— Хорошо, — сказала женщина. — Позвольте мне записать ваш адрес и номер телефона.

— Это не все, — сказал я. — У меня есть визитная карточка вашего сотрудника. Он мне ее оставил, и я знаю его в лицо. Так что я хотел бы, чтобы вы прислали именно его.

— Разумеется, — сказала женщина. — Раз вы его знаете, мы пришлем именно его. Если, конечно, он в данный момент не занят, — добавила она.

— Но трансакция намечается примерно через неделю, — сказал я, — так что у вас будет время.

— Тогда нет проблем, — сказала женщина. — Назовите его имя.

— Бреннер, — отчетливо произнес я. — Николай Андреевич Бреннер.

Какие-то непонятные междометия в телефонной трубке, покашливание, покашливание, молчание, потом неуверенный ответ:

— Боюсь, что это невозможно, — опять небольшая заминка, потом. — Он, видите ли, на Канарских островах. Вероятно, будет не раньше чем через две недели.

Ох, уж эти Канарские острова! Как будто на всей земле нет больше места для отдыха.

— Хорошо. Тогда, пожалуйста, его напарника. Я не знаю фамилии, но знаю его в лицо, так что...

— Напарника? — она как будто подавилась. — Но у него не было напарника.

— Не было? — я засмеялся. — Но сейчас-то, наверное, есть?

— Что? Простите, я вас не поняла. Кто вы? — растерянно спрашивала женщина. — Мы пришлем, мы подберем, — торопливо лепетала она. — Скажите ваш адрес, пожалуйста.

— Я сейчас приеду, — ответил я. — Я все-таки предпочитаю знать агента в лицо.

Я повесил трубку и вышел из-под колпака.


Я бросил на сковороду кусок вырезки и убавил пламя. Сковорода шипела и поплевывала мне на руки мелкими капельками горячего жира. Оставил ее и на другую сковороду, где уже закурчавился розовеющий лук, вывалил из миски горку картофельных ломтиков, разровнял их ножом. Вскрыл банку зеленого горошка, нарезал батон. Достал из холодильника две бутылки пива, отнес их в комнату. Вернувшись, перевернул на сковороде вырезку, полюбовался на розовато-белую обжаренную поверхность.

— Это единственная реальность, — сказал я, — то, чему можно доверять.

Еще немного убавил огонь.

“А может быть, и это телевизор? — подумал я. — Может быть, это передача «Смак» Макаревича или «Петербургский гурме»?”

Я переложил румяную картофельную стружку на тарелку, туда же пару ложек зеленого горошка, положил бифштекс и полил все это оставшимся от него соусом.

Отнес в комнату, поставил на стол, не забыв подложить цветную салфетку: положил на свои места вилку и нож. Я не гурман, но иногда хочется создать иллюзию домашней обстановки.

— Вот видишь: иллюзию, — сказал я себе, — все-таки иллюзию. В одиночестве, когда некому посмотреть, нет ничего настоящего — все телевизор.

Но я не стал его включать. С удовольствием, даже с чувством, поел, как будто сидел во главе стола в окружении чад и домочадцев — хорошая мина при плохой игре. Закончив трапезу, посмотрел на пустую тарелку и снова повторил:

— Иллюзия.

Сидел в кресле, покуривая и время от времени отпивая глоток холодного пива, на этот раз уже не из бутылки, а из тонкого высокого стакана.

“Итак, что же мы имеем? — задумался я, сосредоточиваясь, как всегда, на холодном экране телевизора. — Так значит, убит именно Бреннер, и если рай, как утверждает телереклама, находится на Канарских островах, то Бреннер уже там. Во всяком случае, я не желал ему ничего плохого, потому что ничего плохого мне о нем неизвестно, и в этой истории он был просто подставлен, потому что его визитной карточкой воспользовался его напарник, которого “не было”, а может быть, Бреннер это Бреннер, а его напарник отдыхает теперь на Канарских островах. Какая разница, чья именно визитная карточка? Что ж, так оно, видимо, и есть. Эта дамочка, “сидящая на телефоне”, просто ничего об этом не знает. Она, конечно, пыталась скрыть от меня смерть Бреннера (или не Бреннера), поскольку это не лучшая реклама для фирмы, и так уже скомпрометированной смертью клиентки, и мне совершенно неинтересно, откуда взялся этот “напарник” и как он сумел пристроиться к Бреннеру (или Бреннер к напарнику) — есть масса способов втереться в доверие, — но меня по-прежнему интересует, какая же комбинация подберется в итоге.

Я посмотрел на часы и включил телевизор. Я снова поймал себя на мысли, что слишком пристально слежу за событиями, которые меня не касаются.

“Зачем тебе это? — в который раз спросил я себя. — Зачем ты лезешь в телевизор? Зачем живешь этой жизнью? Съезди лучше на Канарские острова. Теперь все ездят на Канарские острова, даже мертвые охранники. Вот и оставайся мертвым”.

Я подумал, что теперь в телевизоре, пожалуй, больше жизни, чем в жизни. Бодрые звуки музыкальной заставки подтвердили эту мысль.

Двумерное лицо комментатора, глядя в упор, быстро зашевелило губами. На пустыре, где-то в новом районе расхаживали и делали друг другу какие-то непонятные знаки четверо или пятеро мужчин. Я попытался вникнуть в происходящее, но комментатор уже перешел к следующей теме.

“Получены новые данные об убийстве талантливой и популярной Инги Зет, — сообщил комментатор. — Как рассказал ее менеджер, последнее время певице угрожали по телефону. Какие-то лица с характерным произношением требовали от нее чуть ли не полностью обновить репертуар, в частности, увеличить количество шлягеров на английском языке. В качестве последнего предупреждения ее посетил неизвестный и принес ей изуродованный плакат с ее изображением. Русская певица с гневом отвергла наглое предложение. Результат нам известен. Вы можете убедиться, что цензура в наши дни намного превзошла ту, от которой так страдали диссидентствующие интеллигенты.

В квартире убитой, — продолжал комментатор, выдержав положенную паузу, — в вазочке для цветов обнаружены четыре белые розы. Для тех, кому это неизвестно, объясню, что четное количество цветов обычно кладут на гроб. Пятая роза была найдена рядом с телом охранника. Менеджер не может точно сказать, когда на тумбочке в изголовье певицы появились цветы. Что же касается охранника, то он мертв, а мертвые, как известно, молчат”.

Я не мог не отметить изящество его слога, но был несколько озадачен тем, что он ни словом не обмолвился о втором охраннике, которого не было, по словам секретарши из агентства, но это по ее словам, комментатор же во вчерашнем своем сообщении говорил, что этот второй, обнаружив труп напарника, прибежал в квартиру певицы, чтобы связаться с милицией. Если вчерашнее сообщение верно, то не мог ли он под шумок поставить эти розы? Предупреждение, выстрел, цветы — эта эстетская триада многое объяснила бы в его характере. И один цветок оставить у тела охранника. Я вспомнил целлофановый кулек на ковре в квартире Луниной. Кулек и темные пятна там... Кажется, возле кушетки тоже на маленьком круглом столике стояли цветы, но сколько их было?

Я встал, постоял, потянулся, обошел кресло, чтобы взять телефонную трубку, хотя мог сделать это, не вставая — тумбочка с телефоном стояла рядом с креслом, справа от него. Я улыбнулся при мысли о том, что многое делаю так, как это делают на сцене или экране телевизора, чтобы придать многозначительность действию или какому-то жесту, который сам по себе того не стоит, а в общем-то, для того, чтобы подготовить зрителя к восприятию этого жеста. А может быть, это делается для достоверности, и актер лишь повторяет все те лишние движения, которые мы и в самом деле совершаем в жизни, пытаясь сосредоточиться на чем-то более важном. Но, наверное, и телевизор влияет на нас, заставляя повторять вслед за актерами бессмысленные телодвижения, придуманные для них режиссером и оператором. Что раньше: курица или яйцо?

Я все-таки снял трубку и набрал номер своего старинного знакомого. Он отозвался сразу.

— Психоаналитик, — сказал я ему, — это не очень удачная шутка.

— Не очень, — согласился полковник. — Как ты вышел на это?

Забавный жаргон. Нет, чтоб просто спросить: как ты узнал?

— Да просто не станет психотерапевт беседовать с пациентом на его территории.

— Беседовать не станет, — сказал полковник, — а убить может.

— Брось, — сказал я, — не было ножа, — и рассказал ему о своей встрече с менеджером.

— Собственно, за этим я и звоню, — сказал я. — Его “крыша”, наверное, будет вести свое расследование. Думаю, что их это тоже беспокоит. Кому нравится, когда начинают падать доходы? Если это та же “крыша”, которая “прикрывала” Лунину, а это более чем вероятно, то сейчас они должны быть сильно раздражены, кого бы они ни разыскивали — маньяка-убийцу или наемного киллера, — в любом случае они начнут с менеджера. Парень сильно напуган. Можешь сделать что-нибудь для него?

— Я позабочусь о нем, — сказал полковник. — Постараюсь, чтобы они до него не добрались?

— Кстати, о Луниной, — спросил я. — Что с ее менеджером?

— Он уже оправился от шока, — сказал полковник. — Нашел себе какое-то юное дарование. Наверное, будет делать новую звезду.

— Его ведь не было, когда она умерла.

— Да, — сказал полковник, — за него опасаться не приходится.

“Конечно, — подумал я, — он не видел убийцу, охранников не приглашал, что из него можно вытянуть?”

Я положил трубку и некоторое время постоял, глядя никуда и ни о чем не думая. Я не сразу понял, что по телефону вместо меня разговаривал кто-то другой. Когда я снова начал думать, то первой моей мыслью была мысль о том, что и это мое сосредоточенное стояние с рукой, положенной на телефонную трубку, тоже как бы некоторое действие. “Пора бы уже выйти из телевизора”, — подумал я. Но это плохо получалось. Я опять совершил ненужную прогулку среди знакомых, но каких-то странно отчужденных от меня предметов и заметил это. С сожалением посмотрел на книжные полки. Они были нереальны, как воспоминания. Или, скорей, они были в другой реальности. Книги, четко оформленные мысли были слишком конкретны в своем совершенстве, были мертвы. Время кончилось — наступила вечность, абстрактное перманентное действие без начала и конца.

Я подошел к большой висевшей на стене картине. Картина звала меня в какой-то нереальный, но поразительно достоверный мир, состоящий из несуществующих в природе предметов, форм и пространств, которые, казалось, вот-вот готовы были сложиться во что-то знакомое и осязаемое, в то, что можно будет назвать, и... не складывались. Картину подарил мне художник, когда это еще был я. Этот художник умер. Внезапно я почувствовал себя сиротой. Почувствовал свое абсолютное одиночество. Как будто я один стою в пустыне, где — ничего, даже горизонта. Подавив в себе это чувство, я вернулся в кресло и попытался сосредоточиться на телеэкране.

АС — ДЕЛАЕТ ВАШ ДОМ ЧИСТЫМ И БЕЗОПАСНЫМ

Шел дождь. Мужчина, придерживая шляпу, выбрался из машины, наклонившись, что-то сказал водителю, выпрямился и поправил воротник плаща. Не оглядываясь, вошел под глубокую полукруглую арку поблескивающего темным, гранитным цоколем дома и скрылся там. Снова возник уже в большом асфальтированном мокром дворе, ограниченном слева и спереди высокими, много выше росших под ними черных деревьев, брандмауэрами. Справа располагалось еще одно высокое и длинное здание с арками и подъездами, а дальше через проход начинался второй двор, поменьше, откуда был выход в небольшой скверик с детской площадкой. Мужчина, перешагнув через низкую ограду, остановился на тротуаре и некоторое время стоял, глядя на окна противоположного дома, неуместного в этом районе современного безликого многоквартирного здания с тусклыми лампочками под бетонными навесами подъездов, с длинными рядами одинаковых окон, из которых лишь некоторые были освещены. Усмехнувшись, что вряд ли служило выражением каких-нибудь чувств, он тронул рукой в перчатке край размокшей шляпы и перешел улицу. Скрылся в парадной.

Было бы эффектно, если бы в открывшихся дверях лифта возник силуэт дожидающегося на лестнице человека. Выстрел, створки двери захлопываются, чтобы снова разойтись на первом этаже и выпустить сделавшего свое дело незнакомца, но этого не случилось. Он просто вышел из лифта, спустился на один пролет, остановился у двери и позвонил. Дожидаясь, пока откроется дверь, мужчина просто стоял, сунув руки в карманы промокшего плаща и безучастно смотрел куда-то мимо меня. Дверь бесшумно открылась. Высокий молодой человек в белой рубашке отступил, чтобы пропустить пришельца, и, потянув за собой дверь, закрыл ее. Несколько секунд этот темный прямоугольник оставался неподвижным, потом дверь снова открылась. Не нужно было добавлять звук, чтобы понять, в чем дело, потому что, когда человек в шляпе, прикрывая лицо воротником плаща, вышел из квартиры, ему пришлось самому закрыть за собой дверь.

Я усмехнулся. И у меня это не служило выражением какого-нибудь чувства.


После ночного дождя улица была блеклой, как выцветший настенный календарь. Невысокие стволы деревьев с короткопалыми, безлиственными ветвями двумя рядами уходили, уменьшаясь и сгущаясь к Большому проспекту, который угадывался вдалеке только по мельканию пробегавших автомобилей. Отдельные бледно-охристые и голубоватые дома не нарушали общего впечатления монохромности. Я вспомнил, что в прежнее время город казался мне более цветным.

Воздух был сырым, и пахло подвалом. Я поежился и поднял воротник плаща. Некоторое время в нерешительности постоял, не очень ясно представляя себе, куда идти дальше. Когда не знаешь, что делать, лучше всего закурить, и я закурил. Тогда я повернул налево, где проходными дворами можно выйти к станции метро. Я пока не знал, нужно ли мне это, но там, в человеческой толчее легче забываешь о своем существовании и сосредотачиваешься на делах.

