Мы были особенно довольны нашими "мальчиками". Они охотно ухаживали за животными, а Эдали были преданы почти так же, как и мы сами.

Мы были более чем вознаграждены за те ночи, когда она не давала нам спать. Когда она подросла и обрела свои настоящие формы, то стала настоящим членом семьи и всех приводила в восторг. К концу сентября она выросла примерно до сорока пяти сантиметров, этакий юркий весёлый детёныш выдры.

Когда её впервые познакомили с ванной, Эдаль взвыла от страха. Её пришлось долго уговаривать и убеждать в том, что выдры любят воду, и вскоре она поняла, что поплескаться в дюйме-другом прохладной воды большое удовольствие. Неплохо также и попить.

С течением времени мы постепенно наполняли ванну всё больше, чтобы можно было по настоящему плавать. Усердно шлёпая кругами, она вдруг поднимала на нас взгляд с удивительно комичным выражением. -Ну! Вы только посмотрите на меня!

Когда мы в ответ смеялись, она прямо-таки ухмылялась нам.

- "Уиии-ии". Вот это жизнь!

Теперь ей уже нравилась ванна. Она научилась плавать под водой и кувыркаться в ней. Оттолкнувшись своими широкими перепончатыми лапами, она выпрыгивала из воды и плюхалась пузом вниз. Ей также очень нравилось украдкой выглядывать из-за борта ванны и затем мгновенно нырять. У неё появилась целая коллекция ванных игрушек, всяких разных, а самой любимой была пластмассовая мерная кружка.

Сначала она погружала её в воду, затем, глубоко вдохнув, совала в неё голову и плавала по ванне, громыхая кружкой.

Когда она уставала, то подплывала к краю ванны, чтобы её вынули и обсушили.

Иногда она слишком долго не уставала, и тогда тот, кто был у ванны, вынимал пробку. Для Эдаль это была извечная тайна. Куда девается вода? Она совала в дырку морду, совала в решётку пальцы, садилась на неё. И наконец, когда вода уходила, она внимательно глядела ей вслед, а затем вопросительно смотрела на человека. Потом со своим обычным добродушием, смирившись с таким положением, она вылезала и обсушивалась.

Она любила смех и практически разделяла его, ухмыляясь и выделывая всяческие ужимки.

Её разговорный словарь по существу состоял из высокого писка: "Уиии". Разными вариациями его, громкими и тихими, короткими и долгими, она могла выразить многое и делала это весьма успешно. Мы стали многое понимать. В частности, мы знали два выражения. "Уиии-ук"- означало:" Налейте мне воды в ванну" ,- а несколько тревожных попискиваний - что ей срочно нужно побывать в саду.

На улицу её нужно было выпускать очень осторожно. Там всё было ТАКОЕ БОЛЬШОЕ. От своего участка с уборной она торопливо ковыляла обратно к безопасной двери. Там она задерживалась, оборачивалась, осторожно пригнув голову вниз, а в памяти у неё проносились врождённые мысли о врагах её рода. Затем, она поднимала голову, белая шея у неё блестела, она так и замирала, приподняв одну лапу, и уверенно обводила взглядом всё вокруг.

Она очень быстро научилась взбираться по лестнице к нам в гостиную, с трудом перебираясь со ступеньки на ступеньку, и всегда откровенно радовалась, что вернулась назад. Это был eё дом, и она считала нас своими родителями, которые любят её, смеются вместе с ней и обеспечивают её всем, чем нужно. А больше всего ей нужно было наше общество. Пока она бодрствовала, то старалась не выпускать нас из виду. Это требование нам было нетрудно выполнить, так как она нам не надоедала.

Те, с кем она играла, тоже жили здесь. Присцилла играла с Эдаль добро и терпеливо, но по настоящему родственную душу она нашла в Стинки-Пухе. Стинки-Пух был одним из тех ясноглазых пушистых примерных пай-котиков, которые вдруг удивляют вас озорством. Они с Эдаль катались и валялись в жестоких с виду, но притворных драках, и больше всего веселились, по-дружески возясь с мячом или скомканным клочком бумаги.

С серым попугаем поиграть в общем-то не удавалось. Он сам очень любил внимание и ревновал маленького пришельца. Он оказался у нас в качестве "дэша", так здесь называют подарок, мы сначала не знали, что он петушок и назвали его Полли. Когда молодняк резвился на полу, Полли наблюдал за ним своими холодными бледными глазами. Подобно старому школьному учителю с причудами Джайлзу, он ковылял через всю комнату, без разбору клевал их всех и отбирал у них бумажный шарик. Утащив его на свой насест у окошка, он угрюмо разрывал его на кусочки.

Бедный Полли! Когда Эдаль немного подросла, он получил по заслугам. Однажды он с криком отлетел, а она с глубоким удовлетворением пережёвывала красные перья с его хвоста. У нас тогда было три обезьянки. Две из них просто гостили у нас, пока их хозяйка была где-то в отъезде, и они проводили почти всё своё время в большой проволочной клетке во дворе. Третья же обезьянка породы Мона была наша, мы её воспитывали сами.

Её нашли вцепившейся в густую шерсть на спине убитой матери. Местный охотник, убивший её мать ради мяса, принёс жалкого детёныша к нам домой. Паула, которая всегда легко поддаётся такой форме морального шантажа, дала ему за неё несколько шиллингов. Это было крошечное сморщенное создание, почти без волос и без зубов, ужас застыл у неё в блестящих карих глазках, а тело у неё всё горело и саднило, потому что было натёрто жесткой верёвкой, которой её связали. И только очень чёрствый человек не даст шиллинг-другой, чтобы избавить их от торговцев, хотя бы ради того, чтобы дать им спокойно умереть.

Мы назвали обезьянку Овинк по её собственному жалобному крику. Она прижалась к шее Паулы, благодарная за чуточку любви и защиту.

Паула кормила её сильно разбавленным молоком из пипетки, и она выкарабкалась. К тому времени, когда появилась Эдаль, Овинк была уже почти в фут ростом и очень нам докучала. Ей можно было предоставить полную свободу только на некоторое время в течение дня, и то под строгим наблюдением. На поясе у неё был собачий ошейник, и она проводила большую часть дня на длинной верёвке в саду.

Эти обезьянки по-своему весьма любвеобильны. Они привязываются к тебе и очень страдают в одиночестве. Но они большие греховодники. Если им дать волю в доме, то они готовы всё разрушить, и их почти невозможно приучить к хорошему поведению. Примером может послужить история о человеке, который задумал приучить обезьяну к дому. Когда обезьяна напакостит, он прилежно хватал её, шлёпал по заду и выбрасывал в окно. Несколько недель спустя его усилия принесли плоды.

Обезьянка пакостила на полу, хлопала себя по заду и выпрыгивала в окно.

Когда Овинк впервые разрешили познакомиться с ковыляющей Эдаль, она заплясала и забормотала от восторга. Она баюкала Эдаль на руках, искала блох к большому огорчению последней, и завыла, когда их разлучили. Но очень скоро, как это бывает у обезьян, любовь обернулась лукавым подтруниванием, и в конце концов они стали врагами.

Для меня так расхваливаемое родство обезьяны и человека прямо тает в присутствии выдры, и пока эти два юных создания росли вместе, сравнивать их поведение было увлекательнейшим занятием.

Эдаль осторожно ощупывала предметы в отличие от бешеных манипуляций Овинк, её весёлые игры резко отличались от неуёмных кувырканий обезьяны. Радостное дружелюбие контрастировало с шаловливой фамильярностью, а искренний интерес - с назойливыми происками. Контрастов была масса, и все они были в пользу выдры.

В октябре случилась беда. У Эдаль выпали передние молочные зубы, и на их месте появились маленькие бусинки новой эмали. В то же время соска уже перестала её устраивать. Однажды днём, когда я пошёл на кухню к холодильнику, чтобы попить чего-нибудь холодного, она, страшно сопя и сильно возбудившись, попыталась забраться в него. Кухарка оставила там молоку селёдки, и она понадобилась Эдаль.

Я нарезал её кусочками, и она съела её всю. Вскоре заинтригованный продавец в магазине "Кингзуэй" в Сапеле стал интересоваться, с какой вдруг стати нам понадобилось так много селёдки. А это Эдаль вышла из младенческого возраста.

С должной родительской гордостью мы восприняли эти события, но затем пошли глазные зубы, клыки в верхней челюсти, они были очень болезненны, и наше ликование сменилось озабоченностью. Целую неделю она хандрила и скулила от боли.

Она ложилась на пол или к себе в постель, жалобно скулила и мусолила лапы во рту. Она подходила, просила помочь и утешить, грызя человеку пальцы. По ночам она искала утешения в постели у Паулы, спала плохо и тревожно и по нескольку раз в день просилась в ванну, чтобы охладить лихорадившее тело и успокоить зубную боль. Тело её утратило округлость, а мех потерял свой лоск. Ела она мало и без аппетита, и совершенно отказалась питаться из бутылочки. И всё же, когда ей бывало полегче, она находила какую-нибудь игрушку и вяло играла ею.

И это было ещё не всё. В то же самое время мы с ужасом заметили, что правый глаз у неё сильно воспалён, роговица посинела и вспухла. Но это вскоре прошло после глазных капель, и ещё несколько дней спустя зуб на левой стороне, наконец, прорезался. Она опять оживилась, стала прожорливо есть, весело играть и крепко спать. Она снова округлилась, и мех у неё заблестел. Зубы у неё ещё болели в начале ноября, затем, наконец, прорезался последний упрямый зуб, и её детские болезни закончились.

Мы наняли местного рыбака, старика с вечно угрюмым видом. Он ловил рыбу в корзины-ловушки, которые устанавливал на ночь, и каждое утро приносил живую рыбу с реки Джеймсон. Эдаль обычно приканчивала её к вечеру, и мы дополняли её рацион сливочным маслом, яйцами и свежей печёнкой.

Кроме ночных рыбаков только рабочие на пальмовой плантации, где я гостил, видели выдр. Часть плантации находилась на берегу реки Бенин, и иногда на заре они вспугивали "водяных собак", которые лакомились маслом и богатыми витаминами плодами пальм. Эдаль, однако, предпочитала сливочное масло. Пища, которую мы ей давали, оказалась удовлетворительной, ибо росла Эдаль хорошо и добродушие так и пёрло из неё. От её внимания ничего не ускользало, и она всё обследовала, как бы приспособить в качестве игрушки. Бутылки только для того и существуют, чтобы на них кататься, а коробка спичек - это хранилище сокровищ. Огромное удовольствие она получала, если рассыпать коробок спичек и затем укладывать их одна за одной в носок шлёпанца. И наконец она просовывала лапу в коробок и носила его как браслет. Всё это очень оживляло нашу жизнь, когда я вечерами отдыхал с рюмкой вина и сигаретами.

