Лето @Перевод Жанны Перковской

Непогода вызвала в приморском поселке смятение. Июль только-только достиг своей середины, но, несмотря на это, под гнетом тяжелых, стремительно летящих по небу туч, под порывами ветра и потоками воды, под громами и молниями, ударявшими в окрестные холмы, все задумались — уж не подошел ли сезон к концу.

Большинство отдыхающих в этом уголке у залива, меж отвесных скал и мелководья, на узком плато, вмещавшем всего два ряда домов, коротали первый дождливый день в надежде на то, что ненастье пройдет так же быстро, как и разразилось, надо лишь немного потерпеть. Кто-то отправился в близлежащий город и тут же поспешил обратно — сырость и скука проникали в кости, музеи не работали, а рестораны были до отказа забиты пассажирами круизных судов и яхт. Засев по домам или снятым комнатушкам, люди старались хоть как-то развлечь себя, изобретая всевозможные способы убить время, что, впрочем, не составляло особого труда, ибо любой отпуск, а тем более продолжительный ежегодный, и сам по себе является периодом великого замедления и праздной траты времени.

Иные пожилые пары вдруг вспомнили о том, что когда-то у них было и такое занятие, как любовь. Морщинистая, дряблая кожа, ненадолго разглаженная морем и солнцем, вдруг начинает казаться — именно казаться — столь же манящей, как прежде, и накатывает — ненадолго, чтобы тут же схлынуть, — волна плотской страсти, когда объятие и проникновение вновь обретают причину и цель, создавая иллюзию возрожденной близости. Что же касается отпускников более юных, то они начали приступали к любви немедля и самозабвенно елозили по простыням, наводняя округу прерывистыми вздохами, позабыв о завтраке, обеде и ужине, от самого пробуждения и до погружения в сон. Те, кто к любви не тяготел, похваливали друг друга за то, что предусмотрительно уложили в багаж теплые вещи — спортивный костюм с начесом, свитер или плотный пуловер, так что теперь, подолгу сидя на крытой веранде и слушая шум дождя, можно не зябнуть и даже, напротив, наслаждаться комфортом и романтикой. Многие обратились к легкому летнему чтиву — на море все должно быть легким, включая музыку и необременительные романы, — а натуры более нервные нетерпеливо и бесцельно перескакивали с одной телепрограммы на другую, пеняя при этом, что вот, мол, каналов куча, а посмотреть толком нечего. То ли дело, когда у тебя в телевизоре один-единственный канал, и тебе не остается ничего, кроме как прилипнуть к экрану и бездумно-безропотно поглощать все, что дают, утоляя свою потребность в ежедневном вливании разноцветных картинок, на которых жизнь предстает красочной и динамичной, в то время как на деле она не что иное, как долгое и нудное, понурое ковыляние к финишу, к которому никто не стремится, но каждый приходит.

Все, что мы делаем, приближает нас к смерти.

Кое-кто, опять же, не желая портить настроение ни себе, ни другим, бодро провозглашал: дождь — это прекрасно. Ведь еще днем раньше все кому не лень сетовали на жару — что за жизнь, не спится, не естся, эта засуха выжжет все до последней былинки, к тому же от летнего зноя уже не раз занимались пожары на ближних склонах… Да-да, повторял такой метеофилософ, рискуя прожужжать окружающим все уши, ну разве не благодать — наконец-то нам, прожаренным- пропаренным, перепал глоток свежести. Уж в крематории, куда мы рано или поздно угодим, — а куда денемся? — такой возможности точно не будет. Заядлые же любители побрюзжать, привыкшие кутаться в любую погоду — как-то уж так сложилось, бог весть отчего, но ворчуны всегда мерзнут, — нет-нет, да и заводили заезженную пластинку о том, что не для того они за такие деньги ехали во все эти пансионаты, апартаменты, дачи и номера, чтобы попасть из лета прямиком в осень. Как заведенные, они вновь и вновь твердили, что жара им нипочем, более того, они весь год мечтали: вот наступит июль, придет и наше времечко, и что теперь? Ни погреться, ни понежиться, дождь омрачил давшиеся трудом и потом отпускные деньки.

Ничего не изменилось и на второй день. Вернее, стало еще хуже, мокрее, тоскливее, бесприютнее. Дождь лил всю ночь, барабанил по крышам, стучался в окна, звуча ударным аккомпанементом в духе псевдоавангардизма или рейва, не услаждая, а, скорее, терзая слух. Под легкими, жиденькими пледами не было никакой возможности спать сладко, без ночных кошмаров. С утра дождь не только не перестал, а полил с новой силой, ведь не зря говорится, что ливень, прорезавший рассвет, — на весь день. Как оказалось, эта народная мудрость родилась не на пустом месте и себя полностью оправдывает.

