IV. Азиатский кризис


Дуайт Перкинс
Законность, семейственность и азиатский способ ведения бизнеса

Во время финансового кризиса, который в 1997 году поразил Азию, а затем распространился далеко за пределы континента, много было сказано о тесных отношениях, сложившихся между бизнесом и государством в регионе. Наиболее часто в данной связи употреблялся термин «семейственность», причем из рассуждений на эту тему можно было понять, что названное явление во многом ответственно за кризис. Если бы экономики Восточной и Юго-Восточной Азии пошли другим путем, взяв за основу верховенство права и строгое соблюдение дистанции между бизнесом и государством, финансового краха могло бы и не быть — по крайней мере, так говорилось или подразумевалось.

К настоящему моменту опубликовано множество исследований о происхождении и сущности азиатского кризиса. Их результаты свидетельствуют, что природа отношений между бизнесом и государством на самом деле в значительной мере обусловила случившееся.1 Финансовая паника, начавшаяся с макроэкономического хаоса в Таиланде, а потом и в Южной Корее, лишь ускорила крушение их экономик, но глубина этого падения явилась прямым следствием системной слабости двух стран. Еще более ощутимо специфика отношений между бизнесом и государством повлияла на обвальный экономический спад в Индонезии и Малайзии.

Можно ли ограничивать роль «семейственности» лишь тем, что она послужила главной причиной негативных процессов в экономике четырех стран, или это — симптом какой-то более фундаментальной проблемы? Основная идея настоящей главы заключается в том, что сращивание бизнеса с государством в Азии — проявление более важного феномена, а именно, доверительного характера межличностных отношений, который обеспечивает безопасность сделок, представляющую собой неотъемлемый элемент любой эффективно работающей экономической системы.

Обществам, состоявшим из обособленных деревень или автономных феодальных поместий, не приходилось беспокоиться о безопасности экономических сделок. Старейшины и феодалы могли установить любые выгодные им правила. Вместе с тем, когда торговля осуществлялась на больших расстояниях, местные власти уже не гарантировали, что сделка пройдет в соответствии с установленными правилами. Торговец мог обезопасить себя, погрузив товар на собственное судно и настояв на немедленной оплате золотом или серебром. Он мог также нанять отряд наемников, охраняющих товар по пути следования и не позволяющих бандитам или жадным местным феодалам разграбить его. Сделки, осуществленные таким образом, отличались, однако, высокими трансакционными издержками и были оправданы только в том случае, если цена за единицу товара была чрезвычайно высока. Первые португальские, голландские и британские суда, ходившие в Азию за пряностями и шелком (многие из них мало чем отличались от пиратов), придерживались именно этой модели торговли.

Когда речь шла о торговле более дешевыми товарами, приходилось искать способы снижения себестоимости сделки. Государственная власть, а не каждый купец в отдельности, должна была обеспечить безопасность торгового пути по суше или воде. Более того, следовало избрать такой способ оплаты, который не предусматривал бы передачи большого количества золота, серебра, меди из одних рук в другие. Специалисты по торговле, судоходству и финансам справлялись со всем этим более эффективно, нежели управленцы общего профиля, пытающиеся держать под контролем все аспекты сделки, но у каждого из них должны были быть серьезные основания, чтобы полагаться на добрую волю партнеров.

В Европе и Северной Америке необходимая безопасность обеспечивалась законами при поддержке суда, который со временем все более освобождался от влияния других ветвей власти. Такое развитие правового порядка, поддерживаемое независимыми судьями, потребовало нескольких столетий и завершилось только в XVIII веке. Основной тезис этой главы заключается в том, что в развитии законодательной системы Восточной и Юго-Восточной Азии не наблюдалось ничего подобного. Вместе с тем азиатским государствам тоже была присуща торговля на большие расстояния как внутри стран, так и за их пределами, и эти экономические отношения нуждались в каком-то заменителе права. В данной роли выступила одна из сильных черт восточноазиатской культуры: доверительные межличностные отношения, основанные на семейных узах, а также на связях, выходящих за пределы семьи.


Исторические корни восточноазиатского способа ведения бизнеса

По меньшей мере со времен Конфуция семья играет в китайском обществе основополагающую роль. Конфуцианская система устанавливает строгую иерархию как внутри семьи, так и в ее взаимоотношениях с внешними властями вплоть до императора. Данная система по сей день остается центральным компонентом китайской, корейской и японской культур. Поскольку деловое сообщество Юго-Восточной Азии по большей части является китайским, упомянутые ценности важны для всего этого региона.

В ранних работах, посвященных взаимосвязи между конфуцианскими семейными ценностями и экономическим развитием, утверждалось, что традиционные для Азии моральные нормы препятствовали расширению бизнеса.2 Ключевой аргумент заключается здесь в том, что тесные семейные связи ведут к деспотизму, несовместимому с современной корпоративной экономикой, в которой универсалистские ценности вытесняют ценности патриархального типа. Такие рассуждения, неоднократно опровергаемые последующими китаеведческими исследованиями, послужили основой для дальнейшей критики семейственности.

В Китае, разумеется, всегда существовала собственная правовая система. В Юго-Восточной Азии также были свои законы, в основном внедренные колониальной администрацией. В китайском контексте, однако, нормативные акты исполнялись уездными чиновниками, которые занимали самую нижнюю ступеньку номенклатурной лестницы. Тем самым эти чиновники приобретали широкие полномочия в самых различных сферах, от сбора налогов до поддержания правопорядка. Иногда они считали себя обязанными заботиться о безопасности местных торговцев, но это отнюдь не было общей нормой. Заключая сделки, предприниматели редко обращались к правовым процедурам, поскольку законы не предполагали защиты контрактов. В большинстве случаев поход к судье означал полный экономический крах.

В силу сказанного китайским торговцам пришлось разработать собственную систему санкций в отношении тех, кто нарушал установленные правила сделок. Они основывали гильдии, формируемые не только по профессиональному, но и по территориальному признаку. Например, банкиры из провинции Шаньси вплоть до конца XIX века контролировали банковскую систему Китая. Подобные ассоциации были слишком большими для того, чтобы базироваться на одной- единственной семье, но в их основе лежали конфуцианские по сути отношения. Доверять землякам гораздо легче, поскольку в данном случае весьма высока вероятность того, что вы либо знаете своих партнеров лично, либо знакомы с членами их семей, либо же наслышаны об их репутации.

Но полагаться исключительно на репутацию китайцам и не приходилось. Семьи в Китае несут коллективную ответственность за поведение своих членов. В случае с банкирами Шаньси члены семьи становились, фактически, заложниками поведения своих родственников, которые приняли на себя ответственность за деньги других людей. Злоупотребивший чужими средствами просто не мог вернуться в семью. И хотя теоретически такой человек мог укрыться в какой-нибудь глуши, без семейных связей в китайском обществе он превращался в полное ничтожество. В результате банкиры из Шаньси были в состоянии без затруднений переводить деньги из одной части Китая в другую.

Взаимоотношения в бизнес-сообществах зарубежных китайцев, проживающих в Юго-Восточной Азии, воспроизводят стиль традиционного Китая. Благодаря усилиям англичан, голландцев и французов в этом регионе сложилась довольно развитая правовая система, но лишь немногие китайцы обращались к ее услугам при наличии иных альтернатив. Правосудие осуществлялось на языках, которыми китайцы в большинстве своем не владели, а его отправлением занимались колониальные судьи, культура и ценности которых были непонятны местным жителям. В основном китайское меньшинство улаживало противоречия с помощью собственных общин и региональных ассоциаций. Разрешение споров, возникавших внутри ассоциаций, обычно давалось гораздо легче, нежели преодоление конфликтов между самими землячествами. Таким образом, успех в бизнесе всецело зависел от того, из каких мест в Китае ведет происхождение конкретная семья.

Со временем китайским переселенцам удалось освоить и колониальные правовые системы. В частности, сегодня многое сделано для утверждения права на территории Гонконга. За этим сдвигом стоит тот факт, что постепенно система, управляемая колониальными властями, перешла под контроль местного населения. Однако в большинстве стран Восточной и Юго-Восточной Азии колониализм отошел в прошлое задолго до того, как здешние граждане научились использовать его правовые установления в своих целях.


Изменения в системе с 1945 года

Какими бы ни были сильные и слабые стороны традиционных отношений в китайском деловом сообществе, они пережили значительную трансформацию с приходом коммунистов к власти в Китае и крушением колониального правления в Юго-Восточной Азии, Корее и на Тайване.

Наиболее радикальными перемены оказались в Китае, где коммунистическое правительство на первых порах принялось внедрять экономическую систему советского типа, включая ее нормативную базу. Во времена культурной революции, начатой по инициативе Мао Цзэдуна, большая часть законов была упразднена, а адвокатура прекратила свое существование. В то время никто не чувствовал себя в безопасности, и в особенности предприниматели, даже занятые в государственном секторе. Эксперимент закончился в 1976 году со смертью Мао, но новую правовую систему страны пришлось строить фактически с «нуля». При этом разработать и принять коммерческие законы было относительно легко. Гораздо более сложным делом оказалось создание самой правовой системы, способной эффективно и быстро отправлять правосудие. Разрешение споров в Китае по-прежнему зависело от произвола властей, представленных коммунистической номенклатурой. Людям, пытавшимся вести здесь бизнес, приходилось считаться с этим.

В Юго-Восточной Азии и Южной Корее перемены оказались не столь решительными. В основном колониальное законодательство, прежде всего коммерческое, осталось в неприкосновенности. Вместе с тем ответственность за применение законов теперь легла на плечи правительств молодых государств. В некоторых случаях (в Сингапуре и Малайзии) колониальное право усваивалось относительно легко, а новая администрация восприняла не только букву, но и дух правовой системы. В других ситуациях (в Индонезии) новые чиновники почти не имели опыта работы со старой правовой системой, и за годы независимости правопорядок заметно деградировал. Необходимость готовить законы и обучать адвокатов заново к концу XX века породила в Индонезии такую правовую систему, которая легко поддавалась манипуляциям со стороны политической власти и денег. Следует сказать, что региональная правовая система в целом также испытала на себе заметное влияние политиков.