Аппетит у неё был просто потрясающий. Она весьма интересовалась нашей едой и частенько приходила к столу то за одним, то за другим лакомым кусочком. Она отвергала жареное мясо, кроме свинины и ветчины, ей нравились некоторые овощи, особенно фасоль, с удовольствием ела печенье и неистово обожала мороженое. Она хватала кусочек его обеими руками и набивала себе пасть, при этом в экстазе урчала и страшно измазывалась. Если ей предлагали лакомый кусочек, который ей очень хотелось попробовать, она испускала легкий стон и затем урчала в нос, прежде чем взять его.

Она часто пила и проводила много времени в ванной, так как даже если она и не купалась, то любила поспать там днём. Ей нравилось спать на полотенце, и если никто ей его не приготовил, она сама сдёргивала с вешалки полотенце и тащила его в укромный уголок. Подмяв под себя, она тормошила его до тех пор, пока не находила подходящее место, и начинала его сосать. Сосала она с громадным усердием, глаза крепко закрыты, она мурлыкала и ёрзала до тех пор, пока не засыпала.

Лестница теперь не представляла для неё никакой преграды, и она входила и выходила, когда хотела. От Присциллы она научилась узнавать мою машину по звуку, и когда я вечером возвращался домой, они обе спешили ко мне наперерыв и устраивали бешеный приём. Эдаль хватала Присциллу за заднюю лапу, заставляя ту обернуться, а затем ныряла у неё между ног и выигрывала ярд-другой.

Она выходила с нами вечером на прогулку вместе с Присциллой, Овинк и кошками.

Когда мы уходили из дому, она становилась очень осторожной, не отходила от нас и встревоженно шипела при любом резком движении с врождённым, казалось, инстинктом к тому, что её могут преследовать. Даже дома она иногда визжала и дрожала от страха, когда там появлялся чужой, и её приходилось увещевать и поглаживать, так как она всё время смотрела на нас в поисках защиты и указаний.

На воле она бы довольно долго находилась под родительской опекой, теперь же ответственность лежала на нас, мы должны были обеспечить ей понимание и ласку.

Пока она чувствовала себя в безопасности, то была удивительно дружелюбным и игривым существом, но в её любезности не было никакого заискивания, всё строилось на основе взаимного уважения. У неё появилось много друзей, так как только немногие из наших гостей не были очарованы ею, она была нежной и приветливой с детьми.

Наступил Новый год, и мы стали задумываться о будущем нашей подопечной. Нам надо было возвращаться в Соединённое Королевство в начале марта, и хотя добрые люди предлагали оставить её у себя, мы даже и думать не хотели о том, чтобы расстаться с ней. Она ведь была ручной лишь в первом поколении, и хотя её звериный инстинкт приспособился к жизни с нами, она могла и не установить такого же понимания с другими. Она ведь ещё была очень молода, её реакция в таких обстоятельствах непредсказуема, так как она была глубоко привязана к нам, да и мы также. В то время мы были почти уверены, что в конечном итоге лучшим домом для неё будет хороший зоопарк, где она сможет получить соответсвующий уход у профессионалов, но потом мы с грустью убедились, что это далеко не так.

Однажды мне нужно было встретить Паулу на пароме Сапеле. Эдаль увязалась со мной до машины, и я взял её с собой, надеясь приучить её путешествовать. Вначале она нервничала в машине, боязливо цеплялась мне за шею и вся прижималась ко мне. Я медленно ехал к берегу реки, всё время разговаривая с ней, убеждая её в том, что бояться нечего.

Мы сидели в ожидании парома, всё кругом было тихо и спокойно. Мимо нас, напевая, прошла какая-то африканская девушка с корзиной перцев на голове.

Когда она увидела Эдаль, корзина наклонилась, а глаза у девушки широко раскрылись.

- Вот это да! Гляньте! Что за зверь!

Мгновенно нас окружила многоголосая толпа.

- Ты только погляди!

- Ну и зубы!

- Не хуже, чем у собаки!

- Да она и человека может загрызть!

- А почему она не кусает белого человека?

- А, да ведь это доктор! Он сделал ей укол!

Какой-то человек с осунувшимся лицом в обтрёпанных шортах, очевидно рыбак, протолкался сквозь толпу.

- Эге! Да это водяная собака! Она охотится на рыбу. Для нас это плохо! При возможности она может укусить человека!

Я завёл мотор и пока выжимал сцепление, наш сведущий приятель всё распространялся о кулинарных качествах молодых выдр.

- Когда её убьёшь и разделаешь...

Было решено, что Эдаль поедет с нами. И Полли тоже. За оставшееся недолгое время я получил разрешение на их ввоз в Лондон и забронировал место на самолёте. Эдаль полагалось ехать в вентилируемом ящике, а Полли в лёгкой дорожной клетке.

Наше путешествие началось в ужасно жаркий день в начале марта с перелёта из Бенина в Лагос. Самолётик раскалился как сковородка на жгучем полуденном солнце.

Во время полёта мы попадали в воздушные ямы, и самолёт бросало как утлую лодчонку в шторм. Мы ужасно волновались за Эдаль.

В Лагосе она была без сознания и на грани смерти. Мы бросились с ней в гостиницу, её обмякшее тело просто пылало, дыханье было трудным и прерывистым, а сердечко еле стучало, пока она из последних сил боролась с последствиями перегрева. Мы положили её на спину в ванну, где было на два пальца холодной воды, смочили ей иссохший рот и обмыли ей лапы водой из холодильника.

Когда ей стало полегче, мы положили её на мокрое полотенце под вентилятор в нашей спальне с зашторенными окнами. Пока Паула отправилась в город за самыми необходимыми покупками, я сидел с Эдаль, купал её и смачивал ей рот ледяной водой. Постепенно жар у неё стал спадать, она стала дышать ровнее, и сердце стало биться не так сильно; затем она погрузилась в сон.

Вечером мне нужно было выйти из комнаты на несколько минут. Закрывая дверь, я, должно быть, потревожил её, так как, когда вернулся, она заползла под кресло и сидела там сбитая с толку и напуганная. Когда я стал на колени и заговорил с ней, в глазах у неё засветилось узнавание и облегченье, она слабо потянулась и прижалась мне к шее, заскулила и стала тыкаться мне в лицо.

На следующий вечер мы сели в самолёт "Стратокрузер" компании БОАК назначением в Лондон. Эдаль отдохнула и поправилась, и я дал ей успокоительную таблетку. Ей надлежало ехать в герметизированном отсеке под передним пассажирским салоном.

Нам предстояла дозаправка горючим в Кано перед большим ночным перелётом через Сахару до Рима.

Когда мы вышли в Кано, то с облегчением и удовлетворением обнаружили, что она совсем сонная и вовсе не беспокоится. Она непринуждённо проследовала за нами в здание вокзала, где подружилась с командиром корабля, а на крошечном клочке травы, -назвать его газоном было бы слишком лестно, - она обнаружила фонтанчик и счастливо поплескалась в нём.

Мы дали ей ещё таблетку снотворного, и она, должно быть, проспала всю ночь, так как совсем не беспокоила нас до тех пор, пока мы не оказались над Ла-Маншем и начали спускаться к Лондону. Тогда она заскулила и заплакала, стюардесса посочувствовала нам, но в отсек к Эдаль во время полёта попасть было нельзя.

В зале таможни как обычно было много народу, сонные пассажиры и энергичные носильщики. Угрюмый таможенник перелистал нашу пачку экспортных и импортных деклараций, посмотрел ветеринарный сертификат и молча пометил мелом наш багаж.

На улице нас уже ждали друзья с машиной. Полли так и красовался, помахивая огненно-красным хвостом и посвистывая вслед проходящим мимо. Кто-то крикнул ему:

"Гляди, приятель, у тебя зад горит!"

Эдаль была в жалком состоянии, ей хотелось пить и есть, она совсем обессилила, стараясь выбраться. Пальцы у неё были содраны и кровоточили, и на морде была досадная ссадина. Её испытания теперь уже почти закончились, но впереди ещё было ночное путешествие на поезде в Инвернесс.

На вокзале Юстон проводник отнёсся к нам с пониманием и решил помочь. Он не мог пустить Эдаль к нам в купе, а взял коробку с ней к себе, где было тепло, и мы отблагодарили его должным образом.

В Инвернессе было прохладное светлое утро. Я взял на вокзале свою машину, куда мне её пригнали, и мы направились в деревню, остановившись только раз, чтобы купить ей рыбы. Был ясный, чудный день, в воздухе уже пахло весной, и мы кружили по горам в направлении западного побережья, восхищаясь пастельными тонами холмов, сравнивая их с яркими цветами Африки, и частенько останавливаясь, чтобы дать Эдаль исследовать свою новую родину. Она была счастлива, что снова свободна и с нами, и не сердилась на нас за ужасы путешествия. Она хорошо чувствовала себя в машине, но была беспокойным пассажиром, постоянно перебиралась со стороны на сторону, чтобы смотреть в окна.

В следующие несколько недель, пока расцветала весна, я снова обследовал с Эдаль морское побережье и горные ручьи, которые знал с детства. Хотя она сначала отпрянула, ступив в холодную воду, наш более холодный климат, кажется, устраивал её.

Во время отлива она выкапывала из песка сочных устриц, научилась охотиться на крабов и рыб-башмачников среди скал и камней. Она по-прежнему быстро росла.

Когда мы уезжали из Нигерии, она была около метра длиной и весила килограмм семь, к маю же набрала ещё четыре с половиной килограмма, прибавила сантиметров на пятнадцать, и стала очень сильной.

Это было действительно счастливое время, но в июне нам надо было ехать в Гану, и мы стали беспокоиться о её будущем. Как бы нам ни хотелось, чтобы она была с нами, необходимость путешествия во много тысяч миль делала неизбежным наше расставание с ней хотя бы на время. Нам очень хотелось устроить её должным образом, отдать в хорошие руки до того, как придёт время уезжать.