Незадолго до полудня разлилась карстовая река, катившая свои воды под поселком. Сначала раздался резкий хлопок, похожий на выстрел, — вода, стекавшая с возвышенной части плато, словно в воронку, своим давлением выбила воздушную пробку из подземных каналов и полостей, и поток рванул из привычного русла — шум воды, ниспадающей в море, можно было услышать за многие километры отсюда. К тому времени уже и молодежь охладела к любви — пары лежали спина к спине, созерцая противоположные стены. Иные начали обмен журналами и книгами, прихваченными с собой и прочитанными от корки до корки. Третьи часами названивали по телефону, четвертые предавались ленивым раздумьям, что бы такое состряпать на обед… На небольших бетонных платформах, где прежде люди днем загорали, а вечером посиживали за бокалом вина, теперь валялись опрокинутые пластмассовые стулья и потерявшие форму, пропитанные влагой зонтики. Те, у кого терпение лопнуло, стали паковать вещи, и в преддверии сумерек тишину нарушал лишь монотонный плеск дождя, будто на дворе стоял конец ноября, а не июль. Более половины отдыхающих прервали свои отпуска и, собравшись наспех, как говорится, на скорую руку, понеслись на всех парах домой.

Утром третьего дня Михаило вышел на балкон взглянуть на море. Дождь стал мелким, тучи справа на горизонте слегка поредели, а вдали даже показалась первая прогалина, но ветер был еще довольно резким, и море продолжало волноваться. Воды залива были темны — то ли от нависших над ним облаков, то ли из-за поднявшихся со дна водорослей и ила, принесенного подземной рекой. Море выбросило на берег немало грязи — размокшего картона, пластиковых бутылок, гниющей морской травы и мелкого мусора, оставленного на берегу волнами или, наоборот, смытого ими с суши. У одного из волнорезов в тысячный раз отскакивал от бетона и в тщетной настырности прибивался назад большой разноцветный мяч, а у волн была одна лишь задача — докатиться до берега.

Михаило прибыл на море десятью днями раньше жены. И ничего странного в этом не было, такое не раз случалось и раньше на протяжении двадцати с лишним лет их прочного брака. По завершении той безумной войны они продали за бесценок унаследованный женой от родителей особняк на острове — теперь все это уже за границей. После некоторых раздумий и ряда пропущенных каникул они добавили к средствам, вырученным от продажи дома, еще кое-что и в старой, уже начавшей ветшать постройке возле залива выкупили верхний этаж, слегка его подновили и приезжали сюда отдыхать, наверное, уже десятый год подряд. Доводилось им наезжать из города и зимой — подзарядиться здоровьем. Шли годы, супруги мало-помалу перезнакомились с соседями — горсткой горожан и, в основном, владельцами других домов, — наблюдали за тем, как растут чужие дети (своих у них не было), и незаметно для себя вступили в зрелые годы. Михаило приближался к пятидесятилетнему рубежу, а его жене, которая была тремя годами старше и первой обрела контрольный пакет акций собственной жизни, шел пятьдесят второй, при этом она, все еще не утратив своей красоты и привлекательности (насколько это возможно в ее возрасте), выглядела — о, это проклятое «выглядела»! — моложе своих лет.

Михаило, утомленный обыденностью и скорее рутинной, чем многотрудной работой школьного учителя истории, и на этот раз решил поехать в отпуск, не дожидаясь Милицы. Здесь даже не надо было что-то объяснять, ведь они оба достигли поры, когда страсть потихоньку увядает, но тем сильнее становится взаимная привязанность, и многое просто молча подразумевается. Ну что — поедешь? Поеду. Вот и всё. Теперь, когда над ним не довлели амбиции, от которых он освободился в сорок лет, не успев вовремя защитить докторскую диссертацию — не потому, что был ленив или бездарен, просто ему претили интриги научного мира, — оставив должность ассистента университетской кафедры и с подачи своего приятеля и коллеги поступив на работу в гимназию, — он начал прислушиваться к себе, а заодно и гораздо больше ценить свое время, ведь человеку, одолевшему полпути, не пристало разбрасываться мгновениями.

