II. НА РОДНЫХ НИВАХ

1. ОПЯТЬ ПОБЕГ В ПРОСТРАНСТВО

Шесть лет тому назад я прибыл в Сибирь, прорвавшись через чекистские заставы, каждую минуту рискуя быть узнанным и получить чекистскую пулю в затылок за свое контрреволюционное прошлое. Этот первый «побег в пространство» укрепил меня на моих нелегальных позициях: теперь в кармане у меня профсоюзная книжка, служившая и паспортом, у меня пятилетний профсоюзный стаж и сам я, Лука Лукич Дубинкин, «выросший» из землемера Смородина, постепенно из скромного конторщика стал завом уездным землеустройством Устькаменогорского уезда, Семипалатинской губернии, применяя на советской ниве свой опыт столыпинского землеустроителя. Однако, если вообще под луною ничего не вечно, то под луной советской и подавно. Мой патрон коммунист, зав уездным земельным управлением, как-то оставшись со мною с глазу на глаз, впрочем, не глядя на меня, сказал:

— Вот что, Лука Лукич, тут говорят будто вы бывший белый офицер и скрываетесь под вымышленной фамилией.

Что было отвечать на такой прямой вопрос, звучавший, собственно, не вопросом, а утверждением? Оставалось — принять невозмутимый вид и что-нибудь промямлить, благодаря в душе, не потерявшего еще человеческих чувств, коммуниста.

Однако, передо мной встал тотчас же вопрос: как наилучше застраховать себя от чекистского подвала? Выход находился только один — немедленно драпать.

Будучи уже на Семипалатинском воксале, я долго соображал: куда, собственно драпать. То есть, я не выбирал места, куда именно бежать, но только направление-то ли к Атлантическому океану, то ли к Тихому.

Теперь уже в точности не помню, почему я забраковал направление на Владивосток и направился к Черному морю.

В конце июня наступили летние жары. Безжалостное солнце целый день калило горячие семипалатинские пески и все живое спряталось от его огненных стрел. Стоял полный штиль и в душном мареве раскаленного воздуха замерла всякая жизнь.

Из окна вагона отходящего поезда я в последний раз, выглянул на рассыпавшийся по степи Семипалатинск и мысленно распрощался с этим привольным краем.

Поезд мчался на север, врезаясь в бескрайные степи, палимые солнцем. Встречные станции — типичные степные поселки, рассыпавшимися по степи домами напоминали казачьи станицы далеких черноморских степей.

В вагоне жарко и душно несмотря на открытые окна. Я всматриваюсь в новую жизнь, сравниваю сегодняшнее нэповское время с бывшим шесть лет назад (эпоха военного коммунизма). Какая разительная перемена! Никто не спрашивает личных документов, обычная публика наполняет вагон, располагаясь кто как может. Совсем довоенное время. Но опытный глаз замечает переодетых чекистов, часто проходящих через вагон. Они, вероятно, выработали для слежки менее тяжелые приемы, чем постоянная поголовная поверка документов в двадцатых годах.

На перроне каждой станции при встрече поезда торчит неизбежный чекист в форме ТОГПУ [1]. Впрочем, на эту фигуру публика не обращает никакого внимания. ГПУ еще не затрагивало массы и массам было наплевать на ГПУ.

Более двух суток поезд мчится на север, оставляя позади раскаленные степи и врезаясь в более прохладные пространства, переходящие далее в лесостепь. За Барнаулом, главным городом Алтая, уже начинается переход к Барабинской степи с её куртинами деревьев и блестящими зеркалами отдельных озер. Буйная растительность этих степей, дающая приют бесчисленным птицам и степным животным, колышется словно зеленое море, обвеваемое ласковыми, полными весенних степных запахов, ветерками. Какое здесь бесконечное приволье и как все пусто! Редко увидишь где-нибудь вдали степной поселок или хутор. И в этих благословенных, раздольных степях семь лет тому назад валялись труппы русских людей, убитых только за свое несогласие с коммунистическими принципами. Порой в степи можно видеть белеющие кости. Может быть это кости людей, нашедших здесь безвременный конец?

Тысячу верст до самого Ново-Николаевска, переименованного теперь в Новосибирск, мчится поезд на север. И горячие Семипалатинские степи уже кажутся сном в этих прохладных местах, едва освободившихся от зимних оков. На станциях продают лесную землянику, в полях колышется колосящаяся рожь. В это самое время в Семипалатинской губернии идет жатва хлебов и в самом разгаре сенокос.

Я не узнал Ново-Николаевска. Из захолустного уездного города он превратился в центр. Выстроены целые кварталы новых громадных зданий. На улицах большое оживление. Мне очень хотелось пройти на окраину города и взглянуть на колбасный завод, где мы — компания скрывавшихся офицеров и скаутов изображали из себя счетоводов, по вечерам ели «суп из двух блюд» и мечтали о скорой гибели коммунистических насильников. Но у меня не было времени: мой путь лежал на запад в Новороссийск, к лазурным берегам Черного моря.

День и ночь мчится поезд по прямому, как стрела, пути, по сибирским просторам, день и ночь бегут мимо бескрайные степи. Опять медленно нарастает тепло. Во встречных полях рожь уже наливается, зеленеют пшеничные поля и яркими темно зелеными пятнами выделяются посевы проса. Ближе к Уралу уже начался сенокос. Тепло движется на встречу нам или вернее — мы летим к теплу.

Станции мелькают, оставаясь сзади поезда в грохоте колес по скрещениям рельс и в обрывках облаков пара и дыма паровозов.

На станциях продают съестное, появляется в продаже зелень, лук, ревень и даже клубника. Приятно выйти на несколько минут на перрон, вмешаться в пеструю толпу, поговорить с незнакомыми людьми и подышать свежим воздухом.

На одной из глухих станций близ Урала я хотел купить себе съестного. Только что прошел дождь и у перрона не видно ни одной торговки. Вероятно, придется добежать до ларька невдалеке от станции или зайти в буфет.

Я уже совсем направился к дверям буфета, но, взглянув налево, едва не вскрикнул от изумления. Невдалеке от меня стоял скучающий чекист, смотревший в противоположную сторону. По сутулой фигуре и привычке держать руки за спиной, я скорее угадал, чем узнал в нем своего однополчанина прапорщика Мыслицина.

Он медленно повернул ко мне лицо, смотря как-то поверх меня. Да это несомненно он. Я круто повернулся к нему спиной и вошел обратно в вагон. Еще раз осторожно посмотрел на него в окно и вздохнул с облегчением, когда станция осталась позади.

