Глава 5

Меньшие представители племени китовых бывают в Камусфеарне каждое лето. Иногда большие киты: синие и полосатики, величаво проплывают по проливу за маяком, но они никогда не заходят в залив, так как только при самом высоком приливе там бывает достаточно воды, чтобы вместить их гигантскую тушу.

Изо всех морских тварей киты вызывают у меня особое восхищение, которое, возможно происходит из знания об их чрезвычайно развитом мозге в связи с неразгаданностью, напряженностью и смутностью того мира, где проходит их жизнь.

У них в мозгу так много извилин, что даже высказывались предположения о том, что, если бы не обескураживающее отсутствие конечностей, то они, вполне возможно, обошли бы человека в господстве на земной поверхности. И всё же очень большое число людей, судя по чисто внешним признакам размеров и среды обитания, путают их с большими акулами, мозги которых ничтожны и рудиментарны. Хоть китобои с давних пор рассказывают странные истории об исключительных умственных данных объектов своей охоты, лишь относительно недавно эти факты стали общеизвестны. Американские океанариумы дали возможность бурым и простым дельфинам проявить себя как высоко интеллектуальным, дружелюбным и игривым личностям, которые охотно выражают желание общаться с человеком и доставлять ему радость. Они играют со служителями в мяч, подымаются из воды, чтобы поприветствовать их и с удовольствием достают из воды случайно попавшие в бассейн предметы, как дамские сумочки и прочие подобные им вещи. Они также проявляют друг к другу бесспорный альтруизм, как и многие другие животные, а возможно и в гораздо большей степени, их поведение очень выгодно отличается от человеческого. И всё же из-за жира и ворвани, которые защищают их от холода в арктических морях, человек с испокон веков уготовил китам самую зверскую и жестокую смерть из своего арсенала : гарпун, глубоко впивающийся в живую плоть.

До самых недавних пор зоологи считали, что киты - немые, и оставалась нераскрытой как система связи, которая обеспечивает согласованные действия далеко разбросанных животных, так и "шестое чувство", с помощью которого они обнаруживают наличие объектов в слишком тёмной для зрения воде. Мы слишком долго исходили из тупой предпосылки, что чувства, которыми другие живые существа воспринимают свой мир, в значительной степени схожи с нашими. Но в действительности, с помощью научных открытий, мы только сейчас начинаем приближаться к тем методам восприятия, которые всегда были у китов с рожденья.

Они не только слышат звуки в четыре раза выше по тону, чем в состоянии уловить человеческое ухо, но у них также есть высоко развитая система, очень сходная с недавно открытым радаром, который излучает постоянный поток сверхзвуковых сигналов, "отражающееся" эхо которых даёт им знать о местонахождении, размерах и, возможно, гораздо большем числе еще не разгаданных нами сведений, о всех объектах, находящихся в радиусе их действия. Подводными устройствами записи звука теперь установлено, что представители китового племени постоянно переговариваются между собой, издают такие звуки, которые очень редко, а то и вообще никогда не звучат, когда кит находится один и никого поблизости нет.

Раз человек не слышал их, то и считал, что киты - немые. Если крик боли кита при поражении его гарпуном был бы слышен, то вполне возможно, хотя и маловероятно, что человек возненавидел бы себя за их убийство, ибо зрелище того, как два взрослых кита удерживают над водой место раны китёнка, не сумело изменить отношения китобоев к ним.

Случайно оказавшемуся на берегу зрителю или пассажиру парохода, конечно же, нелегко понять при мимолётном взгляде на плавник бурого дельфина все эти сложные и интересные особенности их обладателя. Как это ни странно, совсем немногие даже знают о том, что бурый дельфин - это кит.

Бурые дельфины, длиной около двух метров, тучные, но изящные существа наиболее частые посетители из семейства китовых в заливе Камусфеарны. В отличие от шумливых простых дельфинов, это робкие, незаметные создания, и нужно потратить достаточно много времени и терпения, чтобы подробнее разглядеть их. Иначе просто видишь небольшой загнутый плавник похожий на зубец медленно вращающейся шестерни. Нужно время, чтобы сушить вёсла и оставаться неподвижным, нужна выдержка, чтобы любознательность возобладала над робостью. И тогда бурые дельфины выскакивают из воды совсем рядом с лодкой, как бы от удивления вдруг раскрывают рот, и на близком расстоянии забавное любопытство в их глазах проявляется так же отчётливо, как и на лице человека, на лице ребёнка, ещё не связанного условностями при проявлении эмоций. Их морда, подобно мордам всех китов, за исключением дельфина-касатки, представляется добродушной, даже любезной. Но они не дают себя разглядывать, и, после краткого удивления, ныряют далеко в сумеречную глубину. Они занимаются своим делом, и не задерживаются, чтобы поиграть, как это делают дельфины.

Однажды летом стадо из семнадцати дельфинов-бутылконосов провело целую неделю в заливе Камусфеарны. Они чуть ли не выжидали, когда выйдет лодка, чтобы поиграть с ней. Они никогда не прыгают и не шалят, если рядом нет зрителей, но когда мы оказывались среди них в лодке с навесным мотором, они затевали свои шальные и бесшабашные игры в прятки с нами, в некоторого рода водные жмурки, в которых мы в лодке считались практически слепыми и были мишенью всевозможных сюрпризов, на которые они только способны. Начало было всегда одинаковым: они идут плотной стаей, их плавники появляются из воды при долгом мощном рывке вперёд каждые пять-десять секунд, а мы следуем за ними, пытаясь подойти к ним как можно ближе.

Когда мы приближаемся к ним метров на пятнадцать, вдруг наступает тишина, и они, невидимые, подныривают под лодкой и появляются у нас прямо за кормой. Иногда они задерживаются под водой на несколько минут, а мы выключаем мотор и ждем. Вот тут-то и наступает их черёд. За всю свою прошлую жизнь, и какие бы другие зрелища мне не предстояло увидеть в будущем, я навсегда запомню славное величие прыжка дельфина, когда они выскакивают из воды друг за другом на целых три метра вверх и описывают высокую параболу из блестящего серебра у самого борта лодки. В то время у меня возникло ощущение, что я уже видел такое, но не мог вспомнить где. Позднее я понял, что это неоспоримо напоминало мне скорострельные залпы пиротехнических ракет. Ревущий звук разрыва ракеты сопровождался хриплым выдохом, когда каждый дельфин буквально выстреливал себя почти вертикально из волн.

В этом косяке дельфинов было с полдюжины детишек длиной не более полутора метров, в то время как родители были около трёх с половиной метров. Детишки всегда держались рядом с мамашей, всегда с правой стороны, и я заметил, что, когда мамаши прыгают, то всегда проделывают только те акробатические трюки, которые строго по силам их отпрыскам, и подымаются лишь на половину высоты бездетных особей.

Те, кто был в составе того косяка дельфинов, общались голосом, вполне различимым человеческим ухом. Это бывало редко вблизи лодки, а как правило, когда они отплывали от неё на расстояние сотни-другой метров. Когда они вырываются на поверхность сильным движением вперёд, то один из них или сразу же несколько издаёт нечто среднее между резким свистом или писком на одной ноте, длящейся, пожалуй, секунды две. Странно как-то, но я нигде не могу найти письменного свидетельства о каких-либо звуках, издаваемых китами, так чётко и даже навязчиво слышимых над водой, как эти. Северный дельфин-касатка, или вернее дельфин Риссо, который на несколько футов длиннее бутылконоса, также водится летом в заливе Камусфеарны. И хотя в годы охоты на акул я обычно считал их морскими клоунами, постоянно резвящимися в неуклюжих и неподходящих позах, те, которые появлялись в Камусфеарне в сравнении с бутылконосами были степенны и солидны. Почти всегда это были самки с приплодом, которые заняты серьёзным делом кормёжки и устранения опасности. Они обычно не подпускали к себе лодку так близко, как другие дельфины, казалось, им неприятно присутствие человека, и если их часто преследовать, то они вскоре вообще уходят из залива.

Вопреки утверждениям в большинстве учебников о том, что дельфины Риссо - редкость, в действительности - это наиболее часто встречающийся вид малых китов, которые бывают на Гебридах летом. В годы моей охоты на акул, когда наш флагман "Морской леопард" целыми днями бороздил море в поисках плавников другой формы, редкую неделю мы не встречали с полдюжины косяков этого вида. Как и большинство других видов китов рыбаки называют их по своему. Они дают отдельным видам такие названия, которые иногда вводят в заблуждение учёных, так что в результате лишь относительно очень редких отличий отдельных китов устанавливается наличие конкретного вида. Рыбаки с саком называют дельфинов Риссо либо "прыгунами", либо "скакунами", слова, которые выводятся из их якобы бесцельных и беспорядочных прыжков. Ни дельфины Риссо, ни бутылконосы не перемещаются как белобокие и обыкновенные дельфины чередой длинных прыжков низко над волнами. И те, и другие прыгают только тогда, когда шалят и резвятся.

По сути дела любой мало-мальски опытный глаз не спутает плавник дельфина Риссо с любым другим, за исключением самки дельфина-касатки. "Корова" - довольно странное женское название для самого свирепого из морских животных, "бык" - звучит несколько лучше для её кровожадного сожителя, но эти названия используются уже давно и такими должны оставаться. Воображение напрягается, пытаясь подобрать сравнение у наземных животных, касатку называли морским волком, морским тигром, морской гиеной, но ни одно из них в действительности не годится, и пожалуй, нет другого такого млекопитающего, сравнимого с ней по неразборчивой свирепости.

Любой пишущий о дельфинах-касатках считает нужным дать описание того, что обнаруживают у них в желудке. И верно, его содержимое создаёт такое яркое впечатление, что можно, пожалуй, повториться. У этой конкретной касатки нашли ни больше, ни меньше как тринадцать бурых дельфинов и четырнадцать котиков. Трапеза достойная Гаргантюа, даже можно сказать левиафана, и всё же в сравнении с большими китами касатка - небольшой зверь, самец - длиной не более восьми метров, а самка - и вообще метров пять, в то время как взрослый бурый дельфин достигает почти двух метров, а средние виды котиков - немного меньше. Касатки охотятся стаями, и даже большие киты побаиваются их, стая набрасывается на их могучий язык, который сам по себе может весить тонну, и когда его вырывают, гигант истекает кровью до смерти, а касатки в это время пожирают его.

Когда я писал это, в нескольких сотнях метров отсюда на берегу лежала свежая туша коричневого котика. Передней части головы у него не было, кто-то отгрыз ему морду до самых глаз, а в боку у него была рана длиной с полметра, вырвано мясо и жир, и потроха торчали наружу. Тут возможны различные версии, хотя ни одна из них не представляется правдоподобной. Это типичная работа касатки в охотничьем азарте. На острове Хискейр смотрители маяка рассказывали мне, что видели, как касатки рвали котиков на куски потехи ради, а не для пищи. Они бросали искалеченные и умирающие жертвы в шхерах.

Каждый год в Камусфеарне появляется касатка-другая, но они тут не задерживаются.

А если бы оставались, то я бы добивался их уничтожения любыми доступными мне средствами, ибо они лишили бы моё окружение любой другой живности. И кроме того, мне не очень-то нравится находиться среди них в маленькой лодчонке. Есть немало историй, но очень мало достоверных свидетельств того, что они нападают на людей, и всё же мне не хотелось бы стать первым. В прошлом году один одинокий самец терроризировал крошечную гавань острова Канна в течение всего лета. Джон Лорн-Кэмпбелл разделяет мое нежелание быть морской свинкой в диетических изысканиях касаток и написал мне письмо, испрашивая совета, как его уничтожить.

Я лихо посоветовал ему пристрелить его, и проинструктировал, как выбрать подходящий момент и попасть в "яблочко". Но я находился в тридцати милях от Канны, и, пожалуй, мои советы не показались такими уж конструктивными и здравыми там, как они представлялись мне в Камусфеарне.

С тех пор как я живу здесь, мне не попадалось никаких странных морских чудовищ, хотя летом 1959 года было нечто, не так уж легко поддающееся какому бы то ни было объяснению. Это видел Текс Геддес, некогда бывший гарпунёром в хозяйстве по добыче акул острова Соэй, а теперь владелец острова, и его гость-англичанин, которого он взял с собой на рыбалку в лодке.

В воскресенье 13 сентября он поехал с неким г-ном Гейвиным, инженером из Хертфордшира, на рыбалку на скумбрию на южной оконечности Соэя. Был жаркий тихий день, и на поверхности моря всё было хорошо видно на много миль окрест. Примерно в четыре часа пополудни г-н Гейвин обратил внимание Текса на большой черный объект на расстоянии около мили в направлении Лох-Слапина. Скумбрия играла на поверхности, и море прямо кипело вокруг лодки, так что Текс поначалу даже не откликнулся и продолжал удить, глядя в противоположную сторону. Объект, однако, неуклонно приближался, и со временем оба перестали рыбачить и начали наблюдать за ним. Когда до него стало около двухсот метров, Текс заметил неподалёку стаю из пяти касаток в направлении острова Рам. Текс доверяет касаткам не больше моего и на следующий день написал мне следующее : "Я так толком и не понял, что же это такое медленно надвигалось на нас, оно, конечно же, вовсе не походило на касатку, но тем не менее мне от этого веселей не стало."

Когда оно приблизилось ещё, он подумал было о большой черепахе, морской или сухопутной, но когда объект поравнялся с лодкой, он изменил своё мнение. Голова этого существа почти на метр торчала из воды, у неё было "два огромных крупных как яблоки глаза", и по описанию г-на Гейвина она походила на голову сухопутной черепахи, увеличенную до размеров ослиной. Похожий на рану рот с отчётливо выраженными губами, занимающий почти половину окружности головы. Рот ритмично открывался и закрывался, показывая при этом красную пасть и издавая сиплый звук, который напомнил Тексу мычанье простуженной коровы. Он не смог разглядеть ни ноздрей, ни ушей. Где-то в полуметре за головой виднелась спина, подымавшаяся выше головы и бывшая длиной около трёх метров. Она круто подымалась спереди и плавно опускалась сзади, темно-коричневая, но несколько светлее головы. Спина была не гладкая, а "вздымалась из воды как гора Куиллина", так писал мне Текс на следующий день. "Складывалось впечатление, - говорил он, - что это было животное весом около пяти тонн." При наименьшем приближении это существо находилось где-то в пяти-семи метрах от лодки Текса. Оно прошло мимо, двигаясь со скоростью около пяти узлов, направляясь на зюйд-зюйд-вест в сторону острова Барр.

