IX. СОЦИАЛИЗМ СТРОИТСЯ

1. ОБЩИЙ ВЗГЛЯД

Большевицкий государственный корабль путешествует все двадцать лет коммунистического владычества по двум путям: государственному (нэп) и антигосударственному (мировая революция). Держа путь на мировую революцию, кормчий расшатывает и разрушает государственное хозяйство, морит голодом население, ибо действует только во имя и для целей мировой революции, но не на благо граждан. Дойдя до какой-то точки народного терпения, кормчий поворачивает корабль на фарватер нэпа, к «проклятому буржуазному режиму». Государственное хозяйство начинает лечить свои бесчисленные раны, народ перестает умирать с голоду. Наступает передышка. Во время хода по фарватеру «мировой революции» кормчий является безусловным вредителем по отношению к старому курсу, ибо разрушает все и вся. При повороте на фарватер нэповский — кормчий уже является вредителем идеи «мировой революции». Если, например, взять советские газеты 1924-28 годов (курс на нэп), то для теперешнего курса на «мировую революцию» они являются неприкрытой контрреволюцией, ибо горели энтузиазмом строительства государственности для блага граждан, для их лучшей жизни, совершенно умалчивая о мировой революции. Всех деятелей того периода можно посадить на Лубянку по обвинению во вредительстве делу мировой революции (замаскированная земельная собственность в деревне, торговля в городах и проч.). Таков в жизни «принцип коммунистической целесообразности».

Поворачиваясь, как ветряная мельница то «лицом к деревне», то «лицом к мировой революции», строители социализма, однако, тщательно скрывают и свое лицо и свои вихляния, маскируя все мероприятия по разрушению старых форм жизни под обыкновенные социально-политические мероприятия, обычные в правовых государствах. Между тем, эти мероприятия по введению «социализма в одной стране» проводились через заплечный аппарат ГПУ с применением великого кровопускания. Для постороннего наблюдателя в виде невинного перископа от тайных преступлений власти оставлялись только внешняя формы новой жизни, по виду почти не отличающиеся от форм старого. Однако, все эти старые формы оказываются наполненными «социалистическим содержанием», может быть, хорошим в теории, но отвратительным в жизни. Обманчивые внешние формы сохраняются только для одной цели — заявить всему миру: мы, мол, не восточные деспоты, не маккиавелисты, но стопроцентные социалисты.

В стопроцентности их, впрочем, сомневаться не приходится. Каждый внимательный наблюдатель узнает все черты социалистической доктрины в проводимых в жизнь в СССР социалистических мероприятиях. Иных черт, иного образа воплощенные в жизнь марксистские принципы иметь не могут, ибо все формы социализма для своего существования требуют не принуждения, но непременно насилия — так они чужды природе человека. И от того вся «социалистическая жизнь» является отвратительной гримасой. Укажу хотя бы на главный принцип — обычное государство печется о благе граждан и для этого блага, собственно, и создано. Советское социалистическое государство организовано и существует для совершенно чуждых государству целей — мировой революции. Впрочем, её осуществление означает только приход к некоему бгалу. Далее и мировая революция пойдет перманентно к проведению в жизнь принципов, чуждых всякому нормальному человеческому общежитию. Коммунизм ведь не высшая форма человеческого общежития, а самая низшая. Если у нас в Европе следы первобытного коммунизма исчезли, то у народов Южной Америки его можно проследить и исторически и географически [18].

Правительство социалистического государства является, собственно, инородным телом в народно-хозяйственном организме. Оно может быть только диктаторским, ибо всякая иная власть будет неизбежно сметена ни надлежаще сдавленными человеческими устремлениями граждан. Оно не может быть избираемо, как на западе, ибо тогда ни один коммунист не попадет в парламент. Гражданин, освобожденный от опеки ГПУ, наплюет на мировую революцию, а захочет быть только сытым и гарантированным от чекистской мясорубки.

Если теперь представить себе частную собственность в рамках такой государственности уничтоженной, какое значение тогда примут понятия «государственная власть, личность». Да, вот особенно — государственная власть. Схематически она воплощается в образ некоего гипотетического фермера, владеющего фермой величиною в целое государство, а население превращается в обыкновенных рабочих, существующих только своим заработком. Кроме этого фермера — работодателя и хозяина жизни рабочих, работу получить нигде нельзя. Средства к существованию дает только фермер и при том в размере, какой он, фермер, находит для себя выгодным и приемлемым. И если рабочая сила в социалистическом государстве голодает, мрет от голода, не есть ли это вина только одного этого фермера, обладателя всех жизненных ресурсов?

В 1933 году этот фермер вывозил из своей фермы за границу и продавал хлеб, предоставив восьми миллионам рабочих своей фермы просто умереть с голоду.

Так вот, всей экономией правит единый кулак, состоящий на верхах власти из изуверов от социализма, руководящийся принципами так называемой «коммунистической целесообразности». Содержание этой целесообразности меняется в зависимости от того, кто эту целесообразность применяет к делу: если бандит — целесообразность бандитская, если изувер — изуверская, но она, в тоже время есть всегда и коммунистическая, ибо и бандит, и изувер действуют в интересах коммунизма. Лживость такого дадаисского принципа изувечивает все государственное строительство коммунистов и накладывает свой дьявольский отпечаток на всю жизнь. Общественная деятельность граждан — рабочих фермы — заключается в участии в собраниях, возглавляемых часто совершенно им неизвестными людьми. Такие собрания обсуждают только вопросы, поставленные на обсуждение коммунистической ячейкой, то есть управляющим кулаком. Впрочем, и это обсуждение заключается только, главным образом, в изыскании средств выжимания пота из рабочих, под видом «социалистического энтузиазма». Голосование заранее составленных резолюций производится по формуле: «Возражений нет? (молчание). Принято». Кто же может голосовать против или возражать, если это возражение сейчас же отразится на его судьбе: возражающий или противодействующий будет уволен немедленно с работы, его семья, да и он сам могут умирать с голоду, ибо в стране нет частного капитала и частного труда — все в руках того же фермера. Даже такие вопросы как раскулачивание односельчан проводились через общие собрания граждан и списки подлежащих раскулачиванию принимались единогласно. Кто же будет голосовать против даже и раскулачивания близких и родственников, чья, дерзкая рука поднимется в знак протеста? Ничья. Ибо это ведь и не борьба. Каждый знает: судьба обреченных решена не здесь и никто не в силах ее изменить. Так вот, под бурю аплодисментов членов партии и активистов развертывалась широкая кампания по физическому истреблению крестьянства. Таков этот строй, созданный на принципах человеконенавистничества.

Не менее отвратителен и главный аппарат, поддерживающий этот строй — ГПУ. Все важные мероприятия правительства проводятся в жизнь, в конце концов, этим аппаратом, состоящим из палачей. Именно этим аппаратом целиком и полностью была проведена так называемая «коллективизация», стоившая крестьянству миллионов замученных мужчин, женщин и детей в подвалах, на спецпоселках, ссылке и каторге.

Деревня принесла огромные жертвы Молоху революции. Эти жертвы, в конечном счете, исчисляются десятками миллионов. А между тем, именно старая русская деревня должна почитаться самой социалистической из всех деревень мира. Вот что сообщает об этом Г. П. Сазонов:

«Когда однажды Крепу, организатор и душа Ролондской земледельческой кооперации, автор сочинения об умиротворении и упорядочении Ирландии и об утушении господствующих в ней революционных начал при помощи этих предприятий, услышал о характере русского землевладения и земледелия (о трехполье и чересполосице! М. Н.), у него засверкали глаза, и он воскликнул: «Нет страны в Европе, более, чем Россия, подготовленной к кооперативному земледелию. Русские должны этим воспользоваться. Рабочий вопрос грозным громом пронесется над Европой, но угроза не заденет России. В её земле, общине и артели — её великий громоотвод».

Беспощадное время вдребезги разбило эти бредни знатоков. Искусственно созданная после освобождения крестьян в 1861 году крестьянская земельная община и была, и осталась только ярмом на ше русского крестьянства, о чем свидетельствуют её общие черты.

I. Хозяином и распорядителем земли в русской деревне являлось общество, но не крестьянин, коллектив, но не единоличник.

II. Земля делилась между крестьянами уравнительно на срок (3612 лет). При каждом переделе участки земли попадали в другие руки, ибо мертвых выключали, народившихся вписывали в число разверсточных единиц. Для достижения справедливости в разверстке земли, каждый хозяин получал по полосе(участочку) в хорошей, в средней, в плохой, в ближней, в дальней и т. д. земле общественного надела. В результате вся земля была в чересполосном и при том временном пользовании. Мне пришлось в Тетюшском уезде Казанской губернии встретить село, где у каждого двора его земельный надел был в сорока семи местах.

III. Крестьяне были связаны общим севооборотом. Сей то, что сеют другие. Само хозяйство общины было организовано так, что если не будешь следовать этому правилу — не соберешь урожая… Общий севооборот (обычно трехпольный) и чересполосица закрепощали хозяина, убивали личную инициативу, оставляя, впрочем, для этой инициативы почти невесомый в общем хозяйстве небольшой приусадебный участок (двор, огород).

В 1907 году был издан «указ девятого ноября». Для его проведения в законодательном порядке потребовалось прибегнуть к политическому трюку — распустить государственную думу и государственный совет на три дня и в эти три дня провести в жизнь указ, поведший к постепенной ликвидации крестьянской земельной общины и освобождению крестьянина из под её опеки. Указ давал право членам общины выходить из неё (добровольно или по суду) и вместо многочисленных полосок получить свою землю или одним общим участком, вместе с усадьбой (хутор), или без усадьбы, остающейся на прежнем месте(отруб).

Политический трюк для проведения в жизнь этого исключительного по полезности для деревни закона, потребовался из-за ложного убеждения «столпов общества» в малоземельи крестьянства. Именно в выдуманном сплошном малоземельи, а не в общинном ярме искали и, конечно, при своей предубежденности, находили корень всех деревенских несчастий «столпы общества». Я бы мог рассказать об этом липовом малоземельи много интересного, но это отвлечет нас от нашей цели. Замечу только — малоземельность настоящая существовала только как исключение из общего правила, воображаемую же малоземельность порождала архаическая община. Вот один из таких ярких примеров — село Дивное Ставропольской губернии с его земельным наделом в девятнадцать десятин на мужскую душу. Дивенцы тоже жаловались ка малоземелье, ибо при большой площади общего земельного надела (75000 десятин) на дальние полосы приходилось ехать верст за сорок и эти дальние полосы часто бросались неиспользованными, отчего и получалась искусственная урезка площади надела, а для «залежной системы хозяйства» — малоземелье [19].

Получив в наследство от «проклятого царского режима» общину уже порядочно разрушенную столыпинским законом, большевики и пальцем не шевельнули, чтобы эту общину реформировать. Мужик по-прежнему ездил по своим полосам, кое где получил небольшие прирезки земли из помещичьих участков. Лучшие помещичьи участки отошли горлохватам и проходимцам, организаторам липовых коммун. Усевшись на лучшие земли, забрав что можно из кормов, живности и мертвого инвентаря, оставшихся от помещиков, эти липовые коммуны, съев все запасы, расползались и умирали, а земля поступала в фонд государственных имуществ (ГЗИ). ГЗИ сдавались в аренду, использовались для организации убыточных «совхозов» или просто впустую лежали.

