Кто я для себя @Перевод Ольги Сарайкиной

Где уже, наконец, этот Зекич?!

Нет его, нет и нет. А когда идешь на рыбалку, каждая минута — как целый год. Мы договорились встретиться в полпятого, я всю ночь почти не спал, каждую минуту просыпался и смотрел на часы. В четыре был уже на ногах. Проводить меня было некому. Я оделся, вышел из своего новобелградского небоскреба, завел машину, переехал мост, проехал через практически пустой город, и в четверть пятого, в бледных проблесках утра, мешавшихся с уличным освещением, припарковался на договоренном месте, рядом с оградой Нового кладбища. Там покоились отец и мать, каждый на своем краю, далекие и в смерти. Я всегда думаю о них, когда тут останавливаюсь, из какого недоразумения я появился на свет, из какой иллюзии любви.

Когда речь идет о рыбалке с Зекичем, то я всегда соблюдаю договоренность и, более того, регулярно приезжаю заранее, на всякий случай. Это глупо, может ли быть что-то глупее ожидания, что семидесятилетний старик изменит своим привычкам. И сейчас снова, в 369-й раз, я жду не меньше получаса, а он, по своему обыкновению, все не приходит. Иногда задаюсь вопросом, что бы произошло, если бы, не дай бог, опоздал я, но это просто-напросто невозможно. Во-первых, я не такой, не приучен опаздывать. Точнее, меня некому было научить. А во-вторых, как бы я ни опаздывал, Зекич безошибочно появлялся — немного позже меня, с неизбежно-невероятной отговоркой. Вскоре начнется утренний транспортный поток, и меньше чем через полчаса все выезды из города будут закупорены. В любом случае, мне ничего не остается, как ждать, потому что есть два вида рыбалки: с Зекичем и без Зекича.

Всю неделю я представляю себе это утро, а сейчас в машине томлюсь ожиданием и наблюдаю, как мусоровозы наполняют свои утробы. За ними следуют ночные патрули, поливальщики улиц и запоздалые пьяницы; не помню, сколько лет назад, мы со школьной компанией, отмечая выпускной, выворачивали желудки в фонтан на городской площади. Затем наступила жизнь: студенчество, влюбленности, армия, работа, аборты, свадьбы, заселения, переезды, рождение детей, измены, разводы, регулярные похороны и преждевременные смерти — хотя, хм, смерти никогда не опаздывают, — отъезды за границу, возвращения из-за границы, адаптация, алименты, демонстрации, войны, режимы, пропущенные отпуска, распитие пива…

Если подумать, единственное, что в моей жизни не изменилось, это Зекич, старый, неистребимый Зекич, гроссмейстер всех видов рыбалки. Во мне живет каждая его фраза. Он научил меня, что ожидание над поверхностью воды — это, в сущности, не ожидание, а нечто совершенно иное, нечто, чему нет названия. Все остальное не стоит ожидания, за исключением Зекича. Единственный, кого я, безусловно и всегда, готов ждать, — это он, и никто другой. Только он, единственный и неповторимый. Да, я всегда его жду, хотя никогда не понимал, является ли это его опоздание приобретенным недостатком, специальным способом поважничать или признаком врожденного аристократизма. Зекич, если вы не знали, аристократичен, как советник королевы. А может, все дело в том особом наслаждении откладывать то, что неминуемо произойдет и о чем мы жалеем, ведь оно закончится, еще даже не успев начаться.

К примеру, рыбалка.