Спутник Текса подтверждает все до единой подробности этой истории, и при таких идеальных условиях видимости и такой близости до объекта трудно допустить, что каждый из них или оба они стали жертвой миража. Кстати, это не первый, да и не второй случай появления чудовищ в окрестностях острова Скай.

Прежний объект своего промысла, гигантскую акулу, я встречал лишь изредка, так как она перестала быть моим хлебом и маслом, или, пожалуй, попыткой стать таковыми. Со своей первой гигантской акулой мне пришлось столкнуться шестнадцать бурных лет тому назад; я познакомился с ней случайно, выплывая в море от маяка Камусфеарны, но за те десять лет, что я прожил с перерывами там, я видел акул лишь с полдюжины раз, и при этом в большинстве случаев издалека. Нет сомнения в том, что они часто появлялись, когда меня там не было. Только однажды мне довелось видеть их вблизи побережья, когда на них охотились мои последователи; я тогда бодрствовал всю ночь со своим псом Джонни, который был на грани смерти. И я тогда был слишком расстроен и опечален, чтобы заинтересоваться таким странным зигзагом своей прошлой жизни.

Этапы болезни Джонни уже стерлись в моей памяти : два криза, из которых он чудом, но ненадолго выкарабкался, теперь уже, кажется, не составляют последовательности. До того я был в Лондоне и отправился в Камусфеарну в последнюю неделю апреля. Мне позвонила Мораг и сказала, что Джонни нездоров, и к тому времени, когда я приехал, он заболел воспалением лёгких. Это был пёс невероятной силы, но уже старел, и сердце у него было не такое, как у молодого пса.

В конце одной отчаянной ночи, когда я сидел с ним в Друимфиаклахе, Мораг сменила меня после того, как сделала все свои дела по дому, и я отправился вниз по склону к Камусфеарне, оглушенный и несчастный. Мне ужасно хотелось поскорее добраться до постели и уснуть. Когда я подошёл к той части тропинки, откуда виден дом и море, то вздрогнул от выстрела гарпунной пушки, который не спутаешь ни с чем другим, как будто бы проснулся и обнаружил, что смотришь прямо в своё прошлое. Подо мной в тихом заливе был рыбацкий баркас из Маллейга. У его борта море прямо кипело, а из пушки на корме подымалась слабая струйка от бездымного пороха. Немного мористее виднелись громадные спинные плавники ещё двух акул. Я увидел, как вспененная вода у борта баркаса утихла, когда загарпуненная акула ушла в глубину моря, а я сидел и наблюдал знакомую процедуру, когда они запустили лебёдки и в течение получаса выводили её на поверхность. Я видел, как огромный двухметровый хвост рассекал воду и хлестал по бортам баркаса, пока они боролись с ней, как некогда делал это я, чтобы набросить удавку на бешено несущуюся цель. Я видел, как её поймали и связали, и всё же оттого, что я так устал и был занят своими мыслями, вся эта сцена представилась мне бессмысленной, и я так и не включился в действие, пока маленькие фигурки членов команды шныряли по палубе, выполняя работу, которая когда-то была моим повседневным занятием. И всё же временами, наблюдая в полевой бинокль плавники акул, курсирующие далеко в проливе, я испытывал зверское и исключительно нелогичное беспокойство, такое же, думается, как испытывают кочующие существа в неволе, когда наступает пора их миграции.

Хотя Джонни и пережил воспаление лёгких, и с виду стал таким же, как и был прежде, письмена уже были на стене. Несколько месяцев спустя у него возник рак прямой кишки, и хотя, как мне кажется, это было безболезненно, а он был псом с высоким чувством собственного достоинства и чистюля, то отчётливо чувствовал унижение от сопутствовавших болезни зловонных испражнений, оставлявших следы на белой шелковистой мантии его шерсти. Когда меня не было в Камусфеарне, он жил у Мораг Мак-Киннон, к которой привязался не меньше, чем ко мне, но если я возвращался после нескольких месяцев отсутствия, он сходил с ума от радости совсем как щенок и бежал впереди меня вниз по тропинке в Камусфеарну, как будто бы я никогда и не уезжал отсюда. Но в конце концов он умер у Мораг, так как я струсил поехать на север, чтобы присутствовать при насильственной кончине моего старого друга, что и пришлось сделать из гуманных соображений.

Ближайший ветеринар живёт очень далеко от Камусфеарны, по сути дела ближе всего тот, что находится на острове Скай, почти в пятидесяти милях по дороге и затем на пароме. Когда он посетил Джонни зимой 1954 года, то сказал, что болезнь прогрессирует очень сильно, и если наступят боли, то они будут внезапными и острыми с полной блокадой заднего прохода. Он полагал, что в случае серьёзной операции у Джонни была наполовину возможность выжить, но при этом настаивал, что надо предпринимать экстренные меры : либо прервать жизнь Джонни, либо продлить её.

В тот год у меня не было машины, так что пришлось арендовать её на всю поездку, чтобы она ждала меня во время операции и привезла обратно ночью либо меня одного, либо с ним, но, как меня предупредили: во всяком случае собака будет без сознания. Джонни обожал поездки на машине, и с радостью отправился и в эту.

Когда машина тряслась на крутой дороге к парому, он высовывал голову в окно и с детским азартом вдыхал ветерок, а я, несчастный, смотрел на него и думал о том, что могу обмануть его доверие, и что, возможно, вечером вернусь один и оставлю его мёртвым на Скае. Тогда, и во время долгого ожидания, пока он был на операционном столе, я думал только о прошлых днях, проведённых с Джонни, многие из которых, казалось, были так давно, что укладывались лишь в человечью, а не собачью жизнь. Я был с ним рядом и давал ему наркоз, Джонни доверял мне, но его озадачили странные приготовления, и ему очень не понравилась вонючая резиновая маска, которую мне пришлось прижать к его морде, и он лишь раз в отчаянье заскулил, прежде чем потерял сознание. Затем я больше часу бесцельно бродил по берегу у этой деревни на острове Скай. День был серый и тяжёлый, собирался идти снег, а с моря дул резкий ветер, который шуршал сухими водорослями на черте прибоя. Я вспоминал о том, как пытался обуздать его порывы двенадцать лет тому назад, как учил этого удивительного мохнатого спаниеля доставать дичь и искать её след, как однажды в его лучшие годы, после вечернего пролёта уток, ему пришлось пробираться сквозь уже замерзающий лёд, сходившийся за ним, когда он сорок один раз проплыл туда и обратно с дикой уткой в зубах, как часто его шерстяной бок служил мне подушкой в открытой лодке, о том, как много раз я возвращался в Камусфеарну зная, что он ждёт меня.

Не единожды я пытался анализировать этот очевидно преднамеренный вид самоистязания, который так часто проявляется у многих перед лицом кончины, человека или животного, и он, мне кажется, возникает из отрицания смерти, как если бы вызывая и организуя эти субъективные образы, вы вроде бы подтасовываете объективные факты. Полагаю, что это инстинктивный процесс, и та горечь, которую он приносит с собой, - это преходящий промежуточный продукт, а не мазохистское его завершение.

Тогда Джонни не умер. Когда мне позволили войти в операционную, он уже пришёл в себя, но был слишком слаб и не мог двигаться, только хвост у него слабо шевелился. В течение долгого жестокого путешествия домой он лежал совершенно неподвижно, так что мне приходилось снова и снова щупать ему сердце, чтобы убедиться, что он ещё жив. Когда мы приехали в Друимфиаклах, уже была ночь, пошёл снег, и ледяной северный ветер наметал его плотным слоем. Мораг, сердце которой принадлежало Джонни с самого первого дня его появления в Друимфиаклахе, перестрадала больше меня, и хотя Джонни выжил, он был близок к смерти. В течение многих дней перемен почти не было, либо Мораг, либо я сидели с ним целыми ночами и помогали ему в его беспомощном состоянии. Сама его чистоплотность вызывала больше всего трудностей. Он был ещё очень слаб и практически не мог двигаться, и всё же готов был скорее пережить агонию боли, чем облегчиться в помещении. Так что его приходилось выносить на улицу в такую жуткую погоду и поддерживать на ногах, а второму в это время нужно было прикрывать его одеялом от ветра и снега.

Джонни поправился после операции, это было под силу только псу с такими великолепными физическими данными как у него, и примерно на полгода его силы чудесным образом восстановились, но осенью рак появился снова, и на этот раз он уже не подлежал оперированию. Мораг написала мне обо всём этом и испросила моего согласия на его смерть до того, как начнутся боли, и пока он ещё счастлив и подвижен. С тяжёлым сердцем я согласился, хотя и знал, что для Мораг заниматься приготовлениями к его смерти, пока он ещё подвижен и бодр, - сущая пытка. Однако в то время я переживал тяжёлую человеческую утрату, и у меня не хватило духу отправиться на север и принять в этом активное участие. Джонни радостно встретил ветеринара, а Мораг ласкала его, пока ему делали смертельную инъекцию. Он и не подал виду, что его укололи, а она поняла, что он мёртв только потому, что голова потяжелела у неё в руках. Мораг так любила Джонни, как ни одно животное в своей жизни, и для неё такое предательство, должно быть, стало похожим на саму смерть.

С тех пор у меня не было другой собаки, мне больше не хотелось заводить собак, и, пожалуй, не захочется до тех пор, пока я не состарюсь до такой степени, что мне понадобится активная собака.

Глава 6

Хоть мне было совершенно ясно, что я больше не хочу держать собак, и что смерть Джонни в некотором смысле закрыла очень долгую главу ностальгии в моей жизни, мне думается, что осенние и зимние дни в Камусфеарне с длинными часами темноты вызывали у меня страстную тоску по какому-либо живому существу в доме.

Осень для меня наступает в тот день, когда начинают реветь олени. Так как ветер почти всегда дует с запада, и так как из-за заборов большая часть оленей находится в горах выше Камусфеарны за низкой грядой прибрежных холмов, я слышу их вначале на крутых склонах острова Скай за проливом. Их дикий первобытный звук присущ именно северу, мне трудно поверить, что олени так же ревут и в европейских лесах, где лес действительно состоит из деревьев, а не из продуваемого ветрами кустарника на склонах гор. Именно с началом холодов у них начинается течка, и чем мягче погода, тем позднее олени впадают в неё, но, как правило, это происходит в последнюю декаду сентября. Чаще всего первые признаки приближающейся осени проявляются в ясных и морозных ночах, голубых деньках, орляк становится красным, а гроздья рябины уже заалели, и почва твердеет под ногами. Ягоды и рдеющие на солнце листья так ярки, что красный почтовый ящик, установленный у дороги в Гленгэрри в течение нескольких дней становится практически невидимым на фоне листвы.

В полнолуние в это время года я, бывало, сидел на склоне горы ночью и слушал, как перекликаются олени с холма на холм по всей округе, по всему горизонту серо-стальных вершин среди плывущих серебряных облаков и белесого блеска моря у их подножия, а высоко под звёздами слышен проплывающий хор диких гусей, летящих к югу от северной ночи.

В такую ночь, ещё до того, как я поселился в Камусфеарне, я ночевал однажды у озерка на острове Соэй, а дикие лебеди звенели над головой, опускались спиралью вниз как призраки в лунном свете, садились на поверхность озера, задевая за воду лапами и оставляя за собой буруны. Всю ночь мне слышалось их беспокойное бормотанье пока они, лёгкие как пена, плавали по тёмным как уголь волнам, а их нежные голоса вплетались в мои сны, так что прохладная выпуклость их груди как бы становилась мне подушкой. На заре их клич разбудил меня, когда они собирались улетать, а потом они полетели к югу, и я долго следил за взмахами их белых крыльев, пока они не скрылись из виду. Для меня они были символом, так как я прощался с Соэем, который был моим собственным островом.

Как и везде, зимы в Камусфеарне бывают разными, иногда очень плохими. Когда в темноте встаёшь и слышишь плеск дождя на стёклах окон и рёв водопада, перекрывающего грохот ветра и прибоя, когда зелёный луг покрывается вдруг большими лужами, которые отчасти наполняются дождём, отчасти переливами волн, брызги которых долетают даже до стен дома, когда изо дня в день короткие светлые часы суток омрачены низко плывущими облаками и брызгами волн, бьющихся о берег, то начинаешь понимать смысл одиночества, которое летом представляется всего лишь пустым звуком.

Ручей переполняется и бурля продирается сквозь стволы и ветви ольховника, неся с собой массу всякой всячины, которая оседает в его кронах. Сквозь этот грохот прослушивается глухой шум ворочающихся и сталкивающихся камней, перекатывающихся на дне ручья под напором вспененной воды, изливающейся из скалистого ущелья. Во время такого наводнения в 1953 году смыло мост, и затем в течение пяти лет единственным выходом отсюда, когда переполнялся ручей, кроме отчаянной переправы, повиснув на натянутой верёвке, оставался долгий путь в Друимфиаклах по ближнему берегу ручья, более двух миль по крутым склонам и раскисшему торфяному болоту. Поскольку шквалы появляются с юго-востока и дуют как в трубу с сатанинской свирепостью между Гебридскими островами, то по дороге вверх ветер дует в спину, а при возвращении - в лицо. Бывали вечера, когда я шел домой из Друимфиаклаха без фонаря в кромешной тьме, и приходилось становиться на четвереньки, чтобы меня не смело как лист.