«На другой день после пролетарской революций» крестьянин был совершенно отрешен от права распоряжения своей землей. Оно по убогому «закону о социализации земли» перешло к земельным органам. Какой при этом получился кабак — не стоит и говорить.

Как бы там ни было, но через три года после рождения на свет первого социалистического закона, предусматривающего, между прочим, кроме коллективизации крестьянской общины, передел земли во всероссийском масштабе, крестьянское хозяйство, несмотря на прирезки частновладельческих земель, пришло в полное расстройство. Чудовищное сокращение посевной площади, небывалая до того убыль рогатого скота — вот результат хозяйствования власти, превратившей всю страну в одну общину. Эгида общины была заменена эгидой совета, не изменившей ни в чем общинных порядков. Крестьянское хозяйство оказалось накануне краха на другой день после экспроприации в его пользу частновладельческих земель. Стране грозил голод, а большевизму гибель. И ничего не оставалось «строителям новой жизни», как вернуться на путь, указанный Столыпиным. И они на него вернулись. Закон о трудовом землепользовании 1922 года (земельный кодекс) является по существу столыпинским «Положением о землеустройстве», жульнически прикрытым громкими революционными фразами (вместо «личной собственности на землю» в «Положении» — «постоянное пользование» в «кодексе», вместо домохозяин — «дворохозяин», вместо сельское общество — «земельное общество» и т. д.).

За пять лет применения земельного кодекса крестьянское хозяйство в экономическом отношении сделало громадный шаг вперед, вернувшись к довоенному хозяйственно-экономическому уровню. Изобилие плодов земных — вот что дала земельная собственность, названная в земельном кодексе «постоянным пользованиемь», могущим быть прекращенным только по суду и за указанные в законе преступления. Вспомните Шульгинские описания России (кстати сказать, изданные госиздатом в большом количестве для «ширпотреба») с постоянным припевом при описании советской действительности: «Как прежде, чуточку похуже». Хотя хозяином земли по земкодексу вновь стало общество, но хутора и отруба приобрели бесспорное право гражданства и в общине стал продолжаться начатый указом 9 ноября 1907 года процесс её распадения, задержанный революцией — сначала робкий (дробление общины на поселки и выселки), а затем бурный, вылившийся в клич: «Даешь хутора, даешь отруба».

Сеятель воспрянул духом и с благожелательностью стал смотреть на изменившуюся в его глазах советскую власть, во многом ей содействуя. Однако, при возврате власти к курсу на социализм только в течении двух лет оть этого благосостояния ничего не осталось. Путем насильственной коллективизации и раскулачивания деревня экономически была совершенно разгромлена.

Понятие о советском «кулаке» ни в какой степени не соответствует этому термину. Крепкий, инициативный крестьянин, составляющий стержень трудового крестьянства, ничего общего с кулачеством в нашем смысле не имеющий, — вот кто такой советский кулак.

Самый процесс раскулачивания не является актом простого ограбления. Ограбление здесь играет второстепенную роль, ибо изношенный за годы революции инвентарь не имеет почти цены, запасы одежды истрачены. Нет, не экономические приобретения двигали власть на грабеж крестьянства, а скрытая цель физически уничтожить «мелкобуржуазную стихию». Это именно так, ибо, если у инициативного крестьянина имеется имущество — его грабят, называют кулаком, если же имущества не имеется, то такого бедняка подвергают одинаковой с кулаком участи, но называют «подкулачник». После ограбления кулак и подкулачник вместе со всей семьей отправляется на спецпереселение, в ссылку или на каторгу (концлагерь).

Только за два года было раскулачено пять процентов крестьянских хозяйств по первому разряду. Это значит, четыре с половиною миллиона людей были лишены всего своего достояния и переброшены на гибель в глухие места севера и, частью (один миллион) в концлагеря.

В 1929 году палачи деревни дошли до геркулесовых столпов. Крестьянство, разрозненное и неорганизованное отвечало на злодейства восстаниями и партизанским террором. Понадобилась для злодейской власти передышка в виде лживого письма Сталина («Головокружение от успехов») обвиняющего в злодействах (мягко называемых «перегибом палки») низовой аппарат, действующий всецело под руководством партийного центра.

В 1929 году передышка длилась всего несколько месяцев, и в 1930 году прошла «сплошная коллективизация» — кровавый период, идущий до 1932 года и закончившийся злодейским умерщвлением голодом восьми миллионов крестьян. Осенью 1932 года все крестьяне, не вошедшие в колхозы, были ограблены до зерна представителями центральной власти (не низового аппарата.) На юге грабеж произвел известный Лазарь Каганович. Обреченными на голодную смерть оказались: раскулаченные по второму разряду (15 % или тринадцать миллионов едоков), подкулачники (5 % или четыре с половиною миллиона едоков). Из этих восемнадцати миллионов обреченных на голодную смерть действительно умерло около восьми миллионов. В подавляющем большинстве погибли русские, затем идут киргизы, менее пострадали татары и северные инородцы. Совсем не пострадали не занимающиеся сельским хозяйством евреи.

Так было разгромлено крестьянство. Крестьянин превратился в колхозника. С 1930 года крестьянство начало наводнять лагеря и стало использоваться на всякого рода «фараоновых сооружениях». Заплечная машина не останавливается ни на минуту, тюрьмы и подвалы полны всегда.

Лживая власть все время вынуждена заниматься провокацией для сваливания вины в своих постоянных неудачах на кого-то третьего. Обычно, при крупных неудачах создается так называемый «показательный процесс». Люди — статисты этого процесса, доводятся специально-чекистскими приемами до невменяемого состояния и клевещут на себя, обвиняют себя в преступлениях ими не сделанных, то есть принимают на себя преступления власти.

Подоплека этого приема с раскаянием заключается в самих социалистических методах ведения хозяйства. Хозяйство (каждое, в частности и государственное по совокупности) планируется в расчетах на нормальный рабочий день и нормальную производительность машин и механизмов. Так называемый «промфинплан» составляется в каждом хозяйстве и, по отделам промышленности, во всесоюзном масштабе. Если эти планы составлены идеально, то что с ними будет при применении метода ударной и стахановской работы? Конечно, от плана этого ничего не остается. Но дело не в нарушении плана, а в колоссальной изнашиваемости машин и механизмов от ненормального «ударнаго» и «ураганнаго» использования.

Любого инженера, работающего по промфинплану, сотрясаемому ударничеством и прочими вредительскими деяниями, можно обвинить во вредительстве. От того и самый способ изготовления в недрах ГПУ вредительских дел весьма прост. На всяком производстве вредительская государственная система делает разрушения, тщательно регистрируемые сексотами ГПУ. Все это, конечно копится и лежит до какой-нибудь массовой вредительской кампании. Арестованному инженеру обвинения предъявляются по такой схеме.

1. Механизмы от варварского обращения и перегрузок износились и дают бракованную продукцию.

Что может возразить инженер против такого факта? Ничего, как только этот самый факт подтвердить.

2. Как глава технической стороны предприятия инженер допустил это изнашивание и следовательно он вредитель.

Инженер будет оправдываться, указывать на директивы и распоряжения сверху.

Чекисту только этого и надо. Теперь последует стереотипный вопрос:

— А вы об этих вредительских распоряжениях доносили в ГПУ?

Конечно, инженер не доносил. А раз это так, значит сознательно допускал вредительские акты и, стало быть, является вредителем!

Далее в пассив такому инженеру вносятся все нераскрытые преступления по вредительству на заводе, все аварии и многое из имеющегося в запасе осведомительного отдела ГПУ.

Так вот и создаются вредительские процессы с раскаяниями и полными признаниями.

Такова природа вредительских дел.

1930 год был годом по преимуществу коллективизаторским, вредителей в лагерях было не много, зато появилась масса крестьян.

2. КОНЦЛАГЕРЬ В ТАЙГе

«Глеб Бокий» с трудом добрался до пристани на Поповом острове и мы выгрузили ящики с животными и запасы кормов прямо на пристань. Мороз все усиливался. Здесь на материке настоящая зима — все покрыто снегом.

Ночью животных погрузили в три товарных вагона. Первые два я запер на замок, а в третьем поместился вместе со всеми спутниками, Гзелем и Васей Шельминым в небольшом пространстве между клетками.

Незабываемые ощущения нового наполняли меня, да и моих спутников, по-видимому, тоже, неизъяснимой радостью. Поезд мчится куда-то в ночную тьму, останавливаясь на глухих полустанках и захолустных полярных станциях. На любой остановке мы могли исчезнуть и нашего отсутствия не заметили бы, по крайней мере, сутки. Но снега засыпали все пути и карельская тайга вплотную надвинулась и к путям и к станциям. Куда идти в эту тайгу без лыж, без компаса? А вот это ощущение возможности вырваться наполняло радостью. Только до теплых дней остается обождать. Летом тайга даст приют и скроет от преследователей.

На вторые сутки станция Медвежья гора приняла наши три вагона на одном из своих тупиков. Мы с любопытством осматривались. Смотреть было в сущности не на что, но нас радовал каждый пустяк, особенно же одиночные, незнакомые прохожие, пробиравшиеся по тропинкам. Отсюда нам предстояло ехать еще двадцать два километра в глухую карельскую тайгу на самый берег Онежского озера.

Медгора — впоследствии столица Беломоро-Балтийского лагеря, совсем небольшой поселок. Хотя в нем и красовались два двухэтажных дома, однако, судя по казенной архитектуре, они принадлежали железной дороге. Главная Медгорская улица, увы, односторонняя, вела от вокзала к болоту и начинающемуся тут же шоссе… Сидя «наверхотурьи» груженного кроличьими и транспортными ящиками автомобиля, я с любопытством посматривал на однообразные карельские пейзажи. Мы ехали по довольно широкому шоссе среди глухих лесов. Только две карельских деревушки попались на нашем пути. Шоссе шло к старинному городу Повенцу. Но мы, не доезжая до Повенца пяти километров, свернули прямо в тайгу на узенькую дорогу. Поездка принимала совсем фантастический характер.

Из глухой тайги на одном из поворотов глухой дорожки неожиданно вынырнул людской муравейник-командировка. «Срок восьмой квартал». Здесь я впервые, лицом к лицу, столкнулся с новыми формами лагерного быта. Это был типичный для «каторжного социализма» лагерь, возникший в девственной тайге, где не только не было никаких построек, но даже и тропинок.

Первая тысяча заключенных была выгружена из вагонов на станции Медвежья гора в августе месяце и шла двадцать два километра прямо в тайгу. Здесь прямо под открытым небом и начали они свою многотрудную жизнь. Первые дни строились в болотистом грунтеземлянки, просто сараи и, наконец, палатки. Сплошные двухэтажные нары давали возможность поместиться каждому человеку только при условии расположения вплотную, то есть, обычная для советских переполненных тюрем норма — восемьдесят, девяносто сантиметров (по ширине) на человека, считалась достаточной и здесь.