Что заставило Мыслицина поступить на службу в ГПУ? Может быть, безвыходное положение, житье под вымышленной фамилией? Насколько я его знал, он относился к большевикам резко отрицательно.

Во всяком случае нужно быть осторожным при выходе на станциях.

Поезд подходит к Уфе. Здесь могут быть неожиданные встречи. Шесть лет тому назад меня здесь искали с директивой чека — убить на месте. Я забрался на среднюю полку и притворился спящим.

После Уральского хребта и природа и люди все резко изменилось. Мелькают частые деревни, села, поля, перелески. Поля уже наполовину сжаты, сено почти скошено. В Сызрани на Волге продают вишни и помидоры.

На каждой станции толпы веселой детворы смеющейся, шумливой. Кое-где встречаются то слепые музыканты, то певцы. Вагоны переполнены настоящими русскими людьми.

Новая экономическая политика (нэп), то есть возврат к старым экономическим формам влила в жилы истомленной революцией деревне и худосочному городу новую жизнь.

Начались черноземные степи. По ночам ясное небо пылало в зарницах и далеко в степях мигали огни невидимых хуторов и сел. Звуки гармоники на станциях, а иногда и хоровое пение стали обыкновенными. Толпы молодых парней и девчат приходили на станции встретить поезд, если он проходил под вечерок. Тут же крестьяне и подростки продавали съестное. В буфете можно было получить обед и закуски. Все было, по внешнему, как прежде. Я с тяжелым чувством слушал разговоры одураченных крестьян, принимавших все деяния коммунистической власти за чистую монету, радующихся обновленной жизни как своей победе. Они, конечно, не чувствовали и не подозревали грядущего близкого разгрома своих иллюзий.


* * *

Поезд наш покинул широкие степи и стал скрываться в туннелях, вырываясь из них на высокие насыпи. Навстречу нам неслись горы Кавказского хребта. Около Новороссийска хребет подходит почти к самому морю и отсюда идет на восток, постепенно удаляясь от него.

Меня занимало море: сейчас я его увижу. Силюсь рассмотреть из окна обрывки морского простора и вдруг застываю в изумлении: вот оно море. Оно мне показалось лазурной горой, уходящей в небо. Еще и еще повороты пути и, наконец, поезд останавливается у станции, прогремев по железной сетке скрещивающихся путей.

Я беру свой маленький чемоданчик и иду по незнакомым улицам Новороссийска. Мне хочется поскорей добраться до моря. Невдалеке от него снимаю скромный номер в частной гостинице и иду к набережной.

Вот оно плещется у моих ног. Лазурная вода отливает на солнце зеленоватыми отсветами, бесконечно приятными для глаз. Передо мною уже нет лазурной горы. Вместо неё разостлалось лазурное поле, скрывающееся за горизонтом и далекие волны нежились у призрачных горных берегов и одетых зеленью скал.

Воздух здесь такой, какого я не встречал нигде. Мне казалось — его можно было пить.

Несколько дней я предавался с упоением лежке на морском берегу и купанью. Я забыл обо всем: о своем скитальческом жребии, о темном, полном неизвестности, будущем. Странное безразличие ко всему овладело мною на берегу лазурных вод. Казалось — море погашает и стремление к новому и вечную неудовлетворенность, двигающую человека вперед и угнетающую его в этой земной юдоли.


* * *

В отделе землеустройства Черноморского земельного управления (Черокрзу) меня — загорелого и уже обвеянного морскими ветерками, встретили с удовольствием: был большой недостаток в землемерах, и я пришелся как раз кстати. Назначение на работу не замедлило состояться.

2. СОВЕТСКИЕ АГРОНОМЫ

В Туапсинском уездном земельном отделе обычная сутолока. Кабинет зава, насквозь прокуренный табаком, набит обычной советской публикой. Около стола уполномоченные земельных обществ, ожидающие землемеров, агрономы. Мы с уездным землеустроителем сидим против зава. Высокий рыжий украинец доказывает заву:

— Что же это такое, товарищ Францкевич, мы без малого год ждем землемера. Кругом идет землеустройство, а у нас нет.

— Зав спокойно возражает:

И не будет. В первую очередь землеустройство коллективов и поселков. А у вас хутора.

— Так в законе-ж сказано — выбирай какой хочешь способ, чи хутор, чи там коллектив, — возмущается рыжий.

— Сказано, сам знаю, сказано. Так где же вам землемеров взять? Вот он (кивок на меня) один приехал, а тянете в пять мест.

Украинец еще возражает, напоминает о каких-то обещаниях, но зав уже говорит с другими.

— Вот, товарищ Дубинкин, — обращается ко мне зав, — поедете в Джубгу. Здесь у нас как раз и агроном участковый.

Я оглядываюсь по указанному направлению и вижу худощавую девицу лет тридцати с папиросой во рту и толстым портфелем на коленях. Рядом с ней молодая практикантка из сельскохозяйственного вуза.

Мы условились относительно отъезда и из кабинета зава втроем направились на пристань. Вскоре должен был отойти пароход в Новороссикск, делающий остановку в Джубге. Пока мы устроились на берегу моря и начали с деловых разговоров.

Агроном Настя Дроздова окончила Екатеринодарский сельскохозяйственный институт в прошлом году и теперь работала участковым агрономом Джубгского участка. Живет она с матерью в курортном селе Джубге, верстах в семидесяти от Туапсе. её подруга Оксана Хвинар оканчивала курс того же института в будущем году и, здесь в Джубге, отбывала практику. По советскому обычаю я уже звал их только по именам.

— Как у вас обстоит дело с коллективизацией?

— Скверно, — цедит сквозь зубы Дроздова.

Оксана возмущается:

— Мы в работе совершенно одиноки. Нам никто не помогает. Да и помощи ждать от таких сотрудников землеустройства, как здесь, трудновато.

— Брось, Нюра, к чему нам это? — морщится Настя.

— Вот еще, новости какие, да чего же молчать? — кипятится Оксана. — Вы подумайте, — обращается она ко мне, — послушаешь здешних землемеров, так это сплошная контрреволюция.

— Во первых, это слишком широко «здешних». Нужно говорить только о Николае Ивановиче Петрове. Действительно, однажды, разговаривая с нами, он говорил непозволительные вещи о советской власти, о партии. И вообще относился к современному строю критически.

Я искоса посматривал на возмущенных агрономов, свежеиспеченных советских деятелей, поднявшихся со дна — «дочерей двух крестьян и одного рабочего от станка — как острят комсомольцы, щеголяя оппортунизмом.

