Книга пятая СЧАСТЛИВАЯ ЗВЕЗДА ВЕЛИКОГО ВИЗИРЯ

1

Упорное ухаживание, сладкие речи и постоянные знаки внимания в виде мелких подарков сыграли свою роль, и Абу эль-Касиму удалось в конце концов уговорить нашу русскую кормилицу отступиться от греческой веры и принять ислам. Ничто больше не препятствовало свадьбе, и вскоре церемония сия состоялась, как и положено, в присутствии кади и четверых свидетелей.

Когда дородная, пышнотелая и цветущая женщина наконец поняла, что намерения у Абу эль-Касима самые честные и серьезные, она захлопала в ладоши, рассмеялась, а потом весело захохотала. С искренним восторгом любовалась она огромным головным убором своего нареченного, его шелковым халатом и блестящими обезьяньими глазками, которые явно околдовали ее.

А я не знал, плакать мне или смеяться, когда наблюдал за тем, как Абу эль-Касим в заботах о жене превозмогает собственную жадность. Он даже решился устроить пышную свадьбу и несколько дней подряд угощал бедняков из нашего квартала. На этом празднестве музыканты наигрывали пронзительные мелодии на разных дудках и свистульках, а женщины тонкими голосами тянули свадебные песни. Наша бедная кормилица от такого великолепия совсем потеряла голову и страшно разволновалась, когда Абу эль-Касим (в доказательство своей любви) поклялся к тому же сделать ее сына своим единственным наследником, если у них не будет других детей. Чтобы подтвердить свою клятву, Абу нарек мальчика после обрезания Касимом, дабы все в Тунисе поверили, что малыш этот — его собственный сын.

Я получил от великого визиря тревожное письмо из Багдада. Ибрагим призвал меня к себе в тот самый день, когда, чуть не плача от счастья, я проводил семейство Абу эль-Касима на корабль и распрощался с торговцем благовониями.

В последнее время меня все сильнее одолевало непонятное и странное беспокойство. Мне почему-то казалось, что над домом моим тяготеет какое-то проклятие, и все, кому дорога жизнь, должны держаться подальше от моего очага. Поэтому я даже обрадовался посланию великого визиря, по тону же письма я понял, что очень нужен Ибрагиму, ибо тяжкие труды и военные невзгоды чрезвычайно утомили сераскера, лишив его обычной бодрости духа, стойкости и уверенности в себе.

Я надеялся, что многодневное путешествие вернет мне покой и что в разлуке с Джулией у меня наконец-то будет достаточно времени, чтобы подумать о наших с ней отношениях.

Джулия даже не пыталась задерживать меня, а наоборот, заявила, что от души мне завидует: ведь я опять увижу новые страны, познакомлюсь с поэтами и учеными, а главное — побываю в сказочном Багдаде. По мере того, как приближался миг расставания, она относилась ко мне все ласковее и нежнее. За несколько же дней до отъезда Джулия вручила мне длинный список вещей, которые я — как она надеялась — куплю ей на базарах Багдада, и со всей серьезностью сообщила последние новости из сераля.

— Судя по тому, — начала моя жена, — что узнала недавно одна благородная дама — моя близкая подруга, — великий визирь Ибрагим призвал в Багдад многих высокопоставленных сановников. Он, несомненно, замышляет что-то скверное, и сановникам этим, похоже, придется плохо. Ты тоже берегись его. Но доверчивый султан не видит опасности, хотя властолюбивый великий визирь уже придумал себе новый титул и на персидский лад велел именовать себя сераскером-султаном. К счастью, султанша Хуррем сумела убедить своего супруга послать в Алеппо вернейшего из своих слуг — казначея Искандера, чтобы тот помогал сераскеру и в то же время сдерживал его безмерное честолюбие. Однако с того самого дня, как Искандер прибыл в Алеппо, великий визирь строит козни и всячески мешает казначею делать свое дело.

— Мне тоже об этом кое-что известно, — коротко ответил я.

Слова Джулии огорчили меня, ибо странная попытка ограбления войсковой султанской казны, сорванная Ибрагимом, уже вызвала в Стамбуле великое негодование, а в серале — самые невероятные сплетни.

Однако ничто, и уж тем более такая мелочь, как мое нежелание продолжать этот разговор, не могло остановить Джулию, и она продолжала источать яд прямо мне в ухо:

— Верь мне, Микаэль, и не бросайся, очертя голову, прямо волку в пасть. Это может плохо кончиться. Будь умницей, зорко посматривай за тем, что делает великим визирь, и запоминай каждое его слово. И еще постарайся унять и вразумить его. Может, тебе удастся удержать Ибрагима от опрометчивых шагов, ибо тебе лучше других известно, что султанша Хуррем не желает ему зла, великий же визирь своими собственными руками затягивает себе удавку на шее, преследуя друзей и преданных слуг супруги султана. Между нами говоря, я точно знаю, что казначей Искандер недаром пользуется большим доверием султанши и пребывает у нее в особой милости. И только для того, чтобы бросить на него тень подозрения, великий визирь устроил это подобие грабежа, приказав своим янычарам увести верблюдов, навьюченных золотом, которое предназначалось для пополнения войсковой казны. Все это случилось, когда армия подходила к Алеппо.

— У меня другое мнение на этот счет, — прервал я откровения Джулии. — Зачем сераскеру Османов красть собственную войсковую казну?! Кроме всего прочего, у великого визиря имеются признания бандитов, обвиненных в этом преступлении. Негодяи клялись именем Аллаха, что говорят правду, и показания их выставляют казначея Искандера в весьма невыгодном свете. Это должно быть прекрасно известно всем благородным людям в серале.

Лицо Джулии помрачнело.

— Я слышала, что этих несчастных подвергли жесточайшим пыткам. О да, их страшно истязали — и неудивительно, что они подтвердили все, что было угодно великому визирю! — визгливо закричала моя жена. — А если это не так, то объясни мне, почему Ибрагиму не терпелось казнить всех этих несчастных, и он сделал это, как только они признали свою вину?! Разумеется, он просто хотел, чтобы неугодные свидетели замолчали навеки!

— О великий Аллах, даруй мне терпение! — воскликнул я. — Только женщина способна сказать такое! Неужели ты думаешь, что великий визирь мог помиловать людей, совершивших во время войны столь чудовищное преступление, да еще и признавшихся в этом? Он — сераскер и обязан в корне пресекать любые беспорядки в армии, тем более — измену!

Внезапно в разноцветных глазах Джулии вспыхнули странные огоньки, но огромным усилием воли она смогла взять себя в руки, подавила раздражение и проговорила:

— Не хочется тебе, Микаэль, смотреть правде в глаза. Но предупреждаю тебя: прозрение твое будет ужасным. И не вини меня за то, что я и пальцем не пошевелю, чтобы защитить тебя, когда настанет время и придется тебе расплачиваться за содеянное. Желаю приятного путешествия к дорогому Ибрагиму, но все же надеюсь, что в дороге успеешь ты все хорошенько обдумать и в конце концов прислушаешься к голосу разума. Можешь быть уверен: тебя ждет большая награда, если ты вовремя поймешь, что требуется для твоего собственного блага.

Повинуясь приказу великого визиря, я спешил, как мог, — только бы поскорее попасть в Багдад. От усталости я буквально валился с ног и все мое тело ныло и саднило, когда вдали наконец показались стены, а над ними — высокие минареты Багдада. Я с трудом слез с лошади. Голова моя раскалывалась от жуткой боли, но по примеру своих спутников я прижался к земле пылающим лбом и прочитал благодарственную молитву.

Сказочный город с бесчисленными мечетями, минаретами и башнями был похож на мираж, вдруг возникший на этой земле, пересеченной множеством больших и малых арыков и сплошь покрытой цветущими садами и зеленеющими огородами. И нигде в мире не было столько священных для мусульманина мест и могил, сколько в этом благословенном краю.

В ту пору Багдад уже не был городом калифов, ибо монголы не раз грабили и сжигали его после смерти великого имама[49]. Однако глазам моим предстал все еще богатый и цветущий город, и вспомнились мне, тут же перемешавшись в голове, все арабские сказки.

Когда проехал я под сводами ворот и оказался в Багдаде, посланные вперед гонцы уже неслись вскачь к великому визирю с вестью о моем прибытии.

Медленно проезжая по безлюдному, огражденному дивной красоты арками базару, я вдруг увидел в самом его центре большую виселицу, которую охраняли янычары. На виселице болталось тело человека с длинной бородой. Эта неожиданная картина возбудила мое любопытство. Подъехав же поближе, я к величайшему изумлению своему сразу узнал посиневшее лицо и хорошо знакомый всем поношенный халат султанского казначея.

— О Аллах! — воскликнул я в великом смятении. — Да это же тело Искандера! Как могло случиться, что этот достойный муж — самый богатый, благородный и ученый в стране Османов — висит здесь, как простой злодей?! Разве не заслужил он хотя бы милостивого позволения самому лишить себя жизни в своем собственном доме? Почему, если он провинился, не прислали ему черного халата и шелкового шнурка?

Я замер, в недоумении уставившись на виселицу, а некоторые высокие сановники сераля — из тех, что спешили, как и я, на зов великого визиря и тайно приехали вместе со мной в Персию, — позакрывали сейчас лица полами плащей и помчались обратно к городским воротам, чтобы поскорее покинуть Багдад.

Сторожившие же виселицу янычары во всеуслышание говорили:

— Во всем виноват проклятый великий визирь. Султан тут ни при чем, да и мы не добивались сомнительной чести охранять виселицу, но бедняга-янычар должен беспрекословно повиноваться и выполнять любой приказ сераскера. Однако всем давно ясно: великий визирь — изменник! Каждому известно, что под Веной Ибрагима подкупили христиане, здесь же — еретики-шииты! И теперь он окружил их особой трогательной заботой, не обращая внимания на фетву муфтия, которая разрешает безнаказанно отнимать у еретиков имущество, а их самих продавать в рабство. Но сераскер Ибрагим, идолопоклонник, пьяница и богохульник, запретил нам грабить Тебриз, не дал разгуляться в Багдаде и не позволил даже позабавиться с женщинами. Неплохо бы узнать, сколько багдадские купцы ему за это заплатили. Ибо того жалованья, которое получаем мы из султанской казны, явно недостаточно, чтобы вознаградить нас за ратные подвиги и тяжкие труды, а также за все притеснения и обиды, которые приходится нам терпеть. А то, что великий визирь выплачивает нам эти деньги, свидетельствует лишь об одном: у него у самого совесть нечиста!

Янычары безусловно были бы правы, и я бы вполне понял их возмущение и гнев, будь в их словах хоть крупица правды. На самом деле янычары просто злились. Искандер-казначей благодаря своему богатству, набожности и чисто турецкому происхождению пользовался в стране Османов огромным уважением, и охранять его тело, болтающееся на виселице, никому не могло доставить удовольствия.

Я тут же позабыл о собственных невзгодах, ибо предчувствие большой беды закралось мне в душу. Я пустил лошадь вскачь, чтобы поскорее предстать перед Ибрагимом.

Во дворце, где жил великий визирь, меня встретили с нескрываемой подозрительностью и враждебностью. Стражники дошли до того, что обыскали меня, перетрясли всю мою одежду и даже распороли швы в поисках спрятанного оружия или яда. Только тогда я понял, какой жуткий страх царит в Багдаде. За свою жизнь боялся даже сам сераскер.

Наконец, крепко держа меня за руки, стражники ввели мня в покои великого визиря — и я увидел человека, пребывающего в страшном смятении духа. Взволнованный Ибрагим раздраженно расхаживал взад-вперед по огромному мраморному залу, красивое лицо визиря отекло и обрюзгло, а глаза налились кровью и припухли от неустанных трудов и бессонницы.

Увидев меня, Ибрагим позабыл о своем высоком положении и с явной радостью поспешил мне навстречу. Он крепко обнял меня и, отослав охрану, возбужденно воскликнул:

— Наконец-то я вижу среди всех этих предателей хоть одного человека, достойного доверия! Да благословит Аллах миг нашей встречи, Микаэль, ибо сегодня я особенно нуждаюсь в совете мужа проницательного и непредвзятого.

Без всяких прикрас и по возможности честно Ибрагим поведал мне вкратце обо всем, что произошло с того дня, как султанские войска вышли из Алеппо. Внимательно выслушав его рассказ, я понял, что великий визирь располагает множеством неопровержимых доказательств измены султанского казначея. У меня не осталось больше никаких сомнений в том, что Искандер плел интриги и устраивал самые подлые заговоры. Вопреки желанию сераскера казначея послали в Персию, приказав отвечать за обозы и размещение войск, но от ненависти к великому визирю рассудок Искандера помутился, и казначей всю войну занимался лишь тем, что вредил армии господина и повелителя своего. И только во время страшного зимнего перехода из Тебриза в Багдад Ибрагиму удалось наконец уговорить султана отстранить Искандера от дел. Однако было слишком поздно, ибо начались метели, сменившиеся проливными дождями, которые превратили дороги в непроходимые болота и топи, — и лишь тогда обнаружились серьезные нарушения в снабжении армии продовольствием и фуражом. Великий визирь не преминул обвинить Искандера в преступном недосмотре, из-за чего обоз завяз в грязи, а вьючные животные совершенно обессилели от голода, тягот пути и непосильного труда, и многие из них пали. Отвечая за размещение войск, Искандер к тому же сознательно выбирал самые худшие пути переходов, чтобы таким образом измотать воинов, подорвать боевой дух в войсках и разжечь в сердцах солдат неповиновение и ненависть к сераскеру.

— Я был слишком доверчив, — жаловался мне великий визирь, — к тому же из ложной гордости не желал спорить с этим человеком. Я шел у него на поводу, прислушивался к его коварным советам и, не дожидаясь прибытия султана, велел войскам выступить из Алеппо в поход на Тебриз. Разумеется, разгромив войска шаха до подхода султана, я предстал бы перед моим владыкой героем, овеянным славой блистательной победы. Но, к сожалению, слишком поздно я понял, что горячие заверения Искандера были вызваны лишь его тайным желанием причинить мне как можно больше вреда и неприятностей и лишить меня доверия господина моего и повелителя. У меня в самом деле есть неопровержимые доказательства того, что казначей тайно сносился с персами и шахом Тахмаспом, в то время как султанские войска сражались с персидскими. Под предлогом ведения мирных переговоров с шахом Искандер передавал ему сведения о путях следования султанской армии и стратегических планах сераскера, так что шах без труда обходил стороной все ловушки и избегал решающих сражений. И если это не измена, так что же это такое?! Однако после казни Искандера меня охватило чувство безысходности и бессилия. Мне казалось, что я ощупью продвигаюсь в полном мраке. Я чувствую себя так, словно запутался в сетях, которые тайно сплел кто-то похитрее меня. Идет крупная игра, и ставкой в ней — моя жизнь. Я же не могу доверять уже никому на свете.

Великий визирь велел подать вино, и мы выпили по глотку, когда вдруг в комнату, страшно толкаясь и крича, вбежали перепуганные слуги в золотых одеждах и взволнованно сообщили, что султан пробудился от полуденного сна и ведет себя так, словно потерял рассудок, — вопит и раздирает ногтями грудь, — и никто не знает, как успокоить владыку.

Ибрагим немедленно поспешил в покои султана, я же в общей суматохе сопровождал его, и никто не остановил меня. Позабыв о собственном достоинстве, мы бегом неслись в опочивальню султана, которая, к счастью, находилась в этом же дворце.

Сулейман стоял посреди комнаты, устремив остекленевший взор в пространство. Султана била дрожь, а по лицу его струился холодный пот. Увидев великого визиря, Сулейман вдруг, словно очнувшись, пришел в себя. Отерев пот с лица, он на все вопросы отвечал кратко:

— Я видел ужасный сон!

Кошмар, преследовавший его, был, видимо, действительно ужасен, ибо султан не пожелал больше говорить об этом. Великий визирь предложил своему господину отдохнуть вдвоем в бане: попариться и размять тело, ибо оба они из-за множества хлопот и военных тягот слишком увлекались вином и тогда часто мучили их кошмары и жуткие видения. Однако на этот раз султан пережил такое потрясение, что с трудом приходил теперь в себя и все смотрел перед собой из-под насупленных бровей, не желая взглянуть в глаза великому визирю. Но вскоре султан все же успокоился, и Ибрагиму удалось увести его в баню, где они пробыли до позднего вечера.

Казнь Искандера-казначея, которая едва не стала в Багдаде причиной серьезных беспорядков, произвела в войсках должное впечатление, показав, кто здесь главнокомандующий и чьи приказы следует выполнять. Многие тогда пострадали, лишившись высоких чинов, зачастую — вместе с головами, многие же неожиданно были возвышены — им-то и было за что благодарить великого визиря. К тому же победоносная война в Персии сулила появление новых и очень прибыльных должностей в завоеванных провинциях.

Итак, на первый взгляд, порядок и дисциплина вновь воцарились в армии, а султана и великого визиря даже радостно и громко приветствовали, когда оба они ехали бок о бок в мечеть совершать намаз. Однако, несмотря на то, что янычары прекратили открыто роптать, а настроения в Багдаде явно улучшились, сераскера не покидала тревога при мысли о приближающейся весне и новом военном походе.

Великий визирь повелел летописцу вести подробную хронику военных действий, дабы таким образом обеспечить себе свидетельство очевидца, сам же принялся изучать былые походы на Персию, все чаще обращаясь к истории Айюба, героя ислама, который еще при жизни Пророка пал под неприступными стенами Константинополя. А сто лет назад святые останки Айюба таинственным образом были обнаружены в заброшенной могиле, что подняло боевой дух и придало сил янычарам Мехмеда Завоевателя[50] для последнего победного штурма Константинополя.

Странный огонь вспыхнул в глазах великого визиря, когда он заговорил:

— Пора бы и здесь совершиться такому же чуду. Тогда наши войска сразу воспряли бы духом, набрались сил и отваги для будущих сражений. Однако время чудес давно миновало, к тому же я как глава дервишей не очень-то в них и верю.

Мне бы не хотелось усомниться в том, что произошло позднее. И упаси нас Аллах не верить в возможность чудес, хоть и живем мы в просвещенное время. Случилось же вот что: в некоей семье потомков одного из стражей святой могилы Абу Ханифа из поколения в поколение отец передавал сыну великую тайну. Предание гласило, что благочестивый страж, хоть для вида и перешел в еретическую веру шиитов, но в глубине души так и не стал отступником; он спас останки святого, вовремя схоронив их в другом месте, в могилу же Абу Ханифа положил кости одного из шиитских еретиков. Потом шииты осквернили эту могилу и сожгли лжереликвии, святые же мощи великого учителя покоятся где-то в окрестностях Багдада. Кто-то из потомков стража святой могилы за весьма умеренную плату поведал эту удивительную историю одному из султанских чаушей, взяв с него клятву хранить тайну. Разумеется, чауш немедленно рассказал все великому визирю, который, в свою очередь, повелел благочестивому мудрецу по имени Ташкун попытаться разыскать останки святого.

После долгих расспросов и поисков Ташкун приказал поднять пол в одном из разрушенных домов в ближайших окрестностях Багдада. Под полом открылся его взору древний склеп, в глубине которого обнаружили стенку, сложенную в большой спешке, о чем свидетельствовали неровности каменной кладки. Сквозь щели из глубин подземелья струился дивный аромат мускуса.

Едва узнав о находке, великий визирь срочно отправился в разрушенный дом и даже самолично вытащил несколько камней из стенки, чтобы расширить отверстие и пройти внутрь возникшего перед ним склепа. Таким вот образом и была найдена могила великого имама, на святость которого прямо указывал запах дивных благовоний. Ибо, как ни странно, останки святых ислама источают такой же аромат, как и мощи самых великих христианских святых. И, возможно, именно это обстоятельство и является неоспоримым доказательством того, что Бог во всемогуществе своем не слишком заботится о том, как люди славят Его и каким именем называют.

За султаном послали гонца, и владыка немедленно прибыл к могиле. А вскоре и вся армия воочию убедилась в том, что великий визирь Ибрагим и султан Османов Сулейман общими усилиями обнаружили по милости Аллаха останки святого Абу Ханифа, которые все считали давно уничтоженными и которые чудом уцелели.

Султан почти сутки провел у могилы, постясь и читая молитвы, и благочестивый его пыл, почти экстаз, передался войскам, ибо даже самые неразумные поняли теперь, что сам Абу Ханиф желает покончить с шиитами и, уничтожив еретиков, вознести Сунну на подобающее, главенствующее место во всех исламских странах.

Я, разумеется, тоже посетил могилу святого и собственными глазами видел пожелтевший голый череп и какой-то удивительно жалкий, высохший маленький скелет, завернутый в почти истлевший саван. Тогда же я убедился и в том, что мощи эти и в самом деле источали тот же дивный неземной аромат, который давным-давно, еще мальчишкой, впервые вдохнул я, когда в награду за прилежание в учебе участвовал в извлечении останков святого Гемминга из могилы в подземелье кафедрального собора в Або[51] и перенесении их в реликварий. Потому-то я ни на миг не усомнился в том, что люди Ибрагима действительно нашли кости Абу Ханифа.

Однако неожиданность этой находки поразила меня и даже немного расстроила. При первом же удобном случае я воззвал к совести великого визиря, откровенно спросив его:

— Благородный визирь! Как же это случилось, что останки Абу Ханифа обнаружились именно сейчас, в самый нужный момент? Умоляю, скажи мне, нет ли здесь обмана или какого-нибудь дьявольского трюка?

Ибрагим бросил на меня просветленный взгляд. Лицо великого визиря, казалось, лучилось умиротворением, вызванным молитвами и постом. И ответил мне Ибрагим громко и уверенно:

— Зачем мне обманывать тебя, Микаэль эль-Хаким? Верить мне или нет — дело твое, но я прямо скажу тебе: то, что нам удалось найти эти кости, поразило меня самого до глубины души. Разумеется, я собирался всех немного обмануть! Ты же прекрасно все понимаешь, не мне тебя учить! Потому-то я и поручил это важное дело легковерному Ташкуну, надеясь без труда управлять его поступками. В самый подходящий момент, за день-два до начала похода, я должен был указать почтенному мудрецу, где искать останки с явными признаками святости, каковые с помощью моих верных дервишей упрятал в одном не слишком отдаленном месте, где они, наверное, до сих пор и лежат. Так что можешь себе представить, как я был изумлен и по-настоящему потрясен, когда выяснилось, что благочестивый Ташкун и в самом деле нашел могилу Абу Ханифа. Я опять поверил в свою счастливую звезду, Микаэль. Раз произошло такое, счастье не покинет меня!

Однако в серале я уже привык не верить никому и ничему и это недоверие отравило мою душу, а потому слова Ибрагима меня не убедили.

Чудесное обретение священных останков Абу Ханифа заставило великого визиря позабыть обо всех своих горестях и печалях, которые еще недавно камнем лежали у него на сердце. Последние зимние дни в Багдаде прошли весело — устраивались пышные торжества по случаю бывших и в ознаменование будущих побед, а злобные сплетни о великом визире понемногу утихли. С приближением весны Ибрагим все больше успокаивался, и уверенность в себе опять вернулась к нему. Ничто теперь не казалось ему невозможным, он снова купался в лучах славы, и власть его была безграничной.

Весь свет с завистью следил за его триумфами. Напрасно шах Тахмасп просил о мире. Великий визирь отправил в Венецию и Вену гонцов с вестью о взятии Багдада, а из Франции от короля Франциска уже спешили к Ибрагиму высокородные посланники, дабы поздравить сераскера с блистательной победой.

Уныние великого визиря сменилось пылким восторгом. Ибрагим понимал, что сейчас он — в зените своей славы, но все же сумел сохранить ясность ума и суждений и даже присущую ему обычную холодную осторожность.

За день до моего отъезда из прекрасного Багдада Ибрагим позвал меня к себе и, давая последние приказы и напутствия, проговорил:

— Я сыт по горло предательством и неповиновением и никого больше не собираюсь прощать. Поезжай к Хайр-эд-Дину, в Тунис. Ты ответишь головой, если он поддастся на уговоры сераля или императора, позабыв, чем обязан мне. Помни, Микаэль: ты собственной головой отвечаешь за преданность Хайр-эд-Дина и обеспечиваешь мне таким образом его поддержку. Я назначил его бейлербеем Африки не для того, чтобы он расширял там свои владения и укреплял свою власть. В награду за преданность он получил Тунис и теперь обязан начать войну на море с императором и Андреа Дориа, чтобы я мог спокойно воевать в Персии, не думая о возможной опасности с тыла. Разъясни ему это поубедительнее. Если же он попытается отсидеться в Тунисе, то лишится бунчуков куда быстрее, чем их получил.