Мы ехали по улицам «полотняно-земляночнаго» города. Палатки, по-видимому, были пусты, ибо обитатели находились, конечно, на работе. Наш грузовик свернул опять в лес екам и, наконец остановился перед стройкой. Большая поляна, расчищенная от растущего леса, занята разбросанными всюду кучами, штабелями, россыпью всяких сортов строительных материалов. Большую же часть поляны заняли возводимые из этих сырых материалов сооружения, частью уже похожие на дома, частью еще бесформенные. Перед одним из таких сооружений наш грузовик остановился. Быстро соскочив на землю, я первым делом побежал посмотреть нет ли тут хоть какой-нибудь закугы для наших животных. Судя по некоторым признакам, мы находились около строящегося крольчатника. Проем без дверей вел в длинный дощатый коридор, только что, очевидно, покрытый. Я был рад хоть и этому пристанищу и вместе со своими спутниками принялся поскорее перетаскивать ящики в коридор, кормить животных. Нам нашлось помещение тут же, в одном из только что слепленных на скорую руку отделений крольчатника.

Предоставив компаньонам устраиваться с жильем, я пошел на поиски начальника лагпункта — агронома Сердюкова. Мне было нужно добыть кормов для животных и оформить наш приезд. Увы, агроном Сердюков оказался, в конце концов, хуже чекиста, ибо был он из коммунистов. Продовольствие для животных он дал мне с большим трудом.

— Какое мне дело до ваших животных? — говорил Сердюков. — Вы же не делали сюда заявок на корма.

— Да, но ведь я прошу только об отпуске кормов заимообразно, на несколько дней, до перевозки сюда наших запасов, — возражаю я.

Сердюков знать ничего не хотел. Ларчик с его противодействием, впрочем, открывался весьма просто: до него дошли слухи о разногласиях Туомайнена с некоторыми влиятельными чекистами, а по сему случаю Сердюков находил выгодным Туомайнену пакостить. Типичный продукт «марксистского вывиха мозгов», агроном Сердюков (и не плохой агроном!), зачеркнув у себя всякого рода буржуазные понятия и чувства, вот вроде чести и совести, действовал в делах государственных, руководствуясь показной «коммунистической целесообразностью», в личных же своих делах и отношениях, он разрешал себе все, что могла вынести его небрезгливая натура: ложь, провокацию, предательство и многое другое из коммунистически-чекистского арсенала.

Я возвращался опять в строящийся зверосовхоз вместе со встретившимся мне в конторе новым работником питомника, приглашенным еще Туомайненом — старым егерем князя Путятина, Трушниным. Старик, попавший сюда с самого основания командировки, услужливо показывал мне строящиеся сооружения.

Высокий, плотный, дощатый забор с метровым «фундаментом» из горбылей в земле, уже вырос вокруг нового питомника, рассчитанного на пятьсот пар лисиц. Рядом строился «главный дом» для администрации, а по другую сторону дома — стройные ряды соболиных клеток, также обнесенных высоким забором. Сзади питомника, ближе к Онежскому озеру, маленький питомник изолятор для больных животных и тут же дом для ветеринарных надобностей: аптека, лаборатория. Но самое большое здание было заложено тотчас же за соболятником: маточные корпуса крольчатника длиною в двести с лишним метров и во всю их длину сеть кроличьих выгулов с крытыми ходами, длиною в сто пятьдесят метров каждый. Предполагалось ежегодно выращивать здесь тридцать тысяч кроликов. Через три месяца упорной работы до наступления зимы были сделаны только некоторые здания, часть питомника. Но работа не останавливались и зимой — не в обычаях ГПУ соблюдать сезоны. У чекистов строительный сезон продолжается круглый год. В наскоро сколоченных из сырого леса зданиях затапливались железные печки, и шла в мороз даже кирпичная кладка. Можно представить себе вид этих сооружений, сляпанных зимой! Покосившиеся, рассохшиеся постройки требовали капитального ремонта после первого же лета.

Зимою командировка строителей помещалась в палатках, землянках и, наскоро сколоченных, дощатых сараях с двухэтажными нарими. В постоянном полусумраке этих сараев, среди копошащихся групп людей, таких же, как и он сам, «кулаков», текла жизнь работника строительства, мерзнущего часов десять-двенадцать на морозе и не имеющего возможности спать иначе, как не раздеваясь и ничего с себя не снимая.

Жизнь этого приполярного пункта начиналась с шести часов. Дневальный около дежурки ударял в колокол, снятый с древней церкви в Повенце, и все приходило в движение. Охотников умываться, конечно, было мало. У кипятильников быстро вырастали очереди. В воздухе стояло крепкое слово. Шпана всюду была перемешана с каэрами и, как-всегда, бранилась самыми последними словами. Вторая очередь вырастает за утренней кашей (со следами масла). Так из очереди в очередь путешествует ошалелый каторжанин и едва успевает наскоро поесть и выпить кружку горячего кипятку.

Ровно в семь, после поверки, начинается развод на работы — как везде делается он в лагерях. Перед строем рабочих выходят десятники, вызывают согласно составленных накануне нарядов — заключенных, составляют из них группы и дают им задание (обычно — урочное). Отправляющиеся в лес получают пропуск, отмечаются у дежурного стрелка и идут, если они восчики, к завгужу [20] в конюшни-землянки за лошадьми.

В двенадцать часов три удара в колокол собирают всех работающих, вновь вырастают очереди около кухни и кипятильни. В шесть вечера в последний раз дается кипяток.

Как и всюду в лагерях — на командировке есть «красный уголок» с портретами и бюстами вождей, газетами и книжным шкафом с «массовой» литературой, то есть брошюрами по вопросам, изложенным в «азбуке коммунизма».

Командировкой ведает начальник, обычно из чекистов. В его распоряжении находится и охрана — «вохр».

Но задачи охраны теперь совершенно иные, чем в старосоловецкия времена. Она несет сторожевую службу и в жизнь заключенных и работу не вмешивается.

Тотчас за командировкой проведена от берега Онежского озера до небольшой речки — граничная линия и прорублена просека. На просеке стоит два поста («двепопки») — вот и вся охрана. Настоящую же охрану несут вне лагеря опергруппы путем расстановки засад.

Старосоловецкие обычаи отошли в область преданий. Больше уже никого не убивают за сапоги, а при действительном убийстве (даже при побеге) ведется дознание — не было ли предумышленного убийства. Только в специальных командировках, как вот на Куземе (неисправимая шпана из малолетних) остается режим расстрелов, но и его, этот режим, хранят в тайне. Теперь на сцену выплыл иной фактор — тяжелый, трудно выполнимый урок. С выполнением урока связана выдача самого необходимого продукта — хлеба. Борьба за хлеб ведет к потере трудоспособности, к опусканию на дно лагерной жизни и к смерти в одной из лагерных морилен, как вот на острове Анзере. Истребление людей пошло в увеличивающейся прогрессии, но чекисты оставались в стороне: людей губила созданная чекистами лагерная система.

Иным стал и строй лагерной жизни. Например, роль ротных командиров совершенно переменилась. Если раньше ротный был на одной ноге с чекистом, то теперь он стал козлом отпущения за неполадки по обмундированию и кормежке заключенных, беспардонная шпана не ставит его и в грош, ругает самыми последними словами, обращается к нему со всякими требованиями о своих нуждах. Практически, конечно, от всех этих требований командир отделывается ссылками на аппарат, а ругатель все равно идет на работу и без обуви, ибо, если он не пойдет, то не получит хлеба.

Так постепенно уходила в область преданий старая каторга, на её смену шел «каторжный социализм».

3. КОЛЛЕКТИВИЗАТОРЫ И КОЛЛЕКТИВИЗИРУЕМЫЕ

Раннее утро. В большой комнате с окнами под потолком, похожей на сарай и предназначавшейся для кроликов, спят на деревянных топчанах и сенниках мои компаньоны: Гзель, Серебряков, Вася Шельмин и бывший завгуж соловецкого сельхоза Виктор Васильевич Косинов, перешедший теперь на работу в питомник. Я смотрю на большое сырое пятно на потолке. Оно сильно уменьшилось против вчерашнего. Эту комнату закрыли потолком только третьего дня и от топки железной печи стены и потолки отпотели, а теперь понемножку подсыхают.

На соломе, около железной печки, спят четверо белоруссов-крестьян, рабочих крольчатника: Говоровский, Волотовский, Сементковский и Пинчук. Я выхожу из комнаты в холодный коридор, не имеющий даже еще и дверей, брожу между транспортными ящиками с кроликами. Вносить их в теплое сырое помещение — значило бы погубить. Но и здесь им не легче; клеток нет и они сидят в узких отделениях транспортных ящиков, не будучи в состоянии даже лечь во всю длину.

Из дверного проема коридора появляется фигура молодого человека в черном пальто.

— Вам что?

— Мне бы хотелось устроиться сюда на работу, — говорит он, развязно растягивая пальто и доставая из внутреннего кармана бумажку.

— Где вы теперь работаете?

— В КВЧ. Да там какая работа? Никакой работы нет… Мне бы хотелось научиться настоящему делу.

Это мне понравилось. Бумажка оказалась заявлением от имени Степана Гонаболина.

— Ну, что-ж, я поговорю с директором.

Спустя несколько минут в коридор вошел высокий брюнет в полупальто и шапке-малахае. В руках — папка. Поздоровался со мною и отрекомендовался Ричардом Августовичем Дрошинским.

— Я встречал эту фамилию в Казани. Не вы ли были в семнадцатом году комиссаром от совета в Казанской губернской чертежной?

— Это мой брат. Он расстрелян большевиками. Я, собственно, сел в лагерь за отправку его детей в Польшу.

Дрошинский также хотел работать в крольчатнике.

Тем временем проснулись рабочие и мы принялись за работу.

Мы взяли себе за правило сначала кормить животных, а затем уже завтракать самим. На питомнике поверок не было и мы распределяли работу как было удобнее для нас.

Мои новые рабочие работали усердно, ибо кормились вволю. В моем распоряжении были хлеб, мука, овощи и даже молоко. Разумеется, я не ходил в ИСО справляться могу ли я брать для своего пропитания из кроличьих продуктов, но ел сам и кормил своих рабочих. Тут же на железной печке мы варили свой обед и все вместе ели.

— Вы не знаете — кто такой Гонаболин? — спросил я у Косинова за едой.

— Кажется из «своих» (т. е. из шпаны), — неуверенно сказал он.

Пришел Туомайнен. Он поселился в Повенце и сюда только приезжал.

— Дело скверное, — говорю я ему. — Если не будет доставлено для кроликов клеток — животные передохнут.

Туомайнен пожал плечами.

— Это дело фибролитной фабрики. Почему она не доставляет клеток я не знаю.

У Туомайнена были какие-то счеты с кем-то из лагерного начальства, и он, как будто, даже был доволен скверным оборотом дела с клетками.