Я пытаюсь успокоить Оксану:

— Знаете, прежде употреблялась пословица «за глаза и царя ругают». Очевидно русскому человеку вообще свойственно ругать государственный порядок, какой бы он ни был.

Оксана набросилась на меня, щеголяя знаниями обществоведения. Она стреляла цитатами из «Азбуки коммунизма» и было жалко смотреть на этого вполне зрелого человека с вывернутыми мозгами… Она не изучала истории. Для неё история начиналась с октябрьских дней. До этого был царизм и буржуазные правительства. Всякое общественно-политическое явление она рассматривала без исторической перспективы и от того её суждения были узки и примитивны. Если ей случалось выйти из рамок «Азбуки коммунизма», она чувствовала себя беспомощной. Полную беспомощность проявляли они и в чисто практических, агрономических вопросах. Прописи они, конечно знали, но опыт агрономический, увы, отсутствовал совершенно. Чтобы закрыть эту брешь, они делали длительные экскурсии в область «обществоведения», предпочитая конкретному отвлеченное. Впрочем, Настя Дроздова относилась ко всему спокойнее. Она была значительно старше своей подруги и знала старое «буржуазное время».

— Надеюсь вы, товарищ Дубинкин, нам поможете?

— Конечно, конечно. Я уже восемь лет работаю в землеустройстве и дело знаю. Будем работать совместно.

Агрономы расцвели: наконец-то они нашли настоящего советского работника. Наш разговор перешел на житейские темы, ибо мои попытки перейти на специально агрономические темы окончились полным фиаско. Мои агрономы не знали подчас самых обыкновенных вещей агрономического обихода.

Наконец, уже вечером мы устроились на пароходе.

Ночь здесь наступает довольно быстро, сумерек почти нет. Наш маленький пароход идет, охваченный мраком, вздрагивая от работы машин. Мерно ударяют в его корпус небольшие волны, слегка его покачивают. Темный берег исчез, и только далекие огоньки среди гор горят то где-то внизу — вероятно, у моря, — то где-то в горах.

Мы сидим на палубе, и Настя рассказывает про свое детство:

— Знаете, я ведь детство провела в коммуне еще в царское время.

— Не слыхал никогда о коммунах в царское время, — сознался я в своем невежестве в таком важном вопросе, как история сельскохозяйственных коммун.

— Расположена она недалеко от Геленджика. Называется «Криница».

— Так ведь это толстовцы. — вспоминаю, наконец, я.

— Вот именно. Основал ее Еропкин. Именно в этой коммуне я и провела детство и школьные годы.

— Значит вы получили настоящее коммунистическое воспитание?

В полумраке мне показалось, будто Настя поморщилась.

— Уродливо в общем там было поставлено и воспитание и обучение. По толстовским трафаретам. Молодежь эта учеба разумеется не удовлетворяла. Начался форменный исход молодежи в гимназии. Вот и я тоже. Приемные экзамены сдала хорошо. Но самое трудное было привыкнуть к новому строю жизни, к дисциплине. Что вы удивляетесь? Да ведь в криницкой школе и в жизни отсутствовала всякая дисциплина. Каждый делал что хотел. И вот в гимназии мы сделались посмещищем своих подруг. Конечно, мне теперь и самой смешно. Посудите сами: в разгар занятий криничанка встает и идет к двери. Педагог удивленно осведомляется куда и почему хочет уйти криничанка. Она краснеет, весь класс хохочет. Или среди урока вынимает завтрак и начинает закусывать. Опять очередной просак.

— Но вы, конечно, скоро привыкли?

— Вот в том то и дело — не скоро. Ведь отсутствие дисциплины впиталось в плоть и кровь. И чувствовали мы всегда себя отвратительно: в конце концов, не знаешь, можно или нельзя сделать какой-нибудь пустяковый шаг, движение, употребить выражение.

Гулкий свисток известил о конце нашего путешествия. Пароход остановился на рейде против Джубги. Из темноты вынырнула лодка, принявшая нас с судна.

Пароход выбрал якорь, потушил лишние огни и стал удаляться. Мы очутились во мраке безлунной ночи. Лодка скользила по небольшим волнам и медленно подвигалась навстречу мигающему свету берегового маяка.

С пустынного берега мы идем по тропинкам среди темных кустов и деревьев. Я иду сзади за моими спутницами, то опускаясь во встречные невидимые ложбины, то взбираясь на пригорки, пока перед нами не вынырнул из мрака силуэт белого домика с освещенным окном; нас уже ждала старушка — мать Насти.

Мы сидим в небольшой, освещенной лампой, комнате и ужинаем.

— Вы все же не докончили ваш рассказ, Настя. Чем же кончилось ваше гимназическое мытарство? — спросил я.

— Ничем. Я ушла в революцию и сидела по тюрьмам.

3. ДАЕШЬ ХУТОРА

Село Джубга рассыпалось по долине небольшой горной речки того же имени, впадающей в море в пределах самого села. В этом горном селе есть даже небольшая площадь и на ней церковь.

Недалеко от площади в большом досчатом сарае с грубо сколоченной сценой собралось общее собрание земельного общества. На председательском месте местный крестьянин-кооператор, с неудовольствием принявший свое избрание в председатели этого собрания. Чванства в этом, конечно, не было: всякий стремился уйти в тень, представляя поле деятельности партийным людям. Соблюдающих крестьянские интересы беспартийных общественных работников очень часто высылали с берегов Черного моря на берега Белого.

Собрание идет, как вообще они идут в советском союзе, с массой ненужных ритуально-коммунистических речей о давно известном и никого не интересующем. Оживление вносит мой доклад. Знакомлю, как-всегда, с земельными законами, сообщаю о праве каждого крестьянина выбирать любой способ пользования землей и, конечно, особенно рекомендую коллективный способ землепользования. Настя и Оксана мне усиленно помогают. «Азбука коммунизма» у них в полном ходу.

Никто не возражает. Председатель после небольших формальностей начинает голосовать.

За коллективный способ — никого. За образование выселков — половина.

Тут уже не выдержал председатель сельсовета Пустяков. Он обрушился с рьяностью обиженного в своих лучших стремлениях на своих «пасомых», порученных ему, пензенскому коммунисту, Черноморским парткомом «тащить в коллектив» и «не пущать на хутора».

— Что же это, товарищи? Обсуждали мы с вами без малого год наш земельный вопрос, намечали коллективы в первую очередь. А теперь выходит на попятный. Как можем мы свою рабоче-крестьянскую власть обманывать? Надо забывать, товарищи, эти повадки — наследство от царского режима. Здесь не стражник с плетью, а своя рабоче-крестьянская власть, власть советская.