В одно прекрасное утро в конце апреля мы поехали на машине в деревню Плоктон, неподалёку от Кайл-оф-Лохалш. Накануне вечером мы много говорили о том, как же нам быть с Эдаль, и нам было грустно оттого, что придётся с ней расстаться. Нам предлагали устроить её в один зоопарк и уверяли, что там о ней будут хорошо заботиться и ухаживать за ней. И всё же мы отклоняли эту мысль и так и не смогли придти к решению.

По дороге в Плоктон мы подвезли двух девушек-иностранок, которые путешествовали на попутных машинах во время каникул. Они хотели попасть на остров Скай, и так как паром был всего лишь в нескольких милях в стороне от нашего маршрута, мы решили отвезти их туда.

Так мы потихоньку ехали, останавливаясь через каждые двадцать миль, чтобы дать Эдаль погулять немного. Около полудня мы остановились у гостиницы Лохалш и прогулялись вдоль террасы, поглядывая через пролив на холмы Ская. Боги улыбались нам в тот день, так как взяли жгучий вопрос о будущем Эдаль в свои собственные руки. Когда мы поравнялись с дверью гостиницы, оттуда, как загнанный заяц выскочил какой-то тип со стаканом виски в руке, которое лилось у него через край, а всё внимание его было с невероятным восхищением обращено на Эдаль.

Глава 13

Во время нашей первой встречи ничего не решилось. Владельцы Эдаль, вполне естественно, хотели убедиться в том, что это чрезвычайное совпадение не просто случайность, что она обретёт у нас такой дом, какой они и хотели для неё. Они пообещали написать мне в ближайшие дни, Эдаль прыгнула к ним в машину легко и привычно, и когда они уезжали, она высунулась из бокового окна, одной лапой прикрывая ухо от ветра.

Неделю спустя она приехала в гости в Камусфеарну на полдня, затем, дней через десять Малкольм с Паулой приехали с ночёвкой на выходные с тем, чтобы при отъезде оставить Эдаль у меня. Эти десять дней я не терял времени даром, решил больше не повторять тех ошибок, которые прямо или косвенно привели к смерти Миджа. Я послал Малкольму Макдональду уздечку, которую сделал для Миджа как раз перед тем, как его убили. С помощью Джимми Уатта я огородил дом забором, который, может быть, и не удержал бы Миджа, но, как мне думалось, сумеет устоять перед этим, очевидно, более покладистым, менее своенравным созданием, если оно вдруг вздумает в первые же дни отправиться на поиски своих приёмных родителей. В огороженном месте мы выкопали бассейн и провели туда трубу с водой, которая превратила его в фонтан, приличествующий и более шикарному окружению. Вход в эту загородку и соответственно в дом мы заперли двойными воротами, нижний брусок которых упирался в лист железа, врытый в землю, чтобы нельзя было подкопать. Я полагал, что эти меры предосторожности не понадобятся надолго, они лишь должны были предотвратить возможность её утраты в течение периода, когда она будет неизбежно тосковать, считая, что ей надо быть в другом месте. Мне не хотелось её терять из-за собственного недосмотра.

Даже во время тех первых выходных дней, когда я ещё был ей чужим, а она не привыкла к окружающей обстановке, я был так очарован Эдалью, что даже не верил, что мне так повезло. Так как она не чувствовала себя здесь как дома, в эти первые дни я смог увидеть лишь малую толику её очарования, лишь краешек её незаурядной самобытности по сравнению с тем, что узнал позднее. Но я уже тогда понял, что, если бы обыскал весь свет, то и тогда не смог бы найти более подходящего преемника Миджбилу.

На третий день, когда Эдаль крепко спала на диване, Паула и Малкольм потихоньку уехали. Мы приглушённо, почти молча попрощались, как потому, что не хотели будить тихонечко дышавший шарик меха, так и потому, что их чувство горечи и предательства передались и мне. И в долго откладываемый миг триумфа я не испытывал ликования, а только грусть по поводу разбитой семьи.

Когда они уехали, мы с Джимми сели на диван, со страхом ожидая её пробуждения и паники, когда она поймёт, что её бросили. Прошёл час, другой, а она всё спала.

Вскоре появилась Мораг; уезжая, Макдональды заехали к ней и сказали, что, может быть, Эдаль будет не так сильно отчаиваться и страдать в женской компании. Так мы и сидели молча и напряжённо, а мысли мои переносились со спящего зверька на его бывших владельцев, так как я угадал в них такое же наваждение в отношении к своей выдре, какое у меня было к Миджу. Я ни за что на свете не хотел бы быть на их месте теперь, когда они, скорбя, уезжали домой.

Когда Эдаль, наконец, проснулась, она вроде бы ничего и не заметила. Рядом с ней на диване лежала куртка Паулы, её собственное полотенце и игрушки были на полу, и если она и поняла, что её хозяев тут нет, то оказалась слишком воспитанной гостьей, чтобы тут же комментировать это. К тому же, как и предполагалось, она сразу же подружилась с Мораг.

Теперь пора подробнее описать Эдаль, какой она была, когда прибыла ко мне в начале мая 1959 года.

Наиболее примечательным и захватывающим зрелищем был вид её передних лап. В отличие от Миджа, чьи лапы, несмотря на всё их проворство, всё же были лапами с широкими перепонками между пальцев, у неё были лапки как у обезьянки, без перепонок, в них даже не было признаков ногтей, и были они почти такими же ловкими как у человека. Ими она ела, шелушила скорлупу на яйцах, ковыряла в зубах, устраивала себе постель и часами играла любым из небольших предметов, которые находила.

Однажды в больнице в Италии я видел, как девочка-калека начинала осваивать протез руки. Перед ней была доска с лунками и набор шариков с номерами. Лунки тоже были пронумерованы, но шарики были уложены неверно, ей надо было переложить их так, чтобы все номера совпали. Она так увлеклась этим делом, что не обращала внимания на присутствующих, и с каждой минутой открывала у себя новые возможности. Однажды мне также пришлось наблюдать за жонглёром шариками, который отрабатывал своё мастерство с таким же отрешённым видом; увлечённый собой, он вовсе не раздражался и не огорчался при неудаче, так как, очевидно, был уверен в конечном успехе.

Именно о них вспоминал я, глядя на Эдаль, когда она жонглировала такими мелкими предметами как шарики, колышки вешалки, спички, карандаши, которые можно было удержать своими маленькими цепкими ручками. Она ложилась на спину и перекидывала их из руки в руку, иногда и в менее ловкие перепончатые, но тоже без ногтей задние лапы. Она одновременно занималась двумя или более предметами, напряженно глядя на них всё это время, как будто её конечности были независимы от неё, и на них надо смотреть и удивляться им. Иногда её явно огорчало, что для ходьбы нужно четыре ноги, так как нередко она доставала откуда-то потерянный шарик и, крепко держа его в одной руке, как правило правой, ей приходилось ковылять дальше на трёх.

Казалось, она была просто в восторге от своей собственной ловкости, так как любила засовывать свои игрушки в какое-нибудь потайное место, откуда потом их надо будет доставать. Ну, скажем, ботинок или сапог, при этом её ничуть не смущало то обстоятельство, что там уже находится человечья нога. Она, бывало, ковыляла ко мне через всю комнату с каким-то невидимым сокровищем в правом кулаке и запихивала его мне в ботинок чуть пониже щиколотки. Не раз и не два таким чужеродным телом оказывался большой живой черный жук. Она была также ловким, хоть и не совсем незаметным, карманным воришкой. Нетерпеливыми шарящими пальцами она безмятежно забиралась в брючные карманы гостя, сидевшего на диване, не дожидаясь знакомства, разбрасывала содержимое и удалялась прочь, захватив с собой столько, сколько могла унести. Своими любопытными руками она также бросала такие предметы, которые умещались в её пальцах. Она делала это тремя способами:

чаще всего подбрасывала предмет взмахом руки вперёд кулаком, сжатым ладонью вниз, но также бросала вещи и назад через плечо, так что они падали сзади, а иногда сидела опершись обо что-либо спиной и бросала вещи через руку.

Как и Мидж, она была заядлым футболистом и иногда по полчаса катала мяч по комнате. Но у неё было ещё одно достоинство, которым Мидж так и не овладел.

Когда она бросала мяч далеко и перегоняла его, то широким взмахом своего мощного хвоста снова подкатывала мяч к своим лапам.

У неё было небольшое, но очень тяжёлое тело, окутанное меховой шубкой во много раз большей по размеру, чем ей было бы впору. Нельзя даже сказать, что она ей была великовата, она просто была безразмерной. Кажется, что шкурка закреплена на зверьке всего лишь в шести точках: на кончике носа, на четырёх щиколотках и у основания хвоста. Когда она лежит спокойно на спине, то видно, как излишки меха тяжёлыми бархатными складками свисают у неё то на один, то на другой бок, а то и по обе стороны. Если слегка нажать ей на основание шеи, то шкурка на лбу у неё бугрится складками как скомканный плюшевый занавес. Когда она становится на задние лапы как пингвин, то вся её мантия сползает вниз под собственной тяжестью и укладывается тяжёлыми волнами у основания живота, придавая ей вид неваляшки, похожей на грушу.

Таким образом она в состоянии поворачиваться, в удивительно широких пределах, внутри своей собственной шкуры, и если попробовать ухватить её за шиворот, то окажется, что держишь её совсем за другую часть тела, которая только временно, если так можно выразиться, принадлежала загривку. Цвет меха - это лучший показатель того, что чему принадлежит: шея и грудь у неё - белые с желтоватым оттенком, а не совершенно белые, как мне показалось вначале, когда я впервые увидел её при ярком солнечном свете. И здесь мех у неё свисает такими очевидными избыточными мешками, что у неё даже появилась привычка собирать этот слюнявчик двумя руками в ком и сосать его с огромным наслаждением, что вполне понятно с учётом мелкой плисовой фактуры материала. Грудь отделена от серебристой парчовой головы четкой разграничительной линией сразу же под ушами, тело и громадный хвост - бледного лиловато-коричневого цвета, бархатистого сверху и шелковистого снизу. Кроме мест крепления на четырёх запястьях мех обладает совершенно отличными свойствами, он меняется от вельветового до атласного, мелкие плотные волоски меняют цвет в зависимости от того, как на них падает свет. Плотно обтянутые кожей кисти и невероятная полнота выше запястий создают впечатление, что она носит тяжёлые рукавицы. Наблюдая за ней, когда она по утрам отправляется на прогулку с Джимми Уаттом, я думал, что она походит ни на что иное, как на очень дорогую женщину, которая не обращает внимания на погоду, когда надо с кем-либо встретиться в определённом месте.