Я остановился у плаката — вот тоже дело! — все в порядке, он был, как и полагается, испорчен, не о чем было беспокоиться. Я подумал, что это должны бы уже заметить, и теперь убийце будет труднее достигнуть цели, так что скоро, пожалуй, я начну за него болеть.

Я припомнил вопросы к менеджеру, которые возникли у меня после вчерашней вечерней передачи. Первое: когда менеджер рассказал комментатору об изуродованном плакате? О последнем предупреждении, как сказал этот ушлый парень, уже накрутивший из одного звонка целую серию с невероятными требованиями и угрозами. Хотя... Кто знает, может быть, были и другие звонки. Но думаю, что тогда, сразу после выстрела, пребывающий в шоке менеджер вряд ли говорил ему что-нибудь об этом. Ведь и мне он рассказал о звонке не сразу. Виделся ли он с комментатором после встречи со мной или у того свои источники?

Второе: кто рассказал комментатору версию охранника? Того, оставшегося в живых, который обнаружил труп своего товарища, но которого тем не менее не было, и о котором комментатор во второй раз не упоминал. Так вот, кто рассказал это комментатору? Менеджер? Опять-таки вряд ли.

Третье: комментатор очень оперативно оказался на месте убийства. Кто вызвал его? Тот, не существовавший охранник, опергруппа? Не думаю, чтобы милиция.

И еще — о цветах: кто первый их увидел? А может быть, менеджер видел их, но ему просто не пришло в голову их считать? А комментатор поленился спросить. А может быть, их вообще было не четыре. Он мог и сочинить. Так, для пущей таинственности, для многозначительности — это вполне в его духе. Хотя мне почему-то кажется, что это как раз могло быть. Действительно, метка, выстрел, цветы — в этом есть какой-то порядок. Но такой?..

Я поднялся по ступенькам в здание станции. Купил несколько жетонов. Вышел. Здесь же, на подиуме, вошел в стеклянную будку таксофона. Снял трубку, сунул жетон в рамку и набрал номер.

Трубку подняли сразу. Молчали. Всегда терпеть не мог эту отвратительную манеру — не отзываться.

— Алло! — позвал я.

— Да, — отозвался мужской голос, по которому трудно было что-нибудь узнать.

Я попросил позвать менеджера.

— Кто его спрашивает?

— Это по личному делу.

— А все же?

— Я сам ему скажу. Можете вы его позвать?

Теперь, после нескольких вопросов и ответов, я понял, что это не он “прячется от кредиторов”, меняя голос.

Там некоторое время молчали, но мне показалось, что я слышу какие-то звуки. Так бывает, когда рукой прикрывают микрофон. Пауза длилась с минуту, потом уже другой голос откликнулся:

— Да!

— Нет, — сказал я и снова попросил позвать менеджера.

— Его нет. Он уже уехал, — ответил этот другой голос. — Кто спрашивает? Что передать?

— Куда уехал? — спросил я, не отвечая на вопрос. — В Концертный зал?

Секундное замешательство, затем слишком поспешный ответ:

— Да-да, в Концертный зал. У него там, — опять пауза, — у него там деловое свидание. Вы можете его там найти.

— Хорошо, — сказал я так, чтобы на том конце ясно читалась насмешка, — я ему туда позвоню.

Я повесил трубку. Я задумался. “Что бы это значило? — подумал я. — Кто там у него, и почему меня посылают в Концертный зал?” Мое воображение подсказало мне версию о “крыше”. Они сидят у него и не позволяют подходить к телефону, но сами почему-то снимают трубку. Так... У него нет денег, и он по их требованию звонил кому-то, чтобы принесли. Этот кто-то должен позвонить и назваться. Я не назвался, следовательно, звонил не тот человек. Тогда почему они так долго советовались вместо того, чтобы просто ответить, что его нет? Зачем давали адрес Концертного зала? Нет, эта версия не выдерживала критики, и я ее отверг.

“Это не «крыша», — подумал я, чувствуя недоброе, — это не “крыша”. Что-то случилось, и они — кто там у него — посылают меня в Концертный зал и, может быть, там ждут. Ехать или не ехать? Я здесь, конечно, ни при чем, и вряд ли кто-нибудь может меня опознать, но зря «светиться» тоже ни к чему, — я колебался. — В конце концов, это тоже всего лишь версия”, — подумал я и решил все-таки съездить.

На этот раз я не стал тащить с собой щит — в случае разоблачения он мог только повредить, — просто с индифферентным видом попытался пройти мимо вахтерши, но она остановила меня. Показал ей две визитные карточки — одна менеджера. Взгляд женщины показался мне странным. Я сказал, что она может справиться у него обо мне по местному телефону.

— Проходите, — сказала она, но в дверях, поворачивая к лестнице, я краем глаза заметил, что она поднимет телефонную трубку.

Я подумал, что я по-прежнему “немецкий шляпник”, снова подумал, что, может быть, меня ждут — меня или кого-нибудь вообще, — и вероятно, как я и подозревал, меня направили сюда именно за этим. “Тогда это точно не «крыша», — подумал я, — а значит, что-то случилось”.

На втором этаже я сразу заметил какую-то суету. Коридор, как и вчера, был немноголюден, но те, которые проходили мимо меня, были как будто встревожены. Я снял шляпу и толкнулся в режиссерскую. Молодой человек и средних лет полнотелая дама с расстроенным видом сидели за разными столами. У окна стоял еще какой-то в изумрудно-зеленом пиджаке и оттягивал планку жалюзи. Он не обернулся.

— Как! Вы не знаете? — воскликнул молодой человек на мой вопрос, но дама свирепо взглянула на него, и он замолчал.

— Он в приемной директора, — ответила мне дама, — прямо по коридору, последняя дверь направо.

“Сейчас! — подумал я, выходя в коридор, — Уже бегу”. Здесь мне тоже что-то подсказывали и куда-то направляли. Известно, что советского человека — ничего, что бывшего — на месте никогда не бывает и не на месте его тоже не найти, дома он не берет трубку, если сам не назначил, а в учреждении бегает из кабинета в кабинет и если скажет, куда пошел, то его там наверное не будет. А здесь все получалось как-то очень уж слаженно и гладко, и все были очень любезны: и какой-то мужчина в доме менеджера, и матрона в режиссерской, и этот молодой человек, который пытался мне что-то сообщить. Правда, ему помешали, но может быть, и это для того, чтобы не портить сюрприз.

“Уж не арестовали ли его по подозрению в убийстве? — подумал я. — Все может случиться”.

Дверь в конце коридора (как раз та самая, “направо”) отворилась, и оттуда с виноватым видом вышел какой-то плотный, невысокий человек. Он осторожно прикрыл дверь за собой, громко выдохнул воздух и обмяк, как после сильного напряжения. Еще раз вздохнул, собрался и пошел навстречу мне по коридору. Проходя мимо, бросил на меня взгляд, настороженный и боязливый. Дойдя до конца коридора, я, конечно же, повернул налево. Навстречу мне пробежала какая-то очень модная, как и все здесь, женщина. Пробегая, она взглянула на меня. В ее глазах было то же, что и в глазах полного мужчины: подозрение и страх. Я обернулся, чтобы посмотреть ей вслед, и увидел во внезапно отворившейся двери приемной худощавую фигуру полковника, но он, разговаривая с кем-то невидимым, повернулся ко мне в профиль и не заметил меня.

“Тебя мне только не хватало!” — подумал я и, отвернувшись, чуть не столкнулся со спешившим мне навстречу мужчиной. Он прямо-таки отскочил от меня. Он был почти в истерике. Во всем этом заведении сегодня была какая-то очень нервная атмосфера. Хуже: атмосфера паники и страха.

Я завернул за угол. Дверь осветительской ложи была приоткрыта, и, кажется, там никого не было. Во всяком случае, никто никуда не светил. Я заглянул, а потом вошел в нее. Подошел к барьеру и, опершись о него, оглядел пустой зал. Не было никакой жизни и никакой паники — порядок и тишина. Занавес был опущен. Выключенные фонари разного вида и назначения были направлены на сцену. Я погладил рукой стоящий на штативе “пистолет”, прибор, дающий узкий, направленный луч. Хорошее название, когда стоишь на сцене, и его луч направлен тебе в лицо, наверное, чувствуешь себя, как под прицелом.

— Хм, интересно, — услышал я знакомый баритон полковника, — может быть, это вообще разные люди?

— Вы думаете, звонок был случайным? — спросил другой голос, молодой и, как мне показалось, тоже знакомый.

— Не обязательно случайный, — сказал полковник, — но и не обязательно от покойника.

Похоже, что они говорили обо мне.

— Могло быть назначено, — снова сказал молодой голос, и я вспомнил его. Это был голос “кадета”, моего партнера по картам.

— “Назначено”? Хм, оригинально, — сказал полковник, — рандеву привидений. Ха!

— Что? А-ха, да. Ха-ха-ха-ха! — расхохотался “кадет”. — В Концертном зале! Ха-ха-ха-ха!

Его жизнерадостный смех еще долго удалялся по коридору.

Я вышел из своего укрытия. Никого не было в коридоре. Менеджера я не застал — о нем заботился полковник, — и мне не удалось получить ответы на свои вопросы. Я подумал, что как же я упустил это из виду? Ведь я же сам просил его об этом. И на квартире менеджера, видимо, были его люди. Однако что-то, наверное, пошло не так, иначе полковника бы здесь не было. Похоже, что у него тоже появилось немало вопросов, возможно, тех же, что и у меня. Исчезнувший охранник, цветы... Неужели менеджер замешан в этом больше, чем я предполагал?

Я пересек пустой, холодный холл и остановился у стеклянной стены. Передо мной, за стеклом, лежала широкая залитая гудроном площадка, окруженная невысоким парапетом — крыша первого этажа, — дальше был виден Литовский проспект, оживленный и, вероятно, шумный, но шума не было слышно отсюда. Там непрерывным потоком двигались автомобили, обтекая цветные, украшенные огромными буквами автобусы и фургоны, белые как айсберги рефрижераторы. Темная фигурка (плащ, шляпа), лавируя в пестром потоке, пересекала проспект. Вслед за ней устремились еще три, одетые примерно так же. Они держались отдельно друг от друга, но отсюда хорошо было видно, что объединены они общим движением. Человек в шляпе перешел рельсы, проскочив перед трамваем, который закрыл его от меня и от тех троих, спешивших за ним. Они нетерпеливо заметались между трамвайными путями, но когда трамвай прошел, того, в шляпе, уже не было на тротуаре, а может быть, не было шляпы.

Я вернулся в коридор. Пошел мимо приемной директора, дверь которой была сейчас закрыта, прошел до лестницы, спустился по ней и, проходя мимо вахтерши, вежливо приподнял шляпу. Вышел на каменную террасу. Накрапывал мелкий дождь.


Герой передачи сидел в кресле спиной к зрителю, так что виден был только его седой затылок, над воротником фланелевого пиджака.

— Почему я должен вам верить? — с некоторым вызовом спросил журналист. — Тем более что если это правда, то для вас в этом есть определенный риск.

— Риска нет, — сказал герой, — я проверял.

— Но все равно, зачем вам это нужно?

— Это вы искали встречи со мной. Значит, это вам нужно.

— Ну хорошо. Но вы же все-таки согласились?

— Я понимаю, вы спрашиваете для зрителей, — рука в темном пиджаке протянулась, приоткрыв манжет. Человек стряхнул пепел в стоявшую на столе пепельницу. Стол был покрыт клетчатой скатертью, интерьер был безразличный, вероятно, гостиничный: ни книг, ни комнатных растений, ни каких-нибудь безделушек, только на стене в простой темной рамке банальная фотография петербургского пейзажа. Человек вздохнул.

— Это трудно объяснить, — сказал он. — Может быть, своеобразное покаяние. Исповедь перед всем миром.

— Как у Раскольникова?

Герой подумал.

— Да, — согласился он, — пожалуй, как у Раскольникова.

— Значит, вам не нравится то, что вы делаете?

— Кому ж такое понравится?

— Почему же вы продолжаете, из-за денег?

Герой передачи опять на минуту задумался.

— Нет, — сказал он, — не из-за денег. Денег у меня больше, чем мне надо.

— Тогда почему же? Почему вообще вы не бросите все и не сдадитесь? Как Раскольников.

До меня начало доходить, о чем идет речь.

— Я не Раскольников, — ответил герой, — и живу не в том обществе. Раскольников был свободен, а я — нет. Сдаться? Это для меня в любом случае означает смертный приговор. Не от суда, так от тех, с кем я имею дело, и скорее от них.

— Тогда почему просто не бросить? Прекратить, скрыться.

— И я перестану быть убийцей? — насмешливо спросил герой.

— Да, это сложный вопрос, — задумчиво сказал журналист.

— Ничего сложного, — ответил герой. — Убийцей человек становится один раз.

— Как потеря невинности? — игриво поддержал журналист.

— Это и есть потеря невинности.

Убийца опять замолчал.

— А теперь уже все равно, — потерянным голосом сказал он, — все равно: один, пять, десять...

“Это тебе все равно, — подумал я, — тебе все равно. Потому что ты, подонок, и в этом своем «покаянии» продолжаешь любоваться собой, а тем, кого ты убиваешь, все равно другое: им наплевать на твои переживания — им просто хочется жить”.

— Но не лучше ли все-таки прекратить? — спросил журналист. — Остановиться. Да, вам уже не вернуться назад, но ведь речь не только о вашем спасении — вы можете подумать и о других.

— Теперь для меня это вопрос выживания, — ответил убийца. — Я вовлечен. Вовлечен в игру, из которой нет выхода. Можно проиграть, но нельзя прекратить игру, потому что всегда найдется тот, кто захочет отыграться. И если я перестану убивать, убьют меня.

— Что, жить хочется? — спросил журналист.

— Хочется. Как ни странно, хочется, хотя иной раз думаешь, не наложить ли на себя руки.

— А тем, другим, не хочется?

— Мало того, что хочется, — не слушая журналиста, продолжал герой, — так еще хочется иметь чистую совесть. Пытаешься убедить себя в том, что ты лишь орудие, что этого человека все равно убьют, но это слабое утешение.