Чтобы подчеркнуть свое особое ко мне доверие и расположение, великий визирь велел на прощание передать мне такие богатые дары, о каких я не смел и мечтать. И тогда я прикинул, сколько же заплатили великому визирю багдадские купцы за его покровительство. И еще я понял, что меня ждет сказочное будущее, если, разумеется, счастье не отвернется от Ибрагима, а я не подведу его и окажусь достойным слугой великого визиря.

Вернувшись домой, я застал Джулию в страшном волнении. Увидев меня, она сразу же набросилась на меня с упреками:

— Весь сераль возмущен позорным убийством казначея Искандера. У великого визиря Ибрагима не осталось в серале ни одного друга или защитника, ибо ужасная судьба благочестивого Искандера окончательно убедила всех в том, что ни знатность, ни богатство, ни огромные заслуги перед султаном, ни годы преданной службы господину нашему и повелителю — ничто не может спасти человека от ненависти и злобы этого кровожадного безумца Ибрагима.

Примерно в том же духе Джулия еще долго ругала меня за всевозможные прегрешения великого визиря, но я не обращал внимания на ее слова, ибо все еще пребывал под впечатлением великолепия Багдада и ни минуты не сомневался в том, что счастливая звезда великого визиря Ибрагима озаряет его путь с небесных высот.

Как-то вскоре после моего возвращения домой меня неожиданно навестил один богатый еврей, торговец драгоценностями; он передал мне роскошные подарки и наилучшие пожелания здоровья и благополучия от Аарона из Вены. После долгого обмена любезностями гость мой решился наконец рассказать о цели своего визита.

— Ты друг великого Хайр-эд-Дина, Микаэль эль-Хаким, — начал он, — поэтому я и осмелился обратиться к тебе. Мне говорили, что прошлым летом, когда Хайр-эд-Дин захватил Тунис, бей Мулен Хасан в такой спешке покидал свою касбу, что в испуге забыл обо всем на свете, и прежде всего — о красном сафьяновом мешочке, который он, владыка Туниса, на всякий случай наполнил двумя сотнями тщательно отобранных крупных алмазов. Когда же случай этот пришел, Мулен Хасан позабыл прихватить с собой красный мешочек. Однако в перечне даров, которые Хайр-эд-Дин преподнес султану Османов, сокровище это даже не упоминается, да и торговцам, тайно перепродающим драгоценности, — ни в Стамбуле, ни в Алеппо, ни в Каире — такие алмазы не попадались. Я долго старался выяснить хоть что-нибудь о судьбе красного мешочка, расспрашивал своих единоверцев в разных городах, ибо, как ты понимаешь, благородный Микаэль, дело это очень меня заинтересовало. И, разумеется, ты не пожалеешь, Микаэль эль-Хаким, если откровенно расскажешь мне, что известно тебе об этих алмазах. Аарон заверил меня, что на тебя можно положиться, ибо ты — человек чести и уже имел раньше дело с подобными драгоценностями. Поверь мне, я щедро заплачу тебе за эти камни и, конечно же, сохраню нашу сделку в строжайшей тайне. Если потребуется, я продам алмазы в Индии, возможно — даже в Китае, так что никто ничего не узнает. Мне кажется, что великий визирь все же причастен к этому делу — ведь речь идет об огромном богатстве! — но благородному Ибрагиму можно смело положиться на мою скромность.

— О великий Аллах! — в негодовании вскричал я. — Где ты слышал эти бредни и как посмел оскорбить великого визиря, связывая его имя с пропажей алмазов? Знать не знаю ни о каких мешочках!!

Но еврей клялся, что говорит правду, и, пытаясь переубедить меня, добавил:

— Я узнал об этом от самых надежных людей. В письме императору Мулен Хасан с горечью рассказывает о своей потере, и письмо это своими глазами видел один из моих сородичей. К тому же, посланник тунисского бея открыто и во всеуслышание говорил при дворе императора об этих алмазах, хвастаясь богатством своего господина.

В ужасе схватил я еврея за бороду и, вырывая длинные клочья волос, заорал, как сумасшедший:

— Что ты несешь, несчастный! Что делает при дворе императора посланник Мулен Хасана?!

Почтенный еврей, спасая остатки своей бороды, схватил меня за руки, разжал мне пальцы и, с упреком глядя мне в глаза, медленно произнес:

— Неужели ты — чужой в этом городе, Микаэль эль-Хаким? Я не понимаю, почему ты ничего не знаешь? Все вокруг только о том и говорят, даже самый последний венецианский писец в Галате судачит об этом в кабаке. Иоанниты и сам папа обратились к императору, умоляя его поскорее изгнать Хайр-эд-Дина из Туниса. Бей Мулен Хасан попросил покровительства и защиты у императора точно так же, как другие просят защиты у Блистательной Порты. Мулен Хасан утверждает, что попал в беду лишь потому, что громко заявлял о своей преданности императору, и теперь этот монарх должен хотя бы попытаться помочь ему, дабы уберечь собственное имя от позора.

Если все это — правда, лихорадочно думал я, то мне нельзя терять ни минуты. Чтобы выполнить приказ великого визиря, я должен немедленно отправиться в Тунис и как можно скорее убраться оттуда, если император и впрямь намерен захватить эту страну. Ох, не следовало мне сомневаться в политической дальновидности великого визиря и медлить по пути из Багдада в Стамбул.

Я поскорее выпроводил еврея, еще раз заверив его, что ничего не знаю о красном мешочке с алмазами, да и Хайр-эд-Дину о нем ничего не известно, поэтому в перечне даров и не могло быть никакого упоминания об этих алмазах. И, разумеется, Ибрагим тут совершенно ни при чем. Однако, принимая во внимание просьбы еврея, я все же обещал ему тайно проверить эти слухи, расспросив людей, которым сам я доверяю, и если мне удастся найти алмазы, то первым покупателем, которого я призову, станет этот самый еврей — если продажа вообще состоится. Разумеется, я пообещал ему все это лишь затем, чтобы поскорее выпроводить его из своего дома. Сразу же после его ухода я напрочь забыл об этой истории, считая ее чьей-то дурацкой выдумкой.

2

Быстроходная галера и попутные ветры вскоре доставили меня к желтым песчаным берегам Туниса, к стенам мощной твердыни Ля Голетта, на башнях которой развевались красно-зеленые знамена Хайр-эд-Дина, украшенные серебряными полумесяцами. Вокруг кипела работа, стоял страшный шум — тысячи полуголых испанских и итальянских пленников с кожей, обожженной африканским солнцем, копали рвы, воздвигали частоколы и расширяли канал, соединяющий крепость с Тунисом. Сам же город располагался на берегу мелкого соленого залива, отделенного от моря болотами и топями.

Вид множества военных кораблей у причалов успокоил меня — я почувствовал огромное облегчение и даже некоторый душевный подъем. Однако только приблизившись к городу, я по- настоящему понял значение последнего завоевания Хайр-эд-Дина. Разумеется, я и раньше много слышал о богатстве и мощи Туниса, и все же не представлял себе до сих пор истинного величия города, который и размерами, и красотой легко мог соперничать с многими столицами христианских стран.

К своей искренней радости я также сразу заметил, что взять Тунис, дабы вернуть престол Мулен Хасану, даже для императора будет делом весьма сложным, ибо лишь хитростью и уговорами Хайр-эд-Дину удалось склонить жителей на сторону Рашида бен-Хафса, поднять в городе восстание и занять Тунис и крепость. Мощные и неприступные стены и башни Ля Голетты, казалось, способны выдержать любой штурм, к тому же они прикрывали дорогу, которая вела вдоль канала прямо в город. Бесчисленные мелкие озерца и гнилые топи, простиравшиеся по обеим сторонам канала, препятствовали приближению врага к Тунису, и взять город с ходу было практически невозможно.

Хайр-эд-Дин встретил меня очень любезно, более того — он, кажется, был мне искренне рад и обнимал, словно сына, которого давно и нетерпеливо ждал. Радушный прием и все эти милости неожиданно пробудили во мне самые дурные предчувствия. Не давая мне произнести ни слова, Хайр-эд-Дин рассказывал о том, как иоанниты и император вооружаются и как он сам собирается сражаться с ними. Пират заверил меня, что даст такой отпор и так проучит императора и Андреа Дориа, что навсегда отобьет у них охоту соваться в Тунис.

Я поинтересовался, почему его гордые корабли в бездействии стоят у причала вместо того, чтобы в открытом море громить флот Дориа. Хайр-эд-Дин помрачнел и попросил меня сообщить ему последние новости из Персии, рассказать о том, как был взят Багдад и в чем обвинили казначея Искандера, о казни которого до его, Хайр-эд-Дина, ушей дошли лишь лживые сплетни, распущенные в серале. Потому-то он со всей серьезностью спросил меня, есть ли хоть толика правды в том, что говорят о великом визире: будто Ибрагим совсем потерял рассудок и с пеной у рта носится по комнатам на четвереньках, разрывая зубами ковры. Вот в чем старались убедить Хайр-эд-Дина люди из сераля.

Я резко оборвал его, заявив, что все это лишь мерзкие сплетни, а Хайр-эд-Дин внимательно слушал меня, в раздумье поглаживая свою рыжую бороду, которую он теперь тщательно красил хной, дабы скрыть первые серебряные нити, появившиеся в последнее время. Однако несмотря на учтивый тон и любезность, мне все же показалось, что в его выпуклых глазах я замечаю неуверенность и вроде бы сознание вины, словно у нашкодившего ребенка, который во что бы то ни стало пытается скрыть свои проделки. Подозрения мои лишь усилились — я усомнился в честности и невиновности Хайр-эд-Дина.

В тот же вечер я навестил и Абу эль-Касима, ибо Антти, как мне намекнул Хайр-эд-Дин, уехал за город, чтобы присматривать за возведением оборонительных сооружений и другими работами.

Абу эль-Касим довольно дешево приобрел в Тунисе великолепный дом с садом, огражденный высокой глинобитной стеной, и теперь после трудов и всяческих жизненных невзгод наконец-то предавался отдыху и радовался своему семейному счастью. Он поборол свою скупость и украсил жилище дорогими коврами, ларями, инкрустированными слоновой костью, и низенькими столиками черного дерева, а также приобрел множество рабов, которые прислуживали его жене и сыну.

Глядя на роскошный дом, никто бы не поверил, что когда-то его владелец был всего лишь бедным торговцем благовониями, одетым в поношенный халат, обманывающим людей и пытающимся разбогатеть на продаже фальшивых лекарств, поддельной амбры и красок и ломающим голову над придумыванием привлекательных названий для своих косметических изобретений.

С настоящей отцовской гордостью представив мне своего приемного сына и русскую жену, которая по мусульманскому обычаю на мгновение возникла на пороге комнаты, скрывая лицо под густой темной вуалью, Абу эль-Касим приказал обоим отправиться на женскую половину и, протягивая мне кубок с вином, озабоченно произнес:

— Янычары и отступники Хайр-эд-Дина, несомненно, не лучшие пастыри в этом мире, ибо стригут своих овечек, не думая о последствиях, а это вызывает неодобрение, вернее — недовольство, жителей Туниса. Особенно возмущены представители старинных родов, которые издавна привыкли распоряжаться и даже править в городе. Эти привилегии они получили от бывших владык Туниса, и их недовольство вполне понятно. Несколько месяцев назад в городе появился один испанский купец. И очень похоже — купец плохой, ибо вовсе не разбирается в своем деле. Более того — избранным покупателям он за бесценок продает очень дорогие товары, надеясь таким образом снискать их благосклонность. Не считаясь с мнением купцов города, он сбивает цены, и не трудно себе представить, что такое поведение вызывает справедливое возмущение в наших кругах.

Взглянув на меня лукаво и глотнув вина, Абу эль-Касим продолжал:

— У этого испанца есть слуга — обращенный в христианство мавр, который по вечерам любит бродить по городу, украдкой навещая самых рьяных сторонников Мулен Хасана, а также тех, кто больше других недоволен новыми порядками в Тунисе. Из чистого любопытства я приказал понаблюдать за испанцем и его мавром, и вот что оказалось: испанец много раз открыто наведывался в касбу, предлагая свои товары самому Хайр-эд-Дину. И вот еще что: Хайр-эд-Дин принял его лично и не раз потом оставался с ним один на один, подолгу беседуя. Из этого следует, и я готов даже держать пари, что этот чужестранец — посланник императора и — скорее всего — испанский дворянин, ибо ведет он себя по-дурацки, к тому же слуга его — крещеный мавр.

В беседе за кубком вина мы провели почти всю ночь, а с утра пораньше я отправился в порт, отыскал там корабль испанца и под предлогом покупки хорошего венецианского зеркала напросился с визитом к торговцу. Когда мавр сообщил своему господину о богатом и благородном посетителе, испанец немедленно вышел на палубу, чтобы как можно любезнее и учтивее приветствовать меня. Мне же хватило одного взгляда, чтобы по его лицу, рукам и осанке определить, что этот чужестранец — отнюдь не из сословия мелких лавочников.

Он сразу же повел разговор о событиях в мире, а когда я заявил ему, что прибываю прямо из Стамбула, из сераля, и что намерен поступить на службу к Хайр-эд-Дину, испанец проявил неподдельный интерес к моей персоне и последним новостям из турецкой столицы. А я без утайки рассказал ему, что в серале все пребывают в большом волнении, испытывая недоверие к великому визирю Ибрагиму, и несмотря на взятие Багдада никто не верит в счастливый исход войны с Персией.

Пересказав последние новости, я принялся ловко врать и заявил, что считаю мудрым и необходимым подыскать себе нового господина, ибо даже самому предусмотрительному человеку не избежать со временем болезненной подозрительности великого визиря и, конечно же, ее последствий.

Выслушав меня, испанец, видимо, решил, что я, совершив какой-то позорный поступок, скрываюсь в Тунисе от гнева Ибрагима. Купец любезно пригласил меня в свою роскошно обставленную каюту и, не переставая расспрашивать о моем происхождении, об обстоятельствах, которые вынудили меня надеть тюрбан, словно невзначай, мельком упомянул о том, что он слышал от уважаемых людей, будто папа разрешил нескольким известным отступникам вернуться в лоно Святой Церкви. Папа без лишних расспросов простил им отступничество, учитывая их заслуги перед императором.

Нам не требовалось много слов, чтобы понять друг друга. Испанец доверительно сообщил мне, что зовут его Луис Пресандес и что он — уроженец города Генуи, к тому же имеет честь состоять на службе у императора, более того, является его приближенным и пользуется полным доверием своего монарха, а также уполномочен решать многие, даже очень сложные дела.

— Император, — заявил господин Пресандес, — возглавляя сильнейший в мире флот, вскоре появится у тунисского причала.

Испанец утверждал также, что решительно настроенные жители Туниса готовы в любой момент поднять восстание и с оружием в руках встать на сторону императора, ибо давно уже надоели им турецкие бесчинства, и они от всей души желают победы благородному Мулен Хасану, своему единственному законному владыке. Потому-то умный человек и должен вовремя понять, откуда ветер дует, и быть готовым сменить и убеждения свои, и господина, ибо император — и это известно всему миру — монарх справедливый и наверняка не забудет о тех, кто успел признать и исправить свои ошибки, поддержав государя в его борьбе. В противном же случае изменников и отступников, которые упорствуют в своем заблуждении, ждет жестокое наказание.

Испанец так долго манил меня и запугивал одновременно, что в конце концов мы оба прослезились, а я — вынужден здесь признать — всегда исключительно чувствительно воспринимал красивые обещания и словечки. Это было так волнительно, но несмотря на мою впечатлительность и слезы я все же ничего конкретного ему не пообещал и даже отказался принять деньги в счет наших будущих сделок. Расстались мы сердечными друзьями, и я со всей серьезностью заверил его, что обязательно подумаю о его предложениях. И еще я поклялся Кораном и крестом, что никогда и нигде даже словом не обмолвлюсь о нашем с ним разговоре.

Тем временем Абу эль-Касиму — человеку хитрому и ловкому — удалось переманить на нашу сторону крещеного мавра господина Пресандеса, и тот подробно рассказал нам о делах своего хозяина, а в награду попросил нас помочь ему опять надеть тюрбан.

Вот таким-то образом, не нарушая клятвы, данной испанцу, я смог с чистой совестью предстать перед Хайр-эд-Дином и решительно потребовать от него объяснений.

— О каких это делах капудан-паша Блистательной Порты беседует с глазу на глаз с тайным посланником императора, который пребывает в Тунисе, скрываясь под вымышленным именем? — грозно спросил я. — И что ты собираешься предпринять, Хайр-эд-Дин? Неужели ты и вправду считаешь, что рука великого визиря не дотянется до тебя из Персии?

Не на шутку перепуганный Хайр-эд-Дин оправдывался и защищался, возражая против моих упреков и обвинений. И только убедившись в его неподдельном испуге, я открыл ему тайные замыслы Пресандеса, рассказав о планах поднять восстание и обрушить гнев жителей Туниса на голову Хайр-эд-Дина в тот самый момент, когда корабли императора войдут в порт города. Я передал бейлербею Северной Африки списки с именами шейхов и купцов — сторонников Мулен Хасана, о верности которых бывшему владыке Туниса доложил господину Пресандесу тунисский посол в Мадриде. Имена эти наизусть знал слуга испанца — крещеный мавр.

Хайр-эд-Дин помрачнел, со злостью дернул свою крашеную рыжую бороду и вдруг закричал так громко, что задрожали стены касбы:

— Этот гяур, этот пес паршивый, опозорил меня! Он представил мне письмо императора, собственноручно составленное государем, в котором говорится о том, что Луис Пресандес уполномочен предложить мне от имени своего монарха титул и престол в Алжире, Тунисе и других городах на африканском побережье взамен за поддержку императора в войне с султаном Османов[52]. Я, конечно же, ни минуты не думал о предательстве и никогда не изменю своему повелителю, благодаря милости которого я занимаю столь высокое положение. Но Дориа в свое время изменил французскому королю, и никто не упрекает его за это. К тому же всем известно, что и милость правителей часто бывает изменчива, а великий визирь Ибрагим известен своей исключительной подозрительностью. Вот я и подумал было, что ничего не теряю, разговаривая с Пресандесом и пытаясь выведать у него условия сделки с императором. Но, как выяснилось, христианский монарх не отличается благородством, он — более лживый, чем я бы мог подумать, потому никогда больше не поверю христианским клятвам и заверениям.

Разъяренный Хайр-эд-Дин приказал немедленно схватить испанца. На его корабле в тайнике в каюте нашли второе императорское послание, из которого следовало, что секретному посланнику христианского монарха было поручено войти в доверие к Хайр-эд-Дину, и это лишний раз подтверждало слухи о невероятном лицемерии самого императора.

Мавр, опять став мусульманином, дал показания против своего господина, а также против многих жителей Туниса.

Страшно разгневанный Хайр-эд-Дин приказал немедленно обезглавить Пресандеса, не обращая внимания на его отчаянные возражения и попытки прикрыться охранной грамотой императора.

Я остался очень доволен результатом моей миссии: мне удалось предотвратить измену, но и убедиться к тому же в непостоянстве Хайр-эд-Дина. Теперь я мог со спокойной душой возвращаться в Стамбул — ведь не трудно было себе представить дальнейшие события в Тунисе. И я решил поторопиться, ибо, будучи сторонником мира, ненавидел войну и не выносил вида крови.

Однако постоянная непогода, бури и волнение на море препятствовали немедленному отъезду, да и от гостеприимства Абу эль-Касима мне не хотелось так сразу отказываться, и я поддался соблазну, ежедневно проводя много часов в беседе с ним за кубком доброго вина. Между тем бесценное время текло неумолимо.

Откладывая свой отъезд, я все еще надеялся встретиться с Антти и уговорить его вернуться со мной в Стамбул. И вот, совсем неожиданно, я увидел брата моего: он стоял во дворе касбы босой, оборванный и грязный, как самый жалкий из рабов. Тогда я и узнал, что Хайр-эд-Дин вовсе не уведомлял его о моем пребывании в Тунисе, напротив — под любым предлогом старался удержать его подальше от меня, боясь накануне войны лишиться лучшего пушкаря.

Нашей радости не было предела, мы долго обнимали и хлопали друг друга по спине, пока наконец Антти не воскликнул:

— Какая жуткая страна! С меня довольно! К тому же Хайр-эд-Дин выставил меня на всеобщее посмешище. Когда мы прошлой весной воевали в пустыне с арабами и берберами, этот полоумный пират велел на пушках поднять паруса, чтобы таким образом орудия двигались быстрее. Мы до смерти напугали арабов, которые никогда в жизни на своих безбрежных пастбищах пушки- то и не видели, и, конечно же, заставили их пойти на мировую, а паруса и в самом деле помогли нам быстрее перемещаться по равнинам при попутном ветре — ведь ослам и волам не потянуть по песку тяжелых орудий. Но когда я увидел мои славные пушки, которые с наполненными ветром парусами неслись по пустыне, как потаскухи с подоткнутыми за пояс юбками, я испытал такую обиду и боль, словно ранили меня в самое сердце. И никогда не прощу я Хайр-эд-Дину этой жестокой насмешки, а теперь еще и сомневаюсь в том, сможет ли он вообще вести настоящую войну на суше. Потому с большим удовольствием вернусь с тобой в Стамбул.

Антти походил скорее на греческого монаха или бродячего дервиша, чем на приличного пушкаря и воина. Он отпустил бороду, которая словно спутанная пакля закрывала все его лицо, и я понял, что самое время серьезно заняться братом моим, пока Антти не совсем еще потерял рассудок. Между тем он доверительно шептал мне на ухо:

— Ты же знаешь, Микаэль, что в глубине души — я человек мягкий и доверчивый. Мои потери и жизненные невзгоды, видимо, стали причиной того, что теперь я лучше, чем прежде, понимаю людей, но так и не уразумею, почему самому себе постоянно причиняю столько неприятностей и треволнений. Я столько об этом думал, но додумался лишь до жуткой головной боли, чему еще больше способствует дикая жара в этой стране. Вот и усмиряю я свою плоть в наказание за грехи и дурные поступки, пощусь и позволяю африканскому солнцу сжигать мне кожу дочерна.

Я крепко схватил его за руку, решив поскорее отвести Антти в баню, а потом вместе с ним отправиться к Абу эль-Касиму за чистой одеждой, однако у ворот касбы брат мой вдруг что-то вспомнил, как-то странно посмотрел на меня и сказал:

— Подожди! Пойдем со мной! Я хочу кое-что показать тебе!

Он провел меня мимо конюшен к мусорной куче, огляделся по сторонам и пронзительно свистнул. Куча мусора зашевелилась, и из укрытия вылез семилетний мальчуган — грязный и оборванный, радостно скуля, как собака, приветствующая своего хозяина. На голове у мальчика была маленькая, страшно испачканная, круглая красная шапочка, еле держащаяся на макушке; глаза ребенка опухли и гноились от укусов мух и слепней. Руки и ноги у него были тощие и кривые, а тупое выражение лица явно свидетельствовало об умственной отсталости ребенка.

Антти достал из сумки краюху хлеба и несколько луковиц, а потом принялся играть с малышом, подбрасывая его высоко в воздух. Ребенок смеялся и визжал от удовольствия.

В конце концов брат мой обратился ко мне и сказал:

— Дай ему монетку! Только серебряную — новую и блестящую!

Во имя Милосердного я подарил малышу серебряную монетку. Мальчуган вопросительно глянул на Антти, а когда брат мой кивнул в знак согласия, ребенок вдруг исчез в куче мусора, чтобы спустя мгновение снова появиться перед нами. Еще раз взглядом попросив у Антти разрешения, мальчишка в знак благодарности за мой подарок протянул мне грязный камушек.

Чтобы не обидеть несчастного дурачка, я принял этот странный дар и сделал вид, что прячу камушек в кошель. Антти не переставал играть с ребенком, мне же вскоре все это сильно надоело и я позвал брата, напомнив о бане и визите к Абу эль-Касиму.

