ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Я так и не узнал, кто тогда победил в матче, потому что ушел от Ниссена во время перерыва посередине игры («Патриотс» вели) и поехал за пятнадцать миль в Уэлфлит повидаться с Гарно, который жил над мануфактурной лавкой в одном из мелких переулков. Я говорю «переулок», но вообще-то ни одна улица в Уэлфлите не казалась хоть как-то связанной с другими, словно в день закладки города две с лишним сотни лет назад пятеро моряков, каждый со своим бочонком рома, побрели от берега бухты вдоль ручьев и вокруг болотцев, а кто-то шел вслед за ними и старательно заносил на карту их причудливые маршруты, которые и стали здешними дорогами. В результате никто из моих провинстаунских знакомых не был способен найти кого бы то ни было в Уэлфлите; впрочем, не очень-то мы и старались, Уэлфлит давно превратился в типовой город, и среди местных жителей не было ни одного янки, чей нос не мог бы сойти за винтовочный ствол, мгновенно берущий вас в перекрестие волосков в своих подозрительных дулах-ноздрях. Поэтому некоторые из нас частенько спрашивали Гарпо, как он мог променять Провинстаун на Уэлфлит, на что он отвечал: «Не смог привыкнуть к вашим заворотам. Они меня достали. Пришлось переехать».

Так что кое-кто начал звать его Заворотом. Но поскольку его спутанные белые кудри обрамляли лицо, такое же резиновое, как и у великого комика (хотя со значительно большим количеством отметин: после профессионального футбола он играл полупрофессионалом без шлема), кличка Гарпо за ним осталась.

Впрочем, получил он ее не в честь Гарпо Маркса[15] – это было производное от слова «гарпун». Гарпо Вериакис часто говаривал: «Глянь, какая симпатичная девчонка. Вот бы ее загарпунить». Некоторые так и звали его – Гарпуном. Я упоминаю обо всем этом, чтобы дать вам понять, как трудно было найти его дом. Зимой на Кейп-Коде никто не попадал в нужное место с первой попытки.

Однако я нашел его переулок, и он оказался дома – два сюрприза сразу, – хотя я все еще не верил, что он сделал мне наколку, ибо даже не знал за ним такого умения, а кроме того, не мог понять, как мне удалось бы найти его жилище пьяному, в темноте, но когда я забрался по наружной лесенке к нему на верхний этаж, мои сомнения исчезли. Он поднял голову от кошачьей миски, куда как раз выкладывал еду (Гарпо жил с пятью кошками вместо одной прелестной девушки), и первым, что он спросил, было:

– Нарывает?

– Не знаю. Чешется.

Больше он не произнес ни слова в мой адрес, пока не опорожнил банку, хотя пару раз обратился к своим питомицам, которые влюбленно терлись о его лодыжки, точно ожившие меховые образцы; однако, покончив с этим, он вымыл руки, снял с меня повязку, достал пластиковую бутылочку с каким-то дезинфицирующим средством и оросил им мой бицепс.

– На вид не слишком воспаленная, – сказал он. – Это хорошо. Я беспокоился. Не люблю браться за иглы, когда атмосфера на меня давит.

– Что-нибудь было не так? – спросил я.

– Ты был в полной отвязке.

– Ну и что? Я пью и отвязываюсь. Идея не нова.

– Мак, ты нарывался на драку.

– Я, наверно, совсем с ума сошел. – Он запросто мог поднять сзади машину. – Неужто я и впрямь лез драться с тобой? – спросил я.

– Во всяком случае, грубил.

– Со мной была женщина?

– Не знаю. Может, внизу, в машине. Ты орал из окна.

– И что я говорил?

– Орал из окна: «Сейчас ты проиграешь пари».

– Ты слышал, чтобы мне отвечали?

Один из плюсов людей, которые меня окружают, состоит в том, что они никогда не удивляются неспособности друга вспомнить нужный момент.

– Уж больно ветер шумел, – сказал Гарпо. – Если там была женщина, то она хохотала, как злой дух.

– Но ты все-таки думаешь, что в моей машине была женщина?

– Не знаю, – мрачно сказал он. – Иногда леса смеются надо мной. Я много чего слышу. – Он убрал бутылочку с дезинфектантом и покачал головой. – Мак, я тебя просил не делать наколку. Такая кругом жуть была. До того как ты вошел, я чуть на крышу не залез. Если б ударила молния, точно полез бы.

Некоторые утверждали, что Гарпо наделен особой чувствительностью, некоторые – что он съехал с катушек, играя без шлема, а я всегда думал, что тут налицо обе причины и одна усиливает другую. Коли на то пошло, он воевал во Вьетнаме, и его лучший товарищ – так гласила легенда – подорвался на мине в двадцати ярдах от Гарпо. «Я от этого сдвинулся», – поведал он немногим приятелям. Теперь он жил в поднебесье, и главными событиями были для него слова ангелов и демонов. Несколько раз в году, когда кланы, угрожающие человечьему существованию, скоплялись на грядах облаков подобно средневековым армиям и разражался ливень с ударами молний, Гарпо залезал на конек крыши и бросал вызов злым силам.

– Когда они видят, что я там стою, они смирнеют. Боятся, что я могу заколдовать их. Но я начинаю плакать как ребенок. Это страшно, Мак.

– А я думал, ты подымаешься на крышу только в грозу.

– Иногда правила необходимо нарушать, – хрипло сказал он.

Я редко бывал уверен, что понимаю смысл его речей. У него был низкий и глухой голос с такими подземными перекатами эха (словно голова его до сих пор гудела от потрясений, которых никому больше не вынести), что обычная просьба дать сигарету звучала в его устах афоризмом. Кроме того, он был способен на шокирующие откровения. Он походил на тех спортсменов, что говорят о себе в третьем лице. («Хьюго Блэктауэр – центровой из НБА, который стоит миллион долларов», – сообщает Хьюго Блэктауэр.) Гарпо тоже обладал способностью почти приравнивать первое лицо к третьему. «Очень симпатичная у тебя жена, – сказал он на одной из наших летних вечеринок, – но я ее боюсь. У меня на нее просто не встал бы. Ты молодец, что справляешься». Шокирующее выкатывалось из него, как кости из стаканчика. Теперь он сказал'

– Когда надвигался ураган, я простоял на крыше три часа. Поэтому он и обошел нас.

– Ты ему помешал?

– Я знаю, от этого мне худо будет. Пришлось дать клятву.

– Но ты сдержал ураган?

– До некоторой степени.

Посторонний решил бы, что следующий мой вопрос – насмешка. Гарпо знал, что это не так.

– Как ты считаешь, – спросил я, – «Пэтриотс» сегодня выиграют?

– Да.

– Это твое профессиональное мнение?

Он покачал головой:

– У меня такое чувство. Я слушал ветер.

– А ветер часто ошибается?

– В обычных вещах один раз из семи.

– А в необычных?

– Раз на тысячу. Тогда он более сосредоточен. – Гарпо схватил меня за руку. – Почему, – спросил он, словно мы уже не обсуждали этого раньше, – почему ты собрал свою коноплю прямо перед ураганом?

– Кто тебе сказал?

– Пэтти Ларейн.

– А ты что ответил? – спросил я.

Он был как ребенок. Если уж начал говорить, все выложит.

– Я сказал ей, чтобы она тебя предупредила, – самым серьезным топом сообщил он. – Лучше было бы потерять урожай, чем собирать его в такой спешке.

– А она что?

– Сказала, ты не послушаешь. Я ей поверил. Потому и не обиделся два дня назад, когда ты приехал сюда очумевший. Я понял, что ты курил свою траву. В твоей траве есть зло. – Он произнес это слово так, точно зло было высоковольтным проводом, который упал на землю и извивается, рассыпая искры.

– Я приехал сделать наколку? – спросил я.

– Нет. – Он решительно помотал головой. – Никто не знает, что я это умею. Я работаю только для тех, кого уважаю. – Он мрачно поглядел на меня. – Тебя я уважаю. – промолвил Гарпо, – потому что у тебя хватает мужества харить жену. Я перед красивыми женщинами робею.

– Значит, – повторил я, – мне не наколка была нужна?

– Нет, – снова сказал он. – Иначе я бы тебя выставил.

– Так чего я хотел?

– Чтобы я провел сеанс. Ты сказал, что хочешь узнать, почему на последнем сеансе с твоей женой случилась истерика.

– И ты не стал мне помогать?

– Ну нет, – ответил он. – Хуже ночи было не придумать.