Её относительное младенчество и воспитание среди людей оставило любопытные пробелы в её способностях. Прежде всего, она не умела лакать воду или молоко, а пила их из чашки, как птица, подымая голову, чтобы жидкость скатилась в горло.

Или же она шумно всасывала её с хриплым чмоканьем, подчёркнутым чуть ли не звонким глотаньем. К тому же она обладала даром, едва ли бывавшим когда-либо у диких зверей, она умела пить молоко с ложки. Стоит только показать ей чашку и ложку, и она тут же забирается к вам на колени, тяжело и доверительно плюхнувшись туда, в ожиданье задрав голову. Затем она открывает рот, и можно заливать туда целые ложки, а чавканье при этом достигает крещендо. В конце этого представления она настаивает на осмотре чашки, чтобы убедиться, что та действительно пуста. Она обшаривает её пальцами с отрешённым видом, затем отрыгивая и икая, берёт ложку в руку и, ложась на спину, начинает облизывать и сосать её.

Однажды я с ужасом узнал, что она очень трусливая пловчиха. Даже в своём диком состоянии у щенков выдр нет инстинктивной тяги к воде, а запруда учит их плыть даже вопреки рассудку, так как они боятся уйти со своей глубины. В воде Эдаль предпочитала либо непосредственно касаться ногами дна, либо держать их в непосредственной близости от него, и ничто в то время не могло соблазнить её уйти на глубину. Но даже с такими оговорками она вытворяла такое, чему позавидовал бы даже Мидж. Лёжа на спине, она начинала крутиться, если можно так выразиться, вращаться вокруг своей оси, выписывать пируэты в горизонтальной плоскости, как курица на вертеле, который крутится как угорелый. От этого, как и от новизны своих водных способностей, которые она вскорости выявила у себя, она приходила в совершенный восторг, и, если она ещё не поняла, что выдры свободно плавают под водой и подымаются на поверхность лишь затем, чтобы освежиться, то прекрасно знала все радости барахтанья в воде.

Её язык вначале вызвал у меня огромные трудности. Хотя у неё и было несколько схожих нот с Миджем, то ли оттого, что они были разных видов, то ли потому, что её не учили общаться выдры-родители, она употребляла их в совершенно другом контексте, и вначале это приводило к крайнему непониманию. Так, напевное урчанье, которое свидетельствовало о том, что Мидж очень сердит, она применяла для того, чтобы просить себе ту пищу, которую держит человек, а позднее она научилась делать это и по приглашению. Вопросительное "Ха?" Миджа у неё означало также просьбу дать ей ту еду, которую человек держит в руке, было подтверждением того, что она учуяла её и находит её пригодной. Высокий рычащий визг, который, правда, очень редко, означал у Миджа предел терпения и возможность укуса, она издавала при приближении любого незнакомца. Он выражал скорее опаску, чем агрессивность, так как она вовсе не кусалась, а лишь убегала в безопасное место к друзьям. Первые две ночи напролёт я страдал от этого ужасающего визга, звучавшего мне прямо в уши. Она ведь привыкла спать в постели со своими бывшими владельцами и проводила большую часть ночи на подушке. Теперь же она облюбовала ноги моей постели и, тяжело забывшись сном, чуть ли не каждые полчаса взбрыкивала, чтобы занять привычное ей положение. Обнаружив на подушке чужую голову, которая ещё не утратила пугающей новизны, она прикладывала рот мне к уху и во всю силу своих лёгких издавала вопли и стоны покинутого и отчаявшегося существа. И нельзя, пожалуй, винить меня в том, что я пугался этого. Я тут же просыпался и вспоминал, что такие звуки в прошлом были предвестником укуса, подобного леопардову.

Зов её был по существу такой же, как и у Миджа, но менее звонок и требователен, более жалобный и женственный. Кроме этого сходства у неё был целый набор незнакомых выражений, обозначающих приязнь, удовольствие, приветствие и беседу, тона, сильно напоминающие младенца человека, и большинство из них можно было без лести отнести к категории писка, а не урчанья, без лести потому, что в них вовсе нет той гадости, которая таится в этом слове. Как и другие бывшие у меня выдры она издавала один звук при внезапном и сильном испуге, впервые я услышал его у Чахалы в болотах Тигра, когда в двери тростниковой хижины появилась фигура человека. Этот звук был точно такой, как издаёт человек, если надуть щеки и резко выпустить воздух через полусжатые губы. Однажды я слыхал его от Миджа и однажды от Эдаль.

С самого начала она установила с Джимми Уаттом совсем другие отношения, чем со мной. С ним у неё была буйная, шумная дружба, а со мной, хоть она вскоре стала очень любезной и демонстративно дружелюбной, многое оставалось невысказанным.

Джимми она приветствовала, ворковала над ним, разглагольствовала с ним, укоряла его, бранила, ласкала и гукала, орала на него, если он потревожит её во время сна, визжала от радости, когда он впервые появлялся поутру. Со мной же, хоть и проделывала то же самое, она редко произносила хоть слово. - Это молодость, - говорила Мораг. - Она думает, что он тоже выдра. Несколько позднее выявились и другие различия в наших отношениях. Так, при наших ежедневных прогулках она отправлялась со мной куда угодно, но не следовала за Джимми, если по её мнению он шел в неинтересном или скучном направлении.

Мы предполагали продержать Эдаль внутри изгороди, возле дома у бассейна, в течение полумесяца. Вначале это показалось нам просто, так как бассейн вызвал у неё неописуемый восторг, и она редко грустила, разве что по вечерам. Затем как-то мы на некоторое время упустили её из виду, и она исчезла. В том месте, где проволока примыкала к сарайчику с северной стороны дома, ближе всего к мосту и дороге, по которой она приехала с Малкольмом и Паулой, она сумела найти слабое место. К тому времени, как мы убедились, что её нет, у неё была фора, пожалуй, минут в десять.

Мы верно угадали маршрут, по которому она направилась, и когда добрались до Друимфиаклаха, она уже была там минут пять. Мораг не было дома, а её муж не сумел установить контакта с этим встревоженным созданием, все мысли которого вдруг устремились в прошлое. Она лежала на верхней ступеньке лестницы (выяснилось, что если есть лестница, то у выдр возникает непреодолимое желание подняться по ней) и жалобно скулила. Она как будто обрадовалась, увидев нас, и приветствовала Джимми почти так же шумно, как и в беде, но в Камусфеарну возвращаться не захотела. До тех пор мы не одевали на неё поводка, но теперь у нас, пожалуй, выбора не было.

Обратный путь занял у нас больше часа. Она счастливо топала впереди метров около пятидесяти, затем садилась, упиралась лапами в землю и начинала выть. Тогда я ещё не понял, что легче всего на свете было взять её на руки и отнести домой безо всяких проблем, если не считать её солидного веса; но тогда я всё ещё нетвёрдо понимал её язык и опасался угрозы при этом номере её репертуара.

Оказалось, что нервная перегрузка гораздо более изнурительна, чем любая тяжесть.

Несколько дней спустя побег повторился, но это было в последний раз. В этом случае Джимми, без моей подготовки в языке выдр, поймал её на полпути и принёс домой на шее, как налитый свинцом меховой воротник.

Через пару недель опасность того, что она убежит, отпала. Мы предоставили ей столько развлечений, так много новинок, самым большим из которых был постоянный доступ к водопроводу, что просто подкупили её. Нам, пожалуй, повезло, что этот период акклиматизации совпал со временем миграции молодых угрей. К этим прозрачным червячкам, которые, извиваясь, кишели в скалистом омуте под водопадом и скатывались в змееподобную цепочку на вертикальной стене рядом с белой водой, в ней открылась такая страсть, которая затмила всё остальное. Она часами проводила время у этих омутов, где до неё охотился Мидж, черпая и хватая, жуя и хрустя, подымаясь по скале за путешественниками, и после таких вылазок возвращалась пресыщенная игрой и укладывалась спать на кухне, как будто бы у неё никогда и не было другого дома.

Эти угорьки, однако, доставляли нам немало неприятностей, так как в течение нескольких недель они неоднократно забивали водозабор и даже вынудили нас однажды носить воду из ручья вёдрами. Стремясь чем-то занять и отвлечь Эдаль на период акклиматизации, мы черпали угорьков вёдрами в ручье и высыпали их ей в бассейн. В бассейн вода шла по таким же трубам, из каких был сделан водопровод в наш дом с вершины водопада, угорьки быстро обнаружили единственный выход из бассейна против течения и продолжили своё прерванное путешествие с таким же несгибаемым упорством, которое вдохновляло их предыдущие два года, поднялись по стодвадцатиметровой трубе вверх и добрались до водозаборной сетки на самом верху. Ячейки в ней, однако, оказались слишком мелкими, и тела их не пролезали туда, там они застревали и помирали, в каждой ячейке торчала голова угорька, - такой жалкий и плачевный конец этого долгого и отважного путешествия. К водозабору в омуте над водопадом можно было подобраться только спустившись по верёвке в ущелье. По десятку раз в день нам приходилось лазить туда и удалять дохлых мальков, но это было всё равно, что стрелять из пушки по саранче, так как за ними тут же появлялись ещё большие орды, которым суждено было погибнуть на самой грани свободы.

Заведённый порядок, как я уже говорил, исключительно важен для животных, и как только мы увидели, что Эдаль освоилась, организовали ей такой распорядок дня, который в наибольшей степени обеспечил её безопасность. Она завтракала живыми угрями, которых ей как и Миджу присылали из Лондона, и затем один из нас выводил её на двухчасовую прогулку вдоль побережья или по горам. Во время этих прогулок она держалась к нам гораздо ближе, чем бывало Мидж, а поводок мы с собой носили не столько для того, чтобы сдерживать её, сколько для защиты от возможного нападения от собак пастуха, ибо Эдаль любила собак, видела в них возможных товарищей по игре и совсем не ведала о том, что на Западном Нагорье собак и науськивают, и специально тренируют для охоты на выдр.