Брат мой погладил мальчишку по голове, попрощался с ним и двинулся вслед за мной. По пути он рассказал мне, как после захвата касбы он вырвал ребенка из рук жестоких янычаров и передал под надзор конюхам, которые заверили Антти, что знают мальчика — он нищий и постоянно крутится возле конюшен. Говоря об этом, Антти достал из сумки у пояса горсть грязных камушков, точно таких же, как тот, что подарил мне мальчишка. Все камни были одинакового размера — примерно с фалангу большого пальца. Антти показал мне камни и пояснил:

— Малыш умеет быть благодарным. Когда я приношу ему еду, он каждый раз дарит мне такой камушек, а за горсть серебряных монет — сразу несколько штук. Видимо, там, где малыш скрывается, у него этих камушков много, но до сих пор я не бывал в его «доме». Возможно, он, как сорока, собирает все, что блестит.

Я был серьезно обеспокоен душевным состоянием брата моего, ибо мне вдруг показалось, что у него ум помутился.

— Дорогой Антти! — прервал я его. — Ты явно болен, мне кажется, у тебя солнечный удар, и тебе противопоказано дальнейшее пребывание в жарком климате Африки. — Я обнял его за плечи и сочувственно спросил: — Неужели ты хочешь сказать, что горстями обмениваешь серебро на эти грязные камушки? Ты в самом деле хранишь в своем кошеле весь мусор, который дарит тебе этот мальчишка?

Говоря это, я собрался было выбросить камушек, который только что преподнес мне малыш и который, вымазанный свежим еще куриным пометом, пачкал мне пальцы. Антти неожиданно придержал меня за руку и заговорщически прошептал:

— Плюнь на камушек и протри его рукавом!

Мне вовсе не хотелось пачкать дорогой халат, но я не посмел противиться Антти, чтобы не усугублять его состояния, и почистил камушек краем одежды. Нескольких прикосновений оказалось достаточно, чтобы камень вдруг засиял и стал похожим на кусочек блестящего отшлифованного стекла. Мной овладело странное беспокойство, хотя я все еще не верил, что держу в руке настоящую драгоценность. Камень такой величины стоил бы по меньшей мере несколько тысяч дукатов.

— Это всего лишь кусочек стекла... — неуверенно отозвался я.

— Я тоже так думал, — ответил Антти. — Но на всякий случай на базаре я обратился к одному знающему еврею и показал ему самый маленький из камней, который получил от мальчишки. Еврей без единого слова предложил мне за него пятьдесят дукатов, а я, поняв, что камень стоит не меньше пятисот золотых, сразу же спрятал его обратно в кошель, обещая ростовщику непременно вернуться, как только мне понадобятся деньги. От одной лишь мысли о том, какое состояние я ношу в потертом кошеле у пояса, мне стало смешно, ибо даже самые искушенные таможенники никогда не догадаются, что эти перепачканные в курином дерьме камушки — самые что ни на есть настоящие алмазы.

Я все еще не мог в это поверить и сомневался в здравом уме брата моего, который всерьез считал мутные стекляшки драгоценными алмазами. Потому, тщательно подбирая слова, я проговорил:

— Такое случается только в сказках, дорогой Антти. Неужели ты в самом деле думаешь, что этот маленький придурок нашел в мусоре за конюшнями гору алмазов?

Тут я внезапно вспомнил круглую маленькую красную шапочку на голове у мальчишки, и обеими руками вцепился в плечо Антти. Меня била крупная дрожь, неожиданная догадка осенила меня, и я вскричал:

— Воистину Аллах велик и милосерд! Мальчик, видимо, успел обшарить пустые залы дворца до того, как туда ворвались пираты Хайр-эд-Дина, и нашел красный сафьяновый мешочек, который в своей опочивальне позабыл Мулен Хасан, в панике покидая город.

И я рассказал Антти о визите купца-еврея, которого ко мне в Стамбул направил Аарон из Вены.

— Красный мешочек малыш напялил на голову, как маленькую шапочку, которая хоть как- то защищает его от палящих лучей солнца, — вслух рассуждал я, — а алмазы, скорее всего, он спрятал в курятнике, раз все они вымазаны в курином помете. Если еврей говорил правду, то Мулен Хасан собрал двести таких камней, так что до сих пор ты получил лишь небольшую их часть. Нам немедленно надо вернуться к ребенку и обменять серебро на остальные камни, в противном случае малыш потеряет их или невзначай перед кем-нибудь откроет свою тайну.

Однако Антти остановил меня, говоря:

— Это невозможно. Мальчишка не хочет отдавать сразу много камней. Может быть, он играет с ними в своем убежище, когда никто его не видит. Несмотря на слабоумие, он упрям и хитер, как лиса, и хотя я пытался проследить за ним, мне так и не удалось обнаружить его жилища.

Выслушав Антти, я тоже заколебался.

— Уж больно запутанная получилась история, — подумав, признал я. — Каждый шаг надо тщательно взвесить и нельзя торопиться. Дело в том, что эти алмазы — часть военной добычи Хайр-эд-Дина, ибо они принадлежали Мулен Хасану, а значит, они — собственность султанской казны. Хорошо зная порядки в серале, я ничуть не надеюсь на какое-либо вознаграждение за находку, напротив, уж там постараются отнять у нас все до последнего камушка; к тому же, это может стоить нам головы, как часто бывает с людьми, обладающими слишком чувствительной совестью. Но все это возможно только в случае, если мы решимся, как положено, вернуть драгоценности в казну.

Антти полностью согласился со мной, и мы ни одним словом не обмолвились об этом деле, а наш отъезд все откладывали и откладывали.

Каждый раз, навещая мальчишку, мы получали от него два-три камня. Опасаясь давать ему больше одной монеты за алмаз, чтобы не привлечь внимания к вдруг разбогатевшему малышу, мы обратились к имаму в мечети с просьбой принять ребенка под свое покровительство. Свою просьбу мы подкрепили кругленькой суммой, предназначенной на обучение и содержание мальчика. Таким образом мы решили отблагодарить несчастное дитя за его поистине королевскую щедрость, а заодно успокоить и собственную совесть.

В конце концов, когда мы уже досчитались ста девяноста семи камней, мальчик вдруг протянул к нам раскрытые пустые ладошки, давая понять, что больше ему нас одарить нечем. И хотя еще несколько раз мы навещали его, принося монеты и еду, нам пришлось поверить, что малыш ничего от нас не прячет — видимо, он потерял три последних камня, а может быть, Мулен Хасан ошибся при подсчете.

Мы помыли ребенка, переодели в чистые одежды и, несмотря на его сопротивление, отвели к имаму в мечеть. Малыш был подавлен и явно несчастен, и даже нежные слова Антти не могли утешить его.

Совесть свою мы таким образом успокоили, и настала пора уносить ноги из Туниса. Мы поскорее попрощались с Абу эль-Касимом и отправились в порт, чтобы отплыть в Стамбул на первом, уходящем туда, корабле.

Но не успели мы еще выехать за пределы Туниса, как издали долетел до нас странный глухой грохот, и толпы до смерти перепуганных беженцев вскоре стали стекаться к воротам города.

Горько рыдая, несчастные рассказывали, что императорский флот внезапно появился у стен Ля Голетты. Акватория порта оказалась отрезанной от моря, и испанцы под прикрытием своих пушек сошли на берег. Их отряды уже приближались к городу, и было поздно упрекать себя за жадность, ибо желание заполучить все драгоценные камни Мулен Хасана закрыло нам дорогу к отступлению, и мы оказались в ловушке.

Слабым утешением для меня могло быть лишь то, что император появился под Тунисом на целых две недели раньше, чем его ожидали, и потому мы с Антти не успели уйти, как, в общем, и большинство кораблей Хайр-эд-Дина, заблокированных вражеским флотом в порту. По слухам лишь пятнадцать самых легких и быстроходных галер спряталось в маленьких портах и бухточках по всему побережью. Но и это не могло быть поводом для большой радости.

Однако проверить эти слухи следовало как можно скорее, дабы узнать, остался ли у нас хоть малейший шанс покинуть город на одном из судов Хайр-эд-Дина.

Мы поспешили в Ля Голетту и, взобравшись на одну из башен, посмотрели на море. Не менее трехсот кораблей, едва ли не до горизонта, покачивалось на волах. На расстоянии пушечного выстрела от крепости на берег высаживался отряд немецких ландскнехтов, которые тут же приступили к фортификационным работам — принялись рыть окопы, насыпая брустверы[53] и укрепляя место высадки.

Чтобы воспрепятствовать кораблям Хайр-эд-Дина в прорыве блокады, в первый ряд христианского флота протиснулись тяжелые галеры иоаннитов, а за ними я собственными глазами впервые увидел наводящие ужас каракки, которые, словно плавающие крепости с четырьмя рядами мощных пушек, возвышались над остальными кораблями. Изящные быстроходные военные галеры Андреа Дориа, крепкие португальские каравеллы[54] и неаполитанские галеи[55] занимали всю поверхность моря, а среди них торжественно и гордо качался на волнах огромный флагманский корабль с четырьмя рядами весел. На верхней палубе сиял на солнце золотой парчовый купол императорского шатра.

Однако Хайр-эд-Дин не потерял головы, и в минуту опасности показал себя с самой лучшей стороны. Громовым голосом он немедленно отдал необходимые приказы. Оборону крепости Ля Голетта он доверил еврею Синану, владыке острова Джерба, передав под его командование шесть тысяч лучших янычар. Одновременно направил мавританские и арабские конные отряды против императорских солдат, высаживающихся на берег, чтобы таким образом выиграть время. Однако помешать высадке Хайр-эд-Дин уже не мог — даже прекрасная погода была на руку врагу.

Укрепившись на берегу, первые неприятельские отряды немедленно приступили к установке орудий, чтобы поскорее начать обстрел крепости, ибо император решил пойти на штурм Ля Голетты без промедления.

Беспрерывный обстрел вскоре превратил жизнь защитников крепости в сплошной кошмар, и я, поблагодарив Синана за гостеприимство и бросив любопытного Антти на произвол судьбы, страшно подавленный свалившимся на меня несчастьем, срочно вернулся в Тунис.

Я не смел даже думать о побеге через пустыню, ибо враждебные Хайр-эд-Дину берберы сторожили все дороги и нещадно грабили и убивали беженцев.

Под шквальным огнем орудийных залпов Ля Голетта держалась месяц, что и так, несомненно, было настоящим чудом, которое Аллах ниспослал Хайр-эд-Дину. А потом стены стали крошиться и башни рухнули, и от прекрасной мощной крепости осталась куча развалин.

Когда наконец император повелел начать последний решающий штурм, к крепости на расстояние пушечного выстрела подошли и галеры Андреа Дориа и, проплывая мимо, поливали Ля Голетту градом орудийных снарядов.

И тогда Синан, уповая на милость Аллаха, приказал взорвать бесценные корабли Хайр-эд-Дина, закрытые в тунисском порту. Столбы дыма взметнулись в небо, а дома в отдаленном городе задрожали от взрывов.

Штурм крепости начался одновременно с двух сторон. Когда же испанцы и иоанниты ворвались в Ля Голетту, Синан не дрогнувшим голосом издал последний приказ: «Спасайся, кто может!» и лично показал пример другим, бесстрашно бросившись головой вниз в бездонные соленые топи, уводя за собой в Тунис оставшихся в живых последних защитников крепости.

Когда Ля Голетта, превращенная в кучу развалин, попала в руки христиан, в Тунисе началась паника. Из города по всем дорогам потекли потоки беженцев, к которым и я бы охотно присоединился, если бы рассудок не предостерегал меня от этого опрометчивого шага, и я, сдерживая свой панический порыв, твердил и твердил себе, что все они вскоре станут легкой добычей берберов Мулен Хасана. К счастью, во время длительной осады и многократных штурмов крепости войска императора понесли серьезные потери, и христианский монарх был вынужден дать солдатам несколько дней отдыха.

За это время Хайр-эд-Дину просьбами, угрозами и уговорами удалось все-таки сдержать панику, собрать всех военачальников, представителей уважаемых родов Туниса и шейхов арабских племен — то есть всех своих сторонников — и открыть заседание совета в великом зале во дворце касбы.

Он обратился к ним, как отец к сыновьям, и сообщил, что во сне к нему опять явился Пророк, — правда, о сути их беседы Хайр-эд-Дин так ни словом и не обмолвился. А вот из сказанного всем стало ясно, что владыка морей собирается выйти из города, дабы в чистом поле дать бой императору.

Он говорил так уверенно и убедительно, что Абу эль-Касим первым среди присутствующих засучил рукава своего халата и, размахивая саблей, воскликнул, что ради своей жены и сына готов выдержать любое сражение, а если уж такова воля Аллаха и он погибнет на поле брани, то прямым путем попадет в рай. И, скорее всего, это выступление не было согласовано заранее, ибо Хайр-эд-Дин казался и впрямь удивлен необычным воодушевлением Абу эль-Касима, к которому — с небольшим, правда, колебанием — спустя мгновение присоединились тунисские вельможи.

Но когда большинство приглашенных наконец удалилось из зала, Хайр-эд-Дин призвал к себе своих верных рейсов на второй, состоявшийся глубокой ночью, совет, и на этот раз отличившиеся в боях янычары и покрытые боевыми шрамами ветераны охраняли все входы в зал, не пропуская никого. Даже Абу эль-Касим не присутствовал на этом тайном заседании, а мне и Антти разрешили остаться лишь после того, как мы торжественно поклялись сохранить все в строгом секрете. Теперь Хайр-эд-Дин говорил совсем иным тоном. Он резким движением поглаживал свою рыжую бороду, был крайне серьезен и даже не пытался притворяться, что верит в успех своего предприятия.

— Лишь Аллах может спасти нас, — сказал он проникновенно. — Но опыт, приобретенный мной за долгие годы войны, научил меня не надеяться на чудо. Мы вынуждены дать сражение в чистом поле, ибо старые стены Туниса рухнут при первом обстреле железными ядрами, а предательски настроенные жители города скорее ударят на нас с тыла, чем ввяжутся в войну с императором. Помните также, что мы ни в коем случае не должны спускать глаз с христианских рабов и пленных, которые уже много недель содержатся в подземельях этого дворца. Кандалов для всех не хватит, но никому нельзя разрешить свободно передвигаться по городу. С именем Милосердного на устах я вступаю в открытый бой, ибо человек я мужественный, к тому же дорожу своей честью. Однако арабской коннице тоже доверять нельзя — ради спасения своих бесценных скакунов она разлетится, как плевелы по ветру, лишь издали заслышав выстрелы из пушек или аркебуз. Но мы не в силах изменить что-либо, так да свершится воля Аллаха. И лучше попытать счастья в бою, чем искать спасения в бесчестном бегстве, которое не менее опасно и так же трудно.

И решение было принято. А на следующий день, когда императорские отряды вышли из укрепленного лагеря, мы тоже покинули пределы городских стен, чтобы в чистом поле сразиться с самой опытной и воинственной армией в мире.

На равнине за стенами Туниса сомкнутые ряды наших воинов, готовых к бою, вовсе не казались такой уж маленькой и безобидной группкой смельчаков. Арабские всадники в белых одеждах сплошь покрывали пологие склоны близлежащих холмов, а отважные местные жители, кнутами выгнанные из своего города, вооружились кто чем мог — палками, копьями и даже топорами, ибо Хайр-эд-Дин, потеряв арсенал, не мог им предложить оружия получше, да и не доверяя им, вряд ли бы дал им в руки что-нибудь более опасное.

Численностью мы почти не уступали императорским войскам, хотя, наверное, и не было в наших рядах девяноста тысяч человек, как потом утверждали христианские летописцы, сверх всякой меры превознося мужество воинов своего государя.

Вооруженный легким мушкетом и кривой турецкой саблей, я сопровождал Антти, который принимал участие в сражении. Но я делал это вовсе не из желания воевать, а потому, что среди янычаров и отступников Хайр-эд-Дина чувствовал себя в большей безопасности, чем в беспокойном городе, где в любой момент могли вспыхнуть бунты и мятежи.

Однако битва длилась не дольше короткой молитвы перед дальней дорогой.

Увидев сомкнутый строй медленно продвигавшейся вперед императорской пехоты, арабские всадники атаковали вражеские каре, уже издали засыпая христиан градом стрел. Они пустили коней в галоп и помчались вниз по склонам холмов, размахивая саблями и дико вопя. Но как только заговорили императорские пушки и аркебузы, встречая наступающих прицельным огнем, арабские всадники завопили еще громче, разлетелись во все четыре стороны, прихватив с собой мужественных жителей Туниса, и скорее чем вышли, скрылись за городскими стенами.

Восседающий на взмыленной лошади Хайр-эд-Дин вдруг обнаружил, что просторная равнина странно опустела. Вокруг него оставалось не больше четырех сотен отступников, в то время как навстречу им двигалась тридцатитысячная лавина хорошо обученных воинов императора — не считая артиллерии и аркебузиров.

В этот самый опасный миг в своей жизни владыка морей не потерял головы. Громко взывая к Аллаху, он послал в бой своих янычар, чтобы они заслужили рай в схватке с гяурами и задержали врага, пока он, Хайр-эд-Дин, не приведет бежавших обратно на поле боя.

Вонзив шпоры глубоко в бока лошади, Хайр-эд-Дин помчался к городу с такой скоростью, что не один бежавший пал под копытами его скакуна.

Мы же, оставшиеся на поле сражения, могли спастись, только держась все вместе и шаг за шагом отступая к городу, уходя медленно, ибо не было у нас, как у Хайр-эд-Дина, быстроногих скакунов.

Когда, окровавленные и обессиленные, мы наконец оказались под защитой городских стен, то увидели, что на узеньких улочках идет настоящая бойня. Из-за каждого угла жители Туниса нападали на турок, а с крыш кидали в них чем попало, ругая и проклиная захватчиков, в то же время они громко призывали всех встать на защиту города, сбросить кровавое ярмо Блистательной Порту и с радостью встретить своего владыку Мулен Хасана — спасителя и освободителя.

В тот же миг на башне касбы взвился белый флаг. А когда Хайр-эд-Дин попытался попасть во дворец, чтобы спасти свои сокровища, ворота касбы оказались наглухо закрытыми, христианские же пленники, сбросив свои цепи, заняли касбу и уготовили ему не слишком радушный прием — со стен закидали камнями и обстреляли из непонятно откуда взявшегося оружия. Его ранили в лоб и подбородок — правда, не очень серьезно.

Таким вот образом Хайр-эд-Дин из-за бунта христианских пленников лишился всего за исключением подручного ларя, а также драгоценностей и золота, которые втайне успел отослать на рассвете в город Бона, где в надежном укрытии уже ждали его пятнадцать легких галер, успевших вовремя покинуть Ля Толетту. Так что не стоит удивляться, что у запертых ворот касбы, потеряв над собой контроль, он впал в ярость и, скрежеща зубами, с пеной у рта заорал:

— Все пропало! Эти собаки, гяуры, взяли касбу без единого выстрела и ограбили меня! Украли все мои сокровища!

Увидев, чем кончилось сухопутное сражение, затеянное Хайр-эд-Дином, я тоже испытал смертельный ужас. Стараясь не отстать от владыки морей, я ухватился за хвост его лошади, но в награду за мои труды и верную службу дождался лишь сильнейшего удара копытом в живот. Я громко закричал от страшной боли, выпустил из рук лошадиный хвост, упал, а потом сел в пыли на обочине дороги, обеими руками держась за живот. И только Антти удалось поднять меня на ноги, и брат мой, обхватив меня за талию, потащил за собой, прокладывая саблей дорогу в толпе.

Сражение было проиграно. Немцы, испанцы и итальянцы уже заполонили город, который император отдал им на разграбление. Грабежи и жестокие убийства продолжались три дня и три ночи. Потом говорили, что в это время погибло не менее ста тысяч мусульман, и никто не спрашивал, на чьей они стороне — Хайр-эд-Дина или Мулен Хасана. Христиане убивали всех подряд.

Однако не буду предвосхищать ход событий, ибо сначала я должен поведать о том, что же произошло у стен касбы, покинутой Хайр-эд-Дином, евреем Синаном и остальными пашами столь поспешно, что они даже не успели захватить своих бунчуков с площади у ворот.

Христианские пленники, обретшие свободу, бросали со стен камни, стреляли с чего попало и кидали в нас все, что подвернулось им под руку. В этом кромешном аду, царившем вокруг, какой-то одинокий арабский всадник внезапно осадил взмыленную лошадь, не понимая, где он и куда бежать дальше. Тогда Антти мертвой хваткой придержал коня под уздцы, резким движением сбросил с седла всадника, мощным рывком поднял меня, и я неожиданно оказался в седле, изо всех сил цепляясь за поводья.

Брат мой приказал мне поскорее отправляться в дом Абу эль-Касима, обещая последовать за мной, как только раздобудет лошадь для себя. Краем глаза я успел еще увидеть, как Антти подхватывает с земли знамя Хайр-эд-Дина и, размахивая им, громко призывает янычар и мусульман объединиться для защиты бунчуков.

Тем временем я уже мчался к дому Абу эль-Касима, одной рукой закрывая голову от ударов и всяческих, летящих в меня с крыш, твердых предметов, другой — сжимая поводья. Когда наконец я счастливо добрался до своей цели, то увидел у ворот в пыли обнаженное тело Абу эль-Касима с разбитой головой и окровавленной бородой. Вокруг валялось много драгоценностей, которые выпали из его кошеля. Повсюду рыскали какие-то люди, плевали на Абу, проклиная его и громко заявляя, что он один из соглядатаев Хайр-эд-Дина, которые обрекли на несчастье их город, и что такая судьба ждет каждого из сторонников владыки морей.

Не было места, чтобы развернуть лошадь и уйти от разъяренных жителей Туниса, и мне ничего не оставалось, как, понукая лошадь, продвигаться вперед. В отчаянии призывая на помощь, я так громко кричал об убийстве, что глумящиеся над телом подонки разбежались, словно перепуганные куры, думая, видимо, что следом за мной спешат мамлюки Хайр-эд-Дина.

Как тяжелый куль, я буквально свалился с седла и привязал к пальме дрожащую от возбуждения взмыленную лошадь. Во дворе, в луже крови я нашел также жену Абу эль-Касима с распоротым животом. Даже после смерти она пыталась своим пышным телом закрыть сына, голову которого размозжили так, что нельзя было узнать лица ребенка.

Я опустился на колени у тела моего друга и водой из брошенной рядом выдолбленной тыквы обмыл лицо Абу, дабы привести его в чувство, хотя, будучи врачом, я сразу понял, что он больше не жилец на этом свете. Но все же он еще раз открыл свои маленькие обезьяньи глазки. Его худое, изможденное лицо было желтым и прозрачным, как воск. Невнятно прочитав несколько сур Корана, Абу простонал прерывающимся голосом:

— Ах, Микаэль, человеческая жизнь — всего лишь куча дерьма. Лучшего наследства, чем эти слова, я не могу оставить тебе в последний миг моей жизни, ибо подлая тунисская банда воров ограбила меня подчистую.

И пелена смерти милосердно застила его глаза.

Я так и остался сидеть в дорожной пыли, проливая горькие слезы над телом несчастного Абу эль-Касима, когда во двор на взмыленном коне влетел мой брат Антти, а за ним несколько верных Хайр-эд-Дину людей.

Антти громко позвал меня и закричал:

— В седло, Микаэль, немедленно — в седло! Торопись! Надо догонять Хайр-эд-Дина, пока он не уплыл на одном из своих кораблей. Если нам повезет, мы найдем его в Боне. Поверь мне, это единственная возможность спастись, если владыка морей еще не поднял паруса.

Антти в ярости дико вращал глазами, а его лицо было черным от порохового дыма. Ни единым словом я не возразил ему, подчиняясь беспрекословно. Мы галопом вылетели на улицы Туниса. Вокруг царили невообразимые хаос и суматоха, все еще продолжались бунт христианских пленников, грабежи и убийства, и в этой страшной неразберихе никто не обращал на нас внимания, и нам беспрепятственно удалось покинуть город.

Мы неслись по дороге, оставляя позади бесчисленные толпы беженцев, которые, ломая в отчаянии руки, искали спасения в пустыне, где в лучшем случае погибали от жажды, ибо уже наступила самая жаркая пора.

Однако моя счастливая звезда еще не погасла. Изнуренные, спотыкающиеся на бегу лошади доставили нас, полуслепых от яркого солнца пустыни, в Бону в тот самый миг, когда галеры Хайр-эд-Дина отходили от причала. Наши беспорядочные выстрелы и отчаянные крики были услышаны, и владыка морей послал за нами лодку.

Он встретил нас со слезами на глазах, обнял, как отец сыновей, и заверил, что очень за нас беспокоился. В полном изнеможении я выскользнул из его объятий и без сознания рухнул на палубу.

