Пианино было куплено.

Судьба Виктории предопределена.

7

Даже годы спустя, когда Виктория и Алексей Михайлович будут уже не любовниками, а скорее близкими друзьями, Алексей Михайлович так и не узнает, насколько верно и объективно было его первое впечатление. Сходство Виктории и К. не только существовало - оно к тому же не было совсем случайным.

Когда Виктория была еще школьницей, Виктор, недавний выпускник университета, молодой преподаватель, познакомился с К. - и ужасно гордился тем, что близок с женщиной, которая на несколько лет старше его. Виктор катал ее на лодке по озеру и на папиной "Победе", водил в ресторан и, пользуясь тем, что родители привычно загорали в Анапе, приводил К. к себе домой, немного стесняясь, правда, своей комнаты, более подходящей для студента, чем для преподавателя: хоккейные клюшки и лыжи в углу, полуразобранный велосипед у стены, плакаты группы "Кино" и "Аквариум" на стенах...

Виктории было тогда пятнадцать, в ней уже проснулось женское любопытство, она шпионила за братом и его женщиной, видела, как они целовались в темной гостиной при включенном для приличия телевизоре, видела, как Виктор расстегивал на женщине блузку и гладил ее груди. Груди женщины произвели на тогда еще совсем плоскую Викторию неизгладимое впечатление: такие большие, белые в неверном отсвете телеэкрана (казалось, они светятся в темноте) и притом крепкие, а не отвисшие, как у матери, с нежными розовыми отростками сосков.

Розовые соски Виктория разглядела позже, при свете дня. Виктор, выспросив предварительно, достаточно ли Виктория разумная и взрослая девочка, чтобы понять, что он, Виктор, уже взрослый мужчина и ему просто необходимо встречаться с женщинами, но притом его комната мало годится для подобных дел, отважился занять на ночь родительскую спальню с просторной и надежной двуспальной кроватью.

- Можешь не бояться, - гордо заявила брату Виктория. - Я уже взрослая. Я никому не скажу. Ты только бельишко потом не забудь постирать, у мамы глаз-алмаз, она сразу заметит...

Утром Виктор убежал за кофе и булочками для гостьи (у них в доме настоящего кофе никто не пил, обходились растворимым), а Виктория тихо проникла в его комнату и там впервые увидела К. во всей красе - та лежала на кровати совершенно обнаженная в позе гойевской Махи, на боку, подперев темную кудрявую голову ладонью, - грудь ее была воинственно и вместе с тем как-то беззащитно направлена на застывшую на пороге Викторию, белый треугольник, оставшийся от плавок, подчеркивал красоту ровно загоревшей кожи, и на белом особенно победно выделялся треугольник черный и такой пышный, что при виде его Виктории стало стыдно - но стыдно не за бесстыдную обнаженность К., которая казалась ей прекрасной и победительной, а за собственную беззащитность, жалкость неопределенного цвета волос в этом самом месте и плоскость груди, укрытую, к счастью, дешевенькой ситцевой рубашонкой.

- Залезай ко мне, поболтаем, - дружески предложила К. замечательно сочным, сытым голосом. И похлопала по постели рядом с собой, как будто подзывала хозяйскую собачонку.

Виктория, однако, не усмотрела в ее жесте ничего унизительного для себя, она с радостью забралась в постель брата, под бочок к его любовнице, и они мило проболтали целых сорок минут - кофе не было в ближайшем магазине и Виктор на отцовской "Победе", гонял за ним через весь город. И все эти сорок минут Виктория не столько вслушивалась в слова К., сколько впитывала в себя всей кожей восхитительный запах ее духов и тепло ее зрелого женского тела, словно надеялась, что часть этого зрелого тепла передастся вместе с запахом духов ей, жалкому лягушонку, прижимающемуся к груди принцессы.

Во всяком случае, хотя бы запах, запах настоящих французских духов, она унесла с собой на волосах, на ладонях, на лопатках, и с тех пор этот запах стал ее запахом - она готова была экономить на всем, выпрашивать деньги у родителей, а позже - у мужа и у любовника, лишь бы приобрести очередной флакончик с заветной надписью "Givenchy", лишь бы от нее всегда-всегда пахло так же, как от обнаженной Махи, надолго ставшей эротическим символом ее девичьих снов.

Она даже украла у Виктора фотографию обнаженной К., сделанную в то самое утро, и тайком использовала ее в тех же целях, в каких использовал бы мальчишка ее возраста, хотя в ее фантазиях, она одновременно и обладала К. и была ею.

Лесбиянкой она не стала, ее слишком сильно и безотчетно влекли к себе мужчины, но научилась ценить женское в других женщинах и стала медленно, крупица за крупицей взращивать это женское в себе. Она радовалась, а не печалилась, как другие дурочки, пришедшим к ней с запозданием менструациям, была счастлива получить от матери первый лифчик, наслаждалась первыми нейлоновыми колготками и туфлями на высоком каблуке. Но главным счастьем ее ранней юности было все более и более явное сходство с несравненной К. - она сама его замечала, разглядывая порой слегка выцветшую цветную фотографию, и Виктор тоже как-то небрежно намекнул ей на это, после чего она уверилась в своей правоте окончательно. По крайней мере в семнадцать лет у нее были точно такие же черные вьющиеся волосы - правда, подкрашенные и подвитые (от природы они не вились), - почти такая же, хотя и более субтильная фигура, такие же длинные стройные ноги, а главное - уже довольно большая и крепкая белая грудь с розовыми выпирающими сосками. Растительность внизу живота, правда, все еще была жидковатой, но обещала со временем стать такой же пышной и во всяком случае уже сейчас была абсолютно черной и курчавой, как у К.

8

К. работала в лучшем книжном магазине города, куда Виктория забегала каждую субботу под предлогом поиска нот для музыкального училища, куда поступила после восьмого класса, на самом же деле - чтобы поболтать со своим кумиром. К. к привязанности Виктории относилась понимающе, всячески подчеркивала, что они, несмотря на разницу в возрасте, - настоящие подруги, и, пожалуй, в этом не было притворства. Виктория была внутренне более зрелой, более взрослой, чем казалась внешне, к тому же начитанной и умной - и уж о музыке знала столько, что К. было чему у нее поучиться. В оперный театр и на концерты редких гастролеров они ходили вместе - Виктория покупала билеты или доставала через преподавателей "Чайковки" контрамарки, а К. приезжала к ней в Свердловск. В Свердловске у приятеля ее мужа, тоже вечного странника по северам, стояла пустая, роскошно обставленная квартира, и там Виктория и К. после спектакля ночевали. Лежали вместе в широкой мягкой постели, пили шампанское и болтали обо всем на свете. Только тему давней отставки Виктора они по обоюдному согласию обходили молчанием.

К. предлагала Виктории ключи от этой квартиры, чтобы та могла встречаться там со своими мальчиками, но Виктория отказалась.

- Мальчики меня не интересуют, - сказала она. И не солгала. Ее интересовали мужчины, а подходящего пока что не было на горизонте.

Именно Виктория приохотила К. к серьезной музыке, и когда у той появился хороший проигрыватель, Виктория стала привозить из Свердловска и дарить ей пластинки лучших исполнителей, что особенно радовало мужа К. - страстного меломана. Он был слишком занят, слишком много работал и слишком часто ездил в командировки, чтобы ходить с ними по театрам или ездить в областной центр, но пластинки в свободную минуту слушал с наслаждением. И всегда что-нибудь привозил из своих поездок на Север не только жене, но и Виктории - так что вскоре они щеголяли в одинаковых пальто с одинаковыми роскошными чернобурками и в одинаковых песцовых шапках.

Он же, муж К., стал первым любовником Виктории. Это произошло в ночь после выпускного вечера. Сбежав от мальчишки-сокурсника, давно без надежды на успех страдающего по ней, Виктория пришла в ставший почти родным дом, где ее ждали зажженные свечи, - а что значили для нее свечи, нетрудно понять, если вспомнить фобию ее родителей, - негромкая музыка (на этот раз все согласились, что предпочтительнее что-нибудь легкое, медленное и немного печальное) и ледяное шампанское. Они медленно танцевали с мужем К., сама же К., чтобы не мешать им, затаилась в углу большого дивана и притворилась спящей. И когда его руки - крепкие руки взрослого мужчины - скользнули чуть ниже талии, а пахнущие табаком губы коснулись уголка ее рта, выкрашенного помадой К., Виктории не было страшно, она ждала этого и хотела, чтобы это произошло с ней именно так, чтобы первым у нее был взрослый мужчина, похожий на мужа К. (то есть она представляла именно его, но мысленно осторожно говорила "похожий"), добрый и умелый, а не какой-нибудь юнец, не знающий, как толком приступить к делу и потому способный причинить только боль.

С мужем К. она, кажется, вообще не ощутила боли - во всяком случае потом ей всегда представлялось, что она сразу начала испытывать одно только острое удовольствие, - и лишь успела подумать с гордостью: "Сейчас я стану женщиной!" - как уже ею стала.

Опьяненная происшедшим в большей степени, чем выпитым вином, она думала, лежа на мягком ковре, где все и произошло: "Я стала совсем как К." И даже не так: "Я стала К.", - вот как она думала, вспоминая тот давний летний день, когда она пряталась в коридоре, подглядывая в щель, как ее брат и К. занимаются любовью после только что выпитого кофе, свежий сильный запах которого еще стоял в комнате, а теперь она занималась любовью с мужем К., она была на месте К., а К. - на месте Виктории, Виктория стала К., а К. Викторией, кружилось без конца в ее голове... "А не выпить ли нам кофейку?" притворно зевнув, спросила внезапно К., и приятное, но несколько пугающее кружение в голове прекратилось.

9

Это произошло в конце июня. В июле родители Виктории, как обычно, уехали в отпуск в Анапу. Виктория осталась в квартире одна и собиралась весело провести время в компании К., устроить себе последние каникулы перед началом занятий в той самой музыкальной школе, где она когда-то училась и где теперь была преподавателем по классу фортепиано. Однако веселья не получилось: довольно скоро Виктория поняла, что беременна.

К. немного побаивалась, что Виктория во всем обвинит ее и ее мужа, но Виктория лишь улыбалась К. и говорила:

- Ну и пусть! Ну и рожу - подумаешь! Мне ведь не семнадцать уже, мне девятнадцать. Я взрослая женщина, я как-нибудь справлюсь.

- А как же родители?

- Им придется это пережить...

Как пережили родители - об этом не расскажешь. Слово "аборт" витало в воздухе квартиры, но в конечном счете они смирились: и отец, и мать. А что им еще оставалось? Смирились в свое время с тем, что Виктор бросил преподавание, женился на женщине старше себя на целых пять лет, сделал ей ребенка и тут же развелся, спасибо хоть невестка оказалась порядочная женщина: отказалась от алиментов и позволила им, старикам, видеться с внуком. Теперь вот надумала рожать дочь, эта уж вовсе одна, без мужа, одно утешение - внук или внучка будет принадлежать безраздельно им, может быть хоть из него они со временем вырастят настоящего педагога.