В одну из этих утренних вылазок мне удалось познакомиться с дикой выдрой гораздо ближе чем раньше. Эдаль охотилась на всякую морскую живность в заливчике в двух-трёх метрах от кромки моря и в нескольких футах выше его уровня. Она долго бродила там, выискивая мелких зелёных крабов, моллюсков и креветок, а моё внимание отвлекалось от неё на орла, парившего над утёсами высоко над нами.

Когда я снова повернулся к морю, то увидел Эдаль, как мне показалось, медленно колыхавшуюся в мягких волнах чуть дальше заливчика, в котором она была раньше. Я мог бы достать её скажем длинной лососёвой удочкой. Я свистнул ей и стал уже было поворачиваться назад, но тут краем глаза заметил нечто незнакомое в её облике. Я посмотрел назад, и на меня с интересом и удивлением уставилась дикая выдра. Я глянул вниз на заливчик у моих ног и увидел Эдаль вне пределов видимости с моря, которая по-прежнему ползала среди водорослей и под плоскими камнями. Дикая выдра ещё раз пристально посмотрела на меня, и затем, видимо безо всякой тревоги, неторопливо продолжила свой путь на юг вдоль кромки скал.

В этих заливчиках вдоль побережья Эдаль научилась ловить моллюсков и бычков, иногда ей удавалось выловить взрослого угря в горных потоках, и мало-помалу она осознала скорость и хищническую силу своей породы. Она по-прежнему питалась большей частью живыми угрями, которых ей присылали из Лондона, ибо, пожалуй, ни одна выдра не может оставаться совсем здоровой без угрей, но ей также нравились имбирные орешки, шпиг, сливочное масло и прочие изысканные закуски, к которым её подготовило воспитание людьми. Из местных рыб она отказывалась от серебристой сайды, кое-как терпела простую сайду и форель, и прямо-таки объедалась скумбрией. Мы запускали ей угрей живьём в бассейн, где после первых неудач в туче грязи, которую подымали её кульбиты, она сумела отыскивать и вылавливать их даже среди такой плотной дымовой завесы. Это достигалось, думается, сверхчувствительной восприимчивостью наощупь её рук. Будучи у мелкого края бассейна, она как бы нарочно отводила взгляд, пока шарила в мутной воде. Её ладошки имеют "нескользящую" поверхность, на ней имеются небольшие выпуклости, как подушечки пальцев, которые дают ей возможность ловить и удерживать угря, который свободно выскальзывает из человеческих рук.

К концу июня она уже плавала как настоящая выдра, глубоко ныряла и исследовала темные террасы скал у кромки побережья, оставаясь под водой по две минуты, так что только тоненький след из воздушных пузырьков, выходящих из её меха, указывал на то, где она находится. (Этот след из пузырьков, как я заметил, возникает метрах примерно в двух позади плывущей выдры, а не как казалось бы на первый взгляд непосредственно над зверьком.) И хотя она утратила боязнь глубины, никогда не чувствовала себя в безопасности в открытом море. Ей всегда хотелось видеть хотя бы с одной стороны пределы той стихии, в которой плыла, и если она оказывалась вне этих видимых границ, то её охватывал ужас пустоты, и тогда она по-детски паниковала и начинала отчаянно по-собачьи барахтаться в направлении берега.

Следовательно, наши первые опыты купания с лодки увенчались провалом, лодка для неё, очевидно, не была надёжной заменой тверди земной, и даже, будучи в лодке, она не чувствовала себя в безопасности, как будто бы была за бортом, и даже более того, предпочитала отважно броситься к берегу, чем оставаться с нами в такой очевидной опасности.

В то лето Эдаль была не единственным новичком в Камусфеарне. Несколько лет назад, ещё будучи в Монтрейте, я собрал большую коллекцию диких гусей. После войны она оказалась единственной крупной коллекцией редкой дичи, оставшейся в Европе, и в 1948 году стала основой Заповедника дичи Питера Скотта в Слимбридже.

Однако, к тому времени менее редкие виды расплодились в таких количествах, и их так трудно было выловить, что посчитали нецелесообразным перевозить их туда. И вот целая стая взрослых гусей осталась у озера Монтрейт-Лох, и на них иногда даже охотились ради интереса или как на паразитов на пастбищах, полудиких и беззаботных только во время выведения потомства. И вот десять лет спустя от этой коллекции осталось одно лишь воспоминание. К 1959 году на этом озере всё ещё гнездились две-три пары, и я устроил так, чтобы один выводок высидела курица в Монтрейте и чтобы его привезли в Камусфеарну. После долгого, кружного путешествия поездом и морем на место прибыло пятеро гусят, они оперились, но летать ещё не умели, неуклюжие, беззаботные и доверчивые, проявлявшие четко выраженную склонность к человеческому обществу вопреки традиционным чертам их природы. Этот парадокс был мне приятен, ибо я как и многие натуралисты полюбил диких животных и птиц через свою кровожадность. В юности я был заядлым охотником на птицу, а эти пятеро птенцов были прямыми наследниками тех птиц, которых я подстрелил, ранил или убил на утренней тяге много лет тому назад. На самом деле, подобрав и приручив несколько подранков диких гусей, подстреленных морозными бурными зимними рассветами на солончаковых болотах и полях Залива Уигтаун, я сделал попытку собрать живую коллекцию всех диких гусей в мире, и эта крякающая плоскостопая пятёрка, которая так настойчиво пыталась прорваться в жилой дом в Камусфеарне, была примерно двенадцатым поколением тех, что пострадали от моего ружья. Возможно подсознательно чувствуя себя немного виноватым, как это нередко бывает с нами, когда мы бросаемся делать что-то сломя голову, я хотел, чтобы эти птицы свободно и без страха летали у Камусфеарны, хотел слышать на рассвете и закате буйную музыку тех голосов, которые давным-давно заставляли биться мое сердце, когда я, дрожа от холода, сидел в трясине какого-то приливного ручейка, наблюдая, как начинает полыхать горизонт на востоке.

Как ежедневное удовольствие и украшение Камусфеарны именно появление диких гусей превзошло мои самые оптимистические ожидания. Начиная с того, как я уже говорил, что они ещё не умели летать, только самые кончики их жестких крыльев торчали из-под синей с красным мантии. Но они целыми днями стояли и с надеждой неуклюже хлопали крыльями, приподымаясь над землёй примерно на фут и продвигаясь вперёд неуклюжими и неизящными прыжками. Как это выпало нам с Джимми Уаттом, которые сами не умели плавать, учить этому выдру, так и теперь, по мере того, как гуси подрастали, и их крылья стали достаточно длинными для полёта, но воображение ещё не доросло до того, чтобы пытаться сделать это, именно нам пришлось учить летать этих диких гусей. Джимми бегал впереди них, отчаянно размахивая руками изображая полёт. И вот однажды эти подростки, выполняя те же действия и поспешая за ним, вдруг, к своему изумлению, полетели. Вначале была целая серия смешных до неприличия вынужденных посадок, но за эти несколько секунд они обрели свои способности. Через неделю они уверенно и мощно стали на крыло, и в ответ на зов из дома прилетали сюда наперекор ветру с песчаных пляжей дальних островов.

На ночь мы их запирали в проволочном вольере с полом и потолком из сетки, чтобы уберечь от диких кошек и лисиц. А когда утром мы выпускали их, они взлетали с шумом и гамом и прокладывали себе крыльями путь вдоль ручья к морю, переворачиваясь и кружась в воздухе, "кувыркаясь", как говорят охотники, отдаваясь чистой радости полёта.

Должен признаться, что, несмотря на всё своё очарование и красу, эти пятеро гусей в некоторых аспектах обнаруживали удивительное отсутствие интеллекта и даже откровенную глупость, что в корне противоречит поверью о приписываемой им мудрости. Даже после того, как они уже несколько месяцев были знакомы с хозяйством усадьбы, всё равно оставались сомнения, сумеют ли они попасть в ворота без того, чтобы то один, то другой из них не отстал. Нередко гусь оказывался не с той стороны открытых ворот, и вместо того, чтобы обойти вокруг и присоединиться к своей стае, вдруг отчаянно начинал биться о сетку, разделявшую его с собратьями.

Ещё более удивительным было их поведение в вольере, укрывавшем их на ночь.

Каждое утро я отправлялся открывать сетчатые ворота, чтобы выпустить их. Как только я появлялся, они устраивали гомон, достигавший предела, когда я подымал барьер, и они вываливались наружу. Однажды утром в сентябре, встав на рассвете, я открыл им ворота (которые составляли одну из стенок загона) на два часа раньше того времени, к которому они привыкли. Они поприветствовали меня как обычно, но не стали выходить, и я ушёл обратно в дом, полагая, что они зашевелятся, как только взойдёт солнце, и вновь пустился в размышления о роли распорядка в поведении животных. Почти три часа спустя, намного позже того времени, как они обычно улетали к морю, я вдруг выглянул из кухонного окна. Они всё ещё были в вольере, сердито переругиваясь и прохаживаясь взад и вперёд у открытых ворот, как будто бы какая-то невидимая перегородка отделяла их от травы снаружи. Решив, что их можно освободить только каким-либо символическим жестом, я вышел к ним с таким видом, как будто бы мы не виделись утром. Закрыл ворота, затем с треском растворил их, а сам при этом стал разговаривать с ними как обычно. С очевидным облегчением, можно сказать, в каждом своём движении, они гуськом вышли наружу следом за мной и почти сразу же полетели к берегу.

С последних дней мая до начала сентября лето в тот год пришлось у меня на отпуск. В то время, как Англия задыхалась от тропической жары, и прибрежные дороги из Лондона были на двадцать миль забиты очередями неподвижных машин, в Камусфеарне были лишь слабые проблески солнца сквозь пелену шторма и дождя, ручей скатывался вниз бурным потоком, а море беспокойно ворчало при беспрерывном ветре. Большая лодка сорвалась с якоря и пробила себе дно, и было очень мало дней, когда в маленькой плоскодонке можно было без риска выйти в море. Из-за этого, а также потому, что меня устраивала боязнь Эдаль открытого моря, что говорило в пользу её безопасности, только первого сентября мы возобновили с ней опыты в лодке.