Милица, преподаватель латыни и древнегреческого — ввиду колоссального интереса современников к изречениям, апофтегмам и прочим премудростям, склонениям-спряжениям, презенс индикативу и иным диковинам мертвых языков, ей удалось осесть не в школе, а в представительстве крупной транснациональной компании, сотрудники которой были повязаны священной тайной прибыли, вменявшей им в обязанность гореть на работе, — поняла и поддержала решение Михаило. Как, впрочем, и все другие его планы и решения. Чем круче учреждение, тем больше в нем патологии, подытожила она. Собственно говоря, все это их нисколько не удручало и не беспокоило. Они ни от кого не зависели, да и от них тоже никто не зависел. Бездетные, они были единственными детьми в семье, Милица неплохо зарабатывала, родителей своих они похоронили почти одновременно, смерть их была естественной — ни тяжких хворей, ни прогрессирующего слабоумия, ни Альцгеймера и подобных старческих недугов — в восемьдесят с небольшим они ушли один за другим, да упокоит их Господь, ушли, хм, с достоинством, как если бы отправились на долгие мирные каникулы. Да-да, это совсем не удивительно, что рай нам представляется в виде залитой светом и радостью, изобилующей плодами оранжереи, где поддерживается комфортная температура и влажность — стоит ли здесь упоминать о не поминаемой всуе твари, что беззвучно пресмыкается по ветвям и выглядывает из листвы? Таким образом, жизнь Михаило и Милицы обрела свой уклад, когда они разменяли пятый десяток, и теперь шла своим чередом: работа, друзья, изредка ресторан или театр, трехдневные вылазки на Рождество и долгий летний отпуск, который оба с нетерпением предвкушали.

Михаило любил свою работу — во-первых, ему приходилось иметь дело с молодежью, а это создает ощущение того, что ты не так быстро стареешь, хотя ежегодно он отмечал, что дистанция между ним и новичками, впервые перешагивающими порог его класса, растет. Во-вторых, никто не стоял у него над душой. И вот еще что: теперь вся эта его наука вдруг позволила ему в очищенном, концентрированном виде осознать, что и общественная, и частная жизнь, невзирая на все, что с тобой происходит и что из этого остается в памяти, по сути, — одно лишь большое недоразумение. Ты там, где ты есть, и где тебя больше нет: век истечет, и о тебе забудут, ведь мир зиждется не на памяти, что бы о том ни мыслил Платон, а на забвении. Однако, как бы прозаически это ни звучало, и как бы трудно ни было ему это признать, но любил он свою работу прежде всего за то, что она оставляла ему достаточно времени, чтобы поразмышлять о себе, делать то, что нравится, устремляться туда, куда хочется: праздники, выходные с прихваченным лишним деньком, конец первого, второго, третьего триместра, рождественские каникулы и, конечно же, долгое лето, напоминавшее о том, что и он когда-то был старшеклассником. Эх, это не забывается — тягучее донельзя лето среди раскаленной пустоши Нового Белграда и то волнение, когда за горами, за долами, после долгой езды по узким серпантинам, за последним витком, с заднего сидения отцовского «жука» вдруг взору является море.

Море.

Впоследствии он понял, что этот вид, эта изумительная, делающая тебя счастливым ширь, на самом деле — ипостась смерти. Он подумал об этом и на третий день июльской непогоды, которую все в поселке — отслеживая прогнозы и досадуя на налетевший южный атмосферный фронт: встретившись с волной более холодного материкового ветра, он создавал завихрения, вздымал листья, пыль, полиэтиленовые пакеты и бумагу, приносил с моря запах ширящегося тлена, словно дул из иного, потустороннего мира — воспринимали с наивными чаяниями: вот-вот все уляжется.

Не улеглось, черта с два. К вечеру третьего дня поселок, который лежал, словно в горсти, у края залива, откуда, невзирая на холмистый рельеф и разбросанные тут и там острова, все же виднелось немного открытого моря, в разгар лета почти совсем опустел. Накануне вечером Михаило встретил супругов, которые занимали доставшийся им от родителей первый этаж, — Михаило и Милица в июле-августе довольно тесно общались с ними с того самого момента, как выкупили свою часть дома. Странная все же штука жизнь: от прежних соседей, с которыми они отпуск за отпуском проводили бок о бок, в городе их отделяла лишь пара автобусных остановок — чета жила в Новом Белграде, в Квартале 21 — однако же, по возвращении домой они никогда не ходили друг к другу в гости, хотя на отдыхе и те, и другие клялись непременно продолжить это приятное общение и в городе, ведь это все же город, а не муравейник, попранный стопой Господней, где суматошно мечутся люди, сталкиваются, обдают друг друга запахами или, чаще всего, притворяются, что друг друга не замечают. Встретившись случайно, они выказывали взаимную радость, передавали приветы тем, кто при этом отсутствовал, а если такая встреча происходила между Милицей и дачной соседкой, то дамы обязательно расцеловывались и соглашались в том, что при первой же возможности надо повидаться всем вместе… Однако в конечном итоге до этого не доходило. Мир — о, да! — зиждется на том, что все забывается тут же, и они опять ждали лета, чтобы возобновить общение и провести несколько приятных дней в теплой компании, каковую они сами же собой и являли.