На следующий день, придя в себя, я ощутил нестерпимую боль во всем теле — кости ломило так, будто меня колесовали, а лицо жгло, словно с него содрали кожу. Я чувствовал себя отвратительно.

Хайр-эд-Дин попытался успокоить меня, говоря:

— Да свершится воля Аллаха! Я не посмею показаться султану на глаза с этими ничтожными остатками величайшего мусульманского флота, который когда-либо существовал. Потому мне придется задержаться в Алжире до тех пор, пока султан не усмирит свой гнев. Теперь я — почти нищий и должен все начинать заново. Мое место — на море, не на суше, и так было всегда. Мои друзья, если таковые у меня еще остались, должны будут замолвить за меня слово в Диване. Однако на сей раз я все же стану более благоразумным и буду держаться подальше от Блистательной Порты — пусть другие говорят за меня.

Удивительно, но неутомимый Хайр-эд-Дин уже строил новые планы, несмотря на все еще угрожающую нам опасность быть потопленными или захваченными быстроходными галерами императора, которые он — в этом я не сомневался — послал за нами в погоню. Ибо побег Хайр-эд-Дина означал для европейского монарха провал его планов, настоящей целью которых было завоевание господства на море, а вовсе не возвращение тунисского престола бездарному Мулен Хасану, чья дальнейшая судьба меньше всего заботила великого императора.

Но Хайр-эд-Дину повезло — он ускользнул от погони и беспрепятственно вернулся в Алжир[56], откуда немедленно послал в море все пригодные для плавания корабли, даже беспалубные весельные лодки, чтобы все они нападали на безоружные христианские торговые суда, грабили и сеяли панику на побережье Италии и Сардинии.

Время для этих набегов оказалось весьма подходящим, ибо, не смолкая, все еще звенели победные колокола во всех деревнях и поселках, христианское население которых толпилось в церквях, вознося своему Богу благодарственные молитвы и распевая гимны по случаю победы над Хайр-эд-Дином.

Но лето еще не кончилось, а Хайр-эд-Дин и его реисы уже доказали, что они живы и не собираются ни погибать, ни сдаваться, наоборот — чувствуют себя превосходно и накапливают силы.

Усилия же императора по уничтожению мусульманского флота и завоеванию христианами господства на море оказались напрасными и стоили европейскому государю огромных средств.

3

Должен признать, что вовсе не спешил я вернуться в Стамбул, напротив, охотно пребывал в Алжире, пользуясь гостеприимством Хайр-эд-Дина. Собирая убедительные доказательства неудач императора в походе против ислама, я в то же время выжидал, пока улягутся страсти, и Великая Порта смириться с потерей Туниса.

И только с наступлением зимы мы с Антти наконец отправились в Стамбул, куда и добрались без особых приключений.

На причале ждали нас чауши. Я сразу же вручил им послание Хайр-эд-Дина султану и великому визирю и от султанских слуг узнал, что повелитель наш и сераскер пока не вернулись из Персии. Облегченно вздохнув, я велел отвезти нас с Антти в мой дом на Босфоре, где надеялся укрыться от злых взглядов и сплетен обитателей сераля.

Дома встретила меня Джулия с опухшим лицом и темными кругами под глазами. Она сказала, что давно оплакала меня, считая погибшим, потому и вовсе не ждала. Но теперь, когда я все же вернулся, моя жена принялась ругать и бранить меня за то, что я не давал о себе знать и совсем не посылал ей денег.

Я был слишком утомлен, расстроен и подавлен, чтобы обращать внимание на крики Джулии, и она, видимо, заметила это, ибо вдруг замолчала. А я никак не мог забыть вида окровавленного тела Абу эль-Касима — ведь даже самому крепкому и много повидавшему на своем веку мужчине нелегко быть свидетелем страшной смерти близкого друга.

Джулия успокоилась и даже обещала простить меня, несмотря на мои дурные поступки, но вскоре она опять взялась за свое. Не скрывая злобного удовлетворения по поводу военных неудач сераскера, она принялась язвительно рассказывать о том, как султанская армия спустя три месяца опять заняла Тебриз и застряла там на долгие недели, якобы надеясь вынудить шаха пойти на решительное сражение. Но когда в конце концов кончились провиант и фураж, и люди и животные стали страдать от голода, Ибрагим отдал приказ о возвращении домой. По мере того как турецкая армия уходила из Персии, отряды шаха занимали оставленные земли, а арьергарды турок несли чувствительные потери от внезапных и яростных нападений персов. Вот так бесславно кончился столь тщательно подготовленный поход на Восток.

— Однако не султан должен отвечать за это постыдное поражение, — пояснила Джулия. — Во всем виноваты его бездарные и корыстные советники, которые подбивали своего владыку на эту сомнительную военную авантюру. Настало время, чтобы султан понял наконец несостоятельность великого визиря Ибрагима как сераскера. Великий же муфтий вне себя от ярости, ибо Ибрагим осмелился защищать шиитов и не позволил грабить персидские города, не считаясь с фетвой, которую с таким трудом подготовил муфтий.

Слушая злобную тираду Джулии, я с трудом взял себя в руки и резко ответил жене:

— Именно сейчас Ибрагим больше чем когда-либо нуждается в дружеской поддержке, и я не собираюсь предавать великого визиря только потому, что его замыслы провалились, а дальновидная политика потерпела крушение. Тебе же, Джулия, не стоит забывать, что хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Джулия окинула меня мрачным взглядом и злобно прошипела:

— За меня не беспокойся, уж я-то точно посмеюсь последней, и не жди от меня сочувствия, раз собственными руками роешь себе могилу. Надеюсь, ты не настолько глух и слеп, чтобы не замечать того, что творится вокруг. Время еще есть, и ты можешь спастись. Я заступалась за тебя, и султанша Хуррем готова простить твои дурацкие выходки ради принца Джехангира, которого она обожает, малыш же благоволит к тебе. Между нами говоря, султанша так же неожиданно снисходительно отнеслась к Хайр-эд-Дину и не ругает его за неудачу в Тунисе, более того — она замолвит за него слово перед султаном, если ты попросишь ее об этом.

Зная нравы, царящие в серале, я давно никому не доверял, тем более — Джулии. Ее пропитанные ядом слова насторожили меня, и я, заподозрив ловушку, решил вести себя крайне осторожно.

Утром султанша прислала за мной лодку, и я поплыл в сераль. Хуррем приняла меня в порфировом зале на женской половине дворца. Поначалу она беседовала со мной, скрытая за занавесью, но вскоре отодвинула легкую ткань и показала мне свое лицо. Ее бесстыдное поведение лишь утвердило меня в мнении о том, что за последние годы обычаи в гареме сильно изменились. В пору, когда я был простым рабом султана, любой мужчина, пусть ненароком увидевший открытое лицо обитательницы гарема, немедленно прощался с жизнью. Теперь же настали другие времена.

Султанша беседовала со мной шутя и звонко смеясь, будто ее нежно щекотали или она опьянела от сильного запаха амбры. Однако глаза ее не улыбались — взгляд Хуррем был ледяным и безжалостным, когда она велела мне без утайки поведать обо всем, что я видел и пережил в Тунисе, а также о том, что случилось потом.

Не задумываясь, я доложил ей о тяжелом поражении Хайр-эд-Дина в войне с императором, но все же посмел заступиться за него, рассказывая о великой храбрости и верности его султану. А потом я поведал Хуррем о тех восемнадцати огромных галерах, которые Хайр-эд-Дин уже строит на верфях в Алжире и которые я видел собственными глазами. А это значит, что к весне султанский флот будет готов выйти в море.

Склонив голову набок, Хуррем делала вид, что внимательно слушает меня; на ее прекрасных губах играла легкая чарующая улыбка. Но мне почему-то казалось, что она с большим интересом разглядывает меня, чем слушает мой рассказ. В конце концов так оно и было, и я убедился в этом, когда султанша рассеянно проговорила:

— Хайр-эд-Дин — муж благочестивый, храбрый и верный слуга султана, и тебе незачем защищать его. Я сама знаю, как поступить, чтобы вернуть владыке морей расположение и доверие господина моего. Но ты не все еще рассказал мне, Микаэль эль-Хаким. Зачем ты вообще отправился в Тунис? И что тебе велел передать Хайр-эд-Дину на словах великий визирь Ибрагим, который не осмелился доверить своих мыслей бумаге?

В растерянности я смотрел на нее, не совсем понимая, к чему клонит султанша. В конце концов я что-то невнятно пробормотал, но Хуррем, улыбаясь, снова заговорила:

— Ты хитрее, чем я думала, Микаэль эль-Хаким. Но знаю я, что великий визирь Ибрагим отправил тебя в Тунис, дабы ты тайно выведал, признает ли Хайр-эд-Дин за ним титул сераскера-султана или же откажет ему в поддержке. В случае согласия, владыке морей было велено привести флот в Мраморное море и ждать здесь дальнейших указаний. Однако неожиданное появление императорских войск под стенами Туниса перечеркнуло все эти мерзкие замыслы, владыке же морей позволило воздержаться от ответа на коварный вопрос великого визиря, что и спасло Хайр-эд-Дина от страшного гнева сераскера. Так по крайней мере говорят, я же прошу тебя лишь подтвердить правдивость этих слухов.

— О великий Аллах! — в ужасе воскликнул я. — Это самая настоящая чушь или чья-то злая выдумка, грубая ложь с начала до конца. В этих слухах нет ни капли правды. Великий визирь Ибрагим послал меня к Хайр-эд-Дину, дабы предостеречь его от коварных соблазнов императора, который взамен за поддержку в войне с султаном обещает Хайр-эд-Дину титул короля Африки...

— Так вот оно что, — на полуслове прервала меня султанша, и в голосе ее послышалось змеиное шипение. — Значит, великий визирь Ибрагим приказал тебе сообщить Хайр-эд-Дину, что в его силах сделать владыку морей королем Африки и наделить правом самостоятельно решать вопросы войны и мира, а также по наследству передавать корону сыновьям. И вот, наряду с императором — монархом Европы и сераскером-султаном — господином Азии, Хайр-эд-Дину предлагали стать третьим владыкой мира — королем Африки.

— В чем дело?! — вскричал я в великом волнении, позабыв о том, что я всего лишь раб. — О чем ты говоришь? Что это за странный титул — сераскер-султан?! Почему ты спрашиваешь о нем? Мне ничего об этом неизвестно. Я возмущен тем, как злые языки могут до неузнаваемости исказить правду. И поверь, ни я, ни Хайр-эд-Дин не повинны в военной неудаче. На все воля Аллаха, и не нам противиться Ему.

Улыбка погасла на прекрасных устах султанши Хуррем. Ее круглое лицо внезапно застыло и побледнело, превратившись в белую, как мел, маску, в глазах появился ледяной голубой блеск, и мне вдруг почудилось, что я стою лицом к лицу с жестоким монстром в человеческом обличье. Однако странное выражение лишь быстрой тенью промелькнуло на лице женщины и исчезло так быстро, что не успел я понять, было ли это в самом деле, или же только померещилось мне. Вскоре ее голос обрел обычное звучание, на губах засияла обворожительная улыбка, и султанша вежливо проговорила:

— Возможно, ты сказал правду, Микаэль эль-Хаким, а соглядатаи мои ошиблись. Я очень рада, что все так верно и преданно служат султану, и мне стало легче на душе, когда я выслушала тебя, Микаэль эль-Хаким. Ты заслужил награду, и я обязательно напомню султану о тебе. Скорее всего, я просто глупая, мнительная женщина, раз вообразила, что такой талантливый и преданный раб, как великий визирь, способен действовать за спиной господина своего ради собственной выгоды. Но поживем — увидим. Все вскоре вернется на круги своя, нам же обоим не следует распространяться об этой неприятной истории, дабы злые языки наконец унялись.

С очаровательной улыбкой султанша снова глянула на меня, но в ее глазах так и сверкали ледяные голубые огоньки, когда она, еще раз предостерегая меня, повторила:

— Все в порядке, Микаэль. Надеюсь, все будет хорошо, однако нам обоим следует молчать об этой неприятной истории.

И, закрывая лицо тонкой вуалью, султанша подала знак пухленькой ручкой. Молодая рабыня опустила занавеси, и я уже не видел султанши Хуррем.

4

В первых числах января 1536 года султан Сулейман вернулся в Стамбул.

Он прибыл на великолепном корабле, который мог сравниться лишь с роскошным судном венецианского дожа и который для завоевателя Персии в глубоком секрете построил великий визирь. Под грохот пушечных залпов корабль причалил к мраморной набережной, и султан покинул судно, восседая на своем скакуне. На берегу мудрецы Дивана помогли повелителю сойти с лошади — и это означало конец похода в персидские земли.

Толпа ликовала. Глашатаи выкрикивали названия захваченных городов и крепостей. В течение многих ночей столица державы Османов сияла праздничными огнями, а люди на улицах громко приветствовали вернувшихся с войны янычар и спаги. Однако на сей раз радость не была искренней, словно плохие предчувствия заранее отравили всеобщее упоение победой.

Вскоре торжества кончились и наступили серые буди, жизнь в городе потекла своим чередом, и ничто больше не напоминало о недавних веселых событиях.

И лишь султан, с невиданной доселе роскошью и помпезностью, принял в большом зале Дивана чрезвычайного посла Франции, после чего все французские пленники и рабы в султанских землях немедленно получили свободу. Все это свидетельствовало о том, что король Франциск не сделал никаких выводов из прошлых неудач и снова готовился к войне с императором.

Союз с Францией был заключен в самый подходящий для султана момент, ибо в Венгрии обстановка сильно накалилась — там начались мятежи и беспорядки. Однако доселе здравомыслящие мусульмане на этот раз проявили полное непонимание политической ситуации. Они обвинили великого визиря в дружбе с христианами, как до этого ставили ему в вину защиту шиитских еретиков в Персии — якобы даже ценой интересов собственной армии.

Но теперь дела зашли так далеко, что любые неудачи приписывали исключительно великому визирю, дабы очернить его в глазах людей и лишить уважения, всякие же полезные начинания считались заслугой одного только султана.

К весне ненависть людей к великому визирю стала настолько очевидной, что Ибрагим, не решаясь показываться публично, предпочел оставаться в своем дворце или в одном из зданий сераля. Как и раньше, он ежедневно встречался с султаном, делил с ним трапезу и часто ночевал в его опочивальне — во всяком случае, как и прежде, много времени проводил под одной крышей со своим повелителем. И все же, несмотря на эту близость, ему не раз приходилось терпеть оскорбительные проявления ненависти и презрения. Прямо под окнами его покоев раздавались крики и ругань. Ибрагим пускал оскорбления мимо ушей, не желая предавать огласке эти дикие выходки.

После возвращения из Персии великого визиря ждала масса неотложных дел, которые к тому же требовали крайне ответственных решений. За время отсутствия Ибрагима таких дел в Диване накопилось великое множество, ибо паши с завидным постоянством отказывались принимать их к рассмотрению — ведь легче и безопаснее отложить дело в долгий ящик, чем случайно ошибиться.

Переговоры с послом французского монарха тоже отнимали время у великого визиря, и он пока не мог принять меня.

В ожидании встречи с Ибрагимом проходили дни и недели, приближалась весна, а я все еще надеялся, что смогу и успею предостеречь его об опасности, о коей не смел даже намекнуть в письме. Он же иногда давал мне понять, что не забыл обо мне и назначит встречу в самые ближайшие дни.

В ответ на мои многочисленные просьбы и увещевания Ибрагим прислал мне однажды шелковый мешочек с двумя сотнями золотых монет, что должно было подтвердить его благосклонность ко мне, но дар этот лишь сильно расстроил меня. Великий визирь дал мне понять, что в глубине души презирает меня и считает, что лишь из-за денег я все еще служу ему. А я даже не мог упрекать его за это, так как сам слишком долго жаждал и в конечном счете привык получать деньги и подарки в награду за свои услуги.

Теперь же, в отчаянии замерев в приемном покое во дворце великого визиря, взирая на тонкие изящные колонны и бессмысленно теребя в руках туго набитый золотом шелковый мешочек, я как никогда прежде ясно сознавал, что никакое золото мира не сможет унять боль, терзавшую мое сердце.

Но ни в коем случае я не хочу казаться лучше, чем есть на самом деле, ибо целью и сутью моего повествования является правда и только правда. Потому и не скрываю, что с того дня, когда мы с Антти разделили между собой тунисские алмазы, я знал, что мое будущее вполне обеспечено, и нищета не угрожает мне, хотя особой радости сознание этого мне не доставляло.

Когда я вернулся домой, Джулия обняла меня и примирительно сказала:

— Дорогой Микаэль! В твое отсутствие мне пришлось просмотреть твой лекарский сундучок, чтобы найти средство от болей в желудке. Грек-садовник жалуется на тошноту, но я не решилась дать ему африканское лекарство, которое ты привез из Туниса и о котором однажды говорил мне. Тогда ты объяснил, что от этого снадобья человеку на короткое время может стать совсем плохо, хотя в то же время оно хорошо помогает от болей в желудке. Но я в своем невежестве побоялась навредить садовнику.

Я не любил, когда Джулия копалась в моих вещах, и не раз просил ее не делать этого, но сегодня все мои мысли были заняты другим. Я вручил ей лекарство, которое в свое время так горячо хвалил Абу эль-Касим, и предупредил жену, что употреблять его можно в крайне маленьких дозах.

В тот же вечер, после того как за ужином я съел немного фруктов, у меня тоже начались сильные боли в желудке, а Джулия к тому же сообщила, что заболели также и наши гребцы. Желудочные недомогания не редкость в Стамбуле, поэтому я не придал особого значения собственной болезни. Перед сном я выпил смесь алоэ с опием и на утро почувствовал себя здоровым. В это же утро я узнал, что и султан заболел после ужина, который, как обычно, разделил с великим визирем. Повелитель наш сразу же впал в глубокое уныние, что довольно часто бывает у больных желудком.

Из-за внезапной болезни султана и последовавшего затем приступа глубокой меланхолии у великого визиря появилось наконец свободное время, и он сразу после вечернего намаза прислал за мной своего слугу.

Я немедленно отправился к Ибрагиму, но вид прекрасного дворца великого визиря безмерно удивил меня. Всегда освещенный ночью бесчисленными фонарями и лампами, на этот раз дворец был мрачен, пустынен и тих, как дом покойника. Лишь несколько бледных рабов бесцельно сновало из угла в угол по огромному полутемному приемному залу.

Я бегом бросился в освещенные покои, где и увидел великого визиря. Ибрагим, скрестив ноги, сидел на треугольной подушке, а перед ним на эбеновой подставке стояла открытая книга. Но читал он ее или только делал вид — я так и не узнал.

Прежде чем взглянуть на меня, Ибрагим медленно перевернул страницу. Я упал ниц, чтобы поцеловать землю у его ног, и дрожащим от возбуждения и радости голосом благословил его и поздравил со счастливым возвращением из Персии домой. Нетерпеливым жестом он остановил мои восторженные излияния и пытливо заглянул мне в глаза. На его лице застыло выражение глубокой печали.

С тех пор как я в последний раз видел его, великий визирь сильно похудел и осунулся, лицо потеряло юношескую свежесть, со щек исчез румянец. Под глазами залегли темные тени, в уголках губ появились глубокие складки, а оттененная черной мягкой бородкой светлая кожа в свете многочисленных ламп и светильников казалась мертвенно-бледной. Он снял тюрбан, и над высоким лбом не сияли алмазы. Ибрагим похудел так, что даже перстни на его длинных изящных пальцах скрипача казались слишком большими и тяжелыми для его холеных рук.

— Что тебе нужно от меня, Микаэль эль-Хаким? — глухо спросил великий визирь. — Я — Ибрагим, повелитель народов, наделенный высшей властью. И хотя я — всего лишь раб, могу сделать тебя визирем — если пожелаю. Нищего могу сделать богачом, раба-гребца — реисом или капудан-пашой. Но самому себе я помочь не в состоянии, хотя именно мне доверена личная печать султана. Взгляни сюда, если не веришь.

Распахнув на груди цветной шелковый халат, он показал висевшую у него на шее на золотой цепочке четырехугольную султанскую печать. Тихо вскрикнув от изумления, я снова припал к его ногам, чтобы целовать землю и выразить свой благоговейный трепет перед государственной реликвией.

Великий визирь запахнул халат, закрывая печать от моего взора, и равнодушно произнес:

— Ты собственными глазами видел печать и убедился, что султан Сулейман безгранично доверяет мне — своему рабу и единственному другу. Перед этой печатью трепещут все; все в державе Османов — от мала до велика — склоняют перед ней головы. Все беспрекословно подчиняются любому приказу, скрепленному этой печатью. И тебе это тоже известно!

Он странно улыбнулся и, глядя куда-то в пространство, продолжил:

— Наверное, тебе также известно, что султанская печать открывает даже врата гарема. — Лицо великого визиря вдруг исказила судорога, но он не прервал свою речь. — Я наделен султанской властью, я могу все — и мне больше не к чему стремиться. Ты понимаешь, Микаэль эль-Хаким, что это означает?

В страшном смятении я лишь покачал головой и пробормотал:

— Нет, нет, я больше ничего не понимаю, в самом деле — ничего!

Тогда Ибрагим снова заговорил:

— Ты видишь, чем я занимаюсь, пребывая в одиночестве? Рассматриваю волшебную вязь слов, пытаясь постичь их смысл. Не жалея средств, в течение многих лет собирал я книги — вместилище мудрости народов и времен. Теперь читаю и любуюсь словами, которые, словно бусинки в четках, плавно скользят перед моими глазами. Но зачем мне все это? Ведь я — Ибрагим, счастливый. Мои глаза давно раскрылись и видят насквозь все человеческие слабости и пороки. А мудрость, Микаэль, — слушай внимательно, Микаэль, — вся мудрость собрана в этих книгах — всего лишь слова, красиво начертанные и расставленные по порядку.

Внезапно сжав кулаки, Ибрагим устремил куда-то в пространство свой невидящий взор и, словно в бреду, зашептал:

— Он знает меня, а я — его. Даже братья не могут лучше знать друг друга, без слов понимать мысли, как это происходит с нами. Заболев прошлой ночью, он вручил мне эту печать, вверяя мне таким образом свою власть и саму жизнь. Возможно, он хотел подчеркнуть этим полное доверие ко мне. Однако что-то изменилось, и я уже не знаю его так, как прежде, не могу, как раньше, читать его мыслей. Когда-то он был для меня как зеркало, но кто-то вдруг затуманил своим дыханием хрустальную гладь, и с тех пор я не могу проникнуть в тайну помыслов моего господина. Больше я не могу ничего, даже спасти себя. Его доверие парализует мою волю, лишает сил, и мне ничего больше не остается, как читать, без устали читать красиво начертанные слова. На все остальное времени уже не отпущено. Мы опоздали под Веной, опоздали в Багдаде и Тебризе, слишком поздно появился Хайр-эд-Дин. Все мои действия и помыслы оказались напрасны, ибо мы безнадежно опоздали.

С безмерным отчаянием он смотрел на меня блестящими сухими глазами, потом грустно улыбнулся и сказал:

— Как я могу чревоугодничать, когда он, мой господин, из-за болезни вынужден поститься. Ах, он вовсе не мой владыка, он — единственный возлюбленный брат мой, и никогда прежде я не испытывал к нему столь глубокого чувства любви, как сейчас, в эти дни священного рамазана[57]. Он всегда был единственным возлюбленным братом и единственным другом моим на всем белом свете. При жизни его жестокого отца, султана Селима, мы были неразлучны, и мрачные крылья ангела смерти постоянно шумели над нашими головами. Тогда он питал ко мне больше доверия, ибо знал, что в любой момент я готов ради него пожертвовать собственной жизнью. Теперь это доверие исчезло. Будь мы, как прежде, близки, он прошлым вечером не отдал бы мне эту печать, ибо поступил он так лишь ради победы над мучившими его сомнениями. Он — человек странный, Микаэль, и в глубине души, возможно, как и я, безрассуден. Однако, зачем говорить об этом? Уже слишком поздно! Можно лишь читать и рассматривать чудесную вязь слов. Пока глаза мои живы, зачем коротать во сне и так слишком короткую жизнь, бессмысленность которой я только что постиг?

Он вдруг весь сник, руки у него опустились, а на лице, на прекрасном бледном лице великого визиря появилось выражение покоя и смирения. Грустная улыбка заиграла на его губах.