Долго усовещивал Пустяков крестьян, но толку из этого не вышло. Даже хуже. Половина воздержавшихся от голосования намеревалась разбиться на хутора. Пустяков обличал эту «помещичью» повадку жить хутором и пробовал запугивать будущих хуторян. Гробовое молчание было ему ответом. Крестьяне нэповской поры верили в закон. Они думали примерно так: если есть твердый закон, то Пустяков и комячейка не имеют значения. Газеты вели бешенную кампанию за «революционную законность», необходимую при проведении в жизнь основ новой экономической политики (нэпа) или проще — право свободной торговли и накопления капитала городской буржуазии и замаскированная земельная собственность деревне.

Доверчивые в своей массе крестьяне верили в этот обман. Они и знать не хотели о временности нэпа. И впрямь в этом вихре возрождающейся экономической жизни трудно было верить в возврат к такой дикой вещи как, скажем, голодный военный коммунизм. Как бы то ни было — нэп вызвал у крестьян доверие к власти. Была пора подъема крестьянства — деревня начала богатеть и вместе с тем у крестьянства появилась вера в свои силы. Эти силы противопоставляли домогательству коммунистов добровольно коллективизировать крестьянские хозяйства свои собственнические тенденции. Ни о какой коллективизации, в более или менее крупном масштабе, не могло быть и речи. И в обширной Сибири, только что мною покинутой, и по всему пространству России, шла тяга на хутора. Большинство фабричных рабочих было связано с деревней земельными интересами. Земельный закон давал и им возможность удерживать за собою свои надельные земли. Среди этих, не порвавших с деревней, рабочих хутора пользовались большой популярностью и их клич «даешь хутора» несся по фабрикам и заводам.

Коммунистическая партия, казалось, в земельном вопросе зашла в явный тупик. Возврат к единоличным формам землепользования означал бы полное поражение коммунистических планов в деревне.

Однако, партия по-своему обыкновению прибегла и в этом случае ко лжи, в этом я убедился еще будучи в Сибири: вот как это произошло.

Заведующий Устькаменогорским земельным управлением коммунист Колюшкин, уезжая в отпуск, оставил меня своим заместителем.

— Ничего, теперь время спокойное, — успокаивал они меня, — да и пробуду в отпуску только месяц.

Он сдал мне дела и напоследок, передавая небольшой ключик, сказал:

— Вот это от нижнего ящика письменного стола. Там секретные бумаги. Смотреть там ничего не нужно. Я это оставляю на всякий случай, чтобы в случае чего, не пришлось взламывать стол.

Колюшкин уехал, а я остался на его месте вридзавом земуправления.

Близко соприкасаясь в своей служебной деятельности с власть имущими, я все более и более приходил в смущение. В них не чувствовалось ничего революционного. Это были обыкновенные бюрократы в худшем смысле этого слова, заботящиеся только о себе, о своем благе. И, глядя на них, я начал думать о перерождении большевиков, об эволюции их в сторону радикализма. Все указывало на это: расцвет крестьянских хозяйств, широко развернувшаяся частная торгово-промышленная деятельность. Даже Чека теперь не так выпучивается и превратилась в обычное советское учреждение.

Однако, эти мои сомнения быстро рассеялись, как только я заглянул в секретные документы.

Это были партийные директивы. Это были нити, идущие от единого кулака, сжимающего пока подспудно, всю страну. Это были действительные законы регулирующие всю жизнь, законы имеющиеся только по ящикам с секретными бумагами, в большинстве находящиеся в прямом противоречии со всякими советскими распоряжениями и опубликованными законами. Передо мной встал во весь рост преступный путь коммунистической власти, не отошедшей ни на йоту от своих намерений и готовящейся под покровом «благоденственного жития» к ужасным казням. Гибель беспечным, верящим в это благоденствие и помогающим изо всей мочи вертеть советское государственное колесо, гибель думающим о наступлении эры возрождения, о перерождении большевиков, об их эволюции. Только тогда я понял действительную силу лжи и провокации — оружия Коминтерна. Иными средствами и нельзя провести в жизнь мероприятий, основанных на зле и человеконенавистничестве.

Моя деятельность как землеустроителя предстала тогда передо мною в новом свете. Горе хуторянам и отрубникам, которых мы теперь устраиваем на землях. Их ждет верная гибель в недалеком будущем, ибо они встали на путях преступной власти. Они уже и теперь обречены властью на уничтожение и их кипучая работа над «своим» куском земли даст плод не мне, а их убийцам.

4. НА РУИНАХ

Чем ближе я знакомился с этим чудесным краем, тем более сожалел о позднем с ним знакомстве. Я исколесил всю Россию от степей Предкавказья до дальнего севера, от среднерусских полей до Дальневосточных окраин. Где-только не пришлось мне бродяге-землемеру работать, начиная со времени издания Столыпинского указа 9-го ноября 1907 года и до большевицкого «земельного кодекса», каких-только земель не измерял я за свою полную приключений жизнь.

И, однако, Черноморский край меня поразил и покорил. Благодатный край без зимы, край тропического изобилия и благоуханных ветерков. Кавказский хребет заслонил этот край от снежных метелей и холодных ветров, благодатная теплота солнца и моря оживотворили его природу, разбросали в бесконечных лесах его, среди среднерусских лесных пород, радостные чинары, высокие дикие черешни, могучие платаны, развесистые орехи и скромные неприхотливые пальмы-хамеропс, переплели все лианами, вечнозеленым плюшем и закрыли доступ в эти буйные чащи колючими лианами и кустарником «держи дерево». Не пройти сквозь эти зеленые стены. Только старые черкесские тропинки по горам, да звериные дорожки дают возможность обойти эти места.

Когда-то здесь обитал многочисленный кавказский народ исламского вероисповедания. Священная война, провозглашенная в 1877 году владыкою ислама, заставила их покинуть родные места и уйти в Турцию. Около трех четвертей отступивших погибло от голода в турецкой Анатолии, остальные же остались в Турции навсегда. И край их опустел.

Покинутые сады и небольшие леса разрослись и покрыли всю страну девственным полутропическим лесом. Нельзя видеть без волнения цветение этих фруктовых лесов весною. Дикие яблони и груши огромных размеров, покрыты, как снегом, белыми цветами, и ласковые морские ветерки сдувают с них пыльцу; блестящую на солнце, как золото. Всякое европейское плодовое дерево, перенесенное сюда, делается неузнаваемым: оно так пышно растет и дает такой великолепный плод, какого никогда не могут дать земли по ту сторону Кавказского хребта. Плоды всяких размеров и вкусов погибают здесь без пользы для людей. В каштановых рощах пасутся дикие кабаны, и фиговые деревья, обыкновенные здесь, как в Поволжье рябина или черемуха, кормят птиц и зверей.