На сей раз, однако, это не состоялось, и заведенная привычка была нарушена. Соседи снизу приехали чуть раньше, чем Михаило, и, не успев еще привыкнуть к его обществу, но, разумеется, спросив, когда прибудет Милица, решили завершить свой отпуск досрочно и вернуться в ад, потому что город — это ад, мудрость сия не нуждается в сверке со Священным Писанием, она постигается в процессе бытия. Первые два дня Михаило проветривал дом, который, оттого, что стоял почти у самого моря и долго пустовал, даже летом отдавал сыростью, и тут ничего не могли поделать ни новейшие лаки и краски, якобы водоотталкивающие; он не поленился, предварительно оставив нараспашку на двое суток все окна и ставни, чтобы дом прокалило беспощадное июльское солнце, развести в воде известку, взять в руки валик и заново побелить стены. Милица любила свежую побелку в доме, да и он, человек педантичный до мозга костей, терпеть не мог ни малейшей грязи. Ближе к закату, поскольку жариться на солнце он не любил, предпочитая лежать под старой липой с книжкой, попивать пиво и подремывать, изредка передвигая шезлонг по мере перемещения тени и все время перебарывая в себе стремление очистить и упорядочить хотя бы свой внутренний мир, раз уж с миром внешним все равно ничего не поделаешь, он надумал от скуки составить список всего, что его бесит и вызывает отвращение. Он полагал, что с помощью такой мантры ему удастся не то чтобы освободиться от жизненных помех, поскольку, и он это прекрасно знал, сие невозможно — мир существует, даже когда нас в нем нет, и содержит все мелочи, которые его же и составляют, — но хотя бы убедить себя кое-чего не замечать. Ведь то, что мы не замечаем, хотя и является частью мира, но, по большому счету, не является частью нас. А то, что мы замечаем, причем замечаем маниакально, сводит нас с ума. Так и рассудком повредиться недолго.

Чего я не люблю? Много чего, но я никогда не вдавался в подробные рассуждения на эту тему. Если нельзя объяснить, что и почему ты любишь, ибо любовь не выразить словами, то, может быть, стоит перечислить все то, что не любишь? Это, пожалуй, более простая задача. Наверное, если я уясню это для себя, жизнь станет легче. Станет, как же. И все-таки. В любой голове есть дурацкий, длинный-предлинный список, и я тоже попытаюсь поименовать все то, что вызывает в нас неприятие, отвращение, опаску, презрение, чувство неполноценности, боль — да-да, и боль. Я, например, не люблю, когда кто-то бросает мусор из окна, это и в комментариях не нуждается… Кратчайшим путем избавляются от всего подряд… Ладно там окурки и зубочистки, это еще пустяк, то ли дело кошачьи-собачьи экскременты, слегка прихваченные, чтобы не замарать рук, туалетной бумагой — и все это разлетается при ударе о землю.

Каждое утро я смотрю на тротуар перед домом. Чего там только нет! Увядшие цветы, пустые сигаретные пачки, скомканные бумажные платки, использованные прокладки, отслужившие презервативы, целлофановые пакеты, пустые и полные — пожива для птиц и собак; черствый хлеб, обглоданные куриные кости и свиные хрящи, салфетки с пятнами жира; сломанные игрушки, битые бутылки, консервные банки, плевки с прожилками крови, сгустки зеленых соплей, старые газеты, смятые чеки, осколки елочных украшений, яблочные очистки, апельсинные корки, банановая кожура, шкурки от киви, вишневые косточки… Зависит от сезона.

А вот это бывает круглый год:

Мне противно смотреть на женщину, которая, идя по улице, закидывает в рот и пережевывает еду. Мужчины — свиньи в силу своей натуры, им простительно, но эта слюнявая, разверстая тьма полости рта женщины режет глаз, и весь мир словно меркнет. Не нравится мне и запах женской мочи, с души от него воротит. Не то, чтобы я не научился подавлять неприязнь или тактично дать кому-то понять, приятен он мне или нет, и все же… Я ненавижу тех, кто во всем оправдается, виня других. И тех, кто в переполненном автобусе громко болтает по телефону. О неряхах, врунах и тех, кто встревает в разговор, перебивая других, не стоит и говорить. Они меня угнетают. Не забыть бы еще о тех, у кого на любой вопрос есть готовый ответ. Или о тех, кто постоянно опаздывает. А также о говорунах, которые то и дело требуют, чтобы вы с ними согласились, но совсем не умеют слушать: вы им отвечаете, а они на вас и не смотрят, мысленно они уже далеко. Помню, один человек покончил с собой, потому что его жена никогда не бывала пунктуальна; в прощальном письме он ей так и написал: «Надеюсь, на мои похороны ты не опоздаешь». Я недолюбливаю тех, кто часто моет руки, не люблю, когда рулон туалетной бумаги падает в унитаз, или когда я спросонья лью себе в кофе йогурт вместо молока, а то и кладу соль вместо сахара, не люблю, когда ночью в квартире вдруг начинает рокотать холодильник, или когда стиральная машина пускается вскачь по ванной комнате, да, еще не люблю тех, кто обильно потеет, с тоской смотрю на гнилые зубы. Не люблю стоять в очередях, наклоняться к банковскому окошку. Мне не нравятся надменные пустоголовые клерки. Не нравится то, что у нас нет детей. М. сделала аборт в начале наших отношений, потом мы детей не хотели и теперь вот — бездетны. Сейчас наш ребенок мог бы стать уже взрослым — молодой красивой женщиной или умным, слегка рассеянным юношей с тонкими пальцами, близоруким, как она, задумчивым, как я. Я не люблю чистюль и тех, кто неизменно помнит, где что лежит (таков я сам!). Не люблю тех, кто не кладет вещи на место, а потом их ищет. Терпеть не могу скупердяев. И транжир. Мне не нравится, когда струя воды из-под крана попадает в ложку, лежащую в мойке, и брызги летят куда попало. Не нравится, что у меня садится зрение: я уже едва различаю, что у меня в тарелке, не разбираю мелкий шрифт в газете и чтобы выяснить, о чем там пишут, отдаляю ее от себя, как если бы протягивал кому-то. Не нравится, что черты лица жены в полумраке становятся неразличимы в минуты нашей близости, которая у нас случается все реже и реже. И то, что это стало реже, мне тоже не нравится. Я ненавижу просыпаться от собственного храпа или звона в ушах. Страдаю, когда рыбу едят ножом и вилкой, а потом выуживают изо рта мелкие косточки и складывают на край тарелки. Терпеть не могу тех, кто ноет, что всю жизнь неустанно работал. И тех, кто делает из профессии таинство — медиков и сантехников. Не люблю, когда в разгар лета льют дожди. Не терплю одиночества. И шумных компаний тоже. И, да, ненавижу решать кроссворды шариковой ручкой — уж слишком уродливо выглядят исправления. Кляксы на бумаге, по которым не прочтешь ни одной судьбы…

К вечеру третьего дня, с тех пор как разгулялась стихия, завершая свой причудливый, никому, в том числе, и ему самому ненужный список, вперяясь, словно в затянутое тучами небо, в экран портативного компьютера, пестрящий буквами, смысл которых уже трудно было уловить, и прислушиваясь, не стихает ли ветер, Михаило вдруг понял, что отпуск для него только начинается. Он не помнил, какой сегодня день и какое число, тем самым в очередной раз доказав — и себе тоже — верность народной приметы: настоящий отдых начинается лишь тогда, когда теряешь счет времени, отрешаешься от всего. Идет себе и идет, а человеку любого возраста, пола, расы, профессии уже не нужно обращаться к нему каждой мыслью, соглашаясь с этим банально-очевидным фактом. Порой, хотя бы на отдыхе, мы позволяем себе не наблюдать часов, которые, хочешь, не хочешь, всегда утекают в прошлое и тонут в забвении, что никем не может быть оспорено, будь ты даже историк, которого кормят усилия сохранить неопровержимое былое в относительно живом, а точнее сказать, полумертвом состоянии.

Чтобы немного размяться, просидев весь день за компьютером, он решил пройтись по берегу — с одного конца поселка на другой, семьсот шагов туда, семьсот обратно. Дни в июле долгие, и пока еще незаметно, что они идут на убыль, но из-за низких плотных облаков, вновь затянувших небо — а значит и завтра не обойтись без куртки, свитера и зонта, — сумерки опустились раньше, чем обычно в это время года. Солнце здесь и в ясную погоду всегда садилось за холмы уже часов в шесть — летом это считалось большим благом, а зимой, когда его небесный путь значительно сокращался, — крупным недостатком. Немногочисленные местные жители и случайные приезжие тогда сетовали: живем, дескать, как в ботинке.

Не уточняя, впрочем, в каком именно — левом или правом.

Узкая асфальтированная дорожка, через каждые пятьдесят метров хорошо освещенная фонарями, была безлюдной и мокрой — и от дождя, который заморосил снова, и от соленых брызг волн, бившихся о парапет, высотой взрослому по пояс. Люди попрятались в свои убежища, из-за ближайшего забора доносился собачий лай, где-то раздавались голоса и звякала посуда, издали долетали обрывки разговора на пониженных тонах, словно двое ругались между собой, не желая, чтобы их слышал кто-то еще, но все это сливалось с шумом непогоды и растворялось в нем. Надвинув капюшон на самые очки, стекла которых, тем не менее, были забрызганы моросью, Михаило прошагал значительный отрезок пути, размышляя, не упустил ли он чего при составлении своего бесполезного списка, и, наконец, за плавной излучиной залива увидел последний фонарь — значит, через сотню шагов он повернет обратно, к дому, где наскоро перекусит, а потом заляжет с книжкой в стылую постель. Приезжая на море, они с Милицей не смотрели телевизор — его у них тут и не было, да и газеты покупали через день-два, выбираясь в магазин — пусть мозги отдохнут от каждодневной ерунды и сообщений о катаклизмах — простому смертному это все так и так ни к чему — ни смехотворные новости, ни репортажи о катастрофах.