— Возможно, ему хуже, чем мне сейчас, — продолжал Ибрагим, — ибо после всего, что случилось, он не сможет быть искренним ни с кем. Будет вынужден заранее обдумывать каждое слово, следить за выражением лица, улыбкой, взглядом. Микаэль, ах, Микаэль, он будет страдать сильнее меня, и даже сам с собой никогда больше не сможет быть откровенным. Правда и ложь смешаются, и хаос воцарится в сердце его и отравит его душу. И я скорблю о нем, ибо предвижу его страшное одиночество.

Он умолк, вслушиваясь в эхо собственных слов. А потом задумчиво проговорил:

— Человек редко может положиться на ближнего своего, ибо все в этом мире ограничено временем, и это единственная вечная и непреложная истина.

— Благородный господин мой, — мягко перебил я его, — слишком большая подозрительность не лучше излишней доверчивости. Потому всегда надо стремиться к золотой середине.

Ибрагим с презрением взглянул на меня и промолвил:

— Неужели эта коварная женщина с твоей помощью в самом деле пытается вселить в меня обманчивое чувство безопасности, чтобы внезапно обрушить удар на мою голову? Что она знает о дружбе? Слушай меня внимательно, Микаэль эль-Хаким! Будь на этом свете шайтан в человеческом обличье, им бы, несомненно, была эта русская женщина. Я в этом уверен. Однако у нее чисто женский ум, поэтому она никогда не сможет понять ни меня, ни того, почему султан вручил свою печать мне, великому визирю державы Османов, наделяя неограниченной властью над янычарами, спаги, арсеналом и государственной казной, будто я — он, султан, повелитель всех правоверных. Передай ей мои поздравления, Микаэль эль-Хаким. Передай от меня в подарок этот твердый орешек — он ей не по зубам, и всей ее жизни не хватит, чтобы раскусить его и разгадать тайну. А для женщины нет ничего хуже, как вдруг осознать, что в отношениях между двумя мужчинами есть вещи, которых ей понять не дано.

Он гордо вскинул голову, смотря на меня своими темными сияющими глазами, и был в этот миг прекрасен, как падший ангел. Легким жестом тонкой руки он остановил мои попытки возразить ему и сказал:

— Возможно, тебе уже известно, что вчера вечером, как обычно, я ужинал с султаном. Чем больше ядовитых сплетен нашептывают ему на ухо, тем сильнее он желает быть поближе ко мне, дабы постоянно наблюдать за мной, следить за каждой моей мыслью. Как всегда, я выбрал для него самую красивую грушу из множества других фруктов, поданных нам на большом блюде. Он принял ее из моих рук, очистил и съел, но не прошло и четверти часа, как мой господин почувствовал жгучую боль в желудке, и ему показалось, что конец его близок. Он, разумеется, считал, что это я отравил его. Истерзанный рвотными снадобьями, которые немедленно подали ему врачи, он вскоре понял, что жизнь его вне опасности. Тогда-то и посмотрел он мне прямо в глаза и без единого слова вручил свою личную печать, которую всегда носил на шее на золотой цепочке. Вот так он решил привязать меня к себе нерасторжимыми узами и лишить возможности навредить ему. Никто не может ни понять, ни оценить его поступка. Но мы с юных лет всегда были вместе — вместе ели, спали под одной крышей, и я всегда пользовался его полным доверием, пока этой чужестранке не удалось закрыть передо мной его сердце. Ты говоришь об излишней недоверчивости, Микаэль эль-Хаким! Я же столько раз проклинал сам себя за то, что в смертельном страхе за его жизнь смотрел на отравленного на моих глазах любимого брата и друга и ни на миг не усомнился в том, что русская женщина наполнила ядом фрукт в моей руке, дабы бросить на меня тень недоверия. О, Роксолана вовсе не глупа! Заметив первые признаки беды, я немедленно велел рабам съесть все фрукты с блюда, и сам ел вместе с ними. Но ни я, ни кто-либо другой не пострадал. И только груша, которую я собственноручно преподнес султану, была пропитана ядом. Ты можешь представить себе коварство большее, чем этот дьявольский поступок, Микаэль эль-Хаким?

Я сочувственно покачал головой и попытался успокоить Ибрагима.

— Тебе плохо, господин мой, — сказа я, — ты болен, и слова твои — лучшее тому подтверждение. Твое собственное терзаемое подозрениями воображение дает тебе пищу для этих нелепых предположений и всяческих домыслов. В городе свирепствует заразная кишечная болезнь. Считаю, что всему виной — грязные фрукты. Я сам вчера вечером почувствовал недомогание, съев за ужином прекрасное яблоко. Потому умоляю тебя, господин мой, успокойся. Выпей снотворное, прошу тебя. Сон пойдет тебе на пользу, тебе просто необходимо поспать.

— Вот как! Ты собрался напоить меня сонным зельем, чтобы я быстрее обрел вечный покой?! — издевательским тоном промолвил великий визирь. — Значит, такова истинная цель твоего визита? Когда ты отрекся от своей веры и Христа, ты сделал это, дабы спасти свою ничтожную жизнь. На этот раз, видимо, ты надеешься на большее, чем просто тридцать серебряников, которыми довольствовался Иуда за предательство Сына Человеческого. Как видишь, я многое знаю, ибо много читал, в том числе и христианские священные книги.

Я посмотрел ему в глаза и сказал:

— Великий визирь Ибрагим, я — ничтожнейший из людей, ибо нет у меня ни Бога, ни священной книги, на которой бы я мог поклясться тебе в верности. Но я никогда не предавал тебя, и никогда не сделаю этого. После всего, что со мной случилось, я не могу отступиться от тебя. И делаю это я не ради тебя, а ради себя самого, хотя не думаю, что ты поймешь — почему, ибо даже я сам не могу объяснить свой поступок. Возможно, мне хочется таким образом доказать и заставить тебя поверить, что хоть я и отступник, все же могу быть преданным — пусть одному-единственному человеку на этой земле — и поддержать его в трудную минуту.

Несмотря на неуверенность и беспокойство, которые мучили Ибрагима, мои слова, видимо, произвели на него впечатление, ибо великий визирь долго не сводил с меня глаз, изучая мое лицо и пытаясь угадать, есть ли в моих речах хоть крупица правды. В конце концов в страшном волнении он вскочил со своей подушки, подбежал к сундуку с золотой крышкой, резким движением поднял ее и обеими руками стал доставать и бросать на пол — прямо мне под ноги — мешочки, набитые золотом так, что при падении на мраморные плиты тонкая кожа лопалась и монеты со звоном катились во все стороны. На золото Ибрагим бросал жемчуг, рубины, сапфиры, изумруды и множество иных драгоценных камней — и эту груду даже нельзя было сравнить с дарами Хайр-эд-Дина султану, а ведь тогда я впервые в жизни видел невероятное, как мне казалось, количество золота и драгоценностей.

— Микаэль эль-Хаким, — умоляюще произнес великий визирь, — точно так же, как я уверен в том, что груша, которую съел султан, была отравлена, я уверен и в том, что ты — предатель и мошенник, и что за свое предательство ты получишь солидное вознаграждение. Я не знаю, сколько денег и драгоценностей лежит здесь у твоих ног, но думаю — не меньше двухсот тысяч дукатов. Мне же нужна лишь правда. Даже эта русская женщина не сможет вознаградить тебя так щедро, как я. Скажи мне правду, Микаэль эль-Хаким, и я позволю тебе завернуть в ковер это огромное богатство и унести домой. На этот раз безмолвные палачи не ждут тебя у выхода. Но только правда успокоит мою истерзанную душу!

Заметив мою нерешительность, Ибрагим умоляюще добавил:

— Если ты страшишься мести Роксоланы, то не забывай, что султанская печать — в моих руках. Еще этой ночью я воспользуюсь ею, чтобы предоставить в твое распоряжение самую быстроходную лодку из арсенала и сотню янычар для охраны. Ты сможешь уехать, куда захочешь.

Только сжалься надо мной, Микаэль, и открой мне правду, скажи наконец всю правду.

Ослепленный сиянием сокровищ, я завороженно смотрел на кучу золота и драгоценностей, как вдруг ощутил во рту нестерпимую горечь. Я перевел взгляд на лицо великого визиря, посмотрел ему прямо в глаза и с чувством произнес:

— Господин мой и повелитель, благородный Ибрагим, до сих пор я ни разу не предал тебя и в будущем от тебя не отступлюсь. Если бы я сейчас сказал тебе, что я — предатель, ты бы поверил мне, ибо сам желаешь этому верить, и тебе кажется, что ты наконец ухватился за кончик нити, ведущей к правде. Но это не так, и я не могу признаться в том, чего нет на самом деле, ибо обманул бы тебя вдвойне. Потому позволь мне поцеловать на прощание твою руку и разреши удалиться, дабы своим присутствием я не доставлял тебе лишних страданий.

Он что-то невнятно пробормотал себе под нос, в то время как широко открытые глаза его смотрели в пустоту огромного зала. Потом Ибрагим громко произнес:

— Нет, нет, еще не наступило утро, и пока нельзя отличить нить черную от белой.

Вдруг он гордо выпрямился и с нетерпением добавил:

— Если ты и в самом деле решил не бросать меня, Микаэль, так тебя точно черт попутал, и ты глупее, чем я думал. Мне ты уже ничем не поможешь, тебя же ждут ненужные страдания. Судьба моя свершилась, и я испил чашу свою до дна. И не стану я благодарить тебя за преданность, ибо согласно высокому искусству управления страной — преданность есть не что иное, как проявление наивности и тупоумия.

И вот тут-то я наконец нашел подходящие слова:

— Значит, мы с тобой оба — наивны и глупы, и обоих нас ждет одинаковая участь, тебя — великого визиря, и меня — ничтожного раба. Ты даже наивнее меня, ибо на твоей, а не моей шее висит личная печать султана, а ты и не собираешься воспользоваться ею, дабы спасти свою власть и положение.

Он не сводил с меня глаз, и в его взгляде сквозила смертельная усталость от той страшной внутренней борьбы, что терзала его душу. Лицо Ибрагима стало серым, как пепел, и, казалось, тень смерти упала на его высокий чистый лоб и затуманила всегда сияющие темные глаза. Он положил мне руку на плечо, словно желая опереться на меня, и угасающим голосом прошептал:

— Какая красивая ложь, Микаэль эль-Хаким. Почему, скажи мне — почему ты остался со мной? Неужели так выглядит благодарность. Это не может быть правдой. Нет на земле существа менее благодарного, чем человек, ибо он, в противоположность животным, в глубине души ненавидит своих благодетелей. Так ответь мне — почему, ну, почему ты не покидаешь меня? Ответь, ибо удивление мое безгранично!

Но я лишь с великим почтением поцеловал ему руку и подвел обратно к треугольной подушке, чтобы он сел и немного отдохнул. Я же опустился напротив Ибрагима прямо на пол и, подперев голову руками, предался размышлениям о моей собственной жизни, а также о жизни его, великого визиря Османской империи. Мы долго молчали, потом заговорил я:

— Ты спрашиваешь — почему? Ответить нелегко. Возможно, потому, что я люблю тебя, благородный мой господин. И вовсе не из-за подарков, которые я получал от тебя, а потому, что ты иногда разговаривал со мной и обращался, как с разумным существом. Я люблю тебя за твою красоту, ум и гордость, люблю за твои сомнения и твою мудрость. Немного тебе подобных жило на этом свете. Но и ты не без пороков. Ты жаждешь власти, ты расточителен, богохульствуешь и повинен во многом, в чем тебя обвиняют. Однако все это не может изменить моих чувств к тебе. А ненавидят тебя, Ибрагим, вовсе не из-за твоих человеческих недостатков, хотя и обожают болтать о них и, разумеется, преувеличивать, дабы оправдать перед самими собой, да и другими тоже, свою неприязнь к тебе. Они ненавидят тебя за то, что ты, благодаря своим талантам, вознесся высоко, так высоко, как им не вознестись никогда, и с этого высока ты можешь с презрением взирать на них, а заурядность такого не прощает.

Я замолчал, снова погружаясь в раздумье, но вскоре продолжил:

— Однако больше всего я люблю тебя за высокие стремления и мечты и за то, что ты никогда не был жесток. Благодаря тебе в державе Османов нет религиозной вражды, распрей, гонений и преследований иноверцев — будь они христианами или евреями. Ты все еще удивлен, что многие ненавидят тебя, великий визирь Ибрагим? По тем же причинам я тебя люблю. К тому же, я уверен, в каждом из нас кроется собственный талант, который позволяет нам вознестись над другими, но лишь на высоту этого таланта.

Грусть сквозила в усталой улыбке Ибрагима, когда он слушал меня, восхищаясь моим умением подбирать нужные слова.

Закончив свою речь, я тихо вышел из комнаты, но вскоре вернулся с ужином для Ибрагима. Поставив поднос на низенький столик рядом с великим визирем, я подождал, пока он подкрепит свои силы, и подал ему снотворное, которое Ибрагим проглотил без возражений. Я взял его дрожащую руку и держал в своей, пока великий визирь не уснул. Потом я поцеловал его тонкие пальцы, подошел к груде золота и драгоценностей и убрал сокровища в сундук, опустив на него золотую крышку, дабы не вводить в искушение слуг. Проделав все это, я позвал рабов и велел им отнести господина на ложе, к чему они отнеслись с должным рвением, ибо очень тревожила их бессонница, которой Ибрагим давно страдал.

5

Спустя три дня после описанных событий в моем доме появился Мустафа бен-Накир, и как всегда — неожиданно.

Все эти дни я жил в страшном напряжении, ожидая самого худшего, и прибытие Мустафы еще больше встревожило меня.

Серебряные колокольчики на лентах под коленями нежным звоном сопровождали каждый его шаг, но на этот раз от Мустафы веяло холодом и безразличием, а всегда чистая и опрятная одежда была грязной и потрепанной. Он даже забыл о своей персидской книге.

Я спросил, где он пропадал и что делал, но Мустафа окинул меня странным пылающим взором и сказал:

— Пойдем со мной на пристань, на мраморный причал. Мы будем смотреть, как на синем небе зажигаются звезды, и созерцать красоту весенней ночи. В моем сердце рождается поэма, и мне не хочется, чтобы твои слуги, а тем более — твоя жена, слышали нас в этот торжественный миг.

Когда мы остановились на причале, Мустафа бен-Накир огляделся по сторонам и негромко спросил:

— Куда подевался брат твой, борец Антар?

С некоторой неловкостью за поведение брата я ответил, что понятия не имею, куда ходит и что делает Антти. После возвращения из Туниса, сказал я, он ведет себя весьма странно: бродит по городу босиком, отращивает длинные спутанные космы и предпочитает домашнему очагу общество дервишей, целыми днями наблюдая за их фокусами и слушая наглые и бесстыдные байки, за которые распутные женщины готовы отдать бессовестным краснобаям последние гроши. Но по просьбе Мустафы я громко позвал Антти, и брат мой с большой неохотой покинул домик гребцов, на ходу доедая остатки бараньего мяса и прожевывая хлеб, которым забил себе весь рот.

— Ты в самом деле собираешься стать дервишем, Антар? — спросил Мустафа бен-Накир, с удивлением рассматривая Антти.

Брат мой тупо уставился на него своими серыми кругленькими глазками и медленно проглотил последний кусок хлеба. Освободив наконец рот от еды, Антти спокойно пояснил:

— Ты же видишь, что пока у меня еще нет львиной шкуры, к тому же я никогда не повешу на свои волосатые ноги серебряные колокольчики, чтобы не смешить людей. Но вынужден признать, что мне очень хочется поискать Аллаха на горных вершинах и в песках пустыни. Возможно, я даже решусь залезть на высокий столб, как это делали многие святые, когда не могли встретить Всевышнего в другом месте. Но как ты догадался, что я собираюсь делать, если об этом никто не подозревает, даже дервиши?

Мустафа бен-Накир удивился и неожиданно так разволновался, что кончиками пальцев коснулся своего лба, а потом земли у ног Антти, и сказал:

— Воистину, велик Аллах, и неисповедимы пути Его, раз Он превратил тебя в дервиша, ибо этого меньше всего можно было ожидать. Однако немедленно ответь мне, что заставило тебя вступит на священный путь избранных?

В синем мраке ночи Антти пристроился на краю мраморной набережной, опустил уставшие ноги в прохладную воду и спокойно ответил:

— Как мне объяснить тебе то, чего я сам не понимаю — совсем не понимаю, что творится в моей дурной башке? Пока со мной был Раэль, песик моего брата и друга, я сам себе казался лучше, чем есть на самом деле. Раэль никогда не ненавидел меня, наоборот — всегда прощал любые обиды. Он был так глуп, что даже когда по пьянке я отдавил ему лапу, прибежал и мягким язычком лизал меня, словно сам просил прощения за то, что попал мне под ноги. Он винил себя за все мои ошибки, несмотря на все мои объяснения, что такое его поведение лишено всякого смысла. Холодными ночами он согревал меня своим теплом. Но кто из нас умеет ценить свое счастье, пока не потерял его? И только когда добрый Раэль обрел заслуженный покой и уважение в серале, я понял, что мы с Микаэлем потеряли.

Антти горько разрыдался, а потом, отирая слезы, добавил:

— Только когда печаль и неуверенность воцарились в моем сердце, я понял, что этот маленький песик был на самом деле значительно умнее меня. И теперь, наконец, мне стало очевидно, что за все зло, что творится в мире, я должен отвечать сам. Как только я замечаю, что кто-то совершает дурной или жестокий поступок, сразу говорю себе: «Все это — твоя вина, Антти!» Но я, к сожалению, человек глупый, и будет лучше, если отправлюсь куда-нибудь на горные вершины или в пустыню. К тому же мне кажется, что мои поступки и мысли сильно раздражают всех моих друзей и мешают им спокойно жить. А вот уж что мне точно не кажется, так это то, что никогда больше я не попаду на войну, разве что война будет справедливой — но в этом я должен быть уверен.

— Я немедленно предоставлю тебе возможность принять участие в такой войне — совершенно справедливой, уверяю тебя, — с необычной для него живостью заявил Мустафа бен-Накир. — Отойди подальше, чтобы не слышать нас, а если увидишь, что кто-то крадется в темноте, чтобы подслушать, о чем мы беседуем, не задумываясь, убей его, кем бы он ни был! Я чувствую, как рождается моя поэма, и для меня нет события важнее, потому я не позволю никому слушать мои жалобы и стоны!

Антти добродушно ответил:

— Я — человек неученый, но могу себе представить муки творчества. Однако я давно заметил, что доброе вино смягчает душевные боли и страдания поэтов. Потому сначала я принесу тебе самый большой кувшин вина из погреба Микаэля, а уж потом — рожай себе на здоровье.

Антти отправился за вином, а Мустафа бен-Накир сразу приступил к делу:

— Я прибыл в город исключительно в благочестивых целях. Конечно, тут же я узнал массу новостей, и к тому же мне сегодня рассказали странную сказку. Ты, случайно, не желаешь послушать ее, Микаэль?

И не дожидаясь моего ответа, Мустафа начал:

— Жил-был однажды богатый и благородный господин, которому служил молодой и красивый сокольничий и которому лет было столько же, сколько и его хозяину. Со временем господин так полюбил своего сокольничего, что они стали неразлучны, а господин считал его достойным всяческого доверия — до такой степени, что даже хотел поручить ему управление собственным домом. Хитрый раб отказывался, придумывая разные предлоги:

«Нелегко управлять столь большим домом, — говорил он. — Отчитываться — еще труднее, ведь дело это сложное и путаное, и даже самый умный человек может ошибиться. Как я могу быть уверен, что когда-нибудь ты не рассердишься на меня так, что поплачусь я собственной головой?»

Благородный господин улыбнулся и сказал:

«Разве бы я мог сердиться на тебя? У меня ведь нет никого любимее и дороже тебя, и я буду защищать и беречь тебя, как зеницу ока. Однако жизнь меняется быстро, и никто из нас не может предвидеть, что случится в будущем. Поэтому клянусь именем Пророка, клянусь Кораном, что никогда не отстраню тебя от себя и не накажу за твои ошибки. Более того — всей душой и всем сердцем, изо всех сил, данных мне Аллахом, я буду с тобой до конца дней моих».

С тех пор прошло много лет, и вот растратил раб доверенные богатства, а из-за интриг и заговоров смертельная опасность нависла над домом хозяина его. Слишком поздно благородный господин понял свою оплошность и захотел наказать раба, который так коварно обманул его доверие. Будучи человеком благочестивым, он не мог нарушить клятвы. Раб же — как, впрочем, все рабы, — ненавидел господина своего и завидовал ему. Однажды ночью проник он в опочивальню, задушил хозяина собственными руками и продал гяурам дом и все имущество его.

Мустафа бен-Накир умолк. В синем мраке ночи странным огнем пылали его глаза. Спустя мгновение дервиш спросил:

— Разве это не странная притча? Что бы ты сделал, Микаэль, окажись на месте благородного господина?

— О Аллах, что за дурацкий вопрос! — в сердцах воскликнул я, с прискорбием глядя на Мустафу. — Разумеется, я бы немедленно отправился к муфтию, преподнес ему богатые дары и попросил издать фетву, чтобы освободить себя от опрометчивой клятвы. Для чего же еще существуют муфтии?!

— Совершенно верно, — шепотом согласился со мной Мустафа бен-Накир. — Именно сегодня утром эту сказку рассказали муфтию и попросили издать фетву. В награду за понимание и дружелюбие султан Сулейман обещал муфтию построить красивейшую мечеть всех времен на самом высоком холме в Стамбуле. Благодаря фетве, султан будет освобожден от уз святой клятвы, данной столь опрометчиво, и наконец сможет действовать, не опасаясь нарушить заветы Пророка и законы ислама.

Осознав вдруг истинное значение сказки Мустафы бен-Накира, я словно оцепенел. Судьба великого визиря свершилась, и с того момента, когда султан принял свое решение и обратился к муфтию с просьбой издать фетву, никто на свете не мог помочь Ибрагиму.

В синем мраке ночи пронзительный взгляд Мустафы бен-Накира изучал мое лицо. Мустафа явно волновался, с нетерпением ожидая моего ответа. Ему пришлось ждать долго.

— Почему молчишь, Микаэль? Неужели ты так же наивен, как брат твой Антар?! — не в силах сдержаться, воскликнул Мустафа. — Исключительная возможность ускользает от нас. Только до завтрашнего вечера получил муфтий время на размышления. Завтра — день мартовских Ид[58] по христианскому времяисчислению. Весна стучится в наши двери, и все известные события в мире обычно происходят в это время. Этот всегда чреватый событиями день еще никогда не подвел того, кто доверил ему свою судьбу. И вот настала пора перейти от слов к действиям. В дни мартовских Ид удача сопутствует смелым и решительным, повергая в прах слабых и неуверенных в себе.

— Ты сказал — перейти от слов к действиям? — удивленно повторил я. — Если ты имеешь в виду побег, то уже слишком поздно и нет такого места в державе Османов, где нас не найдут чауши. Кроме того, я не собираюсь покидать великого визиря Ибрагима в самую трудную в его жизни минуту, пусть даже в глазах других я стану полным дураком и безумцем.

Мустафа бен-Накир устал ждать моего ответа и в конце концов не вытерпел.

— Проснись и открой глаза, Микаэль! — возмущенно воскликнул он. — Султан Сулейман не способен править миром. Эту миссию дервиши возложили на своего тайного главу — великого визиря Ибрагима, хотя он сам ничего об этом не знает. Но теперь на его шее на золотой цепочке висит личная печать султана. Весь сераль знает о болезни повелителя правоверных, которая длится уже несколько дней. Янычары обожают принца Мустафу. Молодой Мавр со своими кораблями зимует на причале у арсенала. Единственное, чего нам не достает, так это большой суммы денег для оплаты жалованья янычарам, расширения земельных наделов спаги и ощутимого поддержания всех обещаний, данных народу. И тогда сераль с радостью провозгласит султаном молодого принца Мустафу, после чего великий визирь Ибрагим опояшет его в мечети Айюба священным мечом Завоевателя. Микаэль, ах, Микаэль! Помимо нашей воли неотвратимая судьба сама устроила все, как положено, и именно к завтрашнему дню.

— А что же ждет султана Сулеймана? — спросил я.