В голодные девяностые годы по этому безлюдному краю вдоль морского берега от самого Новороссийска до Сухума проложено шоссе. Оно высечено в каменистом грунте и прихотливо извивается по горным склонам то убегая далеко в ущелья, то появляясь опять у моря. Через шумливые горные ручейки и речки, низвергающиеся в море, перекинулись каменные мосты, у зияющих пропастей сбоку шоссе устроены небольшие стенки из камня. Часто у источников, в местах, где шоссе сбегает вниз, на небольших площадках устроены каменные водоемы. Здесь путники могут кормить и поить усталых лошадей. Вдоль всего шоссе почти непрерывно тянутся дачные постройки. Когда-то здесь кипела жизнь, цвели роскошные цветы и виноградники. Теперь эта сказочная страна стала кладбищем. Хозяева дач покинули эти места в гражданскую войну и вот роскошные постройки зловеще смотрят оскалом выбитых окон, а сады и виноградники захваченные буйной растительностью, превращены в тропическую заросль. Здесь перепуталось все: чудесные цветы и декоративные растения садов разрослись благоуханными джунглями. Виноградные грозди висят по деревьям, на остатках трельяжей, на стенах домов. Тропинки к морю заросли и нет кругом следа человеческого.

Мне случалось ехать по шоссе на велосипеде и бродить по этим покинутым местам. По всему видно: тут жили русские люди. Я не видал здесь даже двух одинаковых построек: каждый строил себе жилище по-своему. Каких-только форм не имеют дома. На стенах домов, особенно внутри, целая заборная литература. Здесь встречаются и печальные надписи о безнадежной любви и заметки скитальцев, скрывшихся под чужой личиной. Вот оставшиеся в моей памяти некоторые надписи.

— Нашли здесь приют два инженера и камергер. Хлеба нет. Что будет дальше не знаем.

— Под скромной личиной рабочих бодро шагаем в неизвестное.

— Слезы в разлуке с тобой омывают мою душу.

За шоссе сейчас же начинался настоящий девственный лес. Врубаясь во время работ в лесные чащи, я находил среди зарослей сакли, покинутые когда-то горцами, какие-то сооружения из камня: конусовидные ямы, выложенные камнем.

— Что это за ямы?

Бывалый старожил — казак смеется.

— Пленных русских сажали сюда в кавказскую войну.

Я вспомнил отлстовских Жилина и Костылина и для меня понятны стали и остальные сооружения. Это были укрепления, возведенные горцами против русских.

В лесах Черноморья скрыта масса памятников былого; неизвестные древние кладбища, дольмены, скифские могилы, могилы крестоносцев.

Бродя по этим диким местам, доступным для человека более в эпоху великого переселения народов, нежели теперь, я забывал обо всем: о проклятом коммунистическом гнете, об опасности быть опознанным и даже о своей работе. Выходя из горных ущелий на горы, я любил встречать взглядом морской простор и под горячими лучами солнца ощутить едва уловимую волну прохлады, идущую с моря.

Однажды, работая на склоне высокой горы Бжид близь селения Архип — Осиповки, я встретил человека, идущего по тропинке. Он, по-видимому, смутился от неожиданности и прошел дальше.

— Кто это?

Сопровождавший меня местный учитель замялся.

— Это не здешний.

— Не бойтесь, — усмехнулся я, — дальше меня наш разговор не пойдет. — Учитель тянул нерешительно:

— Да, тут, знаете, живут трое… бывших офицеров.

— И об этом никто не знает?

— Ну, как не знают. Местные партийцы знают… Они никого не беспокоят, их тоже не беспокоят. Вроде перемирия. Только я думаю это до случая.

5. НЕФТЕПРОВОД ГРОЗНЫЙ — ТУАПСЕ

Зав губернским землеустройством Иванов в своем кабинете в Новороссийске объяснял существо порученной мне большой землеустроительной работы, и, водя толстым пальцем по карте, сказал:

— Вот видите, от города Грозного предполагается провести в город Туапсе нефтепровод. На расстоянии шестисот километров нефть будет перекачиваться по трубам до Туапсе. Здесь, в Туапсе, будут выстроены нефтеперегонные заводы, будут из нефти добывать бензин, масла, керосин и много других, менее важных, продуктов. Нефтеперегонные заводы проектируется построить на месте пригородного села Вельяминовки. Нам поручено землеустроить это село. Нужно взамен отбираемых от крестьян отвести им другие земли вблизи села, вот хотя бы из дачи барона Штенгеля, что ли. Затем, второе, нужно оценить затраты по созданию крестьянами новых садов и виноградников взамен отбираемых под заводскую территорию, затраты по перенесению построек на новое место и все прочее.

— В каком же порядке все это будет делаться? — спросил я.

— В порядке землеустройства. Никакого административного произвола со стороны кого бы то ни было мы не допустим, — продолжал зав. — Вы назначаетесь землеустроителем по этому делу. От грознефти будут представители инженер Умников и товарищ Горный Сергей Михайлович. Эти представители являются только заинтересованной стороной в деле, так же как и крестьяне.

— Стало быть все придется вести по правилам Столыпинского землеустройства? — прямо спросил я.

Иванов улыбнулся и кивнул головой.

Я не особенно верил в эти проекты. Они возникают в недрах советских учреждений, как грибы после дождя и часто так же неожиданно исчезают, как и возникли.

Переговорив обо всем подробно я поехал к месту моей новой работы в город Туапсе.

Началась обычная в таких случаях канитель: то поступает распоряжение приступить к делу, то приостановить работы. Мне это стало надоедать.

Наконец, из центра приехал видный партийный работник и приказал грознефти начать работы. По обыкновению, начался шабаш. Оказывается упущены какие-то там сроки и все надо делать срочно и спешно. Из Ростова на Дону приехал зав краевым землеустройством Ильин, бывший в мирное время помощником зеылемера и пошла потеха.

Теплой летней ночью мы работаем в комнате, отведенной нам в одной из школ в селе Вельяминовке. Нас трое: я, агроном Эпаминонд Павлович Дара и агроном-почвовед Жуков Сергей Васильевич.