Тем временем она стала значительно увереннее как в отношениях с нами, так и в своей стихии, и кружилась вокруг нас под теплым солнышком, пока мы тащили плоскодонку по песку ко всё ещё синему морю без единого всплеска отражавшему небо. Компанейские гуси с удовольствием принимали участие в этой затее, гогоча, следовали за нами к берегу, и вся наша разношерстная компания одновременно отправлялась в путь. Эдаль стрелой проносясь в чистом светлом море, хваталась лапами за вёсла и впрыгивала в лодку с целым фонтаном воды, а гуси плыли в нескольких метрах сзади и как бы укоризненно поглядывая на нас своими глазами из-за оранжевых клювов. Мы проплывали около мили вдоль берега с чудесными ярко-желтыми цветами оголённых при отливе водорослей на фоне вереска, рдеющего папоротника и голубизны горных вершин вдалеке. Вся прелесть Камусфеарны сосредоточена в этом утре: отчётливый, как молния, след выдры под водой; кружащий, серебристый полёт гусей, пролетающих над нами вперёд; длинные, вздымающиеся голубые валы моря среди шхер и морских зарослей; речушки, пенящиеся хрусталём и скатывающиеся со скал пеленой, которую подхватывала морская волна и слизывала с голого берега.

Эдаль, иногда обнаружив, что плывёт вроде бы над бездонной пропастью, вдруг страшно пугалась и по-собачьи устремлялась к лодке с высоко задранной головой, не смея глядеть вниз. Казалось, что её врождённая память чередовалась воспоминаниями о тусклых таинственных глубинах и лесах колышащихся водорослей и об уюте коврика у камина, поводке и надёжных руках человека. И вот она вдруг бросалась к лодке (которую совсем перестала бояться и чувствовала себя в ней как на суше), с маленькой озабоченной мордочкой над бешено мельтешащими передними лапами, стрелой выскакивала на поверхность пенящейся волны и прыгала на борт, неся с собой водопад. Затем она повисала на корме, крепко вцепившись задними лапами за планширь и погрузив голову в воду, разглядывала острый как нож край между морем и твердью земной, разрываясь между желанием исследовать подводный простор и страхом сгинуть в неведомой пучине. Иногда она бесшумно и почти без всплеска соскальзывала в глубину, и тут же вдруг пугалась и бешено устремлялась назад в лодку. И всё же в те мгновенья, когда уверенность ещё не покидала её, когда её изящное как торпеда тело скользило глубоко под водой рядом с лодкой, извиваясь над белым песком, между высокими, колышащимися стеблями ярких водорослей, или когда она стремительнобросалась в погоню за какой-либо невидимой сверху добычей, казалось, что вернулось прошлое, и что это Миджбил следует за лодкой в сверкающей воде.

После нескольких таких райских деньков среди островов гуси впервые не вернулись ночевать. Утром я звал их, но приветственного хора в ответ не услышал. Им ещё рановато было проявлять инстинкт к перемене мест, который, как я думал, они, возможно, и утратили после нескольких поколений не занимавшихся перелётами предков, и когда я не обнаружил их следов и днём, то испугался, как бы они не забрели слишком далеко и не стали жертвой какого-либо заезжего охотника с ружьём четвертьдюймового калибра. Я уже было отчаялся увидеть их вновь, когда ранним вечером приехал с Эдаль на один из белоснежных пляжей на острове, где вздумал познакомиться с высадившейся там с лодки группой туристов. Я разговаривал с ними и вдруг в полумиле к северу увидел длинную цепочку гусей на фоне неба, и, с дурацким приливом радости узнал своих пропавших диких гусей. Я позвал их, когда они пролетали высоко над нами в солнечных лучах, они как бы замерли в полёте и затем стремительно по спирали стали спускаться. Хлопая крыльями, они сели на песок у наших ног.

Я так и не перестал восторгаться тем, как мне удаётся призывать с неба диких гусей, которые на своём пути неподвижны как созвездие, когда солнце уже опускается за холмами Ская, слышать далеко-далеко их ответный гогот, и видеть силуэт их крыльев, взмахивающих над морем на фоне закатного неба. Эта стайка простых гусей доставляла мне больше радости, чем вся та большая коллекция экзотической дичи, предки которой были брошены на произвол судьбы и никому не нужны. Больше, пожалуй, испытывал я радости в их мирном нетребовательном сосуществовании, чем какой-либо средневековый дворянин в своём соколе, который по его мановению подымается за пролетающей дикой уткой или же затем, чтобы сбить в небе цаплю.

Хоть эти гуси причиняли мне мало хлопот и доставляли много радости, иногда они, как и все ручные животные, заставляли меня сильно поволноваться. Худшей из этих бед было то, как я увидел, как один из них, находясь вне пределов моей досягаемости, делал всё, что в его силах, чтобы проглотить рыболовный крючок.

Эдаль, как я уже упоминал, питалась живыми угрями, которых ей присылали из Лондона. Это была довольно дорогостоящая процедура, и когда выдра подросла, и её потребности стали превышать первоначальный заказ в шесть фунтов в неделю, я начал эксперименты по обеспечению её из камусфеарнского ручья, изобилующего угрями. Несмотря на массу советов, мне так и не удалось смастерить подходящую для них ловушку. И вот однажды мы закинули с моста несколько лесок с наживкой червями. Опыт оказался удачным, и за несколько часов мы наловили достаточно угрей, но я совсем забыл о гусях. Они редко появлялись у моста, и во всяком случае, я и не подумал о том, что они заинтересуются почти невидимыми лесками.

Тем не менее, пару часов спустя им вдруг вздумалось прилететь с моря, и когда я увидел их, то у одного в клюве уже болталась большущая форель. На конце лески был крючок, предназначенный для мухи, а гусь, не подозревая об опасности изо всех сил старался проглотить то, что осталось от форели. Леска была очень тонкая, он не замечал её, и пока я со страхом смотрел на него, он проглотил ещё несколько сантиметров. Остальные гуси собрались у моих ног, а этот, занятый своим делом, упрямо оставался в центре водоёма, а крючок, в ответ на его глотательные движения, поднимался всё выше и выше. В самый последний момент мы выманили его не берег, предложив пищу, и, когда я схватил за леску и стал наматывать её на руку, то выяснилось, что птица проглотила её около полутора метров. Этот случай на время поставил точку на моих попытках обеспечить Эдаль угрями из ручья.

По той же причине гуси оказывались помехой при рыбной ловле на море. Иногда они сопровождали нас с самого начала, а то вдруг прилетали издалека, когда мы уже считали, что нам удалось улизнуть от них, кружили над лодкой и, гогоча, садились на воду вокруг, тесно сгрудившись вокруг перемёта, зачарованные рыболовными крючками и танцующей серебристо-голубой рыбой, плескавшейся за бортом, так что нам нередко приходилось одной рукой управляться с перемётом, полным ставриды, а другой отгонять гусей. И вот в этот миг я понял, как трудно было бы жить всем диким зверям, если бы они не боялись человека, как сложно было св. Франциску в повседневной жизни.

Глава 14

С тех пор, как в доме появилась Эдаль, он сильно преобразился. Пока в Камусфеарне не было выдр, я занялся было украшением дома и навёл в комнатах некоторый уют. Теперь, когда все помещения вновь оказались, так сказать, в осадном положении, от этого поневоле пришлось отказаться в пользу более практических соображений. Все столы и полки пришлось как-то приподнять за пределы ловкого обследования Эдаль, все висевшие на стенах предметы переместились вверх, как у жителей города, которые ищут спасения на крышах домов при наводнении. Не стало журнального столика сбоку дивана, так как это недавно введённое новшество она присвоила себе в первый же день, изорвав и скомкав всё моё чтиво таким образом, чтобы оно послужило ей постелью на её собственный вкус.

Там она разлеглась на спине и уснула, а голова её покоилась на заголовке, в котором говорилось о дорожных пробках на улицах Лондона.

Стало очень трудно поднять уязвимый предмет вне пределов её досягаемости, так как, став на цыпочки, она могла доставать предметы на высоте уже более метра.

Если она была мокрой, то стаскивала одно или несколько полотенец и вытиралась, если вдруг скучала, то завладевала любым предметом, который привлекал её блуждающее внимание, и, глубоко сосредоточившись, начинала методически его разрушать. Такое настроение находило на неё временами, бывали дни, когда она была неподвижна, как ручная собачка, но бывали и такие, когда на стенах просто не хватало места для предметов её посягательств. В силу природных особенностей в Камусфеарне сосредоточено много резиновых сапог, как простых, так и охотничьих, за многие годы на них появились заплатки из красной резины, и Эдаль с вредительским восторгом отрывала их и расширяла появившиеся под ними дырки.

Таким образом, комнаты, в которые она имела доступ, приобрели такой вид, какой имеют загородные парки, где деревья похожи на "плакучие ивы", так печально воспетые писателями конца восемнадцатого века по лесопарковой культуре. По высоте над уровнем земли, до которой у деревьев не было веток, в этих парках можно было судить о том, кого держал владелец: оленей, крупный рогатый скот или лошадей, и по той же самой методике можно было сравнивать относительные размеры Эдаль и Миджа. Если сначала и были какие-то сомнения, то в конце её первого месяца пребывания у нас мне стало совсем ясно, что она гораздо более крупное создание, и это при всём том, что была она на целых шесть месяцев моложе Миджа в том возрасте, когда его убили. Она росла почти на глазах. В мае Малкольм Макдональд определил, что она была около метра длиной и весила чуть больше десяти килограммов, к августу она была уже почти метр двадцать пять в длину, а на вес я ей давал килограммов семнадцать. Тогда ей был год, и так как она ещё не стала взрослой, было ясно, что она ещё будет расти. В экваториальной Америке бывают выдры размером с котиков, и если их кто-либо приручал, то помещения их владельцев должны были выглядеть более чем прелюбопытно.

Так как в помещении кухни-столовой было не так уж много стен, оставлять там Эдаль одну на длительное время было нежелательно. В этом плане она была покладистей Миджа, и если до этого погуляла и поела, то могла пробыть одна часов пять, а то и больше. Когда мы отправлялись на лодке в деревню или на остров Скай, то закрывали её в специально для этого отведённой комнате, которая служила для этой же цели во времена Миджа. Здесь у неё была постель, сделанная из автомобильной шины, покрытой тряпками, уборная в углу, состоявшая из клеёнки, накрытой газетами (и в это же довольно удалённое место она приходила по надобности из кухни), масса различных игрушек и миски с водой. У этой комнаты был один крупный недостаток: в ней был однослойный пол, и она располагалась прямо над жилой комнатой. Хотя миски у неё были непроливашками, предназначенными для собак, для неё это не было преградой, так как, если ей не удавалось опрокинуть их просто так, то она брала их в обе руки и переворачивала, а потолок, как я уже говорил, был далеко не водонепроницаем. В первые дни она не очень точно попадала в свой туалет, а это место, к сожалению, приходилось примерно над креслом, где обычно сидел любой гость. Вода умножает свои достоинства для выдры, если она падает или движется каким-либо другим образом. А Эдаль обнаружила, что, если перевернуть чашку наверху, то можно пробраться вниз на кухню и получать двойное удовольствие от капель, падающих с потолка. Я видел её на полу кухни с задранной вверх головой и раскрытым ртом, она не упустила ни одной капли, сочившейся сверху.