Не спрашивайте меня, что такое рыбалка, я вам все расскажу сам. Рыбалка — это, бесспорно, единственное состояние, которое, как мне хотелось бы, длилось бы и никогда не заканчивалось, единственное мгновение в моей «веселой» жизни, когда у меня ничего не болит, когда во мне нет ни единой тяжелой или злой мысли, мгновение, когда нет скуки и когда ожидание это не ожидание, а нечто совершенно иное, нечто, чему нет названия. Чем бы я ни занимался, это мгновение неким образом постоянно во мне, и я не перестаю его желать; в мыслях своих я все время где-то на Дунае или еще где-нибудь, сижу и смотрю на воду, вот так. Если есть рай, он должен быть похож на дельту Дуная. Там, на дельте, день имеет совершенно иную форму, каждое утро заря занимается святая, чистая, без боли. Далее, человек может вдосталь наговориться сам с собой. И с облаками, конечно, — медленно движутся облака. Потом, вода. Куда ни кинешь взгляд, море камыша, и волны — повсюду вокруг. Чистые стихии: вода, камыш, небо и я — «мыслящий тростник». Воздух и ветер. День как некое приглушенное, остановившееся, онемевшее время, и ничто в нем не нарушает спокойствия. Проплывающее облако — уже событие, весть первого порядка, немая оратория, вся из серых, грязно-белых и бледно-голубых тонов. Да, так, наверное, было в Начале, в первый день Творения, еще до инопланетян и до землян. Молчишь и не думаешь ни о чем. Незамутненное существование, чистая пульсация, согласие с собой, с миром, с рыбой — самым бессловесным существом, на грани сознания, из праутробы, из воды.

Зекич меня этому научил.

Точнее, Зекич и мой отец, мой так называемый отец. Он умер, этот мой так называемый отец, все просто — был на этом равнодушном свете, чем-то занимался, о чем-то думал, обо мне — нет. Я предполагаю, что нет. Или, если и да, то не особо при этом надрывался, а сейчас его больше нет, как однажды и нас здесь больше не будет. Но пока мы есть, пока мы еще здесь, мы будем ходить на рыбалку, что же еще, когда можем и когда не можем. Итак, отец присоединился к падшим ангелам, а у меня остался Зекич, его ровесник, я бы мог сказать, в некотором смысле даже и мой второй отец, с которым я научился читать воду и молчать. Это бодрый старец, скоро ему стукнет семьдесят, и он еще не сдается…

Вот и он, наконец-то появился, как добрый дух, с огромным мешком на спине, тащит древние удочки, не оглядывается, когда переходит дорогу, Бог его хранит. Я знаю: первое, что от него услышу — какое-нибудь наивное, наспех сочиненное оправдание. Он неизбежно опаздывает и всегда придумывает новую отговорку, я могу составить каталог этих его оправданий. Начиная с совершенно обычных, как, например, сломался лифт, забыл очки, вязал крючки на удочки, автобус сбежал из-под носа, и прочая чушь, и до самых эксцентричных: всю ночь в его комнате по выключенному телевизору перешептывались инопланетяне, он выбирал, пойти ли на прием во дворец или на рыбалку, но все-таки, в последнюю минуту сделал лучший выбор. Он не любит протокол, старые, разношенные сапоги ему дороже самых лучших туфель, надетых всего несколько раз в жизни (он их называет «похоронные»), и поэтому идеальную церемониальную ковровую дорожку с десятью тысячами узелков на квадратный дециметр он с удовольствием меняет на грязь и камыш какой-нибудь заводи, в которой еще водится линь…

Ах, линь, если бы вы знали, что это за рыба: неповоротливый, изысканный аристократ, с длиннющей родословной и весьма утонченным потомством… Когда щука, чудище, порождение Божьего сна, доказательство того, что абсолютное зло существует как основной принцип, на котором зиждется мир, когда, стало быть, щука получает какую-нибудь рану, — ведь и злодей знает, что такое боль, — она прижимается к тихому, молчаливому линю, чья кожа слизиста и нежна, словно стенка матки, и он ее, щуку, вопреки всему, всей ее греховности, вылечивает. Поэтому линь — единственная рыба, на которую щука не нападает. Ведь если бы она это делала, исчезла бы последняя причина, почему мы здесь; да, да, и моя боль имеет причину, просто я никак не могу о ней дознаться, то есть, что я хочу сказать: я обдумал все причины, но ни одна не является достаточно приемлемой и убедительной. Вопреки обоснованности, боль и дальше существует, похоже, что мне больно от самого себя, я — причина моей собственной боли, только так, только доказательство, что я есть. Ведь если бы не было боли, не было бы и меня. Бывает ли хоть одно мгновение в жизни смертного существа — щуки, линя, меня — без боли, и если это так, а так оно и есть, кто я для себя, если не боль? Сам своя боль. И нет того линя, который мог бы меня излечить.

