Глава 24 «Горячий дождь»

' — … Какое положение было на этом участке к вечеру? — спросил только что прибывший в штаб Плацдарма Бессонов, — что нового может сказать разведка?

— На правом фланге, товарищ командующий армией, белые ввели в бой свежую дивизию, в составе которой — до тридцати тяжелых танков новой модели «Риккардо Mk V», сведённых в отдельный батальон, — заговорил комразведполка Дергачев тоном, который действительно не обещал ничего обнадеживающего, — кроме того, по показаниям пленного офицера захваченного вчера и по другим данным — в прорыве обороны Плацдарма противник задействует отдельную роту — более десятка средних танков «Уиппет Mk С» и примерно столько же лёгких «Рено FT».

— Время?

— Он сказал, что удар будет нанесён завтра утром после мощной артподготовки и, мы не силах будем сдержать такого удара.

— Не в силах, — как эхо, повторил за ним начштаба Яценко.

— И это всё? Цель наступления?

— За танковым прорывом последует глубокий рейд в наш тыл, с целью окружения всей правобережной группировки войск. Усиленный корниловцами на автомобилях-грузовиках и 6-й пехотной дивизией, Кавалерийский корпус генерала Барбовича — хоть понес огромные потери и отошел, концентрируется там же. Создается впечатление, товарищ командующий, что Врангель будет наносить главный удар по правому крылу нашей армии.

— Безусловно, ведь здесь кратчайшее расстояние до переправ на Плацдарм. Потеряв их, мы окажемся в окружении.

Сказав это, Бессонов со скрытым интересом поглядел на Яценко, сосредоточив внимание на его тщательно выбритой наголо голове. Этот грузный, всегда внешне опрятный военспец на первый взгляд совсем не производил впечатления толкового и грамотного начштаба, может быть, из-за своей грубоватой внешности, густого «фельдфебельского» баса. Кроме того, раздражал исходивший от Яценко резкий запах трофейного французского одеколона.

Подавляя настороженность к начальнику штаба, Бессонов сказал:

— Именно поэтому наиболее вероятен удар белых по правому флангу. Если их план удастся — два-три дня боев и, обстановка на всём Южфронте изменится в пользу Врангеля. Что же тогда?


Молчание за столом гнетуще затягивалось. Никто первым не решался нарушить его. Начальник штаба Яценко вопрошающе поглядывал на дверь во вторую половину дома, где гудели зуммеры и, то и дело отвечали по телефонам голоса связистов. Веснин в задумчивости играл на столе коробкой трофейных папирос и, поймав странный текучий взгляд Бессонова, который становился все неприязненнее, все жестче, подумал, мучаясь любопытством, что не пожалел бы ничего, чтобы узнать, о чем думает сейчас командующий. Бессонов в свою очередь, перехватив внимание Веснина, подумал, что этот довольно молодой, приятный на вид член Военного совета чересчур уж заинтересованно-откровенно наблюдает за ним. И спросил не о том, о чем хотел спросить в первую очередь:

— Готова связь со штабом фронта?

— Будет готова через полтора часа. Я имею в виду проводную связь, — заверил Яценко и притронулся ладонью к траншейным часам на руке, — все будет точно, товарищ командующий армией. Начальник связи у нас человек пунктуальный.

— Мне нужна эта точность, начштаба, — Бессонов встал, — только точность. Только…


Опираясь на палочку, он сделал несколько шагов по комнате и в эти секунды ему вспомнились по-хозяйски медленные, развалистые шаги комфронта Фрунзе по красной ковровой дорожке около огромного стола в огромном кабинете, его еле слышное перханье, покашливание и весь тот сорокаминутный разговор в штабе Южного фронта. С испариной на висках Бессонов остановился в углу комнаты, раздражаясь на себя и, некоторое время стоял спиной ко всем, упорно разглядывая вышитые холщовые рушники, висящие под иконой.

— Вот что, — поворачиваясь, произнес Бессонов оттуда, из угла, нащупывая встречный взгляд Яценко и стараясь говорить спокойно,

— Как только будет готова связь, немедленно передайте распоряжение начальнику артиллерии: все имеющиеся орудия и огнеприпасы к ним, срочно перебросить командиру стрелковой дивизии на правом фланге. Если через два часа артполки с полным боекомплектом не выйдут на заданный рубеж — буду расценивать это как пособничество контрреволюции!

— Второе… — продолжал Бессонов и подошел к столу, глядя на лежащую на нём карту, — всю артиллерию, за исключением корпусной, требую поставить на прямую наводку. В боевые порядки пехоты. И выбивать танки. Главное — выбивать у них танки.

— Нам был придан дивизион пушечных бронеавтомобилей «Гарфорд-Путиловец», — напомнил Яценко.

— Свои бронесилы введем в бой лишь в кризисный момент. А до этого будем беречь их как зеницу ока.

— Понял, товарищ командующий, — сказал Яценко, затем осторожно спросив, — не останемся ли мы таким образом без артиллерии?

— Знаю, чем мы рискуем. Но лучше остаться без единого орудия, товарищи, чем драпать! — он намеренно употребил это жаргонное, особо яркое солдатское слово, — чем драпать вплавь через реку без той же артиллерии. Поэтому повторяю: выбивать всеми средствами, уничтожать танки, основную ударную силу врангелевцев! Не дать ни одному танку прорваться к переправам. Прошу всех это усвоить: в уничтожении танков вижу главную задачу на первом этапе боев. Ещё вопросы?

Вопросов не было.

— Все ясно, Петр Александрович, — сказал Веснин, несколько смягчая накал бессоновского объяснения.

— Белые сейчас не те пошли, — пробормотал Яценко, — не прорвутся, товарищ командующий.

— Белые, к сожалению — до сих пор ещё «те», — возразил Бессонов и поморщился, — прошу Вас, начштаба, забыть про революционно-квасное шапкозакидательство.

* * *

…В третьем часу ночи артиллерийский Н-ской полк комбрига Деева завершив многовёрстный марш, вышел в заданный район и, без отдыха — впотьмах стал занимать оборону сразу за окопами своей пехоты и даже среди них — вгрызаясь в пересохшую за летнюю пору землю, твердую, как железо. Теперь все уже знали, с какой целью занимался этот рубеж, представлявшийся в воображении последним барьером перед переправами через протекающую за спиной реку.

Тяжкое погромыхивание отдаленного боя, доносившееся спереди, накалилось в четвертом часу ночи. Небо на востоке посветлело — розовый сегмент, прижатый темнотой к горизонту. И в коротких затишьях в той стороне, откуда приближалось невидимое, неизвестное — слышны были на занимаемом рубеже скрежет лопат в звонком каменном грунте, тупые удары кирок, команды, фырканье лошадей. В охватившем всех возбуждении люди, то и дело матерясь — глядели на зарево, потом на западный берег, на пятна домов по бугру, на деревянный мост вдалеке, по которому шли запоздалые орудия.


…Батарея комбата Дроздова, поставленная на прямую наводку непосредственно позади боевого охранения, зарывалась в землю и, спустя три часа изнурительной работы орудия были вкопаны на полтора лопатных штыка, насыпаны и замаскированы невысокие брустверы и, отрыты неглубокие ровики для людей и ящиков с огнеприпасов.

Каждый понимал, что бой приближается, неумолимо идет оттуда и, не успев окопаться, без защиты земли — навсегда останешься на этом берегу. А лопаты не брали прожжённую за лето Солнцем степную почву, сильные удары кирок выдалбливали лунки, клевали землю, брызгая крепкими, как кремень, осколками.

Комвзвода Кузнецов, горячий, мокрый от пота, сначала испытывал азартное чувство какой-то одержимой поспешности, как испытывали это и все, слушая заглушенные расстоянием обвальные раскаты в стороне светлого сегмента неба.

— Кузнецов, твою мать, — раздалось из-за спины знакомым басом комбата, — ты куда свои орудия поставил?

Действительно, как только более-менее рассвело, вчерашний красный курсант понял свою оплошность: прямо перед его двумя трёхдюймовыми пушками находился невысокий пригорочек — мешающий вести огонь прямой наводкой.

— Таащ комбат, — попытался он оправдаться, — темно было — не разглядел.

— Так, не самому рыть окоп надо было — для этого у тебя бойцы есть, а совершить обход диспозиции!

— Расчёты неполные, товарищ комбат, — вытирая горячий пот с лица, норовящий попасть в глаза, — да и времени уже не было.

Комбат огляделся по сторонам и:

— Немедленно переустановить орудия ближе к взводу Давлатяна!

— Не успеем окопаться, товарищ комбат.

Со злостью оглядев его с ног до головы:

— После боя под трибунал пойдёшь! А сейчас немедленно перекатить одно орудие в расположении комвзвода Давлатяна.

— Слушаюсь, таащ…!

Матерясь, комбат убежал дальше.


Кузнецов подошёл к командиру орудия Уханову — бывалому бойцу из балтийских моряков:

— Слышал?

— Как не слышать, комвзвод.


Уханов артиллерист был опытный, но крайне недисциплинированный. Кузнецов с ним вдоволь намучался: тот совершал все мыслимые и немыслимые дисциплинарные проступки, а отдуваться приходилось ему. Но, что поделаешь — личный знакомый командира полка Деева, начинавший воевать с ним ещё в Германскую. По слухам, тот его уже несколько раз поднимал вплоть до командира батареи и каждый раз Уханов вновь оказывался в «нижних чинах», говоря по-старорежимному.


— Приступить к выполнению приказа командира батареи!

Тот, усевшись на невысокий валик за щитом орудия и, вытащив кисет:

— И не подумаю.

Рука сама потянулась к кобуре с «наганом», но прежде Кузнецов спросил:

— Почему?

Не торопясь сворачивая самокрутку, тот ответил:

— На прямой наводке нас раскатают в блин после первого же выстрела…

— ТРУС!!!

Ярость застила глаза и выхватив револьвер, Кузнецов наставил его на своего подчинённого.