Новации, отметившие применение коммерческого права в Юго-Восточной Азии, Корее и на Тайване, означали, что члены бизнес-сообщества этих стран, главным образом китайцы, по-прежнему были вынуждены полагаться на собственные методы обеспечения безопасности трансакций. Рассчитывая друг на друга и на свои ассоциации, китайские предприниматели все активнее налаживали связи с местными правительствами. Причем то были связи такого типа, какой был недостижим в прежнюю эпоху, когда колониальные чиновники старались держать дистанцию в отношении бизнесменов и в особенности китайцев.

Природа этих контактов с властями была довольно разнообразной и во многом определялась совместимостью культуры бизнес-сообщества с культурой и интересами тех, кто сосредоточил в своих руках рычаги управления государством. В таких странах, как Южная Корея и Япония, чиновники происходили из одной и той же этнической группы и зачастую заканчивали одни и те же школы. В этих случаях не всегда легко было разобраться, где заканчивается государственная власть и начинается бизнес. В Таиланде политическое руководство, которое в 1950-е годы подвергало местных китайцев активной дискриминации, постепенно изменило свои подходы, что позволило китайскому меньшинству полностью интегрироваться в тайское общество.

В силу сказанного отношения между местными китайцами и политическими элитами таких стран, как Индонезия и Малайзия, строились на смешанных браках и финансовых соображениях. Поскольку китайцы довольно часто были удачливы в бизнесе, политики не раз обращались к ним за денежной поддержкой, покрывавшей как партийные, так и личные нужды. Несколько индонезийских китайцев, к примеру, стали миллионерами благодаря государственным лицензиям на вырубку тропических лесов; в этом им помогли исключительно деловые связи с членами семьи президента Сухарто. В первые годы своего правления Союзная партия Малайзии большую часть финансирования получала от местных китайцев. Но по мере того, как малайцы в правительстве набирали силу, они добились того, что главным источником финансирования ведущей партии правящей коалиции — Объединенной малайской национальной организации — стали именно малайские предприниматели.

Догматический приверженец неоклассической экономики мог бы сказать, что и конфуцианские семейные устои, и альянсы, налаживаемые китайскими эмигрантами с правительствами приютивших их стран, основываются исключительно на ожидании экономической выгоды, извлекаемой из подобных взаимоотношений. Но даже если ограничивать мотивацию финансовыми факторами, скрепы семьи в конфуцианском сообществе оказываются гораздо прочнее и долговечнее, нежели межэтнические личные связи.


Система, порождаемая этими ценностями

По всей Восточной и Юго-Восточной Азии система ведения бизнеса, обеспечивающая безопасность сделок с помощью семейных и прочих межличностных связей, отличалась одними и теми же особенностями. Предприятия в основном находились в семейной собственности. Даже общества с ограниченной ответственностью, продававшие свои акции на местных биржах, контролировались конкретными семьями. Мелкие держатели акций, да и крупные акционеры, не принадлежавшие к семье, почти не влияли на ход деловых операций, а их права практически не защищались.

Там, где это было возможно, основатель фирмы передавал управление своим сыновьям и, гораздо реже, дочери или зятю. Для китайских компаний смена поколений оказывалась сложным делом, поскольку потомки основателя зачастую не отличались компетентностью или не ладили между собой. Однако еще в конце XX века очень немногие частные фирмы Кореи, Тайваня, Гонконга и Малайзии осмеливались доверять управление профессиональному менеджменту со стороны.

Разумеется, в регионе есть фирмы, руководимые профессиональными менеджерами, но все они контролируются европейскими, японскими и американскими инвесторами или принадлежат государству. Правительства Малайзии, Тайваня и даже Сингапура полагаются на государственную собственность для того, чтобы закрепить за правящей этнической группой определенную долю экономических ресурсов. В результате огосударствления и последующей приватизации некоторых отраслей тяжелой промышленности, проведенных в Малайзии, в выигрыше оказалась именно малайская элита. На Тайване государственные предприятия контролируются китайцами, в 1949 году перебравшимися на остров с материка, в то время как большая часть частного сектора принадлежит местным предпринимателям. В Сингапуре государственными предприятиями также управляет местное чиновничество, в то время как основная доля частного сектора находится в руках зарубежных инвесторов.

Семейные и земляческие связи столь же заметно влияют на взаимоотношения между предприятиями. Причем научная литература, посвященная этому чрезвычайно важному аспекту жизни китайской диаспоры в Юго-Восточной Азии, практически отсутствует.3 Поскольку указанные взаимоотношения носят неформальный характер и нередко поддерживаются во враждебном окружении, подробное их изучение пока не представляется возможным.

В тех местах, где подобные связи еще не сложились, китайские бизнесмены прилагают немалые труды и тратят значительное время на их формирование. Общеизвестно, что американские и европейские предприниматели, занимающиеся бизнесом в Китае, теснейшим образом сотрудничают с адвокатами, стараясь с помощью писаных контрактов предусмотреть все возможные случайности. Их китайские коллеги, напротив, готовы посвятить целые годы обхаживанию иностранцев, которое подготовило бы их к деловому взаимодействию, как формальному, так и неформальному.

В описанных выше взаимоотношениях бизнеса и власти встречаются различные вариации. Однако в основе всех разновидностей лежит одно и то же: стремление обеспечить безопасность и стабильность в условиях, где правовой порядок отсутствует, а правительства активно вмешиваются в экономические процессы. В данном смысле показателен такой, например, факт: более 80 процентов прямых иностранных инвестиций, поступивших в Китай на ранних этапах реформ, имели гонконгское происхождение и направлялись в провинцию Гуандун, откуда происходят многие гонконгские бизнесмены.

Даже к 1997 году, когда правовая система прибрежной зоны Китая значительно окрепла и начала играть конструктивную роль в развитии бизнеса, прямые иностранные инвестиции из Европы и Северной Америки составляли всего 8,4 млрд. долларов США. При этом только Гонконг инвестировал в китайскую экономику 21,55 млрд. долларов. Тайваньские вложения официально составляли 3,3 млрд., но на деле были значительно выше, а маленький Сингапур затратил на эти цели 2,61 млрд.4

Фирмы, которыми владеют китайцы, всегда умели ориентироваться в мире, где официальные контракты не обязательны. Они устанавливали рабочие отношения с местными правительствами и в случае необходимости обращались к ним за помощью. Тесные связи, по меньшей мере, ограждали их от избыточного вмешательства власти в дела предприятия. С другой стороны, американцы и европейцы, не пользовавшиеся благами подобных отношений, прибегали к помощи несовершенной правовой системы.

В тех местах, где персональные связи между чиновниками и предпринимателями основывались на семейных или квази — семейных отношениях (общая школа или общая малая родина), компетенция правительства и компетенция бизнеса смешивались друг с другом. Выпускники Токийского университета воспринимают как должное тот факт, что по завершении учебы им достанутся высокие посты в ключевых экономических министерствах, а после довольно раннего выхода на пенсию — привлекательные места в компаниях, деятельность которых они некогда регулировали. Высокопоставленные корейские чиновники столь же легко пересаживаются в кресла крупных корпораций.

В Малайзии национальное правительство затратило немалые усилия на создание местной элиты миллионеров; ради данной цели использовались государственные инвестиции и лицензии. Как отмечалось выше, со стороны этой элиты ожидалось активное финансирование местных политиков. Тайские политические деятели, среди которых много бывших военных, заседают в советах государственных и частных компаний. И такие отношения совершенно не утаиваются. По крайней мере, элита воспринимает их в качестве нормального способа ведения бизнеса.

Там, где политическая верхушка и бизнес разделены по этническим линиям, в основе взаимоотношений предпринимателей с властью оказывается обмен денег на государственную поддержку. Но при этом и общественность, и сами действующие лица считают подобные трансакции противозаконными.


Воздействие подобного типа взаимоотношений на экономическую деятельность

Описанный выше способ ведения дел прекрасно служил Азии более тридцати лет. Для того чтобы расти и развиваться, Восточной и Юго-Восточной Азии не пришлось дожидаться оформления системы коммерческого права. В большинстве стран региона инвестиции составляли весьма значительную долю ВВП и, за небольшими исключениями, использовались довольно эффективно даже по международным стандартам. Высокий уровень капиталовложений невозможно было бы обеспечить в том случае, если бы инвесторы боялись потерять свои деньги. Не чувствуя себя в безопасности, азиатские инвесторы, подобно своим партнерам в Латинской Америке, переводили бы средства в Нью-Йорк или Цюрих, а экономический рост был бы гораздо медленнее. Они также стремились бы к извлечению прибыли в максимально короткий срок, а долгосрочные вложения, крайне важные для устойчивого развития, игнорировались бы. Но вместо этого они оставляли деньги в регионе, вкладывая их в предприятия и инфраструктуру.

Вместе с тем справедливо и то, что подобный деловой стиль не всегда создавал институты, способные устоять в периоды кризиса. И главной проблемой здесь были отнюдь не личные связи, скрепляющие бизнес-сообщество. Отдельные компании могли, конечно, рушиться из-за некомпетентности наследников или из-за того, что давние персональные обязательства не позволяли им избавиться от невыгодных поставщиков, но в таких случаях их место просто занимали другие. Угроза экономике таилась в природе взаимоотношений, связывающих бизнес и государственные институты.

Поскольку альянс правительств и предпринимателей был чрезвычайно тесным, бизнесмены ничуть не сомневались в том, что в случае затруднений власть придет им на помощь. Учитывая склонность правящих в регионе режимов постоянно вмешиваться в экономику, деловое сообщество полагалось на готовность государственных институтов поддержать в случае необходимости бизнес в целом или отдельные предприятия и фирмы в частности. Предполагалось, что правительствам просто придется вмешаться, поскольку речь будет идти об их друзьях и сторонниках. Местные предприниматели, таким образом, считали себя вправе применять весьма рискованные стратегии инвестирования. Позитивная сторона данного явления состояла в том, что оно обусловливало высокий уровень инвестиций и успех многих крупных проектов. А негативным моментом оказывалась чрезмерная степень риска, порой угрожавшая экономической системе в целом.

Именно этот аспект взаимоотношений правительства и бизнеса вышел на первый план во время финансового кризиса 1997 года. Финансовые институты оказались тогда особенно уязвимы. Многие азиатские банки традиционно находятся в руках государства, что заставляло верить в способность власти «вытащить» их из любых затруднений. Что же касается частных финансовых организаций, в первую очередь в Таиланде и Индонезии, то они контролировались видными политиками и потому также рассчитывали на административную поддержку. И действительно, в Таиланде, Малайзии и Индонезии правительства активно пытались помочь таким институтам.