“Да, тебе бы утешительницу, — злобно подумал я, — вроде той, из фильма, — чтобы говорила тебе: ты должен простить себе это”.

— Жалко себя? — спросил журналист.

— “Жалко”? Да нет. Иногда даже думаешь, мало тебе еще, думаешь, что недостаточно угрызений совести, думаешь, что твоя боль не должна прекращаться ни на минуту, и что ради этой боли, этого наказания ты должен жить. Потому что смерть для тебя избавление, и это твое проклятие — убивать и убивать снова, чтобы мучиться и мучиться без конца.

“Ты, сволочь, сделал из своего страдания фетиш, — подумал я, — сотворил кумира, которому приносишь в жертву чужие жизни.”

— А вам не кажется, что вы заранее просите прощенья у тех, кого собираетесь убить? — неожиданно спросил журналист.

Убийца задумался.

— Да, — сказал он, — боюсь, что это так.

— Но они не простят, — жестко сказал журналист, — они хотят жить и не умиляться вашим страданиям, и, честно сказать, я на их стороне.

Лицо журналиста заняло весь экран и оказалось на нейтральном фоне. Наверное, он теперь был один и, может быть, в студии.

— Однажды мне попала в руки одна интересная журналистская книга, — заговорил он, — исследование криминального мира Санкт-Петербурга. В этой книге отведено несколько страниц и наемным убийцам, так называемым киллерам. Говоря о них, автор между прочим замечает, что ни один настоящий киллер никогда и никому не признается в своей профессии, и если кто-нибудь скажет о себе, что он киллер, то это на самом деле несерьезный человек, который просто хочет придать себе значительности или нагнать страху на собеседника. Вероятно, в большинстве случаев это так, но в каждом правиле есть свои исключения. Я читал и другие книги, и отдельные интервью с убийцами, в частности с известным американским киллером Домом. Разумеется, никто из них не позировал при этом перед камерой и не называл своего настоящего имени, но и в нашем случае было так же. Я думаю, что все рассказанное героем нашей передачи — правда. Мне, конечно, трудно судить об истинных мотивах этого признания, трудно провести границу между публичным покаянием и желанием покрасоваться, может быть, это своего рода тщеславие. Существуют ведь и бескорыстные убийцы, убивающие только для того, чтобы привлечь к своим действиям внимание публики. Этакая анонимная слава. Что до терроризма, то он вообще питается тщеславием. Например, на Западе широко известен некий Карлос, долгое время успешно скрывавший свою личность, и в то же время упивавшийся сообщениями и статьями о своих убийствах.

Я подумал, что здесь есть ошибка. Вернее, не ошибка, а неправомерное обобщение. Убийцы-маньяки, террористы действительно тщеславны, хотя это и не единственная побудительная причина, но наемные киллеры... Нет, здесь, я думаю, в самом деле было нечто вроде публичного покаяния, попытка излить свою душу в надежде, что кто-то поймет. А впрочем, пожалуй, мы оба были в чем-то правы.

“Однако, как все это в масть! — подумал я, вставая, чтобы выйти на кухню. — Как все один к одному!”

Я открыл холодильник и поежился, увидев бутылки пива, оставленные там с вечера. “Пора бы уже начать топить”, — подумал я и взял вместо пива початую бутылку водки. Сделал себе коктейль. Принес его в комнату, поставил на столик рядом с телефоном. Подошел к окну и раздвинул плотные шторы. В глубине двора было уже темно, и напротив, слева от арки, светился вертикальный ряд полуциркульных окон — четыре, одно над другим — там были видны широкие марши парадной лестницы. Я подумал, что мог бы увидеть оттуда свои окна (узкий треугольник среди раздвинутых штор и человеческий силуэт на контражуре), если бы я сейчас был там.

Я переключил программу. Здесь расхваливали красивого двухметрового пупса, не вызывавшего у меня ни симпатии, ни антипатии — так, какой-то фон, — но его называли великим артистом и суперзвездой и еще классным профессионалом.

“Как незаметно смещаются акценты, — подумал я, — слово «профессионал» было, наверное, самым лестным эпитетом, по мнению автора этой галиматьи — кто он там, редактор или искусствовед? Профессионалы... Какой уж тут Анри Руссо, Порасмани, Бернс? Какой там Кольцов? Какая уникальность? У профессионалов единственный критерий — профессионализм. Хороший — значит профессиональный, профессиональный — значит хороший. Хороший инженер, хороший певец, хороший убийца. Нет, не случайно слово «убийца» последнее время вытесняется словом «киллер». Это — хороший (профессиональный убийца), «божьей милостью убийца». Моральные категории заменяются категориями профессиональными. Если тебя мучат угрызения совести, значит ты сделал что-то не так. Раскольников сделал что-то не так — он не профессионал, и убийство для него — это целый роман, даже может быть, жизнь, потому что он умер вместе со своей жертвой.

“Я себя убил”, — сказал он Соне.

“А умер бы он в следующий раз? — подумал я. — Ведь умирают только однажды. Нет, больше — нет. В жизни человека может быть только одно убийство. Все, что случится потом, только тень, эхо, отголосок, даже просто воспоминание о том, единственном, которое он совершил.”

Я заметил, что мои мысли так или иначе возвращаются к давешнему интервью.

Чье-то лицо исчезло с экрана, и я не успел разобрать последнее слово. Раз и два пробежала какая-то компания, одетая очень по-летнему, в пестрых шортах и маечках, еще раз пробежали.

МОЕ БУДУЩЕЕ — КОДАК

Промчался какой-то очень спортивный негр.

ГАО — 50
ФРУТЕЛЛА
Вместе будем наслаждаться
ФРУТЕЛЛА
Вместе будем улыбаться

И на фоне кучи желтых пакетов:

GALLINA BLANCA

Я отпил глоток. RASPUTINa не было в этой рекламной заставке.

“За сегодняшний день сделано, пожалуй, не особенно много”, — подумал я и вдруг ужаснулся.

“Да ты что, с ума сошел? — сказал я себе. — Что, собственно, ты должен был сделать, бездельник? Почему ты должен? Кому ты должен? Какое тебе до всего этого дело? Ты, жертва телевизора, не лезь туда.

Поздно, — сказал я себе, — ты уже там. Коготок увяз — всей птичке пропасть.

Все в масть”, — повторил я и снова переключил программу.

Певица пританцовывала, что совершенно не вязалось с текстом, пела какой-то модный надрыв, уверяя какого-то неизвестного изменника в том, что она его никогда не любила, а только дурачила, перехватывала микрофон, освобождая то левую, то правую руку, чтобы откинуть с соответствующей стороны лица волосы и, перехватив микрофон в следующий раз, снова надвинуть их и после каждой выкрикнутой в зал строчки резким, птичьим движением отворачивала лицо от микрофона — вполне обычная для современных исполнителей манера. Вокруг нее расположился ее квартет — всегда квартет — два гитариста по бокам, сзади клавишник и саксофонист. Вся команда вписывалась в электрическую дугу из бегущих огней на заднем плане. Все было как у всех, и я не мог понять, почему она так популярна, но лица зрителей, которые время от времени показывал оператор, выражали почти религиозный экстаз. Наверное, это были их чувства, только красиво оформленные чувства — мне было их не понять. Я глядел на нее, и меня интересовали совершенно другие вещи, не связанные с ее образом и пением.

Жива ли она? — думал я. — Нет, не в том смысле, что она может быть уже мертва. Где-то она и мертва, а где-то жива. Здесь, например, в экране телевизора. Может быть, это запись, а может быть, прямой эфир. Но если и прямой эфир, то это вовсе не означает, что она жива, что она делает это одновременно и там, и здесь. Может быть, там ее нет — только здесь. Этот мучительный вопрос. “Телебудда” Джорджа Сигала — гипсовый слепок человека, сидящего перед работающим телевизором — или тот случай во Франции, случай из жизни. Или не из жизни — как это назвать? Когда в доме нашли истлевший труп перед действующим — живым! — телевизором. Кто жив и кто мертв?

Эта женщина мечется по сцене, поет, перебрасывает из руки в руку микрофон. Существует ли она? Существую ли я? Кто из нас более реален? Могут ли тысячи свидетелей подтвердить мое существование, как — ее? Подтвердить мое алиби? Несуществующий не имеет ничего, не имеет и алиби. Я ведь и сам себя не вижу. Откуда мне знать, что я здесь, а не там, в зале? Наверное, я больше поверил бы в свою реальность, если бы увидел себя на экране. Уж наверняка почувствовал бы себя более материальным. Странно, почему воспринимаемое кажется нам более реальным, чем мы сами? Или это только мне?

А если эта женщина сейчас еще едет на студию в своем “Крайслере”? Или гримируется? Или переодевается? И то, что я сейчас вижу, опережает ее, и ей только предстоит делать то, на что я сейчас смотрю. Время вовсе не одно для всех. Если измерять время днями, часами, минутами — все это будет неправда. Вечер, утро, ночь — это еще имеет какой-то смысл. Я знаю, что вечером темней, чем днем, а ночью совсем темно. Утром тоже темней, чем днем, но не так, как вечером, а по-другому. Это только состояния суток — никакого отношения к времени они не имеют. В какой-то период твоей жизни — но это происходит постепенно, и ты не можешь с уверенностью сказать, когда именно это произошло, точнее, с каким событием это совпало — начинаешь замечать, что твое время не совпадает с чьим-то другим. Например: ты едешь за каким-то письмом, переданным тебе из-за границы, — ведь всем известно, как работает отечественная почта, и твой корреспондент предпочитает пользоваться оказией, — итак, ты едешь за письмом, не зная, какой ответ будет заключаться в нем. Ты надеешься на положительный ответ, но, выйдя из дому, видишь, что начинается дождь, а ты забыл захватить с собой зонтик. Ты в сомнении, ты думаешь, не вернуться ли тебе за ним, но тут же вспоминаешь, как важен для тебя положительный ответ, и боишься испортить его возвращением. Ты предпочитаешь промокнуть, но не возвращаться. Казалось бы, как может измениться содержание письма, отправленного два дня назад, и ты тоже не думаешь, что оно может измениться, но в том случае, если письмо уже существует, а ты не уверен в его существовании... Да, содержание уже написанного письма не может измениться, но может измениться решение автора и его ответ, а ты не знаешь, когда это решение принимается — может быть, сейчас. Ведь время может быть одним и другим, где-то оно растянуто, где-то сокращено. Мое время параллельно твоему — ведь у каждого из нас своя жизнь. А может быть, оно перпендикулярно или под каким-то углом, и мы встретимся там, где твое время пересечется с моим. Линии могут быть сложней, и мы встретимся не раз. А может быть, это не линии, а плоскости или тела. Тогда не исключена возможность встречи с самим собой. С неведомым тебе тобой. Уверен в одном: наши времена не совпадают, иначе совпали бы и наши жизни. А может быть, иногда, на каких-то своих отрезках они все-таки совпадают? И может быть, то, что по традиции называется раздвоением личности, на самом деле совершенно противоположное явление: идентификация одного в другом? Идентификация. В этом случае ты будешь сильно удивлен, когда в тебя внезапно ткнут пальцем и скажут: это он.

Я потарахтел оплывшими льдинками на дне стакана и пошел на кухню, чтобы сделать себе еще порцию, а когда вернулся, комментатор на экране уже вовсю шевелил губами, и на табло за его плечом выскакивали электрические секунды. Собственно, его я и ждал, но пока он говорил о вещах, которые меня не интересовали. Он критиковал гигиенические тампоны “Тампакс” за их безнравственность и анонимных чиновников за взяточничество, зачем-то назвал мэра городничим, не сказав о нем ничего конкретного; потом появились какие-то странные ползающие в грязи люди с повязками на глазах — это была заставка к еще каким-то разоблачениям.

“Почему агрессивность всегда соседствует с безвкусицей? — подумал я. — Или она сама порождение дурного вкуса? Или наоборот, она порождает дурной вкус? Отсутствие чувства меры от избытка средств... Жизнь легка и обильна... Восстание масс, фашисты, коммунисты, тупые, лобовые аллегории...”

ЧИСТОТА — ЧИСТО ТАЙД

Нет, эта передача не прерывается рекламой, просто мне почему-то вспомнился этот каламбур.

Но вот и сообщение о менеджере. Мои худшие опасения оправдались. Нет, еще хуже.

Камера показала лежащий в тесной прихожей труп, распластанный в луже подсыхающей крови, кусок стены, зеркало, обрызганное кровью. Повернутое к стене лицо лежащего ничком мужчины было залито кровью, и я не мог его узнать. Камера поехала вверх, по ногам в просторных штанинах, по коричневой кожаной куртке, появилось тупое и бесстрастное лицо стриженого тяжеловеса, потом второе, худощавое с острым подбородком и серым ежиком над бледным лбом. Оно выглядело бы, пожалуй, интеллигентным, если бы не пристальный, немигающий взгляд холодных, рыбьих глаз. Я сразу узнал этого человека — я видел его в буфете Концертного зала, и позже менеджер сказал мне, что он оператор. Он был в том же длинном и широком черном пальто (камера уже отъехала, видимо, дальше, в квартиру), стоял абсолютно индифферентно, как будто его ничто не касалось, а за его спиной, в дверном проеме были видны какие-то люди, один в милицейской форме.

— Мы пришли, чтобы высказать свое соболезнование по поводу Инги, — ответил мордоворот на вопрос комментатора. — Гриша был не только нашим клиентом, но и близким другом, и вот, — он посмотрел на лежащий у его ног труп. — Собирались сообщить в органы, но уже кто-то, наверное, сообщил. Встретили ребят в дверях.

— Но здесь же есть телефон, — сказал комментатор, — вы могли позвонить.

— Здесь ничего нельзя трогать, — с презрением ответил мордоворот (второй по-прежнему не вмешивался), — а у нас в машине есть сотовый. Собирались позвонить. Не успели.

Демонстрация места преступления была прервана комментатором.