Тот, посмотрев с прищуром, мол — «кишка у тебя тонка», также не спеша прикурив от самодельной зажигалки, с достоинством ответил:

— Никак нет, товарищ… Я не трус.

Подошёл командир второго орудия Чубариков, с которым Кузнецов учился в реальном училище и, с которым же они добровольцами вступили и закончили «Курсы красных командиров». Вообще-то, это ему все прочили должность командира артвзвода — но в штабе, видать про «пророчество» не знали и сделали по-своему.

Странно, но Володька как-то нашёл общий язык с его командиром орудия. Вот и сейчас он буквально двумя словами погасил конфликт:

— Нашли время собачиться! Давай, раз комбату это так надо — я своё орудие откачу к Давлатяну. Оно и как раз поближе к нему будет.

Подумав и несколько остыв, Кузнецов согласно кивнул:

— Действуй! Уханов, не хочешь сам воевать — дай ему своих людей, чтоб побыстрей перетащили орудие и окопались.

— А кто хочет воевать? Только какой-нибудь…

Впрочем, Уханов не уточнил — какой именно «какой-нибудь».


Когда остались вдвоём, Уханов смотря на удаляющееся орудие — толкаемое двумя матерящимися расчётами, вполголоса сказал:

— Зря ты так.

— Обоснуй?

— Отсюда нам ловчее было бы танки крушить. Он же, танка — СЛЕПОШАРЫЙ!!! Нас не видит, выползает на этот пригорок — вообще пулемёты и пушки вверх. Тут и бей его в брюхо — где броня тоньше. А если обходить будет, борт подставляя — тоже хорошо получится.

Кузнецов был поражён:

— Откуда ты всё это знаешь?

— А ты повоюй с моё, командир — ещё не то узнаешь.

Потушив самокрутку и бережно высыпав остатки табака в кисет, он раздосадовано вздохнул:

— Будь у нас здесь вся батарея, мы бы этих танков накрошили — вагон и маленькую тележку.

Кузнецов хотел было побежать и вернуть орудие Чубарикова, но тут прибежал связист Святов с размотанной катушкой и сунул ему в руку телефонную трубку, из которой знакомым голосом спросили:

— Кузнецов! Ты выполнил мой приказ?

— Так точно, товарищ комбат!

— Тобой уже из штаба дивизии интересовались: мол что за му…

Минут пять выслушивая про себя не самое лицеприятное, молодой командир взвода краснел и бледнел. Наконец, он услышал:

— … После боя — если жив останешься, сниму тебя со взводных и отправлю в бригаду, в резерв.

«Но, хоть не в трибунал, — с некоторым облегчением подумал Кузнецов, отдав трубку связисту, — и на том спасибо».

* * *

…Не успел вернуться к орудию расчёт Уханова, как там — среди зарева на востоке, что-то засверкало розово и густо, какая-то туча в небе.

Балтиец тут же снял видавшую виды бескозырку с выцветшим названием корабля и убрав её в вещевой мешок, нахлобучил стальной шлем Андриана:

— В сухопутье, да ещё и в окопной войне — первейшее дело, коль собственная голова дорога. Конечно, «прямую» винтовочную пули не сдержит… А вот после рикошета — запросто!

Куззнецов, был просто заворожен этим неторопливым, обстоятельным разъяснением:

— Да ещё вот сверху то летят шрапнели да осколки — уже на излёте… Да и камнем или комом земли — подкинутым к верху взрывом, бывает так приложит по кумпалу — мозги в разные стороны. А этот шелом — спасёт твой «котелок» и всё что варится в нём!

«Откуда он всё это знает?».

Как бы прочитав мысли, Уханов ответил:

— Я эту науку ещё в «Ревельском морском батальоне смерти[1] » постиг.

Судя по отметинам на «Андриане», шлем уже не раз спасал хозяину голову и её содержимое.


Кузнецов стоял слева от орудия, в отдельном ровике, вместе с Ухановым и недавно подошедшим пожилым ездовым орудия Чибисовым. Они ощущали ногами дрожание земли, осыпались твердые комья с бруствера от слитного гула взрывов артиллерийских снарядов, сотрясающего воздух. Совсем близко видел Кузнецов разверстые ужасом черные, как влажный графит, глаза Чибисова на поднятом к небу треугольном лице с придавленным, ошеломленным выражением, видел рядом задранный подбородок и, светлые, в движении, упорно, зло считающие глаза Уханова. Все тело туго сжималось, подбиралось, точно в тяжком сне, когда не можешь сдвинуться с места, а тебя настигает неотвратимое, огромное.

— Ты что, папаша, дрожишь как лист осиновый? Страшнее смерти ничего не будет. Дрожи не дрожи — не поможет…

— Да разве не сознаю я… — сделал судорожную попытку улыбнуться Чибисов и показал на горло, — да вот… Само собой лезет… Кабы мог я… Не могу совладать, горло давит…

— А ты думай о том, что ни хрена не будет. А если и будет — то ничего не будет. Даже боли, — сказал Уханов и, уже не глядя на небо, достал кисет, — насыпай. Успокаивает. Сам успокоюсь. Давай и ты, командир. Легче станет.

— Не хочу, — Кузнецов отстранил кисет, — котелок бы воды… Пить хочу.

Тот, понимающе:

— Бывает. Когда страшно всегда так — или пить или…

— … Облегчиться хочется, — закончил за него Чибисов.


— Ложи-ись!

Кузнецов не услышал в настигающем визге приближающегося снаряда голос, скорее почувствовал его. Ровик был слишком мал для троих. Он упал на Чибисова, Уханов, упав на него, загородив небо.

И тотчас их накрыло черным ураганом, ударило жаром сверху. Ровик тряхнуло, подкинуло, сдвинуло в сторону, почудилось, он вставал на дыбы. Тяжесть тела Уханова сбросило с Кузнецова и рядом оказалось серое, землистое, до отдельных волосков видимое, с застывшими глазами лицо Чибисова… Его, вроде отставшая от серой кожи щетина на щеках, его хрипящий рот:

— Хоть бы не сюда, не сюда, господи!

Чибисов обеими руками упирался в грудь Кузнецова и, вжимаясь плечом, спиной в некое узкое несуществующее пространство между Кузнецовым и ускользающей стеной ровика, вскрикивал молитвенно:

— Дети мои! Дети ведь… Нету мне права умирать. Нету! Дети мои…!

— Замолчите!

Крикнув это, Кузнецов задохнувшись чесночной гарью от химического толового яда, закашлялся с режущей болью в горле. Он с трудом отцепил руки Чибисова, сбросил их с груди. Ровик забило удушающим густым дымом — и не стало видно неба. Оно кипело чернотой и грохотом, смутно и нереально и, в обвалах снарядных разрывов ровик изгибало, корежило и, везде разнотонными, ласковыми и грубыми голосами смерти прорезали воздух осколки, обрушивалась пластами земля…

«Сейчас это кончится, — внушал себе Кузнецов, ощущая хруст земли на зубах, закрыв глаза: так, ему казалось, быстрее пройдет время, — еще несколько минут…».

* * *

Артобстрел кончился так внезапно — как будто кто-то выключил его, повернув рубильник. Выбравшись из ровика, Кузнецов первым делом бросился к окопу телефониста:

— Связь есть с энпэ? Не перебило? Дайте трубку, Святов!

Святов, прижав колено к колену, чтобы не дрожали, закивал остреньким, белесым, вспотевшим от страха и начинающейся летней жары деревенским личиком:

— Есть, товарищ командир, есть. Только никто…

— Танки! — крикнул кто-то вдалеке на батарее.

— Танки! Танки! — шептали лиловые губы связиста, — слышали? Команда была…

Кузнецову хотелось крикнуть отвернуться, чтобы не видеть эти его колени, этого необоримого его страха, который вдруг остро вонзился и в него при этом возникшем где-то слове «танки» и, пытаясь не поддаваться и сопротивляясь этому страху, он подумал: «Не может быть! Кто-то ошибся, вообразил… Где танки? Кто это крикнул?».

— Святов! — крикнул Кузнецов и потряс за плечо спрятавшего лицо в колени связиста, — с энпэ свяжитесь! С Дроздовым! Что там? Быстро!

Рука Святова мелкими толчками стряхивала с аппарата разбитые комочки земли, а губы приоткрывались, прерывисто обдавая паром дыхания трубку: «Энпэ… энпэ… Не побило вас?». И вдруг его глаза опять раскосились и замерли.

— Танки-и! — снова пронесся надрывный крик над бруствером пехотинцев.

— Танки… — задышал в трубку Дроздов, — к бою, Кузнецов! Танки идут!

— Понял, — проговорил Кузнецов.

Странным показалось, но Кузнецов вдруг почувствовал короткое облегчение, точно вырвался на свободу из противоестественного состояния подавленности, бессилия и унижения, что называют на войне ожиданием смерти.

Но в ту же минуту он увидел ракеты — красную и синюю, поднявшиеся впереди над степью и дугами упавшие в близкие пожары.


— К орудию! — крикнул Кузнецов тем голосом отчаянно звенящей команды, который ему самому показался непреклонно страшным, чужим, неумолимым для себя и других, — к бою!

— Расчёт…– крикнул Уханов, дублируя его команду, — к бою!


Везде из ровиков вынырнули, зашевелились над брустверами головы. Выхватывая панораму из-за пазухи, первым выкарабкался на огневую позицию наводчик орудия Евстигнеев — длинная шея вытянута, выпуклые глаза с опасением оглядывали пригорочек менее чем в трёхстах шагах перед позицией.

Бойцы расчёта, выталкиваемые командой из ровиков, бросились к орудию: механически сорвали чехол с дула и с казенника, раскрывали в нишах ящики со снарядами, спотыкаясь о комья земли — заброшенные на огневую позицию разрывами снарядов, тащили ящики поближе.

Наводчик быстрыми пальцами вставлял в гнездо панораму, торопя взглядом возившийся со снарядами расчет и, старательно-торопливо начал протирать наглазник прицела, хотя в этом сейчас никакой не было надобности.