Есть, конечно, у этой картины и другая сторона: яркий огонь поленьев, пламя которого отражается на деревянной обшивке стен, тепло и уют кухни-столовой при постоянном успокаивающем шипенье калильной лампы на фоне гула моря за стеной, и в былые дни с Джонни, обычно спящем на коврике перед камином. Но Джонни больше нет, и довольно часто в этой картине, так сказать, отсутствовали и другие краски. Тогда серенькие деньки были короткими, запас керосина иссякал, свечей было не достать в округе миль на сто окрест, и не хватало места, где хранить сухие дрова, чтобы топить дом. И до тех пор, пока я не установил газовую плиту, готовил только на примусе, для которого был нужен и метиловый спирт и керосин. А когда в доме не было ни того, ни другого, приходилось тратить по часу, чтобы вскипятить чайник над костром из сырых дров. Бывали дни, когда я впадал в апатию, когда готов был забраться обратно в постель, лишь бы уйти от реальных трудностей бытия. Когда прибывают припасы, их надо стащить под гору из Друимфиаклаха на собственном горбу, а дождь со снегом в это время хлещут по лицу и слепят глаза. И сверх того я помню в прошлом холодную, негостеприимную будничность мокрой одежды, рядами висящей над едва тлеющим огоньком, при этом надежды на то, что она высохнет, столько же, сколько на то, что высохнет само море.

Иногда идёт снег, но в самой Камусфеарне его редко бывает много, так как дом стоит на отметке не более полутора метров над уровнем моря. Но однажды снегу выпало много, он был глубоким вокруг дома и порывами налетал со стороны моря в то утро, когда мне надо было уезжать на юг. Я вышел из дома на заре, чтобы успеть на почтовый "Лэндровер" в Друимфиаклахе, темень лишь слегка рассеивалась белыми пластами, которые доходили до самых волн. Мне особенно запомнилось то утро, так как пришлось выполнить самый кошмарный подъем в Друимфиаклах. Погода была настолько морозной, что в ручье было мало воды, так как он замёрз выше по течению на заснеженной горе, и я подумал было, что с помощью каната сумею преодолеть его в высоких рыбацких сапогах. Когда же я дошёл до него, то понял свою ошибку, у меня на плечах было почти полцентнера груза, и я предпочёл попробовать перебраться здесь, а не идти кружным путём по болоту. В первые же два ярда я набрал полные сапоги воды, но дом уже был заперт, а времени оставалось мало, и я пошёл вперёд, вымокнув в конце концов до пояса и повиснув на канате, а ноги у меня отнесло вниз по течению мощным потоком ледяной воды. На том берегу ручья я сел и вылил из сапог почти по ведру воды. Я попытался было выжать брюки, но когда со стучащими как кастаньеты зубами я снова надел сапоги, то скоро ноги у меня снова оказались в воде, которая струйками стекала по штанам. Когда я стал подниматься по крутому откосу, мне показалось, что вес моей ноши удвоился. Я скользил, спотыкался и, задыхаясь, карабкался по мрачным серовато-зелёным склонам, утратив всяческие ориентиры. На первой же террасе меня закружила слепящая метель, и совсем сбитый с толку, я стал как пьяный выделывать пируэты, потеряв нужное направление.

Несмотря на то, что я ходил по этой тропе сотни раз и днём и в ночную пору, в навалившихся на меня белых как подушки сугробах я не узнавал ни одного знакомого изгиба или поворота, а снег шёл такой густой, что заглушал как одеялом даже шум тридцатиметровых водопадов в ущелье. Я всегда опасался, что какой-нибудь посторонний человек сорвётся в эту пропасть в темноте, а теперь я сам так безнадёжно заблудился, что стал бояться за самого себя, и чтобы не попасть в овраг, стал взбираться вверх по самому крутому откосу. Я натыкался на сугробы и падал плашмя вперёд, ноги мои скользили по валунам, предательски скрытым снегом, а груз на плечах тянул меня назад. Всё это время метель кружила меня, швыряя мокрый снег в глаза и уши, за шиворот, забираясь во все складки одежды. Я вдруг натолкнулся на оленя, припорошенного снегом под укрытием скалы. Он вскочил и исчез в вихре снежинок, летевших горизонтально по горному склону, а я на несколько минут занял его место под выступом скалы, олений запах резко ударил мне в нос, а я всё удивлялся, почему же я до сих пор считал Камусфеарну сущим раем. В то утро мне понадобилось полтора часа, чтобы добраться до Друимфиаклаха, и попал я туда практически случайно, а не целенаправленно. И всё же это была лишь прелюдия к часовому путешествию по морю, а затем ещё четыре часа на поезде до Инвернесса, и лишь только тогда началась настоящая поездка на юг.

И всё же в памяти остаётся лишь лучшее и худшее, очень редко запоминается посредственность, которая не привлекает внимания. В конце подобных странствований меня всегда ожидало тепло и гостеприимство долготерпеливого дома Мак-Киннонов, овсяные лепёшки и имбирные пряники Мораг, бесчисленные чашки чаю слаще нектара. Бывали в Камусфеарене и погожие зимние дни, когда море по летнему спокойно, а солнце сияет на покрытых снегом вершинах Ская, и тогда я не променял бы свой дом ни на что другое на свете.

Но, как я уже упоминал, после смерти Джонни он мне казался безжизненным, и я стал время от времени подумывать о других животных, кроме собак, которые могли бы составить мне компанию. В детстве мне приходилось держать разных зверюшек, от ежей до цапли, у меня был довольно большой список, из которого можно выбирать, но некоторое время спустя мне с сожалением пришлось признать, что ни одна из этих знакомых мне тварей не подходит в тех условиях. Я отбросил саму мысль об этом, и в течение года больше к ней не возвращался.

В самом начале 1956 года мы с Уилфредом Тезинджером отправились в двухмесячное путешествие по южному Ираку для изучения малоизвестного племени болотных арабов или как их иначе называют маадан. К тому времени мне пришла на ум мысль о том, что вместо собаки я мог бы держать выдру и что Камусфеарна, от порога которой до воды рукой подать, как нельзя лучше подходит для такого опыта. Я как-то вскользь упомянул об этом Уилфреду, и он также походя ответил, что мне следовало бы обзавестись ею до возвращения домой, поскольку их здесь ничуть не меньше, чем комаров, и что арабы очень часто приручают их.

Большую часть путешествия мы просидели по-турецки на дне тарады, боевого каноэ, неспешно и беззаботно проплывая меж разбросанных там и сям тростниковых селений в огромной болотистой дельте как к западу от Тигра, так и между ним и персидской границей, и к концу поездки я в самом деле приобрёл детёныша выдры.

Трудно найти слова для описания того, о чём уже рассказывал когда-то, и если в первый раз выложишься, то во второй, когда свежесть образа уже потускнела, лучше не получится. Эту мысль я привожу здесь в оправдание повтора того, что писал об этом детёныше выдры, Чахале, раньше, вскоре после описываемых событий, а также потому, что она непременная и неотъемлемая часть моего повествования.

Как-то с наступлением темноты мы сидели в мудхифе, доме для гостей шейха, на илистом острове среди болот, и я с досадой думал о вредном характере хозяйки дома, властной старой карге, немало рассердившей меня.

К этой безмозглой женщине с её показной деловитостью и усердием я испытывал безотчётную ненависть и презрение за то, что даже алчность не прибавляла ей ума.

Размышляя обо всём этом, я вовсе не прислушивался к тому что говорят вокруг, как вдруг до меня донеслись слова "кальб майи" (водяная собака араб. - Прим.

переводчика).

- Что там говорят насчёт выдр? - спросил я Тезинджера.

- Кажется нам попался детёныш выдры, которого тебе так хотелось заполучить. Вот этот парень из селения, что в полумиле отсюда, говорит, что дней десять назад поймал одного такого. Совсем крошечный, сосёт молоко из бутылки. Хочешь?

Владелец выдры сказал, что принесёт её примерно через полчаса. Он поднялся и вышел, сквозь дверь мудхифа я видел, как его каноэ бесшумно заскользило по отражающей звёзды воде.

Вскоре тот вернулся со зверёнышем, прошёл мимо костра и положил мне его на колено, так как я сидел скрестив ноги по-турецки. Зверёк посмотрел вверх на меня и тихонечко заскулил. Величиной он был с котёнка или белку, всё ещё нетвёрдо держался на ногах, у него был тугой конусообразный хвост длиной с карандаш, и дыхание его пахнуло на меня восхитительным пьянящим ароматом. Он перевернулся на спину, выставив напоказ круглое пушистое пузцо и морщинистые ступни всех четырёх лап.

- Ну, - спросил Тезинджер, - хочешь такую?

Я утвердительно кивнул.

- Сколько ж ты готов отдать за неё?

- Ну уж конечно больше того, что они запросят.

- Не следует платить за неё бешеные деньги - это портит престиж. Возьмём, если отдадут за разумную цену, если нет - найдём другую где-нибудь ещё.

Я сказал: "Давай постараемся заполучить именно эту, время у нас уже на исходе, и другого такого случая может не оказаться. В конце концов, престиж не так уж много значит, поскольку у тебя эта поездка в болота последняя."

Я почувствовал, что это очаровательное создание ускользает от меня ради какого-то грошового престижа, и переговоры показались мне бесконечными. В конце концов мы купили зверька за пять динаров вместе с резиновой соской и грязной, но драгоценной бутылкой, из которой она привыкла пить. Бутылки большая редкость в болотах.

Большинство новорождённых животных обаятельно, но никогда раньше мне не доводилось встречать столько очарования у какого-либо другого зверька, сколько у этого. Даже теперь я не могу писать о ней без боли. Из ремешка полевого бинокля я вырезал ей ошейник, что было не так-то просто, ибо голова у неё была не намного толще шеи, и привязал к нему метра два бечёвки, чтобы постоянно держать её в поле зрения, если как-нибудь она попыталась бы отлучиться. Затем я сунул её за пазуху, и она сразу же устроилась поудобнее, почувствовав себя в безопасности тепла и темноты, которых была лишена с тех пор, как её отлучили от матери. Я так и носил её в течение всей её короткой жизни. Когда она бодрствовала, голова её обычно удивлённо высовывалась из разреза пуловера, как кенгуру выглядывает из сумки матери. А спала она по обыкновению на спине, и её морщинистые лапы торчали кверху. Бодрствуя, она издавала звуки похожие на щебетанье птиц, а во сне у неё иногда вырывался отчаянный писк из трёх нисходящих нот, горький и безутешный. Я назвал её Чахалой по названию реки, где мы были накануне, а также потому, что эти звуки больше всего походили на то, что можно записать в подражание её сонному писку.

В ту ночь я спал беспокойно, казалось, все дворняжки Дибина лают мне прямо в уши, и я не решался позволить себе спать слишком крепко, чтобы не раздавить Чахалу, удобно устроившуюся у меня под мышкой. Как и все выдры она была с самого начала приучена к "туалету", а я облегчал ей эту задачу, раскладывая спальный мешок у самой стены мудхифа с тем, чтобы она сразу же могла выйти на земляную площадку между стойками тростника. Она и проделывала это время от времени в течение ночи, забиваясь в самый дальний угол, и с выражением безграничной сосредоточенности выделяла палочку помёта, похожую на гусеницу. Исследовав его с явным удовлетворением хорошо выполненного дела, она взбиралась мне на плечо и начинала потихонечку скулить, требуя свою бутылку. Она предпочитала пить лёжа на спине и держа бутылку между лапами так, как это делают медвежата, а кончив сосать, крепко засыпала с соской во рту и блаженным видом на своей детской мордочке.

Она стала считать меня своим родителем с того самого момента, как в первый раз заснула у меня за пазухой, и ни разу не выказала никакого страха перед кем-либо или чем-нибудь, но именно с этой ролью я и не справился, поскольку у меня не было ни знаний, ни инстинкта её матери, и погибла она из-за моего невежества.

Тем временем предстоящая трагедия, небольшая, но такая реальная, не омрачала её короткой жизни, и через несколько дней она стала откликаться на зов по имени, начала играть совсем как котёнок и увязывалась за мной, когда мне удавалось найти сухое место для прогулки, так как она терпеть не могла мочить ноги.

Нагулявшись вдоволь, она начинала повизгивать и хвататься лапами мне за ноги, пока я не присаживался на корточки с тем, чтобы она могла нырнуть в спасительную темноту моего пуловера, где сразу же заспала в положении головой вниз, а её остренький хвостик торчал при этом из-за пазухи. Арабы называли её моей доченькой и обычно осведомлялись, давно ли я давал ей пососать.

Вскоре выяснилось, что она стесняет меня в движениях и в работе. Находясь по обыкновению у меня за пазухой, она придавала мне вид беременного человека, и вся деревня собиралась вокруг меня, как только я выходил из дверей. Кроме того я не мог больше носить, как обычно, на шее фотоаппарат, по тому что при ходьбе он стукался об неё.

Как-то вечером мы с Тезинджером говорили о том, как отлучить Чахалу от соски. Мы оба полагали, что она уже достаточно выросла, чтобы есть более существенную пищу, а я считал, что её хрупкий организм лишь выиграл бы, если бы она питалась не только буйволиным молоком. Однако я недооценил силу инстинкта и думал, что она не сможет распознать съедобность мяса и крови, что её нужно приучать к этому постепенно. Я решил, что лучше всего сделать это, добавив несколько капель крови в молоко, чтобы привить ей этот вкус. Это предложение оказалось наивным, ибо, пока я держал двух обезглавленных воробьёв, пытаясь накапать ей крови в бутылку, она вдруг учуяла запах сырого мяса и хищно бросилась на него. Если бы я не остановил её, то она наверное размолола бы их целиком вместе с костями своими острыми как иглы зубами. Мы сочли это за свидетельство того, что мать уже знакомила её с пищей взрослых. К её неописуемой ярости я отобрал у неё воробьёв, и когда дал ей мелко нарезанные кусочки грудинки, она волком набросилась на них и стала требовать ещё.

- Пора кончать с молоком, - сказал Амара, наш кормчий на каноэ, жестом подкрепляя свои слова, - кончайте, кончайте, она уже теперь взрослая.

Так оно казалось и нам, но, увы, мы ошиблись. Неделю спустя мы застрелили для неё белую цаплю, и она с жадностью сожрала мелко нарезанное мясо. С тех пор она больше ничего не ела.

