Добродей — мучитель букашек (Николаю Васильевичу Гоголю посвящается) @Перевод Жанны Перковской

Идешь по улице, и вдруг — Дыра.

Раша Ливада[54] «Врата»

Некое время назад в нашем шахтерском городке Б. сгинул бродячий кукольный театр. Просто-напросто разорился. Весть вмиг разнеслась по округе и достигла ушей многих…

Однако вот что, не дайте соврать, случилось в прошлую пятницу. Его благородию Ивайло Ивайловичу Муксунову взбрело в голову совершить доброе дело. Просто так, безо всякой видимой причины. Как говорится, на ровном месте. При взгляде непредвзятом и сообразно с высшим промыслом, ничего странного в этом не было, ибо сей образцовый гражданин так и так прилагал усилия к тому, чтобы слыть человеком добродетельным, — и прилично тому поступал.

Всегда готовый, как говорят, «услужить» и «воспомоществовать» всем и каждому прозорливым словом, Ивайло Ивайлович вел жизнь человека праведного, каждым мановением доказующего, что уж он-то отличит добро от зла, богоугодность от непотребства — так-то вот. Но пуще прежнего на сей раз дала себя знать мощь посетившего его гуманного устремления. Столь зримо и явственно предстал пред ним вышеупомянутый помысел, что стоило бы его назвать скорее озарением, нежели обычною мыслию, коя может завладеть простым смертным. А посему не преминем и повторить: может статься — хотя и тот, кому ведомо все на свете, не дал бы руку на отсечение, — порыв явить миру некое благое действо обуславливался предвкушением: не сегодня-завтра в адрес И.И. Муксунова должна была поступить давным-давно посуленная, вожделенная посылка с экземплярами экзотических африканских жучков.

Как бы там ни было, невзирая ни на какие взаимосвязи, следовало срочно что-то предпринять, пренепременно — поскольку, как вам известно, замыслам не подобает таковыми и оставаться, им просто насущно необходимо воплощение. Иначе они сродни никчемным прожектам, коим столь привержена большая часть человечества, ибо размышлять можно обо всем и всяко, а в конце выходит полный пшик: легковесная иллюзия прежняя с появлением иллюзии новой развеивается аки по ветру. И только редкие люди, наделенные силой воли, способны свои идеи и намерения осуществить на деле; однако же все указывает на то, что его благородие Ивайло Ивайлович Муксунов, приземистый с виду, представительный, благовоспитанный человек с изрядно-умеренным пузцом, пятидесяти лет от роду, по характеру занятий толстосум, а вообще-то закоренелый холостяк, ибо не нашлось ему во всей округе партии с достойным приданым, был именно одним из таких редкостных экземпляров — микроскопическая алмазная кроха в океане человеческого песка.

Он сразу же сообразил, что надлежит совершить. И, как водится, что на ум пришло — то и в люди пошло…

Тут же повелел он призвать к нему Оксима Акакиевича Онопко, честного, но неимущего человека, которого даже собаки обходили стороной, не имея за что его укусить. Вдовцом Онопко не был — женился он трижды, и все три раза жены его покидали, чему споспешествовало двести восемь причин, первейшей из которых было, разумеется, полное отсутствие интереса к благам земным, средь которых деньгам отводится главенствующее место. Трижды брошенный муж обходился с деньгами, как пьяный со своими штанами, а если ему что-то перепадало, то тут же и ускользало из рук. Единственной его прибылью от этих, с позволения сказать, браков, было трое детей — девочка, мальчик и еще одна девочка, младшие старшим ростом по плечо, все от разных матерей. Жены бросали его, снова выходили замуж, пускались во все тяжкие, а детей, словно излишнее бремя, неизменно сваливали на папашу, он же покорно и кротко, со смирением человека, знающего, что есть судьба, безропотно принимал все, ему уготованное.

Дети его были святыми до прозрачности… Нет- нет, я не оговорился — именно святыми, а не светлыми, хотя свет и святость друг без друга немыслимы. Так вот, столь святыми и прозрачными они были, что ночью, когда они спали — дети гуртом на одной-единственной кровати, а Оксим на печи, — от них исходил эдакий голубоватый свет, каким светится луна в полнолуние. Питались они одним воздухом, а Оксим, подобно курице, подбирал за ними остатки их трапезы. Голод одухотворяет — видения не приходят к тем, кто ест вдоволь и помышляет лишь о том, что будет на обед. Оксим жил с ангелами — жил как живется. Он и думать не думал о своем отдаленном родстве со знаменитым Акакием Акакиевичем, высшим чиновником Государственного казначейства, который проживал в соседнем городе Н.