Решение таиландцев придерживаться фиксированного обменного курса вплоть до того момента, пока валютные резервы страны не иссякли, по меньшей мере отчасти вдохновлялось желанием содействовать финансовым учреждениям, которые назанимали за границей огромные суммы денег и долг которых вырос бы многократно, если бы тайский бат подвергся девальвации. В Индонезии игры президента Сухарто с валютным советом тоже, скорее всего, обусловливались стремлением помочь друзьям, опасавшимся последствий своих спекулятивных сделок с заимствованиями в долларах и иенах. Наконец, решение Малайзии прекратить конвертацию малазийского ринггита также диктовалось намерением защитить местных миллионеров от последствий их собственных рискованных операций.

Разумеется, эти рассуждения о мотивах, стоящих за конкретными правительственными решениями, весьма спорны и бездоказательны. Лица, их принимавшие, безусловно, не согласятся с подобными трактовками, предпочитая говорить о благе общества в целом. Кому-то из внешних аналитиков упомянутые шаги покажутся всего лишь неверными управленческими решениями. Несомненно, в этих историях присутствовало множество факторов, но из того, что нам известно об общей мотивации руководства трех рассматриваемых стран, изложенная выше версия предстает весьма правдоподобной.

Моральные проблемы, о которых здесь идет речь, в значительной мере вызваны склонностью к рискованным инвестициям и слабостью финансовых институтов. А такое поведение, в свою очередь, обусловило глубину экономического падения во время азиатского финансового кризиса. Нет ни малейших сомнений в том, что в основе данного феномена — чрезвычайно тесные связи между властью и деловыми кругами. Но, называя все это «семейственностью», мы вынуждены будем признать, что главной причиной происшедшего явилась коррупция; то есть получается, что азиатский способ ведения бизнеса порождает коррупцию по самой своей сути.

Я, однако, попытался доказать, что сложившиеся в Азии специфичные отношения предпринимателей с властью довольно долго обеспечивали приспособление деловых людей и правительственных чиновников к ситуации, в которой недоставало важнейшей составляющей экономического роста — уважения к закону. И хотя описанные отношения создавали широкие возможности для коррупции, внутренне система не была коррумпированной, по крайней мере, в смысле ценностей, преобладавших в Восточной и Юго-Восточной Азии во второй половине XX века. Вместе с тем такая система порождала этический контекст, который стимулировал крайне рискованное и непродуманное инвестиционное поведение.


Выводы на будущее

Персональный тип деловых отношений, основанных на семейных и прочих связях, довольно хорошо служил Восточной и Юго-Восточной Азии на протяжении трех десятилетий. Но в последние три года минувшего века он принес региону немало вреда. Долгое время уйдет на то, чтобы оздоровить финансовые системы, основанные на таком подходе к развитию, хотя восстановление азиатской экономики происходит гораздо быстрее — к лету 1999 года оно практически состоялось. Можно ли отсюда сделать вывод о том, что азиатский способ ведения бизнеса и особые отношения предпринимателей с чиновниками — лишь незначительная кочка на ровной дороге, а потому следует и дальше изо всех сил нажимать на педали?

Центральный тезис настоящей главы состоит не в том, что личные узы семейного типа превосходят все прочие способы обеспечения безопасности экономических трансакций. Иногда персональные связи выступают вполне адекватным заменителем тех решений, с помощью которых аналогичные проблемы решаются в большинстве индустриальных и постиндустриальных обществ. Но вместе с тем есть, по меньшей мере, два фактора, позволяющих утверждать, что подобный способ гарантирования сделок не будет эффективным в дальнейшем.

Первая причина заключается в том, что азиатский кризис продемонстрировал всю слабость финансовых систем, произрастающих в подобной среде. Помимо прочих своих дефектов, такие финансовые системы, оформившись, были не способны обеспечивать те финансовые потоки, которые типичны для нынешней мировой экономики. Они просто рушились, ввергая в хаос свои страны.

Сегодня много говорят и пишут о том, что нужно сделать азиатским странам для восстановления своих финансовых систем. Среди предложений упоминаются внедрение международных стандартов отчетности, укрепление страхового рынка, привлечение в регион западных банков с хорошей репутацией. Но речь не должна идти о чисто технической задаче, ограничивающейся переписыванием нормативных актов и переподготовкой банкиров. Гарвардский институт международного развития, наряду с прочими организациями, на протяжении многих лет занимался такой деятельностью в Индонезии. Законы были пересмотрены, банкиры повысили квалификацию, были разрешены и начали быстро развиваться частные банки, получившие значительную автономию от центрального банка. И все же к 1999 году все индонезийские финансовые институты технически обанкротились.

Вероятно, ни одна банковская система не способна пережить 80-процентную девальвацию национальной валюты. Вместе с тем банковские проблемы Индонезии явились итогом десятилетия, в ходе которого многие банки были игрушками в руках правящих элит и не могли без правительственной поддержки выдержать даже незначительный кризис. Особенность 1998 года состояла в том, что правительство не сумело поддержать банки. Для того, чтобы избежать подобных неприятностей в будущем, банки должны прекратить быть объектом манипуляций политиков, стремящихся поощрить свои излюбленные проекты. Однако до тех пор, пока правительство непосредственно и всесторонне вовлечено в продвижение конкретных коммерческих начинаний, банки останутся уязвимыми. В 1990-е годы Япония убедила нас в этом. Если чиновников необходимо отстранить от такого рода вмешательства, то нужно иметь какой-то институт, способный это сделать. В большинстве индустриальных и постиндустриальных государств в роли такого института выступает правопорядок, поддерживаемый независимой судебной властью.

Второй аргумент, не позволяющий надеяться на дальнейшую продуктивность личных контактов между правительством и бизнесом, заключается в том, что изменилась сама мировая экономика. Действующие в ее рамках правила, закрепленные в документах таких институтов, как ВТО, ориентированы на тех, кто уважает право. Не исключено, что международная экономическая система будет меняться, но ее фундаментальная трансформация с учетом интересов развивающихся стран маловероятна. Незначительные или бедные развивающиеся государства могли бы рассматриваться в качестве исключений из общего ряда, но страны Восточной и Юго-Восточной Азии сегодня нельзя считать ни маленькими, ни бедными. Многие из них принадлежат к числу ведущих торговых держав мира, и они нуждаются в доступе к рынкам Европы и Северной Америки. Справедливо это или нет, но обеспечение такого доступа заставляет интересующий нас регион все более широко внедрять четкие правовые нормы, вытесняющие произвол чиновников.

В течение полувека азиатские ценности вполне эффективно обслуживали процесс экономического развития. Но в будущем, скорее всего, их роль изменится. На первый план сегодня выходит задача подкрепления сильной и современной экономики прочными правовыми основаниями.


Лусиен Пай
«Азиатские ценности»: от динамо к домино?

В истории нет столь же драматичного примера взлета и падения, как путь, пройденный азиатской экономикой во второй половине XX века. Общепринятые представления о господствующих в азиатских странах культурных детерминантах за четыре десятилетия менялись дважды. Сначала на рубеже 1970-х и 1980-х годов было поколеблено традиционное представление о том, что азиатские культуры не способны стимулировать экономический рост; это произошло благодаря японскому «экономическому чуду» и появлению «четырех маленьких тигров». По мере того, как регион начал вызывать зависть у прочего развивающегося мира, активно велись разговоры об «азиатской модели экономического развития». Но затем, еще более неожиданно, в конце 1990-х годов в Азии разразился экономический кризис, обернувшийся коллапсом. Сначала Япония вошла в полосу спада (а то и депрессии), растянувшуюся на целое десятилетие, а потом экономика Юго-Восточной Азии и Южной Кореи столкнулась с еще более фундаментальными проблемами. Десятилетний ажиотаж вокруг превосходства «азиатских ценностей» весьма показательным образом угас.1

После десятилетия, отмеченного 10-процентным ежегодным приростом, азиатская экономика в 1998 году упала на 15 процентов, ее фондовые рынки наполовину обесценились, а валюты потеряли от 30 до 70 процентов стоимости. В 1996 году внешние инвестиции в экономику Южной Кореи, Таиланда, Малайзии, Индонезии и Сингапура составили 96 миллиардов долларов США, но спустя год отток капитала из тех же стран превысил 150 миллиардов. За один год доля ВНП на душу населения в Индонезии снизилась с 3038 долларов до 600 долларов. Международная организация труда отмечала, что 10 миллионов азиатов тогда потеряли работу.2

Таким образом, за один-единственный год будущее азиатской экономики стало крайне неопределенным, а фанфары, восхвалявшие величие Азии, смолкли. Однако крах здешнего «чуда» не мог прекратить дискуссию об азиатских ценностях; напротив, анализ той важной роли, которая принадлежит ценностям в обеспечении устойчивого экономического развития, стал более трезвым и критичным. Окончательно отказавшись от сингапурского и малайского стиля «дебатов», заключавшегося в том, чтобы, славословя «азиатские ценности», бить себя в грудь, нам нужно приложить всю свою энергию к выяснению того, каким образом один и тот же набор культурных ценностей порождает и динамо-машины, и «костяшки» домино. Тот факт, что Азия способна переходить от последней стадии стагнации к динамичному экономическому росту, а затем опять к коллапсу, ставит под сомнение роль культурных факторов в объяснении национального развития. Ведь ясно, что в основе своей культуры не меняются.

Исследуя эту важную проблему, мы сначала должны будем критически оценить риторические рассуждения о безоговорочном превосходстве азиатских ценностей и поискать более реалистичное объяснение процессов, происходящих в экономике азиатских стран. Нам придется также обратиться к некоторым теоретическим положениям, касающимся азиатской культуры и экономического развития, включая новую интерпретацию высказываний Макса Вебера о конфуцианстве и становлении капитализма.

Затем я предложу две гипотезы, которые помогают понять, каким образом одни и те же культурные ценности порождают столь разные последствия. Первая заключается в том, что, действуя в непохожих обстоятельствах, они могут производить (и, как правило, производят) различный эффект. Иначе говоря, внутреннее содержание азиатских ценностей может оставаться неизменным, но внешние условия меняются, и потому прежнее позитивное впоследствии становится негативным.