— Товарищ командир! Шрапнель готовить? — крикнул кто-то из ниши запыхавшимся голосом, — пригодится? А? Иль, гранаты?

— Быстрей, быстрей! — торопил Кузнецов, незаметно для себя ударяя кулаком об ладонь так, что больно было, — отставить шрапнель! Готовить стальные гранаты поставленные на фугас! Только на фугас!

Рядом стоящий Уханов вполголоса подсказал:

— Стальных гранат у нас мало… Очень мало! Шрапнелью поставленной «на удар» тоже можно броню проломить. Если поближе подпустить, конечно…

Посмотрев на пригорочек перед ними и вспомнив про «брюхо», Кузнецов поправился:

— Трубку шрапнельных снарядов ставить «на удар»!

Уханов мечтательно, как будто думая вслух произнёс:

— Эх… Бронебойных снарядов бы нам сейчас! Какими на флоте по броненосцам лупят. Ведь, танк — тоже броненосец, только сухопутный.


Связист Святов, привстав, возник из окопчика — шапка еле держалась на белесой голове, сдвинутая тесемкой от трубки:

— Товарищ командир! Комбат вас… Спрашивает: «Почему не открываете огонь? Что случилось? Почему не открываете?».

Он словно бы ртом хватал команды по телефону, речитативом повторял:

— Приказ открыть огонь! Приказ открыть огонь!

«Он, что там? Не знает — что мы отсюда ничего не видим?».

— Дайте-ка, дайте, Святов!

Кузнецов кинулся к ровику, оторвал трубку от розового уха связиста и, улавливая горячо толкнувшуюся из мембраны команду, крикнул:

— Куда стрелять?

— Видите танки, Кузнецов? Или не видите? — взорвался в трубке голос Дроздова, — открыть огонь! Приказываю: огонь!

— Слушаюсь! — ответил Кузнецов.

Едва он бросил трубку в руки Святова, как справа на батарее зарницей и грохотом рванул воздух. Это открыли огонь два орудия взвода Давлатяна и одно его — однокашника Чубарикова.

И почти тотчас же, трескучим эхом лопнул ответный танковый разрыв, за ним — другой, третий, пятый, десятый и, огневые позиции Давлатяна и крайнее его орудие исчезло, утонуло в огненно-черном кипении разрывов.

— Товарищ командир! Никак, второй взвод накрыло! — донесся чей-то панический крик из ровика.

Кузнецов вспомнил хорошо знакомую ему маму Володьки Чубарикова, её слёзы на проводах единственного сына и дрожащие губы шепчущие слова:

«Только вернись, слышишь? В любом виде — безногим, безруким, но только вернись, слышишь⁉».

«Зачем он так рано открыл огонь? — зло подумал Кузнецов про Давлатяна, прочь отгоняя чувство собственной вины в гибели друга, — что я теперь скажу Вере Павловне?».

Видя его настроение, Уханов произнёс успокаивающе:

— Не всех в таких случаях убивают. А часто бывает — вообще никого: залегли поди в своих окопах — наложив полные штаны и, даже дышать боятся.

* * *

Долго, невообразимо долго тянулось время…

Вокруг шла война, всё куда-то по кому-то стреляли, над ними пролетали шальные пли и снаряды, а они даже ещё не видели танков…

Вдруг, из густо заполненного дымом пространства справа от той возвышенности — за которой они притаились, вытянутым острием тарана вперед выдвинулся огромный «треугольник». Ещё немного и «треугольник» начал распадаться на отдельные, чётко видные желто-коричневые квадраты танков. Пронизывая дымовую пелену мглы, стали вспыхивать и гаснуть фары.

— Зачем фары зажгли? — крикнул, обернув ошеломленное лицо наводчик Евстигнеев, — огонь вызывают? Зачем, а?

— Для страха, — невозмутимо ответил Уханов, — психическая атака — на испуг берут.

— Волки, — с придыханием выговорил наводчик Евстигнеев, стоя на коленях прильнув к прицелу, — чисто стая волков обоз в лесу окружают!

— Но мы то им не обозные клячи, — сплюнул Уханов и подмигнул крестящемуся Чибисову, — мы то и сами — кого хошь загрызть могём!

Кузнецов видел в бинокль: дым пожаров — полосой растянутый по степи, странно шевелился, дико мерцал красноватыми зрачками, вибрировал ревом моторов, зрачки тухли и зажигались, в прорехах скопленной мглы мелькали низкие и широкие тени, придвигаясь под прикрытием дыма к траншеям боевого охранения. И всё до окаменения мускулов напряглось, торопилось в Кузнецове: скорей, скорей огонь — лишь бы не ждать, не считать смертельные секунды, лишь бы что-нибудь делать!

— Внимание… Орудие…

— Мне ничего не видно — дым застит, — перебил его наводчик.

— Девятьсот шагов, товарищ командир, — на ухо сказал Уханов, искоса на него поглядывая, — надо бы подождать ещё — пусть ещё на двести шагов приблизятся.

— Отставить! Ещё, ещё двести шагов, — промедлив, с хрипотцой скомандовал Кузнецов, убеждая и себя, что нужно во что бы то ни стало вытерпеть эти двести шагов, не открывать огня и, в то же время восхищённо удивляясь точности глазомера Уханова.


Казалось ещё целая вечность прошла, как и без всякого бинокля Кузнецов увидел, как тяжко и тупо покачивались передние машины, как лохматые вихри высохшей травы и чернозёма стремительно обматывались, крутились вокруг гусениц боковых машин, выбрасывающих искры из выхлопных труб.

— Пора, товарищ командир! Самая пора открывать огонь.

Неожиданно он как будто со стороны услышал пронзительно отдавшийся в ушах собственный голос:

— По танкам противника… Гранатой… Наводить в головной!

Сквозь обволакивающую пепельную мглу в затемненных низинах внезапно глухо накатило дрожащим низким гулом, вибрацией множества моторов и яснее ясного выступили очертания этих квадратов…

Острота опасности пришла в следующую секунду и, Кузнецов выдохнул последнее слово команды:

— Ог-гонь!

В уши жаркой болью рванулась волна выстрела.

Не разглядев попадания и разрыва первого снаряда, он торопливо подал новую команду — зная, что промедление подобно гибели. Затем ещё одну и после этого он перестал считать выстрелы, скомандовав:

— Беглый ог-гонь!

И победный крик расчёта:

— Горит! Горит, товарищ командир!

Впереди, что-то ярко, с густым дымом пылало, разбрасывая искры.

Он не смог сдержать детского восторга и вместе с расчётом во всю глотку закричал:

— УРА!!!

В ответ горячим ветром хлестнуло в лицо. Вместе с опаляющими толчками свист осколков взвился над головой. Он едва успел пригнуться: две воронки, чернея, дымились в трёх шагах от щита орудия, а весь расчет упал на огневой, уткнувшись лицами в землю, при каждом разрыве за бруствером вздрагивая спинами. Один наводчик Евстигнеев, не имевший права оставить прицел, стоял на коленях перед щитом, странно потираясь седым виском о наглазник панорамы, а его руки, точно окаменев, сжимали механизмы наводки. Он сбоку воспаленным глазом озирал лежащий расчет, немо крича, спрашивая о чем-то взглядом.

— Уханов!

— Вижу, командир!

Вынырнув из командирского ровика, выскочил, побежал сгибаясь, осыпанный землей. Кузнецов за ним — упал на колени возле орудия, подполз к Евстигнееву, затормошил его за плечо, точно разбудить хотел:

— Евстигнеев, Евстигнеев! Оглушило?

Уханов одновременно с ним:

— Что, Евстигнеев? Наводить можешь?

— Могу я, могу… — выдавил из себя Евстигнеев, тряся головой, — в ушах заложило… Громче мне команду давайте, громче!

И рукавом вытер алую струйку крови, выползающую из уха и, не посмотрев на нее, приник к панораме.

— Расчёт встать, — подал команду Кузнецов, — всем к орудию!

— Встать всем! Встать, — с злым нетерпением, Уханов пинал, руками подталкивал бойцов, — к орудию! Все к орудию! Заряжай!


Гигантский зигзаг танков выходил, выкатывался из-за возвышенности к переднему краю обороны стрелков. По-прежнему мигали среди дыма фары. Чёрные султаны артиллерийских разрывов среди них, перекрещивались, сходились и расходились радиальными конусами — сталкиваясь с резкими и частыми взблесками танковых выстрелов. В сплошной орудийный грохот деревянно-сухо вкрапливаться слабые винтовочные щелчки в пехотных траншеях и редкие пулемётные очереди.

Слева танки миновали балку, выходили к берегу, ползли на траншею боевого охранения. Соседние батареи и те батареи, что стояли за рекой, били навстречу им подвижным заградительным огнем. Но то, что было не перед батареей, отражалось сейчас в сознании лишь как отдаленная опасность. Кузнецов совсем ясно различил в дыму на пригорочке зелёно-буро-серые туловища двух машин — повернувших прямо на его огневые позиции, увидел бронированное «брюхо» каждого и, выкрикнув команду кинувшемуся к орудию расчету:

— Орудие влево! Быстрей! Евстигнеев! Целься под низ!

Однако уже не нужно было торопить людей. Он видел, как мелькали над казенником снаряды, чьи-то руки рвали назад рукоятку затвора, чьи-то тела с мычаньем, со стоном наваливались на станину в секунды отката — чтоб орудие меньше подпрыгивало и стрельба была кучнее. Уханов, ловя команды, повторял их, стоя на коленях возле Евстигнеева, не отрывавшегося от наглазника прицела.

— Три снаряда… Беглый огонь! — выкрикивал Кузнецов в злом упоении, в азартном и неистовом единстве с расчетом, будто в мире не существовало ничего, что могло бы еще так родственно объединить их.