— Э, Зекич, Зекич, — говорю я вместо приветствия, выбираясь из машины, чтобы принять его снаряжение. Едва удается запихнуть мешок в багажник, но удочки слишком длинные, и я их просовываю в окно, они не складные и сделаны примерно в тот год, когда Хрущев стучал своим ботинком, тоже похоронным, — это вещи без сносу. Зекич все время молчит, отказывается признать свою вину. Утро уже совсем занялось, и вскоре на окрестных домах начнет гаснуть реклама, и некий незримый всемогущий перст одним нажатием кнопки потушит все уличные фонари, оживит огромный муравейник. Мне иногда кажется, что Бог, проходя по ровной плоскости Земли — ведь то, что Земля круглая, придумали инопланетяне, чтобы у них было, вокруг чего кружить, — итак, иногда мне действительно кажется, что Бог, в сапогах по семьдесят миль, идет от города к городу, как какой-нибудь искатель приключений в саванне, идет от муравейника к муравейнику. Я не хочу спорить с Зекичем, круглая Земля или нет, наверняка существует кто-то, кто знает лучше нас. Меня гораздо больше занимает, что он скажет, в каком направлении мы сегодня едем. Он садится в машину, хлопает дверью, сопит, нельзя сказать, что он в хорошем настроении, как будто бы он плохо спал, а может, потихоньку ворожит, обуздывая эйфорию, потому что день, как я вижу, будет совершенным, серый, как это часто бывает поздним летом, все время будет собираться дождь, но не соберется, и без прямого солнечного света; облако протянулось и легло на воду, это самая лучшая погода для судака.

Зекич наконец-то отзывается, немного по-старчески грустно, впрочем, он всегда любой произнесенной фразе придает особую важность, даже если это обычное приветствие:

— Эх, Аркадий, был бы жив твой отец… м-да, он бы порадовался этому утру.

Я ничего не отвечаю, мне нечего сказать. Мысли мои где-то в другом месте, всю минувшую неделю я был каким-то расклеившимся. Анна ушла, и кажется, навсегда. Вернувшись в прошлый понедельник поздно вечером из города, я обнаружил на столе остывший ужин. Никаких записок не было, но я понял, что наш короткий двухлетний роман на этом закончен, на остывшем ужине, и что исцелить меня может только хорошая рыбалка. Романы, да и вообще, — обычно заканчиваются остывшим ужином, в моем случае это убранный стол пустым воскресным вечером. Я не хотел спускаться вниз на четыре этажа, конец — это конец. Я старался, сколько мог, но мой бог, не шло у нас, и точка. Сначала я спрашивал себя, может, всему виной недостаток любви? Но нет. Этого нам, с первой минуты, когда я ее через, не знаю, сколько лет снова увидел, было в достатке. Но просто так, по какой-то беспричинной причине не шло, да и зачем, какого черта, нам надо все объяснять, словно объяснения в конце могут что-то существенно изменить. Жизненные истории, без разницы, рассказы ли это «из жизни», романы или драмы, идут так, как они хотят идти, и мы здесь не можем что-то особо изменить.

Слушайте, я вам сообщу неутешительную новость, и буду это делать, пока вы ее полностью не осознаете: мы беспомощны, мы отдаемся инерции, люди не перестают нас ранить.

Нас угнетает мир. Как невыносимый зуд. А зуд, как говорится, это тихая боль.

И тогда пусть вертится, как вертится. Мы наблюдатели, хотя должны быть участниками. Так, по большей части, на этот раз было и с Анной, и со мной.