Первый урок в музыкальной школе Виктория провела на третьем месяце беременности, и хотя внешне еще ничего не было заметно, но беременность уже начинала сказываться на ее состоянии. Она стала заметно раздражительнее и более всего ее раздражала тупость учеников, а фальшивые звуки, возникавшие под их тупыми неумелыми пальцами, чем дальше, тем сильнее выводили ее из себя.

Она отдыхала от этих звуков, когда возвращалась домой тенистым бульваром, слушая, как деревья шумят над головой заметно поредевшей рыжей листвой, и тогда внутри нее начинала звучать музыка - настоящая музыка, чистая, без малейшей фальши, и иногда это была симфония Моцарта, иногда - любимый Рахманинов или сложный, но почитаемый Малер, а иногда вдруг - что-нибудь легкое и танцевальное, так что она не могла удержаться и пускалась вприпрыжку, пританцовывая на бегу, и гуляющие с хозяевами пудели и таксы с заливистым лаем пускались за ней следом, норовя цапнуть будущую мать за ногу. Собаки ее раздражали куда меньше, чем тупые ученики, и она пообещала себе, что обязательно купит своей девочке (она уже знала, что там, внутри, в ее внутреннем Море Нежности, плавает девочка) собаку - только не пуделя, а настоящего, большого пса, водолаза или сенбернара. Она даже кличку ему придумала - Бетховен, и когда несколько лет спустя увидела американский фильм, сочла его плагиатом.

Виктория была уверена, что ее дочка, ее Танюшка, как она ее называла втайне от всех, станет настоящим музыкантом, не чета матери, для которой четыре года "Чайковки", или, еще менее уважительно, "Чайника", стали пределом.

И еще она была уверена, что это не она подбирает внутреннюю музыку, а ее дочка - и от настроения дочки зависит, кто будет звучать сегодня у Виктории в душе: Чайковский, Брамс, Шуберт или вообще какой-нибудь легкомысленный Штраус.

И еще она знала, что не ее, Викторию, а именно Танюшку, наделенную абсолютным слухом, раздражает фальшивая музыка, извлекаемая из пожелтелых клавиш неумелыми пальцами учеников. И не просто раздражает, а бьет по нервам, портит ей слух, убивает в ней будущего великого музыканта. И однажды, когда один особенно тупой и особенно самонадеянный ученик, доставшийся ей по наследству от ушедшего на пенсию преподавателя, начал варварски кромсать ее и Танюшки любимого Рахманинова, начал раз за разом брать в аккорде чистое Си вместо Си бемоль, сколько она ни ставила ему правильно пальцы, она не выдержала и резко захлопнула крышку пианино, сломав ученику два пальца на правой руке, мизинец и безымянный.

И нисколько, нисколько не раскаивалась, и дико хохотала, запершись в учительском туалете, и потом в прекрасном настроении шла домой по бульвару, чувствуя, как чудесный Рахманинов благодарно звучит в ее душе, - и уже на подходе к дому встретила вдруг разом постаревшую и подурневшую К. в глухом черном платье и какой-то нелепой черной шляпке с вуалькой, и прежде чем та заговорила с ней, поняла, что случилось, и веселый Рахманинов сменился в ее душе унылым Шопеном.

10

После шумного скандала родители Виктории решили, что ей лучше всего последовать примеру Виктора: уехать из их слишком маленького городка, где Виктории никогда не дадут забыть о двух сломанных пальцах и до старости будут корить внебрачным ребенком, в областной центр. Тем более что туда уже три года как перебрался из дальней автономной республики младший брат матери Виктории, по-прежнему готовый для старшей сестры на все.

Так Виктория поселилась в просторной, с высокими потолками квартире в Красном переулке, в одной комнате со своей двоюродной сестрой Катей. Катя училась в университете, на том самом филологическом факультете, которого счастливо избежала Виктория, и спокойно относилась к тому, что научным работником ей не быть, а придется учить русскому языку и литературе детишек в сельской школе, и уже в то время познакомилась со своим будущим мужем, еще не зная, что тот станет ее единственной настоящей любовью и самым большим несчастьем ее жизни одновременно. В то время она была влюблена самой первой, самой свежей влюбленностью, ей ужасно хотелось перед кем-нибудь выговориться, похвастаться, поделиться своим счастьем - и Виктория оказалась как нельзя кстати. Ее уже вполне заметная беременность делала ее еще более подходящим вместилищем чужих тайн.

Катя познакомила Викторию и с ее будущим мужем, Алексеем Ивановичем. Произошло это при довольно забавных обстоятельствах.

Однажды зимой, в страшную стужу, как непременно прибавляли рассказчицы, а они любили рассказывать эту историю на два голоса, перебивая и поправляя друг дружку, - мы с Викторией - мы с Катей - да погоди ты, дай мне рассказать! Однажды в студеную зимнюю пору... Да ну тебя! Не мешай! Или рассказывай сама, а я послушаю, как ты будешь врать. Сроду я не врала, матушка, и сейчас скажу чистую правду. Зима об тот год и впрямь стояла такая лютая, что аж птицы на лету наземь валились-валились, валились-валились...

И дальше, дальше в том же духе.

История же вкратце сводилась к тому, что Кате было поручено от курса пригласить Алексея Ивановича на встречу со студентами: у него как раз тогда состоялась первая выставка аж в самом Париже, о нем вдруг заговорили и начали писать не только у нас, но и за границей, областное телевидение сделало о нем двухчасовую передачу - словом, он был тогда в расцвете самой первой, оказавшейся, увы, и последней славы, был всюду принят, всюду ждан и зван, и студентам филфака, сочли мудрые преподаватели, было бы тоже невредно приобщиться к современной живописи, поскольку сказывается, увы, у мальчиков и девочек, понаехавших в основном из окрестных деревень и фабричных поселков, отсутствие общей культуры...

Катя, чувствуя себя полпредом от филологии, прихватила для верности с собой Викторию, ей подумалось, что вид беременной женщины, коих так любил писать Алексей Иванович, произведет на художника нужное впечатление и он не решится отказать. Поехали на такси в его мастерскую - тогда еще казенную, выделенную им на двоих с другим художником, ныне столь же знаменитым, как был тогда Алексей Иванович, а может и поболе. Уговорить Алексея Ивановича оказалось на удивление легко - возможно, вид Виктории и впрямь тому способствовал, но далее произошел конфуз.

Вначале художник предложил девушкам... юным дамам, поправился он, заметив округление талии одной из них, раздеться в холодной прихожей, но на Кате была новенькая роскошная шуба, и она побоялась оставить ее без присмотра, и прошла в мастерскую прямо в ней. А Виктория сняла и повесила в прихожей свою скромную, старенькую дубленку и прошла за ней следом.

В мастерской было сильно натоплено, поскольку тут часами приходилось сидеть обнаженным натурщицами, Катя сняла шубу и положила ее в углу на старинный, окованный железом сундук. После чего Алексей Иванович стал показывать им картины. Потом появился второй, менее знаменитый художник, охотно согласился прийти на встречу со студентами вместе с Алексеем Ивановичем (Катя внутренне ликовала: она не просто выполнила, а перевыполнила задание) и предложил осмотреть уже его мастерскую, его картины, которые, заметил он полушутя, ничуть не хуже Алешкиных, хоть в Парижах и не висели.

Картины и впрямь оказались неплохи, к тому же у второго художника язык был явно подвешен лучше, чем у скромного, молчаливого Алексея Ивановича, девицы просидели у него за чаем из самовара добрый час, а когда спохватились Алексея Ивановича не было, а дверь в его мастерскую была на замке. После оказалось, что его зачем-то срочно вызвали в Союз художников, а про Катину шубу на сундуке он впопыхах забыл.

Пришлось Виктории в своей скромной дубленочке бежать на улицу и ловить такси, поймавши, давать знак глядевшей из окна Кате, после чего та, завернувшись кое-как в пуховый платок, одолженный вторым художником, выскочила, юркнула в такси, и они поехали домой, причем шофер, начитанный парень, все шутил по дороге, что это похоже на сцену похищения Наташи Ростовой из "Войны и мира", хотя там, насколько помнила Катя, фигурировал как раз не платок, а шуба, точнее говоря - салоп, то ли соболий, то ли лисий (шофер настаивал на том, что лисий, хотя соболий, как он выразился на уральском наречии, был бы куда баще), они даже поспорили с Катей на бутылку водки, прекрасно понимая, что вряд ли доведется когда-нибудь сойтись и довершить спор.

Быстро-быстро вбежали они в подъезд Катиного дома, а часа через полтора, когда Катины родители начали уже всерьез беспокоиться о судьбе дорогой шубы, раздался звонок и на пороге возник Алексей Иванович - в заиндевелой бороде, с дикими вращающимися глазами и с заветной шубой в руках. Тут же в прихожей бухнулся он перед Катей на колени и, сметая пыль с половиков оттаивающей на глазах бородой, молил красну девицу о прощении, тут же ему и дарованном. Тут же он предлагал девицам вновь ехать к нему в мастерскую, чтобы каждая могла за причиненный ущерб выбрать себе по картине, но мы, дуры, - дружно заканчивали свою историю рассказчицы, - отказались, а зря...

- Это ты дура, - добавляла обычно Виктория. - Я-то уже тогда поняла, что Леший не ради тебя, а ради меня примчался. Зачем же раздаривать семейное состояние?

- Я - дура, - спокойно признавалась Катя. - Была б не дура, не отдала бы тебе Алексея Ивановича, женила бы его на себе и жила бы теперь припеваючи. Правда ведь, Алексей Иванович?

- Истинная правда, - как настоящий джентльмен соглашался Алексей Иванович, и по его невозмутимому виду невозможно было догадаться, шутит он или говорит всерьез.

11

Истинная же правда заключалась в том, что Алексей Иванович уже тогда влюбился в Викторию - влюбился в беременную, что вовсе не было странным для него, более всего ценившего в женщинах это особенное, ни с чем не сравнимое состояние и писавшего беременных женщин десятками. Профессиональные натурщицы знали о пристрастии художника и, залетев, говорили, бывало, в своем кругу: "Ну вот, опять попала к Алексею Ивановичу!" Или еще проще: "У меня опять Алексей Иванович!"

Влюбившись, Алексей Иванович трогательно ухаживал за ставшей тяжелой на подъем Викторией, выгуливал ее на свежем воздухе, привозил всяческие продукты, полезные для матери и будущего ребенка, и само собой - писал портрет за портретом любимой женщины, стараясь передать на полотне все стадии ее состояния, через которые она проходила с декабря, когда они познакомились, по март. Виктория полулежала на специальном помосте, застеленном темно-коричневым бархатом, на котором ее располневшее золотистое тело выглядело особенно эффектно, и испытывала какое-то странное эротическое возбуждение оттого, что взрослый сорокалетний мужчина, явно к ней неравнодушный, разглядывает ее голую и просит принять ту или иную позу, иногда помогая ей, передвигая ее руки и ноги теплыми мягкими руками, будто отдельные, не принадлежащие ей вещи, и чувствовала, как Танюшка довольно плещется в Море Нежности, слушая вместе с ней неторопливые рассказы Алексея Ивановича о их будущей счастливой совместной жизни, которую он живописал так, будто она уже прожита ими и он пересказывает своими словами то, что в действительности уже состоялось и стало приятным воспоминанием.