В ту ночь было очень холодно. Прямо над головой в тростниковой крыше была прореха, сквозь которую были видны незатуманенные звёзды, а тихий ветерок, холодный, как позвякивание сосулек, шуршал тростником у подножья стены, и спал я неспокойно. Чахала тревожилась и поминутно ворочалась в спальном мешке, а я не знал, что она умирает, и сердился на неё. Поутру я отнёс её на клочок сухой травы прогуляться и только тогда понял, что она очень больна. Она не двигалась, а только жалобно смотрела вверх на меня, и когда я поднял её, сразу же устремилась в тёплую темноту пуловера за пазухой.

Около часу мы плыли по усыпанным цветами протокам среди зелёных болот и остановились у одного селения на большом острове. Когда мы высадились, мне стало ясно, что Чахала умирает. Она была слаба, беспокойна, в доме забивалась в тёмные углы между тростниковыми стойками и циновками стен. Она лежала на животе, часто дышала, и, очевидно, ей было очень плохо. Может быть, что-нибудь в нашей огромной аптечке могло бы спасти её, но мы не нашли ничего лучше касторового масла, поскольку всё, что она съела накануне, всё ещё было у неё в животе.

Касторка почти совсем не помогла, и, хотя она почти автоматически сосала из бутылки, признаков жизни почти не подавала. В отчаянье я просидел рядом с ней около двух часов, когда Тезинджер вернулся с приёма больных.

- Сходи-ка лучше прогуляйся, - сказал он. - Я присмотрю за ней. Тебе и так тошно сидеть здесь всё время, к тому же ты не можешь ей ничем помочь. Эта болотная деревня у нас - последняя, и тебе, может быть, не доведётся увидеть другой.

Я вышел и вспомнил о тех сюжетах, которые всё хотел сфотографировать, но всё время откладывал. Затем оказалось, что затвор в фотоаппарате сломан, и я вернулся домой.

Час спустя мы тронулись в путь. Почувствовав тепло Чахалы у себя за пазухой, я вдруг ощутил надежду, что она будет жить, но она не стала сидеть там. Она выбралась наружу, приложив при этом изумившую меня силу, и растянулась, подрагивая, на дне каноэ, а я держал у себя между колен платок, чтобы её маленькое бившееся в лихорадке тельце было в тени. Вдруг она слабо вскрикнула тем самым отчаянным визгом, как это бывало во сне, а несколько секунд спустя я увидел, как по телу у неё пробежала судорога. Я положил на неё руку и почувствовал то странное оцепенение, которое наступает сразу же после смерти, и затем она обмякла у меня под рукой.

- Померла, - сказал я. Сказал это по-арабски, чтобы ребята перестали грести.

Тезинджер спросил: "Ты уверен?"

А ребята недоверчиво смотрели на меня.

Я подал её Тезинджеру, и её тельце повисло у него на руках как крошечная меховая мантия.

- Да, - сказал он. - Мертва. - И бросил тело в воду. Оно упало на яркий ковёр из белых и золотистых цветов и осталось на плаву, с морщинистыми лапками по сторонам, как она, бывало, спала ещё живой.

- Трогайте, - сказал Тезинджер. - Ру-ху, ру-ху! Но гребцы сидели, не двигаясь, поглядывая то на меня, то на маленький трупик, и поехали только тогда, когда Тезинджер рассердился на них. Амара постоянно оглядывался, пока, наконец, мы не обогнули купину тростника, и она скрылась из виду.

Солнце сияло на белых цветах, голубые зимородки проносились низко над нами, а орлы кружили в вышине голубого неба, но всё это стало так нереально со смертью Чахалы. Я говорил себе, что это лишь одна из тысяч подобных ей в этих болотах, где их гарпунят пятизубой острогой, отстреливают или подбирают щенками, и они умирают медленной смертью в гораздо более жестоких условиях. Но она погибла, и я был безутешен.

Виноват в этом тот, кто, возможно, более миллиона лет тому назад впервые подобрал дикого щенка, прижавшегося к телу мёртвой матери. И я задавался вопросом, неужели в его полудиком мозгу возникали те же мотивы, которые во мне были сознательны.

Я очень горевал по Чахале, так как она окончательно убедила меня в том, что именно выдра нужна мне в качестве питомца в Камусфеарне, я понял, что у меня была такая возможность, а я упустил её. И лишь много времени спустя до меня дошла возможная причина её смерти. Болотные арабы морят рыбу наперстянкой, скрытой в наживке на креветок, и если для человеческого организма или взрослой цапли эта доза ничтожна, то для такого юного создания как Чахала она могла оказаться роковой.

У меня больше не оставалось времени на болота. Мы с Уилфредом должны были провести несколько дней в Басре, прежде чем отправиться к пастушеским племенам, где надо было прожить начало лета. И смерть Чахалы, которая показалась мне концом, на самом дела стала лишь началом.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЖИЗНЬ С ВЫДРАМИ

Глава 7

В ту ночь, когда умерла Чахала, мы добрались до Эль-Азаира, гробницы Эзры на берегу Тигра. Оттуда мы с Уилфредом Тезинджером направлялись в Басру, чтобы получить почту из Европы и ответить на неё, прежде чем снова ехать дальше. В Генеральном консульстве в Басре выяснилось, что почта Уилфреда прибыла, а моя - нет.

Я послал в Англию телеграмму и, прождав бесполезно три дня, попытался позвонить.

Разговор нужно было заказывать за сутки вперёд, получить его можно было только в течение одного часа, к тому же тогда, когда из-за разницы во времени вряд ли можно было застать кого-либо в Лондоне. В первый день линия оказалась неисправной, на второй день переговорный пункт был закрыт по случаю какого-то религиозного праздника, на третий день опять была какая-то накладка. Мы договорились с Тезинджером встретиться через неделю в мудхифе у Абдель Неби, и он уехал.

За два дня до встречи я вернулся в Генеральное консульство после нескольких часов отсутствия уже к вечеру и обнаружил , что моя корреспонденция прибыла. Я понёс её к себе в спальню, чтобы прочесть, и увидел там двух болотных арабов, сидевших по-турецки на полу. Рядом с ними лежал мешок, в котором время от времени что-то шевелилось.

Они подали мне записку от Тезинджера. "Вот тебе выдра, самец, отлучённый от матери. Мне кажется, ты захочешь отвезти её в Лондон: в тараде с ней будет слишком много хлопот. Это та самая, о которой мне говорили раньше, но за ней охотились шейхи, и поэтому мне сказали, что она сдохла. Отправь с Аджрамом мне письмо о том, что она прибыла благополучно, он сейчас вместо Катхя..."

С тех пор, как я развязал этот мешок, в жизни моей начался период, который, по существу, не завершился до сих пор, и, насколько я себе представляю, может продолжаться до моей собственной кончины. Это, по сути, кабальная зависимость от выдр, помешательство на выдрах, которое, как выяснилось позже, характерно для большинства, кому когда-либо приходилось держать их. Тварь, которая, не очень-то смутившись, выбралась из мешка на просторный кафельный пол спальни консульства, была в то время похожа ни на что иное, как на очень маленького средневекового дракона. С головы до самого кончика хвоста она была покрыта симметричными зубчатыми пластинками брони из грязи, меж бугорками которой просматривался мягкий бархатистый мех, такой, как бывает у шоколадно-коричневого крота. Зверёк встряхнулся, и я уж было приготовился к тому, что этот грозный камуфляж превратится в пыльное облако, но манёвр этот на нём никак не отразился, и только через месяц, после долгих трудов, мне удалось, наконец, соскрести последние остатки грязи и увидеть его, так сказать, в настоящем обличье.

И всё же в тот самый первый день я распознал в нём выдру, какой мне ещё не доводилось видеть живьём. Мех её был несколько похож на одну необычную шкурку выдры, которую я ещё раньше купил у арабов в одном из болотных селений. Миджбил, так назвал я свою новую выдру по имени шейха, у которого мы недавно останавливались и имя которого заинтриговало меня волшебной картинкой похожего на утконоса животного, и в самом деле принадлежал к породе до того неизвестной науке, и впоследствии, после обследования зоологами как меха, так и всего тела, получил название Lutrogale perspicillata maxwelli, или же максвеллова выдра. Это обстоятельство, пожалуй, повлияло на прочность эмоциональных уз между нами, поскольку за год постоянного и очень нежного общения с ним я полюбил его так, как не любил почти никого из людей, и писать о нём в прошедшем времени мне так же тяжело, как человеку, потерявшему своего единственного ребёнка. В течение года и пяти дней он бывал у меня и в постели, и в ванной, выслеживая мои повадки, и, хоть у меня теперь есть другая, ничуть не менее дружелюбная и очаровательная выдра, другого Миджбила не будет больше никогда.

В течение первых суток Миджбил не проявлял ни враждебности, ни дружелюбия, он был просто отчуждён и равнодушен, предпочитал спать на полу как можно дальше от моей кровати и принимать пищу и воду так, как будто всё это появлялось перед ним без какого-либо человеческого участия. Питание превратилось в проблему, так как мне не сразу пришло в голову, что болотные арабы почти наверняка кормили его остатками риса с добавлением лишь тех частей рыбы, которые несъедобны для людей.

Генеральный консул послал было слугу купить рыбы, и тот вернулся как раз тогда, когда нам нанёс визит Роберт Ангорли, который был егерем у наследного принца и был страстно влюблён в историю естествознания. Это был иракец-христианин, получивший образование в Англии. Ангорли сообщил мне, что ни одна из купленных рыб небезопасна для моего зверька, поскольку она отравлена наперстянкой, которая, хоть и безвредна для человека в таких дозах, он уверен, будет опасной для молодой выдры. Он вызвался доставать мне ежедневно рыбу, пойманную сетями, и затем каждый день приносил мне около полудюжины маленьких окуньков из Тигра.

Миджбил поедал их с аппетитом, держа вертикально в передних лапах хвостом вверх как эдинбургский леденец, попеременно откусывая по пять раз то с правой, то с левой стороны.

Мне повезло, что я недавно познакомился с Ангорли, иначе Миджбил мог бы сразу же отправиться по стопам Чахалы и по той же самой причине. Ангорли зашёл в Генеральное консульство как раз тогда, когда я ожидал почту из Европы, и пригласил меня на денёк поохотиться на уток на сказочных болотах наследного принца. Подобного удовольствия теперь уж больше не суждено испытать никому, поскольку наследный принц уже растерзан обезумевшей толпой, а о моём друге Ангорли, который вряд ли интересовался политикой вообще, я больше не слышал со времени революции.

Из этой утиной охоты мне больше всего врезалось в память огромное облако розовых фламинго, летящих на высоте человеческого роста к моей засаде, и вал за валом из бело-розовых крыльев, хлопающих над самой моей головой. Уток там были тысячи, и если наследному принцу удавалось настрелять их достаточно много с этой платформы, то охотником он был не чета мне. Дело в том, что она расположена на самой середине огромного водного пространства, простирающегося на милю или даже больше в любую сторону. Борта её были высотой по грудь, а в центре стояло деревянное сиденье, справа от него было нечто наподобие столика, на крышке которого умещалось восемь коробок по двадцать пять патронов в каждой. Там они и стояли, и большое алое пятно, образуемое ими, было прекрасным предостережением любой утке, подлетавшей на расстояние в двести ярдов. Я оказывался в центре внимания каждой птицы во всей округе. Пол платформы был на шесть дюймов под водой, и поэтому патроны оставались на своем месте, а утки - нет. Часов эдак через пять меня вызволили из этого дурацкого положения, и мы с Ангорли увезли домой около ста пятидесяти уток, из которых на мою долю приходилась едва ли треть. Но фламинго были великолепны.

Мы с выдрой испытывали гостеприимство генерального консула в течение полумесяца.

На вторую ночь на рассвете Миджбил перебрался ко мне в постель и проспал у меня в ногах до тех пор, пока слуга не принёс утром чай. В течение дня он стал утрачивать апатию и проявлял жгучий, даже очень жгучий, интерес к окружающему миру. Я смастерил ему ошейник или, пожалуй, даже пояс, и отвёл его на поводке в ванную комнату, где в течение часа он сходил с ума от радости в воде, погружаясь и барахтаясь, ныряя взад и вперёд, и набрызгал впору бегемоту. Это, как мне довелось узнать позднее, характерная черта выдр: каждая капля воды должна быть, так сказать, размазана по всему помещению, тазик надо немедленно опрокинуть, а если он не опрокидывается, то в него надо сесть и всё выплескать. Вода должна быть в постоянном движении и выполнять какую-либо работу. Если же она находится без движения, то представляется такой же непонятной и загадочной, как зарытый в землю талант.

Каких-нибудь два дня спустя он сбежал из моей спальни в то время, когда я входил туда, и, обернувшись, я успел заметить лишь его хвост, когда он заворачивал за угол коридора, ведущего к ванной. Покуда я добежал туда, он уже сидел на краю ванны и пытался крутить лапами хромированные ручки кранов. Я был поражён таким ранним проявлением разума, о котором даже не подозревал. Не прошло и минуты, как он открыл кран настолько, что потекла тоненькая струйка воды, и в течение нескольких мгновений он, убедившись в своём успехе, добился полноводной струи.

(Ему просто посчастливилось повернуть кран в нужную сторону. Впоследствии он не раз пытался с большим усердием закрывать кран, ворча от негодования и досады оттого, что у него ничего не выходит).

В консульстве был большой, огороженный стеной сад, где я его прогуливал, а в нём теннисный корт, обнесённый высокой сеткой. В этом вольере через несколько дней мне удалось добиться того, что он следовал за мной без поводка и подходил ко мне, когда я звал его по имени. Через неделю он согласился на подчинение в наших взаимоотношениях и, почувствовав себя в безопасности, стал проявлять присущую чисто выдрам черту: неистощимую игривость. Очень немногие животные имеют постоянную привычку играть, когда становятся взрослыми. Они заняты едой, сном или размножением, или же изыскивают средства к достижению той или иной из этих целей. Но выдры представляют собой одно из немногих исключений из этого правила; в течение всей своей жизни они тратят значительную часть своего времени на игру, в которой им даже не нужен партнёр. На воле они играют сами с собой часами с любым плавающим на воде предметом. Они топят его и затем дают ему всплыть или же подбрасывают его головой так, чтобы он упал подальше со всплеском и превратился в добычу, за которой надо гнаться. Не сомневаюсь, что в своих норах они тоже, как и мои выдры, лежат на спине и играют маленькими предметами, которые держат в лапах и перекатывают из ладошки в ладошку, так как в Камусфеарне прибрежные норы изобилуют мелкими ракушками и камешками, которые попали туда исключительно в качестве игрушек.