– То есть ты сказал: «пет»?

– Я сказан «нет». Ты стал говорить, что я фуфло. И так далее. Потом увидел мой набор. Мои иглы лежали на столе. И сказал, что хочешь наколку. «Не уезжать же с пустыми руками», – заявил ты.

– И ты согласился?

– Не сразу. Я сказал, что это с бухты-барахты не делают. Но ты все выглядывал в окно и крича!: «Еще минутку!» Я подумал, если там нет людей, значит, ты говоришь с ними. Потом ты заплакал.

– Фу, черт!

– Ты сказал мне, что раз я отказываюсь проводить сеанс, то я должен сделать тебе наколку. «Я перед ней в долгу, – повторял ты. – Я виноват. Я должен носить на себе ее имя». – Он кивнул. – Это я понял. Ты умолял кого-то, чтобы тебя простили. И я сказал, что сделаю. Тогда ты подбежал к окну и заорал: «Сейчас ты проиграешь пари». Тут я засомневался в твоей искренности. Но ты вроде и не заметил, что я сержусь. Ты сказал: «Наколи мне имя, которое я называл тебе на сеансе в Труро». – «Какое это?» – спросил я. И ты вспомнил, Тим.

– Разве на сеансе я не говорил, что хочу связаться с Мэри Хардвуд, кузиной моей матери?

– Другим ты сказал так, по мне прошептал: «Настоящее имя – Лорел. Скажи им, что это Мэри Хардвуд, но думай о Лорел».

– Это были мои слова?

– А еще ты сказал: «Лорел умерла. Я хочу услышать ее, но она мертва».

– Не мог я такого сказать, – возразил я, – потому что как раз надеялся выяснить, где она.

– Если ты думал, что она жива, стало быть, ты хотел перехитрить духов.

– Пожалуй что.

– Из-за этого, наверное, и каша заварилась. – Он вздохнул под бременем всей человеческой извращенности. – Две ночи назад, как только я начал колоть, ты сказал: «Не могу тебе врать: по-настоящему ее зовут не Лорел. Ее имя Мадлен». Это здорово выбило меня из колеи. Когда я берусь за иглу, я стараюсь войти в контакт с силами вокруг меня. Это главная зашита. А ты нарушил мою концентрацию. Потом, через минуту, ты сказал: «Я передумал. Пиши все же Лорел». Ты сам испортил себе наколку. Два раза испортил.

Я помолчал в знак уважения к его словам. Потом, когда прошло вроде бы достаточно времени, спросил:

– А еще что я говорил?

– Ничего. Заснул. Когда я кончил работу, ты проснулся. Пошел вниз, сел в машину и уехал.

– Ты со мной не спускался?

– Нет.

– А из окна не выглядывал?

– Тоже нет. Но кто-то, по-моему, с тобой был. Потому что внизу ты расшумелся. Кажется, я слышал, как тебя пытались утихомирить мужчина и женщина. Потом вы все уехали.

– Все трое на моем «порше»?

Гарпо различал автомобили по шуму мотора.

– Там была только твоя машина.

– Как же я усадил двоих на одно маленькое сиденье?

Он пожал плечами.

Я уже собрался уходить, когда он сказал:

– Девушка, которую ты называешь Лорел, скорее всего еще жива.

– Ты уверен?

– Похоже, она на Кейп-Коде. Пострадавшая, но не мертвая.

– Если тебе это ветер принес, можно считать, что за это шесть шансов против одного.

Снаружи стояла темень, и шоссе, по которому я ехал через лес обратно в Провинстаун, хлестали последние сухие листья. Ветер ярился, словно моя последняя убогая шутка и впрямь рассердила его; он бухал в борт автомобиля с силой, способной опрокинуть яхту.

Как-то раз, пару лет назад, я присутствовал на другом сеансе. Один приятель Гарпо погиб в аварии на этом самом шоссе; Гарпо пригласил меня вместе с двумя мужчинами и двумя женщинами, которых я не знал, и мы уселись в полумраке вокруг маленького столика с тонкими ножками. Наши ладони лежали на столе, растопыренные, пальцы соприкасались. Потом Гарпо отдал столику свои команды. Он говорил с ним, точно ни капли не сомневаясь, что его голос будет услышан, и велел ему чуть наклониться в сторону, а затем опуститься опять – это будет значить «да». Если столик захочет сказать «нет», ему следует наклониться и опуститься дважды. Стукнуть по полу два раза. «Все ясно?» – спросил Гарпо.

Столик встал на две ножки с готовностью вышколенного пса, которому скомандовали: «Служи». Потом опустился на пол. Отсюда мы и начали. Гарпо задал простой код. Один легкий удар по полу означает «А», два – «Б», и так далее.

Поскольку он хотел убедиться, что разговаривает с другом, погибшим неделю назад, первый вопрос его был таким: «Ты здесь, Джон?» – и столик, после паузы, стукнул один раз. Для проверки Гарпо спросил: «С какой буквы начинается твое имя?» Столик неторопливо отстучал столько раз, сколько требовалось для буквы «Д».

Мы двинулись дальше. Все это тоже происходило ноябрьским вечером. Мы сидели в маленькой уэлфлитской квартирке Гарпо, ни разу не встав из-за столика с девяти вечера до двух пополуночи, – все чужие друг другу, если не считать хозяина. Времени было довольно, чтобы обнаружить любой обман. Но я ничего такого не обнаружил. Наши колени были на виду, а руки лежали на столешнице, причем никто явно не надавливал на нее сильнее, чем следовало. Мы сидели так тесно, что, если бы чей-то сосед напрягся, этого нельзя было бы не заметить. Нет, столик постукивал в ответ на наши вопросы совершенно естественно, как если бы воду переливали из одною стакана в другой. Ничего пугающего в этом не было. Скорее, это было утомительно. Уж очень много времени ухолило на каждое слово.

«Как тебе там, – спросил Гарпо, – где ты сейчас?»

Столик отстучал шестнадцать раз. Мы получили «О». После паузы началась новая серия постукиваний: столик наклонялся, поднимая две ножки на добрый фут от пола, но медленно, очень медленно, как половина разводного моста, а затем так же неспешно опускаясь для подачи сигнала. Следующая серия состояла из двадцати ударов и заняла несколько минут. Теперь у нас было «Т». Таким образом, вышло «ОТ»… «Отлично?» – спросил Гарпо. Столик стукнул дважды: «Нет!» «Извини, – сказал Гарпо. – Продолжай». На этот раз мы услышали семнадцать ударов. Теперь у нас имелись буквы «О», «Т» и «П».

И только когда мы добрались до «О-Т-П-А», Гарпо произнес: «Отпад?» – и столик ответил одним ударом. «Джонни, там и правда отпад?» – спросил Гарпо. И вновь столик поднялся, и вновь опустился. Это мало чем отличалось от общения с компьютером.

Так мы просидели пять часов и получили приличное количество информации о нынешнем положении Джона в потустороннем мире. Среди этих сведений не было ничего, могущего поколебать основы эсхатологии или теории кармы. И лишь в начале третьего часа ночи, возвращаясь домой – тогда дул примерно такой же ветер, как сегодня, – я осознал, что видел обычный столик, который вопреки многим физическим законам умудрялся подыматься и опускаться сотни раз, дабы передать нам словечко-другое через ущелье, чьей глубины я не мог и представить. Лишь тогда, очутившись в одиночестве на шоссе, я ощутил, как волосы топорщатся у меня на загривке, и понял, что был свидетелем жуткого, невероятного события. И силы, сделавшие это возможным, наверное, до сих пор витали вокруг меня. Я был наедине с ними на продуваемом ветром шоссе, неподалеку от морской пучины – да, таким одиноким я не чувствовал себя никогда в жизни. Трепет, который я едва ли испытывал, сидя за столиком у Гарпо, вдруг охватил меня на пустынной дороге.

Однако на следующий день я встал таким апатичным, словно мою печенку часами лупили о цементную стену; я погрузился в такую депрессию, что избегал дальнейших сеансов до того самого вечера в Труро, когда мы потерпели наше знаменательное фиаско. Я созрел для веры в возможность бесед с духами. Все дело было только в том, что у меня недоставало на это мужества.

Вернувшись домой, я затопил камин, налил себе выпить и уже собрался напрячь память, чтобы вспомнить что только можно о своем путешествии в Уэлфлит два дня назад – путешествии с двумя другими людьми в одном маленьком «порше», – как вдруг кто-то стукнул дверным молотком (во всяком случае, я могу в этом поклясться) и дверь распахнулась настежь.