В ту же минуту ему показалось: передний танк, рассекая башней дым, вдруг с ходу неуклюже натолкнувшись на что-то непреодолимое своей покатой грудью, с яростным воем мотора стал разворачиваться на месте, вроде бы тупым гигантским сверлом ввинчивался в землю.

— Гусеницы! — с изумлением, с радостью вскрикнул Уханов, — добить надо, товарищ командир!

— Четыре снаряда, беглый огонь! — хрипло скомандовал Кузнецов, слыша и не слыша его и только видя, как вылетали из казенника дымящиеся гильзы, как расчет при каждом выстреле и откате наваливался на прыгающую станину.

А танк все вращался на месте, распуская плоскую ленту гусеницы. Двухфунтовые орудия его в спонсонах по бортам шевелились пальцами — нацеливаясь в направлении огневой. Вот один ствол плеснул косым огнем и, вместе с разрывом, с раскаленным взвизгом осколков магнием забрызгало слепящее свечение на броне танка. Потом проворными ящерицами заскользили на нем извивы пламени. И с тем же исступленным азартом восторга и ненависти Кузнецов крикнул:

— Евстигнеев! Молодец! Так его! Молодец!

Танк сделал слепой рывок вперед и в сторону, по-живому вздрагивая от жалившего его внутренность огня, дергаясь, встал перед орудием наискось, белея георгиевским крестом на закопчённой броне. В тот момент поле боя, на всем своем пространстве заполненное лавиной танковой атаки, стрельба соседних батарей — все исчезло, отодвинулось, все соединилось, сошлось на этом одном головном танке и, орудие безостановочно било по подставленному его ещё живому боку.

Кузнецов остановил огонь только тогда, когда второй танк, ныряюще выдвигаясь из дыма, в течение нескольких секунд вырос, погасив фары, позади задымившейся головной машины, сделал поворот вправо, влево, этим маневром ускользая от орудийного прицела и, Кузнецов успел опередить его первый выстрел:

— По второму, гранатой! Ог-гонь!

Ответный танковый выстрел сползающего с пригорка танка, громом рванул землю перед бруствером. За поднявшейся пылью и дымом, Кузнецов не сразу разглядел повернутые к нему измазанные копотью аспидно-черные лица, застывшие в страшном ожидании следующего выстрела, увидел Евстигнеева, отшатнувшегося от прицела, выдохнул с хрипом:

— Наводить! Не ждать! Евстигнеев! Наводить!

Наводчик лежал боком на бруствере, двумя руками тер веки, повторяя растерянно:

— Что-то не вижу я… Песком глаза забило… Сейчас я…

Следующий танковый разрыв окатил раздробленными комьями земли, чиркнул осколками по щиту, и Кузнецов задохнулся в навалившемся тошнотном клубе толовой гари, никак не мог передохнуть, выполз на бруствер, чтобы увидеть танк, но лишь выглянул — жгучим током пронзила мысль: «Конец! Все сейчас будет кончено… Неужели сейчас?».

— Уханов! К орудию!

Из облака пыли и дыма громко раздалось:

— Я уже здесь, командир! Заряжай, что разлеглись как барышни?

Расчет, светясь маслено-черными лицами, копошился в дыму, заряжая лежа, наваливаясь на станину.

Показалось: даже перестали двигаться, замерли на маховиках огромные красные руки Уханова, приросшего одним глазом к прицелу. Ему мешала каска. Он все сдвигал и наконец сдвинул ее резиновым наглазником прицела. Каска упала, скользнув по спине, с его потной головы и со звоном ударилась об землю. Уханов посунулся на коленях, потом задвигалось плечо, правая рука плыла в воздухе, гладящими рывками нащупывала спуск. Она двигалась неправдоподобно замедленно. Она искала спуск с неторопливой нежностью, как если бы не было ни боя, ни танков, а только надо было тихонько пощупать его, удостовериться, погладить.

Потеряв терпение, он вскричал:

— Уханов! Два снаряда! Огонь!

Пулеметные очереди резали-скребли по брустверу, сбивая землю на щит. С выхлопами над самой головой оглушающий рев мотора, лязг, скрежет вползали в грудь, в уши, в глаза, придавливали к земле, головы невозможно было поднять. И на миг представилось Кузнецову: вот сейчас танк с неумолимой беспощадностью громадой — вырастет над орудием, железными лапами гусениц сомнет навал бруствера, и никто не успеет отползти, отбежать, крикнуть…

«Что это я? Встать, встать, встать!».

— Уханов, два снаряда, беглый огонь!

Два подряд выстрела орудия, сильные удары в барабанные перепонки, со звоном, с паром вылетевшие из казенника гильзы в груду стреляных, уже остывающих гильз — и тогда, отталкиваясь от земли, Кузнецов выполз на кромку бруствера, чтобы успеть засечь попадания снарядов, скорректировать огонь орудия.

В лицо его опаляюще надвигалось что-то острое, огненное, брызжущее, и мнилось: огромный точильный камень вращался перед глазами. Крупные искры жигали, высекались из брони танка и наконец — внутренний взрыв сотряс, толкнул танк назад, пышный фонтан нефтяного дыма встал над ним.

И Кузнецов с какой-то пронзительной верой в свое легкое счастье, в свое везение и узнанное в то мгновение братство вдруг, как слезы, почувствовал горячую и сладкую радостную сдавленность в горле.

* * *

— Танки, — раздалось истошное из порядков пехоты прикрытия, — танки прорвались!

— ОКРУЖАЮТ!!!

Этот крик вонзился в сознание Кузнецова раскалённой иголкой и, он не веря еще, увидел то, чего никак не ожидал и растерялся.

Около трёх десятков человек красноармейцев, выскочило их стрелковых окопов и стремительно бросилось в их сторону.

— Танки на батарее! — крикнул кто-то уже из своих.

Кузнецову, вдруг захотелось также — развернуться, выпрыгнуть из окопчика и бежать изо всех ног…

— Молчать! — заорал Уханов и, резко без замаха ударил кричащего в челюсть, — заткнись, твою мать!

Этот крик заставил Кузнецова прийти в себя и выхватив наган:

— Пристрелю, кто хоть с места тронется!


Бежавшие красноармейцы-пехотинцы, многие уже без винтовок, успели пробежать почти половину расстояние до орудия — он уже видел чёрные от страха глаза и белеющие зубы в открытых ртах, как по ним словно железным веником прошлись… Несколько низких разрывов шрапнелей, скрещенные трассы пулемётных очередей, мгновенье — и вот про них напоминают только неподвижные серые кучки тел.

— Паника — она больше народу убила, чем пули и снаряды, — философски-спокойно заметил Уханов, — в окопе, убьют тебя или нет — это ещё неизвестно. А вот когда бежишь сломя голову — так это обязательно.

Кто-то из артиллеристов угрюмо с ним согласился:

— Да и куда ты убежишь? Спереди — танки, сзади — ревтрибунал? Не чужие — так свои.

— Отставить разговорчики, — прервал Уханов, — что ж поделаешь, коль у некоторых бойцов сознательности нет? Только через трибунал такое и лечится.

Помолчав, он напряжённо всматриваюсь в дым:

— Командир! Глянь в свою биноклю — что там за бардак творится справа?

* * *

Дым над степью заволок небо, задавливая, заслонил солнце, ставшее тусклым медным пятачком, везде впереди раздирался выстрелами, кипел огненными валами, словно по-адски освещенными из-под земли, полз на батарею, подступал к брустверам…

«Там разве никого нет? Ни одного живого?».

Он долго присматривался к огневой позиции молчащего взвода Давлатяна, как вдруг из этого кипящего дымного месива — неожиданно появились огромные тени трех танков.

Следующая мысль была совершенно ясной: если танки выйдут в тыл батареи — то раздавят орудия по одному. Оборона будет прорвана и Плацдарм падёт. Плавать он не умеет, белые в плен красных командиров не берут, стало быть…

Танки, прорвавшиеся к батарее, надвигались из красного тумана пожаров, шли на огневую Давлатяна, дым с их брони смывало движением.

— Неужто все убиты там? Чего не стреляют? — крикнул кто-то злобно, — где они?


— По танкам справа! — он передохнул, захлебываясь криком, понимая, что уже ничего не сумеет сделать, — разворачивай орудие! Вправо, вправо! Быстрей! Уханов! Евстигнеев!

Он бросился к расчету, который тоже увидев танки — наваливаясь плечами на колеса, на шит, выдыхая ругательства, изо всех сил дергал, передвигал станину — пытались развернуть орудие на сорок пять градусов вправо. Суетливо двигались руки, переступали, елозили, скользили сапоги по грунту. Промелькнули налитые напряжением чьи-то выкаченные глаза, возникло набрякшее, в каплях пота лицо Евстигнеева. Упираясь ногами в бруствер, он всем телом толкал колесо орудия, а ниточка крови по-прежнему непрерывно стекала из его уха на воротник шинели. Видимо, у него была повреждена барабанная перепонка.

— Еще! — сипел Уханов, — ну, ну! Дав-вай!

— Вправо орудие! Быстрей!

— Еще! Ну, ну!

— Да быстрей же! Навались! Все разом!

— Еще вправо! — сипло повторял Уханов, — еще чуток!

— Доворота… Доворота не хватает, товарищ командир! — толкнулся в сознание вскрик Евстигнеева. Он, словно плача красными слезами, тер веки пальцами и мотал головой, глядя на Кузнецова.

Как по команде, все бросили орудие и молча уставились на него, с немым вопросом:

«Что будем делать, командир»?

А тот, с уставившимися в одну точку, расширившимися глазами, лихорадочно-напряжённо думал и никак не мог принять никакого решения:

«Неужели сейчас мы все должны умереть? Танки прорвутся на батарею и начнут давить пехоту, расчеты и орудия! Что с Давлатяном и Чубариковым? Почему не стреляют? Живы там? Нет, нет, я должен что-то сделать! А что такое будет смерть? Нет, нужно только думать, что меня не убьют — и тогда меня не убьют! Я должен принять решение, я должен что-то сделать!».