Распорядившись насчет Оксима, Ивайло Ивайлович Муксунов облачился в свои присутственные одежды, причесался перед зеркалом, проверил, ладно ли повязан шелковый шарф, и — да пребудет с нами удача! — обласкал перстами розетку ордена Святой Анны второй степени, пригладил бакенбарды и направился прямо в контору Владимира Готфридовича Шпарвассера, принявшего православие волжского немца, самого знатного местного банкира, коего держал за друга — при том, что суть этой дружбы составляла взаимный интерес. А как же иначе — Ивайло Ивайлович преимущественную часть своих средств, исчисляемых миллионами в любой валюте, какую ни возьми, помещал именно у Шпарвассера, конечно же с хорошей процентной ставкой и прочими выгодами. Чего, собственно, и ожидать-то от самого зажиточного человека в округе, помимо еженощного прирастания его капитала? Чего еще ждать от человека, волею судеб откликающегося на имя Шпарвассер, кроме как сохранения и преумножения средств, — деньги, чай, не водица? Вот и попробуй оспорь то, что имя — это судьба: Ивайло — одно, Владимир Готфридович — совсем другое, а Оксим — и вовсе нечто третье — и все же их пути в один прекрасный момент, по причине то ли объяснимой, а то и совсем без нее, вдруг встретились и пересеклись.

Шпарвассер с раннего утра сидел за своим бюро в банковской конторе, размышляя, как бы ему без особых потерь избавиться от облигаций государственного займа, перспективы выплат по которым выглядели крайне сомнительно. Ему было доподлинно известно, что и на самого прожженного спекулянта найдется верховный спекулянт, именуемый государством, — то самое чудище облое, ненасытное, супротив которого все прочие — лишь пища для прожорливой глотки, та прорва, что зияет, аки бездонная бочка. Однако же Шпарвассер, с точки зрения государственного капитала, который, по мере надобности, измеряется бесконечным числом нулей, был лишь мелкой рыбешкой, пройдохой-ростовщиком, готовым при случае продать за горстку сребреников и собственную супругу, и самого Бога. Вот только государство-то не продашь — с кем тогда делать бизнес? Но облигации эти и взаправду были дрянь, да что тут обиноваться — просто расписная гербовая бумага. По тем же мотивам Шпарвассер в свое время вовлекся в процесс закрытия местных шахт, и вот — обнищали десятки шахтерских семей: отцы спились, предпочитая ничего вокруг не видеть, сыновья встали на путь грабежа и разбоя, а жены и дочери… даже сказать не смею, чему предались они и как сводили концы с концами.

Внезапный визит Муксунова отнюдь не удивил Шпарвассера: толстосумы, как правило, приходят к банкиру в момент, когда их осеняет блестящая идея или прихоть. Собеседники теплейшим образом приветствовали друг друга, при этом каждый из них сверлил другого глазами — уж не замышляет ли тот какую махинацию. Обоюдно поинтересовавшись здоровьем, наконец, присели на кожаное канапе. Тем временем подали чай с пирожными, и потекла серьезная беседа.

— Давайте-ка, Готич, — этим фамильярным обращением Муксунов как бы подчеркивал свои близкодружественные отношения со Шпарвассером, — сразу перейдем к делу. На сей раз речь не о деньгах… То есть… и о деньгах тоже, но не то чтобы впрямую.

У Шпарвассера поначалу вроде как от сердца отлегло. Похоже, подумал он, этого Ивайловича опять посетила гениальная мысль что-то наварить, своего рода комбинация-компенсация… Однако он все же не дал волю облегчению. Осторожность — мать биржевой игры: кому какое дело до номинала! Я вас умоляю — здесь запрашиваешь столько, сколько готовы дать: как надуешь, так и заплатят, лишь бы каждый полагал, что внакладе осталась противная сторона.

— Ну что ж, Ивайлыч, — так «по-дружески» имел обыкновение обращаться к Муксунову Шпарвассер, — слушаю вас со всем вниманием.

— Ну так, значит… Не вы ли возглавляли процедуру банкротства, возбужденную в нашем городе заимодавцами против бродячего театра — когда, бишь, это было — на той неделе? Так вот, уважаемый Готич, я готов принять их скарб, а вам взамен уплатить семьдесят пять процентов от стоимости вашего пакета государственных облигаций с полугодовой отсрочкой. Разумеется, если проценты мы поделим поровну.