— Как вы знаете, — сказал комментатор, — на днях выстрелом из снайперской винтовки была убита звезда российской эстрады Инга Зет, что повергло в глубокий шок ее многочисленных фанатов. Сегодня в девять утра два сотрудника уголовного розыска, прибывшие к менеджеру убитой, буквально столкнулись в дверях с двумя устрашающего вида молодцами, выходящими из его квартиры.

Да, морды у этих субъектов действительно были бандитскими.

— Почуяв недоброе, — продолжал комментатор, — офицеры задержали обоих “быков”, которые при этом не оказали никакого сопротивления. В квартире был обнаружен труп менеджера. Судя по оставшимся на месте преступления гильзам, менеджер был убит из пистолета “ТТ”. Против обыкновения, убийца не оставил использованное оружие на месте преступления.

На экране появился стоящий на улице автомобиль. Двое крепышей вытаскивали из BMW третьего верзилу. Он не сопротивлялся.

— Все трое, приехавшие к менеджеру, заявили, что являются сотрудниками частного детективно-охранного агентства “Галифакс”, что подтвердили своими удостоверениями. Они категорически отрицают свою причастность к преступлению, говорят, что навестили его с целью выразить свое соболезнование и помочь в расследовании убийства Инги Зет. Мы уже знаем, какую помощь эта фирма оказала в охране певицы, — язвительно добавил комментатор, — а после гибели второго клиента агентству вряд ли доверят охранять что-нибудь кроме огородов, — комментатор, по-моему, впервые в жизни позволил себе улыбку. — Оружия ни у кого из них не оказалось, — продолжил комментатор, — и, как выяснилось позже, смерть, по предварительному заключению врача, наступила между двенадцатью и тремя часами ночи. Похоже, что трое задержанных не имеют отношения к убийству менеджера.

На экране снова появились задержанные, все трое. На заднем плане маячили какие-то люди в штатском.

— Мы обязаны в таких случаях сообщать в органы МВД, — сказал в камеру худощавый, в длинном пальто и посмотрел мне в глаза своими рыбьими глазами, — но мы не очень верим в их возможности. Мы постараемся сами найти убийцу, а когда найдем, — он нехорошо улыбнулся, — может быть, не понадобится сообщать в милицию.

— Все это, разумеется, просто бравада, — сказал комментатор, заменив их в экране. — Сейчас все трое отпущены под подписку о невыезде, но это, конечно, чистая формальность. Никому они не нужны. Соседка по площадке, — продолжал он, — сказала, что около часу ночи слышала какие-то звуки, похожие на выстрелы, но не придала этому значения. Как видите, — иронически заключил он, — в наше время люди уже не обращают внимания на такие мелочи, как пистолетная пальба.

Да, мои худшие опасения оправдались. Сейчас мне казалось, что именно это и пришло мне в голову утром, когда я не нашел его. Я вспомнил и подслушанный мной в Концертном зале разговор. “Звонок от покойника, встреча двух привидений...” Значит, вторым “привидением” был менеджер — можно было догадаться. Ну а этот несуществующий напарник...

На экране появилось чье-то смутно знакомое лицо, но я не сразу понял, кого оно мне напоминает. Это было обыкновенное лицо европейского типа, овальное, продолговатое...

— Лицо овальное, продолговатое, — описывал комментатор, — волосы темные с сильной проседью; глаза светлые, уголки опущены к вискам; брови темные, прямые; нос прямой, длинный; губы тонкие; рост — сто восемьдесят — сто восемьдесят три; особых примет нет. Был одет в темный плащ, темную шляпу, на ногах черные ботинки.

Перед этим он сказал:

— Разыскивается по подозрению в совершении тяжких преступлений.

Я внимательно смотрел на рисованый по описанию портрет. Он мог быть похож на кого угодно, в том числе и на меня. И на тысячи других тоже. Можно стоять рядом с таким портретом, и никто тебя не узнает.

Комментатор поджал губки.

СДЕЛАЙ ПАУЗУ — СКУШАЙ ТВИКС

После рекламной заставки начался длинный и утомительный “Оскар”. Последнее время мне они стали неинтересны. Арифметическая ясность этих фильмов стала меня раздражать. Добротные ленты по добротным сценариям, прекрасно поставленные лучшими режиссерами, прекрасно снятые лучшими операторами — все высший класс, — но самое лучшее мне не подходит — это для неприхотливых людей. Я перестал воспринимать эти фильмы, хорошие фильмы, каждый с неординарным сюжетом и неожиданными поворотами, но в которых все ясно и все концы сходятся. Нет, не то, чтобы добро всегда торжествовало, а порок был наказан — добро не торжествует и порок не наказан, — но порок остается пороком, а добро — добром. Все ясно. Фильм цветной, и даже очень яркий, и характеры в меру сложные, герои страдают, переживают, совершают поступки, и у них есть те же проблемы, что и у нас, но некоторых наших проблем у них нет, и потому те, что есть, решаются или не решаются по-другому. Они живут в современных квартирах, ездят в современных автомобилях, летают на современных авиалайнерах, переезжают из города в город, останавливаются в отелях и мотелях, а не на вокзале или у знакомых, но и в этих условиях их жизнь понятна и, конечно же, послушна сюжету. В зависимости от ситуации герой проявляется так или этак и даже меняется, постепенно, последовательно и психологически верно в соответствии со своим характером, обстановкой квартиры и под влиянием обстоятельств, и каждому присвоена его психология и его личность. Нет, все это не для меня. Это реализм... Он недостоверен, он искажает современный мир. И у него какой-то странный герой. Странный, оторванный от жизни человек — человек без телевизора.

Где они только берут своего героя, эту самостоятельную личность в эпоху всеобщего растворения, когда ни один человек не являет собой психологически целого, когда никто не может быть уверен в том, что он думал пять минут назад, ни в том, что он делал, ни в том, что он чувствовал, ни даже кем он был.

Да. Эта фабрика грез, как она академична! Как и прежде, она старается создать иллюзию какого-то героя, иллюзию ясного и стройного мира, мира четких границ, мира добра и зла. Эти добрые, а может быть хитрые люди пытаются убедить кого-то или сами поверить, что еще есть выбор, что можно дважды встретиться с одним человеком, что существует вчерашний день и что каждый имеет шанс. Нет. На самом деле ни у кого нет ни малейшего шанса и никакого выбора — все это там, где-то, в мире пирамид.

Меня слегка знобило. Я выключил телевизор и постелил постель. Лежал в темноте и тишине. Последнее время я перестал слушать музыку: просто ложился и думал о какой-нибудь ерунде, о чем-нибудь, что меня не касалось, а в сущности, меня мало что касается.

Полковник не успел позаботиться о менеджере: даже “крыша” (теперь очевидно, что это “Галифакс”) оказалась там раньше его людей. А ведь именно о крыше у меня шел с ним разговор — менеджер не ожидал опасности с другой стороны. Это тот, которого не было, который остался жив, который, возможно, и есть Бреннер. Парень знал его в лицо, разговаривал с ним. Он предлагал свои услуги, выдавая себя за другого, которого потом убил. Он звонил комментатору, чтобы сообщить о винтовке, и, возможно, он же рассказал ему о смерти напарника. Комментатор не расскажет, а менеджера я не успел спросить. И другой вопрос, который я хотел задать, но он не так важен. Это вопрос об этих звонках к певице. Комментатор многое добавляет от себя, а многое, наоборот, опускает. Вероятно, это для него не так важно. Вообще, он не из тех, кто задает вопросы — больше сочиняет ответы. А менеджер... Конечно, девушка приняла это за угрозу. Дальше все ясно: она рассказала ему обо всем. Ну и описание... Все можно объяснить. И этот охранник, который на самом деле убит, он теперь на Канарских островах. Там рай. Там падает с пальмы и разбивается рядом с тобою спелый кокос. Баунти — райское наслаждение! Кока-кола, Фрутелла, Нутелла...


Однако откуда взялся этот портрет? Не то, чтоб это было первой мыслью, пришедшей мне в голову после пробуждения — я обычно вообще просыпаюсь без мыслей, сознание проясняется постепенно и тяжело, как изображение на медленно нагревающемся телевизоре. Начинают проявляться отрывки каких-то еще вчерашних набросков, чего-то, намеченного на сегодняшний день, что я планировал или отвергал, уже давно ничего спешного и ничего конкретного, так, “морщинки на лице старика”, изображающие не то куст, не то дерево, может быть, просто фон, который благодаря сложному контуру, образованному изображенными или зафиксированными на пленке — все равно изображенными — предметами, сам приобретает очертания предмета, еще непонятного, который ты стараешься угадать. Может случиться, что из этого фона действительно образуется предмет, можно считать его иллюзией вроде картинок Макса Эшера, и начинаешь сомневаться: что считать фоном, а что — предметом. Можно пойти дальше и предположить, что ты, вернее, твое изображение является фоном, образованным другими, реальными, предметами, в данном случае — ошибочными описаниями разных людей, принявших фон за объект. Но что тут на самом деле, я затрудняюсь сказать. Здесь и мое восприятие мрачных событий могло стать участием в них, и тогда мое лицо, бывшее всего лишь фоном и никем не замечаемое до тех пор, в обрамлении этих событий могло выйти на передний план, так что они сами стали всего лишь фоном для него.

Портрет, нарисованный, очевидно, по нескольким описаниям, мог быть моим, а мог быть чьим-то еще. Ни в том, ни в другом я не мог быть уверен, но в этом не мог быть уверен и никто, видевший и описавший меня, и другой, описавший другого. Мало ли мужчин моего возраста, выглядящих так же, как я? Если это я, то информатором могла быть девушка из рекламного отдела, которую поразил мой вопрос о желании испортить плакат — благодаря этому вопросу я мог запомниться ей, — вторым, вернее, первым информатором мог быть менеджер, который после рассказа Инги, вероятно, обращался к своей “крыше”, который встречался со мной и, может быть, успел описать меня до того, как был убит; наконец, описание могла дать вахтерша, уже предупрежденная о возможности появления какого-то подозрительного лица, а потому особенно внимательная. А вообще, я повторяю, это могли быть описания не одного лица, потому что портрет был не очень похож.

Как я подозреваю, менеджер не сказал мне всей правды, а кое в чем и исказил ее. Теперь я знал, что агентство, приславшее охрану, и было той самой “крышей”, которой так боялся менеджер. Что ж, ему было, чего бояться. Ведь если был убит сотрудник агентства, а значит, член этой банды, положение менеджера становилось еще более опасным. Это ничего не значит, что он вовремя предупредил “крышу” об угрозах в адрес певицы, и о найденной на чердаке винтовке. О той же винтовке каким-то образом узнал комментатор — и они, конечно, были уверены, что информация у него от менеджера. Расследование, которое в аналогичных случаях проводят бандиты, ведется обычно очень жесткими методами. А здесь еще вмешался какой-то посторонний, который не числился в агентстве, и его надо было найти. Нет, не только от “крыши” надо было страховать менеджера, а главным образом, от того постороннего, которого менеджер знал в лицо. Без сомнения, бандиты тоже поняли это и не исключено, что пришли к менеджеру для того, чтобы устроить засаду на самозванца. Хотя вряд ли — тогда они были бы вооружены. Однако свое расследование они, конечно, начали — они об этом сами сказали. И еще этот белоглазый добавил: “Когда найдем, не будем сообщать в милицию”. Вот какие заявления можно теперь делать по телевизору. Разумеется, ничего у них из этого не выйдет — убийца не из той среды. Это аккуратный киллер-одиночка, хотя, безусловно, за ним кто-то стоит. Ищи, кому выгодно. Мне вдруг пришло в голову, что это может быть выгодно всем, и никому не выгодно воскрешать мертвеца. В агентстве достаточно хорошо его знают, чтобы принимать мертвого за живого. Другое дело, если этот, с немецкой фамилией, окажется живым. Это мало кому бы понравилось: в агентстве никто не желал ему смерти, но никто и не пожелал бы его воскресения. Вспомните своих мертвецов и подумайте, как бы их воскресение осложнило вашу жизнь. И если внезапно оживший Бреннер (внезапно оживший или вернувшийся с Канарских островов) звонит и предупреждает о готовящемся покушении, кто поверит?

Яичница с беконом, кофе. Все, как полагается по утрам, как это делается в телевизоре, как в фильмах премии “Оскар”. Может быть, вообще всего этого нет? Так, строится на компьютере: нечто, преобразованное из цифровой формы — ничего материального. Только мы, наивные дикари, принимаем это всерьез. Начинаем жить этой жизнью, заложенной программистом. Может быть, они уже вторглись в область наших ощущений. Не только зрение и слух, но и осязание, обоняние, вкус. О вкусах не спорят — их формируют. Нас программируют, нас вставляют в программы, манипулируют — жизнь легка и обильна.

“Телечеловек, — подумал я, — это уже не Телебудда. Мы не смотрим телевизор, мы живем и умираем внутри него. Мы где-то записаны. Это в каком-то рассказе Касареса люди регулярно совершают одни и те же действия, думая, что они делают это в первый раз, и не зная, что будет дальше. Подозреваю, что мы так же записаны, как и они. Но может быть, мы участвуем в какой-то компьютерной игре, где есть какая-то свобода, только эта свобода существует в пределах плоскости.

Однако что-то бедна наша программа, — подумал я. — Адаптированный way of life: яичница с беконом, кофе, апельсиновый сок, «Camel», «Playboy», бизнес, холдинг, оффшор, кунг-фу, карате, рэкет, киллер, — но почему-то не бегаем по утрам и не делаем гимнастику.

Бегаем, — возразил я себе, — бегаем. Накачиваем мышцы в спортзалах и расслабляемся в саунах и даже ходим к психоаналитику. Для последнего это иногда опасно: врачебная тайна, она как и всякая другая, если кто-то захочет ее узнать... Или кто-то, доверившись, может почувствовать дискомфорт. Но вообще это пикантно: рэкетир или убийца на кушетке”.

“Ты должен простить это себе”, — вспомнил я. Да. Я вспомнил вчерашнего убийцу. Нет, этот не простит себе — это не киллер. Это тяжелый русский душегуб, которому все мало. Который ненавидит себя и определил себе кару в виде бесконечного повторения преступлений ради бесконечных угрызений совести — какие-то жуткие глядящие друг в друга зеркала.