И пока неторопливо, останавливаясь, как назло, на каждом светофоре, мы продвигаемся по утренним улицам к окраине, мой Зекич и я, как будто только в тот момент я понял, что пора расслабиться, что не надо слишком много думать, потому что если бы и было по-другому, то не могло бы быть лучше, никому до сих пор не удавалось полностью управлять своими мыслями, никому, так почему же я должен стать исключением. Буду сидеть над водой и ни о чем не думать. Рыбалка — лучший выход, пусть эта моя туча с Анной растает, развеется, и тогда в какой-то момент кто-то неизвестный внутри меня расскажет, точнее, шепнет, как через выключенный телевизор, почему все шло, как шло, слева направо, а не справа налево. И все равно, как бы то ни было, мягкость кожи на шее Анны опережала любую мысль, и если бы я хотел быть абсолютно точным, я бы сказал, что кроме этого мне больше ничего и не было нужно, никогда.

А вот с отцом все было гораздо проще. Настолько просто, что тут и сказать особо нечего. Слабым утешением мне служит то, что там, где нечего сказать, слишком много истории, м-да, может, и целый длинный и душный роман. Однажды утром, кажется, мне было десять или одиннадцать лет, отец вышел за сигаретами. В то время с табаком были перебои, поэтому поход затянулся: от киоска до универсама, от заправки до бакалеи, от железнодорожной станции до блошиного рынка, прошло не менее пяти лет, прежде чем я его снова увидел. И то не потому, что я чего-то такого пожелал, нет, я вообще по нему не скучал, его и так никогда не было дома, а когда и бывал, то, в основном, молчал. Мне кажется, что и сам-то он не особо горел желанием увидеться со мной после такого «перекура». За это время я окончил среднюю школу, а мир получил нового чемпиона по футболу. Эдсон,[14] легенда! Как бы то ни было, однажды он появился в дверях, как будто вышел десять минут назад, и протянул мне удочку. Вот, — сказал он, — собирайся, завтра идем на рыбалку, с Зекичем.

Я понятия не имел, кто такой Зекич, единственное, эта фамилия показалась на слух смешной, я всегда любил смешные фамилии, люди с такими фамилиями мне как-то заранее симпатичны. В моем подъезде в Новом Белграде с примерно ста квартирами было полно смешных фамилий, не затертый Пантич, и не обыденный Петрович, и не куцый Бабич, — это все так обычно и настолько ничего не сулит; но Колибабич, Кркобабич, Зеленбабич, Хаджибабич, Тресибабич, Мучибабич, Мочибабич, Баба-ягич или Карабабич — это так возбуждает воображение: одна необыденная фамилия — и готов целый рассказ. «Зекич» звучало как-то хитро-вывернуто, как герой мультика, как друг внегалактических существ, как кто-то, кто может со сложенным парашютом спрыгнуть с крыши моего дома, встать, отряхнуться и произнести что-то, врезающееся в память. О рыбалке я знал немного, разве что иногда по телевизору, пока его не оккупировали инопланетяне, смотрел, как где-то, на каком-то северном озере ловят рыбу, и, должен вам сказать, мне нравилось, но никогда не приходило в голову самому попробовать нечто в таком роде. Сказать по правде, у меня и не было никого, кто мог бы мне это предложить или отвести меня на реку, мачеха убивалась на работе. Мы жили на двенадцатом этаже новобелградского небоскреба, Дуная из окна не было видно. Никто к нам не приходил, мы никуда не выходили, разве что иногда в кино, посмотреть полнометражные мультики про котов-аристократов, про Пиноккио, про необычных внегалактических существ с антеннами вместо ушей.

А когда отец ушел, если это вообще был мой отец, а не кто-то, кому суд определил быть им, я не придавал никакого значения ругани мачехи. Во-первых, я не особенно понимал ее смысл; во-вторых, я оценил полученный подарок. Он был дешевым, но для меня царским, думаю, это был первый подарок, когда-либо от кого-либо мною полученный. И в-третьих, самое важное, меня очень интересовало, как выглядит этот Зекич, добрый дух с занятной фамилией. Сегодня я понимаю, что самое лучшее, что мне досталось от отца, это именно он, неповторимый Зекич, маг рыбалки, волшебник, знающий, на что он тратит каждую секунду своей земной жизни, и никогда об этом не пожалевший. Сидеть целый день у реки, уставившись в воду, и наблюдать, как солнце еле-еле завершает свою работу, деревья шепчутся, а рыба дремлет в омуте, — есть ли что-то разумнее под сводом небесным.