Он же отвез ее на своем стареньком "Москвиче" в роддом, он же потом и встречал ее с цветами, радостно откликаясь на обращение нянечек "папаша", - и эта необычная любовная история грозила превратиться в настоящую идиллию, если бы не постоянное присутствие где-то рядом, в угрожающей близости законной супруги художника. До роддома они еще как-то скрывались, прятались от нее, но после утратили всякую осторожность. Катя переехала к своему будущему мужу (они потом еще два года жили нерасписанные, даже когда родился ребенок), в ее комнате свободно расположилась Виктория с дочкой, и Алексей Иванович тут дневал и ночевал: стирал пеленки, кормил дочку из бутылочки, когда у Виктории пропало молоко, бегал за продуктами - и рисовал, рисовал, рисовал...

С маслом тут расположиться было негде, поэтому он делал лишь бесчисленные наброски мягким угольным карандашом, которые впоследствии превратились в знаменитую карандашную серию "Материнство".

Жена Алексея Ивановича объявила Виктории настоящую войну. Она звонила по телефону в любое время дня и ночи, требовала, чтобы ей вернули мужа, грозила в случае отказа пойти в партком, горком, обком (Алексей Иванович был беспартийным - членом партии была она), дойти до самого Андропова (или тогда уже был Черненко? а! какая теперь разница!), пожаловаться в Союз художников, чтобы у Алексея Ивановича отобрали мастерскую, где он не картины пишет, а трахает разных шлюшек, готовых на все, лишь бы увести у жены ставшего знаменитым и богатым художника.

- И вообще надо еще разобраться, чей это ребенок! - кричала она, не догадываясь, насколько близка к истине. - Может, это еще и не его ребенок вовсе. Нагуляла на стороне пузо, шлюха деревенская, а теперь хочет с дурачка безответного алименты стрясти!

В чем-то весь этот ор пошел им на пользу. Почувствовав враждебное давление извне, они еще теснее сблизились, прижались друг к другу и почувствовали, что уже не хотят и не могут жить врозь. И теперь уже Алексей Иванович спокойно, без искусственного оживления откликался на звание "папаша", где бы он его ни услышал, и Танюшку звал дочкой просто, без аффектации, не думая о том, что физически она не его дочь. В любом случае он частично выносил ее вместе с Викторией, растил ее буквально с первых дней ее земного существования, ему первому она начала улыбаться, а к тому времени, когда она смогла произнести слово "папа", никому и в голову не могло прийти, что папой может зваться кто-то иной, кроме Алексея Ивановича.

Возможно, Алексею Ивановичу было морально легче оттого, что он знал о смерти физического отца Танюшки - по крайней мере, с той стороны он не чувствовал угрозы, мог не ожидать, что в один прекрасный день возникнет посторонний мужчина и заявит: "Это моя дочь!" Но это было не главное. Главное было то, что он сроднился с Викторией, стал для нее самым близким человеком еще до того, как познал ее как женщину, и когда это наконец произошло, это ничего не изменило в их отношениях, разве что добавило им новую глубину.

Чтобы не впасть вновь в идиллический тон, замечу мимоходом, что Алексей Иванович не был идеальным возлюбленным, рыцарем без страха и упрека, его особенная, духовная близость с беременной и только что родившей Викторией не лишала его естественных физических желаний, а напротив - усиливала и обостряла их, так что покуда физическая близость между ними была невозможна, он легко и свободно находил утешение на стороне - иногда с прежними любовницами, которые, словно почуяв в нем обновление мужской силы, слетались к нему в мастерскую в отсутствие Виктории как мухи на мед, а иногда и с новыми, которые как никогда более в ту пору шли в его объятия обреченно, не в силах противостоять его всеобъемлющему желанию.

12

Виктории казалось, что при той любви, при том Море Нежности, в каком плескались они с Танюшкой благодаря Алексею Ивановичу, у мужчины просто не должно оставаться никаких сил, никаких чувств для посторонних женщин. Она еще могла бы понять, если бы он из приличия поддерживал одну-две старые связи, разорвать которые было бы по-человечески трудно. Но бросаться на поиски новых приключений с пылом двадцатилетнего... Но уходить из дому, где все вдохновлено им и строится вокруг него, где он - патриарх, глава племени, царь и бог, столп и опора всего и вся, чтобы провести вечер в компании двух студенточек из архитектурного, помешанных на диковинном в те годы боди-арте и готовых предоставить свои тощие и плохо вымытые тела для росписи знаменитому маэстро... и возвращаться потом по уши в краске, потому что студенточкам, видите ли, показалось забавным превратить в объект боди-арта его самого... И пытаться соблазнить стервозную жену приятеля-художника не потому, что она ему так уж сильно нравится, а просто потому, что представилась благоприятная возможность и другой такой может и не быть... Нет, все это было выше ее понимания.

Позже Виктория вспоминала тот первый, розовый, под цвет распашонок и пеленок Танюшки, период их жизни с мудрой улыбкой всепрощения. Нет, она прощала не Алексея Ивановича - она прощала себя.

- Я тогда была слишком тупа, - говорила она Кате. - Не глупа, а именно тупа. У меня все чувства, все способности притупились, я не чувствовала остроты жизни, жила, словно в три ватных одеяла завернутая, обложенная со всех сторон подушками, обкормленная мягкой диетической пищей. Проще говоря - корова я тогда была. Обыкновенная корова. Отрастила вымя, кормила Танюшку, ходила вся перемазанная молоком и детскими какашками - и воображала себя неотразимой русской красавицей, образцовой матерью, от которой мой Леший должен быть без ума. А на самом деле я была просто личинкой, куколкой. Девочка-гусеница превратилась в куколку, из которой должна вылупиться бабочка. И я вылупилась...

Вылупилась Виктория только тогда, когда отдала Танюшку в ясли и пошла работать. Тогда только она впервые ощутила за плечами легкие, невесомые, но сильные бабочкины крылья и поняла, что быть женщиной - значит летать, порхать с цветка на цветок в поисках сладкого пропитания, сводя с ума бабочек-самцов бесподобной раскраской своих крыльев.

13

Алексей Иванович догадывался, что неспроста Виктория время от времени как-то особенно расцветает и пребывает в приподнятом настроении, но предпочитал закрывать на это глаза. Невозможно запереть бабочку в четырех стенах городской квартиры - пыльца ее крылышек тотчас потускнеет и облетит, красивая бабочка быстро превратится в скучную серую моль, он же как истинный художник, ценитель красоты, предпочитал любоваться ослепительным блеском бабочкиных крыльев, даже догадываясь, что любуется им не он один.

Единственный человек, к которому он приревновал Викторию, как раз и не был ее любовником. Виктория была в него влюблена. А это, с точки зрения Алексея Ивановича, было уже запретное, запредельное; влюбленность ставила под угрозу само существование их семейного союза.

Это был высокий и красивый молодой человек, ее ученик - Виктория давала ему частные уроки игры на фортепиано. Он мечтал играть в эстрадном ансамбле или на худой конец - в ресторане. Увиденная в каком-то западном фильме сцена запала ему в душу: полутемный зал, рояль, он тихо наигрывает что-нибудь задушевное, на крышке рояля стоит стакан с виски или джином, в уголке его рта дымится сигарета... Довольно пошлая мечта, но в его интерпретации она казалась скорее наивной, чем пошлой. И к тому же внешне он действительно походил на какого-то американского актера, и Виктория легко могла себе представить его за роялем в ресторанном зале, а за столиком - уже немолодую женщину со следами былой красоты, которая тайно влюблена в пианиста и приходит в ресторан только для того, что посмотреть на него и послушать его музыку.

На месте этой женщины она могла представить саму себя, но в ее варианте любовь к пианисту была не столь безнадежной, ведь он был моложе ее всего на четыре года, невелика разница, многим молодым людям нравятся женщины постарше - достаточно было вспомнить историю Виктора и К.

Молодой человек, видимо, тоже что-то чувствовал и даже предпринимал какие-то осторожные попытки, но то ли он был слишком осторожен, то ли ей не хотелось менять светлую чистую влюбленность на вульгарную связь, то ли просто не совпадали они в своих порывах - когда Виктория готова была сделать шаг навстречу, он вдруг отдалялся от нее, даже прерывал на какое-то время уроки, когда же он появлялся вновь, Виктория была не в настроении, поглощенная неотложными домашними хлопотами, - и так за два с половиной года они и не сумели преодолеть реальные и воображаемые препятствия, которые их разделяли.

Однако был один особый, острый момент, о котором молодой человек так никогда и не узнал. На исходе этого затянувшегося увлечения Виктория осознала вдруг, что ей уже двадцать семь лет, не девочка, скоро тридцать, страшный, как ей тогда казалось, переломный возраст для женщины, не пора ли всерьез подумать о том, о чем думалось украдкой, втайне ото всех, даже от Алексея Ивановича: о втором ребенке. Алексею Ивановичу было сорок шесть, возраст серьезный, но проблема была не в возрасте: несколько лет назад, ухаживая за больной Танюшкой, он заразился от нее свинкой - и в результате хоть и не утратил свои мужские способности, но отцом быть уже не мог.

Ах, как плакала Виктория, как просила она Алексея Ивановича разрешить ей родить ребенка от этого молодого человека. Она уверяла мужа, что у нее никогда с ним ничего не было - и ничего не будет, кроме одного-единственного раза, которого вполне достаточно, потому что ее природный механизм работает как часы, сбоев не бывает, достаточно посчитать дни и не пользоваться презервативом, и все, ребенок обеспечен, ведь так было уже, ведь бегала она пару раз на аборты от него, Алексея Ивановича, когда они с ним были слишком беспечны...

Виктория так и не поняла, почему Алексей Иванович был непреклонен. Мысль о том, что ее влюбленность в мальчика (так они между собой его называли) беспокоит его куда больше, чем ее мимолетные связи, не приходила ей в голову. Не думала она и о том, что Алексей Иванович чувствовал себя слишком пожилым, почти старым рядом с еще молодой Викторией - и единственное, что прочно связывало их, был их общий, несмотря на сгинувшего физического отца, ребенок. Родив же ребенка от другого мужчины, в которого к тому же она была влюблена и который тоже был к ней неравнодушен, Виктория вполне могла задуматься о создании новой семьи, семьи, скрепленной на сей раз уже не только духовными, но и кровными узами.

Виктория же предполагала иное. Она думала, что ее избранник показался мужу слишком привлекательным - особенно в сравнении с ним, почти пятидесятилетним, бородатым и не совсем здоровым. Или напротив - его несколько конфетная красота вызывала в нем отвращение и он не мог себе представить, что его сын будет похож на этого хлыща. А может, причина была в явной несхожести молодого человека с Алексеем Ивановичем - настолько явной, что вряд ли потом удастся убедить окружающих, что отцом ребенка является все же он. Сам он на эту тему говорить не хотел, но ясно дал понять Виктории, что если она пройдет против его воли, между ними будет все кончено. И Виктория отступилась.