Новых людей он принять разрешил и через несколько дней они перешли в наше помещение в сектор крольчатника.


* * *

Ричард Августович Дрошинский, сын ссыльного поляка, считал себя казанцем, Он прожил в Казани долгое время и, конечно, сидел в Казанском подвале. Его рассказы о расстрелах в почти родной мне Казани, были для меня неожиданностью. Оказалось: десять лет спустя после крестьянского вилочного восстания, начавшагося в Заинской волости Мензелинского уезда, возглавленного мною и Миловановым. Милованов был изловлен и ему учинен в Заинске показательный суд. Суд приговорил его к десяти годам концлагеря, вероятно, потому, что я не был расстрелян и сидел в Соловках. Как водится, в волне после этого процесса, были расстреляны многие тысячи крестьян ничуть не причастных к восстанию, уже забытому за давностью.

— В 1930 году подвалы были набиты до отказа, — рассказывает Дрошинский. Вели все новых и новых. Спросишь при удобном случае — кто такие, — ответъ — один вилочники. И каждую ночь их группами расстреливали в известном вам сарае.

И так, мы с Миловановым, два главаря восстания, активно боровшиеся с властью, — оставлены живыми, а обыкновенные рядовые, большею частью неграмотные крестьяне, гибли под пулями палачей, по чекистским «оперативным заданиям».

Но таков чекистский шаблон. За главным процессом над всякого рода вредителями, каэрами и диверсантами идет волна подвальных избиений с гибелью множества ни в чем неповинных людей.

— При мне было расстреляно много монахов, — продолжал Дрошинский. — Вот я вам на днях покажу: у меня тут есть восчик один. Парень молодой из монастырских послушников. Два его родных дяди и один монах из Семиозерной пустыни расстреляны были на его глазах.

Федя Бородулин действительно не потерял своего послушнического облика и остался застенчивым и богобоязненным молодым парнем.

— Поступайка к нам на работу, — сказал я, хлопнув его по плечу.

— Да, не знаю как, — мнется Федя. — В клетках они, как арестанты, эти самые кролики. Жалко их.

— Вот, чудак, так ведь их иначе и держать нельзя — на воле они здесь зимой погибнут.

Впоследствии он все же перешел на работу в крольчатник.

У нас были установлены ночные дежурства для охраны животных, находящихся в коридоре без единой двери. Дежурный через известное время ходил между ящиками и затем сидел около железной печки и поддерживал в ней огонь. Как только железная печь переставала топиться, в нашем сыром, наскоро сколоченном помещении становилось холодно.

Обыкновено дежурный из белорусской четвёрки делал все обстоятельно и время зря не терял. Он водружал на печку большой котелок и ночью варил горох; Когда снедь оказывалась готовой, дежурный будил остальных из своей четверки и вся четверка, общими усилиями опоражнивала котелок. После этого ночного пиршества дежурный начинал варить новую порцию гороху к завтраку, а остальная братия ложилась спать. Долгая голодовка по подвалам, тюрьмам и этапам так истощила этих здоровяков, что им еще долго пришлось здесь восстанавливать свои силы. Как же чувствовала себя остальная масса лагерного люда, так-же голодавшая, да еще и выбивающая здесь трудный урок!

Иногда и я сиживал у этой железной печки и в беседах постепенно узнал историю всей «четверки».

Самый старший из них — Пинчук, попал сюда как кулак, не желавший идти в колхоз. Волотовский (комсомолец и активист) бежал, но неудачно из колхоза. Говоровский получил пять лет лагеря за соперничество с некиим сельским секретарем комячейки в соискании благосклонности некой комсомолки. Победителем оказался секретарь, ибо сумел его упрятать в лагерь и тем завоевать комсомолку. Сементковский бежал из спецпоселка.

Волотовский весьма неохотно рассказывает про свои приключения, но все же рассказывает.

— У нас село не такое и большое, — нехотя повествует он, — и расположено недалеко от границы. Актив у нас был большой. Как только началась кампания по коллективизации — мы, почитай что, всех соблазнили в коллектив идти. Потому — у нас до коллективизации ненадежный элемент каждый год понемногу отправляли в ссылку. И вот приходит распоряжение нашему всему селу переселиться на Кубань. Обещали нам там дать дома, хозяйства на ходу, отобранные от тамошних кулаков. Ну, и вот привозят нас туда в пустое село. В том селе ни одной-то живой души нет — пустое совсем село. Может быть кого убили, а кто с голоду умер: только в иной хате или бо на дворе мертвецы были. Ну, а хаты для житья не гожи совсем… Привезли нас уже осенью, холода начались.

— Почему же жить нельзя в хатах? — интересуюсь я.

— Да хаты те поломаны: печи разрушены, не только окон — косяков — ни дверных, ни оконных — нет. А там в лес не пойдешь — лесов там нема. Да и починки в тех хатах столько — лучше наново построить.

— Как же устроился ваш коллектив?

— Да так и устроился. Бабы плачут. Хозяину ни к чему приступиться нельзя — неизвестно с какого конца дело начать. И опять неизвестно: на долго сюда пригнали, али бо нет. По Кубани, да и у нас, такое шло — не разобрать… Тех туда погнали, этих сюда… А тут еще надо на колхозную работу идти… Ну, я посмотрел — толку на тех местах не будет… Что там в том колхозе горе мыкать? Взял я, да и утик в город… Да малость оплошал: документ свой старый оставил. По документу меня нашли, да в лагерь и отправили…

Было ясно — парень что-то не договаривал о своих активистских грехах.

Пинчук и Сементковский говорили о своем деле мало и неохотно. Оба они были ограблены при раскулачивании и семьи их полностью погибли в спецпоселках от голода. Про происходящее на воле оба рассказывают с печалью. Тюрьмы полны и беспрерывно идут этапы в лагеря и ссылку. Все заключенные голодны: помогать им некому — семейства разорены и уничтожены… В тюрьмах сплошь крестьяне. Губят их, как скот и нет конца этому горю.


* * *

Молодой человек Гонаболину, вел себя примерно. Ничто не обнаруживало в нем ярого комсомольца, сексота и вора. О своем комсомольстве он всегда говорил вскользь. Я, по своей доверчивости, относился к нему хорошо, помогал, чем мог. Однажды ночью, помогая мне в работе с животными, он рассказал о себе.

— Не жизнь у меня была, а жестянка. Отца я не знаю, матери не помню. Вырос в воспитательном. А там попал в беспризорники. Одно время в Ленинградедаже на кладбище зимовал. Заберемся компашкой в какой-нибудь склеп, да и живем. Железную печь достанем — и совсем хорошо выходит. Но, однако, на юге зимовать куда лучше выходит. Так и катались зайцами: зимой — на юг, а на лето — в столицу. Любил я в столице жить.

— А сюда как попали?

— За раскулачивание. Видите ли, записался я в комсомол. Ну, устроили меня на службу по броне. Везде ведь есть броня для комсомольцев, в любом учреждении. Послали меня потом в деревню раскулачивать кулаков…

Стал я жалеть, не до чиста обирать… Донесли, конечно, на меня. Я было оправдываться, до скандала дело дошло. А меня сюда. Спасибо еще пятьдесят восьмой статьей не наградили.

— Здесь в лагере кулаки знают о вашей работе по раскулачиванию?

— Нет, нет… — поспешно сказал Гонаболин. — Я об этом только вам говорю. Что вы: тут как узнают — того и гляди голову проломают.

— Значит есть за что? — спросил я.

Гонаболин вздохнул.

— И наше положение, — развел он руками, — раз посылают, как не поедешь? И еще хорошо — в лагерь попадешь… А ведь можно просто пулю получить.

— Ого, дело, стало быть, серьезное.

— Да, уж лучше бы беспартийным остаться, — вздохнул Гонаболин.

— Стало быть и беспризорники попадают теперь в лагеря? — спросил я.

— Сколько угодно. Теперь уже не поедешь под вагоном в собачьем ящике, — живо арестуют. Если по первому разу попал — значит в исправительную колонию, а если вторично, то в лагеря.

4. БЕРНАРД ШОУ. ПОЭТ КАТОРГИ

В наше общежитие стал заходить иногда знакомый Дрошинского, Перегуд, бывший священник, тщательно скрывающий свое звание. Он приносил с собою всегда ворох всяких новостей. Как только мы оставались одни, он их выкладывал. Надо отдать справедливость — его осведомленность была изумительна. Однажды в феврале 1931 года, он пришел со значительным видом и, улучив минуту, шепнул мне:

— Новости замечательные.

— А ну?

— Происходит что-то странное. Весь Паракдозский и Ухтинский тракты — самый центр лесозаготовок — очищаются в самом срочном порядке от заключенных. В двадцать четыре часа уничтожаются все лесозаготовительные командировки, сносятся наблюдательные вышки. Людей целыми поездами увозят в неизвестном направлении.

И у нас на командировке стало тревожно. Откуда-то прибыло большое подкрепление нашей охране и охрана торчала всюду. Нам строго воспретили отлучаться с места работ и следили за нами неотступно.

Каторжане притихли. Хорошего из этих таинственных приготовлений никто не ожидал. Боялись, как бы дело не закончилось общей расправой. Может быть эти слухи распространяли чекисты?

Только спустя две недели мы узнали в чем дело. В «Известиях» появилась смехотворная статья Бернарда Шоу о его путешествии в Советскую Россию. Он пространно повествовал, как в буфетах на всех попутных станциях мог доставать все необходимое, наблюдал даже изобилие припасов, выбрасывал из вагона коробки, банки, свертки с провизией, врученные ему друзьями при отъезде из Англии. Писания эти понятны: почтенный старец, очевидно, не был жуликом, а, стало быть, не имел понятия о быстроте и ловкости рук чекистских жуликов. Приготовить несколько бутафорских буфетов и станционных базаров с продажею продуктов на иностранную валюту было ведь совсем просто. Значительно труднее было убрать лагеря из района лесозаготовок и перебросить их в другое место. Но и это было выполнено, чтобы оставить в дураках Бернарда Шоу и его спутников.

Именно тогда у чекистов возникла мысль использовать освободившиеся от прекращения лесозаготовок толпы заключенных на проведение в жизнь старинного проекта (1867 г.) соединить Белое и Балтийское моря водным путем посредством канала от Онежского озера к Белому морю. Ко времени приезда, «знатных иностранцев» на станции Медвежья гора на всех лагерных учреждениях и бараках с заключенными появились новые вывески;

— Беломоро-Балтийский канал.

Между тем работы на канале начались спустя, только несколько месяцев после отъезда Бернарда Шоу и не сразу.

Чекистам надо было «доказать вздорность обвинения» будто они на заготовку экспортного леса употребляют в качестве рабочей силы заключённых. И они это доказали с большой пользой для себя и ловкостью, так что даже Бернарда Шоу нельзя обвинить в соучастии и укрывательстве чекистских злодеяний.

Вскоре мне пришлось встретиться с заключенными, переброшенными в срочном порядке с Парандовских лесозаготовок. На нашу командировку они были присланы для осушительных работ.