“Я, пожалуй, перепил кофе”, — сказал я себе.

Процветающий банщик опять возился со своей “Тойотой” на противоположной стороне. Мы, как и в прошлый раз, обменялись приветственными жестами, и он погрузился в мотор. Настало время, когда мысли вертятся вокруг одной темы, и я подумал, что вот у него, конечно, тоже есть “крыша”. Ну да, еще бы не было — уж в таких-то местах она всегда есть. Я же сидел с ними за одним столом, пил пиво и ел цыплят «гриль». Там вечно околачиваются эти свинорылые амбалы, “смывают кровь”. А этот вчерашний бандит... Он сказал, что они не будут сообщать в милицию. Сообщили б, если бы нашли. Тоже “смыть кровь”. У них теперь есть фоторобот, точнее, рисованый портрет. Мне захотелось пойти в баню — посидеть там нагишом, в одной простыне, чтобы стать невидимым.

Но в баню я не пошел — дойдя до угла, повернул, как обычно, в сторону метро, чтобы по пути, остановившись у рекламного щита, увидеть жертву нового вандализма, на этот раз это была острая, огненно-рыжая, какая-то резкая, как ведьма на шабаше, Марина Гринько. И если бы один из ее зеленых, очевидно подсвеченных при съемке глаз, не был выдран, то он бы, наверное, косил. Я вздохнул и направился к станции метро.

Дом певицы стоял на углу, и в белые ночи она, чтобы осчастливить томящихся внизу фанатов, выходила иногда на балкон. Но теперь не сезон, да и обстановка изменилась. Я добросовестно осмотрел два прилежащих угла и противолежащий тоже. Удобных для снайпера мест было много, но я знал, что все будет осмотрено, а главное, певице на этот раз не дадут не только выйти на балкон, но и просто мелькнуть на фоне окна. В таком положении долго жить нельзя, и мне было интересно, на какую приманку будут ловить преступника, не подставляя певицу, а ловить его было необходимо, потому что все это было похоже на террор.

Я осмотрел возможные пути отхода. Они были: несколько проходных дворов, даже двойных и разветвляющихся так, что можно было выйти на разные улицы. Здесь удобных мест было столько, что оставалась только одна возможная мера охраны: закрыть окна шторами, такими плотными, чтобы сквозь них даже света не было видно, и это было сделано.

Автомобиль певицы стоял у парадного подъезда, и в этот момент шофер, он же, наверное, и телохранитель (характерный дебил с короткой стрижкой) осматривал его. Вероятно, он опасался, что кто-нибудь где-нибудь мог пристроить взрывное устройство. Нет, ее не станут взрывать, потому что... “Очень просто, — сказал я себе. — Потому, что ее должны убить выстрелом в глаз”. Я вспомнил слова полковника о том, что кто-то мог бы держать пари, если бы условия были точней.

Певица в сопровождении еще одного “гориллы” вышла из подъезда и села в машину. Она была одета со всем провинциальным шиком: норковое манто, ярко-алые сапоги и немыслимых размеров черная шляпа. Мне захотелось немножко убавить цвет. Машина сорвалась с места и, проскочив на уже включившийся желтый сигнал, умчалась.

Я перешел улицу, поднялся по двум ступенькам подъезда, толкнул прочную, сохранившуюся с дореволюционных времен, резную дверь. Нет, она не открылась. Кодовый замок был в порядке. Я просто так попробовал, мне это было ни к чему. Да и кодовые замки оберегают только от тех, кого и так можно не опасаться.


Я не стал осматривать развалины на углу Лиговского проспекта: в них было много удобных мест для засады и удобный выход на улицу Жуковского, но оттуда не в кого было стрелять — артисты входили через служебный вход, с той стороны, где сейчас стоял певицын “крайслер”. С той стороны, на Греческом проспекте можно было найти укромное местечко, но попасть на таком расстоянии в движущуюся, да еще прикрываемую телохранителем мишень, и при этом точно в глаз... Я вспомнил широкополую, закрывающую всю верхнюю половину лица шляпу певицы. Нет, это невозможно. А этот выстрел должен быть особенно эффектным, более эффектным, чем предыдущий. Это медленное телевизионное действие развивается по нарастающей. Если первое убийство произошло в тишине отдельной квартиры, второе — на глазах менеджера и охраны, плюс предварительная реклама по телевидению, то третье должно прогреметь как взрыв. Но не взрыв. Что убийство готовится, в этом сомневаться не приходилось, но как и каким способом будет усилен эффект, и что там еще придумал дьявол? Ставки росли, и я ждал, когда же он положит карты на стол.

О черной метке пока нигде не упоминалось, и это было странно. Не может быть, чтобы кроме меня и менеджера этого до сих пор никто не заметил. Я подумал: не в этом ли заключается эффект третьего убийства? Когда телевидение наконец сообщит о трех странных совпадениях, трех отметках, предшествовавших убийствам... Да, заинтриговать публику, создать соблазнительную атмосферу тайны и ужаса. Так действуют маньяки и террористы.

“Творческие возможности человека безграничны, — сказал я себе, — но тут что-то еще. Не может же пресса сознательно подыгрывать убийце. Нет, это все-таки не маньяк. Несомненно, за этим кто-то стоит, а пути влияния на прессу разнообразны: от прямого запрета до сговора”.

Дверь служебного входа открылась, и на бетонную террасу вышли две знакомые фигуры. Одна из них была элегантной фигурой моего бывшего однокурсника, в “борсалино” и пальто с бархатным воротничком, атташе-кейсом в затянутой перчаткой руке больше похожего на банкира, чем на полковника; второй был такого же роста, но менее заметным и как будто обобщенным в своем темном плаще и шляпе, как слабое изображение на экране или просто тень. Было в нем какое-то безразличие и отстраненность. Спустившись по ступенькам, они подошли к сверкающему черной эмалью “мерседесу” и остановились возле него, продолжая разговаривать, причем говорил, в основном, полковник, второй же только иногда кивал в ответ, не вынимая рук из карманов плаща. Мне показалось, что сейчас они расстанутся, но оба сели в машину, и через минуту “мерседес” мягко тронулся с места и, проехав до конца здания, скрылся за углом.

“Так, — подумал я, — кажется, полковник нашел свое «привидение»”.

У меня было такое впечатление, что я уже видел эту сцену.


Дождь усиливался и, кажется, собирался стать проливным. Чтобы укрыться от него и посидеть в спокойной обстановке, я зашел в небольшое кафе, одно из тех, которых много появилось последнее время, с виду приличных, а на самом деле полублатных заведений, открытых на бандитские деньги через подставных лиц. Может быть, это было и не такое, однако, когда я вошел в низкое, сводчатое и почти пустое помещение, сидевшая в одном из закутков компания молодых и крепких мужчин уставилась на меня во все глаза, как в американском вестерне в салуне на Диком Западе глядят на появившегося в дверях чужака. Это пошло к моим утренним рассуждениям о нашей жизни. “Яичница с беконом, психоаналитик, бабки, холдинг, оффшор, банщик мафия”, — подумал я, проходя к стойке бара. Я заказал джин с тоником и прошел в другой закуток, по той же стене, чтобы эти “гориллы” не видели меня, я их тоже не хотел видеть. Зато отсюда мне была видна часть стойки со стоящим на ней цветным телевизором, где в этот момент начиналась музыкальная программа “Лидер”. Сегодня показывали красивую, но неинтересную певицу, которую редко можно было увидеть на афишах, но которая последнее время все чаще стала мелькать на телеэкране. Это называется “раскруткой”, принцип, который как-то вкратце объяснил мне один шоу-дилер, и сейчас мне было интересно, какое место в “раскрутке” занимают освободившиеся места. В прежние времена, я помню, нужны были годы и годы только для того, чтобы прочно утвердиться на эстраде, а уже потом, сначала изредка, а дальше чаще появляться на телеэкране. Теперь, наоборот, путь на эстраду лежал через телевизор. “Дайте мне пятьдесят тысяч долларов, — сказал мне тот же шоу-дилер, — и я из любой девчонки с улицы сделаю звезду”.

У меня не было для него пятидесяти тысяч долларов. “Звезду? — с недоумением подумал я тогда, а теперь вспомнил слова гонимого ныне покойника: “Ведь, если звезды зажигают — значит, это кому-нибудь нужно? Значит — кто-то хочет, чтобы они были? Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной?”

Настал момент, когда у меня все “ложилось в строку”, и я подумал: нашелся же спонсор, отваливший такую сумму на “раскрутку” этой “жемчужины”. Может быть, такой же бандит, как и те, которые сидят сейчас за невысокой перегородкой в этом “раскрученном” ими кафе. Они вложили в заведение свои кровные денежки и теперь отмывают их от этой крови. Здесь они получают дивиденды, и это уже не рэкет, а бизнес. Отчего же тогда не вкладывать деньги в шоу-бизнес, который дает еще большие доходы, естественно, не идущие в декларацию.

А может быть, какой-то мафиозо через какого-нибудь шоу-дилера выдвигает на эстраду свою протеже. Как-то на днях главный редактор русского издания “Плэйбоя” рассказывал по телевизору, что в редакцию уже приходили разные гангстеры, готовые выложить круглую сумму за то, чтобы увидеть на обложке журнала изображение подружки. Кто-нибудь из этих романтиков может пожелать вывести в звезды девушку своей мечты. Он готов и просто из чистого тщеславия финансировать ее продвижение, а устранение конкурентов для него всего лишь рабочий момент.

“Брось, — сказал я себе. — Это слишком громоздко, и вообще ты знаешь, что это не так. Выигрыш в этой игре несравненно больше, и выигрывают многие, но банк срывает один. Принцип «ищи, кому выгодно» сюда не подходит, потому что это выгодно всем кроме жертвы, да еще тебя, телезритель”.

До сих пор мало что зависело от телезрителя, но когда вялотекущий детективный сюжет, развивающийся в телевизоре, постепенно набирает скорость и становится твоим сюжетом, ты не ищешь себе места в этом пространстве, но в какой-то момент замечаешь, что занял его. Просто потому, что ты там должен быть. Не обязательно ты, и вообще это не твое место, но для развития сюжета там должна оказаться какая-то фигура. Кто-то был нужен и он появился. Сначала неясный и призрачный, почти прозрачный, может быть, тот, в плаще и шляпе, мелькавший там и там. Ты мог его видеть в толпе или там, на ступенях Концертного зала, в телевизоре, еще где-нибудь. Вообще, это сначала было ничто, дыра, имеющая очертания человека, ложный силуэт на фотокарточке, да, ложный силуэт, образованный другими фигурами, но ты можешь придать ему смысл, изначально ему не свойственный, занять его место, наполнить его своим содержанием, начать изменяться по мере перемещения этих окружающих, образовавших тебя предметов, менять форму, очертания, пока эти предметы, силуэт, образованный ими, а следственно, и ты в нем, не станут равноценны и равнозначны, и ты уже влияешь на них так же, как они на тебя. Здесь начинает проявляться твоя воля, телезритель, лови момент.

Пока ты сидишь у телевизора и смотришь на действие, происходящее перед тобой на экране, ты — сыщик, пассивный, сопоставляющий факты, строящий предположения сыщик. Тогда задаешь себе традиционный для сыщика вопрос: “Как я повел бы себя на месте преступника?” И ты забываешь, что это телевизор, а ты телезритель, и выбираешь себе роль — вписываешься в этот силуэт. Смотри — не заиграйся.

Здесь ловушка: ты пытаешься построить логику преступления, исходя из своей — помни это — из своей психологии. Ты забыл, что ты это не он, и берешь на себя поступки, которых ты никогда бы не совершил. Взяв посылкой факт задуманного тобой преступления, всего лишь допустив это, — в конце рассуждения ты можешь с ужасом осознать, что ты способен совершить его. Ты был фоном, но предметы, ограничившие тебя, создали твой силуэт, точнее тот, который совпал с твоим. Может быть, это рисованый портрет. Теперь они совершают за тебя твои поступки — ты доверил им это. Ты не хочешь быть участником. Ты боишься быть участником — лишь телезрителем, — ты боишься шевельнуться, боишься, как бы добро не обернулось злом, как об этом говорится в Писании, но смотри, как бы неучастие не обернулось участием. Ты силуэт, созданный окружающими тебя предметами, ты рисованый портрет, созданный разными людьми на основании субъективных впечатлений, ты будешь таким, каким они сообща нарисовали тебя, и неважно, что ты не способен на преступление — на экране образ может подменить подлинную суть — он сам является сутью — и тогда он (ты) может совершить преступление.

Теперь, телезритель, ты видишь, как можно воздействовать на сюжет?

На экране все еще продолжалась передача. Сейчас показывали вполне бездарный клип. Здесь был огонь свечей в отливающем старинным золотом канделябре и, конечно же, огонь в огромном камине и огонь из окон многоэтажного дома и дым без огня на сцене все того же Концертного зала и глаз, рассеченный крестом прицела, и всеобщая паника, сметающая ряды театральных кресел, и красный луч лазерного прицела, разрезающий фиолетовый пар, и паника на площади, в завихрении вокруг гранитного столба, и воздетые руки пророков над обезумевшей от страха толпой, разинутые в беззвучном крике рты искаженных ужасом лиц, и кровь, и мигалки патрульных машин, говорящее что-то лицо комментатора, темные, медленно шевелящиеся клубки рвущихся в улицы, топчущих друг друга людей, и общий план через резкий крест черного ангела на бурлящую площадь, рассеченную бледными молниями трассирующих очередей, — бестолковое мельтешение беспорядочного монтажа, кое-как склеенного из американских боевиков, и где-то за всем этим звучал не имеющий к этому отношения голос.

Совершенно другим и, как мне показалось, более приятным голосом, чем она пела, певица стала рассказывать журналисту и телезрителям о своем пути, своей нынешней жизни, своих планах и о себе и скоро договорилась до того, что она “первая среди равных”, но я даже не усмехнулся, настолько стала привычной самоуверенная глупость героев этих передач.