Готов поклясться, что нет.

Да вы спросите Зекича.

Зекич, разумеется, молчит. Смотрит в окно, размышляет, что-то про себя просчитывает. Где мы только за эти тридцать лет не были, мой совершенно непредвиденный папа Зекич и я, Аркадий. Зекич меня так называет, понятия не имею, откуда он взял это имя. Готов поклясться, что вам уже давно кажется, что я несу полный бред, придумываю всякую всячину. Ладно, еще отец, Анна, даже рыбалка, но к чему Зекич, к чему инопланетяне, к чему Аркадий, что за конфабуляция?[15] На подобные вопросы я не отвечаю, я спокоен, как водная гладь июльским утром далеко, на краю света. Даже если бы Зекич и не существовал, хотя этого я не могу себе представить, но, скажем, он не существует, я бы его выдумал, он мне необходим. И если вы и дальше не верите, что он существует, ладно, признаюсь, чтобы вам стало легче, я его выдумал. Вот просто взял и выдумал. Все самое лучшее в своей жизни я должен был выдумать, и не потому, что мне это было необходимо, а потому что без этого моя жизнь была бы менее радостной и более бессмысленной. Зекич — моя самая лучшая выдумка, и я полагаю, и я — его выдумка, правда, может, и не самая лучшая (ты только послушай, Аркадий!), но, в любом случае, сносная. Если бы его не было, что, повторюсь, я никак не смог бы вынести, не с кем мне было бы ходить на рыбалку, и что бы тогда, какого черта я делал со своей собственной жизнью, полной бессмысленных уходов, бессмысленнее которых (поправьте меня, если ошибаюсь) могут быть только возвращения. Скорее всего, я, как и другие, откупорил бы пиво, включил телевизор и уставился в то, что когда-то называлось футболом.

После Гарринчи все это курам на смех.

Зекич — решение всех моих сомнений, гуру, у которого есть ответ на любой вопрос. Меня вообще не волнует, что он редко и мало говорит, да и я никуда не тороплюсь. Это все чистые, невысказанные мысли, моя постоянная попытка направить их туда, куда я хочу, помешать им идти туда, куда хотят они, отделаться от того, что меня мучит и что является постоянным источником боли. Да, мысли всегда летят туда, куда они хотят, и безошибочно возвращаются к боли. Когда бы я о чем-то тяжелом ни подумал, появляется боль, боль никогда не прекращается, а когда она таится, то всегда готова вернуться, отозваться даже на самый крошечный сигнал, скрывающийся где-то в глубинах памяти. Боль, если мне позволено зайти так далеко, всегда заполняет пустующее место несуществующей любви, где, если бы мир вращался справа налево, а не слева направо, должна была бы находиться Анна, или отец, или слишком рано умершая мать, или еще кто-нибудь, не знаю, кто. Правда, не знаю. Но раз их нет, здесь мой волшебный Зекич, старец, с которым равнодушный мир становится более сносным.

Более-менее выносимым.

Кто там сказал: если у тебя нет отца, ты должен сам его создать, должен, в конце концов, сам себе стать отцом.

Хорошо, это мне ясно, этому я научился, прошел через это. Но Анна? Как быть с ней?

Вот, слушайте.