«Уж не сам ли господь Бог мне тебя послал? — промелькнуло в голове Шпарвассера. — Вот так вот взять и убить двух зайцев разом!» Он был готов согласиться немедля — кто ж упустит такое предложение! И все же постарался не выказать каких-либо чувств, кроме обычного в таких случаях желания разобраться в вопросе, какое, по крайней мере на первый взгляд, не спутаешь с азартом. Осторожность — прежде всего…

В тот день Шпарвассер был в особом ударе — гениальные ходы так и роились в его голове.

— Ивайлыч, дружище, это небезынтересно, я подумаю. Но что касается процентов, то тут я, получается, остаюсь на бобах. Хотя, дружбы нашей ради, можно и помозговать. Семьдесят пять процентов наличными за бумаги — недурно, но если говорить о процентах, то я предлагаю так: шестьдесят — мне, сорок — вам. И фортепиано в придачу.

— Какое-такое фортепиано? — выпалил Муксунов, не в силах сдержать изумления, — будто кто потянул его за язык.

— Видите ли, от театра остался еще и рояль, на нем аккомпанировали певцам, — в спектаклях были музыкальные номера. Вернее сказать, пианино, в хорошем состоянии. Моя старшая дочь берет уроки у Анисы Мамалыги…

— Как вы сказали? Аниса?..

— Э-э-э, не прикидывайтесь. Вам ли не знать эту старую распомаженную кокетку — то надует губки, то их подожмет… Мамалыга.

— Ах, да-да, Аниса.

Муксунову тут же вспомнился роман, случившийся у него с упомянутой особой, но смутить себя он не дал. Было и прошло, подумаешь. Таким вещам вообще не стоит придавать значения: прибыли — ноль, а тихих безмолвных страданий, бередящих душу, — хоть отбавляй…

— Ну и что она там, эта Мамалыга? — спросил Муксунов.

— Опробовала пианино. Говорит, хорошенько настроить — и будет как новое. Нет причин ей не верить. У моей дочери точно такое же, она прилежно упражняется, и Мамалыга хвалит: абсолютный слух, говорит. Твердит еще — наверное, оправдывается за дорогущие уроки, — что обучить можно лишь базовым навыкам, все остальное — от Бога.

«Вот только рояля, то бишь пианино, мне недоставало, на кой ляд Оксимовым деткам этот рояль, им что — тряпичных кукол мало будет? А с другой стороны, пусть голодные малютки поиграют, развлекутся, забудутся, — размышлял благородный человек Муксунов. — Ну, так и быть: возьму-ка я и это, черт его дери, пианино — вдруг кто из сироток вздумает обучиться игре»…

— Ладно, — сказал он, чуть поколебавшись. — Пианино беру, но проценты — поровну, и точка. Вы ведь и сами знаете, что насчет возврата займа — еще бабушка надвое сказала. Вообще не понимаю, что меня дернуло предложить вам три четверти, да еще наличными. Не многовато ли? Я, с позволения сказать, принимаю на себя все ваши риски. Но опять-таки — чего не сделаешь ради дружбы, а?

— Похоже, дружище, вы правы, — Шпарвассер даже поежился, представив себе, что предстоящая сделка вот-вот сорвется. Что ж, назад дороги нет. И, собравшись с духом, продолжил, уже примирительным тоном: — По правде сказать, я с вами всецело согласен…

Последовала пауза, оба выжидали: то ли Шпарвассер продолжит дискуссию, то ли Муксунов прервет ее нетерпеливым замечанием.

Случилось именно второе. Муксунов не утерпел:

— Ну, Готич, говорите же.

— Видите ли, тут имеется еще и пони. Лошадка такая. Очень симпатичная, отнюдь не старая, разве что слегка недокормленная.

— Что еще за лошадка? К чему мне лошадка?

— А вот к чему: пони — тоже часть изъятого имущества театра. Надо же было на чем-то перевозить пианино и прочий театральный реквизит — декорации, знаете ли, костюмы, занавес…

— Уж не хотите ли вы сказать, что прилагается еще и тележка?

— Конечно, да, но ее уже забрал за долги кто-то из взыскателей, поскольку она была в приличном состоянии и по деньгам ее оценили даже чуть выше суммы задолженности. Каждому свое. Нет долгов — чиста любовь.

— А что же сталось с хозяином театра?