— Разумеется, он умрет, — ответил Мустафа, очень удивленный моим непониманием. — Один из них должен умереть, разве тебе это не понятно? Так кто же? Знаю, знаю, можешь не говорить. Так вот, когда султан получит фетву, он, как всегда, позовет великого визиря поужинать и провести вместе ночь рамазана. Однако на этот раз встречу завершат немые палачи. Но до того, как все закончится, Ибрагим все же дождется своего звездного часа: он, отвергнутый и презираемый всеми, еще раз — последний — поужинает вместе с султаном. А потом заговорят кинжал, яд или шелковый шнурок, неважно что в конце концов станет орудием этого убийства. Лицо султана всегда можно будет загримировать и раскрасить так, чтобы полностью скрыть любые следы насилия. Кроме того, все уже будут думать о новом правителе — молодом принце Мустафе, а не скорбеть о Сулеймане.

У меня в голове рождались все новые и все более смелые мысли. Глубокое уныние и разочарование вдруг сменилось горячим желанием действовать немедленно и безоглядно, ибо здравый смысл подсказывал мне, что план Мустафы бен-Накира вполне осуществим. Великому визирю предоставлялась возможность лишить жизни султана, после чего никто в серале не посмел бы задать ни лишнего вопроса, ни открыто противиться воле Аллаха, и все, как один, бросились бы целовать землю у ног наследника трона, чтобы из рук его получить подарки по столь радостному случаю — вступлению на престол нового повелителя правоверных.

Тем временем корабли Молодого Мавра уже держали бы город под дулами пушек.

В случае же неповиновения кого-то из пашей Дивана, который по наивности своей захотел бы проверить, что все-таки случилось, его собственные друзья и соратники, недолго думая, предали бы, в надежде занять освободившийся пост.

Чем дольше я думал об этом деле, тем лучше понимал, что все складывается на удивление хорошо. Сам-то я от такой смены владыки на престоле державы Османов ничего не терял, но вот в случае смерти великого визиря от рук безмолвных палачей и моя голова вскоре покатится в кровавый колодец в Воротах Мира, ибо согласно старинному обычаю султан после казни столь высокопоставленного государственного преступника должен разослать много черных халатов и шелковых удавок сторонникам и слугам великого визиря.

Искоса поглядывая на Мустафу бен-Накира, я дрожащей рукой протянул ему кувшин вина, который только что из моего погреба принес Антти, и произнес:

— Твое здоровье, Мустафа бен-Накир! Твой план безупречен во всех отношениях, но ты не все сказал мне. Хоть один раз будь искренним со мной и скажи, почему ты рискуешь собственной жизнью? Не думаю, что ты решился на такое только ради блага великого визиря. Я слишком хорошо знаю тебя и твоих дервишей, чтобы верить в бескорыстность твоих замыслов.

В лунном свете лицо дервиша вдруг приблизилось ко мне, и в прохладном весеннем воздухе прямо мне в нос ударил запах благовоний, которыми особенно увлекался Мустафа бен-Накир. Схватив кувшин с вином обеими руками, Мустафа припал губами к краю сосуда и долго пил, потом резко поднял голову и сказал:

— Ах, Микаэль, дорогой друг! Я искал плотских развлечений среди красоток Багдада, но так и не удовлетворил там своих желаний, ибо в той, единственной женщине, я полюбил все — и это уму непостижимо. Мне необходимо освободиться от этого умопомрачительного очарования, ибо разум подсказывает мне, что она всего лишь женщина, как и все другие — и ничто больше. Однако бредовые желания и мечты оставят меня только тогда, когда я наконец обниму ее и прижму к своей груди. А это возможно лишь после смерти султана Сулеймана — она тогда досталась бы мне в награду за мои труды. Как видишь, все очень просто. Ради серебристого звонкого смеха этой женщины завтра утром богиня истории перевернет страницу в своей старинной книге.

Дрожа от нестерпимого желания и великой страсти, он закрыл лицо руками и выронил кувшин, который с громким звоном разбился о камни набережной. Звук привлек внимание Антти, и брат мой, карауливший нас издали, подбежал к нам. Он появился как раз вовремя, чтобы успеть подхватить покачнувшегося Мустафу бен-Накира и помочь ему удержаться на ногах, хотя и сам Антти, тоже изрядно выпив, еле устоял и чуть не свалился в воду.

Мустафа схватил меня за плечо и заплетающимся языком зашептал:

— Теперь ты знаешь все, Микаэль эль-Хаким! Спеши, беги к нему, к тому, с кем связаны все наши помыслы и надежды. Спеши, Микаэль, а когда он даст свое согласие, мы поддержим его. Да свершится воля Аллаха!

Мустафа бен-Накир повис на руках у Антти, и я велел уложить его в мою собственную постель. Когда увели Мустафу, я позвал гребцов, попросил Антти надеть чистый халат и сопровождать меня, ибо я сам не смел посреди ночи явиться к великому визирю и потревожить его покой столь неожиданной и страшной новостью.

Когда сонные и обессилевшие от длительного поста в дни рамазана гребцы готовили лодку к отплытию, на причал вдруг примчалась Джулия. Рыдая и ломая руки, она вскричала:

— Не оставляй меня одну, Микаэль! Что случилось и зачем пришел Мустафа бен-Накир? Куда ты собрался на ночь глядя и что скрываешь от меня?

Я сообщил ей, что Мустафа бен-Накир напился до бесчувствия, сочиняя поэму в честь одной благородной дамы, и что тому виною полнолуние в весеннюю ночь, я же собрался в Великую Мечеть, чтобы молиться там до утра, потому как весь день постясь, я уснуть потом не могу.

— Я тоже не могу спать, — пожаловалась Джулия и попросила: — Возьми меня с собой! Я останусь в серале и буду молиться с благочестивой султаншей Хуррем или с какой-нибудь другой благородной дамой.

Я решил не отказывать ей, чтобы гребцам не пришлось снова проделывать тот же путь, но неохотно занял место на корме на большой подушке рядом с женой. Непонятным образом ее присутствие вдруг вызвало у меня отвращение и брезгливость. А когда я случайно коснулся локтем се тела, она отодвинулась от меня, и тогда я почувствовал, что Джулия дрожит.

— Тебе холодно, Джулия? — удивился я, ибо ночь была довольно теплой.

Но когда она, дрожа всем телом, еще больше отстранилась от меня, я перевел взгляд на равнодушное смуглое лицо Альберто, хорошо видное в свете фонаря. Вдруг мне вспомнилась кошка Джулии и еще многое другое, и внезапная дрожь пробежала и по моему телу.

— Тунисское лекарство! — медленно и внятно произнес я. — Зачем тебе, Джулия, понадобилось испытать на мне действие этого африканского снадобья, которое ты подала мне во фруктах несколько дней назад, угощая меня ими за ужином?

Мое спокойствие привело к тому, что Джулия попалась в ловушку. Она была женщиной хитрой и изворотливой, но не очень дальновидной.

— Ах, Микаэль! — заговорила Джулия. — Надеюсь, ты не сердишься на меня, я ведь не хотела сделать ничего плохого. Как всегда, я имела в виду только твое благо. Именно в этот вечер у тебя был исключительно неважный вид, и я испугалась, что ты заболеешь, если вовремя не примешь лекарства. Потому я втайне подала его тебе. Мне и в голову не пришло, что от этого тебе может стать хуже.

После признания Джулии я больше не сомневался в том, что султанше Хуррем откуда-то стало известно о моем лекарстве, и она попросила Джулию выкрасть для нее немного этого снадобья. Джулия же решила сначала проверить его действие на мне. Разумеется, султанша не посмела по столь деликатному вопросу обратиться к врачу сераля. А вот Джулия, се тайное доверенное лицо, была человеком надежным, и уже на следующий день снадобье попало в руки Хуррем, а вскоре его преподнесли султану в самой красивой и аппетитной груше, которую он и съел за ужином у великого визиря. По давней традиции великий визирь Ибрагим лично выбрал для своего господина лучший фрукт со своего стола — им и была отравленная груша.

Когда правда вдруг открылась мне, мое презрение и досада уже были столь велики, что несмотря на новые доказательства предательства и лживости Джулии, я не испытал ни злорадства, ни гнева — жена стала мне безразлична. Я успокоился и искренне обрадовался, что наконец-то все выяснилось. Потому-то я и сделал вид, что удовлетворился фальшивыми объяснениями Джулии, и, не упрекая и не браня ее, высадил ее и Альберто у мраморного причала сераля, сам же приказал везти себя в конец улочки, прямо к входу в Великую Мечеть.

Соблюдая крайнюю осторожность, все время оглядываясь по сторонам и скрываясь в тени, мы с Антти, который сопровождал меня, незаметно пробрались вдоль высокой стены Райского Сада сераля и вскоре оказались у дворца Ибрагима. Через задний двор и вход для слуг я зашел внутрь здания, приказав Антти сторожить вход снаружи.

Слуги немедленно провели меня в покои великого визиря. Ибрагим в последние дни почти все время проводил в своей библиотеке. Он сидел на простой кожаной подушке со свитком пергамента в руке.

На этот раз великий визирь был одет особенно тщательно и роскошно. Он велел побрить себя, его волосы источали тонкий аромат благовоний, ногти и кончики пальцев на руках были окрашены хной, а губы — красной помадой. В ушах сверкали и переливались в свете ламп алмазные серьги.

Было видно, что великий визирь обрел наконец душевное равновесие и покой.

Я сразу же сообщил ему все, о чем узнал или догадался, объясняя, что груша, которой он угощал султана и в самом деле была отравлена, хотя поначалу я думал было, что у великого визиря разыгралась болезненная подозрительность и все это ему лишь почудилось. Я рассказал ему и о фетве, и о плане Мустафы бен-Накира, а также о братстве дервишей, готовом в любых обстоятельствах поддержать своего главу, то есть его, великого визиря Ибрагима.

— Благородный господин, — все более уверенно твердил я ему, — без твоего участия верные рабы твои почти завершили дело, и тебе предстоит лишь первым нанести удар, чтобы взять бразды правления в свои руки. Ты станешь владыкой всех султанских земель, а в будущем, возможно, и властелином всего мира, если на то будет воля Аллаха.

Он слушал меня спокойно и отрешенно, словно ничего нового я ему не сообщал. Когда же я в великом волнении на мгновение остановился, чтобы перевести дух, Ибрагим ехидно заметил:

— Значит, ты все же предатель, Микаэль эль-Хаким! — Голос великого визиря звучал приглушенно. — Хоть, не скрою, на какое-то время ты сумел заставить меня поверить в твою добропорядочность. И только одного я не понимаю: почему ты до сих пор не отравил меня, имея для этого прекрасные возможности. Но, быть может, этой женщине необходимы дополнительные и более убедительные доказательства заговора против султана, чтобы он наконец поверил дурным слухам обо мне. Нет! Чаша моя переполнилась, и я не доставлю султанше Хуррем этого последнего удовольствия.

Ошеломленный его оскорбительным подозрением, я остолбенело смотрел на Ибрагима, не веря собственным ушам. Он же поднял на меня свои сияющие глаза и вдруг разразился громким хохотом.

— Ах, Микаэль, до чего смешна твоя наивность! — воскликнул великий визирь, снисходительно улыбаясь. — Нет, нет! Ты — не предатель, не пугайся, я вовсе не подозреваю тебя в этом дурном поступке. Ты ведь поборол даже собственную алчность. Я велел пересчитать деньги и драгоценности и убедился, что ты не взял ни одного камня, ни одной золотой монеты из моего сундука. Воистину, велик Аллах, придавая самый неожиданный облик любому ничтожеству. Я никогда не полагался на тебя и не рассчитывал на твою верность. А сейчас начинаю подозревать, что несмотря ни на что, я не разбираюсь в людях. Нет, нет, не плачь, я ни за что не хотел обидеть моего единственного друга.

Он поднял руку, теплой ладонью коснулся моей щеки и, дружелюбно взглянув мне в глаза, велел сесть рядом на кожаной подушке. Ибрагим сам налил мне вина в чашу и, лично выбирая для меня лучшие кусочки еды, стал угощать, как долгожданного уважаемого друга. А когда наконец ему удалось успокоить меня, великий визирь сказал:

— Ты мой друг, Микаэль, но своего друга Ибрагима ты не знаешь. Я давно размышлял и обдумывал то, о чем ты только что поведал мне, считая это великой новостью. Сам по себе этот план — почти безупречен, если не считать одного-единственного изъяна, небольшого изъяна, совсем незначительного, который однако решает исход дела. Этот незначительный изъян — я, Ибрагим, великий визирь державы Османов, и никто, кроме султана Сулеймана, об этом изъяне даже и не подозревает. А вот султан, доверив мне свою личную печать, доказал, что все прекрасно понимает. В глубине души он знает, что узы нашей дружбы связывают меня крепче любых оков. Нет, нет, я не собираюсь убивать его. Он всегда — с юных лет — был человеком угрюмым, необщительным. Когда я уйду из его жизни, единственным его спутником останется одиночество. Он полностью замкнется в себе, улыбка никогда больше не озарит его лица. После того, что случится, он никогда не сможет радоваться жизни, а в сердцах обитателей сераля воцарится страх. И во всем виновата эта русская женщина. Ах, как глубоко я сочувствую ему. Во всей державе Османов не будет человека более одинокого, чем повелитель правоверных.

Он умолк, но спустя мгновение опять заговорил:

— Однажды ты сказал, что надо хранить верность хотя бы одному человеку в этом мире. Если так считаешь ты, почему бы так не считать и мне? Мы оба — всего лишь люди. Однако пора оставить мир фантазии, а вместо этого смело взглянуть правде в глаза и без ложного стыда признать, что наша верность ничего общего не имеет ни с любовью, ни с дружбой. Это — чистейший эгоизм. Итак, ты хранишь верности не мне, а самому себе, ибо только так ты не потеряешь собственного достоинства. И я тоже не храню верности моему другу султану, а несчастному Ибрагиму, который упорно хочет доказать сам себе, что он — настоящий человек. Близится миг расставания, маскарадные цветные костюмы наших фантазий больше нам не понадобятся.

Вот так безрассудно великий визирь отказался от возможности спасения, которую в последний момент предоставила ему судьба.

Еще долго мы сидели молча, пока Ибрагим, устав от моего присутствия, вежливо не сказал:

— Если ты и вправду не намерен бежать, Микаэль эль-Хаким, постарайся прилично и по мусульманскому обычаю похоронить мои бренные останки. Окажи мне эту последнюю услугу, если сможешь!

Я был глубоко убежден в том, что Ибрагим лишь из простой вежливости просил меня об этой последней услуге, так как его самого меньше всего заботили собственные останки. Но я обещал выполнить его желание и на прощание поцеловал ему руку и плечо.

И вот я навсегда расстался с человеком самым странным и самым одаренным из всех, с кем мне пришлось когда-либо встречаться в жизни. Ибо великий визирь Ибрагим во всем превосходил и императора, и великого султана Османов.

6

Оказавшись снова у входа для слуг, я сразу же увидел Антти. Прислонившись широкой спиной к каменной ограде дворца Ибрагима, он сидел на улице и хриплым голосом пел немецкую солдатскую песенку. Пора было возвращаться домой, и мы поплыли по Босфору в серебристом свете луны, но когда наша лодка наконец причалила к мраморным мосткам рядом с моим домом и мы сошли на берег, луну закрыли облака.

Джулия еще не вернулась из сераля, нигде также не было видно вездесущего и любопытного Альберто. Погруженный в глубокий сон на моем ложе возлежал Мустафа бен-Накир.

И я решил воспользоваться тем, что никто нам не мешает, взял Антти под руку, вывел его в темный сад и обратился к брату:

— Пора поговорить серьезно, Антти, и, пожалуйста, не перебивай меня своими дурацкими вопросами, лучше слушай внимательно, что я скажу тебе. Возможно, завтра или послезавтра, самое позднее дня через три — я умру. Об этом не стоит говорить, все мы смертны и все равно умрем — никому этого не избежать. Я — раб султана, потому после моей смерти все, что мне принадлежало — дом, рабы и все мое имущество — перейдут в его собственность, хотя, возможно, благосклонность, которой Джулия пользуется в серале, обеспечит ей приличное содержание. Она — свободная женщина, да и ты, Антти — тоже свободный человек. Я заранее позаботился об этом. Твоя часть алмазов Мулен Хасана до сих пор хранится у меня, а я хочу, чтобы после моей смерти ты унаследовал и мою часть. Об этих камнях никто не знает. Сейчас мы закопаем их в саду, а после описи моего имущества, когда обо мне все забудут — а это, насколько я знаю порядки в серале, случится примерно через неделю, — забери их отсюда и самые маленькие из них продай торговцу драгоценностями, еврею, которому я доверяю и имя которого назову тебе позднее. Ты выручишь за камни деньги на дорогу, и, как мне кажется, лучше всего тебе поискать защиты у евнуха Сулеймана в Египте. Поезжай к нему. Из этого дома уходи утром пораньше и пока поживи в обители дервишей, ибо мусульмане, считаясь с заветами Пророка, с уважением относятся к святым мужам и никогда их не преследуют.

Антти выслушал меня, не моргнув глазом. Он долго молчал, уставившись на меня своими круглыми серыми глазами, потом глубоко вздохнул и изрек:

— Аллах един, но, между нами говоря, я частенько сомневаюсь в здравом уме Пророка, да будет мир праху Его! Итак, я выслушал тебя, брат мой Микаэль, и выполню твою волю, заберу камни и отправлюсь в Египет, если это будет необходимо. Но время пока терпит, а я не собираюсь покидать тебя, не увидев собственными глазами, как твоя голова слетает с плеч под ударом меча. Нет, я не оставлю тебя даже за цену собственной жизни.

Когда Антти упорствовал, не помогали никакие уговоры и увещевания, и мне ничего другого не осталось, как только с раздражением поблагодарить его за верную дружбу и в то же время выбранить за глупость. Но давно было пора завершить наше дело, и я торопливо повел Антти вглубь сада, чтобы помочь ему закопать наши сокровища под большим камнем у забора.

Уже светало и начинался новый день рамазана, когда мы завершили нашу работу, но ни я, ни Антти, даже не вспомнив о предписанной мусульманам утренней молитве, вернулись в дом, где я с чувством огромного облегчения лег и сразу же глубоко заснул.

Разбудил меня Мустафа бен-Накир. Растрепанный, в своей львиной шкуре, небрежно наброшенной на плечи, он склонялся надо мной.

Несмотря на мучившее его любопытство, Мустафа не задал мне ни одного вопроса.

Я вскочил с ложа, наспех умылся и оделся, так и не сказав ни слова о моей встрече с Ибрагимом. Таким образом я пытался доказать Мустафе, что могу сдержать собственную словоохотливость, но в конце концов я сжалился над ним и сообщил о бесповоротном решении великого визиря отказаться от помощи дервишей. В то же время я именем Аллаха заклинал Мустафу никому ни словом не обмолвиться о провалившемся заговоре.

Я говорил, а лицо Мустафы мрачнело, но будучи человеком рассудительным, он воздержался от лишних замечаний, что лишь подтвердило мое о нем высокое мнение. Ибо мало кто мог бы столь спокойно выслушать рассказ о безумном упрямстве великого визиря, который с такой легкостью отказался от власти над всем миром.

Когда я умолк, Мустафа равнодушно посмотрел на меня и принялся тщательно раскрашивать хной кончики пальцев, а потом умастил благовониями свои прекрасные волосы.

— Ибрагим сам приговорил себя, — наконец промолвил Мустафа. — Как легко ошибиться в людях. Теперь и над нашими головами сгущаются тучи, но нет смысла идти на смерть, как стадо баранов, бездумно следуя примеру великого визиря. Пора спасать собственную шкуру и очиститься от подозрений, первыми давая показания против Ибрагима. С той самой минуты, как султан, обратившись за фетвой к муфтию, приговорил великого визиря, ничто уже больше не может навредить Ибрагиму.

— О Аллах, Аллах! — в ужасе воскликнул я. — Как ты поступишь, Мустафа бен-Накир?!

Да будет проклято имя твое, если ты решишься на предательство!

Мустафа удивленно уставился на меня и холодно заметил:

— Среди дервишей я занимаю особое положение и, поверь — далеко не последнее. Мне доверено выполнять тайные поручения. Всякая разумная политика зиждется на понимании реальности. Лишь безумец погибает вместе с делом, за которое сражался. Мудрец вовремя отказывается от бессмысленной борьбы и переходит в стан победителя, чтобы в случае удачи принять участие в дележе добычи. Отступник зачастую оказывается в лучшем положении, чем сам победитель, ибо знает больше его и за высокую цену согласен продать свои знания.

Я смотрел в его сияющие глаза, разглядывал красивое лицо, пытаясь угадать, кто же он на самом деле.

— Нет, — тихо возразил я, — нам с тобой дальше не по пути, Мустафа бен-Накир! К тому же мне надоели проповеди дервишей.

Он угрюмо взглянул на меня, и его красота показалась мне вдруг роскошным дорогим белым саваном, покрывающим холодное тело мертвеца. Но, как ни странно, Мустафа не рассердился. Напротив, сохраняя ледяное спокойствие, он проговорил:

— В глубине души ты очень наивен, Микаэль эль-Хаким, и я ошибся в тебе. Не забывай, что чаще всего человек сам повинен в своих страданиях. Жизнь наказывает его вовсе не за порочность, алчность, лживость, предательство и даже не за отступничество от веры. Только глупость наказуема. А приверженность истине — самая тяжелая и непростительная форма глупости, ибо только глупцы считают, что постигли истину. Но об этом не стоит больше говорить. Я не собираюсь ни убеждать, ни искушать обещаниями человека столь наивного, как ты, Микаэль эль-Хаким!

— Ты совершенно прав, сын ангела смерти, — согласился я. — Все это я прекрасно знаю и давно сделал точно такие же выводы, исходя из собственного жизненного опыта. Но вот настало время доказать самому себе, что в человеке живут и более возвышенные чувства. Никто, разумеется, не поблагодарит меня за это, но это уж мое личное дело. А теперь извини — я хочу остаться один, ибо я человек слабый, которого не так уж трудно переубедить и, возможно, в самый последний момент я вдруг изменю самому себе.

Светлая улыбка озарила лицо Мустафы бен-Накира, и мне почудилось, будто на белый саван смерти упал луч солнца.

— Откуда взялась твоя уверенность в том, что я злой, Микаэль эль-Хаким? — мягко спросил дервиш. — Откуда тебе знать, не я ли тот неподкупный судья в твоем сердце? Откуда тебе это известно?

Его слова наполнили ужасом мою душу, и дрожь охватила меня.

Он же тихо добавил:

— Уже ухожу и отправляюсь прямо в сераль. Ты же не суди меня слишком строго, неподкупный Микаэль, ибо я пытаюсь спасти великий план от полного провала. Знай, что несмотря на неудачу, я собираюсь действовать. Ты же бросаешь дело на полпути, ибо твоя душа навсегда останется душой отступника.

Его язвительные слова, как острый кинжал, вонзились в мое сердце. Дрожащими губами я в отчаяние прошептал:

— Я лишь человек, Мустафа бен-Накир, и хочу им остаться!

Тут в комнату тихонько проскользнула Джулия, которая только что вернулась из сераля. Резким движением она сорвала с лица тонкую вуаль, щеки ее пылали, а разноцветные глаза сияли тайной уверенностью в победе. Мне она показалась прекраснее, чем когда-либо.

— О Мустафа бен-Накир! — воскликнула Джулия. — Как хорошо, что ты еще здесь. Что ты подаришь мне, если я сообщу тебе хорошую новость?

Мустафа повернулся к Джулии и взволнованно проговорил:

— Не терзай больше моего сердца, жестокая Джулия! Немедленно скажи, какие у тебя для меня новости. Разве не видишь, что я весь дрожу от нетерпения, как лист на ветру, а мои руки стали холодными, как лед?

Джулия захихикала и ответила:

— Одна очень высокопоставленная особа прослышала о твоих стихах, которые ты когда-то во дворе сераля вырезал на коре платана, а также о тех, которые ты послал с купцами из Басры, чтобы их пели под стенами Райского Сада сераля. Разумеется, она потешается над твоей поэзией, но она женщина, и ей льстит твое обожание, так что, Мустафа, ей хочется еще раз взглянуть на твое лицо. Именно сегодня она страстно жаждет помучить своего господина, поэтому именно сегодня ничто не помешает встрече, о которой никто не должен знать. Может быть, она позволит тебе, с соблюдением всех мер приличия, читать ей твои стихи, ибо говорят, что женщины в ночь рамазана подвержены всяческим прихотям. Итак, поскорее отправляйся в баню, Мустафа бен-Накир, вели размять себе тело и умастить благовониями. На закате дня, сразу после вечерней молитвы для тебя откроется потайная калитка, и никто заранее не знает, что скрывает в своем лоне ночь рамазана.