Внезапно, словно что-то выпрямило его, Кузнецов вскочил, кинулся к ходу сообщения:

— Я туда! Во второй взвод! Уханов, остаетесь за меня! Я к Давлатяну! К Чубарикову…

Он бежал по недорытому ходу сообщения к молчавшим орудиям второго взвода, еще не зная — что на позициях Давлатяна сможет и сумеет сделать.

* * *

Ход сообщения был ему по пояс — и перед глазами дрожала огненная круговерть боя: выстрелы, разрывы, крутые дымы среди скопища танков, пожар в селе. А справа, три танка покачиваясь шли в пробитую брешь, свободно шли в так называемом «мертвом пространстве» — вне зоны действенного огня соседних батарей. Они были в двухстах шагах от позиции Давлатяна, зелёно-желтые, широкие, неуязвимо-опасные. И в отчаянии оттого, что теперь он не может, не имеет права вернуться назад, а бежит навстречу танкам, к своей гибели, Кузнецов, чувствуя мороз в животе, закричал призывно и страшно:

— Давлатя-ан! Чубарик-ков! К орудию!

И, весь потный, черный, в измазанной шинели, выбежал из кончившегося хода сообщения, упал на огневой, хрипя:

— К орудию! К орудию!


Было ужасно то, что он там увидел и что сразу почувствовал. Глубокие свежие воронки, бугры тел среди стреляных гильз, возле брустверов. Расчет ближнего к нему орудия Чубарикова лежал в неестественных, придавленных позах: меловые лица, чудилось — с наклеенной чернотой щетины уткнуты в землю, растопыренные грязные пальцы, ноги поджаты под животы, плечи съежены — словно так хотели сохранить последнее тепло жизни… От этих скрюченных тел, от этих застывших лиц исходил холодный запах смерти.


Но здесь были, еще и живые — под бруствером орудия копошились двое.

Медленно поднималось от земли окровавленное широкоскулое лицо наводчика Касымова с почти белыми незрячими глазами, одна рука в судороге цеплялась черными ногтями за колесо. По-видимому, Касымов пытался встать, подтянуть к орудию свое тело и не мог. Но, выгибая грудь, он вновь хватался за колесо, приподымаясь, бессвязно выкрикивал:

— Уйди, сестра, уйди! Стрелять надо… Зачем меня хоронишь? Молодой я! Уйди… Живой я ещё… Жить буду! Уйди, мне стрелять надо!

Рядом с Касымовым лежала под бруствером Зоя и, удерживая его плечом, накладывала чистый бинт прямо на гимнастерку, промокшую на животе красными пятнами.

— Зоя! — крикнул Кузнецов батарейной медсестре, — где Чубариков? Давлатян?

Услышав крик Кузнецова, она быстро вскинула глаза, полные зова о помощи, зашевелила потерявшими жизнь губами, но Кузнецов не расслышал ни звука.

Он слышал над головой оглушающе-близкие выхлопы танковых моторов и, там, впереди, перед орудием, распарывал воздух такой пронзительный треск пулеметных очередей, будто стреляли с расстояния пяти шагов из-за бруствера. И только он один осознавал, что эти звуки были звуками приближающейся ужасной гибели.

— Зоя, Зоя! Сюда, сюда! Заряжай! Я — к панораме, ты — заряжай! Прошу тебя! Зоя…


Он осмотрел, поспешно ощупал панораму, заранее боясь найти на ней следы повреждения и, то — что она была цела, нигде не задета осколками, заставило его бешено заторопиться. Его руки задрожали от нетерпения, кружилось в его голове, когда он, как пьяный, встал и шагнул к орудию:

«Стрелять, стрелять! Я могу стрелять! В эту степь, в этот дым, по этим танкам…».

Он так вожделенно, так жадно припал к прицелу и так впился пальцами в маховики поворотного и подъемного механизма, что слился с поползшим в хаос дыма стволом орудия, которое по-живому послушно было ему и по-живому послушно и родственно понимало его.

Валики прицела были жирно-скользкими, влажно прилип к надбровью наглазник панорамы, скользили в руках маховики механизмов — на всем была разбрызгана чья-то кровь, но Кузнецов лишь мельком подумал об этом — черные ниточки перекрестия сдвинулись вверх, вниз, вбок. И, в резкой яркости прицела он поймал вращающуюся гусеницу, такую неправдоподобно огромную, с плотно прилипающим и сейчас же отлетающим чернозёмом на ребрах траков, такую отчетливо близкую, такую беспощадно-неуклонную, что, казалось, затемнив все, она наползла уже на самый прицел, задевала, корябала зрачок. Горячий пот застилал глаза — и гусеница стала дрожать в прицеле, как в тумане.

— Зоя, заряжай!

— Я не могу… Я сейчас. Я только… Оттащу…

— Заряжай, я тебе говорю! Снаряд! Снаряд!

И он обернулся от прицела в бессилии: она оттаскивала от колеса орудия напрягшееся тело Касымова, положила его вплотную под бруствер и тогда выпрямилась, как бы еще ничего не понимая, глядя в перекошенное нетерпением лицо Кузнецова.

— Заряжай, я тебе говорю! Слышишь, ты? Снаряд, снаряд! Из ящика! Снаряд!

— Да, да, командир!

Она, покачиваясь, шагнула к раскрытому ящику возле станин, цепкими пальцами выдернула снаряд и, когда неловко толкнула его в открытый казенник и закрыла затвор, упала на колени, закрыла ладонями уши и зажмурилась.

А он не видел всего этого — огромная, вращающаяся чернота гусеницы лезла в прицел, копошилась в самом зрачке, высокий рев танковых моторов, давя, прижимал его к орудию, горячо и душно входил в грудь, чугунно гудела, дрожала земля. Ему чудилось, что это дрожали колени, упершиеся в бугристую землю, может быть, дрожала рука, готовая нажать спуск и дрожали капли пота на глазах, видевших в эту секунду то, что не могла увидеть она, зажмурясь в ожидании выстрела. Она, быть может, не видела и не хотела видеть эти прорвавшиеся танки в пятидесяти метрах от орудия.

А перекрестие прицела уже не могло поймать одну точку — неумолимое, огромное и лязгающее заслоняло весь мир.

— Ог-гонь! — скомандовал он сам себе и нажал спуск.


«Я с ума схожу», — подумал Кузнецов, ощутив эту ненависть к возможной смерти, эту свою слитость с орудием, эту лихорадку бредового бешенства и лишь краем сознания понимая, что он делает.

Его глаза с нетерпением ловили в перекрестии черные разводы дыма, встречные всплески огня, железные бока ползущих танков. Услышав, скорее почувствовав нутром лязг затвора, его вздрагивающие пальцы нервной, спешащей ощупью надавливали на спуск. Влажный от крови и пота наглазник панорамы больно бил в надбровье и, он не успевал увидеть место попадания в движении огненных смерчей и танков. Но он уже не в силах был подумать, рассчитать, остановиться и, стреляя, уверял себя, что хоть один снаряд — да найдет цель. В то же время он готов был засмеяться, как от счастья, когда оглядываясь — видел Зою послушно «кормящую» орудие и видел ящики со снарядами, радуясь тому, что их хватит надолго.

— Сволочи! — кричал он сквозь грохот орудия, — Сволочи! Ненавижу!

Он стрелял по танкам и не замечал ответных танковых выстрелов в упор.


В какой-то промежуток между выстрелами, вскочив от панорамы, он в упор наткнулся на останавливающие его, схватившие его взгляд глаза Зои, широкие, изумленные на незнакомо искажённом лице:

— Только бы не в живот, не в грудь. Я не боюсь… Если сразу. Только бы не это!

— А ты думай о том, что ничего не будет, — повторил он слова Уханова, — а если будет, то ничего не будет, даже боли. Заряжай, Зоя!

И опять в чудовищно приближенном к глазу калейдоскопе ринулись в перекрестие прицела сгущенные дымы, пылающие костры машин, тупые лбы танков в разодранных разрывами прорехах огня…

* * *

…Со страшной силой Кузнецова ударило грудью обо что-то железное, и с замутненным сознанием, со звоном в голове он почему-то увидел себя под темными ветвями разросшейся около родного крыльца липы, по которой шумел обжигающе горячий дождь и, он хотел понять, что так больно ударило его в грудь и что это так знойными волнами опалило ему волосы на затылке. Его тянуло на тошноту, но не выташнивало — и от этого ощущения мутным отблеском прошла в сознании мысль, что он еще жив, и тогда он почувствовал, что рот наполняется соленым и теплым, и увидел, как в пелене, красные пятна на своей измазанной землей кисти, поджатой к самому лицу:

«Это кровь? Моя? Я ранен?»

— … Товарищ командир! Миленький! Командир!

Выплевывая кровь, он поднял голову, стараясь понять — где он, что происходит и что с ним.

«Почему шел дождь и зачем я стоял под липой? — подумал он, вспоминая, — какая липа? Почему дождь был такой горячий?».


Первое, что он увидел — Касымов уже лежал лицом вниз, кучки выброшенной разрывом земли чернели на его посечённой осколками спине, ноги подвернуты носками внутрь. Но жила еще одна рука. И Кузнецов видел эти скребущие пальцы.

Сам он лежал грудью на открытом снарядном ящике в двух шагах от щита орудия. Правая сторона щита разорванно торчала, с неимоверной силой исковерканная осколками. Часть бруствера с этой стороны начисто смело, углубило воронкой, коряво обуглилось, а за ним в двадцати шагах было объято тихим, но набиравшим силу пожаром — то лязгавшее, огромное, железное, что недавно неумолимо катилось на орудие, заслоняя весь мир.

Второй танк стоял вплотную к этому пожару, развернув влево, в сторону моста, опущенный ствол орудия из левого спонсона — мазутный дым длинными, извивающимися щупальцами вытекал из него.