Я не знаю, что проникло внутрь и осталось ли оно в доме после того, как я запер дверь, но я воспринял это явление как призыв. На меня снова пахнуло невыносимым запахом разложения, впервые почуянного под карнизом Обелиска, и я чуть не вскрикнул, поняв всю неумолимость забрезжившей передо мной логики. Ибо мне было велено – и я не мог не подчиниться этому распоряжению – вернуться к делянке в трурских лесах.

Я сопротивлялся до последнего. Допил стакан и налил еще, но я понимал, что через час или через три дня, останься я трезвым или напейся до огнеупорного состояния, я все равно отправлюсь туда и проверю тайник. Пока я этого не сделаю, меня не отпустят. Та сила, что повелевала столиком, теперь держала меня – за кишки и за самое душу. Выбора не было. Возможно, хуже всего было бы запереться здесь и пережить еще одну ужасную ночь.

Я знал это. Однажды я уже побывал в тисках императива, большего, чем я сам, и это было двадцать лет назад, когда я ежедневно в течение целой недели ходил к Провинстаунскому обелиску с холодной тяжестью в легких и сосущей пустотой под ложечкой, смотрел на его бока и думал с обреченностью, равной потере рассудка, что восхождение неизбежно. Насколько хватало глаз, я видел опоры – щербины в цементе и небольшие горизонтальные уступы меж гранитными блоками. Это можно сделать, и я сделаю это – вы не поверите мне, но я так пристально разглядывал основание, что ни разу не вспомнил о карнизе наверху. Я чувствовал лишь одно: полезу. Не предприми я этой попытки, мне грозило бы нечто худшее, чем страх. Может быть, те приступы ужаса посреди ночи, когда я вскакивал и садился на кровати, и не научили меня ничему больше, но я по крайней мере обрел – как назвать это? – малую толику сострадания ко всем, кто сдается перед необходимостью выйти и совершить вещь абсолютно недопустимую – будь это совращение маленького мальчика или изнасилование девочки-подростка, – я ощутил жар того огня, что гложет изнутри людей, опасающихся срыва и потому не отваживающихся близко подойти к самим себе. И на протяжении целой педели, когда я боролся с этой странной, такой противоестественной для меня тягой и пытался убедить проникшую в меня чуждую волю, что мне нет необходимости взбираться на Обелиск, я узнал и то, сколь многообразны бывают виды человеческой изоляции. Ибо для того, чтобы предотвратить встречу с демоном, обитающим в логове кундалини нашего позвоночника, мы прибегаем к своему спиртному, к своей траве, к своему кокаину, к своим сигаретам, к своему снотворному и своим транквилизаторам, к своим привычкам и своим церквям, своим предрассудкам и своему фанатизму, своей идеологии, к самой своей глупости – надежнейшему из изоляторов! – и прежде чем совершить попытку восхождения на Обелиск и вновь обуздать воспрявшую во мне инородную силу, я перепробовал почти все эти средства. Затем, с мозгом, воспламененным скоростью, перекошенным в одну сторону выпивкой, в другую – травой, внутренне визжа, точно еще не рожденный младенец, ищущий света под угрозой удушения, чувствуя себя кровожадным, как самурай, я атаковал эту стену и обнаружил – каким бы дурацким ни оказался исход, – что мне стало лучше: по крайней мере я больше не мучился по ночам безысходным ужасом.

Итак, в тот раз игра стоила свеч. Я знал, что и на этот раз дело обстоит так же. Я должен был вернуться и посмотреть в лицо мертвой блондинке. Причем мне следовало сделать это независимо от того, кто оборвал ее жизнь – я или другой. Но, надеюсь, вы поймете меня, если я скажу, что простое желание выяснить этот ключевой для моего самосохранения факт – ведь я не знал, кого мне бояться: закона или всего, что вне закона? – играло для меня меньшую роль, чем ощущение неотвратимости повторной поездки, ибо наиболее глубокой из постигнутых мной истин была такая: важность мероприятия пропорциональна страху, который оно мне внушает.

Не стану описывать свои долгие колебания. Скажу только, что ближе к полуночи мне удалось подавить ужас настолько, чтобы начать путешествие в мыслях; таким образом, я приготовился к тому, чтобы, пускай лишь в воображении, выйти из дома, сесть в машину и отправиться на просторы шоссе, по которому и в этот час гулял ветер и, словно сонмища призраков, неслись сухие листья. И вот, представляя себе каждую деталь этой поездки, выстраивая ее в уме еще до старта, я почувствовал в самом сердце своей паники спокойствие трезвого расчета. Итак, я наконец собрался с духом и подошел к порогу, готовый ступить в настоящую ночь, но вдруг дверной молоток стукнул снова – гулко, как по моей могильной плите.

Бывают вмешательства, чересчур серьезные для того, чтобы нарушить ваше спокойствие. Человека не бросает в дрожь при встрече с палачом. Я отодвинул засов и распахнул дверь.

Вошел Ридженси. В первый миг, увидев его напряженное лицо и сердитый блеск в глазах, я решил, что он пришел меня арестовать. Он остановился в прихожей и уставился на мебель в гостиной, чуть наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, но продолжалось это так долго, что я успел понять: эти сокращения шейных мускулов вызваны его собственными душевными проблемами.

– Я не выпивать пришел, дружище, – наконец сказал он.

– Все равно могу налить.

– Потом. Сначала потолкуем. – Он ткнулся своими сердитыми блестящими глазами в мои, но потом в изумлении – поскольку ему вряд ли когда-либо приходилось замечать во мне такую решимость – отвел взгляд в сторону. Не мог же он знать, к чему я только что подготовился.

– Неужто вы работаете по воскресеньям? – спросил я.

– Вы ведь сегодня не были в Уэст-Энде?

Я покачал головой.

– И не знаете, что происходит?

– Нет.

– Сегодня у «Вдовьей дорожки» побывали все городские копы. Все, как один. – Он поглядел мимо меня. – Не возражаете, если я сяду?

Я и возражал, и нет. Я сделал жест, который можно было понять двояко.

Он сел.

– Слушайте, Мадден, – сказал он, – я знаю, вы человек занятой, но может, вы помните утренний звонок Мервина Финни?

– Хозяина «Вдовьей дорожки?»

– Вы же столуетесь там постоянно – и что, не помните его имени?

– Эй, – сказал я, – не гоните волну по мелочам.

– Ладно, – ответил он. – Почему бы вам тоже не присесть?

– Потому что я сейчас ухожу.

– Финни звонил насчет машины, верно?

– Она еще там?

– И вы сказали Мервину Финни, – произнес Эл-вин Лютер, – что не можете вспомнить имя женщины, которая была с Пангборном.

– Не могу. А это важно?

– Может, и нет. Если она не его жена.

– Мне так не показалось.

– Ну хорошо. Вы ведь здорово разбираетесь в людях.

– Все же у меня не хватает смекалки понять, что произошло.

– Ну, это-то я мог бы вам объяснить, – сказал он, – но не хочу, чтобы вы судили предвзято. – Он снова взглянул мне в глаза. – Что вы думаете о Пангборне?

– Юрист из какой-нибудь корпорации. Смышленый. Отдыхает с блондиночкой.

– Ничего из ряда вон?

– Да нет, разве что малосимпатмчный.

– Почему?

– Потому что я хотел развить отношения с Джессикой, а он мешал. – Я замолк. Ридженси был очень неплохим полицейским. Он умел незаметно оказывать давление, причем постоянное. Рано или поздно ты ошибался. – Ох, – сказал я, – вот как ее звали. Только что вспомнил. Джессика.

Он записал это.

– А фамилия?

– Пока не получается. Может, она мне ее и вовсе не называла.

– Какое от нее впечатление?

– Дамочка из высоких кругов. Я бы сказал, южнокалифорнийский тип. Но не аристократка. Просто денежная.

– Однако вам приглянулась?

– Я подозревал, что в спальне она ведет себя как порнозвезда. – Этим я хотел его шокировать. И преуспел больше, чем ожидал.

– Не люблю порнухи, – сказал он. – И не хожу на нее. Честно говоря, охотно перестрелял бы десяток-другой этих порносветил.

– Вот в чем прелесть органов охраны порядка. – ответил я. – Надень на убийцу форму, и он уже не сможет убивать.

Он поднял подбородок.

– Дешевая философия хиппи, – сказал он.