— Его самого, его жену и двух дочерей наш градоначальник — его высокоблагородие Жукоедов — взял в услужение. Они зарекомендовали себя необычайно ценной челядью: играют, поют, декламируют, знают бонтон, по-французски болтают запросто — и все это за крышу над головой и тарелку супа. О, сколь он милостив, наш высокодостойный, правосудный, благоурожденный, великообразованный, превосходительный верховный градопопечитель, в былом — управитель шахты, всем нам пример, само милосердие и, сказать осмелюсь, добрейшей души человек — да упасет его, хвала ему и слава, Господь, его и домочадцев…

— Хм, так-то оно так, — согласился Муксунов, не расточая слов и без особого подъема, ибо столь высокая оценка ему внутренне претила — ведь, тая гордыню, самым ярым добродеем в подлунном мире он привык считать собственную скромную и чуткую персону. К тому же и фамилия градоначальника ему ничуть не нравилась — она неизбывно напоминала ему, хм, о его собственной тайной страстишке. Дело в том, что Муксунов обожал возиться и канителиться с букашками — что поделаешь, средь миллионов маний, коими изобилует сей свет, бытует и такая. Есть люди, которые коллекционируют козявок, их разглядывают, препарируют, классифицируют, покупают, меняют, описывают, но редко меж ними встретишь тех, кто любит их истязать, а именно таким диковинным типом и был Муксунов. Насладившись обладанием той или иной частью своей весьма обширной коллекции насекомых, он приступал к действиям, приводившим его в настоящий плотский восторг: изымая из коробочек жучков, одного за другим, он отрывал им лапки, взрезал их, рассматривал под лупой кишочки и как только ни измывался над несчастными подопытными тварями, а после всего этого, хоронясь от всего мира, а может, и от себя самого, поедал их…

…Вот и придумал он, так сказать, во искупление грехов своих, облагодетельствовать сироток Оксима, даровав им несколько тряпичных куколок, а теперь, выходит, получат бедняжки еще и рояль — ладно уж, пианино, — и самую что ни на есть настоящую лошадку, пусть не арабского скакуна и даже не тяжеловоза, а всего-навсего пони, хм, а что если на поверку он окажется клячей при последнем издыхании? А, будь что будет: дареному коню в зубы не смотрят, даже если речь и в самом деле идет о лошади, как на этот раз.

Распрощались, и каждый знал, что перехитрил другого. Ивайло Ивайлович сокрыл, что при содействии финансового воротилы Акакия Акакиевича, с которым он был на короткой ноге, ему удастся досрочно снять проценты по полученным облигациям, основная же сумма, которая очутится в его обладании, глядишь, если подмазать где надо, попадет в реестр первоочередных выплат. Любое государство, которое держит марку, любая уважающая себя держава — а ведь в имени заложено все и уже в самом слове «держава» слышится «держать» — считается с тем, что среди равных должны быть и более равные. Шпарвассер, в свою очередь, все никак не мог нарадоваться своей смекалке. Шутка ли — ему удалось сбагрить неликвидные пожитки разорившегося театра кукол, а впридачу — еще и облигации, которые он тоже не знал, куда деть. Наконец-то он избавился и от этого заморыша пони, которого ему уже надоело кормить и обихаживать. К тому же пианино и прочий театральный хлам занимали слишком много места в кладовке, а уж сколько собирали пыли — той, мелкой, что остается на пальцах, стоит только чего-нибудь случайно коснуться.

И все-таки и у того, и у другого участника сделки, как у всякого записного спекулянта, оставалось в душе крохотное, едва тлеющее, но неугасимое подозрение: а что если в итоге противник выгадал больше…

Когда же Ивайло Ивайлович добрался домой, там его уже ждал бедолага Оксим, отец троих истощенных, светящихся насквозь детей. Он понуро сидел в сенях на краешке шляпной подставки. Увидев хозяина, привстал и, комкая в руках шапку, произнес:

— Мое вам почтение, ваша милость Ивайло Ивайлович. Вы меня звали — и вот он я.

— Звал-звал, Оксим Акакиевич, — ответствовал Муксунов тоном, какой берут господа при разговоре с низами общественной иерархии. — Я намерен порадовать ваших деточек, примерно одарив их. Такие чудные детишки — и сиротки, пусть же, Всевышнему в угоду, им будет радость.

— Ну что вы… Не знаю, как и благодарить вашу милость, — пробормотал Оксим с неподдельным смущением человека, который ничего хорошего от жизни давно уж не ждет и посему любой знак внимания к себе принимает как благодать земную. — Благодарствуйте, только… И что ж вы, уж не взыщите, им подарите?