Мидж часами катал по комнате резиновый мячик как четвероногий футболист, при этом он водил его всеми четырьмя лапами и к тому же подбрасывал мяч рывком шеи на удивление высоко и далеко. В эти игры он играл либо один, либо со мной, но поистине любимое занятие выдры, игра, занимающая у неё массу времени, проявляющаяся в результате ощущения благополучия и сытого желудка, думается, состоит в том, что выдра ложится на спину и жонглирует небольшими предметами.

Она проделывает это с необычайной сосредоточенностью и ловкостью, как фокусник, оттачивающий какой-нибудь трюк, как будто бы в этой игре есть какая-то цель, разгадать которую человеку не дано. Впоследствии любимым времяпровождением Миджа стала игра в шарики, и без всякого преувеличения это можно назвать именно времяпровождением. Он обычно лежал на спине и катал два или несколько шариков по своему широкому плоскому пузу, ни разу не уронив их на пол, или же по нескольку минут кряду он катал их между ладошек, держа их в вытянутых кверху лапах.

За эти первые полмесяца в Басре я научился многому в языке Миджа, языке, как позднее выяснилось, во многом схожим с языком других пород выдр, хотя у них есть любопытные варианты в его употреблении. Звуки у них довольно разнообразны по диапазону. Самый простой из них - это зов, который весьма схож у всех выдр, с которыми мне приходилось сталкиваться. Это - короткий, беспокойный, пронзительный, хоть и негромкий звук, нечто среднее между свистом и щебетаньем.

Есть у них также вопрос, применяемый на близком расстоянии. Мидж входит, например, в комнату и спрашивает, есть ли кто-нибудь там, воскликнув громким хриплым шёпотом: "Ха!" Если же он видел, что идут приготовления к его купанию, то становился у двери и издавал музыкальный булькающий звук, перемежающийся со щебетаньем. Вот это вот щебетанье в различных комбинациях и переливах высоких и низких тонов, от одной ворчливой ноты до беспрерывного чириканья и было основным средством звукового общения Миджа. И ещё он издавал один звук, не похожий ни на один из предыдущих, высокий рычащий крик, в некотором роде подвизгивающий вой, недвусмысленно означавший, что он очень зол, и, если его дразнить дальше, то укусит. Он кусался во гневе, в отличие от лёгких прикусов в возбуждённой игре, четыре раза за год, что пробыл у меня. Каждый из этих случаев запомнился очень ярко, хотя меня лично это коснулось только раз.

Челюсти выдры, разумеется, невероятно мощны, и вообще это животное обладает силой почти несоразмерной с его величиной, а челюсти оснащены зубами, моментально перемалывающими твёрдые, как камень, рыбьи головы. Подобно щенку, который лижет и грызёт руки хозяина, поскольку у него так мало других средств, чтобы выразить свои чувства, выдра также пользуется ртом, как наиболее естественным средством общения. Уж мне-то хорошо известна разрушительная сила их зубов, и поэтому я прекрасно понимаю, каких усилий им стоит быть нежными в игре, так как их игривые укусы рассчитаны на чувствительность шкуры выдры, а не человеческой кожи. Мидж обычно обижался и удивлялся, когда его ругали за то, что ему казалось самой деликатной нежностью, и, хотя со временем он научился обходиться со мной как голубок, с незнакомыми он всю жизнь оставался чересчур возбуждённым, когда был в хорошем настроении, и вёл себя совсем как сорвиголова.

Дни наши в Басре протекали мирно, но я со страхом ожидал неумолимо надвигавшегося переезда Миджа в Англию и конечный пункт назначения: Камусфеарну.

Авиакомпания БОАК вообще не принимала к перевозке животных, а в то время не было никакого другого прямого рейса на Лондон. Мне, наконец, удалось заказать билет на рейс авиакомпании "Трансуорлд" до Парижа с весьма сомнительной пересадкой на "Эр-Франс" в тот же вечер до Лондона. "Трансуорлд" потребовала, чтобы Мидж был упакован в коробку размером не более восемнадцати дюймов по ребру, чтобы эта коробка была ручной кладью и стояла на полу у моих ног.

Мидж был тогда чуть больше фута длиной, да хвост ещё около фута. На конструирование ящика у меня с незаменимым Ангорли ушло много тревожных часов, и, наконец, знакомые ему мастера изготовили его. Ящик привезли в последний день уже к вечеру, а я улетал рейсом в 21:15. Он был обит оцинкованным железом, в нём было два отделения: одно - для сна, другое для отклика на зов природы, и моему неопытному глазу он представлялся чуть ли не верхом совершенства.

Ужин был в восемь, и мне подумалось, что лучше было бы посадить его в ящик за час до вылета с тем, чтобы он хоть немного пообвык в нём до того, как качка путешествия начнёт на него плохо действовать. Не без труда мне удалось заманить его в ящик, и он не проявлял признаков беспокойства, когда я оставил его в темноте, торопясь наскоро поужинать.

Но когда я вернулся и времени оставалось ровно столько, чтобы на консульской машине вовремя доехать до аэропорта, предо мной предстало ужасное зрелище.

Внутри ящика было полное молчание, но из вентиляционных отверстий и прорезей вокруг крышки на петлях сочилась кровь и запекалась на белой древесине. Я сорвал замок, рывком открыл крышку, и Мидж, обессиленный и весь забрызганный кровью, заскулил и попытался выбраться вверх по моей ноге. Он изорвал жестяную подкладку в куски, и рваные ленты её торчали по стенкам и полу коробки. Когда я удалил её остатки так, чтобы не было острых краёв, до рейса оставалось лишь десять минут, а до аэропорта было пять миль. Тяжело мне было заставить себя снова посадить несчастного Миджа в этот ящик, ставший теперь для него камерой пыток, но я пересилил себя прищемив себе при этом крышкой пальцы, не давая ему улизнуть оттуда. Потом началась такая езда, какой, надеюсь, мне больше никогда не придется пережить. Я сидел на заднем сиденье машины, ящик был рядом со мной, а шофер-араб летел по улицам Басры как пуля рикошетом. Ревели ослы, дико шарахались велосипедисты, в пригороде козы табунами бросались наутёк, а у домашней птицы совершенно неожиданно проявились лётные качества. Мидж беспрестанно скулил в ящике, и нас обоих бросало из стороны в сторону и снизу вверх подобно коктейлю в смесителе. Как раз тогда, когда машина с визгом остановилась у входа в здание аэровокзала, я услышал какой-то треск из коробки рядом со мной и увидел нос Миджа, приподымавшего крышку. Он напряг все силы своего маленького тельца и начисто вырвал одну из петель крышки.

Самолёт уже был готов к взлёту. В то время как рассвирипевшие служащие протаскивали меня через таможню, я старался прижимать одной рукой крышку ящика, а другой, в которой держал "позаимствованную" у шофера отвёртку, пытался вогнать шурупы в потрескавшиеся доски. Но я понимал, что всё это, в лучшем случае, лишь временная мера, и у меня голова шла кругом от мысли о том, что предстоит мне в ближайшие сутки.

Мне повезло лишь в том, что заказанное мне место оказалось в самом носу самолёта и передо мной вместо спинки сиденья была перегородка. Остальные пассажиры, весьма красочная смесь запада и востока, с любопытством взирали на всклокоченного опоздавшего, который пробирался по проходу с огромной коробкой, из которой доносились какие-то ужасные звуки. Зная о том, как недолго можно будет держать коробку закрытой, мне очень не терпелось увидеть, кто же будет моим непосредственным соседом. И у меня совсем упало сердце, когда я увидел, что им оказалась элегантно одетая, ухоженная американка средних лет. Мне подумалось, что у неё не очень-то найдешь сочувствия и понимания к взъерошенному и грязному выдрёнку, который вскоре неизбежно окажется с ней рядом. Крышка пока ещё держалась, и пока я усаживался на место и пристёгивал ремень, внутри ящика всё было тихо.

Взревели двигатели по левому борту, затем по правому, самолёт задрожал и задёргался под напором пропеллеров и покатился по рулёжной дорожке. Я подумал, что бы теперь не случилось, от этого не уйдёшь, потому что следующая остановка была в Каире. Десять минут спустя мы уже летели на запад над огромными болотами, где когда-то был дом Миджа и, вглядываясь вниз в темноту, я видел мерцанье их вод при свете луны.

У меня был с собой портфель, набитый старыми газетами и сверток с рыбой, и с этими скудными ресурсами я собирался выдержать осаду. Я разостлал газеты по полу у себя под ногами, позвонил стюардессе и попросил её положить рыбу в холодное место. У меня до сих пор сохранилось чувство глубокого восхищения этой женщиной, и в последующих осадах и стычках с выдрами в общественных местах мысли мои всегда обращались к ней, как мысли человека в пустыне обращаются к воде. Она была просто королевой в своём деле. Я доверился ей, события последнего часа а также перспектива ближайших суток несколько пошатнули моё душевное равновесие, и надо сказать, что речь моя была не очень-то членораздельной, но она, вся в нейлоне, всё распрекрасно поняла и приняла кое-как завёрнутый пакет в свои изящные руки так, как будто бы я был путешествующей особой царского дома и отдавал ей на хранение ларец с драгоценностями. Она поговорила со своей землячкой, сидевшей слева, а затем спросила меня, не хочу ли я посадить зверька к себе на колени. Животное, разумеется, будет чувствовать себя гораздо уютнее, а соседка не возражает. Я был так за это благодарен, что готов был расцеловать ей руки. Но не зная выдр, я был совсем не подготовлен к тому, что произошло потом.

Я снял замок и открыл крышку, и Мидж выскочил оттуда как молния. Как угорь он вывернулся из моих дрожащих рук и со страшной скоростью исчез в салоне самолёта.

Я попытался выбраться в проход и лишь заметил его передвижение по суматохе, возникшей среди пассажиров, что весьма походило на появление хорька в курятнике.

То тут, то там раздавался то крик, то визг и хлопки пальто, а посредине салона какая-то женщина вскочила с ногами на кресло и завопила: "Крыса! Крыса!" Затем к ней подошла стюардесса, и буквально через несколько секунд та уже сидела на своём месте и благодушно улыбалась. Я думаю, что эта богиня могла бы свободно справиться с охваченной паникой толпой.

Я теперь уже выбрался в проход и, заметив, как хвост Миджа исчез под ногами солидного индийца в белом тюрбане, сделал бросок и растянулся во весь рост на животе. Хвост поймать мне не удалось, но зато я крепко ухватился за обутую в сандалии ногу его соседки, к тому же совсем непонятно почему всё лицо у меня оказалось вымазано каким-то мясным соусом. Я с трудом поднялся на ноги, бессвязно бормоча извинения, а индиец удостоил меня таким долгим и совершенно невыразительным взглядом, что даже в своём сверхвозбуждённом состоянии я не смог разобрать в нём никакого смысла. Однако я с радостью отметил: что-то в моём облике, возможно соус, покорило сердца основной массы пассажиров, и они теперь смотрели на меня как на безобидного клоуна, а не на опасного лунатика. И тут снова вмешалась стюардесса.

- Может было б лучше, - сказала она с исключительно обворожительной улыбкой, - если бы вы сели на своё место, а я найду зверька и принесу его вам. - Она, пожалуй, сказала бы то же самое, если бы Мидж был заблудшим слоном-отшельником.

Я объяснил ей, что Мидж, потерявшись, с перепугу может укусить незнакомого человека, но она скептически отнеслась к моим словам, и я вернулся на своё место.

Я слышал в салоне позади себя шум беготни и погони, но видеть почти ничего не видел. Я сидел, вытянув шею и повернув голову назад, пытаясь из-за спинки сиденья уследить за ходом погони, как вдруг услышал у своих ног знакомое жалобное повизгиванье, зов и приветствие, Мидж прыгнул мне на колени и стал тыкаться мне в лицо и шею. В этом чужом мире в самолёте я был единственным знакомым ему существом, и при этом первом спонтанном возвращении было посеяно семя абсолютного доверия ко мне, которого он не утратил до конца жизни.

В течение последующих часа или двух он спал у меня на коленях, слезая время от времени для обильных испражнений на газету у моих ног, и мне приходилось без всякой у тому подготовки проявлять ловкость рук и, крадучись, убирать всё это с глаз долой и застилать всё вновь свежими газетами. Как только он проявлял признаки беспокойства, я звонил, чтобы принесли воды и рыбы, поскольку, как и рассказчица из "Тысячи и одной ночи", чувствовал, что если мне не удастся удерживать его внимание, то возмездие падёт на меня.

Выдры совершенно не приспособлены к бездействию. То есть, они не могут как, скажем, собаки, лежать и бодрствовать, они либо спят, либо полностью увлечены игрой или каким-либо другим занятием. Если под рукой не оказывается подходящей игрушки, или же у них плохое настроение, то они из самых лучших побуждений стремятся опустошить всё вокруг. Я убеждён, что выдры совершенно нетерпимы к порядку и чистоте в любой форме, и чем больший хаос они создают, тем получают больше удовлетворения. Любая комната недостаточно пригодна для обитания, пока они не перевернут всё вверх дном: подушки с диванов и кресел надо сбросить на пол, книги надо вытащить из книжных шкафов, корзины для бумаг - опрокинуть и весь мусор разбросать как можно шире, выдвижные ящики надо открыть и содержимое переворошить и разбросать. Комната, в которой выдре была предоставлена свобода действий, представляет собой не что иное, как результат поспешного поиска грабителем какой-либо ценности, которая по его мнению спрятана там. Я никогда толком не задумывался над смыслом выражения "обвальный обыск" до тех пор, пока не убедился, на что способна в этом плане выдра.