Эдаль была очень разочарована тем, что те немногие собаки, с которыми ей разрешали познакомиться, далеко не устраивали её как товарищи по играм. В общем и целом они относились к ней как к человеку другой расы, и она откровенно обижалась на них за это и огорчалась оттого, что они не принимали её за свою. За немногими исключениями, они рычали, лаяли на неё и огрызались при её приставаниях. Первая, медлительная золотистая лабрадорская сука, сидела перед камином, повернувшись задом к Эдаль с откровенно неприступным видом. Время от времени Эдаль, не решаясь подойти к ней напрямую, осторожно протягивала свою обезьянью лапку и трогала её неподвижный жёлтый круп, издавая, тем временем, тоненькие, жалобные горловые стоны. Её откровенно удивляла невозможность установить дружеские отношения, так как она была непривычна к отказу.

Только две собаки на время подружились с ней, но обе очень скоро посчитали её слишком назойливой личностью. Особо ретивая желтоглазая сука, пойнтер, которую привёз судья Джеймз Робертсон, вначале проявила тот дух, который требовала Эдаль от своих приятелей. Она всё бегала кругами, пока Эдаль удивительно ловко срезала углы, это было уж слишком для собаки, которая оказалась в конце концов на спине посредине ручья, а Эдаль дразнила её с берега. Этот случай вызвал холодок в их отношениях, которые позже расстроились совсем, пойнтер стал осторожничать, а затем откровенно проявлять враждебность. Когда я заметил её хозяину о таком плачевном отсутствии выдержки, он ответил:

- Ну, она же не думала, что ей придётся развлекать какую-то выдру, тем более если её зовут Коротышка. (Как и большинство ручных зверьков Эдаль, после появления в Камусфеарне, получила массу всяких кличек, среди которых эта, пожалуй, была самой безобидной).

Эрик Минклейтер привёл большого английского сеттера, великолепного зверя по кличке Топсель. Тот тоже сначала попробовал было порезвиться с выдрой, на этот раз на песке, но, как и пойнтер, вскоре понял, что бегать вокруг неё кругами бесполезно, так как глаз у неё был отточен на радиусы. Таким образом, постоянно одураченный, он стал истерически лаять, а Эдаль спасалась бегством в море. Я всё ещё надеюсь, что когда-нибудь найдётся собака, которая будет играть с ней как Присцилла в Африке.

Выдра и пятеро диких гусей были всем известными обитателями Камусфеарны, хотя в течение лета там были и другие временные жители. Молодая славянская поганка, которая из множества водоёмов в этой местности умудрилась сесть на наш маленький бассейн, который мы выкопали за домом для Эдаль, посчитала, что сеточный забор вокруг него слишком высок, чтобы взлететь. Несчастный слепой мышонок, которого бросила родительница пока несла его от внезапно переполненных наводнением местных дренажных канав, и который прожил всего четыре дня, пока его кормили из с трудом изготовленного подобия материнской титьки. Раненая, едва оперившаяся серебристая чайка, подобранная невдалеке от дома и умиравшая под ветром и дождем, вскоре поправилась, стала летать и в какой-то мере стала питаться отходами нашего хозяйства. И водяной погоныш, который прибыл из деревни в картонной коробке, на оборотной стороне этикетки которой было написано : "Что это за птица, их что, обычно находят на шестке у камина?" Его совершенно неожиданно нашли сидевшим, нахохлившись, у потухшего камина, когда хозяин утром спустился в гостиную из спальни. Я очень удивился тому, что такая птица, с которой обычно сталкиваешься во время её коротких неуклюжих перелётов над камышом в каком-нибудь бекасовом болоте, одно из самых непритязательных летающих существ, вдруг закончила свой хоть и невидимый, но надо полагать, неудачный и бездарный полёт таким образом. Совершенно непримечательная, можно сказать, птица, с неопределённым опереньем, неуклюжая в движениях, а по привычкам вообще такова, как будто бы её и нет совсем. Однако тот экземпляр в картонной коробке, который таким образом вынужден был, так сказать, сблизиться и установить социальный контакт с человечеством, оказался очень ярок, с виду даже щеголеват, с серыми рубиновыми глазками и напористым холерическим темпераментом. Он наскакивал как бойцовский петух на любую протянутую к нему руку, а обманчиво тоненький красный клюв обладал похожей на щипцы хваткой. Ему откровенно не нравились обстоятельства его позорного плена, но он прибыл вечером, и мне не хотелось выпускать его на волю, не убедившись, что он здоров. Он провёл ночь в моей спальне, пол которой по такому случаю был усыпан земляными червями и прочими подобными невкусными подношениями. То ли гоняясь за ними, то ли, чтобы утвердиться самому, он топал всю ночь, по словам гостя, ночевавшего этажом ниже, подобно мышонку в кованых сапогах. Поутру выяснилось, что он здоров телом и душой, его выпустили, и он растворился в окружавшей нас природе.

И, наконец, самое большое впечатление произвело на нас появление дикого котёнка.

Однажды выяснилось, что наше нагревательное устройство "Калоргаз" (в тот год это была новинка), осталось почти без топлива, и мы сразу же решили съездить на лодке в деревню за пять миль отсюда. Стоял золотисто-голубой сентябрьский денёк, и море между островов было гладким, как поверхность глыбы полированного камня.

Был отлив, и в шхерах показались макушки водорослей, так что, если бы мы не торопились из-за боязни, что магазин в деревне закроется, то объехали бы маяк с внешней стороны. Теперь же возможность сэкономить десять минут заставила нас рискнуть, несмотря на то, что можно было напороться на мель, и мы решили пойти протокой между маяком и соседним островом. Я был у руля, а Джимми Уатт стоял на коленях в носу лодки, указывая мне направление между камней. Вдруг он взволнованно крикнул и обратил моё внимание на нечто на поверхности по правому борту.

Там, метрах в пятнадцати от нас, был дикий котёнок-подросток, который неуверенно плыл в направлении дальнего острова. (Позднее я узнал, что дикие кошки нередко отправляются в плаванье, даже если их не преследуют, но в то время мне это показалось таким же странным явлением, как рыба, ползающая по земле). Глубина была больше трёх метров, и котёнок плыл медленно, высоко задрав голову, так что вся спина и хвост у него были над водой и сухие. Я хотел было повернуть к нему, но именно в этот миг стойка подвесного мотора, которую мы в спешке закрепили не очень плотно, соскочила с одной стороны , и мы остались без руля. К нашему удивлению кот повернул к лодке как спасательному средству, и надавив на мотор одной рукой, я сумел подплыть к нему. Я никогда не имел дела с живыми дикими кошками и подумал, что Джимми в лучшем случае отделается сильными царапинами, но когда он подхватил его под пузо, раздалось лишь шипенье. Затем Джимми поднял его и бросил в плетёную корзину. Трудно было усмотреть в этом жалком, покорном, пушистом заблудшем котёнке грозное и неукротимое по слухам существо и я подумал было, что появилась возможность проверить эту версию самому. Трудно представить себе, как можно в Камусфеарне совместить при всей их покладистости дикую кошку и выдру, и я подумал о Мораг. Она, может, и приютит его как воспоминание о детстве, так как давным-давно держала помесь дикого кота и домашней кошки, об утрате которой она в свое время горевала. В то время она работала экономкой в охотничьем домике на берегу реки в четырёх милях от побережья, мы отказались от мысли пополнить свои запасы газа и направились вверх по реке. Мораг, однако, уже уехала на почтовом "Лэндровере" в Друимфиаклах, у охотничьего домика нам дали машину, и мы последовали за ней домой. Спокойствие котёнка в корзине теперь сменилось низким, но почти беспрерывным рычаньем, которое свидетельствовало о едва сдерживаемом гневе.

Когда выяснилось, что у Мораг и так слишком много домашних забот, чтобы заняться ещё дикой кошкой, мне следовало, без сомненья, выпустить её, но несмотря на всё то, что я слышал и читал о неукротимой природе диких кошек, я не встречал никого, кто мог бы лично рассказать мне об этом. Мне также было известно, что целого и невредимого котёнка удаётся поймать очень редко, и я чувствовал, что возможность проверить действительность этого мифа упускать нельзя. Я вернулся на заимку и оттуда позвонил доктору Морису Бэртону, зоологу, у которого дома в Саррее содержится большой набор диких зверей, который всю свою жизнь посвятил изучению поведения животных и имеет опыт общения со всеми представителями британской фауны. Как это ни странно, однако, оказалось, что он никогда не держал диких кошек и не знал никого, кто бы пробовал приручить их, хоть и слыхал об одном человеке, который всю жизнь мечтал заполучить для эксперимента здорового котёнка. Он вызвался позвонить своему другу, который перезвонит мне через полчасика, и через некоторое время я переговорил с г-ном Уильямом Кингхэмом, который пообещал на следующее утро выехать из Лондона на машине, чтобы забрать кошку. Дело было в пятницу вечером, и он предполагал завершить семисотмильное путешествие к утру в воскресенье.

Я отвёз теперь уже явно рычащую корзину на лодке в Камусфеарну. Оставался единственный способ переждать следующие полтора суток : убраться из своей спальни в пользу котёнка, а самому спать на кухне. Я проделал это не очень-то охотно, и не только потому, что представил себе, во что она превратится после этого, но и потому, что прошло лишь три дня с тех пор, как я вернулся туда после отъезда своего последнего гостя.

Когда мы причалили к берегу у дома, уже стемнело, и в ту ночь не было никакой возможности достать подходящей пищи для дикой кошки. Я оставил корзину в своей спальне открытой, поставил рядом блюдечко консервированного молока и несколько кусочков молоки морской форели. Подумав, заткнул печную трубу клубком проволочной сетки.