“Это «раскрученная» глупость, — желчно подумал я. — Глупость за пятьдесят тысяч долларов уже не глупость — это что-то другое”.

А девушка в это время как раз поправила журналиста, назвавшего ее Лизой.

— Елизавета Королева, — сказала она, — Елизавета Королева. Я не Лиза и не Наташа.

Я вспомнил, что есть еще Наташа Королёва, но та, конечно же, Королёва, а не Королева, а эта Королева Елизавета. Она, естественно, этого не говорит, но подразумевает. Не зря же она “первая среди равных”.

Передача закончилась на высокой ноте в тот момент, когда бармен переключил программу. Здесь резкий парень в темных очках подсаживался к шикарной девице, сидящей за столиком в летнем кафе

GORDON’S GIN

Я допил свой. Я допил свой и вышел из кафе, провожаемый взглядами резких ребят. Двое из них — я отметил их, когда они выходили — сидели теперь в темном BMW и делали вид, что не смотрят в мою сторону. Видимо, они ожидали, что я пройду к серому “датсуну”, стоящему впереди, но я прошел мимо, и это их, вероятно, обескуражило — они уже, наверное, не представляли, как это можно ездить в общественном транспорте. Но, очевидно, я им был чем-то интересен, во всяком случае, их машина встретила меня возле станции метро.

Я немного постоял у рекламного щита, чтобы посмотреть, что будут делать эти ребята в том месте, где стоянка запрещена. Я воспринял как должное испорченный плакат Марины Гринько, я подумал, что, пожалуй, скоро перестану обращать на это внимание. Машина стояла, и ребята в ней ничего не делали, просто сидели, видимо, они не воспринимали запретов. Я вошел в метро.

“Мир за пределами телевизора становится опасным для меня, — подумал я, — вглядываясь в лица поднимающихся на встречном эскалаторе людей, — кажется, я становлюсь популярным, и сейчас кто-то из них, скорей всего, вон та толстая дама в камуфляжном плаще, ткнет в мою сторону своей коротенькой ручкой и закричит, оборачиваясь назад, что она узнала меня”.

Забавно, в детстве я принимал каждого, одетого, как я теперь, то есть в плаще и шляпе, за гангстера или шпиона — я тогда насмотрелся боевиков. Теперь у гангстеров вообще униформа, но их не увидишь в метро, а если встретишь коротко остриженного “бычка” в жесткой кожанке и ниспадающих на ботинки штанах — это мимикрия. Существуют безобидные мухи с окраской осы — это защищает их от хищных насекомых и птиц. Такой консерватор, как я, скорее способен возбудить агрессивность. А может быть, они тоже плохо перестраиваются и по-прежнему продолжают мыслить образами пятидесятых-шестидесятых годов? В конце концов, у этих “горилл” такое же заторможенное восприятие, как и у всех обыкновенных мещан. При взгляде на меня в них сработал рефлекс законопослушных граждан. Ведь они не особые — от всех остальных их отличает только гипертрофированная жадность и нежелание трудиться. Ну, может быть, еще их тупая бесчувственность. Естественно, что “немецкий шляпник” показался им фигурой зловещей и угрожающей. А может быть, так и есть? Чужак. Не кому-нибудь, не для кого-нибудь, а так, вообще, даже сидя в одиночестве у телевизора. Просто Чужак.

Однако никто не указал на меня рукой, никто не закричал, вообще никак не отметил. Я не встретил даже ответного пристального взгляда. Встречные пассажиры равнодушно скользили взглядами по моему лицу и даже по шляпе. Здесь, в метро, на меня ложился сероватый налет толпы, и я был незаметен. Какой-то человек в плаще и шляпе пробился вперед. Поскорей заполнить освободившееся после него пространство, пока оно сохраняет форму его тела. Я был человеком в толпе, одним из них, я почувствовал симпатию к этим людям и даже родство с ними. Здесь не было общей темы, общей цели, здесь каждый был сам по себе со своими мыслями и заботами, и это смягчало и облагораживало всех вместе.

Я был прав относительно портрета: он был похож на меня так же, как и на тысячи других, тем более что художник сделал ошибку, изобразив меня с непокрытой головой. А то, что те “гориллы” в своем BMW оказались у станции метро, видимо, было случайностью, хотя, конечно, они, сидя в своем кафе, были более внимательны и подозрительны, чем пассажиры метро и, сначала просто отреагировав на залетного “ковбоя”, могли вслед за тем найти в нем сходство с портретом.

Все это меня не касалось. Здесь, в метро, было тепло и сухо, а наверху — я зябко поежился и поправил воротник плаща — слякоть и дождь, и мне не хотелось выходить, но я уже приехал.

Несмотря на дождь, который, правда, так и не стал проливным, у станции метро шла довольно активная политическая жизнь. Функционеры разных партий и движений в нескольких местах собрали немногочисленные группки сочувствующих, интересующихся и просто зевак. Сверху, с площадки перед павильоном мне был виден стенд, послуживший последние годы многим партиям и кандидатам. За эту неделю лозунги и листовки, по крайней мере с видимой мне стороны, не изменились. Отсюда хорошо читалось:

ДОБРО ДОЛЖНО БЫТЬ С КУЛАКАМИ

и на лице кандидата держалась та же решимость “малой кровью” установить порядок. Публика возле этого стенда собралась, как мне показалось, наименее склонная к порядку, в основном из тех, кого с утра можно встретить у пивного ларька, но ведь обещал же кандидат, что водка будет стоить пять рублей. Они возбужденно жестикулировали, причем преобладал сокрушающий жест кулаком, иногда ребром ладони, и очевидно, доказывали друг другу то, в чем каждый из них и так был убежден. Но издали все-таки создавалось впечатление, что они спорят друг с другом. Кто стоял по другую сторону стенда, отсюда не было видно, но если портрет там не заменили, то, вероятно, такая же публика, может быть, слегка разбавленная потерявшими работу продавщицами.

Другую более или менее крупную группу составляли сторонники коммунистов. Деревянная отполированная физиономия их лидера на укрепленном на шесте плакате соседствовала с портретом Сталина на таком же шесте. В отличие от той, что горячилась у стенда, в этой группе было довольно много женщин, все больше пожилых и с хозяйственными сумками, некоторые с раскрытыми над головами зонтами. Старики в этой команде выглядели менее активными и какими-то “не от мира сего”. Было жалко этих несчастных, обманутых жизнью людей, никогда особенно не веривших в идеалы коммунизма, но никогда и не сомневавшихся в них, а теперь вдруг лишившихся той соломинки, за которую они держались всю жизнь. Они тоже горячились, но в отличие от тех без всякой надежды, а только с отчаянием и злобой. Это были честные труженики, основа любого общества — революция всегда больнее всех бьет по ним.

Что до демократов, то они собрались довольно мирной кучкой у новенького фабричного изготовления стенда с глянцевым, хорошо напечатанным портретом премьера и надписью:

НАШ ДОМ — РОССИЯ

Это, в основном, были женщины средних лет и интеллигентного вида. Они не спорили и ничего не выкрикивали, только совали прохожим в руки какие-то газеты и листовки с портретом кандидата.

Мой патриотик приплясывал на ступеньках, размахивал пачкой националистических газет и объяснял всем, кого ему удавалось остановить своим странным видом, почему сейчас все патриоты и даже “мы, монархисты” обязаны голосовать за коммунистов. Он страстно убеждал выставить единый заслон масонам, пытающимся под видом демократов разложить нацию засилием насилия, секса и импортной продукции; говорил, что коммунисты — неизбежный этап возрождения Российской Империи, что однажды они возродили Империю, хоть и без царя, но Православие, Самодержавие и Народность облагородят прозревших теперь коммунистов — и еще Бог весь что. Я приостановился на ступеньках послушать эту галиматью.

“Неужели он сам верит в это?” — подумал я.

Он посмотрел на меня. Потом еще раз. Потом осекся, сбился, замолчал. Глядел на меня странным взглядом. Я усмехнулся, поправил шляпу, спустился еще на две ступеньки и свернул по Седьмой линии к Большому проспекту.


Я захлопнул черную, сверкающую глянцем дверцу машины, сделал положенный прощальный жест рукой и пересек тротуар. Поднимаясь по ступенькам, оглянулся. Автомобиль не спешил отъезжать. Я вошел в стеклянную коробку бельэтажа и прошелся вдоль прилавка. Кейс оттягивал руку — я привык ходить налегке. Не доходя двух шагов до стеклянной стены, снова посмотрел на улицу. Боковая параллельная проспекту дорожка была пуста. Я вышел из магазина и пошел по бульвару к Шестнадцатой линии. Не доходя, остановился напротив отдельно стоящего рекламного щита, чтобы посмотреть на очередной испорченный плакат. Рыжая “стерва” с роскошным оскалом (“Аква-фреш” и “Бленд-а-мет”) и всего один глаз. Другой глаз мог бы косить для пущего шику, но он был выдран, начисто выдран вместе с частью щеки. Кто-то постарался. Я вздохнул и через влажный газон по диагонали направился к отделению банка.


На экране телевизора едва теплилась какая-то жизнь. Стареющий мужчина, седой и равнодушный, сидел в кресле перед телевизором и тоже наблюдал какую-то жизнь, но видно было, что она его нисколько не трогает. Вообще никакой мысли или чувства, наверное, он ничего не ждал и ни о чем не думал. Время от времени он подносил к губам сигарету и глубоко затягивался. Он был одет в темный фланелевый костюм, при галстуке, возможно недавно пришел или собирался уходить, но пока с отрешенным лицом сидел в кресле и, вероятно, даже не видел того, что происходило на экране.

Внезапно громко и резко зазвонил телефон. Человек вздрогнул и выпрямился, вся его апатия мигом слетела. Он был собран и сосредоточен.

Я некоторое время поколебался, но телефон не умолкал, и мне пришлось снять трубку.

— Алло!

— Да, это я.

— Та же программа?

— Ну что ж, пожалуй.

Человек в экране прошелся по комнате, остановился напротив картины, где из непонятных предметов складывался не то пейзаж, не то натюрморт, но судя по фону, напоминающему пасмурное осеннее небо, все-таки пейзаж, заложил руки за голову и некоторое время постоял так. Потом резко повернулся и вышел в прихожую. Взял с вешалки плащ, надел его, надел шляпу. Переложил пачку сигарет из кармана пиджака в карман плаща. Вышел и захлопнул за собой дверь. Еще секунду показывали дверь — эта многозначительность уже давно приелась.

Темный экран.

Человек в плаще и шляпе уходит по улице, пустой и мокрой после дождя. Холодные люминесцентные лампы на редких столбах, уменьшаясь в перспективе, едва освещают пустую улицу и стволы невысоких подстриженных деревьев, человек в темном плаще и шляпе, удаляющийся по мокрому тротуару, почти не отбрасывает тени.


— У тебя какой-то вялый вид, — сказал полковник, впуская меня в аккуратную прихожую своей квартиры, — ты не болен?

Я действительно чувствовал себя неважно. Я озяб, и немного знобило.

— Просто, наверное, эта мерзкая погода, — сказал я.

— Согреешься, — пообещал он, — стаканчик-другой, и отойдешь.

Я кивнул.

— Эта сладкая парочка еще не приходила? — спросил я, оглядевшись в комнате.

— Какой ты злой, — хохотнув сказал полковник, — “сладкая парочка”. Нет, Петруша не миньон. Нормальны оба.

— В порочащих связях не замечены, — констатировал я, — Да нет, я — так. Просто этот кадетик смешной.

— A-а, “кадетик”? — полковник опять довольно хохотнул. — Действительно, “кадетик”.

Он налил понемногу желтоватого напитка в широкие стаканы, один протянул мне.

— Что, — сказал я, когда мы развалились в его удобных креслах, — печальны наши дела?

— Ты о менеджере? — полковник нахмурился. — Да, печально, но тут уж ничего не поделаешь. А “крыша” здесь, конечно, не при чем. Он знал убийцу, — сказал полковник, — знал в лицо.

— И знал, что это убийца? — спросил я.

— Подозревал.

— Зачем он тогда врал о “крыше”?

— Он не врал, — сказал полковник. — Он думал, что убийца один из них, и тогда погрешил на всех. Подумал, что все было спланировано ими заранее.

— Но ведь один из них был убит.

Полковник развел руками, в одной был стакан.

— А убийца, это тот, которого не было?

— Да, и менеджер знал его. Мне все это видится так, — подумав, сказал полковник. — Этот киллер пришел к менеджеру или к самой певице, своей будущей жертве, назвался сотрудником детективного агентства, которое, по всей вероятности, и есть та самая “крыша”. Возможно, он при этом воспользовался карточкой агента, которого позже убил. Под каким-то предлогом он посоветовал менеджеру усилить охрану. Менеджер насторожился и на всякий случай осмотрел находящийся напротив чердак как самое удобное место для снайпера, а киллер уже позвонил на телевидение и рассказал комментатору о винтовке, которую он сам же туда и подбросил, точнее, приготовил для себя. Идею инсценировки тоже предложил он, а менеджер, естественно, купился. Здесь, конечно, могут быть нюансы, — сказал полковник, — но в общем, я думаю, схема такова.

Полковник странно посмотрел на меня, улыбнулся.

— Вчера кто-то звонил ему на квартиру, когда там находилась следственная группа. Тот человек просил позвать менеджера к телефону. На вопрос, кто спрашивает, он не ответил.

— Зачем убийце звонить покойнику?

— Не знаю. Может быть, хотел удостовериться, что труп уже нашли.

— Зачем?

— Не знаю, может быть и какая-нибудь другая причина. Я это так, к примеру, я вовсе не уверен, что звонил убийца. Даже скорей всего не он, потому что он спрашивал, сможет ли он найти менеджера в Концертном зале, и кто-то потом действительно там его искал. Но тот, кто появился в зале, почему-то назвался именем убитого охранника Инги Зет. Странно, что два человека выдают себя за третьего, особенно, если учесть, что он был убит. А? — полковник посмотрел на меня.

— Значит, менеджера убил кто-то другой, — сказал я, — не тот, который звонил.