В первом танке с визжащими толчками рвались снаряды сотрясая корпус, гусеницы, скрежеща, подрагивали, и отвратительный, сладковатый запах жареного мяса, смешанный с запахом горевшего масла, распространялся в воздухе.

Значительно дальше первых двух, справа, на самом краю начинающейся балки, вываливал боковой чёрный дым из третьего танка.


«Это я подбил три танка? — тупо подумал Кузнецов, задыхаясь от этого тошнотворного запаха и соображая, как все было, — когда меня ранило? Куда меня ранило? Где Зоя? Она была рядом…».

— Зоя! — позвал он, и его опять затошнило.

— Командир… Миленький!

Она сидела под бруствером, обеими руками рвала окровавленную на животе гимнастёрку, из прорех которой вывались сизые кишки, расстегивала пуговицы на груди, видимо, оглушенная, с закрытыми глазами. Аккуратной шапки не было, длинные русые волосы рассыпались по плечам, по лицу, и она ловила их зубами, прикусывала их, а зубы белели.

— Зоя! — повторил он шепотом и сделал попытку подняться, оторвать непослушное тело от снарядного ящика, от стальных головок гранат, давивших ему в грудь и не мог этого сделать.

Движением головы она откинула прядь, посмотрела на него с преодолением страдания и боли и, отвернулась. Сквозь тягучий звон в ушах он не расслышал звук ее голоса, только заметил, что взгляд ее был направлен на тихо скребущую ногтями землю руку Касымова, вытянутую из-за колеса орудия:

— Командир, миленький, помоги!

— Зоя, — шепотом позвал он и, сплюнув кровь, отдышавшись, сполз со снарядного ящика под бруствер, взял ее двумя руками за плечи с надеждой и бессилием, — Зоя! Зоя, слышишь? Ты ранена? Зоя! Где бинт?

— Ты обещал мне, что не будет больно… — с укоризной прошептала она между мелким вдохом и выдохом, — обманщик… Все вы — обманщики… Мальчики…

Он долго не мог найти слов, потом с натугой выдавил из себя:

— Извини, Зоя…

— Так помоги… Вот здесь, в сумке, немецкий «парабеллум». Мне подарили его давно. Ты понимаешь? Если сюда… Не нужно делать перевязку…

— Ясно, — шепотом проговорил Кузнецов, — о чем ты меня просишь? Ты ошиблась: я не похоронная команда!

Достав из её же санитарной сумки остаток бинта, Кузнецов принялся её неумело перевязывать поверх гимнастёрки, стараясь не дышать смрадом крови и развороченных внутренностей.

«Почему нас не учли этому, почему? — пульсировала в голове мысль, — этому надо учить всех ещё в школе…».


Зоя не сопротивлялась под его руками, сопротивлялись ее глаза — с сузившимися в чёрную точек от боли зрачками, ее сомкнутые искусанные губы под прядями волос. Она вдруг обратной стороной кисти вытерла ему подбородок и, он различил свежую кровь на её руке.

— Господи, — шепотом сказала она, — как мне жаль вас всех, мальчиков…

— Это ерунда — меня оглушило, ударило о ящик, — крикнул он, — Зоя, что с Давлатяном? Что с Чубариковым?

— Чубариков ранен, а Давлатян… В сам начале.

Плохо скрывая невольную радость, Кузнецов:

— Зоя, как Володя? Где он? С ним можно говорить?

— В землянке пехотного санбата. Сейчас нет. Я хотела тебе сказать… Когда он приходит в сознание, все спрашивает, жив ли ты. Вы из одного класса?

— Из одного… Но есть надежда? Он выживет? Куда его ранило?

— Ему досталось больше всех. Не знаю. В голову и в бедро. Если немедленно не вывезти в госпиталь, с ним кончится плохо.

* * *

Вдруг, два неправдоподобно чистенько и опрятненько выглядевших человека, как будто из какой-то другой — не этой земной жизни, вбегают на огневую позицию и знакомый голос загнанно переводя дух, выговорил:

— Из штаба полка спрашивают — почему молчит батарея, а он тут с медсестрой…Кузнецов, к орудию!

Он узнал обоих. Это были его комбат Дроздов с наганом в руке и командир взвода управления Голованов. Не закончив перевязки, Кузнецов встал:

— Комбат! Танковая атака на правом фланге отбита. Уцелевшие танки белых прошли левее той высотки и отсюда мы их не достанем.

— Товарищ командир взвода, — взревел тот, — я Вам приказываю: К ОРУДИЮ!!! Голованов, заряжай!

— Комбат! Правильнее было бы отнести уцелевшие огнеприпасы Уханову…

— Пристрелю! К орудию!

— Есть!


Пришлось подчиниться. Накрыв Зою чьей-то шинелью и напоследок ободряюще подмигнув, прильнув снова к уже опостылевшему прицелу, Кузнецов сделал около десятка выстрелов в дым, пока Дроздов, как бы в растерянности не подал команду «прекратить огонь».

Обернувшись, он с изрядной долей сарказма сказал было:

— Надеюсь, хоть в кого-нибудь да по…

Зоя зажмурясь, лежала на боку, свернувшись калачиком, подтянув ноги, будто ей было холодно. Не по-военному изящный «парабеллум» валялся около ее неподвижно круглых поджатых колен и, что-то темно-красное, ужасающее Кузнецова, расплывалось возле ей головы с обезображенным смертью лицом.

И перекошенное, ошеломленное лицо Дроздова, как бы говорящее: «Разве я хотел её смерти?».

После сегодняшнего, как будто вместе с ней умерла часть его:

— Зоя… Что ты, Зоя? Зачем?

Затем, осознав что непоправимое всё же произошло, кровь ударила в голову и обернувшись к комбату, с трудом себя сдерживая чтобы не ударить, он:

— Ты! Ты!! ТЫ!!! Там где ты — там всегда кто-то умирает! Давлатян, Касымов, теперь Зоя!

— Думай, что несёшь, Кузнецов, — но за наган не схватился, как по обыкновению, — приказываю прекратить истерику! На войне всегда кого-нибудь убивают. Возьми себя в руки: ты командир Красной Армии — а не забеременевшая институтка!

* * *

— Слышу стреляют — дай думаю загляну, — раздалось вдруг сзади, — глядишь огнеприпасиком разживусь… Мой то, уж давно кончился.

Странно засмеявшись, Уханов с бессмысленной усмешкой опустился на землю около орудия и, так с биноклем на распахнутой гимнастёрке откуда выглядывала тельняшка, уселся отупело уставясь куда-то перед собой.

— Жив? — без особой радости его видеть, спросил Кузнецов, — как там орудие? Расчёт?

— Пуля для меня еще не отлита, — Уханов, приподнявшись на бруствере, на секунду глянул острыми зрачками в глаза Кузнецову, жила на шее, исполосованной струйками пота, набрякла туже, — орудию тоже ничего не сделается — оно железное. А вот расчёт… Остались мы вдвоём с Чибисовым.

Ездовой услышав свою фамилию, на мгновение высунулся из-за внешней стороны бруствер — за которым спрятался видать опасаясь комбата.

— А вы здесь чего не поделили?

Не получив ответа, Уханов внимательно осмотрел разгромленную огневую позицию взвода Давлатяна, изуродованное осколками орудие Чубарикова, особенно задержав взгляд на остывающем теле Зои:

— Жалко девку! Значит, здесь тоже… Все? Мы одни остались, командир?

— Выходит, так, — угрюмо подтвердил Кузнецов.

Дроздов, не к месту оптимистично:

— Ничего! Выведут на переформирование и пополнят.


Вдруг, Чибисов испуганным зайцем перескочил через бруствер и застыв с поднятой к козырьку фуражки рукой:

— Таащ… Там кажется какое-то начальство ходит!

— Что за начальство? Куда «ходит»?

— Прямо к нам!

— Точно! Никак, сюда идут, — подтвердил Уханов высунувшись из-за бруствера, — командарм наш новый вроде… Ну тот, с палочкой.

— Товарищ Бессонов! Всем привести всем себя в порядок, — зашипел Дроздов, оправляя гимнастёрку под ремень, — трупы накрыть чем-нибудь… Быстрее!

* * *

— Хочу сейчас пройтись по тем артиллерийским позициям, товарищ Веснин, именно сейчас… Хочу посмотреть, что там осталось… Вот что, возьмите награды, все, что есть тут. Все, что есть, — повторил он, — И передайте Дееву: пусть следует за мной.

Бессонов, на каждом шагу наталкиваясь на то, что вчера еще было батареей полного состава, шел вдоль огневых — мимо срезанных и начисто сметенных, как стальными косами, брустверов, мимо изъязвленных осколками разбитых орудий, мимо земляных нагромождений, черно разъятых пастей воронок, мимо недвижных ещё чадящих нефтяной копотью танков… Мимо разбросанных как попало, ещё не убранных тел погибших бойцов…

Его бойцов!

Дроздов подбежал к группе командиров и, стоя перед Бессоновым навытяжку в наглухо застегнутой, перетянутой портупеей гимнастёрке, тонкий, как струна, четким движением строевика бросил руку к виску:

— Батарея смирно! Товарищ командующий армией…

Положив руку на плечо, остановил:

— Не надо доклада… Всё видел, всё понимаю.


Помолчав, тщательно всё разглядев:

— Значит, ваша батарея подбила вот эти танки?

— Да, товарищ командарм, — Дроздов вытянулся стрункой, — сегодня мы стреляли по танкам, пока у нас оставалось снаряды.

Бессонов, тяжело оперся на палочку, повернулся к Веснину и Дееву:

— Всем ордена «Красного Знамени». Я повторяю: ВСЕМ!!!

И потом, вручая ордена от имени Советской Власти, давшей ему великое и опасное право командовать и решать судьбы десятков тысяч людей, он насилу выговорил:

— Все, что лично могу… Все, что могу… Спасибо за подбитые танки. Это было главное — выбить у них танки. Это было главное… Все, что могу…

И, быстро пошел по ходу сообщения в сторону командного пункта.