Под фонарем, на парапете, кто-то сидел, скрючившись, подобрав колени и примостив на них голову. Михаило подошел ближе, и только оказавшись в паре шагов от светового пятна, сквозь запотевшие очки рассмотрел совсем юную девушку, которую с прежних лет помнил еще ребенком, а затем подростком. Надо сказать, что каждый год он примечал, как она подросла и изменилась с тех пор, как он ее видел в последний раз, но воспринимал это как некий естественный факт, не требующий размышлений. Тот, кто каждое утро смотрится в зеркало, не видит, как он стареет, ведь перемены незаметны, как убывание дня в июле — лишь в августе это происходит стремительно, подобно петушиному соскоку с крыльца! — увидишь свое фото десяти-двадцатилетней давности и обомлеешь: лицо чужое, оно гораздо моложе и лишь отдельными чертами напоминает твое нынешнее, а то и вовсе ничего общего с ним не имеет.

Но ведь то, как меняются окружающие, заметить легко, особенно, если не каждый день с ними ветречаться, а тем более, если не видеться длительное время, ровно, как и в этом случае — раз в год. О детях принято говорить, что они растут, как трава на заливном лугу. И если учесть, где Михаило оказался в данный момент и кто он по профессии, то, пожалуй, не так уж патетично и вполне к месту было бы сказать — как из пены морской. Дети растут у тебя на глазах, как грибы после дождя, а ты воспринимаешь это как нечто естественное, не фиксируя взора, если только ты, скажем, не являешься, как Михаило, школьным учителем и что ни год, замечаешь новую Офелию или Телемаха. Потихоньку, но неуклонно время движется вперед, и вдруг — бах! — рядом с тобой возникает совсем новый человек, а в конкретном случае — из вчера еще нескладной девчонки, откуда ни возьмись, берется девушка, юная женщина.

Эта девушка, эта юная женщина, которую Михаило заметил, прогуливаясь под дождем по окраине небольшого приморского поселка в два ряда домов — один ряд вдоль берега и один позади, — была дочерью его случайных знакомых, которые тоже проживали в Новом Белграде и каждый год наезжали сюда на пару дней, оставляли сына и дочь у кого-то из местных — то ли родственника, то ли друга семьи, — а сами держали путь дальше. Они были из тех, кто не любит проводить отпуск со своими детьми. Таких гораздо больше, чем мы привыкли думать. И ничего необычного в этом нет: родителям тоже хочется отдохнуть от собственных чад, хотя бы во время отпуска, наглядеться друг на друга, побеседовать, не переходя на шепот, опять открыть в себе — или не открыть — страсть, подвести кое-какие итоги, да и дети, эти довольно непокладистые существа, особенно подростки, не время от времени, а сплошь и рядом избегают родителей, стыдятся их, сторонятся, упрекают в том, что они-то, родители, и являются главными виновниками их явления в этот мерзопакостный мир, странный и чуждый всем, и, как ни жестоко это звучит, нередко желают родителям смерти, еще не понимая, что это за штука — глупая смерть. Они в нее попросту не верят, и мало ли чего им может захотеться — в том числе и того, чтобы те, кто их породил, исчезли из их жизни.

Будто это принесет озарение, и станет легче.

— Добрый вечер, — сказал Михаило: в поселке было принято говорить «добрый день» (утро, вечер) любому встречному, знакомому или незнакомцу.

— Добрый в-в-вечер, — запнувшись, ответила девушка.

— Прохладно, а? — продолжал учитель истории. В тот день он еще ни с кем и словом не перемолвился — все стучал по клавишам, составляя свой идиотский список, бог весть, кому и зачем нужный.

— Н-н-нет, — девушка подняла глаза на Михаило, и он понял, что заикается она не от холода — у нее такой дефект речи.

— Что же ты сидишь тут одна? У тебя нет друзей?

— Нет, все у-у-уехали.

— И ты заскучала?

— Да, г-глупо к-как-то все.

— Что ж, давай немножко пройдемся, я провожу тебя до дома.

— Давайте, — сказала она, не запнувшись на этом слове.

Встала, застегнула куртку, одернула платье, не прикрывавшее колен. Красивые коленки, подумал учитель истории: уже более двадцати лет он не спал ни с кем, кроме своей жены. В школе он приучил себя гнать прочь любую мысль вроде той, что посетила его сейчас.