Эта черта поведения выдры отчасти вызвана огромной любознательностью, традиционно присущей мангустам, но в такой степени что любая мангуста выглядит в таком сравнении очень бледно. Выдре обязательно нужно всё выяснить и обязательно принять участие в чём бы то ни было, но прежде всего ей нужно знать, что находится в любой упаковке или же за созданной человеком преградой. Всё это вместе с почти сверхъестественным чувством механики, заключающемся в способности открывать запоры, а в более общем плане чувством статики и динамики, вызывает необходимость убирать ценные вещи вообще, это гораздо безопаснее, чем бросать вызов изобретательности выдры созданием хитроумных препятствий. Но всё это мне ещё предстояло узнать позднее.

Мы летели уже около пяти часов и, должно быть, подлетали к Каиру, когда на Миджбила нашло такое настроение. Всё началось с относительно безобидного налёта на тщательно расстеленные у меня под ногами газеты, и через минуту-другую всё вокруг стало похоже на улицу, по которой проезжала королевская особа, всё было усыпано серпантином и конфетти. Затем его внимание переключилось на коробку, спальное отделение которой было наполнено мелкой древесной стружкой. Сначала он залез в неё головой вперёд по плечи и с невероятной скоростью стал выбрасывать стружку назад, затем залез туда целиком, лег на спину и стал всеми четырьмя лапами имитировать велосипедиста и вышвырнул остатки. Я изо всех сил старался прибрать мусор, но это больше походило на работу судовых насосов, не справляющихся со слишком большой течью, и я безнадёжно отставал в этой гонке, когда он обратил внимание на холщовую дорожную сумку моей соседки, стоявшую на полу рядом с ним. Молния задержала его не более чем на несколько секунд, по всей вероятности он совершенно случайно дёрнул её назад и моментально ушёл в сумку с головой, выбрасывая журналы, платки, перчатки, флаконы с таблетками, баночки с затычками для ушей и прочие личные вещи, которые берут с собой в дальнюю дорогу.

Слава богу, соседка крепко спала, и мне удалось незаметно вытащить Миджа за хвост и кое-как затолкать всё это обратно. Я надеялся, что она выйдет в Каире, прежде чем мой позор всплывёт наружу, и к моему безграничному удовлетворению так оно и случилось. Я всё ещё боролся с Миджем, когда зажглась команда "Пристегнуть ремни", мы стали заходить на посадку и вскоре очутились на бетонном поле аэродрома, где надо было ждать сорок минут.

Мне кажется, именно в Каире я понял, какое сложное и, как мне тогда казалось, непредсказуемое создание я себе приобрёл. Из самолёта я вышел последним и, пока мы с ним были на земле, хлопот с ним было не больше, чем с послушным китайским мопсом. Я надел на него поводок и прогуливал его по краю лётного поля, вокруг нас с рёвом садились и взлетали реактивные самолёты, но он и виду не подавал, что замечает их. Он трусил рядом со мной, останавливаясь как собака, чтобы понюхать траву то тут, то там и, когда я зашёл в буфет чего-нибудь выпить, он сидел у моих ног так, как будто именно к такой жизни и был привычен.

По пути назад к самолёту какой-то египетский чиновник задал мне первый из множества в последующие месяцы вопросов по поводу моего питомца.

- Что это у вас такое? - спросил он. - Горностай?

По-настоящему беды мои начались в Париже бесконечно много времени спустя. Время от времени Мидж спал, я же не сомкнул глаз, и вот уже более полутора суток я даже не вздремнул. Мне нужно было переехать в другой аэропорт и, поскольку я знал, что Миджу ничего не стоит выскользнуть из своей упряжи, у меня не было другого выхода, как только посадить его обратно в ящик. Однако ящик был в плачевном состоянии, одна петля болталась, оторвавшись от крышки.

За полчаса до Парижа я позвонил в последний раз, чтобы мне принесли воды и рыбы, и объяснил стюардессе своё бедственное положение. Она сходила в кабину экипажа, через несколько минут вернулась и сообщила, что один из лётчиков вскоре придёт, заколотит и перевяжет ящик. В то же время она предупредила меня, что правила "Эр-Франс" отличаются от правил "Трансуорлд", и что от Парижа ящик поедет багажом, а не в пассажирской кабине самолёта. Мидж в это время спал на спине у меня за пазухой, и мне пришлось переломить себя, чтобы обмануть его доверие и запихать его назад в эту ненавистную тюрьму и слушать его жалобные крики, пока заколачивали ящик, который мне вдруг показался гробом. Есть один пока ещё слабо изученный фактор, который приводит к гибели многих диких животных при перевозке.

Его обычно называют "дорожный шок", но истинные причины его пока неизвестны. Я лично убеждён в том, что он сродни так называемой "добровольной смерти", на которую по давно укоренившимся поверьям способны африканцы. Жизнь становится невыносимой, и животное, конечно совершенно бессознательно, "предпочитает"

умереть. Я опасался, что именно такой дорожный шок мог привести Миджбила к гибели в этой коробке, которая поставила его в самое ужасное из выпадавших на его долю положений. А я не смогу даже ободрить его, дав хотя бы понюхать ему руку через вентиляционные отверстия. Мы выгрузились под проливным дождём, на бетонном поле образовались лужи и даже целые озёра. Мой тоненький полутропический костюм превратился в бесформенную промокшую тряпку ещё до того, как я и три других пассажира сели в автобус, который должен был провезти нас через весь Париж в аэропорт Орли для пересадки на Лондон. Всё это время я прижимал к себе этот громоздкий ящик, надеясь хоть как-то сократить неизбежный период отчаяния Миджа, когда нам придётся расстаться. Учитывая, что мне ещё нужно было следить за своим багажом, дальнейшее передвижение становилось почти невыносимым, и я сам был уже на грани добровольной смерти.

После часового ожидания в Орли, когда крики Миджа сменились зловещей тишиной, меня и моих трех спутников поспешно препроводили в самолёт. Миджа у меня отобрали, и он исчез в темноте багажного транспортёра.

Когда же вместо Лондона мы прибыли в Амстердам, представители авиакомпании стали выражать нам свои многословные извинения. Следующий рейс на Лондон был только через пятьдесят пять минут, и кажется, ни у кого не было ясного представления о том, что же случилось с багажом четырёх направлявшихся в Лондон пассажиров. Один любезный чиновник высказал предположение, что багаж всё ещё в Париже, поскольку он чётко адресован на Лондон, а не на Амстердам.

Я отправился в контору "Эр-Франс", и жалкие остатки моего самообладания полетели ко всем чертям. Промокший и всклокоченный, вряд ли я выглядел сколь-либо внушительно, но несмотря на всё это гнев мой парил высоко, как орёл на восходящем потоке воздуха. Я заявил, что везу в Лондон животное, которое стоит много тысяч фунтов стерлингов, если его немедленно не найдут и оно погибнет, я предъявлю компании иск и раструблю по всему миру о её некомпетентности. Чиновник оказался под перекрёстным огнём, поскольку рядом со мной какой-то бизнесмен-американец также грозил судебным иском. В самый разгар скандала подошёл другой служащий и спокойно сказал, что багаж уже находится на борту самолёта компании "БЕА", который должен взлететь через семь минут, и очень любезно предложил нам сесть в автобус.

Потихоньку мы стали отходить. Пробормотав: "Я, пожалуй, схожу посмотрю собственными глазами на багаж, прежде чем полечу куда-либо ещё. Я не позволю им делать из меня перемещённое лицо," - этот американец выразил чувства всех нас, беспризорников. Итак, мы пошли смотреть собственными глазами на багаж, и в углу я увидел ящик Миджа; из него не доносилось ни звука.

Мы прибыли в лондонский аэропорт рано утром. Из Амстердама я послал телеграмму в Лондон, и там меня уже ожидала заказная автомашина, но прежде чем я добрался до блаженного приюта своей квартиры, мне пришлось пережить ещё одну неприятность.

Никогда, за всё время моих путешествий, британская таможня не предлагала мне открыть хотя бы один чемодан и не требовала с меня чего-либо больше, чем декларацию о том, что я не везу подлежащих обложению пошлиной товаров. Никогда, кроме того раза. Я, разумеется, сам во всём виноват. Чрезвычайная усталость и нервное напряжение поездки лишили меня всякой дипломатичности. В силу каких бы то ни было причин я так устал, что едва держался на ногах, и на предложенную мне декларацию и вопрос:

- Вы читали это? - ответил чрезвычайно глупо: "Да, сотни раз."

- И вам нечего заявить?

- Нечего.

- Как долго вы были за границей?

- Около трёх месяцев.

- И за это время вы ничего не приобрели?

- Ничего, кроме того что в списке, который я вам дал. (В нём были те немногочисленные покупки, что я сделал в Ираке: две невыделанные шкурки выдры, кинжал болотного араба, три покрывала для подушек, сотканные в племени Бени-Лам, и одна живая выдра).

На несколько мгновений он пришёл в замешательство и отступил было, но лишь затем, чтобы удобнее нанести удар. Последовавший затем натиск оказался совершенно неожиданным.

- А откуда у вас эти часы?

Я готов был кусать себе локти. Двумя днями раньше, проделывая в ванне с Миджбилом водные процедуры, я забыл нажать на заводную головку своего Ролекс-Ойстера, и он, вполне естественно, остановился. Я поехал в Басру и за двенадцать шиллингов и шесть пенсов купил себе, с позволения сказать, часы, которые стучали как кастаньеты. За время путешествия они без какой-либо видимой причины останавливались дважды.

Я объяснил ему всё это, но доверие ко мне уже было утрачено. Я вынул из кармана свои собственные часы и добавил, что был бы весьма признателен, если бы он конфисковал первые тут же на месте.

- Дело не в конфискации, - сказал он. - Полагается штраф за необъявленные вещи.

А теперь позвольте мне посмотреть этот Ролекс.

Понадобилось ещё четверть часа на то, чтобы убедить его в том, что Ролекс не контрабанда. Затем он начал досматривать мой багаж. Он не оставил без внимания ни уголка, - сам Миджбил не смог бы проделать это лучше, - а когда кончил, ни один из чемоданов не закрывался. Затем он подошёл к последнему предмету в списке: одна живая выдра. Он молча раздумывал по этому поводу примерно в течение минуты. Затем: "Так у вас с собой живая выдра?" Я ответил, что очень сомневаюсь, что она ещё живая, но она была таковой в Париже.

- Если животное дохлое, то на невыделанную шкуру пошлины не будет, если же оно живое, то, разумеется, подлежит карантину.

Я специально выяснял этот вопрос ещё до отъезда из Ирака и теперь, наконец, почувствовал под собой твёрдую почву. Я заявил ему, что мне доподлинно известно, что карантину оно не подлежит, и, поскольку он уже досмотрел мой багаж, я хотел бы удалиться вместе с выдрой. Если же он попытается задержать меня, я предъявлю ему иск за гибель ценного животного.

Не представляю себе, сколько могло бы продолжаться это препирательство, но как раз в это время его сменил другой служащий, который был настолько же любезен, насколько холоден был первый, и настолько же обходителен, насколько тот равнодушен. Через три минуты коробку и весь мой багаж погрузили в ожидавшую машину, и мы оказались на последнем отрезке пути домой. Для меня же гораздо важнее было то, что из ящика доносилось слабое вопросительное щебетанье и шорох древесных стружек.

У Миджбила проявилось свойство, характерное, как мне кажется, для многих животных: вполне определённый, так сказать, шаг по пути к смерти от дорожного шока и достаточно мощное противодействие ему. Представляется, что многие животные способны впадать в глубокий сон, почти коматозное состояние, как добровольное действие, независимое от упадка сил. Это защитный механизм, который приходит в действие, когда изобретательность животного перед лицом испытаний не способна улучшить его положение. Я не раз отмечал это у животных, попадавших в западню: у полярной лисицы не более чем через час, после того, как она попала в капкан, у барсука в суррейском лесу, у обыкновенной домашней мыши, попавшей в мышеловку. И, конечно же, это- почти обычное явление у животных, которых содержат в слишком тесных помещениях, как, например, в зоопарках и зоомагазинах.

Я подмечал это явление у Миджа во время поездок в автомобиле, которые он люто ненавидел. После нескольких минут беснования он сворачивался в тугой клубок и полностью отключался от ненавистного ему окружающего мира.

В первый день по прибытии в Лондон он, думается, был как раз в таком отрешенном состоянии, в котором находился с того времени, как был заколочен его ящик перед прибытием в Париж. Можно предположить, что он пребывал в это время в знакомых ему местах на болотистом берегу Тигра или же в том беспросветном мире, где костный мозг берёт на себя функции органов дыхания, а подкорка впадает в состояние, граничащее с каталепсией.

К тому времени, как мы добрались до моей квартиры, он уже вполне пришёл в себя, и когда я расплатился с шофёром и за мной захлопнулась дверь, я почувствовал на мгновенье глубокое душевное удовлетворение, почти триумф, оттого что я всё-таки привёз живого детёныша выдры из Ирака в Лондон и что до Камусфеарны было всего лишь каких-нибудь шестьсот миль.

Я взломал крышку ящика, Мидж вскарабкался мне на руки и стал так яростно ласкаться, что мне даже стало неловко, поскольку ласки эти казались мне совершенно незаслуженными.

Глава 8

В то время я жил в однокомнатной квартире неподалёку от выставочного комплекса "Олимпия". Это была большая комната с антресолями, где можно было спать. На антресолях была дверь, выходившая на плоскую крышу гаража. Сзади же была кухонка, ванная и чулан. Всё это было миниатюрных размеров и больше походило на разделённый перегородками коридор. Хотя рядом не было никакого садика, для выдры в этом необычном помещении были определённые преимущества, так как крыша гаража компенсировала обычные трудности содержания ручного животного в лондонской квартире, а окошечко из чулана в ванную создавало условия, в которых её можно было в любое время ненадолго оставлять одну со всем для неё необходимым. Но я и не думал, что эти периоды окажутся столь непродолжительны, всего каких-нибудь четыре-пять часов. Я понял это лишь тогда, когда Мидж уже стал точкой, вокруг которой весьма эксцентрично кружилась моя жизнь. Выдры, взращенные человеком, требуют человеческого общения, много ласки и продолжительной совместной игры.