Когда-то давно Анна была девочкой из моего новобелградского небоскреба, на двенадцать лет младше меня. Я видел, как из ребенка она превращается в девочку, из девочки высвобождается девушка, а девушка становится молодой женщиной, и когда бы я о ней ни подумал, всегда в памяти всплывает то волшебно остановившееся мгновение, то застывшее колебание в этих переходах: в каждой девочке, это сказали еще древние римляне, есть что-то скрытое и неразвитое женское, в каждой женщине, если она настоящая женщина, таится нечто незавершенное детское: в движениях, голосе, волосах, изгибах, в коже, в поведении. У Анны это было гораздо более выраженно, чем в других, но я воспринимал это, как нечто совершенно обычное, нечто настолько привычное, что стало неприметным, и я на нее не обращал особого внимания. Она мне нравилась, но не более. А затем однажды она исчезла, ушла за своей историей, и только тогда, когда она выпала из моего поля зрения, я заметил, что мне чего-то не хватает. Ее отсутствие длилось годами, и все это время я ходил с Зекичем на рыбалку, остальное не стоит и упоминания: диктатуры, диктаторы, демократии… Затем вдруг она появилась, и, несмотря на то, что прошла целая жизнь, я увидел ее такой же, как и неведомо сколько лет назад, почти не изменившейся, улыбчивой и, почему бы и нет, желанной девочкой, без следов времени, без усилий выглядеть моложе, без выводящего из себя кокетства отцветших женщин, у которых одна-единственная мысль: они все еще такие же привлекательные, как и миллион лет назад.

Нет. Точка.

Анна вернулась в наш дом, дом наших покойных родителей, и мы снова, после всех безумств, разводов, переездов, бомбежек и все более и более слабых и глупых мировых чемпионатов по футболу, сталкиваясь ежедневно, разговаривали обо всем на свете, а потом постепенно, можно сказать, незаметно, начали жить вместе. Мы не переносили вещи, каждый остался в своей квартире, но приобрели привычку: немного я у нее, немного она у меня, она на восьмом, я на двенадцатом, и эти поездки на лифте, с восьмого на двенадцатый этаж и обратно, бывали довольно занимательными. У нас были приятные мгновения, я чувствовал себя так, как будто перестал блуждать в открытом море, и она примерно так же. Она не имела ничего против моих походов на рыбалку, не выговаривала мне, что с Зекичем я провожу больше времени, чем с ней, но опять же, и она, и я, мы оба знали, что всему на этом свете приходит конец, в том числе таким связям уже не очень молодых людей, желающих сделать еще одну попытку.

Чтобы потом не упрекать самих себя, что не попытались.

Теперь закончилось и это. Финита. Game over.[16] У меня остался Зекич, и, чего уж там… лучше думать о том, что еще может случиться, даже если и ничего. Но опять же, всегда остается какая-то открытая, неиспользованная возможность, пусть она и называется «поход на рыбалку».

С Зекичем, конечно. Без него было бы абсолютно, совершенно неинтересно.

А с ним все — история, насыщенная, интересная история, толстая, как котище Золушкиной мачехи. Стоит мне подумать о Зекиче, то всегда в голову приходит какой-нибудь эдакий случай, который никогда не бывает неприятен, а напротив. А даже если и неприятен, я знаю, что со временем он станет прекрасным, и воспоминание о нем никогда не принесет боль…

Вот, наконец-то мы кое-как выбрались из города и выехали на дорогу к семи озерам, — Зекич только кивнул головой. Ну, да, так я и подумал, за все эти годы кое-чему научился. Мы едем на судака, сейчас для него самое время. Позднее лето, зима уже не за горами, и судак клюет, как сумасшедший. Да что судак, целая стая голодных рыбьих волков ждет нас на тех озерах. Я подумал о признаках зимы и тут же вспомнил одну давнишнюю рыбалку, в стылом январе.