Вторая гипотеза предполагает, что культурные ценности всегда выступают как некая совокупность; в разное время они комбинируются по-разному и порождают непохожие результаты. Этот замысловатый аргумент выдвигается во избежание критических выпадов, согласно которым с помощью выхваченных из контекста культурных особенностей всегда можно «объяснить» все что угодно. Между тем убедительное объяснение требует как тщательного подбора факторов культуры, так и выявления прочных связей между причиной и следствием.


Азиатское «экономическое чудо»: никаких выдумок, только факты

Большую часть риторики, оформившейся в ходе обсуждения азиатских ценностей, можно списать на триумфальные настроения, расцветом которых сопровождался взлет Азии. Ее жители очень хотели быть услышанными, несмотря на весь тот шум, который ознаменовал победу Запада в «холодной войне». Хотя, разумеется, у азиатов были серьезные основания претендовать на самобытность: главными среди них выступали появление «четырех маленьких драконов» и становление в качестве новой сверхдержавы Китая, изо всех сил старавшихся превзойти японскую модель регулируемого государством капитализма. Сочетание экономического подъема и авторитарных методов управления явно указывало на то, что в успехах азиатских государств есть нечто заслуживающее внимания. Понятие азиатских ценностей быстро стали применять как для объяснения экономических достижений, так и для оправдания авторитаризма.

Дискуссия об азиатских ценностях еще более осложнилась тем обстоятельством, что в 1970-е годы мнение о расцвете экономики Азии и закате экономики Европы и Америки разделяли не только азиатские, но и западные теоретики. Таким образом, мы должны учитывать доставшееся нам в наследство от того времени стремление преувеличивать азиатские достижения.

Прежде всего, в определенных кругах восторжествовала довольно странная тенденция воспринимать Японию, выступавшую тогда пионером «экономического чуда», как страну «третьего мира», экономика которой едва ли ни за ночь стала второй по величине. В действительности же индустриализация Японии началась в период «реставрации Мэйдзи», то есть в последней трети XIX века. Соединенные Штаты приступили к индустриализации примерно в то же время. К началу первой мировой войны Япония уже была серьезной промышленной державой, способной использовать сбои в европейской экономике для завоевания потребительских рынков сначала в Азии и Африке, а затем в Европе и Америке.

В 1920-е годы Япония имела третий в мире военно-морской флот и равный ему по масштабам торговый. В конце 1930-х годов ее экономика была третьей или четвертой в мире; конкретное место зависело от того, включались ли в расчеты ее капиталовложения в Корее, Манчжурии и на Тайване. Ее довоенная автомобильная промышленность ничуть не отставала от европейской; кроме того, страна производила весьма совершенный военный самолет марки «Zero». Люди, заметившие появление сильной Японии только в 1960-е годы, забыли, видимо, о той угрозе, которую японцы представляли во время боев на Тихом океане.

Степень отсталости других районов Азии также преувеличивалась. Разумеется, на основании того надменного письма, которое китайский император Цяньлун в свое время направил Георгу III («мы никогда не ценили ваши никчемные безделицы и не испытывали ни малейшей нужды в ваших товарах»), властителя Поднебесной легко изобразить невежественным фигляром. Но не стоит, однако, забывать, что в годы его правления китайская экономика на самом деле превосходила экономику Великобритании. Пока промышленная революция не преобразовала мир, основой экономики оставалось сельское хозяйство, и по этой причине огромное сельское население Азии производило непропорционально большую часть мировой экономической продукции. В конце XVIII века на долю Азии приходилось 37 процентов мирового производства, а в 1990-е годы, несмотря на все разговоры об «экономическом чуде», эта цифра поднялась лишь до 31 процента. До того, как разразился экономический кризис, было принято считать, что Азия вернется на прежние позиции не раньше 2010 года.

Что больше всего поражало людей в последние десятилетия, так это, разумеется, темпы роста азиатской экономики. Ежегодные 10 процентов Азии в сравнении с 3 процентами Запада не могли не вызывать уважения. Но сторонние наблюдатели обращали внимание лишь на проценты, а не на прирост экономики в абсолютном выражении. На фоне всеобщего восхищения «десятью годами 10-процентного роста» китайской экономики остался незамеченным тот факт, что в этом промежутке не было ни единого года, когда китайская экономика превзошла бы американскую по абсолютному приросту. Иными словами, даже в то выдающееся десятилетие Китай не нагонял своего главного конкурента, но, наоборот, все больше отставал от него. Бесспорной арифметической истиной остается то, что 10 процентов от экономики общим объемом в 600 миллиардов долларов составляют гораздо меньше, нежели 2,5 процента от экономики в 7 триллионов. Это — 60 миллиардов в сопоставлении с 187 миллиардами. Мораль понятна: увлечение процентными показателями роста без учета его базовых параметров может создать превратное впечатление.

Я говорю об этом не для того, чтобы умалить достижения Азии; мне хочется лишь предостеречь от тенденции оценивать «экономическое чудо» в магических терминах. Бесспорно, жизненные стандарты населения региона от столь высоких темпов экономического развития только выиграли. Для китайцев, например, скачок со 100 долларов на душу населения в 1985 году до 360 долларов в 1998 означает, что сейчас на среднее домовладение приходится более одного цветного телевизора, а холодильники имеют 73 процента семей вместо прежних 7 процентов.3 Это весьма существенное изменение жизненного уровня, и граждане Китая имеют все основания надеяться, что жизнь их детей будет еще лучше.


О чем на самом деле говорил Макс Вебер

Немного прояснив факты, можно обратиться к теоретическим размышлениям о взаимоотношении культурных ценностей и экономического развития в Азии. В качестве предисловия, тем не менее, я намерен предложить краткое резюме взглядов Макса Вебера по данному вопросу. Вебер, безусловно, остается непревзойденным специалистом в области культурных истоков капитализма. Как известно, эти истоки были обнаружены им в протестантской этике, которая в результате неизбежной популяризации свелась, к сожалению, к своеобразной версии клятвы бойскаута, к банальному перечислению добродетелей типа трудолюбия, преданности, честности, бережливости, образованности. Сам же Вебер полагал, что дело обстоит гораздо сложнее. В частности, его заинтриговали следующие два парадокса.

Первый заключался в том историческом факте, что монахи, посвящавшие себя служению потустороннему миру и живущие в своих монастырях абсолютно аскетической жизнью, могли при этом создавать необычайно эффективные структуры для извлечения прибыли. Второй парадокс состоял в том, что важнейшими проводниками капитализма оказались кальвинисты, верившие в предопределение, а не те христиане, которые верили в загробную жизнь и грядущее воздаяние за добрые дела. Вебер полагал, что «бухгалтерский подход» к воздаянию и наказанию обеспечивает слишком легкое спасение, тогда как в случае с предопределением всегда наличествовало глубокое чувство уязвимости, заставлявшее людей хвататься за малейший знак собственной «избранности». Ключевым фактором здесь была психическая обеспокоенность.

Тщательно анализируя китайскую культуру и сопоставляя конфуцианство с пуританством, Вебер подчеркивает то, насколько значимым для конфуцианского «благородного мужа» было «приспособление к внешнему и мирскому».4 Конфуцианская культура просто идеализировала гармонию, не предполагавшую какого бы то ни было внутреннего напряжения или ощущения тревоги; она, говорит Вебер, не знала никаких проблем с «нервами» в том виде, в каком они мучили европейцев и занимали Фрейда.

Вебер весьма детально описывает китайский характер, его гибкость и приспособляемость, безграничное терпение, контролируемую учтивость, нечувствительность к монотонности и однообразию, способность к непрерывному и тяжелому труду. Но эти качества, настаивал Вебер, не могли спонтанно породить капитализм. Вместе с тем он проницательно подмечал, что все перечисленное очень способствовало усвоению капиталистической практики. По его словам, «китайцы, вероятно, весьма предрасположены к усвоению капитализма; не исключено, что в этом деле они более способны, нежели японцы».5

Таким образом, разговоры о том, будто нынешние экономические успехи конфуцианских стран опровергают Вебера, обусловлены лишь неверным прочтением его работ. Вебер предвидел, что со временем Китай сумеет усвоить капиталистические методы хозяйствования. Фактически, он во многом разделял то восприятие Китая, которое было присуще Просвещению. Вместе с тем бесспорным историческим фактом остается и то, что Азия достигла процветания исключительно через приобщение к мировой экономической системе. Здешний капитализм не был итогом внутреннего, автономного развития.


Парадоксальные отношения между конфуцианскими ценностями и и экономическим поведением

Рассматривая ассимиляцию капитализма конфуцианской культурой, мы сталкиваемся с парадоксами, подобными вышеупомянутым парадоксам Макса Вебера. Например, конфуцианство формально размещало торговцев в самом низу социальной лестницы; они считались даже ниже крестьян. Однако принужденные всю жизнь мириться с этим позорным статусом, китайские торговцы не имели иного выбора, кроме как успешно наживать деньги. Конечно, они могли дать своим детям образование, позволяющее пройти императорский экзамен и сделаться чиновником-мандарином, но такой вариант лишь ограничивал успешный бизнес одним поколением. В остальных случаях им не оставалось ничего кроме преуспеяния в навыках, презираемых конфуцианскими книжниками. Их маргинальное положение в собственном обществе очень напоминало ситуацию с евреями в феодальной Европе.

Второй парадокс, особенно неприятный для американцев, выросших на рассказах Горацио Элджера, в которых усердная работа превозносилась как единственно надежная дорожка «из грязи в князи», заключается в том, что конфуцианство всегда презирало тяжелый труд и все разновидности физических усилий, идеализируя при этом удовольствие и безделье. Конфуцианский «благородный муж» отращивал длинные ногти, доказывающие его непричастность к физическому труду. Даосизм, безусловно, усилил это положение, подняв на высочайший философский уровень принцип «недеяния» (у-вэй), предполагавший достижение цели при минимальных энергетических затратах. В китайской военной мысли, например, идеальными считались победы, достигнутые не собственным натиском, но принуждением противника к пустому растрачиванию сил. Насколько я знаю, никакая иная культура не может сравниться с китайской в превознесении беззаботности и высмеивании тяжелого физического труда. Для китайцев история Сизифа — не трагедия, а забавная шутка. Безусловно, с их точки зрения работа никогда не была самоцелью; потребность в ней диктовалась сугубо необходимостью выживания.

Не уважая трудолюбие, китайцы подчеркивают значение «удачи», «счастливого случая», вероятность которого повышается посредством правильных ритуальных действий.