А молодой человек вдруг раздумал становиться пианистом и прекратил уроки словно только для того и появлялся, чтобы сыграть свою мелодраматическую роль, а сыграв - перестал быть нужным.

14

Алексей Михайлович возник в жизни Виктории после молодого человека, и она часто думала, как ему тогда повезло, как удачно выбрал он время. Появись он в то время, когда она была влюблена в молодого пианиста, - она бы не обратила на Алексея Михайловича внимания, и уж во всяком случае не позвонила бы ему сама. Появись он много позже того, как молодой человек сошел со сцены, - и вряд ли нашел бы Викторию свободной. Отказ мужа настроил ее на какой-то азартный лад, ей хотелось махнуть на себя рукой и пуститься во все тяжкие - и она пустилась бы с первым, кто подвернулся под руку. Но подвернулся Алексей Михайлович стало быть, повезло ему.

Однако чувства, которые испытывала Виктория к молодому человеку, чувства эти были затрачены и не могли восполниться мгновенно, посредством волевого усилия - и потому Алексею Михайловичу этих чувств не досталось. Ему приходилось довольствоваться тем, что с ним встречались, с ним ложились в постель, его ласкали и целовали, ему отдавались - но ведь ласкали, и целовали, и отдавались с удовольствием, а не из-под палки, что само по себе много. Доставить женщине удовольствие - благое дело, и мужчина, способный на это, не должен считать, что его просто используют. Ну и что с того, что на этот раз ему выпала страсть, а не любовь? Страсть - это все-таки лучше, чем ничего, может быть, даже лучше, чем чистая влюбленность, без которой человек его возраста уже может обходиться. По крайней мере должен обходиться, считала Виктория.

- Нам с тобой хорошо, - говорила она Алексею Михайловичу, обнимая его, с удовольствием прижимаясь грудью к его горячей худой спине. - Хорошо нам с тобой или нет? Отвечай, когда женщина спрашивает!

- Нам - хорошо, - отвечал Алексей Михайлович.

- Вот и будь доволен. В жизни так часто бывает мерзко, что когда тебе просто никак - уже спасибо скажи, а когда хорошо - так это просто подарок. Я ведь подарок для тебя, Алеша?

- Подарок, милая.

- Что еще за "милая" такая! - возмущалась Виктория. - Нечего меня погонять этим затасканным словом. Ты ведь журналист как-никак, человек пишущий, подбери что-нибудь особенное для меня, исключительное. Не можешь подобрать - по имени зови. А эти твои "милые" и "родные" прибереги для будущей жены.

- А может, я как раз тебя и представляю в роли будущей жены?

- Об этом, Алеша, даже думать забудь. Со мной ничего у тебя не выйдет. Я своего мужа не на помойке нашла, он мне самый близкий и родной человек и я его ни на кого не променяю. И вообще, Алеша, не обижайся, но ты против моего Лешего слаб в коленках. Он хоть и постарше тебя, но куда крепче.

- Я понимаю...

- Вот и замечательно, что понимаешь. Раз понимаешь - ищи другую жену. Вон сколько девок непристроенных бегает. Слушай, Алеша! - Виктория даже села в постели, удивленная собственной мыслью. - А почему бы тебе на Катюшке не жениться?

- Спасибо! Она, между прочим, уже замужем.

- Да какой там "замужем"! Только потому и цепляется за своего урода, что никто за ней всерьез не ухаживает. То есть ухаживают, конечно, но все женатые. А ты мужик холостой, из себя видный, профессия солидная, зарабатываешь неплохо - чем не жених? Нет, правда! Ну, не женишься, так хоть поухаживаешь, доставишь девке удовольствие. А за меня не бойся, я в претензии не буду.

Виктория и впрямь была готова уступить Кате Алексея Михайловича безо всякого сожаления, как уступила бы приглянувшуюся ей вещь из своего богатого гардероба, - и даже нащупывала почву, намекала Кате, что вот, мол, есть один человек, который был бы не прочь... А после и намекать перестала, а сказала прямо:

- Да знаешь ты его прекрасно, чего уж там! Видела его со мной не один раз. И в театр с нами ходила, и в филармонию. Еще осуждала, что я с ним встречаюсь. И правильно осуждала: я без него вполне могу обойтись, а вот тебе бы он очень даже подошел.

- Да что вы такое говорите, сударыня? - отмахнулась Катя в обычной своей манере.

- А то и говорю, что хватит на своего ненаглядного молиться, пора, наверное, о жизни всерьез подумать. Не молоденькая уже, тридцать стукнуло. Еще лет пять - и кто на тебя посмотрит? И рожать поздно будет. А Алексей Михайлович, между прочим, хочет не просто так - сделал свое дело и убежал. Ему жена нужна, дети... Да и вообще, подходите вы друг другу, вот что я тебе скажу!

- Ну, не знаю я, не знаю, - чуточку плаксивым тоном сказала Катя. - Но в общем, если бы он захотел, если бы попробовал - я была бы не прочь...

- Если я захочу - попробует, - заявила Виктория самонадеянно.

Она тут же передала Алексею Михайловичу Катины слова, добавив от себя, что девушка вполне созрела - если не для развода, то хотя бы для увлечения на стороне.

- Ты справишься, - сказала Виктория. - Легкая добыча - это я тебе точно говорю...

Позже он припомнит ей эти слова.

15

Интересно было бы выяснить, на самом деле передала Виктория Алексею Михайловичу слова Кати или нет. Сама Виктория впоследствии категорически утверждала, что передала и притом дословно.

- Так в точности и сказала тебе: "Если бы он захотел, если бы попробовал я была бы не прочь..."

Но Алексей Михайлович столь же категорично утверждал, что именно этих Катиных слов в передаче Виктории он и не слышал. Ему крепко запомнилось, долго потом отзывалось памятным звоном словосочетание "легкая добыча" - стало быть, разговор на эту тему у них с Викторией был. Но про то, что Катя была бы не прочь - нет, нет и еще раз нет.

- Потому что такие слова я бы уж точно запомнил!

- Это ты сейчас так говоришь, а тогда...

Я все-таки склонен верить больше Алексею Михайловичу. Во-первых, слова Кати были слишком лестными для него, чтобы он пропустил их мимо ушей. Ни один мужчина не останется равнодушным к таким словам, даже если женщина, которая их сказала, ему не нравится. А во-вторых, мне кажется, что Виктория инстинктивно опустила эти слова, утаила их от Алексея Михайловича, потому что в ту пору Алексей Михайлович принадлежал ей, был ее собственностью, и слова Кати она воспринимала как попытку покушения на ее собственность. И сколько бы она ни утверждала, что сама хотела свести Алексея Михайловича с Катей, утверждение это кажется мне сомнительным. Умом, может быть, и хотела, понимала, что их отношения с Алексеем Михайловичем лишены перспективы, что не променяет она на него своего драгоценного Лешего, и Катю жалела искренне и брак ее считала безнадежным, - но все это умом. А женское скупое сердце говорило ей: не отдавай, оставь его себе, он тебе еще может пригодиться... да и вообще, зачем расставаться с человеком, пока тебе с ним хорошо?

И не она, а сердце сделало купюру в рассказе, выступило в роли бдительного цензора. И лишь много лет спустя, когда Алексей Михайлович уже почти не занимал места в сердце Виктории, а только значился там, как значится в каталожной карточке давно утраченная книга, цензура была отменена, пропущенное место восстановлено, и бывший цензор, желающий теперь выступить в роли защитника свободы слова, начал яростно утверждать, что никогда, никогда, никогда этой фразы не вычеркивал...

16

Мне нравится мысль насчет каталожных карточек вместо книг.

Я живо могу себе представить книголюба советских времен. Как собирает он год за годом свое драгоценное собрание, отказывая себе в одежде, хлебе и развлечениях, в том числе - никогда не знакомится с женщинами, потому что женщины могут отнять у него деньги, время и место в квартире, предназначенные для книг. Естественно, свою домашнюю библиотеку он содержит в идеальном порядке, какой не снился даже Ленинке в ее лучшие годы. Все книги сосчитаны, расставлены по порядку, на каждой его экслибрис и инвентарный номер, на каждую заведена подробнейшая карточка, заполненная аккуратнейшим бисерным почерком, понятно что аккуратнейшим, собирание книг уже предполагает в человеке врожденную склонность к аккуратности и педантичности, бисерность же вырабатывается с годами, поскольку карточки невелики по размеру, а хочется вместить в них как можно больше сведений. Что тоже понятно: книг становится все больше и больше, читать и даже просматривать их ему некогда, единственное, что он может себе позволить: читать одну за другой каталожные карточки. Сперва для того, чтобы еще раз убедиться, какими сокровищами он обладает, а после просто по привычке, для удовольствия, которое кажется ему изысканнее и сильнее, чем просто чтение книг.

Из читателя книг он превращается в читателя каталожных карточек.

Разумеется, в силу врожденной честности он не может себе позволить завести карточку на книгу, которой у него нет, которую взял, например, в библиотеке или одолжил у товарища, но когда необходимость заставляет его продать или обменять ту или иную книгу, каталожная карточка не изымается, а занимает место в специальном разделе выбывших книг. И со временем он неизбежно приходит к выводу, что все книги, побывавшие в его квартире и занесенные в каталог, по сути исполнили свое предназначение и безо всякого ущерба для его каталога могут быть проданы или обменяны на другие, более ценные, - числом помене, качеством поболе, бормочет он себе под нос каждый раз, выходя из дому с аккуратно увязанной стопкой книг, покуда "помене" не превращается попросту в нуль, а качество тем самым взлетает на недосягаемую, абсолютную высоту. Каталог же к этому времени становится так объемист, что он обеспечен чтением на всю оставшуюся жизнь...

17

Не знаю, понравится ли эта вставная новелла про читателя каталожных карточек Виктории, но, думаю, она согласится, что человеческое сердце со временем обращается в библиотечный ящик, набитый карточками, заменяющими нам некогда живые чувства. Мы уже не в силах снова почувствовать любовь или ненависть к тому или иному персонажу из нашего прошлого, как не можем прочитать книгу, которую дали на время любимой женщине, а после, когда она бросила нас, сочли неделикатным потребовать обратно, но мы можем достать соответствующую карточку и прочесть то, что на ней написано нами - только нами, такие карточки всегда заполняются лично, - и вспомнить хотя бы факты: цвет волос, выражение глаз и, если повезет, - запах ее духов...

Странный каталог нашего сердца. Как он интересно устроен: пока человек нам близок и дорог, нет нужды заводить на него карточку, он занимает все пространство нашего сердца, он всегда здесь, рядом, внутри нас, как, если уж продолжать аналогию с библиотекой, настольная книга, с которой мы не хотим расстаться ни на минуту и даже засыпая прячем ее под подушку. А как только перестанет интересовать - тут же появляется и чистая карточка, и особо прочные, не выцветающие до конца жизни чернила (такими когда-то заполняли партбилеты), и невидимая рука выводит на карточке имя человека, который, может быть, в эту самую минуту сидит напротив вас, мадам, смотрит на вас с любовью, любуется вами - и не подозревает бедняга, что перестает числиться для вас по разряду живых и прямо сейчас превращается для вас в одну из множества единиц хранения. И уже занесен в безжалостной руке смазанный фиолетовыми чернилами штемпель: "В архив. Хранить вечно!" И нет такой силы, которая могла бы уничтожить карточку и вернуть бывшего любимого в прежнее, живое состояние.