Без этого они очень быстро становятся несчастными и большей частью утомительны прямо пропорционально своему безрадостному положению. Они могут надоедать чисто из любопытства или от избытка чувств, но не преднамеренно, как это часто бывает в результате лишений.

Просторная спальня с кафельным полом в генеральном консульстве в Басре, минимально и безыскусно меблированная, не очень-то подготовила меня к решению тех проблем, которые возникли в моей загромождённой и уязвимой квартире при появлении там Миджбила. Несмотря на всю усталость в тот первый вечер не прошло и пяти минут после освобождения Миджа из ящика, как он начал со страшным воодушевлением исследовать своё новое жилище. Я было направился на кухню за рыбой для него, которую должна была приготовить моя домработница, но не успел даже дойти туда, как услышал в комнате позади себя звон разбитого фарфора. Рыба и ванна на время решали эту проблему, так как, поев, он стал с ума сходить от радости, очутившись в воде, и самозабвенно кувыркался там целых полчаса, но стало ясно, что квартиру придётся изрядно переоборудовать, чтобы жить в ней вместе с ним. Тем временем мне давно уже пора было спать, и я не нашёл никакого другого решения, кроме как положить спальный мешок на диван и привязать Миджа к ножке дивана за поводок.

У меня так и не сложилось определённого мнения относительно того, случайно ли некоторые аспекты поведения выдр похожи на человеческие или же такие молодые животные, как Мидж, просто копируют действия человека, как приёмного родителя.

По крайней мере, Мидж, мне кажется, внимательно следил за тем, как я укладываюсь спать и кладу голову на подушку, затем, с таким видом, что ему доподлинно известно, что нужно делать, он забирался на диван, извиваясь, залезал в спальный мешок и ложился на спину положив голову на подушку рядом с моей, а передние лапы при этом торчали вверх. В таком положении, как дети обычно укладывают спать своих кукол-медвежат, Мидж издавал глубочайший вздох и моментально засыпал.

И в самом деле у выдр есть множество черт, которые наводят на мысль об их человекоподобии. Играющая сухая выдра как бы специально создана для того, чтобы радовать ребёнка. Они очень похожи на "нарошечных" животных и больше всего на "Макса" Джиованнети; такое сравнение очень часто высказывалось теми, кто видел моих выдр впервые: те же коротенькие ножки, такое же толстенькое пушистое тело, пышные усы и клоунское добродушие. В воде же они ведут себя совсем по другому, становятся гибкими, как угорь, быстрыми, как молния и изящными, как балерина.

Однако, очень немногим приходилось наблюдать за ними в воде достаточно долго, и я не знаю ни одного зоопарка, где бы выдр держали в стеклянном аквариуме; мне кажется что такое зрелище затмило бы все остальное.

Мы пробыли с Миджем в Лондоне чуть ли не целый месяц. За это время квартира, по словам её хозяина, стала походить на нечто среднее между обезьянником и складом мебели. Крыша гаража была обнесена сеткой, к лестнице на антресоли была приделана калитка, так что временами его можно было удалять из комнаты. Телефон на антресолях упрятали в ящик (запор которого он вскоре научился открывать), платяной шкаф отгородили проволочной сеткой, свисавшей с самого потолка, а электропроводку убрали в деревянные короба, после чего помещение стало походить на электростанцию.

Все эти меры предосторожности были совершенно необходимы, ибо, если Мидж считал, что его устранили слишком надолго и в особенности от тех гостей, с которыми ему хотелось познакомиться, то он с чрезвычайной изобретательностью начинал крушить всё вокруг. Никакие мои ухищрения не могли устоять перед его гением, всегда оказывалось что-то, чего я недоучёл, всегда находилось какое-то средство для выражения треском или звоном его настроения или разочарования, и очень скоро я понял, что профилактика - гораздо более удобное средство, чем лечение.

В спектаклях, которые он задумывал, не было ничего случайного, он вкладывал в них всё упорство и изобретательность своего замечательного ума и проворство мускулистого тельца. Однажды вечером, к примеру, уже после третьего или четвёртого визита строителей, которые, как мне казалось, оставили после себя совершенно выдронепроницаемую обстановку, я, учитывая пожелание одной своей гостьи, боявшейся за сохранность своих нейлоновых чулок, выставил Миджа на часок на антресоли. Несколько минут спустя он появился на перилах антресолей, бесстрашно балансируя на узком поручне, и не обращал никакого внимания ни на нас, ни на высоту, на которой находился, ибо план его, очевидно, уже созрел. Над перилами по всей длине антресолей на бечевке висели различные декоративные вещицы: сумка пастуха с Крита, кинжал и ещё кое-какие предметы, которые я теперь уж и не могу припомнить. Целенаправленно и с видом величайшего самодовольства Мидж начал перегрызать верёвочки, с которых свисали эти поделки и сувениры.

Перегрызя одну из них, он останавливался, чтобы посмотреть, как она шлёпнется на паркет внизу, затем осторожно продолжал продвижение по перилам и подбирался к следующей. Мы с гостьей стояли внизу, стараясь поймать наиболее хрупкие вещи, и, мне помнится, когда последний, так сказать, фрукт, упал с ветки, она повернулась ко мне и со вздохом сказала: "Ну разве ты не видишь, что это просто не может так продолжаться дальше?"

Гораздо чаще, однако, когда его предоставляли самому себе в квартире, он обычно часами играл со вскоре установившимся набором игрушек: шариков для настольного тенниса, стеклянных шариков, гуттаперчевых мячиков и панцирем водяной черепахи, который я привёз из его родных болот. Те вещицы, которые были поменьше, он вскоре очень ловко стал бросать рывком головы через всю комнату, а с шариком от настольного тенниса он изобрёл свою собственную игру, которая занимала его по получасу кряду. Раздвижной чемодан, который я брал с собой в Ирак, по пути домой испортился так, что в закрытом виде крышка оказывалась под наклоном от одного края к другому. Мидж обнаружил, что, если положить шарик на верхний край, то он скатывается на другую сторону без посторонней помощи. Он бросался к другому краю, чтобы успеть туда раньше шарика, прятался от него, потом, пригнувшись, подпрыгивал и хватал его в тот момент, как тот касался пола, и затем снова трусил к высокому краю.

Эти игры занимали у него половину того времени, что он находился дома и не спал, но несколько раз в день ему нужно было как психологически, так, думается и физически довольно продолжительное время побаловаться с человеком. Ползая под ковром и считая себя таким образом невидимым, он вдруг выскакивал оттуда с триумфальным визгом, если чья-то нога оказывалась поблизости, или же, забравшись в чехол дивана, он начинал изображать тигра, или устраивал засаду на кого-нибудь, как это делает щенок, прыгая вокруг человека, захлёбываясь от визга и урчанья, а то просто прыгал взад и вперёд, делая вид, что пытается укусить.

Вот эти-то "укусы" и представляли собой самую большую беду, так как зубы у него были острые, как иголки, и как бы тихонько он не пытался ими пользоваться, эти игры, должен признаться, нередко кончались тем, что на руках игравшего с ним оставались видимые следы его успеха в такой тактике. Было не больно, но у гостей складывалось дурное впечатление, и многие из них относились к нему так же недоверчиво, как к какому-либо незнакомому задире.

Но вскоре я нашёл безотказное средство отвлекать его внимание, если он становился слишком возбуждённым. Успех этого средства заключается, думаю, в том, что тут проявляется характерная черта выдр: не останавливаться ни перед какими препятствиями. Я брал черепаховый панцирь, заворачивал его в полотенце и туго завязывал концы узлами. Вскоре он стал узнавать эти приготовления и следил за ними, не шелохнувшись, до тех пор, пока я не отдавал ему сверток. Затем он обхватывал его передними лапами, вонзал зубы в узлы и начинал возить свёрток по комнате как будто бы совершенно безо всякой цели. Но это было обманчивое впечатление, потому что, как бы сложны ни были узлы, он развязывал их минут за пять - десять. В конце этого представления он любил похвалу, и, казалось, ожидая её, снова приносил полотенце и панцирь, чтобы ему их завязали. Сначала он притаскивал полотенце, волоча его по полу, а потом отправлялся за панцирем и толкал его перед собой как футбольный мяч.

По ночам он преспокойно спал в моей постели, лёжа на спине и положив голову на подушку, а по утрам принимал вместе со мной ванну. Будучи совершенно безразличным к температуре, он бросался в воду, которая была ещё слишком горяча для меня, и пока я брился, плавал вокруг, играя мыльной пеной, разными целлулоидными и резиновыми уточками и корабликами, которые стали накапливаться у меня в ванной так, как это бывает в семье, где есть дети.

На улице я прогуливал его на поводке точно так же, как если бы он был собачонкой. И точно так же как собаки он вскоре стал выказывать предпочтение к определённым улицам и перекрёсткам, на которых собаки всех пород и размеров оставляли интригующие знаки. Эти знаки были, пожалуй, тем более загадочными, так как сделаны они были, так сказать, на иностранном языке. Неизвестно, умел ли он разгадывать их смысл, содержали ли они для него разные эротические, дерзкие или вызывающие образы, но он по нескольку минут кряду изучал содержимое этой местной собачьей почты и иногда сам изливал свой жидкий комментарий, который, без сомненья, был так же мучительно таинственен для следующего посетителя.

Не решаясь предугадать результат его встречи с какой-либо собакой, так сказать, нос к носу, я обычно брал его на руки, если нам встречалась на улице собака без хозяина, а он со своей стороны проявлял к ним большей частью равнодушие. И только один раз мне удалось заметить некое взаимное узнавание, некоторого рода признание подобия ценностей собак и выдр. Это было однажды утром, когда, отправляясь на прогулку, он отказался расстаться с новой игрушкой, большим резиновым мячиком, ярко раскрашенным разноцветными секторами.

Мячик не умещался у него во рту, поэтому он нёс его, прикусив с одной стороны, что придавало ему вид страдающего зубной болью. И вот в таком виде он резво отправился вдоль по улице, потягивая за поводок. На первом же перекрёстке, заворачивая за угол, он встретился нос к носу с очень толстым спаниелем без хозяина, который степенно нёс в пасти целый пакет свёрнутых в трубку газет.

Обременённые каждый своей ношей, они, поравнявшись, едва могли повернуть друг к другу морды, но глаза их до предела скосились в сторону, критически оценивая незнакомца. А когда они разошлись на несколько шагов, оба вдруг замерли на мгновенье, как бы озарённые какой-то внезапной догадкой.

Во время таких прогулок по лондонским улицам у Миджа вскоре выработался целый набор привычек. Совершенно ясно, они сродни ритуалу детей, которые по пути в школу и назад обязательно ставят ногу точно в центр каждого квадрата на тротуаре, трогают каждый седьмой прут металлической изгороди и обходят с внешней стороны каждый второй фонарный столб. Напротив моего дома была одноэтажная начальная школа, фасад которой опоясывала невысокая стенка фута два высотой, отделявшая от дороги палисадник шириной в коридор. По пути домой, но никогда по выходе из дома, Мидж тянул меня в направлении этой стенки, вспрыгивал на неё и бежал галопом по ней на протяжении всех тридцати ярдов, чем безнадёжно отвлекал как школьников, так и весь персонал. На некоторых улицах он ходил только по одной стороне, упираясь всеми лапами при попытке перейти на другой тротуар, а у некоторых канализационных решёток он надолго замирал, напряжённо вглядываясь вниз и не давая уводить себя. По возвращении домой он отчаянно скрёбся в дверь, чтобы его скорей впустили и, как только с него снимали поводок, тут же валился на спину и с невообразимой быстротой, так что в глазах рябило, начинал извиваться на полу, прежде чем вернуться к своим игрушкам.

Многое в его действиях походило на ритуал, и, думается, немногие из тех, кто держит диких животных, сознают огромную важность определённого режима в поддержании чувства безопасности и удовлетворения у животного. Как только нарушается заведённый порядок и появляется какой-то новый элемент, какой бы то ни было мелкий и незаметный штрих, возникает боязнь нового, что присуще всему животному миру, включая человека. Всё живое существует по так или иначе заведённому порядку, мелкие ритуалы этого режима образуют как бы вехи, границы безопасности, дающие надежду стены, устраняющие horror vacui (боязнь пустоты).

Так же и в нашем роде человеческом после какой-либо душевной бури, когда кажется, что все вехи снесены, человек начинает в умственных потёмках шарить руками в поисках стен, чтобы удостовериться в том, что они на месте. И этонепременный жест, ибо они стены его собственного здания, без какой-либо универсальной действительности, а то, что человек создал, то он может и разрушить. Для животного эти вехи гораздо важнее, поскольку в отрыве от своего естественного окружения, своей экологической нормы относительно немногое из того, что воспринимают чувства, можно потенциально осознать, и уже созданы условия небезопасности. Как и у людей, ощущение опасности у животных может выражаться в робости, плохом настроении и упадке здоровья, или же чрезмерной привязанности к опекуну. К сожалению, этот последний аспект побуждает многих к культивации чувства неуверенности у своих подопечных, будь то ребёнок или животное, как средства к достижению какой-либо цели.

Примерно в это же время Мидж впервые, серьёзно и преднамеренно, укусил человека.

Питался он теперь живыми угрями, которые, как я узнал, представляют собой основную пищу многих пород выдр, с добавлением смеси из сырых яиц и нешлифованного риса, липкого месива, вкус к которому он, без сомненья, приобрёл ещё в бытность свою у арабов. Угрей я держал в перфорированном ведре под кухонным краном и кормил его ими в ванной. У нас выработался способ успокоения его, когда он становился слишком буйным: в полную ванну пускали трёх-четырёх угрей и закрывали его там. В тот раз я неплотно закрыл дверь, Мидж предпочёл принести второго угря в комнату и есть его тут. Этому мне было нечего противопоставить, хоть он и был весь мокрый, а от угря оставалась слизь, ибо глупо пытаться отнять у дикого животного его добычу. Но, когда, откусив несколько раз, он решил оттащить его наверх на антресоли, я представил себе мокрую и вымазанную слизью постель и решил воспрепятствовать этому. Я надел три пары перчаток, верхние из которых были лётными рукавицами на толстой подкладке.