Убеждение в том, что большая часть человеческой жизни предопределена воздействующими на людей внешними силами, было закреплено даосизмом с его понятием дао, «пути», обозначавшим естественные силы природы и истории. Следуя естественности, некоторые люди более искусны, чем все остальные, и за это они вознаграждаются большим везением. Другие безрассудно противятся течению событий и в результате остаются в проигрыше. Тем не менее, подобная вера в судьбу отнюдь не означала фатализма; если дела обстоят неважно, всегда надо верить в то, что в любой момент они могут измениться к лучшему.

Постоянное упование на удачу способствует прагматичному подходу к жизни, не оставляющему места для самопознания и самосозерцания. Люди должны с готовностью использовать малейшие возможности, повышающие их шансы на удачу. Приписывание первостепенной важности внешним обстоятельствам формирует особую чувствительность к объективным факторам. Принятие любых решений сфокусировано на тщательном взвешивании ситуации и использовании любых преимуществ.

Иначе говоря, то, что на первый взгляд кажется бездумной верой в слепой случай, парадоксальным образом укрепляет человека в трезвом и прагматичном восприятии объективной действительности. Такая ориентация сделала китайцев весьма восприимчивыми к характеру и структуре рынков. Рынок для них — не теоретическая абстракция, а реальность, полная жизни и динамизма.

Готовность мыслить в терминах, обеспечивающих концептуализацию рыночных отношений, объясняет ключевое различие между китайским и западным капитализмом. Капитализм Запада подталкивается технологиями — создайте мышеловку лучше, чем у других, и клиенты сами придут к вашему порогу. Но движущей силой китайского капитализма всегда было стремление выяснить, кто и в чем нуждается, то есть определить, каковы потребности рынка. Западные фирмы пытаются усовершенствовать свои изделия, усилить организационную структуру, добиться признания марки. Китайские предприниматели, напротив, стремятся к диверсификации; им не нужна репутация производителя одного-единственного товара, поскольку они всегда должны быть готовы сменить приоритеты в соответствии с запросами рынка. Американцы видят, что их страну буквально заполонили товары из Тайваня и Китая, но они совсем не знают названий компаний, производящих эти товары.

Несмотря на презрительное отношение к физическим усилиям и тяжелому труду, конфуцианство во все времена придавало колоссальное значение личному самосовершенствованию и, следовательно, воспитывало культурную ориентацию на достижения. Понятие «потребности в достижениях», предложенное Дэвидом Макклелландом, обозначает важную для китайцев культурную ценность. Макклелланд показал, что страны, добившиеся успехов в экономическом развитии, отличаются также наличием потребности в достижениях, фиксируемой, среди прочего, детскими учебниками. Любая попытка оценить потребность в достижениях среди китайского народа подтверждает догадки, выносимые нами из знакомства с китайской культурой: китайцы ценят подобные усилия исключительно высоко. Китайских детей учат тому, насколько важно добиваться успеха и насколько стыдно не оправдывать родительские ожидания.

В то же самое время, и вновь весьма парадоксальным образом, китайская культура постоянно подчеркивает благотворность подчинения и зависимости, то есть поощряет ту психологическую ориентацию, которая идет вразрез с проповедуемым Горацио Элджером идеалом самоуверенного индивида. Это странное сочетание потребности в достижениях и подчинении занимало центральное место в практике социализации традиционного Китая. Здесь детям с пеленок внушали, что дисциплинированное следование указаниям старших — лучший путь к безопасности, а желание отличаться от других несет в себе угрозу. Результатом такой педагогической практики стало положительное восприятие зависимости.

Комбинация подчинения и стремления к достижениям предопределяла глубинную цель процесса социализации в традиционном Китае: потребность в свершениях следует реализовать, смиренно исполняя свою семейную роль и оставаясь зависимым человеком. В данном отношении нормы китайской и японской семьи существенно отличаются друг от друга. В Китае успехи вознаграждались внутри семьи, а конфуцианский долг перед старшими считался пожизненной обязанностью. Иначе говоря, традиция ориентировала китайца не за пределы семьи, а внутрь ее, что влекло за собой инстинктивное недоверие к людям, не входящим в семейный круг.6 В Японии, напротив, степень успеха (в семьях как самураев, так и торговцев) определялась в состязании с внешними партиями и силами. Более того, младший брат мог открывать собственное дело, и если он преуспевал, то становился госензо — главой новой фамильной линии.7

Равновесие между тягой к достижениям и почтением к старшим тесно связано с механизмами доверия и динамикой личностных отношений, которые обеспечивают стабильность социальных связей. В китайской культуре семейные узы распространяются на весь родовой клан; кроме того, они лежат в основе довольно широких связей, называемых «гуанси» и основанных на общности персональной идентичности. С экономической точки зрения китайский опыт гуанси важен потому, что он предполагает взаимный обмен обязательствами даже между теми людьми, которые лично незнакомы друг с другом. Достаточно того, что они были одноклассниками или учились в одной школе, родились в одном городе или одной провинции, служили в одном подразделении или имели еще что-либо общее. Иначе говоря, в основе связей гуанси лежат вполне объективные обстоятельства, что заметно отличает их от субъективных симпатий людей по отношению друг к другу.

Японский аналог таких связей называется «канкей», но они более субъективны и основаны на глубоком чувстве личной привязанности и долга — на важности «он» и «гири». Сторонний наблюдатель может заметить, что два китайца, находящиеся в контакте, связаны узами гуанси, тогда как отношения между японцами больше зависят от личного опыта.


Культурные факторы в экономическом поведении

Как уже отмечалось, центральная гипотеза этой главы заключается в том, что одни и те же ценности в несходных обстоятельствах могут производить различный эффект. Опора на социальные связи гуанси, расчет долгосрочных перспектив, стремление не столько к прибыли, сколько к завоеванию прочного места на рынке, отсрочка вознаграждения, активное накопление ради будущего — все эти качества влекут за собой различные последствия в зависимости от состояния экономики и уровня ее развития.

Ограничение доверия рамками семьи и связями гуанси означает, что раньше, когда политическая ситуация была нестабильной, предприимчивость китайцев реализовалась в основном в семейном предпринимательстве. Не доверяя людям со стороны, семейные фирмы ограничивали свою экспансию филиалами, возглавляемыми сыновьями.8 Однако по мере того, как политическая ситуация в Восточной и Юго-Восточной Азии становилась более устойчивой, предпринимательские контакты выходили за пределы семьи и расширялись по линиям гуанси. В частности, банковские операции в регионе традиционно были предельно персонифицированными и производились на основе личных связей. Унгер делится любопытным наблюдением: по его мнению, опыт выстраивания личностных «сетей» снабжал китайцев, живущих за пределами континентального Китая, особой разновидностью «социального капитала». Причем в данном случае речь шла не о фундаменте демократии, как у Роберта Патнэма, но о своеобразном социальном субстрате экономического развития. Занимаясь исследованием Таиланда, Унгер показывает, как китайцы, полагаясь на свои связи, стимулировали приток капитала, обеспечивший этой стране собственное «экономическое чудо».9

Система гуанси позволяет также объяснить поразительно быстрое наращивание зарубежных китайских капиталовложений на территории «исторической родины». После того, как Дэн Сяопин открыл страну внешнему миру, жители Гонконга, Тайваня и китайских общин Юго-Восточной Азии стали возвращаться в города и деревни своих предков, где их тепло принимали и предлагали вкладывать деньги в развитие местной экономики. Граждане Гонконга приезжали в провинцию Гуандун, Тайваня — в Фуцзянь, кто-то еще — в Шанхай; повсюду, опираясь на поддержку местного политического руководства, они основывали совместные предприятия, которые производили экспортную продукцию. Результатом стала широкая экспансия городского и сельского предпринимательства. Сделки в основном осуществлялись не на правовой, а на сугубо приватной основе. При этом зарубежных китайцев обеспечивали всевозможными льготами и привилегиями, начиная от долгосрочного освобождения от налогов и заканчивая крайне низким потолком заработной платы для нанимаемых ими рабочих.

Таким образом, в тот период традиция неформальных взаимосвязей обеспечивала Китаю гораздо более интенсивное развитие экономики, нежели то, которое достигалось на основе легальных контрактов. Даже иностранные банкиры поддавались очарованию «азиатских ценностей»: порой они были готовы давать займы, руководствуясь одним только благорасположением китайских чиновников. Разумеется, недостаток гласности и слабость правовой базы зачастую поощряли панибратство и коррупцию. Кроме того, отсутствие юридических формальностей при совершении сделок, играющее благую роль в развитой капиталистической системе, затрудняло процедуру банкротства в трудных ситуациях.

В Японии аналогичные традиции породили тесное сращивание бизнеса, административного аппарата и политического класса, получившее название «Japan Inc.» — «корпорация Япония». Система неформальных взаимных обязательств и личностных связей работала таким образом, что огромные деньги нередко вкладывались без всяких на то оснований, под «честное слово». Одно время даже считали, что пока государственное вмешательство поддерживает цены на «должном уровне», заботиться о бюрократических строгостях или о коррупции вовсе не следует. Но затем страну постиг шок: японская элита оказалась не столь совершенной, как прежде считалось. Практика слишком тесного взаимодействия правительства и бизнеса привела к тому, что когда государству пришлось более серьезно заниматься регулированием финансовых институтов, оно оказалось не способно справиться с бывшими партнерами.

Широкое распространение неформальных связей поддерживало также убеждение в том, что стремление к скорейшему извлечению прибыли не должно доминировать в деятельности предпринимателя. Более предпочтителен перспективный взгляд, подразумевающий захват максимальной доли рынка. Ценность такого долгосрочного подхода подкреплялась также и тем, что в азиатской культуре отсроченное воздаяние считалось благом, а готовность пострадать в ожидании лучших времен всегда приветствовалась. В периоды экономического роста данный взгляд приносил немалую пользу, а успехи Японии заставили многих европейцев поверить в то, что у японцев есть какая-то изощренная стратегия добывания богатства. Соответственно, многие азиатские страны пытались подражать Японии в ориентации на захват рынков и также не интересовались краткосрочной прибылью.

