, которая отреклась от всего, что было ей дорого в молодые годы, и от всех, кто ее любил. Александра Михайловна пережила своего любимого Павла Ефимовича на 14 лет.

А чекисты получили от Дыбенко показания и на бывшую жену Например, в протоколе допроса от 13 мая 1938 года записано, что Дыбенко сообщил: Коллонтай поддерживает антисоветскую связь с невозвращенцем Раскольниковым, а тот связан с Троцким и троцкистскими организациями. Следователи знали, что НКВД в определенном смысле должен походить на универсальный магазин: нужны дела на всех, потому что неизвестно, кого еще вождь пожелает уничтожить…

В документах Наркомата внутренних дел, в материалах, составленных на основе показаний, выбитых из уже осужденных и уничтоженных людей, фигурировала и фамилия Коллонтай. Полпред в Швеции значилась среди тех, кто ведет «враждебную деятельность» против Советского государства. Похоже, готовился отдельный процесс и над дипломатами, которых намеревались обвинить в предательстве и работе на врага. Среди других на скамье подсудимых оказалась бы и Александра Михайловна Коллонтай. Но замысел по разным причинам не реализовался.

Загрузка...