Потому что сколько ни говори красивых слов о памяти сердца, а ничего там особенно красивого нет, кроме стопки аккуратно нарезанных листков бумаги - уже пожелтевших от времени и совсем еще свеженьких, но заранее обреченных пожелтеть и покрыться мелкой и противной бумажной пылью.

18

Влюбленные - забавные люди. Сами они с этим ни за что не согласятся, они слишком серьезны, слишком озабочены своими чувствами - и именно потому со стороны кажутся такими забавными. Но самое забавное ускользает от тех, кто составляет их обычное окружение, потому что видеть самое забавное может только божество, ведающее на небесах любовью, - Эрос, Эрот, Амур - не все ли вам равно, как его зовут; только с небес можно наблюдать, как близко порой влюбленные подходят к вожделенной цели - и как они проходят в миллиметре от нее, словно блуждают по жизни с завязанными глазами. Вот это-то и есть самое забавное, это-то и составляет божественное развлечение, недоступное нам, смертным.

Алексей Михайлович так никогда и не узнал, как близок он был к исполнению своей мечты, когда Виктория призналась ему, что хотела бы родить второго ребенка.

- Ну, ты же знаешь, как я к этому отношусь, - сказал он, пожимая плечами.

Эх, не надо было ему так говорить. И плечами пожимать не надо было. Мог бы проявить хоть чуточку больше энтузиазма. Глядишь, и получилось бы так, как он хотел. Но вот только хотел ли он?

Виктория иногда сомневается в этом. Когда Алексей Михайлович трагическим тоном, прерывающимся от волнения голосом говорит ей, что хочет иметь от нее ребенка, ее душит смех, который ей с трудом удается скрыть. Ну, во-первых, трагический тон в мужчине сорока лет уже достаточно смешон, согласитесь, а во-вторых, в самом строении этой фразы есть что-то неправильное. Не может мужчина сказать женщине: "Хочу от тебя ребенка" - это женщина может сказать мужчине, это она хочет, она имеет ребенка от мужчины по собственному выбору, он же в лучшем случае может сделать ей ребенка, если она ему это разрешит.

Виктория понимает, что Алексей Михайлович пытается как можно точнее выразить свою мысль и не его вина, что правила русского языка не позволяют ему этого. Он как раз не хочет сделать ей ребенка, не хочет выступать в роли донора спермы: он хочет иметь ребенка вместе с нею, иметь общего ребенка, что, пожалуй, можно считать доказательством истинности его любви к ней. Однако когда он говорит это, трагически запинаясь и закрывая глаза, ее всегда посещает мысль, что дело тут не в любви, не в желании иметь ребенка именно от нее, а в том, что Алексей Михайлович в свои сорок лет до сих пор не имеет детей и что не он высказывает желание иметь ребенка, а желание иметь ребенка говорит в нем голосом миллионов неиспользованных, пропадающих понапрасну при каждом соитии сперматозоидов.

Она отчетливо представляет, как эти крохотные, невидимые невооруженным глазом живчики ерзают в его яичках, как они подпрыгивают на месте в страстном желании вырваться на волю и как, вырвавшись, в очередной раз встречают перед собой непреодолимую преграду из тонкой полупрозрачной резины или, не встретив препятствия и с радостным воем ворвавшись в тесные влажные пределы вагины, обнаруживают, что там хорошо поработали современные противозачаточные средства и что ни одному из них и на этот раз не удастся довести работу до конца.

Она словно воочию видит, как крохотные существа, на каждом из которых написаны, как на майках футболистов, номера - или, того лучше, имена тех мальчиков и девочек, которыми они могли бы стать, - утратив весь свой боевой дух, присаживаются там, внутри нее, на чем попало, и переговариваются тоненькими обиженными голосами:

- Ну что, опять?

- Опять...

- А я думал, на этот раз прорвемся.

- Я тоже думал. Как увидел, что проход впереди свободен - как рванул вперед! Ну, думаю, помру лучше, но приду первым! И что же? Прибегаю - а тут тишина.

- Как на кладбище.

- Вот именно. Кладбище погибших яйцеклеток.

- И ведь была еще надежда, что забудет таблетку в очередной раз принять...

- Это не поможет. Сколько раз уже забывала - и ничего. Нынче средства такие - обладают пролонгирующим действием, одного раза пропустить недостаточно.

- Интересно, а что она принимает? "Ригевидон"?

- Нет. "Ригевидон" это был раньше. Теперь ей прописали "Три-регол", производство Гедеон Рихтер, Венгрия.

- Да, это безнадежно... Ну что, покурим, мужики, пока нас не смыли в канализацию?

И каждый сперматозоид с сигаретой во рту удивительно походит в ее представлении на самого Алексея Михайловича, каким она его видит каждый раз, вернувшись из ванной: голого, худого, выдыхающего струю серого дыма и глядящего мечтательно куда-то в ему одному ведомую даль.

- Дай мне сигарету, пожалуйста.

- Пожалуйста. - Он протягивает ей пачку "Кэмела".

- Слишком крепкие для меня.

- Если хочешь, ради тебя буду курить какие-нибудь другие.

- Да нет, не надо ничего делать ради меня... - Она прикуривает от его зажигалки, выпускает длинную струю дыма. - Ну так как же ты к этому относишься?

- К чему? А-а... К ребенку... Да как тебе сказать...

Его обычная присказка. Когда не знает, что сказать, говорит "Да как тебе сказать". А когда слышит что-нибудь от нее и не знает, как к этому относится, говорит "Понятно".

- Скажи как думаешь.

- Я всегда одинаково думаю. Выходи за меня замуж и рожай хоть еще троих.

Вот оно! Вот оно! Вот тот самый роковой промах! Вот как это бывает, когда влюбленный с завязанными глазами проходит в миллиметре от цели - и боги смеются. Да что там боги! Бедные сперматозоиды, в очередной раз обреченные на бесполезную гибель, - и те смеются над хозяином, потому что любой из них, одержимый своей главной, своей единственной целью жизни - оплодотворить яйцеклетку, а там хоть и помирать, - произнес бы эти слова с большей экспрессией и с большей искренностью.

И хотя Алексей Михайлович не лжет Виктории, хотя она уверена, что он предлагает это честно, однако в интонации, с какой он произносит свои слова, ей слышится совсем иное. Ей слышится: "Это твоя проблема, милая. Тебе надо, ты и рожай". Она знает, что он так не думает, но не может не слышать эту интонацию, и вместо того, чтобы произнести уже почти созревшее в ней, подобно яйцеклетке, готовой к овуляции, короткое и внушительное "Я согласна", оживленно начинает разговор о каких-то пустяках и отводит Алексея Михайловича в сторону от опасной темы, как умелый матадор красным плащом отводит распаленного боем быка, чувствуя, как острый рог едва ли не вспарывает расшитую ткань его костюма.

19

Вскоре после этого разговора Виктория оставила Алексея Михайловича надолго: они с мужем уехали на все лето к его родственникам в деревню. Он хотел писать деревенские пейзажи, а им с Танюшкой невредно будет побыть на свежем воздухе, попить парного молочка и все такое.

А два месяца спустя, она призналась Алексею Михайловичу, что ждет ребенка - причем на сто процентов уверена, что ребенок не от него, а от мужа.

- Ну, если бы я хоть немного сомневалась, я бы тебе сказала... Но никаких сомнений быть не может. Мы с тобой последний раз спали два месяца назад. Потом у меня были месячные. А потом мы с Лешим уехали в деревню, жили там в такой, знаешь, патриархальной обстановке, на природе - ну и расслабились, конечно, распустились, не предохранялись, и, в общем, решили, что вполне можем себе позволить еще одного ребенка. И нам это удалось.

- Ты уверена? - все-таки спросил Алексей Михайлович.

- Абсолютно уверена.

Позже, когда они уже стали больше близкими друзьями, чем любовниками, Виктория извлекла из Алексея Михайловича некий затаенный, подспудный смысл, который тогда померещился ей в его вопросе. И Алексей Михайлович признался, что ей вовсе не померещилось. Второй - и главный - смысл в том вопросе действительно был. Он почти не сомневался в том, что Виктория сто раз проверила, прежде чем сообщить ему о своей беременности. И спрашивая ее: "Ты уверена?" - спрашивал в первую очередь о другом. "Уверена ли ты, что этот ребенок от твоего мужа?" - вот что он тогда хотел ее спросить.

- И что бы ты сказал, если бы я действительно родила не от мужа, а от какого-то другого мужчины? - спросила Виктория.

Ни за что в жизни она не призналась бы теперь, что обманула Алексея Михайловича: после того, как они были вместе в последний раз, у нее не было месячных, так что в деревню она уезжала беременной. Беременной от него, не от мужа, который не мог иметь детей. Но что не от мужа, не знал никто, кроме ее самой и Алексея Ивановича. Даже Катя с Виктором, самые близкие ей люди - и те не знали. А о том, что беременна от Алексея Михайловича, не знал даже муж. Так они молча решили, не сговариваясь, чтобы он не знал. Догадываться он догадывался, конечно. Но точно не знал.

- Что бы ты на это сказал? - повторила вопрос Виктория.

- Не знаю, что бы я тогда сказал, - ответил Алексей Михайлович, бледнея, но зато точно знаю, что бы я чувствовал. Я чувствовал бы, что меня не просто обманули, а что меня предали. Предали самым подлым и низким образом. Потому что знать, что человек любит тебя, что он готов для тебя на все, и отказать ему хотя бы в частичном, хотя бы в ущербном счастье стать отцом твоего ребенка, - если уж ты не можешь сделать его счастливым по-настоящему, - это, по-моему, и есть самое настоящее предательство.

Глава пятая

Легкая добыча

1

Из всех занятий, какие освоило или изобрело для себя человечество, занятие любовью наверняка самое распространенное. Но далеко не самое уважаемое. По крайней мере заниматься любовью профессионально, за деньги, считается позором. Проституток единодушно презирают наравне, может быть, только с палачами - и даже больше палачей, поскольку тех по крайней мере еще и боятся. Зато те, кто любовь только имитирует - на сцене, на киноэкране, по телевизору - пользуются всенародной любовью. И притом получают за имитацию любви куда больше денег, чем те, кто на самом деле торгует ею. Может, дело в том, что бедная проститутка, мерзнущая на перекрестке, способна за один раз удовлетворить только одного клиента, а кинозвезда вроде Джулии Робертс, изображающая ее, удовлетворяет одновременно не одного только Ричарда Гира, но и всех мужчин, которые, сидя в темном зале, воображают себя Ричардами Гирами, покупающими любовь добродетельной шлюхи в изображении Джулии Робертс? Может быть.

Ну хорошо, когда идет речь и продажной любви, отношение публики понятно. Но ведь и обычная, непродажная, нормальная любовь, с точки зрения большинства, дело по меньшей мере несерьезное. Женщине еще прощают сосредоточенность на любви, если она делает это не за деньги и желательно в лоне семьи, мужчина же вряд ли отважится признаться в обществе себе подобных, что главное для него в жизни - это любовь.