– Не рекомендую ввязываться в дискуссию, – заметил я. – У вас в мозгах полно минных полей.

– Возможно, – весело произнес он и подмигнул. – Ладно, давайте-ка вернемся к Пангборну. Он не показался вам неуравновешенным?

– Не особенно. Даже, пожалуй, совсем нет.

– Не торопитесь.

– Не торопиться?

– По-вашему, он не голубой?

– Может, он моет руки после занятий любовью, но на голубого вроде бы не похож.

– А в Джессику он, по-вашему, влюблен?

– Я бы сказал, ему нравится то, что она может предложить, но он уже слегка устал. Похоже, для него она чересчур женщина.

– То есть вы не думаете, чтобы он был влюблен в нее до одурения?

Я хотел было сказать «вроде нет», но потом решил спросить:

– Что значит «до одурения»?

– Это когда человек влюблен настолько, что уже не контролирует свои действия.

Где-то в глубине моего сознания произошел осторожный расчет Я сказал:

– Элвин, куда вы клоните? Пангборн что, убил ее?

– Не знаю, – ответил Риджснси. – Ее никто не видел.

– А он где?

– Сегодня после обеда Мервин Финни позвонил и спросил, нельзя ли убрать их машину с его стоянки. Но она была припаркована законным порядком. Так что я пообещал ему для начала оставить предупреждение на ветровом стекле. И сегодня же, во время обхода, решил заглянуть туда. Что-то мне в этом деле не правилось. Бывает, что пустая тачка наводит на подозрения. В общем, я сунулся в багажник. Он был не заперт. Пангбори лежал внутри.

– Убитый?

– Любопытно, что вы это сказали, – заметил Ридженси. – Нет, приятель, это было самоубийство.

– Да ну?

– Он залез в багажник и захлопнул его. Потом накрылся одеялом, сунул в рот пистолет и спустил курок.

– Давайте выпьем, – сказал я.

– Ага.

Его взгляд застыл от ярости.

– Очень странное дельце, – сказал он.

Я не смог сдержаться. Э. Л. Ридженси умел влиять на своих собеседников.

– Вы уверены, что это самоубийство? – спросил я, понимая, что вопрос вряд ли пойдет мне на пользу.

Хуже того. Наши глаза встретились с явственно ощутимым взаимопониманием: так бывает, когда двое видят одно и то же. Я видел кровь на сиденье своего автомобиля.

Он выдержал паузу и произнес:

– Никаких сомнений. У него следы пороха вокруг рта и на нёбе. Разве что его накачали наркотиками, прежде чем убить, – Ридженси вынул блокнот и записал несколько слов, – хотя я не понимаю, как можно запихнуть человеку в рот дуло, застрелить его, а потом уложить тело так, чтобы не смазать брызги крови и не выдать себя. Пятна крови на полу и стенке багажника полностью соответствуют картине самоубийства. – Он кивнул. – Что-то я разочаровался в вашей проницательности, – заметил он. – С Пангборном вы ошиблись на все сто.

– Да, самоубийцу я в нем точно не разглядел.

– Забудем это. Он чокнутый гомик. Мадден, вы даже понятия не имеете, что тут на самом деле кроется.

Замолчав, он принялся рассматривать комнату, точно желая сосчитать двери и оценить мебель. В его глазах мой интерьер явно представлял собой малоприятное зрелище. Обстановку в основном выбирала Пэтти, а она любила дорогую безвкусицу в стиле Тампа-Бич – то есть белую мебель, разноцветные шторы, коврики и подушечки, обивку в цветочках, высокие табуреты с пухлыми кожаными сиденьями, розовые, зеленые, оранжевые и светло-желтые для своего будуара и гостиной, – в общем, этакую леденцовую пестроту, совсем неуместную зимой в Провинстауне. Охарактеризует ли это мое внутреннее состояние, если я признаюсь, что редко испытывал душевный подъем, позволяющий заметить разницу между цветовой гаммой своего дома и дома Ниссена?

Ридженси изучал нашу мебель. Слова «чокнутый гомик» еще курились у его губ. Я не мог оставить этого так.

– Почему вы решили, что Пангборн был гомосексуалистом?

– Я бы сказал иначе. Я бы назвал его голубком. – Это прозвучало издевательски. – В таких случаях надо говорить «синдром Капози». – Он вынул из кармана какое-то письмо. – Называют себя голубками, а сами только и знают, что заражать друг друга. Валяются в дерьме, как свиньи.

– Ну-ну, – сказал я. – Все мы свиньи – и вы, и я. – Его слова разбудили во мне боевой пыл, и я охотно поспорил бы с ним на эту тему – ядерное загрязнение на моей стороне, герпес на его, – но не сейчас.

– Посмотрите, что в этом конверте, – сказал он. – Кем был Пангборн – голубым или синим? Прочтите, прочтите!

– А это точно написал он?

– Я проверил почерк по его записной книжке. Он, кто же еще. С месяц назад. Там стоит дата. Правда, так и не отослал. Наверное, сделал глупость – перечитал свое письмецо. Этого достаточно, чтобы сунуть себе в рот дуло и вышибить мозги.

– Кому он писал?

– Вы же знаете этих гомиков. Они друг с другом такие ласковые, именами себя не утруждают. Изливают душу, и все. Может, под конец и назовут разок имя. Чтобы цветочек, которому адресовано послание, знал, что грязь попала в нужный горшок. – Он визгливо захихикал, по своему обыкновению.

Я прочел письмо. Оно было написано яркими фиолетовыми чернилами, круглым твердым почерком.


«Только что перелистал томик твоих стихов. Я вряд ли умею по-настоящему ценить поэзию и классическую музыку, зато знаю, что я люблю. Я люблю, когда симфонии рождаются в интимных органах. Люблю Сибелиуса, и Сен-Санса, и Шуберта, и всех остальных на букву „Ш“. Я знаю, что люблю твои стихи, поскольку меня тянет ответить тебе письмом, чтоб заставить тебя задрожать, блядь. Знаю, ты ненавидишь мою вульгарность, но давай не будем забывать, что Лонни – уличный мальчишка, которому пришлось-таки поднапрячься, чтобы охомутать вожделенную богатую невесточку. Впрочем, кто кого охомутал?

Мне понравилось твое стихотворение «Растраченный», потому что оно вызвало у меня сочувствие к тебе. Вот он ты, насосавшийся, как клоп, борющийся со своими комплексами, запертый в этой ужасной камере; ну что же, ты ведь тянул срок, а я был во Вьетнаме, ходил дозором по Китайскому морю[16]. Знаешь, какие там закаты? Ты так чудесно описываешь радугу, встающую перед твоими глазами после того, как ты «растратился», но я-то жил этими радугами. Как ясно вспоминаются благодаря твоим строчкам роскошные месяцы, растраченные мной в Сайгоне на секс, да, милый, «растраченные»! Ты пишешь о громилах вокруг себя и говоришь мне, читателю: «У них не души, а костры; к ним близко не подходи – иначе обожжешься». Вот что, дружок: это верно не только для твоих криминальных типов. Я думал то же самое о многих своих приятелях-моряках. У многих костерков погрел я лицо и руки. Ты чуть не свихнулся, не позволяя себе делать что хотел, но ты-то ведь у нас джентльмен. В некотором роде. Но я искал и нашел . Я соблазнял всех без разбору, я – потаскуха мужского пола. Как цирковой поросенок, насыщался из огромной бутыли с длинной резиновой соской. Нет, Лонни не рехнулся, спасибо. У него хватило ума выжать из своего порока все до последней капли.

Как много ты потерял, не побывав в этих китайских морях. Я помню черноглазого вьетнамца, который подходил к нашему бараку под Данангом и ласково звал: «Лонни, детка, вылезай!» Помню высокого тонкого блондина из Бомонта, Техас, который принес мне свои письма к жене. Она собиралась его бросить, а я должен был прочесть письмо, я был его цензором , и как он томился у входа в офицерский отсек, ожидая темноты, и это было так здорово, что он все говорил о своей птицеферме, пока я не протянул руку и не начат ласкать его, и он улегся и затих, и знаешь ли, милый, у него пропала охота спрашивать про свою ферму до следующего вечера, когда он бродил у офицерского отсека, пока опять не стемнело и я, голодный, не утолил его голода. Помню и славного паренька из Ипсиланти по имени Торн и вкус напоенного любовью хереса у него во рту, эти прелестные глаза, его застенчивость и нежный, неуклюжий, жалкий стиль его милого письма с ошибками шестиклассника – он написал его в тот день, когда я покидал корабль, и поднялся на мостик с конвертом.