Догнал я его посредине лестницы, он положил угря, накрыл его лапой и зарычал на меня высоким протяжным рыком, который мог перейти в вой. Преисполненный ликующей самоуверенностью, я спокойно заговорил с ним, объяснив, что он не может мне сделать больно и что я сейчас возьму угря и отнесу его обратно в ванную. Рычанье стало гораздо громче. Я нагнулся и положил свою руку в рукавицах на угря. Он взвизгнул, но всё же не предпринял никаких действий. Затем, когда я начал поднимать угря, он укусил. Укусил и тут же отпустил, клыки его верхних и нижних челюстей прошли через три слоя рукавицы, сквозь кожу, мускулы и кость и встретились с отчетливым хрустом посреди моей руки. Он отпустил почти в то же мгновенье и тут же повалился на спину и завизжал, прося прощенья. Угорь по-прежнему был у меня в руке, и я отнёс его назад в ванну, но Мидж не обращал больше на него никакого внимания, а крутился вокруг меня, тыкался в меня мордочкой и повизгивал, ласкаясь и озабоченно глядя на меня.

В кисти у меня оказались перебиты две маленькие косточки, и в течение недели она распухла до размеров боксёрской перчатки, что было очень больно и приводило меня в сильное смущение в присутствии тех, кто с самого начала был скептически настроен по поводу приручения Миджа. Я получил резкое и необходимое напоминание о том, что, хотя он и может носить по улицам Лондона ярко раскрашенные мячики, всё-таки это не спаниель.

Прошло не меньше трёх недель, прежде чем я предпринял сколь-либо серьёзную попытку установить породу Миджа. И это было вызвано вовсе не отсутствием любознательности, а нехваткой времени и подходящей возможности. Я полагал, что мне придётся посидеть хотя бы денёк в библиотеке Зоологического общества, а в то время Миджа нельзя было оставить одного больше чем на час, без того, чтобы он не начал раздражаться. Можно представить себе, какое удивление вызывал он при наших прогулках по улицам Вест-Кенсингтона, и мне стало ясно, что на град вопросов, которыми сопровождались наши прогулки, я мог дать лишь очень расплывчатый и неудовлетворительный ответ.

Вряд ли стоит удивляться тому, что рядовой лондонец не узнаёт выдру, но разнообразие догадок о том, что это за животное, поражало меня не в меньшей степени, чем последовательная точность, с которой меньшинство било вокруг яблочка, ни разу не попав в него. Выдры принадлежат к относительно небольшой группе животных, называемых куньими: сюда входят барсук, мангуста, ласка, горностай, хорёк, куница, норка и другие. Чиновник в каирском аэропорту одним из первых ближе всего подобрался к яблочку, когда спросил, не горностай ли Мидж.

Теперь же на улицах Лондона меня постоянно осыпали вопросами, называя практически всех зверьков из семейства куньих, кроме выдры. Более отдалённые догадки касались почти всех зверей от котика до белки. Вопрос о котике был одним из самых распространённых, хотя далеко не самым необычным. "Это у вас, случаем, не морж?" - вызвало у меня невольный смешок у магазина Хэрродз, а у собачьей выставки Тафта я услышал неповторимое: "бегемотик". Бобром, медвежонком, тритоном, леопардом, очевидно тем, что сменил себе пятна, кем только не называли Миджа, только не выдрой. А однажды, смутно припоминая то, чему учили в школе и смешав его со сбивающим с толку латинизированным миром доисторических животных, кто-то выдохнул: "бронтозавр".

А вопрос, которому я присудил высшую оценку, был задан рабочим геркулесовского сложения, который один мощными движениями рыл на дороге яму. Этот вопрос с презрительной искусностью исключал любую неточность со стороны говорящего, возлагал, так сказать, вину за невозможность опознать это создание на мои собственные плечи, намекая, и даже больше чем намекая на то, что где-то кто-то что-то напутал, что дрогнула рука ваятеля, в нём был упрёк за то, что напоказ выставляют какую-то недоделку. Я был ещё далеко от него, когда он положил кирку и, уперев руки в бока, уставился на нас. Подходя ближе, я заметил в его взгляде нечто оскорбительное, изумление, само собой, но смешанное с издёвкой, он как бы давал мне понять, что не позволит над собой подтрунивать. Когда мы поравнялись с ним, он сплюнул, просверлил нас взглядом и прорычал: "Эй, что бы это могло такое значить?"

Полагаю, что его вопрос больше чем какой-либо другой напомнил мне о моём собственном невежестве, я ведь сам, по сути дела, не знал, что же такое представляет собой Мидж. Мне, конечно же, было известно, что он выдра, но я также знал, что он принадлежит к виду, который, даже если и известен в научном мире, не отмечен, как обитающий в болотистой дельте Тигра и Евфрата, ибо в той скудной литературе, что я брал с собой в поездку по Ираку, было четко сказано, что единственной выдрой, обитающей в болотах Месопотамии, была персидская разновидность выдры европейской обыкновенной, lutra-lutra. Погибший выдрёныш Чахала совершенно четко принадлежал к этой породе, мех у неё был длиннее, с отдельными, выступающими как усики волосками, в отличие от более темного лоснящегося меха Миджа. Шея и пузо у неё были светлее, а у Миджа тело было как бы обёрнуто плюшевым мехом однотонной окраски, и в отличие от Миджа внутренняя сторона хвоста не была прямой как линейка.

Ещё раньше в одном из болотных селений между Тигром и персидской деревней у хозяина, в доме которого мы останавливались, я купил две шкурки выдры. Обе они, помимо какого-либо потенциального научного интереса, представляли собой объект для восхищения, поскольку были выделаны особым способом, то есть вся тушка была вынута через рот без единого разреза. Одна из этих шкурок была породы Чахалы, а другая, и контраст подчеркивался сопоставлением, была, несомненно, Миджа, более крупная и темнее оттенком, мех её был короче, блестел и по цвету был шоколадным.

Эти шкурки теперь покоились в моей квартире, таили в себе какие-то возможности и всё ещё не были обследованы авторитетным специалистом.

Я позвонил в отдел естествознания Британского музея на Кромвель-роуд, и в тот же день ко мне на квартиру пришёл Роберт Хейман для осмотра шкурок и живого экземпляра. Для многих учёных зоологов характерна одна чертаневозмутимость, нежелание высказывать твёрдое мнение, иногда даже в большей степени, чем у самого осторожного врача-консультанта. Хейман был настолько компетентным зоологом, его знания были настолько энциклопедичны, чтобы в первые же минуты не понять, что он видит шкурку и живого зверька совершенно неизвестного ему вида, но он ничем не выказал этого. Он измерил Миджа, насколько тот позволил ему это, тщательно осмотрел его, внимательно обследовал его чудовищный оскал и ушёл, прихватив с собой обе шкурки для сравнения с имеющимися в музее образцами.

Однако с течением времени, после неспешного, выверенного, кропотливого процесса таксономического мира была, наконец, провозглашена новая порода Миджа. Хейман позвал меня в музей, чтобы показать мне целый ряд ящиков со шкурками выдр, собранных по всей Азии. Там были экземпляры больше моих по размерам, всё ещё без названий, они очень чётко отличались друг от друга, каждая находилась в отдельном ящике, но была расположена рядом с ближайшей к ней по родству. Эти различные виды Lutrogale, короткошёрстной выдры с плоским пузом и хвостом водятся на большей части восточной Азии. В соответствии с географической породой у них была целая гамма оттенков от светло-песочного до мягко-коричневого, но ни одна из них не была отмечена к западу от провинции Синд, что в дельте Инда, и ни одна не походила по цвету на мои образцы.

Очень немногим людям, а тем более зоологам-любителям приходится сталкиваться с млекопитающими сколь-либо значительных размеров, не известными до того науке. Те люди из детских книжек про зверей и птиц, именами которых они названы, для меня были окружены ореолом романтичности. Это- гага и морской орёл Стеллера, ворона Шарпа, шерститстая обезьяна Гумбольдта, лесной кабан Майнерцхагена, арктический гусь Росса, газель Гранта, олень дядюшки Давида. В них было что-то от божества, они были созидателями, сделавшими вклад в великую панораму ярких живых существ, по которой блуждало моё неосенённое и необременённое знанием воображение.

Теперь, когда Хейман предложил назвать новую выдру моим именем, я испытал короткую острую вспышку противоречивых чувств. Я полагал, что она должна носить его, а не моё имя, ибо это он проделал всю работу, но что-то маленькое и пронзительное, оставшееся со дней моего детства, кричало во мне, что я могу быть возведён в ранг моих ранних богов и носить, как бы это ни было опасно, ореол творца. ("Можно мне взять это насовсем?- обычно спрашивали мы, когда были маленькими. "Насовсем-насовсем?" Вот тут, несомненно, было моё собственное животное, которое будет носить моё имя, любой зверёк, похожий на него, будет вечно жить с моим именем, если только какой-нибудь несносный зоолог-систематик в будущем, какой-то нивелировщик, завистник, грамотей из пыльного чулана и мира скелетов не устроит против меня заговор и не вздумает уничтожить мой крохотный живой памятник).

Итак, Мидж и вся его порода стали Lutrogale perspicillata maxwelli, и хотя его нет уже больше на свете, и нет никаких вещественных доказательств того, что где-то в мире живёт хотя бы ещё один такой экземпляр, моя давнишняя мечта осуществилась и на свете появилась максвеллова выдра.

Глава 9

Вот уже начало мая, я пробыл в Лондоне почти месяц, скучая по Камусфеарне, и не могу больше дождаться, когда же увижу, как играет Мидж под водопадом, резвясь у ручья и на берегу острова. Я заехал в свой родовой дом на юге Шотландии, где Мидж отведал частичной свободы перед полнейшей вольницей на севере.

Путешествовать с выдрами - довольно накладное дело. Не могло быть и речи о том, чтобы снова заключить Миджа в ящик, и, к сожалению, нет других законных способов провоза выдры поездом. Что касается незаконных путей, к которым я вынужден был прибегать в тот раз и впоследствии, то мне пришлось дорого платить, как это бывает со всеми, кому приходится иметь дело с черным рынком. Он путешествовал со мной в мягком вагоне первого класса, и такой вид транспорта ему очень нравился.

С самого начала у него выявилась неестественная страсть к железнодорожным вокзалам и полное пренебрежение к оглушающему грохоту и невероятному скоплению народа.

У барьера железнодорожный служащий прокомпостировал мне собачий билет (на котором я заметил слова "Дайте подробное описание") и уже повернулся было к следующему пассажиру в очереди, как вдруг глаза у него удивлённо раскрылись до предела. А Мидж на натянутом поводке устремился по оживлённой платформе, не обращая внимания на крики и суматоху, паровозные гудки и грохот багажных тележек.Я довольно тщательно спланировал всю операцию, предусмотрев любые опасности и возможный выход из них заблаговременно, и уже заплатил взятку. У меня была с собой корзина, в которой было практически всё, что могло понадобиться Миджу для поездки, на левой руке у меня было перекинуто армейское одеяло для защиты простыней от запачканных на платформе лап, как только он войдёт в купе. Когда первоначальное проникновение в крепость прошло, так сказать, без сучка и задоринки, я почувствовал, что вознаграждён за свою предусмотрительность.

Мидж моментально улавливал всё, что связано с водой, и при самом беглом знакомстве с купе тут же убедился, что в раковине для мытья, хоть и сухой в то время, заключается громадный потенциал удовольствий. Он тут же улёгся в ней, тело его свернулось там как яблоко, запечённое в пироге, а лапами он стал лихорадочно экспериментировать с хромированным краном. Однако, тот оказался для него совершенно нового типа, который срабатывал при нажатии вниз, и он не смог добыть ни капли в течение целых пяти минут. Наконец, чтобы подняться на задние лапы, он навалился всем телом на ручку крана и оказался буквально в своей стихии. В тот вечер было только одно происшествие, которое, тем не менее, чуть было не привело к остановке всего поезда и не представило возмущенным взорам официальных лиц моего необычного спутника. Внимание моё отвлеклось от Миджа, поезд с грохотом проносился по средней Англии весенними сумерками, а я смотрел в окно на зелёные хлеба и кусты терновника, на высокие деревья с тяжёлой листвой, и думал о том, как хорошо это стекло и движение поезда изолируют меня от непосредственного контакта с этими желанными вещами и в то же время не даёт защиты от влияния мрачного промышленного пейзажа. Задумавшись таким образом, я и не помышлял о том, что в таком замкнутом пространстве Мидж может устроить какую-либо серьёзную проказу. Мне и в голову не пришло, что, взгромоздившись, к примеру, на груду багажа, он сможет достать сигнальный шнурок. Однако он сделал именно это, и когда я глянул на него, он уже крепко держал его в зубах, а лапами шарил в отверстии, куда уходили концы. В этом, пожалуй, не было ничего страшного, и его ненасытное любопытство к любой мелочи до сих пор ни к чему особенному не привело. Когда же я двинулся к нему, он убрал лапки из отверстия и оперся ими о стенку, чтобы потянуть за бечёвку. Чтобы дозвониться по связному колокольчику, нужно потянуть достаточно сильно (однажды мне пришлось это делать, когда мой сосед по купе вдруг умер, раскуривая трубку), но у Миджа оказалось достаточно сил и, как выяснилось, решимости. Я ухватил его под мышки, но он продолжал держаться, и когда я потянул его, то увидел, что цепочка зловеще выгнулась наружу. Я сменил тактику и пихнул его в ту сторону, и тогда он снова ухватился за неё лапами. Казалось, я попал в безвыходное положение, которое могло окончиться позором, и тут меня осенило. Мидж ужасно боялся щекотки, особенно в районе рёбер. Я стал лихорадочно щекотать его, и тут же челюсти у него расслабились, мордочка расплылась в дурацкой ухмылке, которую он приберегал для таких случаев, и он стал корчиться. Чуть позже он несколько раз пробовал снова подобраться к этому шнурку, но к этому времени я уже переложил чемоданы, и несмотря на всю эластичность тела, ему уже было никак не дотянуться до него.

Загрузка...