Я подошел к группе землекопов.

— Вы с Парандова?

— Да. С тридцать седьмой, — ответил высокий, несуразный парень с веснушчатым лицом.

— Натерпелись, должно быть, с переселением?

— И не скажите, — говорит парень тенорком, — думали на край света увезут, а оно — повезли, повезли, да в лес, да в лес. Верст двадцать пешком перли. В какие-то пустые бараки пришли. Мудрено, — закончил он, почесав затылок.

— Ты, Карп Алексеевич, рассказал бы это самое в стихах, — посоветовал парню сухощавый старик, по-видимому, кулак, втыкая лопату и одолжаясь у Карпа Алексеевича табаком. — Он это может, — обратился старик ко мне.

— Вы пишите стихи? — удивился я, приглядываясь к нескладной фигуре парня.

— За это и сижу — усмехнулся Карп Алексеевич.

— Он свои стихи на память жарит, — продолжал сухой старик. — Ну, чего не начинаешь?

Карп Алексеевич бросил лопату и, посмотрев на меня светлыми глазами, сказал:

— Ну, вот хоть на мотив «Трансваль, Трансваль» есть у меня.

И зачитал наизусть звучное, полное огня, стихотворение. И по мере того, как он читал, его настроение передавалось слушателям. Истомленные работой, оставив свои лопаты, молча слушали ближайшие рабочие эти звенящие их слезами, горящие их скорбью, звучные строфы, с частым припевом:

Глумится сила темная

над Родиной моей.

Карп Алексеевич Поляков, человек, едва умеющий писать, не имеющий понятия о законах стихосложения, был поэт — Божьею милостию!

Я постарался вытащить его со дна и устроить в крольчатнике.

5. НАШИ БУДНИ

Месяцы шли за месяцами, а клеток для кроликов все нет. Животные сидят все еще в транспортных ящиках. Начался падеж.

В первый месяц пало десятка полтора, в январе уже пятьдесят, а в феврале двести. Развилась самая ужасная кроличья болезнь — леписепсис. её возбудитель — биполярный авоид относится к чумным бактериям.

— Для нас это дело может кончиться скверно, — говорю я старику Федосеичу, — кролики дохнут и дохнут. В конце концов в крольчатнике останемся в живых вы да я.

Федосеич разводит руками.

— Что же тут можно сделать? Если бы были клетки для кроликов, тогда другое дело. Будем бить тревогу.

Мы били тревогу — писали Туомайнену рапорты и снимали шкурки с дохлых кроликов. Трупы их варили и кормили ими сельхозских свиней.

Наконец, наехали с Медвежьей горы чекисты, начался вокруг падежа кроликов «бум». Конечно, начали искать виновников вредителей и дело пошло бы обычным чекистским порядком. Но кто-то сверху потянул за невидимую нитку, чекисты смолкли и исчезли с горизонта. Появились кроличьи клетки и кролики перестали дохнуть… Однако, опять объявилась напасть с другой стороны — через несколько месяцев кроликов стало так много, что не хватало опытных рук для работы в крольчатнике… Нужно было как-то приготовить опытных людей.

Туомайнен собрал, по обыкновению, совещание с участием представителей культурно-воспитательной части. Поднят был вопрос об организации курсов по подготовке кролиководов и звероводов. Долго обсуждали программу курсов, способ обучения и, конечно, забыли самое главное — людей. Пришлось мне об этом напомнить.

— Все это очень хорошо: будут у нас вечерние двухмесячные курсы, но будут ли в состоянии люди, выполнившие тяжелый урок, еще и учиться. Затем есть еще и второе затруднение: нам нужны люди для будущего расширенного хозяйства и теперь, сразу, всех курсантов использовать мы не можем. Но и упустить обученных людей тоже нельзя.

Выхода, как будто, не находилось. Наше начальство, как и вообще всякое советское начальство, не желало брать на себя никакой ответственности. Но все же, в конце концов, решили принять на курсы больше того количества людей, какое теперь требуется для обслуживания крольчатника и уменьшить на время курсов их рабочий урок.

Выяснилось еще одно неожиданное обстоятельство: на курсы можно было принимать, по классовому принципу, только уголовников.

Я не стал по этому поводу разговаривать: сама жизнь заставит сделать обратное. Уголовники большей частью неграмотны и к учению не стремятся. Будут учиться, следовательно, в большинстве каэры. В виде опыта, по моему настоянию, решили принять на курсы и в крольчатник на работу четырех женщин.

Постройки, между тем, росли как грибы. Одним из первых зданий была возведена кроличья кухня, могущая обслуживать тридцать пять тысяч кроликов.

В кухню вели широкие двухстворчатые двери справа и слева. Через эти двери, пересекая кухню и проходя по всему коридору вдоль крольчатника, шел рельсовый путь для вагонеток. Рельсовым путем кухня делилась на две неравные части: правая — небольшая площадка со столиком дежурного, дверями в селекционную комнату, кроличью контору и лестницу на мансарду, — левая состояла из двух половин — собственно кухни и моечного (дезинфекционного) отделения. В кухне вдоль вагонеточного пути длинный оцинкованный стол в виде прилавка, с весами. Далее отопительные приборы. На полу кухни большие кадки обрезы для замешивания кормов. Далее в углах — машины для рубки корнеплодов, дробления жмыхов. Соседнее моечное отделение сообщалось с кухней широким окном для подачи оттуда чистой дезинфекцированной посуды. Мы жили пока в конторе, а рабочие в селекционной комнате.

После последней раздачи кормов кроликам мы собираемся в нашу комнату. Солнце еще светит, а дальше будет белая ночь. Я лежу на своей постели, помещающейся у большего двухсветного, единственного окна комнаты и разговариваю с забредшим к нам Федосеичем.

Федосеич рассказывает про своих бутырских спутников — новороссийских инженеров.

— Инженеры, как инженеры. Русские, конечно. И ничем особенным от своих коллег не отличаются.

— Ты хочешь сказать, Федосеич — типичные инженеры.

— Ну, да. Обвинили их видите-ли вот в чем: при постройке различных сооружений в Новороссийском порту, они проектировали эти сооружения так, что их можно было использовать для других целей, например, поставить тяжелое орудие.

— Обвинение, как обвинение, — сказал я. — Чем оно хуже, например, обвинения бактериологов в культивировании ими у себя в лабораториях «бактерий для истребления рабочего класса»?

— Да, это верно. Но, вот новороссийским инженерам пришлось выступить перед особой комиссией, назначенной Сталиным для ревизии ГПУ на местах. Председатель этой самой комиссии Серго Орджоникидзе. Начал он ревизию как раз с Новороссийска. А, нужно сказать, инженеры уже полный подвальный курс прошли — через конвейер, всякие чудеса в решете видели и, конечно, уже чувствуют и поступают не как нормальные люди. Так вот, перед тем как предъявить инженеров комиссии, ГПУ отпустило их прямо из камеры домой — к женам и детям. Обезумели люди от счастья.

— А вы бы, Федосеич, не обезумели, — лукаво подмигивает Карп Алексеич, копающийся у печки.

— Не от чего, друг, вот что. У меня семьи нет. Я на свете один.

Федосеич продолжил рассказ о допросе побывавших дома инженеров в присутствии экспертов. Допрашивал сам Орджоникидзе.

— Правда ли, будто вы вредители? — спрашивает председатель.

— Правда, — отвечает каждый по одиночке и все вместе.

Орджоникндзе даже опешил. Ему спешит на выручку эксперт.

— Позвольте — вы говорите, что устраивали фундаменты для цистерн и бассейнов с целью использования их для артиллерии. Но разве вообще эти фундаменты по-другому устраиваются? Разве вообще всякое бетонное основание нельзя использовать для артиллерии?

Инженеры дружно стоят на своем вредительстве. Так и в Соловки с этим приехали.

Федосеич закуривает махорочную папиросу, вставленную в прокуренный, старый мундштук. Я начинаю ворчать на него за порчу воздуха.

— Ага, вот и еще курильщик мне в помощь, — обращается Федосеич ко входящему Константину Людвиговичу. В руках у него маточник с кроличьим гнездом.

— Подождите, — отмахивается тот и начинает вынимать из гнезда маленьких крольчат.

Федосеич некоторое время молча наблюдает, поглядывая на Константина Людвиговича, занятого кроликами.

— А что, господин полковник, если бы вашим солдатам показать вас за этаким занятием?

В глазах у Федосеича мелькают веселые огоньки.

— Посмотрите какой, — говорит Гзель, поднося барахтающагося малыша почти к самому носу Федосеича.

Федосеич отстранился:

— Дурачье лопоухое вырастает и больше ничего.

Ричард Августович пришел со своим приятелем капитаном Карлинским. Они усаживаются и пьют чай с пресным кроличьим пшеничным хлебом, выпекаемым, главным образом, для людей.

— Замечательный хлеб, — хвалит Карлинский.

— Не для спиритов, — шутит Федосеич.

— И не для сказателей веселых анекдотов, — парирует Карлинский.

Федосеич официально сидел за рассказы противосоветских анекдотов (десять лет концлагеря!), Карлинский вместе с группой спиритуалистов сидел за свой спиритуализм. Срок у него был шпанский — три года.

Мы дружно рассмеялись. Вошедший как раз в это время Перегуд остановился.

— Не стесняйтесь, отец Александр, проходите, — сказал Дрошинский.

— Будетгь вам, Ричард Августович, сказки рассказывать, — с неудовольствием заметил Перегуд.

— Что нового? — спросил я.

— Ничего особенного. Да мне не до новостей. Жену жду на свидание. Не знаю, где найти помещение для неё.

— В чумном отделении лисятника, — смеется из своего угла Дрошинский.

— Там места забронированы для социал-демократов, — сердито отзывается Перегуд, уходя прочь.

Два приятеляполяка продолжали свои споры за чашкой чая. Убеждения их диаметрально противоположны: Дрошинский безбожник, Карлинский — наоборот, и при том еще спиритуалист. Карлинский оперирует по преимуществу фактами из своего обширного спиритуалистического опыта. Дрошинский старается его высмеять. Изредка в их разговор вмешивается Федосеич.

— Вы совершенно зря не верите никаким рассказамъКарлинского, — замечает он. — Вот уже тот факт, что он сидит исключительно за свой спиритуализм, за вредительство властям спиритуалистическими средствами, говорит за признание спиритуализма даже людьми, верующими в диалектический материализм.

Дрошинский скептически улыбается.

— Весьма слабое доказательство. Здесь в лагерях не за преступления сидят. Был бы человек, а статья найдется.