* * *

— Как в народе говорят: «Всем сёстрам по серьгам», — садясь на станину, беззлобно засмеялся Уханов и полез в свой казалось бездонный вещмешок, — ну что ж, братцы, обмоем ордена, как полагается. Чибисов! Организуй-ка, папаша, нам котелок воды — я там в балке родничок видел.

— Ага! Я сщас мигом.

Увидев кислые лица Дроздова и Кузнецова:

— Да ладно вам собачиться, товарищи командиры! «Перемелется — мука будет». Мёртвых — оплакали, отпели и в землю, а нам продолжать жить и как-то меж собой ладить. Если, конечно тоже «туда» не торопитесь…

— «Мука?», — тихо переспросил Дроздов и, лицо его впервые дрогнуло искажённой гримасой, — думаете, мне их не жалко? Думаете, у меня сердца нет⁈

Кузнецов промолчал.

Комбат, как пьяный ослабленно покачиваясь, поднялся и пошёл куда-то в сторону переправ и, вскоре его непривычно согнутой, узкой фигуры не было видно.

— Что-то не так с ним, — проговорил Голованов, глядя ему в след, — идет, вроде слепой…

— Переживает — молодой ещё, — пожал плечами бывалый Уханов, — ничего! После следующего боя он уже привыкнет.


— А как ордена «обмывать» полагается? — проводив взглядом комбата, спросил Голованов.

— Не знаю, но думаю так…

Уханов сперва хорошо сполоснув водой из котелка свою каску — имеющую пару свежих отметин, поставил её на середину подстеленной холстины, налил туда водки из фляжки, раскрыл коробочку с орденом и, вроде кусочка сахара — двумя пальцами бережно опустил его на дно котелка. Затем последовательно проделал то же самое с орденами Голованова, Чибисова и Кузнецова.

Все стали пить по очереди. Кузнецов взял каску последним и ему досталось больше всех водки.

Допив из каски и забрав из неё своё «Красное Знамя», он тоже поднялся, положа орден в нагрудный карман.

— Командир, что ты?- окликнул сзади Уханов, — куда ты, командир?

— Так, ничего… — шепотом ответил он, — сейчас вернусь. Только вот… Схожу к пехоте в санитарную землянку'.


Чубариков увидев его, заговорил горячо и не совсем внятно:

— Ты пойми меня, Коля, мне не повезло второй раз… Я несчастливый. Тогда, под Воронежем, заболел этой идиотской болезнью, а теперь вот ранило…

Его глаза, на половину перебинтованном лице, с нездоровым, жарким огнем возбуждения блуждали то по потолку, то по его лицу — как бы стыдливо спрашивая: что он думает о нем — осуждает, жалеет, сочувствует?

— Ну, что же это такое? Мне не повезло, опять не повезло! А я так мечтал попасть на передовую, я так хотел подбить хоть один танк! Я ничего не успел. Вот тебя даже не ранило, тебе очень повезло. А мне… Ты понимаешь меня, Коля? Бессмысленно, бессмысленно случилось со мной! Почему мне не везет? Почему я такой невезучий, Коля…?

Кузнецов встал и протягивая руку, прощаясь:

— Мне надо идти, Володя. Попадёшь домой — передавай привет от меня Вере Павловне'.

* * *

Дочитав сшитые вместе отксеренные страницы, закрыл брошюрку и, любуясь делом рук своих, посмотрел ещё раз на обложку:

«Артур Сталк. Повесть „Горячий дождь“. 1925 год».

— Годнота! Эту «нетленку» уже можно смело отправлять в редакцию.

С озабоченным видом перебираю следующие брошюрки-повести: «Варшавское шоссе», «Товарищ комбат», «В окопах Царицына», «Красная звезда», «В августе 1921-го», «Бо, мёртвые срама не имуть» и прочие…

— А вот над этими придётся ещё поработать.

И от осознания грандиозности поставленных самим же перед собой задач, невольно вырвалось:

— Да, где ж столько времени то, на всё это взять⁈

А ведь ещё — поэзия, фантастика и участие в общественной жизни литературной группировки конструктивистов, членом редакторской комиссии журнала «Техника — молодёжи» которой, я являюсь!

Хорошо ещё, мать Александра Голованова взяла на себя труд моего литературного агента — избавив от значительной части головняков, не связанных непосредственно с писательством.

* * *

1924 год прошёл-пролетел и ничем — кроме смерти и похорон Ленина в самом начале и, Майским съездом партии — на котором Сталина переизбрали на пост Генсека, особо не запомнился.

Как обычно в мире заключали договора и нарушали их, воевали и заключали перемирия, поднимали восстания и подавляли их, рождались дети и умирали люди…


Новый Год в Ульяновске справили как всегда весело, хотя мне это веселье уже несколько приелось.

За зиму 1924–1925 год, переименовали столицу Норвегии из «Христиании» в более привычное для меня «Осло», фашист Муссолини в открытую объявил себя диктатором Италии, Лев Троцкий наконец-то подал в отставку с поста Наркома по военным и морским делам и был заменён Михаилом Фрунзе, Япония установила дипломатические отношения с СССР и вывела свои войска с Северного Сахалина. Ну, а так — ничего интересного.

В конце февраля умер Президент Германии Фридрих Эберт… Знаете такого?

Вот и я не знаю — умер — так умер, да и Маркс с ним.


Особо этой зимой делать было нечего, поэтому я поднажал на литературную деятельность.

* * *

С детства, хлебом не корми, люблю читать книги!

Вот только не все подряд. Я рос, воспитываясь не на «горях от ума» — на так называемой «великой» русской литературе о «лишних людях», геноцидящих тупым ржавым топором ни в чём не повинных старушек. Мне не интересно читать про моральные страдания неудачников-лузеров, не нашедших себя в этой жизни.

И «Маленького прынца» Хемингуэя — я как-то ловко умудрился пропустить, особо не вникая во все его заморочки.

Кто-то читает книги — чтоб получить эстетическое наслаждение, кто-то — чтоб где-нибудь в тусняке выглядеть культурным, кто-то — чтоб убить время… Короче, у каждого собственные «тараканы» в голове.

Мне же в книгах интересны «заклёпочки» — кто в курсе, тот знает про что я.

Своего мнения я никому не навязываю, но всё же спрошу: что полезного для себя можно почерпнуть в «Преступлении и наказании» Достоевского'? В его же «Идиоте»? В «Обломове» Гончарова, или даже в святые всех святых — «Войне и мире» Толстого'?

Да, ничего…

Пустота!

Ничего, кроме комплекса неполноценности целой (когда-то великой!) нации — творческая «элита» которой, обливая себя и окружающих вонючим дерьмом — постоянно порывается «раскаиваться» неизвестно за что.


Я рос и воспитывался на так называемой «Лейтенантской прозе».

Эту литературу писали непосредственные участники событий, бывшие фронтовики: артиллеристы Носов, Бакланов, Гончар, Алексеев, танкисты-самоходчики Курочкин, Орлов и Ананьев, десантник и разведчик Богомолов, пехотинцы Быков, Акулов, Кондратьев, партизаны — Гусаров, Адамович и Воробьёв, связисты Астафьев и Гончаров…

Это были люди, своими ногами прошедшие дорогами войны, вынесшедшие на своих плечах все её тяготы — от начала её и до конца. Это были люди не из штабов и редакций фронтовых газет, это были солдаты и офицеры из окопов.

Они сами ходили в бешенные штыковые атаки, из своих «прощай Родина» сами до яростного азарта стреляли по танкам с крестами, сами брали — заливая своей и вражеской кровью «неприступные» высотки, сами держали дрожащий очередями раскалённый автомат, сами задыхались в окопе от ядовито-чесночной вони немецкого тола и, сами слышали свист пулемётных пуль над головой и остро-брызжущий звук врезающихся в бруствер осколков.

И сами, своими руками молча хоронили своих боевых друзей…

В 40−60-е годы их произведения назовут «лейтенантской прозой». Она откроет новый неизвестный ранее пласт военной литературы, на которых вчерашние — не остывшие ещё от доставшихся им впечатлений бойцы и командиры, рассказывали не об «парадно-официальной» — а об своей-собственной войне, виденной ими лично и собственными глазами.

Правдиво, искренне, предельно обнаженно!


Конечно же нашлись критики, которые облыжно обвиняли авторов «Лейтенантской прозы» в том, что они не видели «дальше бруствера своего окопа»… Якобы их «правда» является «камерной» — предельно локализованной во времени и пространстве, зачастую ограниченная одним боем, буквально «пядью земли» (окопом, небольшим плацдармом, безымянной высоткой), да к тому же — автобиографичной до документальности и детализированной до натурализма.

Ну, что тут скажешь?

Действительно: ни «Ванек-взводных» — весь жизненных цикл которых на войне лимитировался подчас несколькими часами (ускоренные курсы военного училища — первый бой — братская могила), ни тем более — рядовых, в высокие штабы не пускали… И увидеть из своего окопа целиком, понять и оценить красивый стратегический замысел командования — посылающего их погибать на безымянные высотки и плацдармы, они не могли.

Зато, они разглядели войну в её максимальном приближении!

И без лишних прикрас и ложного пафоса, чудом выжившие вчерашние лейтенанты написали про войну — потому что считали, что не имеют права на ложь и говорят от имени целого поколения.

Истреблённого войной поколения!

* * *

Я к чему это?

Прочитав, бывало по несколько раз Александра Бека «Волоколамское шоссе» и Олега Меркулова «Комбат Ардатов», например, я получил представление о тактике пехоты, Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» — о боях в городских условиях, Эммануила Казакевиче «Звезда» — о действиях разведгрупп, Владимира Богомолова «В августе 44-го» — о действиях антидиверсионных групп…

Даже о том, что ждёт меня в плену, я заимел представление — прочитав «Это мы, Господи» Константина Воробьева!

Другое дело, что из этого ничего мне не пригодилось (и слава Богу!) — но это уже другой вопрос и не ко мне.