Настоящий мужчина должен или воевать, или зарабатывать деньги, а в свободное время - пить пиво и смотреть по телевизору спортивные передачи. Тогда и только тогда он будет пользоваться успехом у женщин - нимало не нуждаясь в нем. Если же мужчина раз за разом будет ставить перед собой цель добиться взаимности, он раз за разом будет терпеть поражение.

Любви так или иначе посвящено подавляющее большинство произведений искусства, однако ни один нормальный человек не согласится с тем, что в жизни должно быть так же. Жизнь сама по себе, искусство само по себе. Писателя, поэта, музыканта, воспевающего любовные чувства, обыватели и критики еще готовы простить. (Однако уже сам факт, что требуется просить прощения, знаменателен - и я испытываю чувство неловкости, посвящая роман целиком таким незначительным вещам, как любовь, супружеская неверность, предательство... Может быть, хотя бы смерть некоторых героев придаст роману недостающую глубину и масштабность?) Но простить при условии, что он воспевает выдуманные чувства, поет о любви, сам никакой любви не испытывая. У критиков в особенности развито чутье на подлинные чувства и они готовы растоптать всякого, кто осмелится признаться в них. Что, впрочем, абсолютно правильно: никогда не бывает художник так сентиментален, так беспомощен в самовыражении, как тогда, когда пытается творить под напором подлинной страсти. Любовь превращает его в глухаря, не слышащего собственной любовной песни и не догадывающегося, что от излишнего напора чувств он утратил голос и только беспомощно сипит, вызывая насмешку молоденьких, едва пробующих голос петушков, в то время как та, которой он поет, услышав его беспомощное сипение, отправилась искать ухажера помоложе и поголосистее. Не знаю, прав ли я, поскольку вовсе не охотник, но кажется мне, что глухарь в минуты своего наивысшего любовного восторга не только глух, но и еще и слеп. Так же точно, как и влюбленный художник.

Глаза художника должны быть широко раскрытыми, а сердце биться холодно и мерно, только тогда своим творением он сможет зажечь других.

Человеку, испытывающему потребность в настоящей любви и не желающему это скрывать, остается только одно: превратиться в героя романа, навсегда поселиться на книжных страницах - и тогда те, кто в реальной жизни презирал бы его за излишнюю чувствительность, будут с искренним волнением читать о нем, и завидовать ему, и повторять со вздохом: "Черт! Ну почему в жизни никогда такого не бывает? Почему настоящая любовь встречается только в книгах?"

Я и сам, пожалуй, не прочь перешагнуть невидимую границу, отделяющую реальность от вымысла, и оказаться там, на книжных страницах, среди своих собственных или, еще того лучше, чужих героев. Среди чужих было бы наверняка лучше. По крайней мере, я не знал бы, чем кончится история, в которую я попал. Потому что хуже нет, чем знать заранее, чем все кончится. Особенно, если кончится плохо.

К сожалению, я не могу себе этого позволить. Я должен заниматься своим делом: пытаться объяснить вздыхающему над романом читателю, что иногда достаточно просто оторвать глаза от книжной страницы, поднять голову и посмотреть на красивую женщину, сидящую напротив тебя, чтобы стать если не участником, то хотя бы свидетелем любовного приключения почище тех, что описываются в романах.

2

На первый взгляд женщине напротив можно дать лет тридцать - тридцать пять, но едва заметная неуверенность, скованность жестов, и легкие гримаски недовольства, как тени облаков, набегающие на гладкое, чистое лицо, подсказывают мне, что она вплотную подошла к границе, за которой тридцатилетняя женщина навсегда превращается в сорокалетнюю.

Почему навсегда? Потому что потом ей уже никогда не быть тридцатилетней. Никогда. Ей же этого, разумеется, хочется.

Ах, думает она, все бы отдала, чтобы вернуть блаженные тридцать лет, которые, вспомнить теперь смешно, в юности казались порогом старости... Постоять снова перед тем порогом, покачаться с каблучка на носок, прежде чем переступить. И непременно дать себе слово на этот раз не отвергать ни одного приятного мужчины, не пропустить ни одного свидания, воспользоваться каждой возможностью, каждым подарком ревнивой бабы Судьбы... И, конечно же, не сдержать слова. И к неизбежному сорокалетию прийти с кучей все тех же комплексов и неудовлетворенных желаний, прекрасно понимая, что лучшее время упущено. И махнуть на себя рукой. И морщиться теперь и строить недовольные гримаски, как бы говоря окружающим: не нравлюсь я вам? Ну и чудненько! Мне на это ровным счетом наплевать...

Да, но сорокалетие, мог бы ей подсказать я, не последний рубеж. Там впереди еще довольно много круглых дат, начиная... Нет-нет, об этом ни слова! Мужчина может себе позволить в канун сорокалетия вообразить, каково-то ему будет в пятьдесят, но только не женщина!

Для нее, женщины на пороге сорокалетия, пятидесятилетнего рубежа просто не существует. Не маячит его даже в туманной перспективе. И хотя она каждый день встречает на улице или у себя на службе, за соседним столом, пятидесятилетних, а то и пятидесятипятилетних особей женского пола, но каким-то невообразимым, чисто женским образом ухитряется мысленно вывести собственную персону из общего кругооборота и уверить себя, что для нее природа сделает исключение. Словно ей было обещано свыше, что она в порядке эксперимента будет оставлена сорокалетней навсегда.

3

Я ведь правильно поняла? - вопросительно поднимает она глаза к небу. И ждет ответа. Причем во взгляде - никакого почтения. Скорее легкое нетерпение. Словно набрала номер, а в трубке длинные гудки. И вот уже снова облачной тенью набегает знакомая гримаска недовольства.

Честное слово, мне начинает нравиться ее главная отличительная черта. Если бы она была моей женщиной, я бы скоро привык к этим гримаскам, и полюбил бы их, и находил бы, что они придают ее облику неповторимое очарование. Но не стал бы говорить ей. Уверен, она не поняла бы, о чем идет речь. А если бы поняла, постаралась бы избавиться от недовольных гримасок. Ведь от них возникают морщины.

Но кому можно звонить с таким выражением лица? Подруге? Любовнику? Мужу? Или просто в прачечную - узнать, когда наконец будет готов заказ?

Из двух наиболее вероятных возможностей - прачечная и любовник - я выбираю ту, что мне интереснее: любовника. Любовник - нерадивый любовник, провинившийся любовник, отсюда и недовольство - должен был ждать у подъезда в назначенный час, но его там не оказалось. И вот она сама отпирает входную дверь и, не зажигая света в прихожей, не снимая шубы, проходит в комнату, усаживается в старое неудобное кресло у стола, набирает номер. Гудки, гудки, гудки... Ясно, что на службе его нет (домой звонить нельзя), но она застыла в каком-то бессмысленном ожидании - нет сил положить трубку, снять шубу и серую норковую шапку, хотя бы сесть поудобнее. Так и сидит на краешке кресла, вся подавшись вперед и вытянув красивую увядающую шею.

Красивую и увядающую, именно так. Увядающую красиво. Не всех женщин портят морщинки возле глаз и даже, страшно сказать, легкая дряблость кожи, особенно заметная в области шеи. Может, они и не красят их, но смягчают внешний облик. Что-то связанное с коэффициентом отражения, по-видимому. Свет рассеивается, не слепит глаза, можно дольше обычного смотреть на женщину, не уставая. Хочется смотреть и смотреть. Или протянуть руку и потрогать. Желательно предварительно потереть кончики пальцев пемзой или наждаком, чтобы отчетливее ощутить особенную бархатистость кожи. Но только губам дано воспринять ее незащищенность и доверчивость. Чаще всего это восприятие бывает обманчивым...

Итак, она сидит - напротив меня и в то же время в созданной моим воображением квартире, - чуть подавшись вперед, насколько позволяют законы композиции, вытянув красивую беззащитную шею. Рассеянно и недовольно разглядывает потолок, стены, обстановку в квартире. Все это, взятое по отдельности, вызывает в ней только презрение.

Уверен, впрочем, что ей всегда все не нравится. Все подвергается беспощадной критике, принципов которой не может понять никто. Убедительно уничтожив не совсем безукоризненное, но все же произведение искусства, она может тут же восхититься дешевой поделкой, балаганным фокусом, придурью шута, профанирующего собственное шутовство. И притом не терпит никакой солидарности, сходства мнений. Стоит вам поддакнуть, согласиться с ее убийственным мнением и тут же перспектива выворачивается наизнанку, черное становится белым, плюс минусом. А поддакнувший объявляется ренегатом и беспринципным.

Что касается обстановки, то я вряд ли стану оспаривать ее мнение. Обстановка мне действительно не удалась. Что делать: приходится творить впопыхах, буквально на коленке, сидя напротив нее в темноватом коридорчике спортивного комплекса, возле дверей сауны, не имея под рукой ничего, кроме дешевенького блокнота и авторучки. Может быть потом, позже, сидя дома за компьютером, я внесу в интерьер квартиры некоторые дополнения и исправления, которые благоприятно отразятся на впечатлении моей героини, пока же приходится довольствоваться малым: дешевые, местами ободранные обои, голые лампочки под потолком, рассохшийся паркет, скрипучая узкая тахта, на которой они занимаются любовью, - тахту пришлось буквально приколотить к полу, укрепить разными распорками, чтобы в один прекрасный момент не пришлось заканчивать любовную акробатику на полу. И эти жалкие, купленные по случаю и давно не сменяемые простыни... И беспородное мыло в ванной... И кухня, со сборной, словно в студенческом общежитии, где она когда-то познакомилась со своим мужем, посудой и вечно пустым, как желудок студента, холодильником...

Один лишь самодельный коврик со слонами над тахтой заслуживает, пожалуй, снисхождения, и, глядя на него, она не знает, чего ей больше хочется: унести коврик домой и повесить в спальне, чтобы вечером, лежа рядом с мужем, мысленно пребывать здесь, со своим любовником, или же наоборот - занимаясь любовью со своим любовником, глядеть на коврик и воображать, что рядом с нею ее единственный и несравненный муж.

4

Все.

Не дождалась ответа - ни от любовника, ни свыше.

- Ну и не надо! - негромко говорит она, неизвестно к кому обращаясь.

Пожалуй, все-таки не к любовнику. Потому что мысли ее о другом.

Ну и пусть будет сорок, думает она, это еще не конец. В сорок очень даже можно жить. Другие живут - и я, пожалуй, поживу, говорит она себе.

Но легкая гримаска недовольства вновь набегает облачной тенью и опровергает оптимистический смысл слов. И губы женщины на пороге сорокалетия беззвучно шевелятся, словно продолжая фразу: "Да, в сорок лет еще можно жить... но зачем?"