Они шли молча, не спеша, той же дорогой, которой Михаило дошел до последнего фонаря на берегу, только теперь в обратном направлении.

— И в какой же класс ты перешла? — спросил Михаило, просто для того, чтобы что-нибудь спросить: они отмерили уже шагов сто, а девушка все молчала. Безмолвно и смиренно она шла рядом с ним, в какой-то момент коснулась Михаило плечом, и он искоса взглянул на нее: она была ему почти вровень — ему, мужчине среднего роста в его наилучшую пору, то есть от тридцати до восьмидесяти, как принято говорить о тех, кто уже не молод, и это, скорее, общепринятое невеселое утешение, а не правда. Наилучшей поры нет, любая пора — приближение к черной, все четче обрисованной цели. И спринтеры, и марафонцы — все, в конце концов, пересекают рубеж, заменяющий нам финишную ленточку.

— В ч-чч-четвертый перешла.

— Уже?! И когда только успела? Сколько ж тебе лет?

— Ш-шестнадцать исполнилось.

— Так в этом возрасте только второй заканчивают, — возразил Михаило, ему это было хорошо известно, ведь он преподавал в гимназии. Возраст, когда ученики расстаются с детством.

— Ну да. Но в К-кк-к-анаде меня сразу п-перевели из третьего в п-п-пятый, и я п-пошла в шк-колу с шести лет, т-так что теперь п-пойду в ч-четвертый.

— Ты училась в Канаде?

— Д-д-да, родители хот-тели т-туда п-переехать, мы проб-были т-там т-три г-оо-о-ода и вернулись. Н-не нашли хорошей раб-боты.

Михаило припомнил, что несколько дней назад здесь же, на этой самой прогулочной дорожке, встретил ее отца, и тот обмолвился, что они всей семьей вернулись из Канады. Знакомая история: там хорошо, где нас нет, погоня за счастьем — как игра в прятки, надо уметь и найти его, и вовремя застучаться на кону. Вопрос только — как все успеть. Однозначного ответа тут нет: в этом деле каждый — потомок Гефеста.

Когда полпути было пройдено, Михаило спросил:

— И где же ты живешь?

— Мы уже п-прошли.

— А что ж ты не сказала?

— Не-в-важно. П-пойдемте до к-к-конца.

— Ну, дойдем — и что?

— Пойдем обратно, — ответила девушка с красивыми коленками. Удивительно, но она больше не заикалась.

— Не тяжело тебе учиться? — спросил Михаило: задавать вопросы было его профессиональной привычкой.

— Да нет, — а почему вы спрашиваете? Думаете, если я иногда заикаюсь, то…

— Ну, что ты, — сказал Михаило, хотя именно это и имел в виду. Испугавшись, что обидит точеные коленки, он тут же ухватился за другое, столь же академичное объяснение.

— Ты перескочила через год, училась по другой программе, а теперь младше всех в классе.

— Подумаешь…

— Да ведь в твоем возрасте и два года — огромная разница. Это потом уже не так важно, тридцать пять тебе или тридцать семь, — заметил Михаило, вспомнив, однако, что он не ощутил никакой неловкости, когда через несколько недель после знакомства с Милицей, а тогда они уже вовсю занимались любовью, она призналась, что старше его. Ему это даже импонировало, впрочем, у него и до Милицы были отношения — долго ли, коротко ли они длились, но все его девушки, как на подбор, были старше: одна — даже на целых семь лет, а уж такая разница в юном возрасте — не то что море, а самый настоящий океан. Они на мне тренировались, льстил он себе под настроение; никто не любит нас так, как нам хотелось бы, и никто не любит нас так, как мы любим сами себя.

И с той же непримиримостью, какую питаем по отношению к самим себе.

— А, вы про это… Ну, кому какое дело… Тем более что я буду учиться в спецклассе.

— Что за спецкласс?

— Ну, там у каждого свой диагноз. Асоциальное поведение, склонность к необдуманным поступкам, дислексия, неуравновешенность, заикание… Я заикаюсь, только когда говорю с чужими людьми, а потом привыкаю — и все проходит.

— Надо же…

— Но бывает, если не выучила урок, а хочется выкрутиться, заикаюсь нарочно. Вызвали — и я начинаю запинаться; больше двух минут учителя не выдерживают, садись, говорят. Какое-то время это прокатывало, а потом меня раскусили и перевели в спецкласс, а там — хоть полчаса заикайся, но у преподов терпение адово, все равно дослушают — ага, не знаешь, ну так получай…

Беседуя, они незаметно дошли до окраины поселка и опять повернули назад.

— Давай-ка я отведу тебя домой. Поздно, темно — твои будут волноваться.

— А у меня дома сейчас никого…

— Да?