Или связист из Мэриона, Иллинойс, который просигналил мне первое любовное послание флажками, не ожидая, что я разберу его на такой скорости. «Эй, лапка, как насчет нас с тобой сегодня на моей лодке?» И мой ответ: «Во сколько, лапка?» До сих пор помню его удивленное лицо. И его восхитительный аромат – запах пота и «Аква-велвы».

Как много приводят на память твои стихи! Волшебная была пора! Ни тебе адвокатских бумаг. Ни мальчиков-мажоров – не прими на свой счет, – которым надо лизать жопу. Только адмиралы да морская пехота. Жаль, что ты никогда не знал моряка. Или «зеленого берета». Они зеленые, душка, но не стреляй, пока не увидишь их розовые приборчики! У меня сто лет не было досуга, чтобы подумать об этих вещах, но теперь наконец-то! Спасибо твоим стихам. Я думаю о санитаре из Центрального госпиталя, которого встретил в «Синем слоне» на Сайгонском бульваре, и вспоминаю номер в одной полуразграбленной гостинице, куда я затащил его потом, и его великолепное извержение, – а потом он принял меня, чтобы глотнуть немного самому и утолить великую жажду, вызванную этим залпом. И как он искал имя на моей шляпе, чтобы увидеться со мной снова, но я не хотел этого и так ему и сказал. Зарылся носом в его постель, и ее безумный аромат снова вышиб из моей головы всякое разумение.

Да, в них пылали костры, и атмосфера была полна жаркой истомы. Легионы огромных, призывных, истекающих каплями красавцев, яростно-алых, как борода индюка, чудные, чудные, славные деньки, пока ты отдыхал в Редингской тюрьме[17], бедняжка Уодли, и старался не съехать с катушек, борясь с желанием сделать то, к чему звала тебя твоя душа.

Пожалуй, я больше не стану читать твои прекрасные стихи. Ты видишь, какую печаль они вызывают. Никогда не отталкивай такого дорогого друга, как я, а то смотри, потеряешь меня навсегда. Впрочем, уже потерял!!! На сей раз это не мальчишка из военно-воздушных сил, подцепленный на один уик-энд, и не баптист-голуба, которого я обхаживаю ох как осторожно, хоть он всем сердцем жаждет неосторожности; нет, у меня сюрприз всех времен, Уодли. Я теперь с блондинкой. Думаешь, я пьян вдребезги? Ну да.

Но не бойся. Эта милка выглядит женщиной до мозга костей, как Лана Тернер, хотя, может, это и не совсем так. Может, она сменила пол. Поверишь ли? Один из наших общих приятелей увидел ее со мной и имел пакость сказать: она так великолепна, что похожа на подделку. Может быть, в прошлом это не она, а он? – спросили меня. Нет, вынужден вас огорчить, сказал я; ничего подобного. Это самая натуральная женщина, хрен тебе! Вот что ответил я нашему общему другу. Честно говоря, это первая моя женщина с тех пор, как я окрутил свою богатую наследницу с ее цепью дешевых магазинов. Поэтому я знаю, что такое цепи. Терпел их много лет. И скажу тебе, Уодли, это рай – освободиться от них. С этой новой самкой упоительно, как на Сайгонском бульваре: настоящий плотско-блядско-адско-развратнейший рай для петуха – или надо сказать, бывшего петуха? – вроде меня. Какое наслаждение – преодолеть великую пропасть! Уодли, для этой женщины я – мужчина. Она говорит, что не знала никого лучше. Детка, ты не поверишь, какие силы во мне проснулись. Завод есть завод, но я заведен до отказа. Если кто-нибудь попытается отбить мою блондинку, я и прикончить могу.

Понимаешь, о чем я? Вот оно, счастье! Но с чего бы тебе расстраиваться? Ты ведь тоже прошел через это, правда, Уодли? Жил со своей светловолосой красавицей. Ладно, проехали. Раньше мы были братьями по духу, так останемся же добрыми сырыми друзьями. Подписываюсь: мечта женщин, всегда твой Лонни.

P. S. Ты видел рекламу электробритвы под названием…? Оставляю здесь пустое место, потому что не отваживаюсь назвать тебе имя фирмы. В конце концов, я их представитель. Но ты знаешь, о чем речь. Поищи ее в рекламе на ТВ. Там показывают мальчишку 21 года – этакого красавчика! Он бреется, у вид у него при этом счастливый, как у угодившего в бардак херувима. Открыть секрет? Он мне сказал. Вместо бритвы он представляет себе здоровенный елдак. Представляет, будто это его дружок водит по его лицу своим славным толстым ласкунчиком. Рекламщики в восторге – таким удачным оказался этот ролик. Но стоп – я теперь женолюб, так что прощай все это.

P. P. S. Я отлично знаю того паренька из рекламы. Хочешь верь, хочешь нет, но это сын моей чудо-блондинки. Собственно, как раз обо мне он и думает. Как ты считаешь, он не ревнует меня к своей мамочке?

P. P. P. S. Имей в виду – обо всем этом никому ни полслова».


Я отдал письмо. Кажется, мы оба старались не смотреть собеседнику в глаза, но наши взгляды все равно встретились. Правда, сразу оттолкнулись друг от друга, как одноименные полюса двух магнитов. Гомосексуализм стоял между Ридженси и мной – его присутствие было столь же ощутимо, как запах пота, когда рядом совершается насилие.

– «Мне отмщение, и аз воздам», – сказал Господь, – произнес Ридженси. Он положил письмо обратно в нагрудный карман и тяжело перевел дух. – С удовольствием поубивал бы этих гомиков, – сказал он. – Всех до единого.

– Выпейте еще.

– От этого письма такой гнусный осадок, – промолвил он, похлопав себя по груди, – что выпивкой его не смоешь.

– Конечно, мое дело маленькое, – сказал я, – но вы когда-нибудь спрашивали себя, надо ли вам быть шефом полиции?

– К чему это вы? – Он мгновенно насторожился.

– Вам следовало бы знать. Вы ведь здесь бывали. Летом у нас в городе всегда уйма гомосексуалистов. Пока португальцы не откажутся от их денег, вам придется мириться с их поведением.

– Между прочим, я больше не и. о. шефа полиции.

– С каких же пор?

– А с сегодняшнего дня. С того момента, как прочел это письмо. Слушайте, я обыкновенный деревенский парень. Знаете, что такое для меня Сайгонский бульвар? По две шлюхи в ночь, и так десять ночей подряд – вот и все.

– Бросьте.

– На моих глазах убили много славных людей. Я не знаю никаких «зеленых беретов» с розовыми приборчиками. Хорошо, что Пангборн мертв. А то я бы его убил.

Ему можно было поверить. В воздухе словно пахло электричеством.

– Вы уволились официально? – спросил я.

Он вытянул руки, точно ограждая себя от любых вопросов.

– Я не хочу в это влезать. Меня никогда не сделали бы шефом полиции. Фактически он уже есть – португалец, который служит под моим началом.

– Что вы говорите? Так ваша должность – прикрытие?

Он достал платок и высморкался. Одновременно помотал головой вверх-вниз. Это у него значило «да». Ну и деревенщина. Наверняка и впрямь служил в Бюро по борьбе с наркотиками.

– Вы верите в Бога? – спросил он.

– Да.

– Хорошо. Я знал, что у нас получится разговор. Давайте в ближайшее время. Будем пить и беседовать.

– Ладно.

– Я хочу служить Богу, – сказал он. – Люди не понимают, что, если хочешь служить, ты должен иметь крепкий хребет, иначе ничего не сделаешь. Есть, например, тяжелая обязанность – мстить.

– Мы еще поговорим, – сказал я.

– Ага. – Он поднялся. – Не догадываетесь, кем может быть этот малый, Уодли?

– Старый дружок, наверное. Какой-нибудь богатый индюк из провинции.

– Какая проницательность. Ха-ха. Ха-ха. А я это имя где-то слышал. Такое необычное – захочешь, не забудешь. Кто-то упоминал имя Уодли, причем недавно. Не ваша ли жена?

– Спросите ее.

– Когда я ее увижу, я ее спрошу. – Он вынул блокнот и записал туда что-то. – Где, по-вашему, эта дамочка, Джессика?

– Может, вернулась в Калифорнию.

– Мы это сейчас проверяем.