Эпаминонд Павлович — русский француз, обычно веселый и жизнерадостный, на этот раз сидит в большой задумчивости. Он вместе с Сергеем Васильевичем — агрономом от грознефти, рассуждает об оценке садов и виноградников, подлежащих уничтожению.

Рассуждают они уже давно. Вопрос очень сложный. Нужно провести его в рамках советских законов и в тоже время не обидеть крестьян. Это хождение между Сциллой и Харибдой измучило обоих агрономов. Еще бы, как не поверни или получается незаконно или невыгодно для крестьян, или не соответствует секретным директивам. Противозаконно — когда земельную собственность, замаскированную в земельном кодексе, назовешь её настоящим именем. За землю платить нельзя, оцениваются только затраты, вложенные на создание сада и виноградника. При оценке же этих затрат получается такая чушь несусветная.

— Ну, как же будем делать? — спрашиваю я, — завтра ведь надо начинать работы по оценке, а у вас ничего нет. Что я скажу Ильину?

Жуков не торопясь вытер свои очки.

— Может быть за ночь придумаем. Мне пора идти. — Он жил где-то в горах под Туапсе и рассчитывал подумать еще и дорогой.

Ночью Эпаминонд Павлович разбудил меня:

— Вставайте, Лука Лукич, я нашел.

— Чего вы там нашли?

— Способ оценки.

Я хотел выругаться от всей души, но увидав его милые, приветливые глаза, побежденный его мальчишеским увлечением работой, встал и терпеливо выслушал открытие. В заключение Эпаминонд Павлович сказал:

— Вот так и будем делать. Пусть Сергей Васильевич немного убавляет от цифры моей оценки, видоизменит немного этот способ и будет у него, своя якобы, оценка. Вот и все. Представитель грознефти будет видеть как мы каждый изо всей мочи защищаем порученные нам интересы, а крестьяне в накладе не останутся.

Сон у меня прошел. Мы сели у окна и с удовольствием слушали ночные концерты цикад, ночных птиц, лягушек, дышали воздухом, напоенными весенними ароматами. Уже цвели мирты. Иногда откуда-то легкий ветерок доносил запах азалий, называемых тут «собачья смерть».

— Где еще есть такие места? — спросил я.

— Едва ли есть. Впрочем, я встречал в Сочи сапожника, недовольного здешним климатом. Как видите — все относительно. Сидит он под развесистой мимозой, тачает сапоги и вздыхает о Новониколаевске.

— Ффу… Не могу сочувствовать сапожнику. Жил в тех гиблых местах. Даже картофель там плохо растет.

Эпаминонд Павлович закурил, и неровный свет папиросы вырвал из мрака его матово бледное лицо, маленькую бородку и улыбающиеся губы.

— Жаль, — продолжал я, — не по теперешним временам спокойная жизнь…

— Ну, мне кажется, большевикам, в конце концов, надоест эта игра в «социализм в одной стране». Уже и теперь видно, как они сдают одну позицию за другой. Я думаю все же их опыт кончится не реставрацией. Вероятно, мир обогатится еще одной разновидностью демократической формы правления…

Я не имел возможности разубеждать оптимиста агронома о великом обмане новой экономической политики. В эволюцию власти верят все, начиная от простого крестьянина, ушедшего теперь с головой в свое хозяйство, и кончая советскими инженерами. И сам я, до знакомства с секретными документами, не соблазнялся ли эволюционностыо большевизма? Три года спустя Эпаминонд Павлович на опыте убедился в своих заблуждениях, сидя в подвально-концлагерной системе.


* * *

Комиссия по оценке садов и построек выселяемой Вельямияовки состояла из восьми человек. Представители грознефти в нее не входили и считались заинтересованной стороной. Мы ходили по дворам, делали оценку и тут же я старался привести представителя грознефти к соглашению с хозяином усадьбы относительно размеров вознаграждения. В большинстве случаев происходило добровольное соглашение. При разногласиях дело шло в суд, неизменно присуждавший 'сумму, назначенную комиссией.

Это шествие комиссии из дома в дом, бесконечные разговоры, чрезвычайно утомляли. Представитель грознефти, Горный Сергей Михайлович, с манерами большего барина держал себя с достоинством и блюл грознефтенскую копейку. Мужики отстаивали свои интересы: без большего упорства и предпочитали сговориться добровольно.

Обычно приходим и садимся за столь где-нибудь в саду. Хозяин и семья тут же в полном составе. Агрономы идут считать деревья, лозы и все растущее и приносящее доход. Инженеры обмеряют постройки и погружаются в вычисления. Через четверть часа все готово — цена известна. Я обращаюсь к хозяину и Горному:

— Предлагаю сторонам договориться добровольно. Горный пыжится, искоса поглядывая на хозяина.

— Наша оценка ниже оценки комиссии. Но, если хозяин пойдет навстречу, я могу согласиться на оценку комиссии.

Хозяин, конечно, не согласен. Он начинает оспаривать оценку, хозяйка ему усиленно помогает, вспоминая как подолом таскала на усадьбу камни и уничтожала мокрые места.

Наконец, Горный начинает уступать:

— Ну, вот, я вам отдам этот дом в придачу. Ведь он оценен и грознефть его как бы покупает.

Хозяин в нерешительности.

Тогда я прихожу ему на помощь, советую просить у грознефти какой-нибудь пустяк еще и соглашение состоялось. Стороны подписывают согласительный документ, а на другой день крестьянин получает деньги и начинает строиться или в Туапсе или выше, на горах. Приемы столыпинского землеустроительного процесса и на большевицкой почве давали отличные результаты.

В этот день мы закончили работу на усадьбе рыбака. Его семья состояла из хозяина, жены, сына и внука, прижитого матерью от этого своего сына.

Вся семья дружно защищала свои права, а брат своего отца, и внук своей матери спокойно играл невдалеке своими несложными игрушками.

— Сокращение числа родственников — это своего рода экономия, — шутить Эпаминонд Павлович.

Вечером оба агронома и я возвращались к себе. Сергей Васильевич медленно шагал по шиферной дороге, хрустящей под ногой. Разговор наш опять коснулся странной семьи.

Сергей Васильевич остановился, закурил папиросу и, сделав неопределенный жесть рукой, как бы отвечая своим мыслям, заговорил:

— Что-ж, особенного тут ничего нет. Есть только нарушение целесообразности. Раз это не целесообразно, значит оно и не жизненно.

Эпаминонд Павлович оживился:

— Позвольте, Сергей Васильич, а кто эту целесообразность установил?

Жуков улыбнулся в свои усы.