— Не думаю, чтобы то была случайность, — возражает Федосеич. — А Чеховской на Соловках, Пальчинский и вообще, московские спиритуалисты — тоже случайность? Не слишком ли много случайностей? [21]

6. КАТОРЖНЫЙ СОЦИАЛИЗМ

Лагерная жизнь делала все более и более крутые повороты. Сначала сильно сократилась охрана, которая теперь несла, главным образом, караульную службу. Серое стадо заключенных вдруг получило производство в ранг «лагерников» и права рабочих социалистического отечества. Общие собрания рабочих, производственные совещания, тройки и всевозможные комиссии твердо вошли в лагерный обиход. Во главе всего стала незаметная ранее организация КВЧ (культурно-воспитательная часть). Выгонка пота из заключенных была поставлена этой почтенной организацией на должную высоту. Группу рабочих стали называть бригадой, а старшего рабочего бригадиром. В моду вошел бригадный способ работы. На сцену выплыло «социалистическое соревнование». Бригады заключали между собой договор (понуждаемые к тому КВЧ) о повышении урочной выработки. КВЧ, заключавшее эти договоры вело точный учет работы, содействуя выкачке из рабочих всех сил в порядке «соцсоревнования». В зависимости от результатов этого соревнования давались разрешения на свидание с приезжавшими в лагерь близкими, право на дополнительные письма (сверх разрешаемого одного письма в месяц), на премиальное денежное вознаграждение и прочие блага. Жизнь усложнялась. У заключенного, отягченного работой и «культ-нагрузкой» совершенно не оставалось времени для себя. Грамотные и имеющие образование, должны были учить неграмотных, участвовать в спектаклях, читать лекции. Все это считалось «культ-нагрузкой». Наконец, в руках КВЧ оказался еще один стимул к выкачиваяию пота — зачет рабочих дней. Каждые три месяца, проведенные заключенным в ударной работе, могли считаться КВЧ за четыре, пять и даже, в отдельных случаях, более.

В лагерной работе вводился общий для всего Союза порядок, но рабочий понуждался к работе из всех сил столь энергичными средствами, как голод и зачет рабочих дней. Создавалось вопиющее противоречивое неравенство в положении между рабочими и привилегированными людьми, — администрацией и специалистами. Специалисту, нужному в работе, предоставлялись всякие льготы, включительно до жизни в лагере с семьей. Рабочему — ничего. Усиленная работа быстро переводила его в разряд инвалидов, и рабочий выходил в тираж. Ценность рабочего равна нулю, ценность специалиста — огромна. Однако, не нужно думать, будто положение специалиста в этой системе прочно. Во всякое время и всякий специалист может очутиться на дне в роли рабочего.

Доведённую до апогея эту систему мне пришлось наблюдать на Беломоро-Балтийском канале и там же я узнал настоящий вкус хлеба социализма.

Производственные совещания были средством понуждать специалистов к более энергичной работе. На этих совещаниях специалисты и бригадиры делали доклады о своей работе и о плане предстоящих работ. С критикой должны были выступать бригадиры и рабочие. В конце концов дело шло опять таки о наиболее действительных способах выкачивания пота из рабочей массы, а в среде начальственной и полуначальственной сводилось к склоке и подсиживанию.

Шаблон социалистического строительства требовал проведения всякой работы кампаниями. Всякой работе предшествовала подготовка кампании, а затем и её проведение. Так, например, после гибели большей части крестьянского скота в колхозах — всесоветский фермер спохватился и решил большевицкими мерами возродить животноводство. Началась животноводческая кампания. Центральные и местные газеты заполнены специальными статьями по животноводству, написанному, конечно, не специалистами, а людьми партийными, твердо верящими в основное положение всякого коммунистического мероприятия: для коммуниста невозможного не существует. Читать большинство этих статей было бы забавно, если бы они помещались в сатирических журналах, а не в «Известиях» и «Правде». В статьях этих отыскивались новые корма для скота, рекламировалось кормление безлиственными ветками, мхом. Тут же можно было ознакомиться с химическим составом новых кормов, но о переваримости и физиологически полезной энергии ни слова [22]. Одно время эта газетная кампания, наконец, докатилась до вопросов вывода новых пород и форм сельскохозяйственных животных. Было написано по этим вопросам много несообразного, нелепого и, разумеется, не научного. Эти вопросы автоматически сделались предметами обсуждений производственных совещаний. На нашей командировке они стали муссироваться в примыкающей к зверосозхозу сельскохозяйственной ферме(сельхозе).

Бригадиры селхоза на производственном совещании, возглавленном агрономом-коммунистом Сердюковым, занялись обсуждением вопроса о выводе новых форм и пород сельскохозяйственных животных. Но, рассуждая о скрещиваниях различных животных, бригадиры в объекты своих опытов включили и разводимых у нас зверей. Пришлось им свои предположения послать к нам в зверосовхоз. Каким образом обсуждались эти вопросы чистой биологии я не знаю, но список опытов начинался с перечисления заданий. Сельхозцы хотели иметь:

1. Корову с мясом кролика и с мехом соболя.

2. Овцу с мехом черно-серебристой лисицы.

3. Свинью с кожей лошади.

Список этот был довольно длинен, но я, к сожалению, его не запомнил.

Федосеич, рассматривая список, долго думал, к какому элементарному руководству по генетике отослать авторов этих измышлений. Я посоветовал ему просто послать их к черту.

7. Я ОТКЛАДЫВАЮ ПОБЕГ

Весной, проходя мимо строящегося крольчатника, я лицом к лицу встретился с плотником Найденовым.

— Давно ли здесь? — удивился я.

— С первым пароходом, — сказал он и, кивнув на крольчатник, заметил: — Вы, я вижу, раздуваете здесь кадило на страх врагам.

— Есть такое дело, — ответил я, смеясь. — Вот сожалею — не все предусмотрели мы с вами перед моим отъездом сюда. В ящиках с кроликами можно было вывезти все, что угодно. Хотя бы и винтовки.

— бесполезное это теперь дело — бегство. Коммунисты одной ногой уже стоят в гробу. Такие эксперименты, как насильственная коллективизация во всероссийском масштабе, зря не проходят.

Мы пошли ко мне в крольчатник, в укромный уголок.

Найденов методически стал развертывать передо мной картину происходящей в деревенской России драмы. Я в душе чрезвычайно удивлялся его поразительной осведомленности и сказал, в конце концов, об этом Найденову. Веселые глаза его заулыбались.

— Если все в мире подчинено волнообразности, то волна жестокости родит волну отмщения. Так вот и мы в этой волне отмщения. Наша осведомленность хороша не только потому, что у нас не плохая связь, но этому благоприятствует и сама структура организации. Когда-то вместе с вами я хотел идти на риск побега с Соловков. Я вам тогда верил, да и теперь верю. Знаю, как вы освещены и в ИСО.

На мой удивленный взгляд Найденов продолжал:

— Мы отлично осведомлены о работе ИСО, ибо даже в вашем маленьком ИСО имеем своего агента. Вас, между прочим, освещают как активного и агрессивного контрреволюционера. Берегитесь. Волотовский — сексот. У вас есть в крольчатнике и другие сексоты, рангом поменьше, но этот находится около вас и освещает каждый ваш шаг. Туомайненен также под большой слежкой, но дело о нем в Москве..

— Драпать из лагеря теперь никак не могу вам посоветовать. Назревают великие события, и каждый патриот должен принять в них участие. Все силы большевики бросили на деревню. Происходит последняя схватка — или деревня, или они. Кулак, держащий всю власть, сжат с максимальным напряжением. Ловкий удар по нему сразу обезглавит коммунистическую заплечную машину. Нам ли уклоняться от боя в столь решительные дни?

Я хотел спросить Найденова более подробно о его организации, но удержался. А Найденов продолжал говорить о близком возрождении России. Представить себе по-настоящему эту захватывающую картину возрождения Родины можно только находясь здесь, в местах наибольшего сжатия человеческих устремлений — в лагере.

Я с удовольствием смотрю на крепкую фигуру Найденова, заражаюсь его верой в близкое избавление и оставляю мысль о побеге.

8. ЕДУ В ПЕТРОЗАВОДСК

Зоотехник питомника Серебряков отсидел девять лет, — год ему скинули «по зачетам». Его выпустили на свободу, продав предварительно «Союзпушнине». В этой организации он стал инструктором по звероводству и ездил по питомникам крайнего севера. На освободившееся место Туомайнен назначил вновь прибывшего заключенного, крупного коммунистического деятеля из Союзпушнины, Емельянова, бывшего эсера, знакомого еще с довоенной ссылкой. Емельянов, типичнейший продукт коммунистического болота, — сразу освоился со своим новым положением, — сделался прежде всего агентом ИСО. Узнав о неладах Туомайнена с лагерным начальством, Емельянов решил использовать благоприятную обстановку и самому занять его пост. С этой целью он потихоньку стал подкапываться под Туомайнена.

Дела звероводного хозяйства шли по внешности хорошо, лисицы давали рекордные приплоды, соболя стали регулярно размножаться в неволе, кролики, оставшиеся в живых после эпизоотии, умножились до внушительной цифры. Слава о питомнике распространилась по заинтересованным в этом деле советским кругам, и в хозяйство наше стали приезжать научные работники, политические деятели, высшие сановные чекисты из Москвы и Петербурга.

— Придется тебе, Смородин, ехать в столицу Карелии, — Петрозаводск, — сказал однажды мне Туомайнен. Там у Карелпушнины не идет дело с кроликами. Ты поможешь наладить. Я за тебя поручился. Не подведешь?

Через несколько дней я шел в Медвежью гору за командировочными документами для поездки в Петрозаводск.

Впервые после вывоза с Соловков я один с пропуском в кармане шел по лесной дороге. Километра через два дорога выходила на широкий тракт из Повенца в Медгору. Мне оставалось еще пройти двадцать километров.

Вот она свобода — совсем близко. Стоит мне пройти несколько километров за Медвежью гору и я буду вне власти ГПУ. С удовольствием всматриваюсь в лесную чащу, дышу теплым весенним воздухом, готов кричать от радости. По дороге иногда попадаготся «вольные», едущие в разных направлениях. Они с любопытством смотрят на незнакомого человека. На мне нет ничего лагерного — я в штатском, но они чувствуют инстинктивно во мне чужого.

Около дорожного моста из-за кустов выходит охранник и требует пропуск. Пока он читает бумажку, я всматриваюсь в его лицо. Подавая ее обратно, он кивает головой. Какая необычайная разница с прежними порядками.

В управление вторым отделением СИКМИТЛ'а, куда относится наша командировка, по обыкновению людно и накурено. Мне быстро приготовили документы и выдали путевые деньги. Оставалось только начальнику подписать мой личный документ. Секретарь Якименко исчез где-то в лабиринте дверей. Через полчаса он, вызвав меня к себе в кабинет, коротко, сказал:

— Идите обратно.

— А путевые деньги?

— Сдайте.

Я был в полном недоумении. Туомайнен, выслушав мой доклад, начал звонить по телефону, с кем-то вести разговоры.

Только на следующей неделе после вторичного путешествия я получил, наконец, документ с пометкой на нем: «Следует без конвоя».

На железнодорожной станции Медвежья гора была обычная сутолока. Я вмешался в толпу, жадно всматривался в лица встречных, прислушивался к разговорам.