Но в другие периоды описанная тактика оказывалась пагубной, ибо долги накапливались, а намерение «проглотить» как можно больше не всегда было по силам. Недостаток открытости и несовершенство правового регулирования в предоставлении банковских кредитов обусловили широкое распространение займов, основанных на завышенных ожиданиях. Выяснилось, что такой подход не позволяет эффективно контролировать рациональность размещения полученных средств. Во многих отраслях перепроизводство становилось нормальным явлением. Довольно странным кажется то, что мир не разглядел признаки приближающегося кризиса еще в 1995 году, когда ведущая корейская корпорация с большой помпой объявила о своем намерении инвестировать 2,5 миллиарда долларов в новый сталелитейный комплекс, причем это делалось, несмотря на явный избыток стали на мировых рынках.

Западная практика составления ежеквартального баланса прибылей и убытков снабжает менеджеров и инвесторов критической информацией о том, удачно ли размещен капитал, позволяя тем самым направлять «невидимую руку рынка». Важнейшие азиатские ценности — стремление овладеть максимальными объемами рынка, сосредоточение исключительно на долгосрочной перспективе и представление о том, что воздаяния надо ждать, — в сочетании друг с другом могут формировать экономически эффективное поведение. Но такое наблюдается лишь на первоначальных стадиях экономического развития; в «перегревшихся» и «разбухших» экономических системах та же комбинация, напротив, создает серьезные проблемы.

Между тем, практически во всех странах Восточной Азии рынки недвижимости неестественно раздуты. Говорят, в Японии цены на землю достигли настолько головокружительных высот, что участок, на котором расположен императорский дворец, стоит дороже всей Калифорнии. И в такие разговоры верят не только несведущие люди; серьезные японские банкиры также придерживаются подобных оценок. В окрестностях Шанхая строительные краны на каждом шагу возводят многоквартирные небоскребы. Но здания, построенные в 1997 году, заселены лишь на 15 процентов, а более поздние — и того меньше. Тем не менее этажи продолжают расти — инвесторы смотрят исключительно в отдаленное будущее и стойко переносят тяготы «отложенного воздаяния».

Другим ярким примером двойственного характера культурных ценностей является склонность жителей региона делать накопления. В частности, в Китае норма накоплений весьма высока — в последние годы она достигала 30-ти процентов, обеспечивая финансирование экономического роста на ранних этапах реформ. Государственные банки приветствовали вклады населения, приток которых нарастал по мере роста благосостояния, поскольку с помощью этих средств финансировались государственные предприятия. Но сегодня государственные индустриальные гиганты едва сводят концы с концами, а государственные банки утратили последние надежды вернуть назад свои «займы». Что поддерживает систему на плаву, так это неослабевающая тяга китайцев откладывать «на черный день». Банкам все труднее принимать новые и новые деньги граждан. Вместе с тем, поскольку больше нести трудовые накопления некуда, государственные банки будут продолжать делать это. Следовательно, провалившаяся система будет «работать» по-прежнему.

Та же самая предрасположенность населения к накоплениям обеспечила послевоенный подъем Японии, но то, что раньше казалось благом, теперь мешает этой стране покончить с затянувшимся спадом. Японским чиновникам никак не удается переломить ситуацию, поскольку японцы с присущим им крестьянским менталитетом уверены, что раз наступили трудные времена, следует потреблять меньше и откладывать больше. Даже когда фискальная и денежная политика оставляет на руках у населения все больше средств, оно отказывается их тратить.


О правильном использовании контекста в культурном анализе

Хотя поднимаемая тема слишком сложна для одной главы, из всего изложенного ясно, что взлеты и падения экономики Азии поставили защитников азиатских ценностей в нелегкое положение. Впрочем, такое развитие событий не отразилось на более изощренных трактовках взаимоотношений культуры и экономического роста. Проблемы возникают лишь там, где итоги экономического развития пытаются напрямую связывать с обобщенными культурными характеристиками, не вписывая их в ситуационный контекст и не принимая во внимание сторонние факторы. Стремление составить универсальный список ценностей, мешающих или, напротив, способствующих экономическому росту, выглядит ненаучно. То, что выступает благом в одних обстоятельствах, оказывается злом в других.

Более того, нынешний уровень наших познаний оставляет много неясностей в вопросах, касающихся экономического развития. Наши теории не дают нам однозначной трактовки причинности, позволяющей приписывать то или иное значение культурным переменным. Оставляя в стороне общие рассуждения о географии, климате, ресурсах, управлении, мы должны признать, что категория экономического поведения настолько широка, что не позволяет выносить никаких строгих суждений, касающихся оценки конкретных культурных ценностей. Есть поступки, которые обусловлены индивидуальными особенностями человека — таковы проявления инициативности, необходимой для осуществления предпринимательской деятельности. Другие поступки диктуются обществом, его характером и структурой. Оценивая роль культурных переменных, нам не нужно строить иллюзий. Мы знаем, что они важны, но насколько важны в то или иное время — судить трудно. Иными словами, здесь мы оперируем лишь самыми приблизительными оценками, а не однозначными причинно-следственными связями.10

Если же соединить все ниточки, то выяснится, что приверженцы азиатских ценностей весьма преувеличивают возможности экономики Азии и беспомощность Запада. Тем не менее, бесспорно, что модернизация Азии продолжается, и в ходе ее осуществления рождаются довольно примечательные формы и практики. Это не должно нас удивлять, поскольку Запад, в отличие от Восточной Азии, будучи лидером модернизации, не обладает гомогенной культурой — ведущим западным обществам присущи серьезные различия. Несходство культур сохранится и впредь, поэтому бесполезно рассуждать о том, что есть культуры высшего и низшего порядка. Сила и слабость культур проявляются в разных сферах и в отношении различных практик. Экономическое развитие — не одномоментный процесс, но длительное историческое действо, по ходу которого каждая страна переживает собственные взлеты и падения. Организационные формы, которые были эффективны при одном состоянии технологии, оказываются непригодными в иных технологических условиях.

Сказанное, впрочем, не отменяет того факта, что некоторые из экономических систем Восточной Азии «выздоравливают» гораздо быстрее, чем ожидалось, и эта позитивная динамика, вне всякого сомнения, объясняется теми же культурными факторами, которые обеспечивали быстрый рост Азии в минувшее десятилетие.


Ту Вэймин
Множественность модернизаций и последствия этого явления для Восточной Азии

Понятие модернизации отражает определенный исторический феномен и в то же время представляет собой мыслительную конструкцию. Идея множественности модернизаций базируется на трех взаимосвязанных предпосылках: постоянном присутствии традиции, которая активно влияет на процесс обновления, использовании незападного наследия в саморефлексии современного Запада, глобальном значении локального (местного) знания.

Занимаясь состоянием экономической культуры и морального образования в Японии и четырех «мини-драконах» (на Тайване, в Южной Корее, Гонконге и Сингапуре), специалисты изучают влияние конфуцианской традиции на восточноазиатскую модернизацию с самых разных точек зрения, причем преобладают межкультурные и междисциплинарные исследования. Ни один географический регион не похож на другие, а любой узко дисциплинарный подход (философский, религиоведческий, исторический, социологический, политический или антропологический) чрезвычайно сложен; взаимодействие же двух упомянутых плоскостей анализа способно еще более запутать исследователя. Вместе с тем даже поверхностная дискуссия на данную тему обнаруживает, что конфуцианские установки элит и настроения народа, воспитанного на конфуцианских ценностях, исключительно важны для понимания политэкономии и морального состояния индустриальной Восточной Азии.1


Модернизация

Исторически термин «модернизация» использовался для обозначения универсального характера обновленческого процесса в качестве более благозвучного синонима «вестернизации». Хотя родиной модернизации была Западная Европа, данный процесс радикально преобразовал весь мир, и потому интересующее нас понятие лишено географической привязки. Сегодня под «модернизацией» понимают глобальную тенденцию, объемлющую планету в целом.

Для академического дискурса понятие модернизации является относительно новым. Впервые оно было сформулировано в 1950-е годы американскими социологами (прежде всего Толкоттом Парсонсом), которые полагали, что силы индустриализации и урбанизации, пробудившиеся в развитых обществах, постепенно покорят весь мир. И хотя с глобалистской точки зрения упомянутые силы можно считать проявлением «вестернизации» или «американизации», наиболее точным и научно нейтральным термином для их обозначения должно стать понятие модернизации.

Интересно отметить, что соответствующее китайское понятие — xiandaihua — формировалось в 1930-е годы в ходе общественных дебатов, спровоцированных серией статей по проблемам развития страны, опубликованных во влиятельной газете «Шеньбао». Немалую роль в этом процессе сыграли японские влияния. В трех циклах обсуждения (какая из альтернатив — «сельское хозяйство или промышленность», «капитализм или социализм», «восточная культура или западное образование» — должна обеспечить успешную конкуренцию Китая с империалистическими державами) был наработан исключительно богатый материал.2 Современные исследования китайского опыта помогут прояснить вопрос о применимости понятия модернизации в незападных обществах.

Вместе с тем заявления о том, что восточноазиатская модернизация играет важную роль в самопознании современного Запада, базируются на следующей предпосылке: если процесс обновления способен принимать культурные формы, отличные от европейских и североамериканских, значит, ни «вестернизация», ни «американизация» не исчерпывают содержания этого феномена. Более того, сложившиеся в Восточной Азии разновидности модернизации вполне могут помочь исследователям выработать более передовое и сложное восприятие современного Запада в качестве комплекса широких возможностей, а не монолитной сущности, для которой характерен лишь один вариант развития.

Если рассматривать модернизацию в многомерной цивилизационной перспективе, то утверждение о том, что путь, пройденный современным Западом, должен быть повторен остальным человечеством, вызывает сомнения. Действительно, при ближайшем рассмотрении Запад сам демонстрирует довольно конфликтные и противоречивые устремления, опровергающие всякие разговоры об органичности его развития. Разница между европейским и американским подходами к модернизации является наилучшим доказательством неоднородности современного Запада. Три иллюстрации западного обновления — Великобритания, Франция и Германия — настолько непохожи друг на друга в ключевых чертах модернизационного процесса, что их индивидуальный опыт практически не поддается универсальному применению. Это, впрочем, не отменяет того впечатления, что буквально все разновидности местного знания, из которых делаются общезначимые выводы, являются западными по своим истокам.