— Есть целесообразность, установленная человеком, как вот коммунистическая целесообразность, а есть целесообразность, установленная силою вещей. И эта целесообразность имеет единое начало — Бога.

Мы молча дошли до нашей квартиры. Сергей Васильевич распрощался и утонул в вечернем сумраке.

— Покойной ночи.

— Покойной ночи, — прозвучало из сумрака.

6. ЗОЛОТАЯ ПОРА НЭПА В ДЕРЕВНЕ

Весною 1927 года я ехал по железной дороге из Туапсе в Грозный по делам нефтепровода. Южная толпа, шумливая и веселая, наполняла вагоны, на людных станциях бойко шла торговля. Масса людей ехала на курорты и наводняла берега Черного моря от Новороссийска до Батума. Большевизм как будто исчез и его даже не чувствовалось в этой сутолоке. Замолкли всякие политические споры, надоедавшие в вагонах в пору военного коммунизма, все стало ясным и понятным. «Братишки» возглашавшие в семнадцатом году «за что мы боролись», уже не бьют себя в бандитскую грудь, едут вместе с толпой пассажиров по своим делам, большею частью сугубо спекулятивного свойства. У крестьян разговоры о земле. В нашем купе как раз трое крестьян и красноармеец. Натасканный красноармейской «политучебой» паренек, вспоминая «проклятый царский режим» которого по младости лет он не помнит, особенно восторженно отзывался о коллективной форме хозяйства.

Крестьянин постарше ощупывает его основательно глазами и, я догадываюсь как, он осудил болтовню молокососа.

— Коллектив… что ж… Должно быть, что хорошее это дело. Только вот с молоду к нему надо привыкать, вот что я скажу. Нам куда. Мы бы вот по-старому. Или бы вот хутором.

Второй его поддерживает:

— Хутором в самый бы раз. Вся земля вместе и все у тебя под боком. Из хаты вышел и в поле… Так ведь вот бабы… Что ты с ними поделаешь. Куда, говорит, из села уходить? Как волки, вишь ты будем жить в степи одни.

Красноармеец посмотрел на них взглядом, означающим «эх, темнота» и сказал:

— И правда. Бабы лучше вас понимают дело. Как волки. Знамо, что как волки. Коллектив, а не хутор, вот это настоящее житье.

Паренек хотел было продолжать, но я отвлек его своими расспросами мужиков как идет хозяйство, много ли скота, как обстоят дела с севооборотом.

Мужики народ осторожный. Хвалить свое житье сразу они не станут — кто его знает, что за человек. Нахвалишь свое житье, а там смотришь цоп — и налог прибавят. Красноармеец оказался, конечно, более откровенным.

— Что и говорить — деревня богатеть начала, — говорил он.

Второй крестьянин с неудовольствием взглянул на красноармейца.

— Ну, насчет богатеть это ты здорово хватил, — говорил он, — ну, однако хозяйство поправляется. Коли так будет и дальше — ничего, дела пойдут на поправку. Налоги — вот больно уж велики.

Опять завязывается спор с красноармейцем относительно налогов.

Мы подъезжаем к городу Грозному.

Большой южный город Грозный лишен растительности, гибнущей от нефти. Нефть пропитала всю землю и даже плавает по реке жирными пятнами. Густые толпы рабочих движутся непрерывно по тротуарам и в воздухе стоит крепкая матерная ругань.

Случайно на улице встречаю старого сослуживца, землемера-казанца. Он мне очень обрадовался:

— Где же вы были в эти смутные годы, Семен Васильич?

Я оглянулся назад и сказал вполголоса:

— Извините, дорогой мой — я уже восемь лет как Лука Лукич Дубинкин.

Приятель весело рассмеялся.

— Ну, в этом нет ничего удивительного… Не вы первый, не вы последний. Самое главное — уметь уничтожать неувязки жизни, а остальное приложится.

Мы вспоминаем старых друзей, погибших наг полях битв, неудачников, попавших в подвалы.

Улица вливалась в торговую площадь, запруженную народом. Сквозь обычный шум толпы где-то слышалась странная песенка. Невидимый тенор тянул ее особым волнующимся и порою протяжным речитативом, растягивая слова в конце строфы:

Как поеду я в деревню,

Погляжу я на котят -

Уезжал — были слепые,

А теперь, поди, глядят.

Слепой нищий, сидя на земле с деревянною чашкой на коленях, тянул эту песенку.

— Вот вам пример приспособляемости, — заметил приятель, — раньше этот слепец тянул «Лазаря» на паперти храма, а теперь переселился сюда: и переменил репертуар.

Вечером мы зашли в церковь. Стриженный и нарочито побритый священник служил всенощную. Церковь почти пуста. Несколько старух и стариков стоят у стен. Славянский язык молитв стал в устах живоцерковников каким-то новым жаргоном. Послушав плохое пение немногочисленного хора, мы поспешили уйти. Коммунизм, старался через своих агентов-живоцерковников разложить церковь ложью и провокацией. Карьеристы, неустойчивые и неверующие священники явились одною из сил, разрушающих русскую церковь. Источник, питающий совесть и сохраняющий святой завет любви к ближнему в противовес человеконенавистнической идее классовой борьбы загрязнялся темными силами. И церкви пустуют. Верующие разумеется не перестали веровать, но присутствие в церкви предателей — живоцерковников и отталкивало их от храма. В своих скитаниях я редко встречал дом без икон.

Иконы часто встречаются даже у партийных людей, конечно, под спудом.

7. ВЕЛИКИЙ ПОГРОМ

Весною 1927 года грянул выстрел Коверды. Темные силы, державшие Россию в плену и притаившиеся под покровом нэпа, избрали именно этот выстрел за сигнал к давно подготовленному наступлению на «буржуазию», интеллигенцию и крестьянство.

Мы, дефилирующие под знаменами протеста против убийства Войкова, не подозревали какая масса из числа присутствующих на этой казенной демонстрации попадет в концлагерно-подвальную систему или будут расстреляны за непролетарское происхождение, с пришитием «для коммунистического приличия» какого-нибудь обвинения в выдуманном заговоре против советской власти.

Вскоре, однако, начались странные аресты. Начали исчезать по одному, по два, по несколько человек. В комнате участкового землеустроителя в узу (земельное управление) я узнаю каждый день об этих арестах: то исчезает агроном, то группа крестьян из Вельяминовки. Эти аресты повергали нас в смущение. Мы пробовали определить характер арестов и не могли. В подвале ГПУ исчезали люди всяких положений и национальностей. Пробовали узнать что-нибудь из партийных сфер. Напрасный труд — партийцы, даже из болтливых, делали вид ничего не знающих.