В вагоне по преимуществу крестьяне и советские служащие. Я расспрашиваю о житье в деревне. Комсомольцы и вообще молодежь рассказывала об успехах коллективизации. Крестьяне предпочитали отделываться общими фразами:

— Идет коллективизация, как же. Только вот посеять толком не успели…

В Петрозаводске, на станции, в бывшей жандармской дежурке, скучающий чекист прочитал мой документ и сказал, куда явиться на регистрацию.

Иду по улицам Петрозаводска. В толпе прохожих на меня никто не обращает внимания, — это меня радует. Иду я совершенно машинально, свертывая из одной улицы в другую, останавливаясь перед афишами, читаю всякие объявления. Вот большая церковь. В ограде построены какие-то дощатые сараи. В церковь входят и из неё выходят люди, по большей части с папиросами в зубах. Над вратами церкви доска с надписью:

— Столовая № 2 Петрозаводского нарпита.

Ветром наносит противный запах, присущий советским столовкам. Я ускоряю шаги и ухожу к Онежскому озеру на пристань. Здесь базар. Десятка полтора баб и стариков продают кошачьи порции масла, яйца и крупу в маленьких мешочках. Цены на все убийственные: масло двадцать рублей кило и в таком же роде все остальное. При заработке в пятьдесят рублей в месяц, чернорабочий разумеется, и мечтать не мог купить что-либо на этом базаре. Продукты питания выдаются ему по карточкам и, разумеется, в совершенно недостаточном количестве. Стояла глухая пора разгара коллективизации. Изголодавшийся обыватель был весь погружен в гадания о том, по какому талону и когда будут выданы какие-нибудь дополнительные пайки или пуговицы, нитки и прочие предметы «ширпотреба».

Я внимательно всматриваюсь в лица. Ни одной улыбки. В толпе нет веселого шума: все серо, однотонно.

Часа через два я зарегистрировался у какого-то сосланного сюда советского сановника и направился к месту работы.

Над воротами, в длинном и сером заборе, у самого берега Онежского озера, я отыскал нужную мне вывеску: «Карелбаза кролиководства».

Обширный, размером в несколько гектаров участок местами засеянный злаками, местами поросший травой. Посреди большой серый дом: крольчатник карелбазы со складами и квартирой зава.

Базой заведывала комсомолка, бывшая замужем за немцем, бывшим русским офицером-артиллеристом, ныне красным командиром в отставке.

Невеселые были дела в карелбазе. Уже третий год, как одни и те же пятьдесят самок сидят в клетках, а приплод большею частью гибнет, не доживая до реализационного возраста. Комсомолка кончила московские курсы кролиководов, училась там целых четыре месяца. Ее напичкали разного рода знаниями, мало относящимися к кролиководству и не научили работать с кроликом… Был уже июнь месяц, на дворе росли высокие травы, а кролики не получали зеленого корма.

— Почему же вы им не даете травы? — недоумеваю я.

Комсомолка говорит что-то мало вразумительное о своем недосуге. После, когда мы узнали друг друга поближе, она созналась: боялась отравить кроликов. Она не имела никакого понятия о травах — главном питании кроликов.

Вечером мы втроем пошли в кино. Демонстрировался длиннейший фильм с участием предателей эсеров и эсдеков, с раскаявшимися инженерами-вредителями, работающими на социалистических стройках и прочей дребеденью советского агитационного хлама.

— Понравилось, — спрашивает меня комсомолка на обратном пути.

— Нет, — откровенно сознался я.

— Почему? — удивляется комсомолка.

— Я видывал настоящее, хорошее кино прежнягавремени.

Комсомолка помолчала, потом, взглянув на молча шедшего рядом мужа, сказала:

— Эмиль никогда не рассказывал мне про прежнее кино. А уж как бы мне хотелось посмотреть.

Муж поспешил перевести разговор на другую тему.

Две недели проработал я в крольчатнике, привел животных в порядок, научил комсомолку необходимым приемам по уходу за кроликами, ознакомил с рациональным кормлением. Дело кролиководства в карелбазе имело все шансы на развитие. Однако, вышло совсем наоборот. После моего отъезда комсомолку командировали на другую работу, а новая работница принялась за дело по-своему и крольчатник влачил вновь жалкое существование, как и большинство крольчатников в Союзе.

С тяжелым чувством ехал я обратно в лагерь. Одно меня утешало в моей печали: развязка близка. Атмосфера вокруг коммунистов была накалена и взрыв мог произойти каждую минуту.

9. СКЛОКА НАЗРЕВАЕТ

Емельянов действовал энергично. Его секретно агентурные доносы содержали множество сведений, большею частью вымышленного характера, о питомнике, о сотрудниках-каэрах, будто бы тайно собирающихся в бактериологической лаборатории, чтобы обсуждать способы вредительства. Сведения эти попадали Туомайнену через его агента имеющего близкое-касательство к ИСО. И Туомайнен начал оборонительную войну.

После разгрома научных учреждений в 1930 году, в лагерях оказалось много старой профессуры и вообще работников науки. Туомайнен постарался извлечь некоторых из них с общих работ и, прикрывшись их авторитетом в вопросах рационального ведения хозяйства и здоровья животных, хотел повести наступление на группу Емельянова. Отношения Туомайнена к лагерному начальству оставляли желать лучшего: его только терпели. Однако, съесть директора не могли по двум причинам: во первых, он вольный, а во вторых, у него есть блат в ГУЛАГЕ.

Начальник сельхоза Сердюков оказался также в рядах противников Туомайнена и даже очень не прочь был бы занять его место. Назревала типичная советская склока со сложной интригой и множеством участвующих персонажей.

Звероводное хозяйство, между тем, развивалось, лисицы давали рекордные приплоды, кролики заполнили все сооружения громадного крольчатника, обслуживаемого ста двадцатью рабочими. В крольчатнике велась борьба по ликвидации последствий прошлогодней эпизоотии путем выделения элитного и абсолютно здорового стада. Однако, Емельянов в своих доносах в ИСО всякий раз подчеркивал свои указания на вредительский характер работы в крольчатнике и лисятнике, на искусственное заражение стада.

Туомайнен, опираясь на научных работников, писал по начальству бесконечное количество всяких рапортов, снабженных работами разных производственных троек, возглавленных каким-нибудь из заслуженных ученых с европейским именем. Ни одна зооферма в мире не имела такой плеяды научных работников, как Повенецкая зооферма ГПУ. В 1932 году в хозяйстве работали.

Б я л ы н и ц к и й-Б и р у л я А. А, профессор-зоолог, 75 лет. Осужден на пять лет концлагеря.

В о с к р е с е н с к и й Н. М., профессор Киевского университета по кафедре генетики. расстрел с заменой десятью годами концлагеря.

К о н д ы р е в Л. В., профессор, известный специалист по коннозаводству (зоотехник). Пять лет концлагеря.

П о л я к о в Н. А. Профессор-зоолог (орнитология). Пять лет концлагеря.

В и н о г р а д о в а-Ш и р я е в а Н. И. Профессор-геоботаник. Пять лет концлагеря.

Л ю б у ш и н А. А., профессор ветеринарного института, бактериолог. Три года концлагеря.

Б е л и к о в А. П. Профессор-бактериолог. расстрел с заменой десятью годами концлагеря.

Н е в о д о в А. П. Профессор-бактериолог. Расстрел с заменою десятью годами концлагеря.

Л а п и н с к и й П. Г., профессор (физик). Пять лет концлагеря.

Кн. Ч е г о д а е в, ученый лесовод. Пять лет концлагеря.

Не подумайте, однако, будто эта ученая компания была призвана учредить на зооферме университет. Каждый из них делал свою скромную работу, по большей части не имеющую никакого отношения к его специальности. Так, например, физик Лапинский был одно время пастухом в сельхозе, а потом писцом в канцелярии. Виноградова-Ширяева была статистиком в крольчатнике, Капустин (инженер-архитектор) завхозом в крольчатнике, князь Чегодав в качестве рабочего-зверовода кормил лисиц, в лаборатории педагог Малышева работала как санитарка, а художник Ваулин был просто сторожем. Первоклассные русские ученые занимали места рабочих и читали («культнагрузка») лекции пестрой обывательской толпе, согнанной в красный уголок все той же пружиной КВЧ, а на кафедрах в вузах изощрялась «коммунистическая смена».

Звание профессора теперь в СССР мог получить всякий. По этому поводу остряки приводили вопрос из анекдотической советской анкеты:

— А если вы не занимали командных должностей, то в каком вузе читали лекции?

Старые культурные силы были разбросаны всюду по лагерям. Очень часто можно было встретить среди канцеляристов и счетоводов профессоров-экономистов. Юристы и историки были рады и канцелярской работе. Все же это лучше, чем тяжелые физические работы. Ту же участь несли и священники. Они вынуждены были даже скрывать свое звание, дабы избавиться от травли хулиганов-уголовников. Среди них наряду с мучениками за веру, встречались иногда и агенты ИСО. Так, в крольчатнике из четырех священников — два (оба — живоцерковники) были агентами ИСО: Васильев и Воскресенский (из Чистополя).

Удалить сексота с производства дело не легкое, но иногда это удавалось, как вот в приводимом далее, случае с Васильевым.

Прислали как-то на работу в крольчатник несколько женщин и среди них ругательницу Туньку. Попала Тунька в селекционное отделение, где работал Бялыницкий-Бируля с помощником Висильевым и несколькими рабочими. Тунька, как только ввалилась в отделение, загнула трехэтажное ругательство и, обратившись к Васильеву, сказала:

— Ну, чортова башка, чего тут у вас работать? Васильев вскипел и тоже выругался не хуже Туньки.

Завязалась у них перебранка. Васильев звал на помощь.

— Профессор, профессор, что же это такое?

Из дальнего угла спешит старый Бируля.

— Что у вас тут такое? — говорит он, поднимая на лоб очки.

— Да вот тут еще вас только не хватало, профессор кислых щей, — заявляет Тунька, подбоченившись фертом.

Бялыницкий беспомощно машет руками, приговаривая:

— У, невоспитанная… у, невоспитанная.

Тунька еше раз обругала Васильева и заявила:

— Не желаю работать с этим… — он обругал беззащитную женшину.

Обыкновенно на подобные хулиганства никто не обращает внимания, но тут Туомайнен воспользовался случаем и потребовал у ИСО удаления с работы агента, «ругавшего беззащитную женщину».

На другой день Васильев исчез с командировки навсегда.

10. СКЛОКА РАЗВИВАЕТСЯ

Строящийся Беломоро-Балтийский канал начинался от Онежского озера у Повенца, в шести километрах от зверосовхоза. Обслуживающая постройку трехсот тысячная армия заключенных образовала Беломоро-Балтийский лагерь или, сокращенно, Белбалтлагь, с управлением в Медвежьей горе. Наше звероводное хозяйство было изъято от УСИКМИТЛ'а и причислено к Белбалтлагу. Чекисты, враждебные Туомайнену, перешли также в Белбалтлаг и восстановили против него лагерное начальство. Зверосовхоз должен был ожидать всяких репрессий и они, разумеется, не замедлили.