Это вечное "зачем?" отчетливо читается в ее глазах, когда она оглядывалась по сторонам, словно в поисках кого-то, отсутствующего здесь, кто мог бы дать ответ на этот довольно расплывчатый вопрос. Но никого нет рядом - только я сижу напротив, притворяясь, будто читаю книгу, а на самом деле исподтишка разглядывая ее и пытаясь прочесть ее мысли, но она не замечает меня, смотрит сквозь меня остекленевшим взглядом серо-зеленых глаз и не видит, и лишь голова ее время от времени чуть заметно дергается - всегда вправо и вниз. Но она этого не замечает.

5

Происходит все это, как я уже говорил, в небольшом подвальном спортивном комплексе, в коридоре у дверей сауны - я жду Виктора, который пригласил меня попариться в субботний день, женщина, ищущая ответа на вопрос "зачем", только что вышла из сауны и тоже ждет - ждет своего спутника: он пошел искать управительницу, с которой следует расплатиться.

Спутника я видел мельком, со спины, успел только заметить взгляд, которым проводила его женщина, и еще подумал тогда, что вряд ли это ее муж: уж больно ищущим, трепетным, если не сказать - влюбленным, был этот взгляд. Сорокалетние женщины крайне редко смотрят так на своих мужей. Жены чаще всего смотрят недовольно, иногда - со спокойной уверенностью законной обладательницы предмета любви, но почти никогда ищуще-влюбленно. Так можно смотреть на мужчину, который абсолютно свободен в своих проявлениях чувств и может в любой момент повернуться к женщине спиной. Повернуться и тут же напрочь забыть о ее существовании, которое он снисходительно замечает лишь тогда, когда женщина захватывает место прямо перед его глазами.

Мужчина нашел запропастившуюся управительницу, и они вместе идут по коридору к нам - она пересчитывает на ходу деньги, он прячет в карман пиджака бумажник, - и я могу наконец разглядеть его распаренное, довольное, совершенно заурядное, на мой взгляд, лицо. Единственное, что его отличает, так это ярко выраженное чувство собственного превосходства. И мне почему-то думается, что оно не наигранное, не напоказ, а присуще ему от природы - и именно этим объясняется и ищуще-влюбленный взгляд женщины, и то, как осветилось изнутри все ее лицо, едва только в конце коридора показался ее повелитель. Свечение усиливается по мере того, как повелитель подходит ближе, и я понимаю, что завидую ему, потому что именно таким светом должно озаряться ее лицо, когда они занимаются любовью.

И еще я думаю, что кем бы ни был этот самоуверенный повелитель, мужем или любовником, он не может быть тем, кого могла ждать эта женщина в чужой квартире. Тем она явно привыкла повелевать, а этот даже не попросит, прикажет: "Жди меня!" - и она будет ждать, верная и покорная Пенелопа...

Тем временем, подойдя к женщине, мужчина что-то говорит ей и проходит мимо, как бы предлагая ей идти следом, если хочет, - и свечение медленно, как бы нехотя угасает, пока она встает, застегивает тугие крючки шубы (один оторвался и упал, она с досадой поднимает его и сует в карман), поправляет перед зеркалом норковую шапку. Когда она поворачивается, вновь тенью мелькает на лице знакомая гримаска, и все тот же вопрос "зачем?" обозначается в ее глазах.

6

Еще минута, и эти двое уйдут из сауны - и из моей истории тоже. Я ведь ровным счетом ничего не успел узнать о них, не знаю даже, любовники они или муж и жена. И, разумеется, мне в голову не придет расспрашивать о них управительницу: ей как раз за то и платят, чтобы все видеть, но ни о чем не рассказывать, конфиденциальность гарантирована...

Но тут очень удачно врывается мой запоздавший приятель Виктор и первым делом бросается пожимать руку довольному повелителю. Женщине он кланяется почтительно, как малознакомой, однако хитрый прищур его цыганских глаз и кошачье подергивание черного уса подсказывают мне, что тут имеют место какие-то взаимные флюиды. Женщина, кажется, даже порозовела чуть больше, чем прежде, словно жар, исходящий от моего приятеля, оказался сильнее жара раскаленных камней в парилке. Повелитель же подчеркнуто не обращает на свою женщину никакого внимания и всецело поглощен малозначительным разговором с Виктором.

- Вы уже уходите?..

- А вы?..

- А как сегодня пар?..

Короткие фразы на пороге, вопросы, не требующие ответов, еще одно, теперь прощальное, рукопожатие, еще один поклон, чуть более подчеркнутый, чем первый, благодарная улыбка женщины, уверенная спина ее кавалера - и дверь закрывается за ними, они уходят. Но теперь это неважно, теперь они могут уходить сколько угодно, я уже поймал их, уловил в сеть своего профессионального интереса и, зная длинный язык моего приятеля, могу быть уверенным в том, что если и не вся их история, то хотя бы самая пикантная часть ее станет известна мне уже сегодня, сейчас, на раскаленном полке сауны, за накрытым скатертью столом в комнате отдыха, так что совсем им от меня не уйти никогда.

7

Никогда, повторяю я мысленно, обращаясь к ушедшей женщине. Вы, кажется, мечтали об этом "никогда"? Так вот, милая, считайте, что вам повезло. Время беспощадней, чем паровоз Анны Карениной, никому не вырваться из-под его мерно вращающихся колес, но в моем романе ход времени определяю только я - демиург и сочинитель. И сколько бы ни прошло лет и даже десятилетий там, в реальном мире, здесь, внутри выдуманной мной истории, ваше желание исполнится и вы навсегда останетесь сорокалетней.

Нет, не так! Если уж быть щедрым, так щедрым до конца. Если уж пользоваться властью, так на всю катушку, иначе какой интерес! Я сделаю лучше. Я навсегда сохраню вам нынешний возраст, который, уверен, угадал в точности. Я позволю вам навсегда остаться на подступах к сорокалетию и не заставлю переступить пугающий порог. К добру ли, к худу ли, но история, которую я сейчас пишу, будет совсем недолгой и кончится прежде, чем друзья и родственники соберутся у вас в доме, чтобы отметить ваш юбилей.

Однако я вовсе не ради вас стараюсь, мадам, как вы, должно быть, вообразили. Моя история - это не ваша история и даже не моя собственная, это история любви Алексея Михайловича, и поскольку я пообещал ему не открывать свету настоящего лица его тайной возлюбленной, то в качестве прикрытия - и в качестве платы за вашу вечную молодость - я использую ваше.

Таким образом, в моей истории - в истории Алексея Михайловича - вы не героиня, а лишь исполнительница главной роли. И как актриса после спектакля смывает грим, меняет роскошное платье герцогини или лохмотья Золушки на свитер и потертые джинсы и едет, никем не узнаваемая, на трамвае к мужу и детям, так и вы, когда моя история кончится, вольны вернуться в собственную жизнь. Можете любить, ненавидеть, ревновать, изменять мужу... и стареть потихоньку, следуя естественному ходу вещей, в то время как ваша бумажная копия навсегда останется такой, какой я увидел и запомнил вас в узком коридорчике возле дверей сауны...

8

- И кто это был? - спрашиваю я, когда Виктор расстается со своими знакомыми и легкой походкой героя-любовника подходит ко мне.

- Так... приятель один. Математик... или, точнее говоря, бизнесмен.

- Но все же математик или бизнесмен?

- И то и другое. Известный математик, доктор наук, в наше время некоторые его разработки в теории игр оказались применимыми в области макроэкономики... В общем, поставил талант на службу большому бизнесу - и не прогадал. Занимается наукой и притом гребет очень неплохие деньги. Так что можешь считать, что в бизнесе он математик, а в математике - бизнесмен.

- Исчерпывающая характеристика. Спасибо. А женщина?

- Женщина? Это его жена.

Значит, все-таки жена.

- Значит, все-таки жена. Первый раз вижу жену, до такой степени обожающую своего мужа, позволяющую ему так помыкать собой и...

- А разве ты с ней не знаком? Я думал, Виктория вас давно познакомила. Это ведь двоюродная сестра Виктории и ее задушевная подруга. А зовут ее...

Спасибо, Виктор. Дальше можешь не продолжать. Я знаю, как зовут эту женщину, застывшую в ожидании на пороге сорокалетия. Знаю, почему она с таким обожанием и подобострастием смотрит на своего мужа. Знаю о ней все, что только может знать романист, к тому же мужчина, о таком загадочном и полном противоречий существе, как женщина. Знаю, что ошибался, полагая, будто ее недовольная гримаска, придающая ее лицу такое неожиданное очарование, обращена к нерадивому любовнику, заставившему ее ждать в пустой чужой квартире.

На самом деле ее недовольство было направлено не столько против любовника, который вовсе не отличается нерадивостью, а напротив, слишком уж точен, слишком внимателен, слишком старается ей угодить - и само собой, никогда не посмеет не то что пропустить свидание, но даже опоздать на несколько минут, сколько против самой себя, позволившей себе в очередной раз расслабиться, распуститься, вступить в близкие отношения с посторонним и ничего для нее не значащим мужчиной вместо того, чтобы всецело сосредоточиться на обожании своего несравненного мужа и повелителя и жить если не любовью к нему (потому что даже самая сильная любовь, оставаясь безответной, с годами утрачивает основные характерные признаки любви), то хотя бы памятью своей любви, потому что память - это единственное, что принадлежит всецело ей и что даже он, ее царь, бог и повелитель, не может у нее отнять.

9

...Она до сих пор помнит, как увидела его впервые возле университета. Помнит, в каком он был пальто - черном, длинном по моде тех лет, которая как раз теперь снова вернулась, - и притом среди зимы он был без шапки и в черных, узких, каких-то совершенно летних полуботинках. И как же он был красив, проклятый! Такой был хорошенький! Так он ей сразу понравился! Ей даже было странно, что Виктория, которая зачем-то оказалась вместе с ней возле университета, не заметила этой его совершенно невообразимой красоты, даже не удостоила внимательным взглядом. И в то же время это ее обрадовало - она уже тогда мысленно оставила его для себя и ни с кем не хотела делиться.

Потом она видела его еще несколько раз - и он тоже видел ее, она была в этом совершенно уверена, но не делал никаких попыток познакомиться, хотя и были подходящие случаи. И именно этим - тем, что видел, но не подходил, он еще сильнее привлекал ее. Именно таким, в ее представлении, должен быть настоящий мужчина: не ходить за понравившейся женщиной, не пытаться что-то разузнать о ней, виду не подавать, что ему она интересна, а спокойно и терпеливо выжидать того единственного момента, когда можно будет просто прийти и взять то, что ему принадлежит. Она же от знакомых девчонок-однокурсниц узнала, что он живет в общежитии университета, что он приезжий, откуда-то издалека, не то из Чистополя, не то из Саратова, учится на втором курсе матмеха (она была на третьем), но старше ее, потому что отслужил в армии и два года работал, прежде чем поступить. И зовут его Вячеслав. Слава, Славик, Славочка, - повторяла она про себя на все лады - и в тот вечер тоже повторяла, когда он как-то деловито и целеустремленно постучал в дверь ее однокурсницы, к которой она напросилась ночевать под каким-то совершенно надуманным предлогом (якобы беременная Виктория не дает ей спать своим храпом, а ей завтра сдавать зачет), и когда она открыла, то сразу увидела по его глазам, что он пришел не просто так, одолжить соли или учебник попросить, а специально пришел к ней, и каким-то странным, чужим голосом сказала, словно была хозяйкой в этой чужой комнате: "Ну, проходи..."