Мы находимся в довольно сложном положении: нам предстоит преодолеть три преобладающие, но устаревшие дихотомии: «традиционное — современное», «западное — незападное», «локальное — глобальное». Усилия в данном направлении будут иметь далеко идущие последствия для более глубокого понимания динамического взаимодействия между глобализацией и локализацией. Для подобного рода анализа пример Восточной Азии особенно важен. В настоящей статье я намереваюсь сосредоточиться на конфуцианском гуманизме как на базовой ценности, поддерживающей восточноазиатскую экономику. Начать же следует с небольшого исторического очерка.

Независимо от того, удалось ли гегелевской философии, усматривавшей в конфуцианстве и прочих духовных течениях Востока упадок мирового Разума, полностью развенчать их, в китайской культуре, которая опиралась на весьма близкое Гегелю понимание исторической необходимости, конфуцианскую этику всегда было принято считать «феодальной». Парадокс ситуации в том, что весь просвещенческий проект, запечатленный в знаменитом вопросе Канта «что есть Просвещение?», на самом деле подтверждал следующее: культурная традиция за пределами Запада, и прежде всего, в конфуцианском Китае, сумела создать упорядоченную общественную систему вне опыта религии Откровения.

Согласно Юргену Хабермасу и другим современным мыслителям, события XIX века, когда динамизм современного Запада втянул остальной мир в бесконечный марш к материальному процветанию, отнюдь не были порождением Просвещения в классическом его понимании. Напротив, первоначальная версия просвещенческого рационализма была полностью отброшена освободившимся Прометеем, символизировавшим неуемное стремление к полному освобождению от прошлого и покорению природы. Желание избавиться от оков авторитета и догмы можно рассматривать в качестве определяющей характеристики просвещенческой мысли; агрессивное отношение к природе также стало составной частью ментальности Просвещения. Для остального мира современный Запад, преобразованный просвещенческой мыслью, ассоциируется с завоеванием, гегемонией и порабощением, а также социальным процветанием.

Гегель, Маркс и Вебер были единодушны в том, что Запад, несмотря на все его недостатки, является единственной ареной прогресса, у которой должен учиться остальной мир. Раскрытие мирового Разума, историческая необходимость, «железная клетка» современности — то была типично европейская проблематика. Конфуцианская Восточная Азия, исламский Ближний Восток, индуистская Индия и буддистская Юго-Восточная Азия выступали здесь в качестве получающей и усваивающей стороны. Со временем, казалось многим, модернизация сделает культурное разнообразие «неудобным», а то и вовсе бессмысленным. Предположение о том, что конфуцианство или какая-либо другая незападная духовная традиция способна влиять на модернизационные процессы, представлялось невероятным. Переход от традиционного общества к современному виделся необратимым и неизбежным.

В глобальном же контексте выяснилось, что те тезисы и установки, которые лучшим умам современного Запада казались самоочевидными, сегодня предстают неубедительными. В остальном мире столь ожидаемый переход от традиции к современности так и не состоялся; не завершился он и в Западной Европе и Северной Америке. По всему миру традиция продолжает оказывать активное влияние на модернизационные процессы и, соответственно, сама модернизация нередко принимает культурные формы, коренящиеся в традиции. Присущее XVIII столетию признание той важной роли, которую в самопознании европейской культуры играют иные культуры, в нынешнем глобальном мире выглядит более актуальным, нежели полное игнорирование любых незападных альтернатив, демонстрируемое XIX и XX веками. В нынешнем столетии открытость XVIII века, противопоставляемая замкнутости последующих веков, может создать более прочную основу для диалога цивилизаций.

Текущая дискуссия между сторонниками «конца истории»3 и апологетами «столкновения цивилизаций»4 затрагивает лишь самый верхний слой проблематики, которую я хотел бы исследовать. Эйфория, рожденная триумфом капитализма и либеральными надеждами, оказалась недолговечной. Появление «глобальной деревни», этого вымышленного сообщества, символизирует различие, дифференциацию и откровенную дискриминацию. Упования на то, что экономическая глобализация будет содействовать равенству, довольно наивны. В смысле богатства, власти и доступа к информации мир никогда не был более разделенным, чем сегодня. Социальная дезинтеграция на всех уровнях, от семьи до нации, повсеместно беспокоит людей. Даже несмотря на то, что идеалы либеральной демократии вдохновляют сегодня многие страны, надежды на ее «автоматическое» торжество в международной политике следует признать несостоятельными.

Хотя теория «столкновения цивилизаций» исходит из того тезиса, что культурный плюрализм является устойчивой особенностью глобальной сцены, в ее основе лежит вышедшее из моды противопоставление Запада остальному миру. Впрочем, та предпосылка, согласно которой только западная разновидность местного знания имеет общезначимый или даже универсальный характер, вполне состоятельна. Если рассматривать «столкновение цивилизаций» как стратегию, укрепляющую притягательную силу излюбленных западных ценностей, то ее цель, по большому счету, сопоставима с «концом истории», с той, быть может, оговоркой, что начальная стадия этого процесса может не понравиться приверженцам западной либеральной демократии.

Рассуждая более глубоко, ни конец истории, ни столкновение цивилизаций не беспокоят западных интеллектуалов всерьез. Несмотря на всю двойственность просвещенческого проекта, его дальнейшее развитие необходимо и желательно для процветания человечества. Долгожданный и весьма плодотворный взаимообмен между коммуникативной рациональностью Хабермаса и политическим либерализмом Джона Роулза является, наверное, наиболее многообещающим знаком такого развития событий. Довольно часто имеют место попытки оспорить подобный образ мыслей (как правило, в них видят симптомы «постмодернизма»), но у меня нет возможности рассмотреть их более подробно. В данной связи достаточно сказать, что экологическое сознание, феминистская чувствительность, религиозный плюрализм и коллективистская этика отводят природе и духовности центральное место в человеческой рефлексии. Неспособность современных «просвещенческих» мыслителей самым серьезным образом воспринять необходимость гармонии с природой заставляет их весьма творчески откликаться на постмодернистскую критику. Подоплекой дискуссии выступает проблема сообщества. Мы отчаянно нуждаемся в глобальном взгляде на нынешнюю человеческую ситуацию, который научил бы нас мыслить в терминах вселенского целого.

В ряду ценностей, отстаиваемых французской революцией, особо пристального внимания современных политологов удостоилось братство — функциональный эквивалент сообщества. Разумеется, высказываемая со времен Локка озабоченность взаимоотношениями индивида с государством не вмещает в себя все богатство новейшей политической мысли, но нельзя отрицать, что проблемы сообщества, и в особенности семьи, оказались на периферии доминирующего на Западе политического дискурса. Плененность Гегеля идеей «гражданского общества», заполняющего пространство между семьей и государством, было обусловлено динамичным становлением буржуазии, сугубо городским феноменом, в той или иной степени угрожающим всем традиционным обществам. То было, скорее, профетическое прозрение будущего, а не критический анализ ценностной основы сообщества. Переход от Gemeinschaft к Gesellschaft оказался настолько решительным, что даже Макс Вебер называл «всеобщее братство» устаревшим средневековым мифом, сделавшимся совершенно неактуальным в нашем разочарованном и секуляризованном мире. Действительно, в политическом и этическом смысле для того, чтобы идея братства народов пересилила риторику эгоистического интереса, потребуются немалые усилия.

Возродившийся в последние годы в Северной Америке интерес к общине объясняется, вероятно, усиливающимся ощущением того, что социальная дезинтеграция превратилась в серьезную угрозу благополучию государства; при этом местные проблемы Соединенных Штатов и Канады, озабоченных этническими и лингвистическими противоречиями, типичны для всего индустриализованного (если не сказать постсовременного) «первого мира». Конфликт между глобализационными тенденциями в области торговли, финансов, информации, миграции, с одной стороны, и стремлением к обособленности, коренящимся в этничности, языке, земле, классовом, возрастном, вероисповедном положении, с другой, с трудом поддается разрешению. Жестокие распри, а также вдохновляющие примеры примирения, наблюдаемые по всему миру, побуждают нас к преодолению эпистемологии типа «либо, либо» и к восприятию глобального сообщества во всем многообразии его оттенков и смыслов. Опыт модернизации Восточной Азии, рассматриваемый в конфуцианской перспективе, позволяет культивировать новый способ мышления.


Конфуцианский гуманизм

Возрождение конфуцианского учения в качестве политической идеологии, интеллектуального дискурса, коммерческой этики, свода семейных установлений или выражения социального протеста, которое наблюдается в индустриальной Восточной Азии с 1960-х годов, а в социалистической Восточной Азии — с недавнего времени, началось под влиянием нескольких факторов. Несмотря на присущие этому региону конфликты, коренящиеся в примитивных социальных связях (семейных, лингвистических, культурных), преобладающей ориентацией здесь все же стала интеграция на основе ценностей, существенно отличающихся от просвещенческой ментальности современного Запада.

Азиатские интеллектуалы более столетия внимательно присматривались к западным учениям. Японские самураи — бюрократы, например, методично заимствовали у европейцев, а позже и американцев, приемы науки, технологии, производства, политического управления. Аналогичным образом китайские ученые-чиновники, корейские «лесные интеллектуалы» и вьетнамские мудрецы созидали свои нынешние социумы на основе западных знаний. Приверженность масштабной, а порой и всеобъемлющей вестернизации позволила им перестроить экономику, политику, общественную систему согласно тем образцам, которые они не понаслышке считали наиболее передовыми.

Эта позитивная идентификация с Западом и активное участие в фундаментальной перестройке собственного мира в соответствии с чужеродными образцами не имеет прецедентов в человеческой истории. Вместе с тем усилия Азии, направленные на сохранение аутентичного духовного наследия, необходимые для массовой абсорбции новых культурных ценностей, потребовали переосмысления полученных на Западе знаний в традиционном духе. Такая творческая адаптация, развернувшаяся после второй мировой войны, помогла азиатским странам стратегически позиционировать себя в формировании нового синтеза.

Конфуцианская традиция, в свое время вытесненная на периферию как «далекое эхо феодального прошлого», подверглась реконфигурации, сохранив при этом аграрную, семейную и патерналистскую специфику. Конфуцианская политическая идеология способствовала государственному строительству в Японии и четырех «мини-драконах». Она влияет также на политические процессы в Китае, Северной Корее и Вьетнаме. По мере того, как демаркационные линии между капиталистической и социалистической Восточной Азией начинают размываться, формирующаяся на их месте единая культура все более раскрывает свою конфуцианскую сущность.