— Это как сказать, — ответил полковник. — Может быть, убийце нужно было кого-то увидеть там, в Зале, а может быть, у него были какие-то другие планы. Так или иначе, был составлен словесный портрет, — продолжал полковник, — потому что, кем бы он ни был, он свидетель. Зачем он назвался именем убитого? Значит, прямо или косвенно он связан с этим делом? Прости, что все это тебе растолковываю. Во всяком случае, вахтерша и еще одна сотрудница из рекламного отдела дали описания, которые в основном совпадали, хотя и не во всех чертах. Но в общем кое-какой фоторобот удалось собрать. Ты его мог видеть по телевизору.

— Видел, — сказал я. — Что дальше?

— Пока все, — сказал полковник. — Похоже на кого угодно. Сейчас, наверное, обрывают все указанные телефоны.

Из прихожей донесся звонок, и полковник пошел открывать.


Разумеется, я все это знал. Ведь комментатор сказал вчера, что эти трое — из агентства “Галифакс”. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы сообразить, что это и есть пресловутая “крыша”, и если убийца это тот, кто выдавал себя за Бреннера, то, конечно, менеджер... Но ведь он давал показания после убийства Инги? Ну и что? Ведь это смотря кому давал. А полковник, видимо, вчера ждал там меня. Ему, уж наверное, сообщили о звонке покойному менеджеру.

Голоса из прихожей приблизились, и в комнату вошел сначала “кадет”, потом, оправляясь, мой бравый экс-капитан, а за ними хозяин. Капитан приветствовал меня на свой манер с некоторой излишней веселостью и даже игривостью, не то не мог отвыкнуть от своих прежних приемчиков, создающих, по его мнению, непринужденную, располагающую к откровенности обстановку, не то это просто было в его характере; “кадет” же, напротив, поздоровался со мной вежливо и чопорно, что, вероятно, объяснялось его подчиненным положением, — но мне показалось, что даже если они таковы на самом деле, то все равно играют какие-то роли, определенные им режиссером-хозяином, а я — зритель, но я, собственно, сам давно определил себе эту роль.

“Привет, привет, хи-хи, ха-ха”. Обменялись ничего не значащими замечаниями, в том числе и о погоде, но все-таки нас было достаточно, чтобы неловкости не возникло. Хозяин налил еще в два стакана, вручил гостям.

— Ну что, — спросил капитан, обращаясь к хозяину, — говорят, нашли твоего психиатра?

Я заинтересовался.

— Значит, все-таки был психиатр?

Полковник насмешливо посмотрел на меня.

— Вот видишь, а ты не верил.

— Чему не верил? — спросил капитан. — Что этого парня нашли?

— Вообще не верил, — сказал полковник, — не суть важно.

— Что-нибудь ясно?

— Пока немного, — сказал полковник. — Убит, наверное, как и предполагали, на третий день после смерти пациентки. Тело пробыло в воде слишком долго, так что точнее сказать нельзя.

— Так, это только предположение, что на третий день? — сказал “кадет”.

— Увы, Петруша, только предположение, — со вздохом сказал полковник.

— А на чем строится это предположение, если не секрет?

— Секрет, Петруша, но не от тебя, — сказал полковник. — Психиатр исчез на следующий день после убийства и стал одним из подозреваемых. То есть единственным, поскольку других не было. Был сделан обыск у него в кабинете. И на квартире тоже. Ничего существенного. Материалы по певице вместе с магнитозаписями бесед были изъяты, квартиру и кабинет опечатали. На следующий день и то и другое было вскрыто. Все перевернуто вверх дном. Вероятно, кто-то искал записи бесед.

— Зачем бы это? — спросил я.

— Ну-у-у, — полковник поставил стакан на стол, взял вместо него серебряную зажигалку и принялся вертеть ее в руках. — Здесь можно только строить предположения, — сказал он, внимательно разглядывая зажигалку. — Может быть, убийца предполагал, что психотерапевт, зная о певице слишком много, знает и что-то, что может навести на его след, а потом, уже убив доктора, сообразил, что могут быть магнитозаписи их бесед, или может быть, доктор уже и сам “высчитал” убийцу по этим записям — ведь он же психоаналитик — и намекнул убийце, что ему все известно, чтобы по его реакции определить, так ли это. Наконец, он мог попытаться шантажировать убийцу — самое неблагодарное занятие. Конечно, все это лишь предположения.

Мне показалось, что полковник опять что-то не договаривает. Во всяком случае, его объяснение показалось мне неубедительным.

— А что на пленках? Есть что-нибудь?

— Нет, — сказал полковник, — да я думаю, и быть не могло. Певица просто ничего не знала. Впрочем, можно послушать.

Полковник подошел к секретеру, на открытой доске которого стоял роскошный музыкальный центр, вынул из коробочки кассету, вставил в кассетник. Нажал кнопку. После недолгого шипения послышался приятный баритон:

— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?

— Удобно, хорошо.

— Что тебя беспокоит?

— Мне кажется... Правда, мне всю жизнь так кажется, что все это происходит не со мной, это чужая жизнь. Я бы... Я не заслужила этого. Так просто не бывает, не может быть. Это так же нереально, как вообразить себя мертвой. Ты понимаешь, мой труп — и я.

— Почему тебе пришло в голову именно это сравнение?

— Это два разных состояния, даже две ипостаси. Мне кажется, что та женщина, которая там, не та, которая здесь. Там только образ, то, что для других. Ведь любят и ненавидят не меня. Для кого-то я — образ, для кого-то — мишень, но тот, кто стреляет в мишень, попадает в меня.

— Ты снова заговорила об убийстве.

— Этот человек может представить меня в виде портрета с выколотым глазом. Так ему легче убить.

— Расслабься. Какой человек? Ты его видела?

— Скорей, создала. Так, пока бесплотный призрак: что-то темное, может быть, темно-серое, один силуэт без деталей. Даже, может быть, не силуэт, а пустое пространство в толпе. Возникает то там, то здесь. Именно его бестелесность меня и пугает. Как будто он должен придти и завершить.

— Погоди, он существует? Какая-то реальная фигура...

— Не знаю. Может быть, я выбрала кого-то из толпы, чтобы воплотить в нем свои страхи.

— Тогда воплоти, воплоти сейчас. Опиши его. Как он выглядит?

— Ну так. Плащ, шляпа. Кажется, нет рук, наверное, они в карманах. Больше ничего сказать не могу. Может быть, ничего больше и нет.

— Попробуй отыскать его в толпе. Того, который покажется тебе таким. Лучше воплотить свой страх в конкретного человека. Подойди, поговори с ним. Или покажи его мне. Его или похожего на него. Я с ним поговорю. Познакомлю вас. Нужно, чтобы вы узнали друг друга. Вернее, чтобы ты его узнала. Тогда ты поймешь, что для него ты это ты. Ведь ты тоже создала образ, и этот образ знакомишь теперь со своим образом, не с собой. Воплоти его и дай ему воплотить тебя.

— Ты хочешь, чтобы я вошла в тот образ? В тот, который на сцене?

— Ни в коем случае. Вообще забудь о нем. И больше не смотри на себя в записи, не переселяйся в телевизор.


Полковник нажал кнопку.

— Ну вот. Все так. Дальше в том же духе. Это тебе что-нибудь дает? — спросил он “кадета”.

— Какой-то параноидный бред.

— Не совсем, — сказал капитан (никакой веселости в нем больше не оставалось). — Вот эта фигура, этот силуэт, может быть, и не пятно на потолке, не призрак, может быть, он вполне реально существует? То, что она говорит, что сама создала его, возможно, только метафора. Здесь все может быть как раз наоборот: не она воплотила свои страхи в ком-то, показавшемся ей для этого подходящим, а какая-то подозрительная или просто неуместная в каких-то обстоятельствах фигура внушила ей страх. Может быть, в нем угадывалось что-то ненормальное: ведь эксгибиционист, патологический соглядатай, маньяк-убийца — все они имеют одну общую черту, они замкнуты в себе. А страх всегда один и тот же, и поэтому любой извращенец может предстать перед тобой убийцей. А она к тому же особа очень нервная и, конечно, прекрасно чувствует любое отклонение от нормы.

— Ты думаешь, она говорит об убийце? — спросил я капитана. — Боюсь, что это слишком большое допущение.

— Пойду еще дальше, — сказал капитан. — Предположу, что доктор попытался осуществить свое намерение познакомить их, а может быть, и познакомил.

— Никогда! — резко возразил я. — Никогда убийца не пошел бы на контакт со своей жертвой. Для него певица должна быть мишенью, просто мишенью — ни живой, ни мертвой.

— Ты говоришь об определенном убийце, — тяжело сказал капитан. — Но убийца убийце рознь. Вспомни Троцкого.

Я пожал плечами. Я подумал, что в своей полицейской логике капитан, пожалуй, и прав, но он говорит о конкретном убийстве. Это исключительный случай, нельзя рассматривать его как прецедент. Медичи и не Медичи травили друг друга и других, жены убивали мужей и мужья — жен, Медея убила своих детей, чтобы отомстить супругу, в истории описано много случаев частных убийств, но все это не для киллеров, не для профессиональных убийц — профессионал может только предполагать, что убивает человека — для себя он убивает мишень. Я вспомнил отрывок из прочитанной когда-то книги: “... она только мое представление, образ, а быть представлением — значит как раз не быть тем, что представляется. То же отличие, что между болью, о которой мне говорят и болью, которую я чувствую... Как есть «я» — имярек, так есть «я» — красный, «я» — вода, «я» — звезда”.

Но с точки зрения жертвы... Морщинки на лице старика... Жертва сама создает своего убийцу — для нее он тоже мишень. Только образ, абстрактный, как и сама смерть. Он даже не прячется в толпе, он образуется, материализуется из пространства, заполненного страхом и подозрением, всего лишь силуэт, созданный очертаниями реальных фигур, но если слишком пристально, слишком внимательно всматриваться в него, он может приобрести плоть и кровь, даже голову, чтобы в ней мог сложиться преступный план — все кроме души, — но мне нужно было сосредоточиться на игре, и я перестал об этом думать.

А на маленьком столике в стиле рококо, стоявшем отдельно и покрытом разноцветной салфеткой, что не очень гармонировало с ним, поместилась хрустальная ваза для банка, бутылка шотландского виски и четыре разных стакана — для каждого свой. Седовласый хозяин, мой бывший однокурсник, с достоинством восседал напротив меня, но в покере это не называется vis a vis. Сидевший справа румяный “кадетик” смотрел на полковника внимательно, как маленькая собачка, а капитан, развалясь в “чипиндейле”, посматривал на бутылку и сочился веселостью. Полковник поставил чип за сдачу и стал сдавать. Сдал, откинулся на спинку стула (тоже “чипиндейль”), взял свои карты, раскрыл их веером, взглянул на них. Его лицо сделалось безразличным.

“Кадет” долго рассматривал свои карты, как будто их было не пять, а двадцать, менял их местами и наконец, тяжело вздохнув, сказал:

— Пас-пароль.

— Пас-пароль, — сказал я.

— Пас-пароль, — сказал капитан.

Еще три сдачи прошли по кругу без розыгрыша, и полковник снова выпрямился с колодой в руках.

“Психиатр, менеджер, — подумал я, — свидетели. У Дашковой, кажется, никого, — я поймал себя на мысли, что думаю о ее смерти, как о деле решенном. — Значит, Дашкова,” — произнес я вслух.

— Что “Дашкова”? — внезапно насторожился полковник.

— Что, эта певичка? — встрепенулся капитан. — Это же петрушина пассия, — захихикал он.

— Ну, ты скажешь! — обиделся “кадет”.

— Ха-ха-ха! — капитан, довольный, заливался.

— Да будет тебе!

— Говори-говори, ха-ха! Он цветы ей собирается преподнести, — заржал он, указывая на Петрушу пальцем, — розы. А? Скажи, Петруша, разве не так? Только брось ты, Петя, это дело. Красотка твоему компаньону отказала, а у него, заметь себе, контрольный пакет. Да и красавчик, народный герой — словом, суперстар. Уж какие там розы?

— Розы — это другое дело, — сказал “кадет”.

— Хватит! — неожиданно резко оборвал полковник.

Я усмехнулся.

— Четыре? — спросил я “кадета”.

“Кадет” впился в меня своими блестящими глазками.

— Почему четыре? Почему именно четыре? — спросил он, как будто чем-то пораженный.

— Мода такая, — сказал я, — мода — чествовать певиц как покойниц.

— Ну хватит, хватит! — решительно сказал полковник. — Будем мы играть или не будем.

Полковник поставил пятый чип, посмотрел на меня, неодобрительно покачал головой. Потом, откинувшись на спинку стула, стал внимательно смотреть в свои карты, но мне показалось, что он их не видит. В комнате стояла весьма напряженная тишина, и капитан за веселостью пытался скрыть смущение. Наконец полковник выпрямился, оглядел всех нас и поставил пять чипов.

— Ну-с!

“Кадет” ответил пятью.

Я посмотрел свои карты: восемь, восемь, девять, десять, валет — все кроме одной восьмерки — пики. Есть вероятность трех восьмерок, меньшая — стрита, если прикупить. Но во всяком случае стоило менять только одну карту, потому что вероятность прямо в прикупе получить хорошую двойку была еще меньше. Я колебался.

Капитан заскучал, положил карты рубашкой вверх и потянулся за бутылкой.

— Налить тебе?

Я кивнул.

— Петруша, тебе сколько? — спросил полковник “кадета”.

“Кадет” неуверенно посмотрел на меня, на капитана. Я закурил, принял от капитана свой стакан. “Кадет” перебирал карты, раздумывал. Полковник терпеливо ждал. Я отпил глоток из стакана — отличный скотч. Ткнул пальцем в сторону бутылки.

— Покажи.

Капитан повернул бутылку этикеткой ко мне. “J&B”.

Я кивнул.

— Так сколько же?

“Кадет” наконец отважился заказать три карты.