— Не верь ни одному ее слову, несчастный! — взволнованно предостерег я Мустафу. — Все это — сплошные интриги и предательство. Беги, проси защиты у дервишей, скройся в их обители, там никто не посмеет тревожить тебя.

В разноцветных глазах Джулии вспыхнули искры гнева. Она топнула ногой и воскликнула:

— Молчи, Микаэль! Это тебя не касается, и никто не спрашивает твоего мнения.

А Мустафа бен-Накир ответил:

— Даже если мне придется поплатиться жизнью, она для меня навсегда останется единственной желанной женщиной во всем мире. Я понял это уже тогда, когда впервые услышал ее серебристый смех. И пусть все это — лишь интрига и обман, но, быть может, когда она услышит мои стихи, ее сердце вздрогнет в груди. О Микаэль, я же не безумец, чтобы отказаться от такой возможности. Только что я был готов уничтожить державу Османов, более того — весь мир, ради одного ее взгляда, ради одного прикосновения. И я без колебаний спешу к ней. И если мне придется умереть, я умру с радостью, ибо недосягаемое стоит того, чтобы попытаться достичь его.

Провожая Мустафу на причал, к своему великому изумлению я вдруг увидел, как в сад через открытые ворота входят янычары. Я огляделся по сторонам и убедился, что вооруженные воины уже охраняют все выходы и входы в сад и в дом, а также весь мраморный причал и мостки на пристани. Заметив меня, двое из них без единого слова зашагали вслед за мной. И я понял, что султанша Хуррем никогда не полагается на волю случая.

Джулия покидала дом, уплывая в моей красивой лодке в сопровождении Альберто, который, скрестив руки на груди, язвительно улыбался, с презрением глядя на меня, а я безропотно провожал их, смотря на его холеное смуглое лицо, и мне казалось, что ледяные пальцы сжимают мое сердце.

Я все еще стоял неподвижно, всматриваясь в далекие золотые крыши сераля, когда ко мне подошел паша янычар. Он приветствовал меня низким поклоном, с уважением касаясь кончиками пальцев своего люба и земли у моих ног, а потом сказал:

— Я получил приказ аги повсюду сопровождать тебя, охранять и оберегать от всяческого зла и насилия. Я отвечаю головой за твою безопасность, потому прошу, не сердись за то, что я буду неотступной тенью следовать за тобой, как дома, так и вне стен его. За такую охрану посланники неверных простому янычару платят обычно три серебряных монеты в день, мне же, военачальнику — шесть. Но каждый волен поступать по собственному усмотрению, а я не сомневаюсь, что ты знатнее и богаче любого посланника гяуров.

Застенчивая улыбка играла на его лице, он крутил длинный ус и поглаживал бритый подбородок, с надеждой и восторгом рассматривая мой огромный тюрбан, серьги и драгоценные пуговицы на моем халате. И я вынужден был именем Аллаха благословить его и его людей, поблагодарить за помощь, а в подтверждение своего высокого положения вручить ему туго набитый серебром мешочек.

Насколько мне помнится, не много было дней в моей жизни, которые тянулись бы так мучительно долго, как эти солнечные мартовские Иды. И, казалось, прошли века, пока наконец солнце не скрылось за золотыми крышами сераля, а его закатные лучи не окрасили багрянцем волн Босфора. Тогда я и позвал к себе глухонемого раба Абу эль-Касима и жестом показал ему, что мне от него нужно, а потом велел отправиться во двор янычар у Ворот Мира.

Этой ночью я не сомкнул глаз, но рассказывать об этом мне не хочется. Однако на рассвете я больше не мог сдержаться и приказал стражникам разбудить пашу. В сопровождении моих стражей и Антти, который наотрез отказался покинуть меня, я отправился в Галату. Когда первые лучи солнца окрасили небо на востоке в розовый цвет, мы добрались до сераля. Глухонемой раб ждал меня у Ворот Мира. Он, как верная собака, уже издали узнал меня по запаху и звуку шагов и на языке глухонемых сообщил, что великий визирь вечером прибыл в сераль, отослал обратно свою свиту, один прошел в сераль через Ворота Мира и больше не покидал султанского дворца.

Я многозначительно указал пальцем на свой рот, имея в виду немых палачей. Раб утвердительно кивнул, коснулся лба кончиками пальцев, а потом пал ниц передо мной, прижимаясь лицом к земле у моих ног. Узнав таким образом о том, что мой господин, великий визирь Ибрагим, мертв, я больше не стал беспокоиться о собственном достоинстве и сел прямо на землю рядом со своим рабом, смиренно ожидая, когда тело казненного вынесут во двор янычар. Мои стражники-янычары опустились на корточки рядом со мной.

Утренняя звезда погасла, во дворе сераля в последний раз прокричали петухи, и вскоре из минарета Великой Мечети донесся далекий голос муэдзина, напомнивший нам, что молитва важнее сна. И все мы совершили омовение и утренний намаз прямо во дворе, у выложенного прекрасными изразцами пруда, а как только солнце выглянуло из-за горизонта, огромные ворота со страшным скрежетом растворились настежь.

На наш немой вопрос привратник, позевывая и почесывая спину, указал на черные носилки, которые уже стояли под высокими сводами ворот в знак того, что родственникам разрешается унести тело и похоронить его согласно мусульманскому обычаю. Однако кроме меня, Антти и глухонемого раба никто больше не явился за телом, и этим утром именно мы имели честь провожать великого визиря Ибрагима в его последний путь. И я глубоко убежден в том, что в огромном городе султана Османов не было в этот день ни одного человека, который бы желал разделить с нами эту честь.

На черных носилках, своем смертном одре, великий визирь уже не выглядел таким прекрасным, как при жизни. На его теле виднелось множество открытых ран, а о высоком ранге покойного свидетельствовал лишь зеленый шелковый шнурок, сдавивший его горло так сильно, что разбитое лицо совсем почернело. Богатые одежды, грудой наброшенные на мертвеца, едва прикрывали обнаженное тело, и привратник отбирал для себя лучшие из них. По старинному обычаю они причитались ему за труды. По сходной цене он охотно продал нам черный саван, в который я и завернул покойного. Но сопровождавшие меня янычары уже узнали великого визиря и не смогли удержаться от радостных восклицаний невероятного удивления.

Вскоре вокруг нас собралось множество слуг, рабов и выбежавших из казарм янычаров, которые теперь толпились во дворе, спрашивая, что же происходит.

Антти силой удерживал их, не позволяя обесчестить тела, которое пытались забросать грязью и конским навозом. Тогда я громко приказал паше моих стражников отправляться в путь, и четверо воинов подняли носилки, паша же, возглавив отряд, замахал саблей, прокладывая нам дорогу.

Выбравшись из толпы, мы вынесли тело со двора янычар. Но многие двинулись вслед за нами, а на улице к ним присоединялись прохожие, ибо мусульмане питают глубокое уважение к Тому, Кто навсегда рвет узы дружбы. И больше никто не мешал нам, когда дико орущая толпа янычар осталась наконец позади.

Мы доставили носилки во дворец великого визиря, где немногочисленные слуги, бледные и печальные, все еще бесцельно сновали по пустым залам, остальные же успели сбежать или просто притаились где-то в отдаленных уголках усадьбы.

Я велел обмыть тело и нарядить усопшего в чистые одежды. Евнухам пришлось применить все их искусство, чтобы вернуть цвета жизни почерневшему лицу Ибрагима. Антти же должен был позаботиться о повозке и лошадях.

Брат мой ушел, а во дворец явился улем и от имени великого муфтия официально заявил, что на мусульманском кладбище запрещено хоронить защитника гяуров и главу еретической секты. Я напрасно ломал голову, размышляя над тем, как справиться с непредвиденным препятствием, когда неожиданно, несмотря на возможные неприятности, во дворец прибежал молодой поэт Баки, искренне оплакивая великого визиря. Он также сообщил мне, что дервиши изъявили желание похоронить Ибрагима в священном месте их встреч в Пере — они согласны на все, лишь бы достойно проводить в последний путь главу своего братства и досадить великому муфтию.

Я велел Баки вернуться и уладить дело с почтенным Мурадом — учителем и главой дервишей в Пере.

Тем временем Антти побывал в конюшнях великого визиря, где нашел лишь дроги для перевозки сена, ибо слуги, опасаясь гнева султана, немедленно попрятали все роскошные повозки. Но Антти, проклиная и браня всех и вся, вынудил их запрячь в дроги двух великолепных вороных коней, которых великий визирь приобрел несколько лет назад, дабы достойно проводить в могилу усопшую мать султана.

Я выбрал прекрасные ковры и шелковые покрывала и с помощью Антти простые дроги превратились в роскошный катафалк. Мы уложили Ибрагима на ковры, нарочно оставив открытым его прекрасное лицо, дабы народ в последний раз мог лицезреть великого визиря, ибо ловким евнухам удалось-таки с помощью всяческих только им известных приемов и дорогих красок вернуть покойному его гордый вид. Всю повозку я облил огромным количеством розовой воды и натер мускусом, большую банку которого к несказанной радости своей я нашел в опочивальне визиря.

Ничем больше не рискуя, ибо умереть можно один лишь раз, я уже не боялся гнева повелителя правоверных и приказал украсить головы лошадей роскошными черными султанами, Антти же по старой традиции насыпал перца в глаза несчастных животных, и они лили горькие слезы, совсем как на похоронах султанов и их родственников.

Мое отчаянное мужество придало смелости и двум неграм из конюшен великого визиря. Они облачились в траурные одежды и сказали, что поведут коней под уздцы. И вот, благодаря нашим усилиям, со двора прекрасного дворца Ибрагима вскоре тронулась в путь торжественная похоронная процессия.

Тем временем площадь перед дворцом заполнила молчаливая любопытная толпа, и когда похоронная процессия вышла из ворот, масса людей последовала за нами. Толпа росла, и вскоре скромная процессия превратилась в настоящее траурное шествие. Казалось, будто весь Стамбул, охваченный глубокой и молчаливой скорбью, пожелал проводить в последний путь Ибрагима, великого визиря и сераскера державы Османов.

Сопровождаемые толпой жителей столицы, мы прошли через весь город и в конце концов добрались до высокой каменной стены около ворот на Адрианополис. Там мы спустились на берег и по мосту дошли до Перы. Теперь мы оказались одни, ибо молчаливая толпа покинула нас у моста. По другую сторону Золотого Рога нас уже ждали дервиши во главе с почтенным Мурадом. Они несли священное знамя своего братства и хриплыми голосами нараспев читали суры Корана. Дервиши провели нас в свою обитель на вершине Перы.

Итак, против всех ожиданий, похороны великого визиря Ибрагима стали церемонией, соответствующей высокому положению покойного. И как мне кажется, султанша Хуррем ничего подобного не могла предвидеть, напротив, в глубине души она надеялась, что янычары еще во дворе сераля обесчестят тело ненавистного сераскера, разорвут его на части, как уже не раз бывало в подобных случаях.

Похоронив великого визиря с соблюдением всех предписаний Корана, я испытал гордость за то, что смог выполнить данное ему обещание. Я от всего сердца поблагодарил почтенного Мурада за оказанную нам честь, его дружелюбие, благородство и бесстрашие и, прощаясь с дервишами, благословил их именем Аллаха.

Мой глухонемой раб, скромно следующий позади торжественной похоронной процессии и державшийся в тени из опасения привлечь внимание к своей ничтожной персоне, теперь подошел ко мне и жестом попросил поскорее вернуться домой. Я сразу догадался, что там уже ждут меня безмолвные палачи султана.

Повернувшись к Антти, я сказал:

— Дорогой брат мой Антти! Останься здесь, среди дервишей, под защитой святых мужей. Такова моя воля, и постарайся не забыть о том, о чем я говорил тебе прошлой ночью. Хотя бы один раз в жизни послушайся меня, не наделай глупостей и не доставляй мне лишних забот.

Мои слова обидели Антти, но только так я мог заставить его выполнить мое желание, ибо брат мой ни на шаг не отходил от меня весь день. А я не мог допустить, чтобы из-за меня он подвергался смертельной опасности.

Побагровев от гнева, Антти сказал мне на прощание:

— Разве нам нельзя расстаться по-хорошему? Ты никогда не считался со мной, всегда поступал по собственному усмотрению, но я, будучи человеком терпеливым и покладистым, прощаю тебе обидные слова. Иди с миром, брат мой Микаэль, пока я еще могу сдерживать громкие рыдания и жалобные стоны.

Он отер слезы с глаз, крепко обнял меня, и я ушел, а Антти остался в обители дервишей.

Все, что в этот день происходило — и похороны, и прощание с Антти, — на самом деле завершилось очень быстро, ибо домой я вернулся еще до полудня. Кругом было тихо и пусто, а дом показался мне очень мрачным. Рабы и слуги разбежались, и только индус, который присматривал за золотыми рыбками, сидел у пруда, предаваясь медитации.

Бесшумно поднявшись в дом по широким ступенькам мраморной лестницы, к своему несказанному изумлению я увидел Мирмах, которая тщательно, страница за страницей, поливала тушью мой неоконченный перевод Корана, методично уничтожая мое произведение. Мои любимые книги она разорвала на мелкие кусочки, которые теперь толстым слоем валялись на полу.

Заметив меня, она испугалась, но тут же спрятала руки за спину и молча уставилась на меня своими странными светлыми глазами. Никогда до сих пор я не ударил ее, и она, видимо, считала, что и на этот раз все обойдется.

Я спросил:

— Зачем ты сделала это, Мирмах? Разве я когда-нибудь обидел тебя?

Она глядела на меня со странной кривой улыбкой. А потом, не в силах сдержаться, дико расхохоталась и строптиво воскликнула:

— Внизу, на пристани, найдешь подарок, который преподнесли тебе. Поэтому все сбежали, а я не могу остановиться и уничтожаю все подряд. Иди туда и посмотри!

Дурные предчувствия гнали меня на пристань, и я поспешил к мраморным мосткам у причала, а Мирмах, довольная собой, бежала вслед за мной.

Но янычары уже нашли брошенное там тело, и паша равнодушно пинал его носком башмака, пытаясь разглядеть лицо трупа. Обнаженное тело было все в крови, и на первый взгляд казалось, что это освежеванная туша животного, а вовсе не человек. Мертвеца нельзя было узнать. Ему отрезали нос и уши, выкололи глаза и вырвали язык из широко открытого рта.

В жизни мне довелось видеть всякое, но столь жуткого зрелища я еще не созерцал, и у меня нет желания описывать истязания, которым подвергли это мертвое теперь тело. Я собрал в кулак всю свою волю и наклонился, чтобы получше рассмотреть несчастного. Спустя некоторое время в изуродованном лице я стал различать хорошо знакомые черты. Я также узнал окрашенные хной тонкие пальцы и ухоженные ногти. Сердце внезапно замерло у меня в груди и кровь застыла в жилах, когда я понял, что это Мустафа бен-Накир в таком жутком виде вернулся со свидания в серале. Поступив с ним так, как обычно поступали с любым переодетым мужчиной, которого хватали в Райском Саду гарема, евнухи бросили его у моего причала.

Мирмах, которая так и стояла около меня, склонилась над трупом, с любопытством разглядывая кровавое месиво, и вдруг сунула палец в открытый рот Мустафы бен-Накира, чтобы потрогать зубы, белые, как снег, и сияющие, как настоящие жемчужины.

Я схватил ее за плечи, резко толкнул, бросив прямо в объятия начальника янычар, и приказал, если жизнь ему дорога, немедленно увести девочку с моих глаз долой. Она кричала, царапалась и кусалась, но янычары силой отвели ее в дом и закрыли в комнате Джулии на верхнем этаже. Мирмах не прекращала дико орать, била ногами в дверь и в бессильной злобе разбивала и ломала все ценные вещи своей матери. Потом она, видимо, устала и заснула, ибо в доме вдруг воцарилась тишина.

Я достал из кошеля последние золотые монеты и одарил ими пашу и его людей, благодаря их за помощь. Все заулыбались, в глазах зажглись веселые огоньки и, удовлетворенно кивая, они тут же принялись рыть могилу для Мустафы бен-Накира. Жуткий вид изуродованного тела вызывал у меня страшную тошноту, и я, не в силах помочь янычарам хоронить моего друга, вынужден был отправиться в постель.

7

Я несколько часов пролежал неподвижно, бездумно глядя в потолок, но так и не смог уснуть. Поднявшись с ложа, я выпил кубок вина, нарушая законы ислама в дни рамазана, и даже попытался есть, но кусок не лез мне в горло.

Ждать мне пришлось недолго. Вскоре к мосткам у моей пристани причалила роскошная лодка, и я поспешил навстречу гостям.

Тем временем довольные вознаграждением янычары уже успели смыть кровь и навести порядок, поэтому все кругом выглядело чисто и опрятно. Я мог, не стыдясь, принять на пристани лодку из сераля с великолепным шелковым навесом над кормой.

Насколько тщеславным бывает человек, если несмотря ни на что я все же был польщен, когда кроме троих, одетых в красное немых султанских палачей, увидел в лодке кислар-агу собственной персоной; управитель гарема — рыхлый, отекший толстяк — удобно развалился на корме на куче мягких подушек. Его неожиданное появление в моем доме было явным знаком благосклонности и высшей чести, чего в моем положении никак нельзя было ожидать. Потому я вдруг возомнил себя очень важной персоной в державе Османов.

Вместе с кислар-агой из сераля прибыла и Джулия с неотлучным Альберто, но они не удостоились ни одного моего взгляда. Низким поклоном я приветствовал лишь управителя гарема, кончиками пальцев касаясь лба и земли. Потом я помог высокому гостю выбраться из лодки, а немые рабы бесшумно ступали вслед за сановником. Когда все сошли на берег, я как положено приветствовал кислар-агу в своем доме, поблагодарил его за незаслуженную мною честь лично присутствовать при исполнении приказов нашего господина. В то же время я выразил сожаление о том, что из-за рамазана не могу угостить его даже кубком холодной воды, на что ага ответил не менее вежливо:

— Ты ведь прекрасно понимаешь, султанский раб Микаэль эль-Хаким, насколько все это противно мне, а я знаю, что тебе — еще противнее. Потому я высоко ценю твою учтивость и то, что ты не в обиде на меня, несмотря на мою неблагодарную миссию, которая ни тебе, ни мне не доставляет ни малейшего удовольствия. Но я твой друг, Микаэль, и охотно выполню твои справедливые пожелания до того, как немые рабы султана приступят к своим обязанностям.

Я ответил ему, что хотел бы с глазу на глаз поговорить с женой о семейных делах. Он сразу согласился, а я, незаметно пододвинув к нему чашу с прохладным шербетом и блюдо со сладостями — пусть сам решает, поститься ему или нарушить запрет, — медленным шагом направился к лестнице, ведущей наверх, в комнату жены.

Джулия неохотно следовала за мной, а за ней неотступной тенью бесшумно скользил Альберто в своих желтых одеждах евнуха, неотрывно следя за каждым моим движением.

Убедившись, что Мирмах спокойно спит на ее ложе, Джулия повернулась ко мне. Безнадежно любопытный до последнего своего вздоха, я спросил:

— Ну так как прошел день в серале? Случилось что-нибудь особенное?

Она рассеянно ответила:

— Султан проснулся поздно, совершил предписанное омовение, долго молился, а потом велел передать в казну всю серебряную и золотую посуду и отчеканить монеты. С сегодняшнего дня он желает пользоваться исключительно медной посудой и глиняными кубками. Он также послал стражу закрыть в городе все заведения, торгующие вином и другими горячительными напитками. Столица султана должна жить строго по законам Корана, заявил повелитель правоверных. Весь день султан тщательно изучал планы Синана Строителя, которому поручено воздвигнуть в Стамбуле мечеть — самую великолепную во всем мире.

Джулия смотрела на меня своими разноцветными глазами, и в ее взгляде сквозили злобная радость и безграничное любопытство, когда она с невинным видом спросила:

— Разве ты не видел своего друга, Мустафу бен-Накира? Он лучше других может рассказать тебе о том, что случилось в залах сераля.

— Ах, значит, вот почему евнухи вырвали у него язык, — бесстрастно произнес я. — Не беспокойся, Джулия, Мустафа бен-Накир уже обрел вечный покой в могиле и никому не сможет навредить.

Она топнула ногой, и лицо ее исказила злобная гримаса. Джулия прошипела:

— Что ты за человек и о чем ты думаешь, Микаэль? Ты не уронил ни одной слезинки! Неужели все тебе безразлично? Что тебе надо? Мне ничего плохого ты сделать не можешь. Хоть ты и раб султана, именно я унаследую дом и все твое имущество. Сераль милостив и благосклонен ко мне, ибо я много знаю. Даже не представляешь, как много, дорогой Микаэль.

— Расскажи мне все, — бесстрастно приказал я. — У нас достаточно времени, а твое повествование никому не причинит зла.

— Тебе на самом деле это интересно? — язвительно ухмыльнулась Джулия. — Так знай, что лишь ради того, дабы все поведать, с презрением глядя тебе в лицо, я еще раз вернулась сюда. Можешь мне не верить, но султан решился покончить с Ибрагимом только после того, как узнал о заговоре Мустафы бен-Накира и дервишей, которые собирались убить его, султана Османов, и захватить власть при поддержке подкупленных янычар. С тех пор Сулейман боялся оставаться один на один со своим дорогим другом великим визирем и велел немым рабам всегда сторожить за занавесью. Так было и прошлым вечером, когда султанша Хуррем и я через невидимое отверстие в стене слушали и наблюдали за тем, что происходит в личных покоях султана. Два старых друга говорили мало, видимо, им больше не о чем было говорить. Великий визирь самозабвенно играл на скрипке, а султан после ужина принял большую дозу сонного зелья, предписанную лекарем, чтобы поскорее забыться сном и не думать о том, что должно случиться. У него была фетва великого муфтия, поэтому его больше не мучили угрызения совести. Когда Сулейман уснул, султанша Хуррем не устояла перед искушением и из-за решетки стала язвительно шутить и смеяться над великим визирем. О, уверяю тебя, издеваться она умеет! Разумеется, она тут же поведала Ибрагиму о предательстве Мустафы бен-Накира. И тогда великий визирь словно взбесился и ответил ей потоком брани, давая ясно понять, что на самом деле он думает о ней. Чтобы поскорее закончить этот бесплодный обмен мнениями, султанша Хуррем велела немым рабам приступить к делу. Но великий визирь оказался сильным мужчиной, и безмолвным, вопреки обычному их поведению, пришлось взяться за кинжалы, глубоко и много раз ранить Ибрагима, чтобы, обессилевшему, накинуть на шею шелковую удавку. Хуррем бесстрастно наблюдала за убийством, и я тоже была там и видела, как кровь брызгала на стены. Когда немые перенесли султана в опочивальню, чтобы не беспокоить его сон, султанша Хуррем сняла с шеи Ибрагима четырехугольную султанскую печать и приказала немым слугам унести мертвеца на простых носилках и бросить тело под сводами Ворот Мира, рядом со двором янычар, чтобы рассвет застал его там. Двери в кровавый зал Хуррем опечатала своей личной печатью, чтобы все видели и навсегда запомнили, какая участь ждет каждого, кто стремится к власти.

— А Мустафа бен-Накир? — спросил я. — Что случилось с ним?

Лицо Джулии внезапно покраснело, она задрожала, словно испытала сильнейшее наслаждение, и, нежно обняв Альберто, ответила:

— Султанша Хуррем — женщина загадочная, и вид крови сильно возбуждает ее. Сказать всего я не могу, но мне не кажется, что Мустафе бен-Накиру было во всем отказано. Во всяком случае, он довольно долго оставался наедине с султаншей в се покоях. На рассвете, когда уже можно отличить нить белую от черной, Хуррем велела ему уйти, чтобы не опорочить своего честного имени. Однако евнухи поймали Мустафу в Райском Саду гарема и немедленно оскопили, считая наряд дервиша довольно странным для посетителя этих мест. Орудуя острыми короткими ножами, они проделали с ним еще такое, что, наверное, не стоит подробно описывать. А вот султанша Хуррем никогда еще, даже наблюдая за смертью великого визиря, не смеялась так звонко, как в тот миг, когда вместе со мной смотрела из-за золотой решетки на муки Мустафы бен-Накира. Как серебристо и звонко, как же чарующе должен был звучать ее смех, если Мустафа, услышав его, из последних сил приподнял голову, чтобы увидеть Хуррем, пока евнухи не выкололи ему глаз...