Он обнял меня рукой за плечи, словно утешая непонятно по какому поводу, и мы вместе прошли через гостиную к двери. Мой рост позволяет мне никогда не чувствовать себя коротышкой, но он был заметно больше.

У двери он повернулся ко мне и сказал:

– Кстати, передаю вам привет. От моей жены.

– Я ее знаю?

– Ее зовут Мадлен.

– Ох, – сказал я. – Мадлен Фолко?

– Она самая.

Каков главный закон улицы? Если хочешь получить в спину нулю, заведи шашни с женой полицейского. Много ли знал Ридженси о ее прошлом?

– Да, – сказал я, – она иногда заходила выпить коктейль в заведение, где я работал барменом. Сколько лет прошло. Но я ее помню. Она была очень симпатичная – настоящая леди.

– Спасибо, – ответил он. – У нас двое симпатичных малышей.

– Интересно, – сказал я. – Я не знал… что у вас есть дети. – Это была почти осечка. Я еле удержался, чтобы не сказать: «Я не знал, что Мадлен может иметь детей».

– Есть, есть, – сказал он, извлекая на свет бумажник, – вот наше общее фото.

Я посмотрел на Ридженси, на Мадлен – со времени нашей последней встречи она постарела лет на десять – и на двух светловолосых мальчишек, которые были немного похожи на него и совершенно не похожи на нее.

– Очень славные, – сказал я. – Передайте привет Мадлен.

– Сайонара[18], – отозвался Ридженси и вышел.

Теперь я уже не мог отправиться в трурские леса. Чтобы поехать туда, мне надо было достичь прежней степени концентрации. А этого я сделать не мог – по крайней мере пока. Мои мысли метались, как ветер в холмах. Я не знал, о ком думать – о Лонни Пангборне, об Уодли, о Джессике или о Мадлен. Затем меня охватила печаль. Это была тяжкая печаль воспоминаний о женщине, которую я любил, и эта любовь ушла, хотя ее никак нельзя было терять.

Я размышлял о Мадлен. Наверное, час спустя я поднялся на верхний этаж, отомкнул один из ящиков в своем кабинете, нашел в пачке старых рукописей страницы, которые искал, и перечел их снова. Они были написаны почти двенадцать лет назад – кажется, мне было тогда двадцать семь? – и за ними явственно проступал образ молодого нахала, каким я тогда пытался быть, но это не вызывало досады. Если ты уже больше не один человек, а коллекция не сочетающихся друг с другом осколков, то взгляд обратно, на слова, написанные, когда ты был цельной личностью (пусть и дутой), может опять ненадолго собрать тебя вместе – что и произошло, пока я перечитывал эти страницы. Тем не менее, дойдя до конца, я бесповоротно подпал под власть давней скорби. Ибо я сделал ошибку, показав свою рукопись Мадлен, и это ускорило наш разрыв.

Лучшее из известных мне описаний женского органа принадлежит Джону Апдайку – это отрывок из его рассказа «Соседская жена»:

Каждый волосок драгоценен и индивидуален, вносит в общую гармонию свой вклад: светлые, почти невидимые у той складки, где начинается бедро, темные и непрозрачные там, где взывают о защите нежные губы, жесткие и ядреные, как борода лесника, под округлостью живота, редкие и темные, словно усы Макиавелли, рядом с ныряющей к анусу промежностью… Мол, игрушка меняется в зависимости от времени дня и фактуры ткани, из которой сделаны трусики. У нее есть свои сателлиты: та капризная дорожка, что поднимается к моему пупку и моему загару, шерстяные отметины на внутренней стороне моих бедер, искристый пушок, обрамляющий черту, где сходятся мои ягодицы. Янтарный, эбеновый, золотистый, каштановый, ореховый, рыжеватый, бежевый, табачный, кунжутовый, платиновый, бронзовый, персиковый, пепельный, огненный и светло-серый – вот лишь несколько цветов моей игрушки.

Это чудесное описание леса, которое заставляет задуматься о тайнах масштаба. Кто-то однажды написал о Сезанне: он сместил наше представление о величине настолько, что белое полотенце на столе оказалось похожим на снег, голубеющий в тени горных ущелий, а маленький участок обнаженного тела превратился в пустынную долину. Любопытная мысль. После нее я начал видеть в Сезанне гораздо больше – точно так же как Апдайк заставил меня совсем по-другому взглянуть на главную женскую прелесть. Уже за одно это Джон попал бы в число моих любимых писателей.

Говорят, что Апдайк писал картины, и это заметно по его стилю. Никто не изучает поверхности пристальнее, чем он, а прилагательные он выбирает придирчивее любого другого автора, сочиняющего сегодня по-английски. Хемингуэй советовал не использовать их, и Хемингуэй был прав. Прилагательное – это всего лишь мнение автора о происходящем, не более. Когда я пишу: «В дверь вошел сильный мужчина», – это значит только, что он силен по отношению ко мне. Если я не представил читателю себя, может оказаться, что я единственный посетитель бара, на которого вошедший произвел впечатление. Лучше сказать: «Вошел человек. В руках у него была трость, и по какой-то причине он переломил ее пополам, точно прутик». Конечно, времени на подобное описание уходит немало. Так что прилагательные обеспечивают возможность говорить кратко и при этом еще учить жизни. На чем и держится вся реклама. «Сверхэффективная, бесшумная, чувственная пятискоростная коробка». Поставь перед существительным двадцать прилагательных, и никто не догадается, что ты описываешь полное дерьмо. Прилагательные зовут в круиз.

Поэтому следует подчеркнуть: Апдайк – один из немногих писателей, у которых прилагательные работают на пользу, а не во вред. У него редкий дар. И все же он меня раздражает. Даже его описание женской прелести. Это с равным успехом могло быть дерево. (Плюшевый мох в развилинах моего тела, одеяние из водорослей на уступах моей коры и т. д.) Хотя один раз мне было приятно совершить с ним экскурсию по заповеднику женских гениталий.

В настоящий же момент я размышляю о разнице между апдайковским описанием цветка жизни и реальной менжой – то есть той, о которой я сейчас думаю. Она принадлежит Мадлен Фолко, а так как последняя сидит рядом со мной, мне стоит только протянуть правую руку, чтобы коснуться соответствующего объекта кончиками пальцев. Но я предпочитаю грезить – для писателя это проще. Имея если не талант, то уж во всяком случае амбиции – а какой зеленый писун их не имеет? – я хочу облечь манифест ее прелести в тщательно выбранные слова и таким образом укоренить на великом поле литературы свой маленький прозаический саженец. Поэтому я не стану задерживаться на ее волосяном покрове. Эти волосы черные, такие черные на кладбищенски-белом фоне ее кожи, что при одном взгляде на эту поросль мои кишки и яйца начинают звенеть, точно цимбалы. Но и любит же она ее демонстрировать! У нее один маленький розовый ротик внутри другого, побольше, и это воистину цветок, дремлющий в своей благоуханной свежести. Однако в минуты возбуждения менжа Мадлен словно вырастает прямо из ее ягодиц, и этот маленький ротик остается розовым независимо от того, как широко она расставляет ноги, хотя внешняя плоть ее вагины – большой рот – покрывается мрачными разводами смазки, а промежность (которую ребята с Лонг-Айленда называют зазором – не пойти ли мне дозором у соседки под зазором, хо-хо) превращается в блестящую плантацию. И ты не знаешь, то ли глодать, пожирать ее, то ли благоговеть перед ней, то ли закопаться в нее. Я всегда шепчу: «Не шевелись, не двигайся, я убью тебя, я сейчас кончу». И она распускается передо мной еще больше.

Стоит мне очутиться внутри Мадлен, как другая ее ипостась, та милая брюнетка, под руку с которой я прогуливаюсь по улице, перестает существовать. От нее остаются лишь живот и утроба – только эта жирная, мыльная, сальная, трясинная, вазелинная дрожь сладострастного плотского восторга. Не заставляйте меня отказываться от прилагательных, когда речь идет о медитации над менжой! Трахая Мадлен, я точно сливаюсь в одно со всеми обнаженными танцовщицами и темноволосыми шлюхами мира – я вбираю в себя всю их похоть, их алчность, их тягу к сумрачным закоулкам вселенной. Один Бог знает, в какие хитросплетения кармы втягивает ее чрево мою начинку. В эти минуты ее менжа для меня реальнее, чем ее лицо.