Ах, какая это была зима, Зекич говорил, что будь Папой Карло, то сжег бы в камине Пиноккио, — а я смеялся, мне было жаль этого маленького подмастерья с длинным носом, я живо представлял себе, как он исчезает в пламени. И в это время шел снег, разумеется, шел, несмотря на глобальное потепление, что является еще одним доказательством того, что инопланетяне имеют определенные виды на наш общий дом, но об этом они не говорят никому, даже Зекичу. Говорю вам, и сейчас идет снег, да еще какой, не проходит ни одного января, чтобы наша улица однажды не оказалась занесенной снегом, и все уродливое внезапно исчезает, все сливается и выравнивается, дома, машины, деревья вдоль улицы, и, — согласен, — понемногу, мир опять становится похож на сказку, «Красную Шапочку» или что-то вроде этого. Когда идет снег, мир как-то меньше болит в нас, но мне кажется, что таких зим уже больше нет. Мифических, волшебных зим, когда замерзает Дунай, и по нему можно пройти, аки по суху, по снежной тропе. Это мощное ощущение — ходить по реке, знать, что под тобой струится огромное водное пространство, а ты идешь, просто идешь, как Иисус, идешь, и тебе все равно, куда ты попадешь.

Вот именно в такую зиму, когда от мороза даже Дунай на мгновение приостановил свое течение, однажды утром отправились мы — Зекич, отец и я, ни юноша ни мальчик, куда-то на заводь, в нескольких километрах от Нового Белграда, на север, к румынской границе, на подледную рыбалку, ловить щуку. У отца был один приятель, Данило, чудак, человек немного себе на уме, не знаю, чем он занимался. В общем, они с отцом вместе служили в армии, и у Данило была хижина в той излучине, он дал нам ключ со словами: куда вы в такую непогоду, если б оно того стоило, поехал бы и я с вами. Но Зекич и тогда оставался Зекичем.

Один раз Зекич — всегда Зекич. Если он что-нибудь задумает или скажет, так и будет — или никак. Боже милостивый, тогда Зекич сказал, что самая крупная щука ловится в самый лютый мороз, нечего ждать и раздумывать, а надо собираться, паковаться и утром на рельсовый автобус, прямо со станции «Дунай». Хорошо, но как ты себе это представляешь, — спросил отец, он в основном спрашивал, а отвечал редко, и то, только когда хотел или был вынужден. В то время мы обычно встречались раз или два в месяц, в рыболовную субботу или воскресенье, а теперь и вовсе нисколько, на этот раз отец отсутствует по действительно уважительной причине. Он умер, но, как и при жизни, не умея обращаться с детьми и не зная, что с нами делать (у меня были какие-то единокровные братья и сестры, с которыми я не знаком), кроме как всучить нас кому-нибудь, как меня мачехе, меня он обычно водил на рыбалку, в любой день недели, в любое время года.

Погода для него, как и для Зекича, никогда не была проблемой. Зекич говорил: я иду на рыбалку, чтобы наблюдать за временем, а не прятаться от него. И это так, действительно, как может быть по-другому. Отец обычно просто звонил и говорил, чтобы я собрался к завтрашнему утру, взял с собой то и то, мачеха, ругаясь, собирала меня, потом в назначенное время он меня забирал, и я со временем полюбил эти походы на воду и заразился этой страстью, осмыслил себя в ней. Она стала частью меня, и сейчас без нее мне все казалось бы еще более бессмысленным, чтобы не сказать — совершенно бессмысленным. Теперь я знаю, потому что сейчас я примерно в том же возрасте, что и мой отец, когда он впервые взял меня на рыбалку, что рыбалка — это, в сущности, одно большое, тихое прощание — со всем, с собой, с миром, долгое и немое расставание с тем, что мы любили и что нас, по большей части, делало ранимыми. Да, именно так: рыбалка — это рассеивание непрерывной мысли над водой, что нас однажды, раньше или позже, здесь больше не будет, как нет больше отца. Точнее, того, кто назывался моим отцом.

И так все своим чередом.

М-да, ответил Зекич, ты не беспокойся ни о чем, я все знаю, и что мы будем делать, и как, и на что ловить. Но на что ловить, не отставал отец, на обманки нельзя, потому что нейлон и блесны замерзают в воде, а на живую приманку и подавно. Где сейчас найти мелкую рыбешку, и кто тебе ее продаст? Единственное — это ограбить какой-нибудь магазинчик с гуппи, меченосцами, пираньями и скаляриями, но это, пожалуй, не выход. Не волнуйся ты, бурчал Зекич, главное, как следует утеплитесь, особенно обращайте внимание на обувь, ничего резинового, в резине ноги быстро промерзнут, только шерсть и кожа.