Прежде всего управление лагерем потребовало от хозяйства откомандирования на канал большей части мужчин и замены их женщинами.

На командировку начали прибывать этапы женщин. В них «кулачки» и монашки были перемешаны с проститутками, воровками-рецидивистками, хипесницами. Были тут и комсомолки, и бывшие партийки, и учительницы.

Эта женская толпа резко отличалась от прежней соловецкой. В той было много аристократок, а в этой их не было совсем. Но зато прибавился новый элемент: бывшие попутчицы коммунистов на поприще углубления революции.

Появились на работах женские бригады, вступавшие в соцсоревнование с бригадами мужчин. Женским нашествием был больше всех доволен поэт Карп Алексеевич Поляков. Его жиденький тенорок можно было слышать всюду, даже там, куда поэту не полагалось ходить. Я стал укорять его за пристрастие к женщинам.

— Великое это дело — женщина в нашей жизни, Семен Васильич. Хоть поговорить и то приятно. Да, и кто с этим не согласится? Вот, скажу я вам, пришлось мне однажды в моих скитаниях попасть к скопцам. Порядочно прожил я у них. И уж стали они меня уговаривать принять обряд. Совсем, как видите, я им понравился, да и самому мне интересно было. И вот, однажды, вижу я, как в уединенном месте встретился ихний оскопленный молодой парень с девкой… И стоят это они рядком. Что, думаю, могут они делать, этак обнявшись? Подошел я ближе и вижу — целуются они, да как-то не по-настоящему: языки держат друг у друга во рту. Вот видите — какова сила любви. Ничто ее не утушит.

Я махнул на поэта рукой.

Мне было трудно справляться с большим хозяйством. Моего помощника Гзеля срочно послали на Соловки. Оставленный в крольчатнике Соловецкого питомника Абакумов угробил кроличье стадо. Гзель должен был поправить дело. Вместо Гзеля со мною работал агроном Михаил Николаевич Юренев. Но он плохо ладил с женщинами, и я часто вспоминал неоценимого в этом отношении Гзеля.

Работа начиналась в семь утра. Кухонная бригада работала с пяти часов. Она приготовляла корма, развешивала их и в ведрах развозила на вагонетках по секторам крольчатника. Секторов было тринадцать, затем два обширных отделения: селекционное и откормочное. Без четверти семь все собирались в большое помещение кухни, рассаживались на барьере у вагонеточных путей, курили, обменивались новостями.

По сигнальному удару колокола рабочие устремлялись в свои отделения и начиналась утренняя раздача воды и корма. После раздачи шли на три четверти часа завтракать. В десять часов опять сигнальный звон на раздачу овса, в двенадцать комбинированный корм, в три подкормка и в семь опять корм на ночь. В промежутках надо было успеть вычистить клетки, оправить гнезда, осмотреть животных, отделить больных, проделав еще множество всяких мелочей.

Некоторые отделения работали и ночью — часов до двенадцати, до двух — по покрытию самок сразу целого отделения. Кролики появлялись на свет у большинства самок через месяц. Бывали дни, когда на протяжении трех дней рождалось в крольчатнике по три тысячи маленьких. Всех их надо было немедленно рассортировать, оставив матери пять-шесть штук. Остальные шли в отбор и отдавались лисицам.

Постоянная оправка гнезд, наблюдение за правильным кормлением подсосных кроликов давали огромную работу. Только благодаря такой работе и такому уходу, у нас дело шло блестяще, несмотря на интриги Емельянова и недоброжелательство лагерного начальства.


* * *

Из Москвы стали приезжать в хозяйство целые экспедиции чекистов, советских писателей и коммунистических вельмож в сопровождении киносъемщиков.

Я жил в крольчатнике наверху и занимал отдельную комнату. Однажды ночью просыпаюсь от необычного света в комнате. Привстаю. Ко мне подходят чекисты — начальник ИСО и его помощник.

— Где ваши вещи? Оденьтесь.

Встаю, одеваюсь, предъявляю свои вещи. Чекисты все пересматривают, перечитывают уже процензурованные письма, отбирают ножи, бритву, хотя все это продается в лагерных ларьках. Перерыв все и обыскав меня, чекисты удалились. Такая операция производилась всегда перед приездом высокого начальства.

Действительно, на другой день запыхавшийся поэт Карп Алексеевич, вбежав ко мне наверх, сообщил:

— Приехали. Автомобилей понаехало!

— Кто приехал?

— Начальство из Москвы.

К крольчатнику направлялась целая ватага чекистов. Впереди шел среднего роста седоватый Ягода — главный палач русского народа. Рядом с ним толстый и представительный секретарь Троцкого Степухович, заключенный в лагерь на пять лет. Далее следовали члены коллегии ГПУ, утверждающие смертные приговоры, главные инспектора лагерей Коган и Раппопорт. Между ними шел начальник Белбалтлага Александров. За ними валила целая толпа чекистов высоких рангов.

Степухович знакомил Ягоду с хозяйством, рассказал его краткую историю и попросил меня продемонстрировать животных. Раппопорт неожиданно обратился ко мне самым любезным тоном:

— Ну, Смородин, ваших кроликов теперь признали.

Видя мое недоумение, он пояснил:

— Начинается кампания за внедрение кролика в советское хозяйство. — Степухович проявлял необычайное проворство. Он затмевал своей фигурой и короткого Когана и медлительного Раппопорта. Фотографы то и дело снимали его с Ягодой. Впоследствии, однако, он за это поплатился. Мстительный Коган перевел его на общие работы на канале.

Ягода — нервный и сухой, равнодушно рассматривал жестким взглядом и хозяйство, и животных, лишь изредка бросая короткие фразы:

— Это нам надо… Так продолжать.

Окружающие ловили каждое его слово. Стоило ему взглянуть в сторону любого чекиста, как тот молча вытягивался.

В доме директора, у Туомайнена произошла схватка с начальником лагеря Александровым. Туомайнен начал жаловаться Ягоде на притеснения со стороны лагерной администрации. Александров энергично оборонялся и, в общем, победа осталась за ним… Московское начальство уехало в Москву и Александров начал принимать срочные меры, чтобы съесть Туомайнена.

11. ОПЯТЬ НА ДНО

По сигналу из центра по всему пространству Советского Союза началась кроличья кампания. Нужно было в срочном порядке организовывать кроличьи совхозы. Строители социализма, засучив рукава, принялись за новое дело. Однако, оно шло, и не могло не идти, из рук вон плохо. На лицо не оказалось даже настоящих любителей кролиководства, а специалистов по промышленному кролиководству не было совершенно. Туча брошюр и листовок по кролиководству вносили в дело только путаницу. Кролики гибли массами. В местах заключения уже появились кролиководы-вредители, сидевшие за «сталинских быков», как острили крестьяне.

Между тем в Повенецком зверосовхозе численность кроличьего стада достигла пятнадцати тысяч голов (тридцать тысяч ежегодной продукции). В хозяйстве были свои кадры опытных промышленных кролиководов, подготовленные на целом ряде курсов.

Члены Карельского правительства, во главе с Гюллингом, посещавшие неоднократно крольчатник, обратились к Туомайнену с просьбой организовать в Повенцекурсы для подготовки кролиководов для Карелии. С одобрения ГУЛАГ'а Туомайнен принял это предложение и поручил дело мне. Туомайнен собственно этим ходом произвел некую диверсию. Я не мог делать два дела: вести курсы и хозяйство. Следовательно, нужно было меня хотя на время в крольчатнике заменить. Туомайнен вытребовал с Соловков Михайловского, приказал ему принять питомник пушных зверей, а Емельянову принять крольчатник. Емельянов все время писавший доносы, оказался в затруднительном положении. Теперь от него потребуют лучшей постановки дела. Между тем из крольчатника уже были взяты мои лучшие ученкки: Чавчавадзе командирован в Москву, в Николо-угрешский совхоз, Дрошинский в Свирский пограничный военный совхоз, Гзель — в Соловецкий питомник. Оставался только агроном Юренев, человек новый. Однако, Емельянов храбро принялся за дело, пользуясь помощью вновь появившегося на зверхозском горизонтепровокатора, ветеринарного врача Белякова, мечтавшего устроиться в питомнике на месте простяка Федосеича. В крольчатнике началась обычная коммунистическая вакханалия. Налаженное с таким трудом хозяйство быстро стало приходить к упадку в руках невежественных сексотов. Туомайнен, собственно, этого и хотел, чтобы отомстить своим врагам.

Каждое утро ходил я в Повенец в отведенную для кролиководных курсов школу. На обширном школьном дворе был устроен прямо под навесом временный практический крольчатник на сто десять производителей. Здесь проходили практические работы курсанты. Крольчатником ведала одна из моих учениц — бригадир Полина Грачева. Она знала свое дело до тонкости, была из лучших работниц. её приветливые синие глаза, милое русское лицо и московская простая речь никогда не навели бы на мысль, будто она сидит в лагерях за воровство. А между тем она была воровка-рецидивистка.

Пятьдесят курсантов были командированы на Повенецкие курсы крупными карельскими хозяйственными организациями. В большей своей части они были или комсомольцами или коммунистами. Среди них — десятка полтора женщин.

Под вечер около животных оставались только двое дежурных. Закончив работы, мы ведем тихие разговоры о нашей жизни, о будущих условиях работы.

— Как бы не попасть на ваше место, — вздыхает комсомолка. — Как начнут дохнуть кролики — и не оправдаешься.

— Что-ж, и в лагерях люди живут. На свободе хлеба иной раз не достанешь, а в лагере паек каждый день, — утешает комсомолец.

Эту зависть к заключенным я встречаю не впервые. Ее высказывали и крестьяне к советские служащие.

Времена были тугия. Курсантов кормили кое-как. Присмотревшись к курсантам, я нашел среди них не мало людей, скрывших под личиной комсомольца или комсомолки совсем евших от ужаса людей искать спасения где-только можно…

Два месяца промелькнули незаметно. Курсанты благополучно выдержали экзамен и разъехались. Я вернулся на работу в зверосовхоз…

Туомайнен продолжал вести неравную борьбу с лагерным начальством, но просчитался. Во время его отъезда в служебную командировку в Москву, Александров произвел в зверосовхозе чистку и лишил Туомайнена ближайших сотрудников-заключенных.

В один из октябрьских холодных дней 1932 года ко мне вошел стрелок.

— Смородин, Семен Васильевич, — прочитал он по записке.

Я понял все. Значит настала и моя очередь.

Мне дали полчаса на сборы. Я собрался, наскоро простился с пораженными неожиданностью происходящего друзьями и отправился с вещами в дежурку. Там уже поджидал меня Федосеич. Я взглянул на его согбенную дряхлую фигуру и забыл про свои несчастья. Я еще полон сил, а из него лагерь уже вымотал все силы и теперь толкал старика в могилу.

Через час мы в сопровождении конвоира ехали на грузовике в Медвежью гору. Нас отправляли на канал на общие работы. Я попадал снова на дно лагерной жизни в одно из самым гиблых каторжных мест — Белбалтлаг.

Загрузка...