— Младшенькой — тряпичных куколок, с небольшой кулисой. Сынку — лошадку, пусть малорослую, но самую взаправдашнюю, а старшенькой — фортепиано, может, у девочки обнаружится слух… Нельзя узнать, умеешь ли ты играть на пианино, хоть раз не попробовав.

Оксим был ошарашен. Он уже и не дивился странностям богатеев, а пуще всего — Муксунова, благородия, день-деньской колдовавшего над жучками-паучками, но такие дары ему не могли пригрезиться ни во сне, ни наяву. Да, Оксим ничего не смыслил ни в деньгах, ни в вещах, задающих тон в отношениях между людьми, и никогда ничего не подсчитывал наперед. Но и ему не могла не въесться в душу древнейшая общеизвестная истина: даже самый щедрый дар бедняку не впрок, если это не звонкая монета. Подарите нищему дворец, хоромы — для него это сущая безделица против горстки мелочи… Ибо — и в этом кроется суть древней премудрости — денежке обрадуется всяк, тем более бедняк.

— Благодарствуйте, Ивайло Ивайлович, но таких подарков мне не принять, — осмелился вымолвить Оксим.

— Как так? — изумился Муксунов. — Это еще почему!?

«Боже ж ты мой, вот она, черная неблагодарность!» — подумал он, однако убогому Оксиму вслух этого не сказал: общаясь с беднотой, высокие господа обыкновенно скрывают свои чувства и следят за тем, чтобы глаголить никак не превыше нужды.

— Ну… э-э… я не знаю, что и делать с ними. И деть все это некуда, да и скотину я не прокормлю — мне хотя бы детям на пропитание добыть…

— А уж это меня, Оксим Акакиевич, нимало не касается. Вот вам моя задумка — а дальше дело за вами. Дарите, меняйте, продавайте — распоряжайтесь. Я, кстати, велел доставить вам подарки прямо домой, вернетесь — увидите все своими глазами. И я уверен: детишки возликуют, будут в вашем доме и песни, и веселье. Неужто вы не знаете, что дети обожают животинок, а уж петь, играть в куклы — и того пуще! Не знаете — так вот и узнаете..

Тем разговор и кончился.

Оксим побрел домой, и голова его просто трещала от дум (ведь обычно у бедняка нет иных думок, кроме как поесть досыта) — что делать, как быть? Ну да ладно, Бог управит, он печется о неимущих. Эх, полоса от горя до радости не шире детской ладошки, да и та не осилит октаву.

Муксунов же удалился в свои покои и занялся жучками. Немаловероятно, что, обуреваемый страстью, он отгрыз крылышко у эфиопского таракана и сжевал пару-тройку дебелых египетских шмелей.

Ближе к вечеру, гордый собой и явленным миру благодеянием, коему предшествовала исключительно хитроумная мыслительно-хозяйственная операция, его благородие Ивайло Ивайлович Муксунов решил завершить день обстоятельной прогулкой по прошпекту, полагая при этом, как подспудно, так и сознательно, что все взоры будут устремлены только на него, а читаться в них будет почет и признание. Это, не будем умалчивать, весьма льстило его самолюбию. Выйдя в сумерках на главную артерию города, он с удивлением заметил, что вокруг — ни души, словно на город сбросили водородную бомбу (сказано сие фигурально, ибо такого рода бомба, оставляющая вокруг запустение, изобретена будет лишь век спустя).

Птиц не слыхать — ни дрозд не свистнет, ни воробей не чирикнет. А Муксунов идет и идет, как завороженный, застигнутый врасплох пустыней, и вдруг видит лежащего посередь дороги человека, а глава его свешена в сточный колодец. И, направив стопы к лежащему, все в том же забытьи, Муксунов не замечает, что рядом, совсем поблизости, прямо пред ним, зияет такой же колодец со сдвинутой крышкой. Фьють — почти беззвучно или, лучше сказать, со звуком, напоминающим первый робкий посвист предрассветного дрозда — он соскальзывает в бездну.

И поглотила его пустота.

Было все это, не дайте соврать, в прошлую пятницу. И с тех пор о его благородии Ивайле Ивайловиче Муксунове ни слуху, ни духу, ни цокота, ни стрекота, ни шелеста перепончатых крыл — как сквозь землю провалился. По всей вероятности, именно это с ним и произошло.

Загрузка...