Дочитав до этого места, Мадлен сказала: «Как ты смеешь писать обо мне такие вещи?» – и заплакала. Я не мог вынести ее плача. «Это же просто слова, – сказал я. – Чувствую-то я совсем другое. Я не настолько хороший писатель, чтобы передать мои настоящие чувства». Однако я был зол на нее за это вынужденное отречение от своего текста. Впрочем, к тому времени мы ссорились уже постоянно. Она прочла эти страницы всего за неделю до того, как мы решили принять участие в маленькой оргии с обменом женами (я не могу описать это более коротко), – я уговорил Мадлен нанести визит ее инициаторам, причем слова «нанести визит» были, наверное, отзвуком моего экзетерского французского; в результате нам пришлось ехать из Нью-Йорка до самой Северной Каролины. Мы располагали только объявлением из одного желтого журнальчика, где вместо адреса был указан помер почтового ящика:

Молодые, но хорошо развитые белые супруги (мужчина – гинеколог) ищут развлечения на уикэнд. Никаких «золотых дождей», наручников и с.-м. [19]. Пришлите фото и конв. с обр. адр. Вы должны состоять в браке.

Я ответил на объявление, ничего не сказав Мадлен, и отослал фотографию – мы были сняты на улице в модной одежде. От них пришел «полароид». Они были в купальных костюмах. Мужчина был высокий, почти лысый, с длинным грустным носом, шишковатыми коленями, маленьким брюшком и похотливым лицом.

Поглядев на этот снимок, Мадлен сказала: «У него, должно быть, самый огромный болт во всем христианском мире».

«С чего ты взяла?»

«А как иначе объяснить его вид?»

Молоденькая жена длинноносого была в затейливом купальнике и выглядела шикарно. Что-то зашевелились во мне, едва я увидел ее на фотографии. У меня непроизвольно вырвалось: «Поедем».

Мадлен кивнула. У нее были большие темные глаза, блестящие и полные трагического знания: члены ее семьи занимали приличное положение в мафии и обрушили на ее голову парочку-другую проклятий, когда она сменила родину (то есть Куинс) на Манхэттен. Эти раны, полученные при расставании, она носила словно бархатный плащ. Чтобы уравновесить ее серьезность смехом, я пускался на все, даже пробовал ходить па руках по нашей меблированной комнате. Секунда ее веселья была для моей души бальзамом, чье действие растягивалось на целые часы. Благодаря этому я и влюбился. В ней имелась какая-то нежная сердцевина, которой не было в других женщинах.

Но мы были слишком близки. Я начал чувствовать пресыщение. Должно быть, и она стала видеть во мне только грубого ирландца. Прожив вместе два года, мы вступили в тот период, когда либо женятся, либо расходятся. Мы начали видеть в других людях потенциальных партнеров. Я время от времени погуливал на стороне, и она имела полную возможность ответить мне тем же, поскольку я работал в баре четырежды в неделю с пяти до пяти, а за двенадцать часов можно вдоволь насладиться любовью.

Поэтому, когда она кивнула, соглашаясь ехать на Юг, мне не понадобилось иного подтверждения. Одним из ее талантов было умение выразить все одним-единственным легким, ироническим кивком. «А теперь выкладывай плохие новости», – сказала она.

Итак, мы отправились в Северную Каролину. Мы уверяли друг друга, что та пара вряд ли понравится нам настолько, что будет иметь смысл остаться. Тогда мы выгадаем пару лишних ночей на пути обратно. «Остановимся в Чинкотиге, – сказал я. – Попробуем прокатиться на чинкотигских пони», – и объяснил ей, что это чуть ли не последняя порода диких лошадей к востоку от Миссисипи.

«Чипкотиг, – ответила она. – Хорошее дело». У нее был звучный хрипловатый голос особого тембра – он резонировал у меня в груди, и во мне отозвался каждый слог произнесенного ею слова «Чинкотиг». Таким образом мы как бы накладывали целебную мазь на те надрезы, которые только что сделали на природе нашей будущей плоти. И ехали дальше.

Тогда-то я и повстречался впервые с Пэтти Ларейн. (Это было задолго до ее знакомства с Уодли.) Она оказалась женой Сутулика (как она его называла), а Сутулик оказался 1) обладателем и впрямь огромного прибора и 2) лгуном, потому что он был отнюдь не самым преуспевающим гинекологом округа, а хиропрактиком. И кроме того, рьяным обожателем интимных женских прелестей. Можете представить себе, как глубоко нырнул он в копилку Мадлен?

В соседней спальне (ибо он соблюдал в этих обменных мероприятиях все правила гигиены – никаких трио или квартетов!) мы с Пэтти Эрлин – которая еще не переименовала себя в Пэтти Ларейн – и начали свой собственный уикэнд. Возможно, я еще соберусь с силами, чтобы описать его, но пока скажу только, что думал о ней на обратном пути в Нью-Йорк и что мы с Мадлен так и не остановились в Чинкотиге. В те дни я к тому же и не курил. Это была моя первая попытка бросить. Так что я прошел через несколько быстрых взлетов и свободных падений эго, проведя два дня и ночь с другой партнершей взамен своей (Сутулик так и не узнал, что мы с Мадлен никогда не были женаты, хотя, если судить по понесенному ущербу, вполне можно считать, что были) и не выкурив ни единой сигареты даже в те моменты, когда я чувствовал себя насаженным на кол – именно эти слова лучше всего дают понять, что ты ощущаешь, когда твоя женщина за стеной кричит от наслаждения (а как Мадлен умела стонать!), принимая в себя другого мужчину. Ни одно мужское эго не может остаться прежним после того, как его обладатель вволю наслушается женских криков наслаждения, даримых чужому, новому (и очень длинному) инструменту. «Лучше быть мазохистом, чем голубым», – говорил я себе не один раз в течение этих двух дней, однако и на мою долю выпало много славных часов, ибо у жены хиропрактика, прежней его помощницы, этой самой Пэтти Эрлин, было упругое тело девятнадцатилетней модели из «Плейбоя», волшебным образом материализовавшейся перед тобой, и мы пережили по-настоящему бурный школьный роман, то есть я заставлял ее работать ртом в таких местах, куда, по ее клятвенному признанию, ей раньше и в голову не приходило соваться; мы лезли друг другу под мышки, непрерывно изобретали друг для друга такие низости, интимности и гнусности, что получали от этого, как говорят в Калифорнии, натуральный суперкайф. Да, Пэтти Ларейн оказалась чудом, ее можно было трахать до скончания века. Даже теперь, одиннадцать лет спустя, та первая ночь лежала близко к поверхности моею сознания, но я не хотел ее вспоминать, словно хорошо думать о Пэтти Ларейн значило в очередной раз предавать Мадлен Фолко. Вместо этого я с болью вспомнил наше с Мадлен долгое возвращение в Нью-Йорк. Оно и впрямь было очень долгим. Мы ссорились, и Мадлен кричала на меня (что было абсолютно ей не свойственно), когда машину заносило на поворотах, пока в конце концов – думаю, тут виновата моя попытка обойтись без курева – я не потерял управления на одном особенно кругом вираже. У нас был большой «додж», или «бьюик», или «меркури» – кто теперь помнит? На крутых поворотах они все ведут себя как губчатая резина, и мы с визгом и скрежетом проскользили по шоссе больше сотни ярдов, а потом врезались в дерево.

Мое тело было примерно в том же состоянии, что и автомобиль. Что-то было смято, что-то растянуто, а в уши колотился изнутри страшный грохот, как от волочащегося по асфальту глушителя. Снаружи – тишина. Та самая тишина сельского типа, когда над полями вибрирует гудение насекомых.

Мадлен пришлось еще хуже. Она так и не сказала мне об этом, но позже я выяснил, что она повредила себе матку. И действительно, из больницы она вышла с пугающим шрамом на животе.

Мы протянули еще год, с каждым месяцем все больше отдаляясь друг от друга. Мы увлеклись кокаином. Сначала это заполнило трещину в наших отношениях. Затем обратилось в привычку, а привычка расколола глыбу нашего союза; трещина стала шире. Именно после нашего разрыва я и угодил в тюрьму за торговлю наркотиками.

Теперь я сидел в кабинете своего провинстаунского дома, потягивая неразбавленный бурбон. Неужели те прошлые муки вкупе с несколькими глотками бурбона сыграли роль успокаивающего средства, в котором я так нуждался после трех дней, наполненных ударами, потрясениями, внезапными поворотами и породивших в моих мыслях столь невероятную сумятицу? Сидя в кресле, я ощутил, как на меня благословением нисходит сон. Меня баюкали отзвуки былого; цвета прошлого стали ярче цветов настоящего. Может быть, сон – это вход в пещеру?