Наутро, после уже ставшей привычной ночевки в спальном мешке у камина, при беглом осмотре спальни кошки обнаружить не удалось. Исчезла одна молока и всё молоко из блюдца, в центре моей постели было весьма пахучее месиво, но автора всего этого безобразия не было видно нигде. Мне помнится, точно так же мы ещё детьми запирали ежей в комнате, из которой не могла бы ускользнуть и мышь.

Утром, едва проснувшись, ещё неумытые, но снедаемые любопытством, мы находили лишь одну иголку, которая свидетельствовала о том, что это был не сон. Я подозревал, что взрослые вмешивались в эти дела по ночам, но в том возрасте мы все были и очень большими фантазёрами, и фаталистами.

При более тщательном обследовании кошка нашлась в трубе. Она вытащила ненадёжную затычку из проволочной сетки, и забралась, как сова на приступочку где-то в полуметре выше рядом с решёткой. Мои первые попытки достать кошку оттуда лишь загнали её ещё выше в трубу, в такое место, откуда выгнать её можно было только таким орудием с дистанционным управлением, как веник для чистки труб.

Меня это огорчило, так как изловить её всё-таки было необходимо, и так же было ясно, что это может травмировать объект, который предстояло приручать. Но выбора не было, и Джимми Уатт, вооружившись бечёвкой и грузом, взобрался на крышу, а я, надев несколько пар рукавиц и перчаток, ждал внизу, приготовившись схватить котёнка, когда он спустится до пределов досягаемости.

Все рукавицы, как оказалось, были совсем ни к чему, хотя было достаточно рычанья и плевков, но никакого возмездия. Освободившись, кошка одним прыжком забралась в самый темный угол комнаты, и, пока я изолировал дымоход, оставалась там, а глаза у неё тускло сверкали.

Наступило воскресное утро, в моей спальне был полный разгром, но не было никаких признаков появления спасательной бригады с юга. По-видимому ночью у моего пленника во всей красе проявился его норов. Он сосредоточился не на побеге, а на разрушении, изорвал письма, играл в мяч пузырьками чернил, с воздушной лёгкостью подымался на самые удалённые полки, о которых выдра не помышляла в своих даже самых буйных мечтах. Он хорошо пообедал остатками кулик-сороки, от которой не осталось ничего, кроме перьев с крыльев и клюва. Надругательство в центре постели повторилось, гораздо ярче и откровеннее, можно сказать, чем прежде. На день кошка устроилась в тростниковой корзине, плетёном коробе, предназначенном для перевозки грузов на пони, который мы когда-то нашли на берегу, и который теперь висел на стене как урна для бумаг, вне пределов досягаемости для выдр.

Необходимость охотиться на птиц в ближайшей округе, чтобы прокормить эту тварь, тревожила меня. Многие птицы в непосредственной близости к Камусфеарне были гораздо более ручными, более доверчивыми, чем в тех местах, где то один, то другой охотник постоянно шастает с ружьём. Мне не хотелось нарушать это спокойствие, и, когда я вышел из дома с заряженным ружьём, то чувствовал себя мерзким предателем по отношению к этому небольшому святилищу, которому я так долго поклонялся. Положение усугублялось гусями, которые настойчиво следовали за мной, иногда пешком, иногда, заметив меня издалека, прилетали ко мне туда, где я, замаскировавшись, сидел на скале какой-то удалённой шхеры. Они меня смущали, мне было как-то стыдно оттого, что они могут стать свидетелями проявления хищнической стороны моей натуры. Пока я, скорчившись, сидел там под мелким дождичком и солёным ветром, то заметил, что твержу про себя детское заклинание :

"Я делаю это лишь затем, чтобы жил котёнок". Затем оно, по рассеянности, перешло в слова и мелодию полузабытого гимна: "Он погиб, чтобы мы могли жить". И тогда я понял, что подсознательно переступил тот рубеж, перед которым пасовал разум, - ведь все христиане всё-таки питаются плотью и кровью Господа своего.

Итак, хоть и с неохотой я обеспечил дикую кошку дичью, которую предпочёл бы видеть живой : песчанка, баклан, сорочай и кроншнеп, а мой нежданный гость лихо пожирал их и продолжал гадить прямо посреди моей постели. Я поставил на пол ящик с землёй, и, хотя его поутру сильно расковыряли, и оттуда крепко несло аммиаком, всё же постель оставалась главным сортиром.

В понедельник пришла телеграмма, где говорилось, что г-н Кингхэм днём раньше добрался до Глазго, но заболел и был вынужден вернуться назад. Не ведая о том, что телефон, с которого я разговаривал с ним, находится в пяти милях отсюда по морю, он просил позвонить ему в Саррей в тот же вечер.

Так как спасение, которого я ежечасно ждал, таким образом отодвигалось на неопределённое время, я снова отправился в ту деревню с ненадёжным подвесным мотором, который довёз меня только в одну сторону, но спасовал на обратном пути.

Кое- как добравшись домой на вёслах поздно вечером, я получил обещание, что меня немедленно известят телеграммой о будущей судьбе дикой кошки.

Затем последовали ещё задержки и недоразумения, и неделю спустя после поимки на железнодорожную станцию в двенадцати милях от меня по морю прибыл посыльный, который послал в Камусфеарну нанятую лодку. Сам он не поехал на ней, а я-то полагал, что он приедет, переночует, получит у меня необходимые сведения о повадках дикой кошки. Так что я совсем не был готов к тому, чтобы засадить животное в ящик так вот сразу, пока лодка стояла и ждала у кромки прибоя.

Однако, хоть посыльного самого и не оказалось на месте, он прислал прочный и удобный ящик, набитый соломой, в одном из углов которого лежала пухлая неощипанная курица.

Для кошки же, эта третья и по необходимости поспешная поимка также обернулась ещё одной травмой. Он, - по манере испражняться я смутно предполагал, что это самец, - съёжился на высокой полке под защитой пишущей машинки (которую уже сбрасывала и разбила выдра) и при первом же приближении руки в рукавице издал тигровое, очень грозное предупредительное рычанье. При втором приближении он спрыгнул с полки на стол в проёме окна и, рыча, съёжился там, прижавшись спиной к стеклу.

В это время Джимми, который рыбачил с лодки, по возвращении баркаса, вернулся домой и потребовал взять всё на себя. Он одел рукавицы и ступил на арену со всей самоуверенностью своей неопытности. При его первом приближении кошка вся изменилась, почти, я бы сказал, преобразилась. Исчез даже намёк на пушистого домашнего ручного персидского котёнка, на его месте возник дикий свирепый зверь перед лицом кровного врага. Выставив уши не назад, а вниз, растопырив их по сторонам широкого плоского черепа, так что не только волосы, но и поры, из которых они растут, встопорщились, он оскалил не только клыки, но все зубы и даже десны, а жёлтые глаза его превратились в щёлочки, излучавшие ярость и ненависть, его полосатый хвост вздулся раза в два больше обычного, и он прижался спиной к оконному стеклу. И пока одна лапа была высоко поднята с растопыренными когтями, вторая оставалась на столе, передние лапы как бы телескопически вытянулись, эти бархатные конечности в мгновение ока превратились из средства передвижения в далеко разящее оружие, рассекающее всё и вся. Я не видал ничего подобного этому, как образ первобытной жестокости это было великолепно, но это была война.

Джимми, который до сих пор привык обращаться только с такими существами, чей блеф можно легко игнорировать, не устрашился при таком проявлении агрессивности, но отступил, когда ему прокусили и рукавицу и ноготь большого пальца.

Казалось, дело зашло в тупик, когда вдруг до нас дошло, что можно, так сказать, загнать кошку в угол, приставив к нему открытую крышку ящика и прижав к стеклу.

Этот манёвр сразу же увенчался успехом, он нырнул в сумрачное нутро ящика за соломой и затих. С тех пор я больше его не видел, но не исключено, что мы встретимся снова, так как его новый владелец пообещал, что если кошка поведёт себя так, как об этом говорят в легендах, и её невозможно будет приручить, то его вернут в Камусфеарну и выпустят на волю там, где дикие кошки пользуются привилегиями и защитой.

Сейчас октябрь, и вот уже шесть месяцев подряд я живу в Камусфеарне. На склонах Ская за проливом уже ревут самцы оленей, а вчера дикие лебеди пролетели к югу низко над свинцово-чёрным морем. Граница прибоя вдоль берега залива отмечена опавшими листьями, которые снесло в море ручьём, и под порывами леденящего морского ветра они трепещут и кувыркаются на песчаных склонах. Лето с дикими розами и мягким голубым морем, плещущимся у белых песчаных островов, кончилось; цветы вереска завяли, а алые рябиновые ягоды опали. Впереди нас ждут короткие сумрачные зимние деньки, когда седой водопад будет реветь поверх камней, по которым было так горячо ступать при летнем солнце, а холодный, солёный и сырой ветер будет стучать в окна и стонать в трубе. В этом году меня здесь не будет, я не увижу и не услышу всего этого. Дом для меня всё ещё крепость, из которой я делаю вылазки и набеги, это отвоёванный редут, за стенами которого можно укрыться, зализывать раны и планировать новые путешествия к дальним горизонтам.

И всё же, пока есть время, есть уверенность в возвращении.

Камусфеарна Октябрь 1959 года

Благодарю тебя, мой добрый гений, близкий ко мне как тень, За бледные как лютики деньки на древнем лугу, За дни моего детства, за то, что я видел и слышал, За дни бешеной гонки и физического благополучия.

Благодарю тебя, дружок, хоть ты и на голову меньше, и более покладист, Чем я, твой подопечный, чьи дни не так уже светлы, Мой зверёк-ангел, уверенный в прикосновении и добродушный, С личиком, загоревшим ещё каким-то первобытным летом,

Благодарю за грациозную осанку, за радостную уверенность, За то, что ты, скользя по чудной шелухе приличий, Держал меня за руку и отрицал мой разум, Посылал меня собирать ягоды в нужное время года.

Когда-нибудь ты покинешь меня или, в лучшем случае, не так уж часто, Я буду ощущать твоё присутствие, когда раскрываются глаза и ноздри, Всё реже твои ловкие пальцы будут готовы, Вскрывать замки, когда мои руки уже не так будут слушаться меня.

Спасибо, что ты доверился мне, за то, что разорвал осаду, Шпионов и сторожей у неразграбленного сада.

И благодарю тебя за беззаветную преданность, За то, что видел ты во тьме, За то, что сделал жизнь стоящей того, чтобы жить.

Загрузка...