Однако, читая-перечитывая поэзию-прозу 20−30-х годов об «Империалистической» или чаще о Гражданской войне, я вдруг заметил её разительную разницу по сравнению с нашей «Лейтенантской прозой». Молодым людям её читающим — предстоит сражаться, погибать и побеждать в Великой Отечественной Войне… И что они почерпнут, к примеру, у Фадеева в его «Разгроме»? У Бабеля — в «Конармии», или даже у Шолохова — в «Тихом Доне»?

Не… Последнее произведение, написанное бывшим бойцом продотряда — потрясающая, просто эпически шедевральная вещь!

Нормальный человек, прочтя его — даст себе зарок ни в каких революциях не участвовать и, наоборот — любых революционеров будет душить ещё при рождении, как небезызвестный пёс Шариков душил котов из Простоквашино.

Мало того — он ещё и детям, внукам и правнукам своим закажет!

Я бы, будь моя воля, выкинул из российской школьной программы весь этот мусор про «лишних людей», да про Герасимов — топящих Муму и, заставлял детишек зубрить наизусть «Тихий Дон» — чтоб всякие «белоленточники» да «навальнята» сократились численно до безопасного для остального населения уровня.

Однако, для подрастающего поколения 20−30-х годов — «Тихий Дон» практически бесполезен. Они всё эти «университеты» народных революций прошли, все прелести «свободы» на собственной шкуре испытали, кровавой каши демократии нахлебались досыта и, заставить их замутить какой-нибудь «майдан» на Красной площади — абсолютно дохлое дело.

Другие книги «про войну» — ещё хуже… Сплошная говорильня и рррреволюционная патетика: «Штыки примкнуть, шашку в гору — руби контру! Даёшь Варшаву! УРА!!!».

На жоп…пе дыра.


Довоенное советское кино тоже ничем не лучше.

Посмотрит, к примеру, простой сельский паренёк с тремя классами образования «Чапаева» и решит, что и в будущей войне — враг будет маршировать на его пулемёт стройными рядами под барабанную музыку… Видимо, тем самым проявляя свою классовую солидарность с первым в мире государством рабочих и крестьян. А «в реале», «сверх- обще- человеки» — сперва загонят его на дно окопа гаубицами и миномётами (про авиацию и танки, уж не говорю!), затем прижмут к земле «эмгачами»-пулемётами — что и голову не высунуть и, наконец — забросают «колотушками».

Не дрогнет ли он духом? Не поднимет ли руки и, не сдастся ли в плен белокурым бестиям с «машинен-пистолями», чтоб потом — пройдя все мыслимые и немыслимые ужасы, сгинуть бесследно и бесславно в концлагере? Ведь «дух» у человека первичен перед «железом» и, больше всего его морально убивает несоответствие ожидаемого и происходящего.


Умиляет до обильного слёзо- сопле- выделения — сценка подбития белогвардейского танка из культового довоенного фильма «Мы из Кронштадта»…

Видимо, чтоб предоставить Советской Республике ценнейший образец новейшей западной бронетехники — для подробного ознакомления и последующего копирования, продавшееся большевикам командование царского прихвостня генерала Юденича, посылает в их сторону одинокий танк. Ни разведки, ни артподготовки или артподдержки, ни огневого вала впереди, ни боевого охранения из своей — белогвардейской пехоты позади и сбоку. Чем, кроме прямого пособничества противнику — это ещё можно назвать?

Ну, красные и не растерялись и, не будь дураки:

— ХАЛЯВА, ХАЛЯВА — ВЗЯТЬ, ВЗЯТЬ!!!

Их артиллерия огня по танку специально не открывала — чтоб ненароком не повредить ценный подарок (товарищ Троцкий ругаться будет и всех под децимацию[1] подведёт!), бравые мореманы притворным бегством заманили «образец» подальше на свою территорию (чтоб потом до Путиловского завода ближе тащить было), а затем бывалый, но небритый пехотинец — обездвижил его одной-единственной ручной гранатой системы Рдултовского образца 1914 года — произведший пиротехнический эффект, сравнимый с разрывом двенадцатидюймового снаряда с линкора.

Конечно, чтоб не вызвать подозрение у английских интервентов — замерший неподвижно танк немного пострелял из пулемёта «Гочкис», всё тот же бывало-небритый пехотинец, всё так же — сделал вид что одним выстрелом из винтовки в амбразуру спонсона уничтожил весь экипаж… Вот и всё кино — шлите следующий танк, товарищи белогвардейцы.

«Хэппи энд», как говорится!

Ну, для большей «кассовости» и хоть какого-то правдоподобия, в конце фильма кого-то там утопили в море… «Пипл» хавал, плакал и вновь шёл на «фильму» — поплакать и похавать ещё, за неимением покамест «мыла» по зомбо-ящику.

Можно только представить себе тот когнитивный диссонанс, возникший у бойцов Красной Армии — столкнувшихся с реальными немецкими танками в знойном мареве лета сорок первого года!

Ещё хуже было, когда такой начитавшийся-насмотревшийся «паренёк» — пусть даже и городской, становился командиром: чтобы там ему в училище под фуражку не вдалбливали — а вложенное в подкорку в детстве всегда довлеть будет, вплоть до самой глубокой старости. И даже набитый на собственных «шишках» фронтовой опыт — не всегда способен переломить ситуацию в уже сложившемся мировоззрении человека.

На эту тему, вообще говорить не хочется — настолько всё печально…


Почему так?

Почему после двух войн подряд, в Советской России не появилось своей «Командирской прозы»?

Думаю, ответ очевиден: кроме общеизвестных идеологических факторов — мешала всеобщая неграмотность населения. Сколь-нибудь образованный молодой человек попав на войну, тут же становился «штабным» или политработником — а взводами, батареями, ротами, дивизионами и батальонами командовали люди — едва умеющие читать и писать. Возможно, у них и были какие-то литературные дарования — да те так и сгинули втуне, ничем не проявив себя. Да к тому же значительная часть людей образованных — эмигрировала из страны и, если и писала какую-то прозу — то не «Лейтенантскую», а антисоветскую.

Ибо, первая — это литература победителей!

А эмигранты проиграли всё — Русско-японскую, Первую мировую и Гражданскую войны, Родину и Знамя, собственное и потомков будущее — как части русского этноса.

Советскую же литературу 20−30-х годов, писали или бывшие комиссары (Фадеев) или так называемые «примазавшиеся» (Алексей Толстой). Как декабристы от народа, эти безусловно талантливые писатели — были «бесконечно далеки» от окопа и, писали по своему разумению — смотря на войну со своей колокольни.

Кто-то обязательно скажет: «они писали со слов очевидцев».

Отвечу вопросом, хоть и ни разу одессит: такое выражение «врёт как очевидец» — вам знакомо?

* * *

Так, так, так…

Ну что будем делать? Оставим всё как есть?

Ну и смысл тогда пилить «заклёпки» для предков — если они не смогут правильно ими воспользоваться?

Вот, смотрим фильм «Трактористы» — с несущимися на условного противника лёгкими «БТэшками», слушаем бодрящую песню про «экипаж машины боевой» и отчётливо понимаем: дай в 1941 году этим «трём танкистам» — хоть «Т-34» с командирской башенкой, хоть «Т-44», «Т-54», «Т-72» или даже «Армату» — они точно также будут нестись сломя голову на противотанковую оборону немцев, через минные поля, под огонь «паков» да «флаков», в тёплые объятья изобретательных немецких сапёров со спецсредствами.

А снаряд уязвимое место у танка найдёт…


А делать то, что-то надо!

Вот я и решил зимой 1924−25 годов написать и издать так сказать — «ремейки наоборот» Лейтенантской прозы. Молодёжь будет читать и, я уверен — хоть кое-что, хоть самая малость — да отложится в их голове и пригодится в лихую годину. Если хотя бы один человек из ста потенциально убитых где-нибудь под Вязьмой и Харьковом, или в Мясном Бору, благодаря тому сумеет — не только уцелеть сам, но и убить одного-единственного «своего» немца — я буду считать свои усилия вполне оправданными.

Конечно, придётся хорошенько всё переделать, переписать — подогнав сюжет, место действия и персонажи под реалии не так давно прошедшей Гражданской войны. И побольше елея и славаблудия в адрес «направляющей и руководящей» — чтоб классикой соцреализма объявили и желательно заставили молодёжь изучать в школе.


Конечно, предвижу критику: это, мол — плагиат и воровство. Отвечу так: если человек действительно талантлив — он ещё что-нибудь напишет, тем более вдохновись прочтением собственных же произведений. Ещё скажу, что уверен: те самые «лейтенанты» писавшие свою прозу — всемерно бы одобрили такое «воровство».

В борьбе за человеческие жизни все средства хороши!

* * *

[1] Децимация (наказание) — дисциплинарное наказание в армии Древнего Рима, казнь каждого десятого по жребию.

[1] Ревельский отдельный морской батальон смерти создан летом 1917 по инициативе матроса Лаврова Евг… Личный состав набран преимущественно их числа моряков Ревельской базы, команд стоявших на ремонте кораблей и учебных частей флота. Причислен к 141-му пехотному Можайскому полку, входившему в состав ударного корпуса 5-й армии. 3.06.1917 в Двинск на пополнение 141-го пехотного Можайского полка из Орла прибыла партия амнистированных в количестве 119 человек, из них 78 записалось в Ревельский батальон смерти (53 из которых погибли в первом бою). Первый бой принял на Золотой горке, под Двинском 10.07.1917 атакой в 10−00. Из 26 офицеров батальон потерял убитыми 15. Погиб первый командир батальона штабс-капитан Егоров. «Потери были громадны: из 300 моряков, входивших в состав батальона, не ранено всего 15 человек. Три офицера: подпоручик Симаков, мичман Орлов, мичман Зубков, не желая отступать, застрелились». Для пополнения батальон был отведен в тыл. В августе 1917 находился в Петрограде. На 29.09.1917 находился в Ревеле.

Загрузка...