В ту ночь я едва смог заснуть, дрожа в слабо протапливаемой холостяцкой квартире отца и размышляя о том, куда же мы завтра забредем. В какой-то момент я почти что отказался. Я сказал вполголоса: отец, мне не хочется ехать, отвези меня домой, но он не услышал, с его постели доносилось ровное дыхание, он спал сном праведника. Или на самом деле был праведник, или делал вид, что спит. Приехали мы к той заводи, рельсовым автобусом, пробыли в снежной бели два дня, топили огонь, вырубали топором проруби во льду, и Зекич таскал из них крупных щук на кусок мороженой скумбрии. Я знаю, что все это похоже на невероятную байку, но, надо сказать, ничего не имею против небывальщины, и вам не стоит! Ведь чтобы история стала историей, она должна быть немного невероятной. Хотя ладно, если не верите, попробуйте, у скумбрии есть какой-то запах, какой-то жир, от которого голодная щука просто сходит с ума. Те два дня, с Зекичем и отцом, в хижине на границе болот — это конец моего отрочества. Ночью, свернувшись клубком под грубым одеялом, не снимая одежды, я слушал, как Зекич обменивается с инопланетянами тайными, шифрованными посланиями. Он говорил во сне, тягуче, на каком-то совершенно непонятном языке…

На обратном пути отец напился в кабачке на небольшой железнодорожной станции и подрался с парочкой местных олухов, один одноглазый и хромой, второй щербатый, потому что те смеялись над нашим городским видом… Думаю, это был единственный момент, когда я гордился отцом, если это вообще был мой отец, а не какой-то случайный прохожий, который им представлялся. И не знаю, сколько лет после этого должно было пройти, чтобы однажды ночью, перед тем как заснуть, выключив телевизор, я окончательно понял: все, что с нами происходит, это плод необъяснимых случайностей, которые мы потом напрасно пытаемся понять и придать им смысл, в попытках избежать боли и рационализировать ее. Это просто-напросто так, мы никоим образом не можем повлиять на то, что нас определяет. К примеру, кто нам отец, любит ли нас некая Анна или нет и, в особенности, почему мир делает нас несчастными, если мы ему ничего плохого не сделали.

Максимум, что можно сделать, это пойти на рыбалку.

С Зекичем, само собой. Это подразумевается.

Я знаю, что он скажет, когда мы прибудем на место:

— Эх, Аркадий, в пропащем государстве даже рыбы нет.

Я ничего не отвечу. В жизни я преуспел во всем, кроме ловли рыбы в том количестве, в каком мне хотелось бы.

Но я это наверстаю, однажды.

Все остальное — межвременье. Долгие перекуры между двумя выездами к воде.

Нам будет хорошо, Зекичу и мне, на этих семи озерах, мы прекрасно будем тратить сегодняшний день, наблюдать за облаками и немного разговаривать, больше сами с собой, чем друг с другом. Если что-нибудь поймаем — прекрасно, а если нет — тоже хорошо. Мы ходим на рыбалку не для того, чтобы что-нибудь поймать. Зекич давно меня научил, что на рыбалку ходят не для того, чтобы поймать какую-нибудь рыбу, а чтобы понять, чего же хотел Бог, сотворяя нас. На рыбалку ходят для того, чему нет названия и чего даже инопланетным существам никак не понять.

Ну вот, такова, в целом, моя веселая жизнь, ни много ни мало. Одним словом, сносно. В сущности, я ни с кем не хотел бы ею поменяться, понимаете? Кто знал Анну, и кто знает Зекича, тому довольно.

По крайней мере, мне — да.

А про отца меня не спрашивайте. Ни да, ни нет, ни больше, ни меньше. В любом случае, им я всегда был сам себе.

Загрузка...