Экономическая культура, семейные ценности и коммерческая этика в Восточной Азии и Китае также формулируются в конфуцианских терминах. Причем видеть в этих феноменах постмодернистские «новоделы» — значит слишком упрощать. Даже если согласиться с тем, что конфуцианские мотивы представляют собой лишь рецидивы «задней мысли», постоянное упоминание применительно к Восточной Азии таких терминов, как «семейный капитализм», «мягкий авторитаризм», «групповой дух» позволяет говорить, помимо прочего, о позитивном потенциале конфуцианской традиции в модернизации интересующего нас региона.

Восточноазиатская программа модернизации, оформившаяся под влиянием конфуцианской традиции, предполагает довольно целостное видение управления и руководства. Оно сводится к следующим пунктам.

• Государственное вмешательство в рыночную экономику не только необходимо, но и желательно. Доктрина, согласно которой власть есть неизбежное зло, а «невидимая рука» рынка способна сама поддерживать общественное равновесие, не соответствует современному опыту, причем ни западному, ни восточному. Власть, чутко относящаяся к общественным нуждам, заботящаяся о благосостоянии людей и ответственная перед народом, исключительно важна для обеспечения спокойствия.

• Хотя закон представляет собой минимальное условие поддержания социальной стабильности, «органической солидарности» можно добиться только с помощью более глубоких социальных установлений. Цивилизованное поведение не достигается с помощью наказания. Следование истинному учению требует добровольного участия. Один лишь закон не способен вызвать чувство стыда, без которого цивилизованное поведение невозможно. Люди приобщаются к высшей истине благодаря общественным ритуалам.

• Семья выступает в роли главного звена, передающего ценности от поколения к поколению. Взаимоотношения внутри семьи, дифференцированные в соответствии с возрастом, полом, авторитетом, статусом, создают богатое естественное окружение, в котором можно приобрести навыки правильного поведения. Принцип взаимности присущ всем разновидностям внутрисемейных отношений. Возраст и пол, две наиболее глубокие разграничительные линии внутри человеческого сообщества, непрерывно преодолеваются в семье благодаря заботе ее членов друг о друге.

• В подобной среде гражданское общество не играет первостепенной роли, поскольку оно находится выше семьи и за рамками государства. Вместе с тем устойчивость его институтов обусловлена динамичным взаимодействием семьи и государства. Взгляд, согласно которому семья есть микрокосмическая модель государства, а само государство — большая семья, имеет важное политическое значение. В частности, из него следует, что государство обязано взять на себя жизненно важную функцию поддержания органической солидарности внутри семьи. Гражданское общество предлагает целый ряд культурных институтов, поддерживающих благотворное сотрудничество между семьей и государством. Упомянутая выше динамика частного и публичного позволяет гражданскому обществу вносить собственный вклад в социальное процветание.

• Образование должно стать гражданской религией общества. Главная цель образования — воспитание характера. Работая над созиданием всесторонней личности, школа обязана стимулировать не только когнитивные, но и этические навыки. Учебные заведения должны учить аккумуляции «социального капитала» через коммуникацию. Помимо приобретения знаний и навыков, школьнику следует расширять свою культурную компетенцию и приобщаться к духовным ценностям.

• Поскольку самовоспитание является основой порядка в семье, государстве и мире, качество жизни в конкретном обществе зависит от уровня самовоспитания его членов. Социум, который настаивает на самовоспитании как на необходимом условии общественного прогресса, видит в политическом руководстве стремление к добродетели, во взаимопомощи — средство личной самореализации, в семейных ценностях — путь к подлинной человечности, в гражданственности — метод естественного вовлечения людей в дела общества, в образовании — созидание характера.


Конфуцианство и модернизация

Было бы неверно утверждать, что перечисленные социальные идеалы нашли в Восточной Азии свое полное воплощение. На самом деле в регионе довольно часто обнаруживаются поступки и установки, прямо противоположные описанным выше чертам конфуцианской модернизации. В течение десятилетий унижаемые империализмом и колониализмом, многие восточноазиатские страны, по крайней мере, внешне, являют наиболее негативные черты западного модернизма: эксплуатацию, меркантилизм, материализм, стяжательство, эгоизм. И все же по мере того, как первый незападный регион модернизируется, культурные последствия подъема «конфуцианской» Восточной Азии предстают все более значительными.

Современный Запад, выросший на ментальности Просвещения, задает импульс преобразованиям по всему земному шару. Исторические причины, в силу которых обновленческий процесс начался именно в Западной Европе и Северной Америке, отнюдь не являются структурными компонентами модернизации. Несомненно, такие ценности Просвещения, как инструментальная рациональность, права и свободы человека, верховенство закона, неприкосновенность частной жизни и индивидуализм в наше время приобрели универсальное значение. Но, как показывает пример Восточной Азии, конфуцианские ценности типа сострадания, уравнительной справедливости, чувства долга, приверженности ритуалам, ориентации на группу сегодня также стали общепризнанными.5 Подобно тому, как упомянутые выше западные ценности должны быть инкорпорированы в азиатскую модель модернизации, конфуцианские ценности могут оказаться весьма востребованными при корректировке американского образа жизни.

Но если конфуцианская модель обновления опровергает тезис о тождестве модернизации и вестернизации (американизации), то следует ли понимать это так, будто подъем Восточной Азии, наступление предсказанного авгурами «тихоокеанского века», означает замену старой парадигмы новой? На данный вопрос следует ответить отрицательно. Представления о своеобразной конвергенции, в ходе которой Западной Европе и Северной Америке в поиске новых ориентиров придется обращаться к Восточной Азии, кажутся наивными. И хотя идеи Запада (в первую очередь США) о дальнейшем развитии цивилизации явно нуждаются в пересмотре, модернизационный порыв Восточной Азии символизирует скорее плюрализм, нежели становление нового, альтернативного монизма.

Успех региона, которому удалось обновиться, не допустив при этом тотальной вестернизации, означает, что модернизация может принимать различные культурные формы. Следовательно, даже в Юго-Восточной Азии модернизация будет отличаться от западных или восточноазиатских аналогов. Из того факта, что конфуцианская Восточная Азия сегодня служит примером для Таиланда, Малайзии и Индонезии, напрашивается вывод о возможности буддийской, исламской и индуистской моделей модернизации. Нет никаких сомнений в том, что Латинская Америка, Центральная Азия, Африка, обладающие древними культурными традициями, также в состоянии развить собственные альтернативы западному модернизму.

Правда, столь строгое заключение, опирающееся на приверженность плюрализму, вполне может оказаться преждевременным. Указания на то, что такое должно случиться, что здесь мы имеем дело с исторической неизбежностью, не слишком основательны. Не нужно быть большим реалистом, чтобы трезво оценить подобный сценарий. Если «первый мир» настаивает на своем праве оставаться в лидерах, если Восточная Азия все более наращивает обороты, если Китайская Народная Республика всеми силами борется за выполнение программы «четырех модернизаций», как будет выглядеть мир через полвека? Чем обернется для нас модернизация Восточной Азии — благом или кошмаром? Об этом сегодня размышляют многие.

Несмотря на недавний финансовый кризис, успехи Восточной Азии, экономика которой является самой динамичной в мире, будут иметь весьма широкие геополитические последствия. Превращение Японии из покорного ученика США в могучего соперника, способного бросить вызов американской экономике, заставляет нас внимательнее присмотреться к данной разновидности местного знания. А политика «реформирования и открытости», проводимая КНР с 1979 года, позволила этой стране стать интенсивно развивающимся гигантом.

Хотя с крушением «берлинской стены» и развалом Советского Союза тоталитарный эксперимент, осуществлявшийся мировым коммунизмом, завершился, социалистическая Восточная Азия (континентальный Китай, Северная Корея и, в силу некоторых культурных факторов, Вьетнам) все еще пребывает в поиске новой идентичности. На фоне действующего на Западе мощного диссидентского движения китайцев, а также международной солидарности с Тибетом, радикальная непохожесть Китая трактуется американской прессой как угроза. Несомненно, что страна, более столетия унижаемая империалистическим Западом, может превратить жажду мести в главный фактор переустройства мирового порядка. Воспоминания о боях на Тихом океане во время второй мировой войны, о корейской и вьетнамской войнах также поддерживают миф о «желтой опасности». А эмиграция богатых китайцев из Юго-Восточной Азии, Тайваня и Гонконга в Северную Америку, Австралию и Новую Зеландию еще более убеждает в наличии китайского заговора, направленного на передел мира.

Подъем «конфуцианской» Восточной Азии — Японии, четырех «мини-драконов», материкового Китая, Вьетнама и, возможно, Северной Кореи — позволяет предположить, что несмотря на преобладание экономических и политических факторов, культурная традиция продолжает оказывать заметное воздействие на процесс модернизации. И хотя импульс модернизации исходит с Запада, ее восточноазиатская модель уже приобрела такие формы, которые настолько отличаются от западноевропейских и североамериканских, что составляют альтернативу западному модернизму. Сказанное, вместе с тем, не означает, что азиатские подходы к модернизации вытесняют западные. Логика, согласно которой азиатские ценности в большей степени, нежели ценности западного Просвещения, соответствуют специфике Азии и, следовательно, нуждам глобального сообщества XXI века, способна ввести в заблуждение. Главной задачей нашей эпохи является глобальный диалог цивилизаций, обеспечивающий мир во всем мире. А предчувствие «столкновения цивилизаций» делает такой диалог неизбежным.

Иначе говоря, центральный парадокс современной эпохи состоит в том, что готовность принять радикальную непохожесть другого является необходимым шагом к познанию себя. Если Запад отнесется к восточноазиатской модернизации с должным вниманием, ему удастся более трезво оценить сильные и слабые стороны собственной модели. Повышенная склонность современного Запада к саморефлексии позволит понять, насколько самые простые социальные связи, на которых строится жизненный опыт миллионов людей, полезен в оценке современности.

Такой поворот станет гигантским шагом в развитии подлинного диалога между Западом и всем остальным миром, без которого невозможно добиться доверия и взаимности в межцивилизационных отношениях. Ведь с точки зрения глобального сообщества дихотомия «Запад — не-Запад» представляется не только бессмысленной, но и вредной. Запад, стремясь к гегемонии, пытался подчинить мир силой; в ответ он был вынужден вобрать в себя чужую рабочую силу, капитал, таланты, религии. Пришло время для диалога цивилизаций — диалога, ведущегося в духе взаимной зависимости.

Загрузка...