— Брат уехал в город, к другу. Позвонил — сказал, останется ночевать. Хозяйка — мы у нее снимаем верхний этаж — польет цветы, покормит кошку и запирается у себя. Глухая — хоть из пушек пали.

— Все равно я тебя провожу.

— А ваш дом где?

— Вон он, третий отсюда.

— Может, зайдем к вам?

Михаило, который не знал, что и думать — он просто ощущал нереальную близость юного существа, — воспринял этот вопрос как внезапный проблеск собственного подспудного желания.

— Ну, что ж, давай зайдем…

Менее чем через минуту, открывая калитку и пропуская девушку вперед, он огляделся по сторонам, повернул в замке ключ и последовал за ней. Входная дверь была лишь слегка прикрыта: в поселке, невзирая на все перипетии прошлого, дома по-прежнему не запирали. Войдя, они поднялись на второй этаж, который принадлежал Михаило с Милицей. Дождь утих, воцарилась мертвая тишина.

Девушка обернулась к нему, сняла куртку, а затем, молча, и платье, под которым не было ничего, кроме чистой, совсем еще детской, незагорелой кожи. Маленькая, едва начавшая развиваться грудь — именно такая грезилась Михаило в его мужских фантазиях, если вообще все происходящее не было всего лишь фантазией, а не реальностью в рассеянном свете непозднего вечера в крохотном прибрежном поселке, в день, вдруг выпавший из мыслей, из регулярного отсчета времени.

Михаило, поддавшись страсти, опустился на колени, все еще одетый, в запотевших очках, и начал целовать ноги девушки — от точеных коленок кверху, все выше и выше. Сердце его колотилось, а желание было столь сильным, что где тут думать о том, что он, быть может, в этот момент совершает нечто предосудительное. Собственно говоря, в такие моменты вообще ни о чем не думаешь: в сознании мельтешат и мешаются отрывочные кадры, которые наплывают внезапно и так же, вдруг, улетучиваются, без порядка, без повода, без очевидного смысла, хотя истинный смысл всегда неочевиден и непередаваем. Человек — он ведь, даже пребывая в состоянии вменяемом, не властен над своими мыслями, что же говорить о тех мгновениях, когда его собственное тело движимо, в присутствии тела другого, лишь животной страстью, которая, как и страх, требует что-то предпринять. Страха в тот момент, впрочем, не было — было одно лишь желание, осуществленное им столь рьяно, что, спустя время, когда все завершилось, Михаило подумал: уж не случилось ли это с кем-то другим, а он лишь за этим наблюдал или, быть может, сам обратился в другое существо, о котором внутри себя даже не подозревал. А оно, оказывается, есть.

Всю ночь она проспала рядом с Михаило, прильнув к нему и дыша ему в шею, как звереныш с влажной мордочкой. Утром он проснулся от того, что она распахнула ставни и створки окна. В комнату хлынуло яркое, буйное июльское солнце. Он открыл глаза — обнаженная, она стояла спиной к нему и смотрела на море, над головой — ни облачка, дождь умыл небо, и вдали угадывалась морская пучина: пейзаж смерти. Девушка подошла к его кровати, наклонилась, поцеловала, молча оделась — платье, куртка, кроссовки на босу ногу — и, обернувшись в дверях, сказала:

— Я п-п-пошла. Дай к-к-люч от к-калитки.

— Там возьми, на столе, — ответил Михаило, и это было все, что они в то утро сказали друг другу.

Она ушла — он слышал, как она отворяет дверь в сад, как прикрывает ее за собой. Оставшись в комнате один, он некоторое время лежал, глядя то в потолок, то в распахнутое окно. Внизу, возле дома и на пирсе, зазвучали голоса. Весь окрестный мир, словно после катастрофы, выползал из дремотных комнат, квартир и домов; ребенок спрашивал маму, где его мячик.

Михаило встал, подошел к столу, включил компьютер, дождался загрузки, нашел файл с тем самым дурацким списком, выделил все и стер одним нажатием клавиши.

Удалить.

Никому все это не надо. И никогда не понадобится. По крайней мере, ему. Здесь будет список сбывшихся подспудных желаний. И, разумеется, одним из них будет Апокалипсис.

Он знал: на днях сюда из города-негорода утренним рейсом, уставшая от суетно проведенного года, приедет Милица. Он накроет стол и встретит ее собственноручно приготовленным обедом. За которым расскажет ей все. Она поймет его без лишних слов, ведь оба они, хм, уже в том возрасте, когда тишина вступает в свои права, когда большая часть того, что ты еще только хочешь сказать, просто подразумевается. Без лишних слов.

Это, конечно, случится у распахнутого настежь окна. Снаружи — июль, пора уже ввериться солнцу.

Загрузка...