В голове сложился дурацкий стишок: “у кадета два валета, честь кадета не задета”. Почему не задета честь и при чем здесь вообще она, я не знал и не задумывался. “Ладно. У него, видимо, два валета”, — подумал я. Я подумал, что у меня карта все-таки прикупная: две восьмерки в этой игре не комбинация — их мог побить своей двойкой даже “кадет”. Я посмотрел на капитана, хотя он и не очень интересовал меня. Он приподнял свой стакан и подмигнул мне, его карты так и лежали на столе. Полковник, поколебавшись, сменил одну карту.

“Доппер, — подумал я и поставил стакан на стол. — Или все-таки тройка? Зная полковника, можно предположить и тройку”.

Я сбросил восьмерку червей и прикупил. Не глядя на карту, положил ее сверху. Полковник, откинувшись на спинку стула, опять что-то подсчитывал в уме.

“Он не новичок, — подумал я. — Понимает, что если я прикупил одну карту, значит, надеюсь на стрит или флешь. Если сейчас двинет, значит, у него не меньше тройки”.

Полковник двинул пять чипов.

— Налей, Сережа, — кивнул он капитану и, улыбнувшись, взглянул на “кадета”.

“Да, тройка, — подумал я. — Может быть, фул. Вряд ли каре: на каре он бы стал взвинчивать ставки, хотя... Кто его знает, он опытный игрок”.

Кадет вздохнул и положил свои карты.

“Два валета, — подумал я, — у него это на лице написано. Третьего он так и не получил. А полковник? Может быть, он блефует? Нет, у капитана, видимо, совсем слабая карта. Ну что ж, посмотрим”.

Я поднял свои карты и развернул их. Купленная карта оказалась дамой пик.

“Итак, флешь, — констатировал я. — Что же у полковника, если у него в самом деле что-нибудь есть? Каре? Чего? Семерок, тузов, королей? Может быть, но вероятность невелика. Доппер? Это слишком слабо. Фул? Тогда в нем должна быть сильная тройка. Но не каре: в этом случае он двинул бы больше. Хотя... Мы это уже проходили. Ладно. Зачем мне рисковать?” — подумал я. Я добавил еще пять чипов и раскрыл свои карты.

Полковник крякнул и положил свои карты на стол, не раскрывая их.

— У меня меньше, — признался он.

Я улыбнулся.

— За просмотр заплачено, — сказал я.

— Ну что ж, — полковник приподнял руки над картами, — заплатил — смотри. — Он поднял карты и, перевернув их лицом вверх, бросил на стол. Три дамы, два короля — один из них пиковый.

“Конечно, у него был доппер, — подумал я, — иначе он сбросил бы две карты, и тогда — я снова улыбнулся, — он прикупил бы двух дам и получил каре.

— Дама, между прочим, купленная, — ехидно сказал я, — ткнув в пику пальцем. — Ты мог бы иметь каре.

— Еще не вечер, — сказал полковник, — еще не вечер.


Есть люди, изначально внушающие подозрение, люди, как будто похожие на остальных, на тысячи других, но отличающиеся от этих остальных отсутствием какого бы то ни было признака, по которому можно было бы отнести их к той или иной группе. Это человек, выбранный камерой оператора в толпе, или обведенный на фотоснимке, обозначенный стрелкой или просто бредущий по пустынной, скудно освещенной улице, под моросящим дождем.

Впереди, на той стороне Литовского проспекта, на бывшей площади, которой больше нет, на месте разрушенной церкви возвышается громадный бетонно-стеклянный куб. Была ли когда-то церковь, был ли мощеный булыжником Литовский, Рождественские улицы, Пески? Нет истории, есть данность: мокрый асфальт, бетонная громада, Советские улицы за ней. Странно, теперь, в очередной кампании переименований, когда улице Гоголя, названной так еще в седьмом году, торжественно возвращено историческое имя, и идут разговоры о переименовании города Пушкина в Царское Село, но Советские, Красноармейские, Ленина... Я подумал: что злобствовать втуне. Ну Советские, ну Красноармейские, ну церковь... Если не стоило разрушать, так может быть, не стоит и восстанавливать? Разве можно восстановить то, чего не было? А если мы чего-то не видели, то этого не было. Для нас этого не было — мы пришлые, мы советские, а мертвым все равно. Улицы — просто улицы, и лучше бы, как в Нью-Йорке, по номерам. Неизвестно, кто там живет, неизвестно, кто ходит по ним и зачем. Вообще, существует ли этот город, как существует Париж, который, по слухам, всегда Париж? Так вот, существует ли он со своей обычной, повседневной, будничной жизнью, город, каким он был вчера и каким будет завтра? Город, где один житель отличается от другого, а не только от самого себя, вчерашнего или завтрашнего. Город, где если заняться этим, подобно комиссару Мегрэ, можно проследить жизнь какого-нибудь бухгалтера или врача, старика в берете, даже клошара (по-русски — бомжа). Можно ли проследить мою жизнь? Сказать обо мне или о любом другом таком же, что он делает по утрам, когда и с кем встречается, какой хлеб покупает в булочной и в какое время; составить из этих подробностей распорядок дня, выстроить образ. Да нет, это просто ностальгия. Проследить чей-то путь... Мы, граждане, в сущности, неотличимы друг от друга, взаимозаменяемы, подключены к единой телевизионной сети. Удобная, легко управляемая система. Не образ — образ образа, подобие образа.

“Перестань, — сказал я себе, — отрешись. Ты скоро свихнешься со своим телевизором. Вообще, это разговор не о тебе и не о твоей тени, которой у тебя больше нет. Это разговор о городе, который, в отличие от Парижа, всегда не Париж, но и не Петербург, не Ленинград — просто неизвестно что, и если ты хочешь попрощаться с ним, то не на Сенную же тебе идти — ее тоже нет. Город потерял свое лицо, и если где-то он еще похож на себя, то это место — вокзал. Во всяком случае, здесь во все времена город меньше всего был самим собой и поэтому меньше всего изменился. Здесь, в мятущейся, озабоченной, возбужденной, радостной и ничем не объединенной толпе ты испытываешь ощущение вечного и вечно чужого праздника. Ты здесь не при чем, но можно предположить, что так же, как и всякий другой. Здесь, внизу, в глубине вокзального, стиснутого сверкающими киосками, пространства, там, где толпа вливается в узкий проход, так легко всадить, нет, просто вставить узкий и длинный нож, и тут же плотная масса унесет тебя прочь и пространство заполнится, а толпа будет нести тебя еще десять шагов, не обращая внимания, не замечая, потому что твое место уже занято кем-то другим.

Я почувствовал резкую боль в боку, так, как будто мне туда и в самом деле вставили нож. Выдохнул воздух, и общим течением меня вынесло из узкого прохода. Мне осталось шагов пять, чтобы дойти до застекленного настенного щита.

Здесь крупным черным шрифтом было напечатано неудобное русскоязычное слово “разыскивается”, и стало ясно, что это не в телевизоре.

РАЗЫСКИВАЕТСЯ
ПО ПОДОЗРЕНИЮ В СОВЕРШЕНИИ ТЯЖКИХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ

Рост 180–183 см, телосложение нормальное; лицо овальное, продолговатое; волосы темные с сильной проседью; глаза светлые, с уголками, опущенными к вискам; нос прямой, длинный; рот прямой с тонкими губами; особых примет нет.

Был одет в темный плащ, темную шляпу.

Преступник может быть вооружен.

Я повернулся на фоне портрета. Озабоченные, торопящиеся люди сновали передо мной, никто не обращал на меня внимания. Я усмехнулся про себя. Если бы я наблюдал это со стороны, то сказал бы, что у преступника мания величия.

Но в этот момент я увидел на противоположной стене другой стенд с крупной надписью под трехцветным флагом:

ИГРАЙТЕ С НАМИ

Между двух знакомых всем лиц помещалось еще одно, хорошо знакомое мне. Это было достойное, благородное лицо седовласого джентльмена. Оно улыбалось.


Шел дождь, и свежая газета, наклеенная двумя разворотами на неровный щит возле часового магазина, несмотря на прикрывающий ее козырек сильно размокла. Это была серьезная, солидная, уважающая себя газета, вернее, одна из тех газет, которые привыкли себя уважать. Последнее время все перепуталось, и серьезные газеты переняли у бульварных листков легкомысленный, порой даже разухабистый тон, а может быть, это была истерика. Во всяком случае, в прежние времена, когда все газеты были солидными и, пожалуй, кроме солидности ничего в себе не содержали, ни одна из них не позволила бы себе или, может быть, кто-нибудь другой не позволил бы ей напечатать такой заголовок “УГАДАЙ КАРТУ” было набрано жирными буквами, а под заголовком два известных женских лица и две игральные карты, две дамы: одна трефовая, вторая бубен — похоже, убитым певицам газета уже определила масти.

Крупные капли падали с набухших полей моей шляпы, плечами и лопатками я чувствовал неуютную сырость. Я отошел от щита и, толкаясь среди торопящихся перебежать открытое пространство прохожих, дошел до перекрестка, пересек Средний проспект и поднялся в станцию метро, где было два газетных киоска. Взял “Ведомости”, “Известия”, “Час Пик” и “Смену”. На обратном пути, на каменной лестнице купил у удивленного патриотика — видно, он запомнил меня — еще два листка: “Завтра” и “Русский порядок”.

Дома, надев плащ на плечики, чтобы скорей просох, повесил его на кухне и включил сразу все четыре конфорки, на одну поставил чайник. Вернувшись в комнату, уселся в кресло перед молчащим телевизором и развернул газету.

В сущности, этот чертов игрок должен был быть доволен — кто-то поставил свой чип, и игра продолжалась. Теперь мне казалось, что иначе и быть не могло.

УГАДАЙ КАРТУ

Пролетарии всех стран (добавим от редакции: и времен) требовали от власти, в общем-то немного: всего только хлеба и зрелищ. Видно, наша страна не способна обеспечить своего пролетария и тем, и другим сразу. Великая империя, хоть и скудно, кормила пролетария импортным хлебом, но не баловала его излишеством зрелищ. В эпоху упадка из-за отсутствия хлеба пролетарию приходится потреблять только зрелища, тоже большей частью импортные. Из отечественных зрелищ остались только безголосые певицы, но и те последнее время что-то стали одна за другой убывать. Лишение зрелищ тоже своего рода зрелище, а свято место пусто не бывает. Однако загадочные убийства взбудоражили город, ползут слухи о таинственном маньяке, патриоты угрюмо бубнят о сионистском заговоре, кому-то приходит на ум не менее фантастическая идея о каком-то зловещем меломане, фанатике классической музыки, а сегодня (для читателя — вчера) в приемную редакции вприпрыжку вбежал розовощекий молодой человек и без всяких объяснений оставил на столе секретарши запечатанный почтовый конверт. И тут же ускакал. Хотите узнать, что было в конверте? Ясно, хотите. Так вот, в конверте оказались пять обычных игральных карт: четыре дамы и джокер. Что бы это значило? — будет ломать себе голову неискушенный читатель. Чтобы неискушенный читатель не ломал свою голову, один из наших сотрудников, завзятый карточный игрок, объяснит, что при игре в покер четыре карты одного достоинства составляют каре, комбинацию высшего разряда; каре дам следует за каре королей, которое, в свою очередь, идет за каре тузов. Правда, есть еще одна комбинация, побивающая все остальные, даже каре тузов, это — покер, но вот для нее-то и существует универсальная, заменяющая любую другую карта — джокер. Однако, что за связь может быть между таинственными убийствами популярных певиц и какой-то там карточной комбинацией? — спросит просвещенный теперь, но все еще непосвященный читатель. А вот какая: дело в том, что у каждой из оставленных в редакции карточных дам аккуратно выколот левый глаз. Теперь улавливаете связь, посвященный читатель? С джокером не все ясно: неизвестно, добавлен ли он просто, как пятая карта, необходимая в этой игре, или будет использован для самой высокой комбинации, но в любом случае похоже, что игрок не блефует. А теперь, посвященный и, надеемся, проницательный читатель, определите масти убитым певицам и, может быть, тогда удастся вовремя, то есть до субботы, вычислить тех, на которых ставит зловещий игрок.


Да, с джокером было непонятно, хотя насчет дам я давно догадался, и, по всей вероятности, Дашкова шла за трефу, но как же до сих пор никто не заметил плакатов? И опять-таки джокер... Мне почему-то не верилось, что он добавлен ради числа.

Я просмотрел другие газеты. Нигде ничего не было, да и рано было чего-нибудь ожидать — не мог же этот румяный молодой человек явиться во все газеты сразу. Кто он: любитель-одиночка, случайно разгадавший “кроссворд”, заметивший странное соответствие в действиях вредителя плакатов и убийцы, сделавший те же выводы, что и я, и теперь желающий предупредить о возможном покушении — в этом случае джокер добавлен ради числа — или соучастник, если не сам убийца — убийцы тоже бывают молодыми и румяными, который также хочет привлечь внимание к убийствам, но совершенно из других соображений? Скорей, последнее, потому что доброволец, конечно же, сообщил бы и о плакатах, чтобы облегчить расследование, а что он сделал выводы из отмеченных плакатов, то это — наверное, потому что он бы не пришел к мысли о каре только из-за двух убитых певиц. Тогда джокер в этом наборе карт не случаен — он означает другую комбинацию, покер, — кто он? Обозначить джокером менеджера или психотерапевта — слишком произвольно, а джокер, по всей вероятности, будет последним. Кто же, убийца? Тогда румяный молодой человек в этой роли исключается. Кто он, заказчик? Слишком молод для заказчика, хотя в наше время... Нет, это несерьезная роль для заказчика — посредник, мальчик на побегушках. Но джокером вполне может оказаться убийца — это неопределенное достоинство годится для него.

“Но может быть, это был доброволец, — подумал я, — такой же бездельник, как и я. Тогда ему, конечно, стоило сообщить об этих плакатах. Нет, не доброволец. Иначе при чем здесь суббота? Откуда мог бы случайный человек знать точный срок последнего убийства? Я, например, не знаю. Вообще, зачем он его указал? Вот это уже самое непонятное”.

Загрузка...