— Довольно, остальное мне известно, — оборвал я Джулию на полуслове. — Уже смеркается и самое время, чтобы ты, наконец, рассказала мне также и о себе, дорогая моя Джулия, ибо я желаю из твоих уст узнать, что же ты за женщина и за что так сильно ненавидишь меня?

Голос Джулии понизился до шепота, а все ее тело пронзила внезапная дрожь:

— Последняя ночь многому меня научила, Микаэль, хоть я и думала, что в этой жизни я уже все испытала. И лишь для того я вернулась сегодня к тебе, чтобы еще раз пережить то невероятное наслаждение, которое доставит мне созерцание медленно затягивающейся на твоей шее шелковой удавки. Надеюсь, ты будешь сильно сопротивляться, хотя ты и слабак. Султанша Хуррем открыла мне глаза, и я поняла, что смерть — сестра сильнейшего наслаждения. Я жалею лишь о том, что так поздно узнала об этом, хотя и предчувствовала нечто подобное, когда Альберто безжалостно хлестал меня кнутом.

— Альберто меня не волнует, — перебил я ее. — Я давно знаю, что Мирмах — не моя дочь. Я сам виноват в том, что не обращал внимания на дьявольский блеск в твоих ведьминых глазах. Но я очень сильно любил тебя, хотя и пытался освободиться от твоих колдовских чар, когда наконец понял, кто ты на самом деле. Ответь мне всего лишь на один вопрос: ты когда-нибудь любила меня по-настоящему, Джулия, хоть одно мгновение? Только об этом скажи мне, Джулия, ничего больше я знать не желаю.

Она заколебалась, с опаской глянула на застывшее, бездушное лицо Альберто, а потом быстро заговорила:

— Нет, нет, я никогда не любила тебя, Микаэль, никогда. Во всяком случае с того самого дня, когда познакомилась с мужчиной, который стал господином моей души и моего тела. До тебя так и не дошло, как со мной следует обращаться, хотя я нарочно дразнила тебя, пытаясь заставить хоть один раз поколотить меня, как подобает настоящему мужчине. Ах, Микаэль, ты всегда был для меня хуже евнуха!

Джулия вдруг стала для меня чужой, настолько чужой, что я даже не мог ее ненавидеть. Эта неожиданная и столь глубокая отчужденность повергла меня в ужас, и я не понимал, как когда-то мог со слезами на глазах ласкать и целовать ее мягкое тело и лживые губы, часами глядя в ее ведьмины разноцветные глаза.

Срывающимся от волнения голосом, я наконец заговорил:

— Солнце уже садится и вскоре на небе вспыхнут звезды. Извини меня, Джулия, за то, что я испортил тебе жизнь, заставляя терпеть меня так долго. Мужчине такому, как я, не следовало увлекаться тобой. И я наверняка виноват в том, что за годы, прожитые со мной, ты превратилась в настоящую ведьму, женщину бессердечную, не способную сочувствовать никому. В своем безумии я верил, что любовь означает теплое и доброе чувство, которое непременно испытывают двое, а это значит, что они будут поддерживать друг друга в минуту одиночества и отчаяния, которые мы непременно наследуем от многих поколений наших предков. Ты не виновата, Джулия, лишь я один во всем повинен. Это была моя ошибка, и я один должен за нее ответить.

Джулия смотрела на меня так, будто не понимала ни слова из того, что я говорю, и мне показалось, что разговариваю я с ней на чужом и непонятном для нее языке. Но я ни за что на свете не хотел доставить ей того удовольствия, которое она ожидала испытать, — и за это никто не может осуждать меня. И хотя все мое тело содрогалось от ужаса, я выпрямился во весь рост и с гордо поднятой головой медленно спустился вниз по лестнице, больше не удостоив Джулию ни единым взглядом.

И, кажется, я ни разу не запнулся, когда, воззвав к Милосердному, попросил кислар-агу поскорее приступить к выполнению возложенной на него миссии.

Толстяк очнулся от приятной дремы, дружелюбно взглянул на меня и хлопнул в пухленькие ладоши. Трое безмолвных рабов султана явилось незамедлительно. Первый из них нес подмышкой довольно большой сверток, в котором, как я думал, находился предписанный законом черный халат. Несмотря на страх и жуткие обстоятельства, я не переставал гадать, какого же цвета шнурок был выбран для меня, и даже перед лицом смерти надеялся, что ко мне будет проявлено должное уважение. О зеленом я даже и не мечтал, а вот красный показался бы мне лучшим доказательством почтения, ибо положенное мне жалованье давало мне право рассчитывать лишь на скромную желтую удавку.

Но из развернутого свертка, к моему несказанному удивлению, немой раб достал простой глиняный кувшин и большой кожаный мешок, который тут же расстелил на земле. Повинуясь жесту кислар-аги немой палач достал также самую обычную пеньковую веревку. Двое безмолвных внезапно крепко схватили Альберто за плечи, чтобы тот не дергался, а третий сзади накинул петлю итальянцу на шею и задушил его так ловко и быстро, что несчастный даже не успел понять, что же с ним происходит. На тупом лице Альберто появилось выражение безмерного удивления и, синея, он упал на землю, давясь собственным языком, который вывалился у него из открытого рта, а светлые глаза его вылезли из орбит. Немой палач потуже затянул шнур и завязал крепкий узел, когда онемевшая Джулия наконец сообразила, что происходит прямо у нее на глазах. Осознав все, крича, как разъяренная кошка, Джулия схватила за руки стоявшего на коленях палача, но его помощники прекрасно знали свое дело и быстро остановили обезумевшую женщину, заломив ей руки за спину.

Джулия брыкалась, кричала и вырывалась, а ее глаза налились кровью от ярости и бешенства, но управитель гарема, склонив голову набок, спокойно взирал на нее, словно в глубине души радовался ее страданиям.

— Извини меня, султанский раб Микаэль эль-Хаким! — вежливо обратился ко мне сановник. — Очень сожалею, но мне был дан приказ лично проследить за казнью твоей жены. Ее задушат, тело зашьют в мешок и бросят в Мраморное море. Султанша Хуррем, как тебе известно, — женщина весьма благочестивая и испытывает отвращение к непристойностям, которым не раз предавалась твоя жена Джулия. Совсем недавно султанше Хуррем стало известно, что Джулия злоупотребила ее доверием, переодела своего любовника в желтые одежды евнуха и провела его в женские покои сераля. В этом нет, разумеется, твоей вины, и я глубоко сочувствую тебе в твоем горе. Но твоей жене не избежать наказания за столь бесчестный поступок и за разврат, которому она предавалась, и, между нами говоря, благородная султанша Хуррем отныне решила более тщательно следить за тем, кого допускать к себе в услужение.

Джулия прекратила кричать и брыкаться и слушала невозмутимые объяснения кислар-аги, не веря собственным ушам. В уголках ее накрашенных уст выступила пена. Она закусила губу и вдруг страшно закричала:

— Ты в своем уме, кислар-ага?! Ты за все ответишь собственной головой! Я слишком много знаю о тебе и твоих шашнях с лекарем сераля!

— Ты права, — ответил сановник, и его отекшее бледное лицо вдруг окаменело, а в глазах сверкнули искры гнева. — Ты знаешь слишком много, потому султанша Хуррем и решила избавиться от тебя. Тебе следовало давно понять это, но такая глупая женщина, как ты, не видит дальше собственного носа. Чертя линии пальцем на песке, ты могла другим предсказать все что угодно, а вот о себе ты так и не позаботилась — видимо, ума не хватило.

Управителю гарема беседа с Джулией явно надоела. Он подал знак, и один из немых рабов султана быстро накинул на шею женщины черную удавку и затянул так, что дикий вой, который она издала, тут же прекратился.

Весь дрожа, я отвел глаза, чтобы не видеть, как умирает Джулия.

Немые палачи привязали ее к Альберто, и соединенные так тела любовников засунули в большой кожаный мешок. Потом, соблюдая меры предосторожности, вскрыли глиняный кувшин и железными щипцами извлекли оттуда длинную ядовитую змею. Быстро сунув змею в мешок, немые ловко зашили отверстие.

Когда они наконец ушли, унося с собой тяжелый груз, и мы с кислар-агой остались одни, я с неподдельным изумлением уставился на управителя гарема и, не в силах больше сдержаться, с дрожью в голосе спросил:

— Как они осмелились оставить тебя один на один со мной?! А если я с перепугу раню тебя? И потом, совершенно бессмысленно откладывать то, что неизбежно должно свершиться, ибо, наверное, еще до моего рождения было решено, что все должно произойти именно сегодня, в этом доме и в твоем присутствии, благородный кислар-ага.

Поглаживая отвисшие мягкие подбородки, толстяк не сводил с меня ледяного взгляда. Спустя мгновение он сказал:

— Я выполнил приказ султанши Хуррем, который великий султан скрепил личной печатью. Согласно этому приказу ты тоже был приговорен к смерти, но внезапно все изменилось. Дело в том, что султан Сулейман — человек благородный, который всегда ценил и ценит отвагу и преданность, — редко бывает откровенным с султаншей. Возможно, сегодня больше чем когда-либо султан чувствует необходимость совершить благое дело. Поэтому тайно ото всех, даже без ведома султанши Хуррем, он призвал меня к себе и велел помиловать тебя, ибо ты не убоялся рискнуть головой ради того, чтобы по мусульманскому обычаю проводить великого визиря Ибрагима в последний путь, не испугался возбужденной толпы, которая запросто могла разорвать тебя на куски. Султан считает, что своим поступком ты заслужил признание и уважение любого настоящего мужчины, а между нами говоря, я думаю, ты таким образом облегчил его страдания из-за кончины Ибрагима. Не мне говорить тебе, что он вынужден изгнать тебя из города, дабы твое помилование сохранить в тайне от султанши Хуррем и тем самым оградить себя от ее упреков. Султан снова впал в глубокую меланхолию и больше чем когда-либо нуждается в утешении, которое всегда находит в объятиях Хуррем. Итак, из-за тебя, Микаэль эль-Хаким, я попал в затруднительное положение, можно даже сказать — опасное. Не могу не выполнить прямого приказа султана, но и гнев султанши Хуррем может стать для меня роковым.

Он умолк, но тут же спросил:

— Говори, куда ты хочешь уехать, Микаэль?

— А как насчет Египта, благородный кислар-ага? — покорно осведомился я, понемногу приходя в себя от неожиданного поворота судьбы. — Как мне кажется, до Египта довольно далеко и, возможно, там я смогу найти пристанище, если ты, разумеется, не против.

Не успел я до конца изложить свою мысль, когда бесшумной поступью приблизился к нам маленький немой евнух, разглядывая меня изучающим взором ученого.

— Можешь отправиться в Египет, — согласно кивнул управитель гарема. — Но ты должен забыть о прежней жизни и взять новое имя. Ты должен также до неузнаваемости изменить свою внешность, в чем поможет тебе мой цирюльник. Он сбреет тебе волосы, брови и бороду, а все лицо покрасит в темно-коричневый цвет. Не переживай, если после этой процедуры на твоем лице появятся глубокие безобразные морщины — это лишь на время, и само пройдет спустя несколько недель. Но времени у нас мало, пора приступать к делу. Завтра султан объявит о роспуске братства дервишей, главой которого был великий визирь Ибрагим. Сотни дервишей поспешно покинут город, чтобы избежать мести великого муфтия. В одеянии дервиша и ты уйдешь незамеченным. На собственной шкуре испытаешь сочувствие благочестивых мусульман. Запомни одно: поменьше болтай и старайся жить скромно и спокойно, не привлекая ничьего внимания, ибо в противном случае султанша Хуррем никогда не простит меня.

Странный тон его высказывания пробудил во мне неожиданные подозрения. Я наклонился, чтобы получше разглядеть непроницаемое лицо человека, выросшего, воспитанного и прожившего жизнь в серале, и с тяжелым сердцем спросил у него:

— Благородный кислар-ага! Только немые слуги султана видели нас, но они ничего не смогут сказать. Никто и ничто не может помешать тебе убить меня. Только так ты оградишь себя от всяких неприятностей, а султан все равно останется в неведении относительно моей судьбы. Почему ты хочешь пощадить меня, ведь я же знаю: ты — человек предусмотрительный и умный?

— Я — мусульманин, — молитвенно возведя руки ладонями вверх, ответил он. — Султан — тень Аллаха на земле. Только ему одному я должен беспрекословно повиноваться, даже если это будет стоить мне жизни.

Поглаживая пухленькие подбородки, он прокашлялся и рассеянно добавил:

— Разумеется, я жду от тебя мзду, достойную твоего богатства и положения, которое ты до сих пор занимал в державе Османов. Считаю, так будет более чем справедливо, и не думаю, что ошибаюсь в тебе. Жизнью дорожат все, Микаэль эль-Хаким. И я надеюсь, что ты позволишь мне заглянуть в мешок, который заберешь с собой в Египет.

По-своему, он был прав. Но я страшно обиделся и в сердцах воскликнул:

— О Аллах, что же это такое! Ты смеешь ставить мне условия, противный кислар-ага?! Из-за безумной расточительности моей жены я давно стал нищим, и ты лучше других знаешь об этом! Ничего кроме этого дома и усадьбы у меня не осталось! И все это без малейшего сожаления я готов подарить тебе.

Он с сочувствием покачал головой и, с упреком глядя на меня, сказал:

— Не забывай, ты — мертв. Твоя жена — тоже. Единственной наследницей является ваша прекрасная дочь Мирмах. Я не понимаю, как ты можешь так подло обманывать человека, которому обязан жизнью?

— Мирмах! — воскликнул я с дрожью в голосе. — Что станет с ней?

Не скрывая своего возмущения по поводу моей неблагодарности, кислар-ага все же ответил мне, не теряя терпения:

— Султанша Хуррем — женщина благочестивая, и она огорчена судьбой твоей дочери. Жалея девочку, она решила взять Мирмах в свой гарем и позаботиться о ее воспитании. Султанша помнит и о наследстве и уже знает, как им распорядиться, пока Мирмах не выйдет замуж. Писарь казначея, видимо, вскоре появится в этом доме, чтобы составить опись имущества и опечатать все личной печатью султанши. Потому не медли, Микаэль, и поскорее уноси отсюда свои сокровища. В противном случае я могу поддаться искушению и последовать твоему мудрому совету.

Я оказался в весьма затруднительном положении, ибо покажи я ему алмазы Мулен Хасана, мне бы их больше не видать. Понимая, что имею дело с человеком хитрым и слишком алчным, я знал, что унести алмазы он мне не даст.

Во время нашей беседы маленький цирюльник кислар-аги полностью изменил мою внешность и теперь с удовлетворением настоящего художника любовался результатами своих усилий. Протягивая мне драную одежду дервиша, он не позабыл и о вонючей козлиной шкуре, чтобы мне было чем прикрыть голые плечи. Наконец он вложил мне в руку посох странника. Рассматривая в венецианском зеркале собственное лицо, я сам себя не узнал.

Не на шутку встревоженный, я не переставал размышлять, как же мне удовлетворить алчность сановника, когда внезапно передо мной возник мой глухонемой раб и, жестами извиняясь за свою смелость, попросил меня отправиться с ним в подвал моего дома.

Кислар-ага ни на мгновение не собирался оставлять меня одного, потому, взяв фонарь, мы втроем спустились в подвал, куда я прежде заходил крайне редко, разве что за кувшином вина. Глухонемой раб провел нас в самый дальний угол, открыл потайную дверцу и мы увидели красивую мраморную комнату, о существовании которой я понятия не имел, ибо Джулия сама вносила изменения в планы Синана Строителя

В комнате на полу валялись разные части одежды Альберто, а посередине стояло огромное ложе, прикрытое великолепным ковром. Наконец-то я узнал, где Джулия и Альберто проводили время, когда моя жена не гадала на песке дамам в серале.

Глухонемой раб резким движением поднял мраморную плиту в полу и в яме под ней в лучах нашего фонаря ослепительно засверкали золото и драгоценности. Теперь мне стало ясно, куда годами девались мои огромные доходы, которые, как мне казалось, Джулия беззаботно пускала на ветер.

При виде сокровищ кислар-ага совсем позабыл о своем достоинстве и чести и, взывая к Аллаху, упал на колени, по локти окуная руки в кучу монет. Потом он выбрал несколько особенно красивых драгоценностей и с видом знатока принялся их разглядывать.

— Микаэль эль-Хаким! — наконец промолвил толстяк. — Твой раб разумнее тебя и заслуживает награды. Потому и будет вознесен в ранг, который почти недоступен людям его происхождения. Немые сераля избрали его седьмым в своем кругу, ибо тот, кто до сих пор занимал эту должность, впал в немилость, нанося раны великому визирю Ибрагиму. Твой раб уже умеет накидывать на шею удавку и затягивать узел и, насколько мне известно, вскоре сможет выполнять свои обязанности. Показывая нам тайник с сокровищами, он хотел, как я полагаю, доставить мне удовольствие, чтобы таким образом заслужить мою благосклонность, хотя немые рабы сераля с незапамятных времен пользуются правом самим решать, кого избрать вместо выбывшего из их рядов. Только в исключительных случаях, когда нет подходящей кандидатуры, султан лично назначает кого-нибудь на эту должность и велит вырвать у него язык, чтобы он молча мог выполнять вместе с остальными немыми свои обязанности.

Кислар-ага милостиво взглянул на моего глухонемого раба и даже снизошел до того, что в знак высшей признательности похлопал его по спине. Раб же пал ниц передо мной, целовал мне ноги, потоками слез смачивал мне руки и смотрел на меня так преданно, что я вдруг понял, как много ему было известно — значительно больше, чем я мог предполагать. Моя неприязнь к нему мгновенно исчезла, я разволновался и кончиками пальцев коснулся его лба, глаз и щек в знак того, что понимаю его. Но в то же время я радовался тому, что могу оставить его в Стамбуле и не тащить с собой в Египет.

Управитель гарема, который даже во время беседы с нами рассматривал и взвешивал на ладони золото и драгоценности, стал с нетерпением озираться по сторонам, пока наконец не изрек:

— Ты знаешь, Микаэль эль-Хаким, что я человек честный и не намерен никого грабить. Возьми себе десять золотых монет. Это большие деньги для нищего дервиша, и, между нами говоря, ты не должен носить при себе столь крупной суммы, ибо это непременно вызовет зависть и подозрение среди неразумных людей. Кроме прочего, одну золотую монету можешь подарить своему рабу. Это, конечно же, слишком много, но у меня нет при себе серебряной мелочи, а ты, если верить твоим заверениям, не располагаешь ни золотом, ни серебром, ни даже медной разменной монетой.

Не медля больше, толстяк снял свой дорогой халат, расстелил его на полу и обеими руками принялся бросать на него золото и драгоценности. Завязав рукава и полы обширного одеяния, он поднял с пола удобный и довольно увесистый куль.

Мы было уже собрались уходить, когда внезапно раздался оглушительный грохот, от которого вздрогнула земля, а из потолка посыпалась штукатурка. Толстяк затрясся, как желе, и в ужасе заорал:

— Аллах, видимо, решил наказать этот город! И, возможно, даже стереть его с лица земли! Скорее всего это новое землетрясение. Уходим отсюда, уходим, не то погибнем под обломками стен, как крысы в крысоловке!

Я тоже перепугался, но прислушавшись, различил грохот стрельбы и догадался, что в мой дом угодило пушечное ядро. Янычары в саду орали во всю глотку, и я сразу понял, что произошло. От всей души я проклял Антти, который даже умереть спокойно мне не дал, в последнюю минуту вмешиваясь не в свое дело.

Поскорее выбравшись из подвала, я выскочил в сад и увидел нескольких дервишей, вдребезги пьяных от вина и опия, которые, дико воя и размахивая кривыми саблями, носились по моим цветочным клумбам, уничтожая дорогие растения.

Вокруг гремели выстрелы, а от едкого дыма слезились глаза.

Я громко позвал Антти и приказал немедленно остановить бессмысленную бойню. Кислар- ага, прячась за моей спиной и весь дрожа, мертвой хваткой вцепился в рукав моего халата. Он, сак и большинство евнухов, был в ужасе от грохота и шума. К счастью, Антти внял моему призыву и, едва держась на ногах, подбежал ко мне, но не узнав, воскликнул:

— Кажется, я узнаю голос Микаэля, но где же он сам? Неужели я так пьян, что мне мерещатся разные голоса? Только что я отчетливо слышал блеяние моего брата Микаэля, хотя, собственно говоря, я пришел сюда лишь для того, чтобы позаботиться об его останках, предать их земле, как того требует обычай мусульман. Я хочу, чтобы он в спокойствии ожидал дня воскрешения, хотя, разумеется, надеюсь, что этот день не слишком скоро придет и нас, живых, не застанет врасплох.

Паша янычар подбежал к нам и в гневе крикнул кислар-аге:

— Надеюсь, ты закончил свои дела, а то нам давно пора покинуть это жуткое место. Мне не приказывали драться с сумасшедшими дервишами. В этой стычке нам точно не победить, потому что мы ни за что не посмеем стрелять в святых мужей. Для устрашения, правда, я приказал несколько раз пальнуть поверх их голов, но они притащили сюда огромную пушку, а с ней нам уж никак не справиться.

Толстяк засуетился, велел янычарам поскорее уходить из сада, а когда вояки со всех ног стали удирать от ошалевших дервишей, святые мужи пустились в пляс, пронзительными голосами взывая к Аллаху.

К моей огромной радости, янычары тоже не узнали меня — маленький цирюльник поработал на славу. Я долго доказывал Антти, кто я на самом деле, пока наконец мне не удалось немного усмирить его. Только тогда мы с ним вдвоем проводили кислар-агу в лодку и, оказывая сановнику всяческое уважение, помогли поднять и разместить на корме куль, слишком тяжелый для столь почтенного человека.

Когда, наконец, мы остались с Антти наедине, я рассказал брату о моем намерении отправиться в Египет и просить там защиты и покровительства у евнуха Сулеймана. Не долго думая, мы откопали и извлекли наши алмазы из-под большого камня у забора и, не обращая внимания на пляшущих по всему саду дервишей, покинули мои владения, не испытывая особого сожаления.

Мы превратились в изгнанников и навсегда прощались с городом великого султана.

Той же ночью на рыбацкой лодке мы переправились в Скутари, на азиатский берег, где собирались сесть на корабль, дабы продолжить наш дальний путь.

***

Два года провел я в обители дервишей в окрестностях Каира, вспоминая и тщательно записывая все, что со мной приключилось в стране Османов.

Дело в том, что когда после долгого пути я наконец предстал перед евнухом Сулейманом, он не поверил ни одному моему слову и, самым неприятным и насильственным образом лишив меня алмазов, велел заточить в обитель дервишей. А ведь я, как только мог, старался поубедительнее доказать наместнику Египта, что вовсе не крал алмазов великого визиря Ибрагима после его смерти. Однако злая молва твердила, будто я, рискуя жизнью, устроил торжественные похороны Ибрагима с одной лишь целью — добраться наконец до несметных сокровищ, которые великий визирь годами собирал и прятал во дворце в тайнике, о существовании которого мне, его доверенному лицу, было известно. Но нет моей вины в том, что бестолковые писари султанского казначея до сих пор не обнаружили столь ловко спрятанного тайника, а также в том, что люди вообразили, будто я и в самом деле смог успеть унести и спрятать сокровища до того, как немые палачи задушили меня в моем доме.

Свои рассказы о жизни и приключениях при дворе султана Османов я писал также ради успокоения собственного сердца и ради того, чтобы освободиться от бремени этих тяжких воспоминаний.

Теперь, наконец, я смогу начать новую жизнь среди людей, ибо стал зрелым мужем. Однако, чтобы сделать такой вывод, мне пришлось много пережить и много выстрадать, и среди испытаний, которые уготовила мне судьба, жизнь с моей женой Джулией, женщиной с разноцветными ведьмиными глазами, была не из самых приятных и легких.

Но вот, кажется, я нашел верный путь и надеюсь, что сумею жить, как нормальный человек, лишь бы только предоставилась мне такая возможность. Я собираюсь навсегда отказаться от всяческих благих намерений, ибо убедился в том, что как только пытаюсь помочь другим, мое вмешательство приносит больше вреда, чем пользы.

Загрузка...