Как-то зав узу, встретив меня, осведомился, когда я сдам в законченном виде большую работу по землеустройству Джубгского района.

— Через месяц рассчитываю закончить, — сообщил я.

— Через месяц — это недопустимо долгий срок. Работайте дни и ночи.

Я зорко посмотрел на зава. Знает что-либо обо мне или же это просто так? Торопит с работой, чтобы с моим арестом не осталось неоконченной большой работы или же это только совпадение.

Ничего я не прочел в глазах коммуниста и ушел с тревогой. Идя на квартиру, я старался сообразить какие могут быть причины к моему аресту. По службе — никаких. По профсоюзу — никаких, ибо взносы плачу исправно, от нагрузок освобожден, как элемент кочующий. Нет, с этой стороны все в порядке. Остается еще один пункт — Устькаменогорск. Если открыли мое местопребывание и сообщили в здешнее ГПУ? Но что именно могли они сообщить из Устькаменогорска? Дальше начиналась область гаданий и всяческих предположений. Однако, я бросил это бесполезное занятие и предпочел выжидать.

8. АРЕСТ

Работы мои подходили к концу. Я перебрался в дачное местечко Макопсе (километрах в двенадцати от Туапсе) и поселился в избушке у переселенца, невдалеке от морского берега и у самого шоссе. Работать пришлось очень много, ибо подгоняли меня усердно. За мельканием дней и ночей я забыл о своих опасениях и думал только об одном — как бы скорей свалить с шеи надоевшую и мне работу. Спал я около избушки под развесистым орехом, вставал с восходом солнца и ложился глубокой ночью.

Уже в конце работы мне нужно было увидать Жукова. Я поехал по Сочинской дороге в Туапсе. Мотаясь по прокуренным кабинетам всякого начальства, ведя нудные деловые переговоры, я, наконец, решил передохнуть. Оставалось только еще найти Жукова. В комнате землеустроителей я нашел Эпаминонда Павловича.

— Где бы мне найти Сергея Васильича? — обратился я к нему.

Эпаминонд Павлович нахмурился.

— Ему не повезло. Уже вторая неделя пошла, как он арестован и сидит в подвале.

У меня заныло сердце. Эпаминонд Павлович продолжал:

— Аресты не только не прекращаются, но еще усиливаются. Связывают их с убийством Войкова и называют «Войковским набором». Среди арестованных попадаются и лица близкие к партии, и комсомольцы, местные крестьяне, беспартийная интеллигенция.

Я возвратился к себе встревоженным. Однако, здесь нет волнующих слухов, а работа не давала возможности о них думать. Зав опять меня усиленно подгонял с работою. И опять мне это показалось подозрительным.

26 августа 1927 года я лег в постель под своим ореховым деревом по обыкновению поздно, чрезвычайно утомленным работой и тотчас заснул. Сколько я спал, сказать трудно. Меня разбудил странный шорох. Я открыл глаза и среди зелени кустов в утреннем полусумраке увидел какие-то фигуры, шедшие ко мне из леса.

Я приподнялся на постели. Фигуры подвинулись ближе ко мне и я разлячил ясно трех вооруженных пограничников и с ними краскома [2].

— Кто здесь живет? — обратился ко мне краском. Я понял все; значит пробил мой час.

— Дубинкин. Землемер Дубинкин.

— Мне нужно сделать у вас обыск.

Я живо оделся и пошел вместе с командиром в мою избушку. Обыск продолжался недолго. Командир потребовал мою частную переписку, просмотрел письма, мною полученные и два из них взял. Письма были от жены и в обращении в них мое настоящее, не вымышленное имя.

— Значит донесли, — мелькнуло у меня.

— Я должен доставить вас в Туапсе, — сказал командир и поручил меня красноармейцу конвоиру. Простившись с заплаканной женой, я покинул свое убежище на долгие годы, а может быть и навсегда.

Мы шли вдоль морского берега. Море нежилось под лучамы восходящего солнца и ленивая тихая волна чуть плескалась у песчанных берегов. В прозрачном, чистом воздухе реяли птицы и крепкий соленый запах моря перебивал нежные ароматы цветов.

Я не думал о происшедшем и шел как автомат. Мною овладели усталость и апатия. Все равно — будь, что будет.

Мой конвоир-пограничник — молодой деревенский парень с белыми как лен волосами и синими глазами. Он шел вопреки правилам рядом со мною, дружелюбно на меня поглядывал и совсем не стеснял моей свободы.

— Может быть отдохнем? — спросил он.

— Ну, что ж, посидим, пожалуй. Надо посмотреть в последний раз на море.

— Ну, как знать, последний, а либо нет. Всяко ведь бывает. Вот теперь мы вас в подвалы водим, а придет врёмя, вы нас будете водить. Тут, как сказать, ничего не поймешь.


* * *

Дверь небольшой камеры при пограничном Туапсинском отряде захлопнулась за мной. Словно стержень какой вытянула из меня невидимая рука и я почувствовал тщету и борьбы и бешенной работы, лег на лавку и тотчас заснул.

Проснулся я только ночью. В решетчатое окно тянуло легким прохладным ветерком и были видны меркнущие от утренних лучей звезды. Вот и небо стало багроветь. Я опять закрываю глаза и представляю себе как легкий утренний ветерок рябит море и оно, как и небо, загорается рубинами. Представляю себе и тихий лес, отвечающий легким шелестом утренним ветеркам.

Я уже готов был вскочить и направиться прочь отсюда, но колючая мысль о происшедшем заставила сесть на лавку. Решетка в окне, закрытая дверь — сразу привели меня в себя.

Мысли несутся потоком. Я не могу остановить их бег, сосредоточить на чем-нибудь. Что у меня на сердце? Тяжесть? Нет, равнодушие. Мелькают как сон мои восьмилетние скитания, житье под вымышленной фамилией, потеря близких, детей. И стало еще равнодушнее на сердце. Куда мне стремиться? Что такое я в этой буре, в этом хаосе? Песчинка, трость, колеблемая ветром.

Звякнул ключ и в растворившейся двери, мой конвоир, белокурый парняга. В руках у него корзина.

— Вот тут прислали вам слив. Я взял корзину.

— Корзину обратно, — сказал пограничник.

— Она тут? — спросил я, разумея жену.

— Тут, тут. Через час вас повезут в Новороссийск, — добавил он полушепотом.

Я отдал корзину. Дверь захлопнулась. В моих руках облитые слезами сливы, немой знак присутствия любимой. Может быть это последнее прости.

Загрузка...