В следующий миг я был выдернут из сна обратно. Что я мог поделать, если простейшая метафора возвращала меня к входу в лесной тайник? Мне так и не удалось выбросить его из головы.

Однако я снова взялся за бурбон, и кое-какие ресурсы были восстановлены. Похоже, я почти переварил ошеломляющее известие о самоубийстве мистера Пангборна. Теперь казалось вполне правдоподобным, что Пангборн и есть тот маньяк, чьих рук это дело. В его письме можно было усмотреть намек на готовящееся преступление. «Если кто-нибудь попытается отбить мою блондинку, я и прикончить могу». Но кого? Ее нового любовника или саму блондинку?

Эти соображения, взятые в качестве рабочей гипотезы и подкрепленные бурбоном, и послужили нужным мне лекарством: я наконец погрузился в глубокий сон, чувствуя себя совершенно измочаленным, словно до сих пор играл уайд-ресивером за экзетерскую команду, где не умели отдать пас, и ушел в такие бездны небытия, что, проснувшись, даже не услышал голосов Адова Городка. Вместо этого я очнулся с ясным воспоминанием о том, что три ночи назад – абсолютно точно! – Джессика, Лонни и я вышли из «Вдовьей дорожки» примерно в одно и то же время, они из ресторана, а я из бара, и там, на стоянке, возобновили – к вящему неудовольствию Пангборна и явному восторгу его компаньонки – свой разговор, причем мы с Джессикой так хохотали, что вскоре было решено заглянуть ко мне домой и опрокинуть там еще по стаканчику.

Они начали спорить насчет автомобиля. На двух нам ехать или на одном? Джессика стояла за две машины – Лонни в их взятом напрокат седане, а мы с ней в моем «порше», – но он видел ее насквозь и не хотел, чтобы его бортанули, а потому решил вопрос, усевшись в мой «порше» на сиденье для пассажира, после чего ей пришлось устроиться поверх него и положить ноги мне на колени, так что я должен был переключать скорости, запуская руку под ее бедра или меж них, но, в конце-то концов, до моего дома было всего две мили с небольшим, и, добравшись туда, мы долго толковали о ценах на недвижимость в Провинстауне и о том, почему наша с Пэтти развалюха в такой цене, хотя собрана только из двух типовых домиков и двух сараев, да еще башенки четвертого этажа, которую мы добавили, чтобы сделать там мой кабинет, но самое главное, объяснил им я, это ширина по фасаду. У нас был стофутовый палисадник вдоль набережной, и дом тоже был выстроен параллельно берегу, а это в нашем городе редкость. «Да, – сказала Джессика, – замечательно», – и, клянусь, ее колени еще немного раздвинулись.

Теперь дальше: я не могу сказать, было ли это воспоминанием или сном, ибо при всей ясности реального события логика случившегося скорее отвечала законам того театра сна, в котором возможны лишь поступки, абсолютно неприемлемые для яви. А именно, я вспомнил, что, когда мы сидели у меня в гостиной и пили, я начал ощущать во всей повадке Лонни нечто подозрительное. Чем больше он пьянел, тем понятнее становилось, что Ассоциация торговцев спиртным не способна подпереть его мужской фасад, и, проснувшись в кресле на третье утро после их исчезновения, я готов был заявить под присягой, что в ту ночь, глядя на нее и на него в своей гостиной, обнаружил у себя колоссальную эрекцию – одну из тех, какие мы вспоминаем с особенной гордостью, – и осознание этого достижения оказалось таким настойчивым, что я рискнул расстегнуть ширинку и вывалить свой инструмент прямо в уток и основу долгой и напряженной – правильным словом будет «чреватой» – тишины. Да, я вынул его и продемонстрировал им, точно шестилетний ребенок или счастливый псих, и сказал: «Ну, кто возьмет первым?» – катастрофическая выходка, так как скорее всего взорваться грозило не моему фаллосу, а нашей вечеринке, но если память не подводит меня, она встала с места, опустила свою белокурую голову мне на колени и взяла мой член своими красными губами, а Лонни испустил возглас, в котором было столько же восторга, сколько и чистой муки.

Затем мы, похоже, снова очутились в «порше» – нас вдруг понесло в Уэлфлит. По дороге я остановил автомобиль в лесу (дом Гарпо был уже близко) и занялся с ней любовью на переднем крыле – да-да, потому что в это утро, проснувшись у себя в кабинете на четвертом этаже и вспомнив все это, я словно вновь ощутил, как смыкаются вокруг моего чудовищно разбухшего в ту ночь члена стенки ее влагалища. Как я, должно быть, ее отхарил! Прочь память о Пэтти Ларейн! Нас с Джессикой будто сделали в какой-то небесной мастерской: наши интимные части были идеально пригнаны друг к другу, прямо-таки неразделимы, а бедняге Лонни оставалось только смотреть! Если не ошибаюсь, он плакал, а я никогда раньше не чувствовал себя таким зверем. Его страдания были точно кровь для моего пещеристого тела. Вот как я жаждал любви через три с половиной недели после ухода своей жены.

Потом мы втроем опять разговаривали в машине. Он сказал, что ему надо остаться с Джессикой наедине, что ему надо поговорить с ней – дам я им поговорить? Он взывал к моей порядочности: позволю я им поговорить?

«Да, – ответил я, – но после этого мы проведем спиритический сеанс». Не знаю, почему это взбрело мне в голову. «Спорим, – сказал я, – она все равно будет моя после вашего разговора». И я помню, как взбирался по лестнице к Гарпо, помню и наколку – да, Гарпо мурлыкал себе под нос, орудуя иглами, и его славное помятое лицо было сосредоточенным, как у белошвейки, а потом… нет, я не мог вспомнить, как останавливался в трурском лесу, чтобы показать им свою делянку с коноплей, но это должно было произойти; да, теперь невозможно было представить, чтобы я этого не сделал.

Что же случилось потом? Оставил я ее наедине с ним или нет? В это утро мои любовные амбиции явно перевешивались соображениями личной выгоды. Теперь я надеялся, что оставил ее с ним и что это была ее голова, – тут и кончалось мое настоянное на марихуане преклонение перед чудо-сиповкой! – да, именно ее голову желал я найти в лесном тайнике. Потому что если убита Джессика – а я был в этом почти уверен, – тогда я мог бы обнаружить и другие следы. Если он убил ее в каком-нибудь мотеле и притащил тело (или только голову?) обратно на мой участок, то на обочине песчаной дороги должны были остаться следы колес. Можно проехать мимо его машины, где бы она сейчас ни стояла, и взглянуть на шины – наконец-то я стал рассуждать как сыщик; и все это, как я начал вскоре осознавать, было стремлением втащить мою душу вверх по высокой отвесной стене моего страха, благодаря чему я ощутил-таки себя достаточно сильным – да, достаточно собранным для того, чтобы мысленно предпринять свою вылазку во второй раз, а затем, по-настоящему, – в первый. Таким образом, проснувшись в кресле в восемь часов утра, освеженный воспоминаниями о плотских радостях с Джессикой, я обращал каждый вызванный очередной похотливой мыслью выброс адреналина на службу своей силе воли, призванной вытащить меня из трясины. И это заняло весь день, до самого вечера. Мне совсем не хотелось ехать туда в темноте, но я не мог ничего поделать. В течение долгих часов моя воля молчала, и я сидел в кресле или бродил по пляжу во время отлива, маясь так, словно мне вновь предстояло лезть на Обелиск. Однако вечером я снова принудил себя вернуться на то место, где был почти двадцать четыре часа назад, когда в мою дверь постучался Ридженси, а потом снова сел в «порше», хотя меня глодала мысль, что, избавившись от Джессики, Пангборн залез в мою машину и испачкал сиденье остатками ее крови – удастся ли мне когда-нибудь доказать это? – и поехал туда, в лес, поставил машину у дороги, пошел по тропе и с сердцем, бухающим, как таран во врата собора, залитый потом, который бил из меня несякнущими ключами, разыскал в туманном вечернем сумраке свой камень, отвалил его в сторону, запустил внутрь руку и вынул ее ни с чем. Не могу описать вам, как я обыскивал этот тайник. Я едва не прожег своим фонарем дырку в земле, но там был только сундучок и ничего больше. Голова пропала. Остался лишь сундучок с банками марихуаны. Я сбежал из этих лесов прежде, чем собирающиеся вокруг призраки взяли меня в кольцо.

Загрузка...