С того самого вечера... нет, раньше, с того дня, когда впервые увидела его в этом длинном черном пальто и летних полуботинках, без шапки, с зачесанными назад волосами, высоко открывавшими умный лоб, с того самого дня она была уверена, что будет принадлежать ему. Но будет ли он ей принадлежать? В этом она не была уверена никогда. С самого начала у нее было такое чувство, что между ними протянулась тонкая нить - ну, пусть не нить, пусть веревка, пусть даже кожаный поводок - и хотя конец поводка был у нее в руках, но все равно это был слишком тонкий поводок, чтобы удержать его. Этот поводок подошел бы для того, чтобы удержать любого из тех домашних мальчиков, которые ухаживали за ней до него, и для тех мужчин, которые появлялись позже, но только не для него. Это был поводок, рассчитанный на пуделя, на фокстерьера, он же был по меньшей мере волкодав - а то и вовсе волк, вроде того, что они разглядывали вместе с ним в зоопарке. Или, может быть, даже тигр.

Так смешно вышло, что их первое свидание случилось именно в зоопарке. Он хотел пригласить ее в кино или в ресторан - в те времена ресторан был еще по карману обычному студенту, он же к тому же еще и подрабатывал, чтобы не зависеть материально от родителей; он был первым молодым человеком в ее жизни, у которого всегда были свои деньги и в достаточном количестве, - но она решила проявить характер, дура несчастная, и капризно заявила, что хочет пойти в зоопарк. Он и виду не подал, что удивился, и они пошли в зимний зоопарк, где было очень мало народу и почти все звери прятались в будках, но волк в гордом одиночестве шастал туда-сюда по своему вольеру, и она спросила его, справился бы он с волком, если бы встретил его в лесу, и он прищурился, словно примеряясь, и сказал спокойно, что да, запросто, с одним - без проблем, вот если бы напали целой стаей, тогда без оружия сомнительно... И она сразу поверила ему, поняла, что он не хвастает, что он трезво оценивает собственные силы, - и впервые осторожно прижалась к нему, чувствуя, как у него в ответ напрягаются все мускулы.

Потом они пошли смотреть тигра - и тигр разочаровал их, такой он был маленький и невзрачный, хотя и больше волка, но не настолько больше, но тут оказалось, что это какой-то не тот тигр, мелкий, такая у него порода, а в соседнем вольере словно ниоткуда возник огромный красавец метра, наверное, четыре в длину, а когда он встал на задние лапы, зрелище было просто фантастическое, и ей и в голову не пришло спрашивать у него, справится ли он с таким тигром, она только сказала уважительно: "Вот это мужчина!" и что-то еще, достаточно тривиальное, типа: "Настоящего мужчины должно быть много", - на что он не ответил, а сказал как-то неопределенно: "Некоторым нравится жить в клетке, а некоторым - нет..." - и чуть слышно присвистнул.

И глаза у него были круглые и желтые, как у большого тигра, так ей показалось, хотя на самом деле обычные у него глаза и вовсе не желтые, а карие.

И вот тогда, стоя у клетки с тигром, она еще сильнее почувствовала, насколько тонок и ненадежен поводок, который держит она в своих руках, и это чувство больше не оставляло ее никогда. И никогда не возникало у нее иллюзии, что поводок становится крепче и толще. Даже тогда, когда они стали близки. И когда у них родилась Даша. И когда они, прожив почти два года нерасписанными, наконец зарегистрировали брак. И когда из общежития для аспирантов перебрались в свою первую квартиру - совсем крохотную, на окраине, но зато свою. Казалось бы, с каждой такой переменой поводок должен был становиться прочнее, однако у нее было прямо противоположное чувство. Все, что обычного, заурядного, в ее представлении, мужчину привязывает к дому, к женщине, к семье, делало его все более и более свободным и независимым - от дома, от женщины, от семьи.

В конце концов поводок превратился в тонкую нить, способную удержать разве что мышонка. И нить эта грозила оборваться от малейшего дуновения неблагоприятного ветра.

10

Как она ненавидела эту его свободу! Она воспринимала ее как живое существо. И ненавидела как живое существо. Как соперницу. Именно к свободе она его всегда ревновала, а вовсе не к его многочисленным в молодые годы любовницам, наличие которых он даже не считал нужным от нее скрывать. А они так просто из кожи лезли, чтобы о себе заявить, показать ей, что она хоть и законная жена ему, но в сравнении с ними, любимыми им, его избранницами, просто никто. Особенно одна из них, тощая, длинная, с лошадиным лицом, ужасная умница, как он говорил с восхищением, без пяти минут доктор наук - эта на каком-то университетском вечера, напившись, чуть ли не в штаны к нему лезла на глазах у всех, а когда они танцевали, пристроилась рядом и стала незаметно щипать ее - так что домой она пришла вся в синяках. Но он не выразил никакого сочувствия, когда она показывала ему эти синяки, он смеялся над ней.

Но и любовниц, и синяки она простила бы ему с легкостью, если бы любовницы имели самостоятельное значение, а не были символом его проклятой свободы. Он не блудил, не изменял ей - он без конца доказывал, что он свободный человек, что никто - и в первую очередь она - не имеет права посягать на его свободу, что быть свободным для него гораздо важнее, чем быть счастливым.

При этом говорить на такие темы было ему совершенно несвойственно. Он презирал людей, называя их всех скопом пренебрежительно "гуманитариями", которые обожают устраивать диспуты на подобные абстрактные темы. Для него свобода была не абстракцией, она была совершенно конкретна - как клетка для того громадного тигра. Если есть клетка - он несвободен, если клетки нет свободен, и не надо тут ничего обсуждать, не о чем спорить, каждый человек просто выбирает, где он живет - в клетке или на воле, и для него выбор был определен задолго до того, как он позволил себя втянуть в эту довольно занудную историю с любовью и женитьбой.

11

Любовь... Она и так, и так примеряла к нему это слово на протяжении тех без малого двадцати лет, что они прожили вместе, и никак не могла понять, применимо оно по отношению к нему или нет. Про себя она могла уверенно сказать, что любит его до сих пор - ничуть не меньше, чем любила в тот день, когда впервые увидела возле университета. Любовь не прорастала в ней постепенно; она не усиливалась по мере того, как она продолжала издали любоваться им, своим драгоценным и недоступным Славиком; она не приобрела какое-то новое качество после той драгоценной ночи, когда он впервые - и первый из мужчин, чем она всегда ужасно гордилась, - овладел ею; любовь не пачкалась, не портилась, не уменьшалась, не сходила на нет, когда она узнавала о новых его изменах и когда ей казалось, что она готова убить его собственными руками, - любовь была вещью в себе, изготовленной по особому заказу специально для нее, точно под размер ее души, с некоторым даже, пожалуй, запасом, как хрустальная туфелька Золушки, так что слегка натирала душу и был страх ее ненароком потерять, но не было и не могло быть никаких изменений, количественных или качественных в ее любви, и даже когда она спала с другими мужчинами, на ее любви к мужу это никак не отражалось.

Что же касается до него, то она была почти уверена в том, что какое-то время - несколько секунд, часов, дней, месяцев - но уж точно не лет - он тоже любил ее. Любил, может быть, как беспощадный граф Толстой, поимевший свою милую Сонечку, а потом написавший в своем поганом дневнике: "Не то!" Или "Не она!" - она точно не помнила, хотела даже нарочно перечитать Шкловского, чтобы не рыться по всем томам ПСС, но руки не дошли. Вот и он тоже: любил-любил, а потом понял неожиданно: не то. Или, точнее, то, но не единственное то, как он, может быть, поначалу себе представлял, а просто одно из многих то, каких кроме нее по свету бегает великое множество. И вовсе не обязательно для того, чтобы иметь то, сосредотачиваться на ней одной.

Так она объясняла его неожиданное охлаждение и его многочисленных любовниц, потому что объяснить его охлаждение и любовниц какими-то иными причинами не могла. Не сделала она ничего дурного или неправильного в их первые годы, потом - да, но не в первые годы. Тогда она была слишком поглощена им, чтобы делать какие-то глупости, искать чего-то на стороне. Просто не смогла соответствовать. Не дотянула до какого-то идеала, эталона, который он носил в себе и с которым ее сравнивал. И притом, разумеется, он вовсе не думал ни о каких эталонах и идеалах, ему это было бы так же смешно, как интеллигентские рассуждения о свободе. Или еще того хуже - разговоры о любви.

Любил ли он ее или не любил - об этом она могла гадать сколько угодно, но то, что от любых разговоров на такие темы его перекашивает, будто от кислой клюквы, поняла скоро. И старалась подобных разговоров не затевать. И порой посмеивалась злорадно, когда стороной, через подруг, до нее доходили сведения об очередной его пассии, вздумавшей затеять с ним выяснение отношений. Ну и дура же ты, думала она в такие минуты, ну и дура! И так тебе и надо, дуре! Будешь в следующий раз головой думать, а не другим местом, прежде чем заговаривать о любви с моим Славочкой...

12

Иногда, правда ненадолго, словно бы пелена спадала с ее глаз, и она начинала смотреть на него иначе, как бы взглядом постороннего. И тогда казалось, что ее Славочка вовсе не такой замечательный и загадочный, каким она его вообразила. Что он - обыкновенный мужик, талантливый математик, может быть, но притом - натуральный мужик, для которого она вовсе не женщина, а баба, - и относится он к ней именно так, как должен мужик относиться к бабе. И требует от нее ровно столько, сколько от бабы вправе требовать мужик: чтобы готовила, обстирывала, гладила, ухаживала за ребенком, чтобы могла гостей принять, чтобы перед родней за нее не было стыдно, - ну и в постели тоже чтобы всегда была готова его принять, но чтобы не лезла, не лезла к нему со своими бабскими штучками! Как всякий нормальный мужик, он предпочитал обществу жены компанию приятелей, любил крепко выпить с такими же, как он сам, мужиками, обожал футбол - сам когда-то играл неплохо, позже ходил на стадион, еще позже - лежал на диване со стаканом пива в одной руке и с сигаретой в другой. И что с того, что математик, что кандидат, а потом и вовсе доктор наук, самый молодой и перспективный в своей специальности, - хоть и математик, и доктор, а все равно - мужик.

Он и хитер-то был, и умен как-то по-мужицки. И так же по-мужицки бывал иногда наивен. И хотя вряд ли хоть один человек, знавший его, согласился бы, что Слава, Вячеслав Федорович, может быть наивен, все же порой врожденная мужицкая наивность проскальзывала в нем, и тогда она смотрела на него с искренним изумлением и думала: да кто же ты такой? да неужели же ты и есть мой единственный и неповторимый? да не может же быть, чтобы ты и впрямь был так прост!

Но подобные мгновения были слишком редки, чтобы она и впрямь могла поверить в его простоту и наивность и всерьез рассчитывать через них подобрать какие-то ключи к хитрым замкам, на которые он запирал от нее душу. Мгновения проходили - и вновь он расхаживал перед ней, загадочный и молчаливый, как огромный тигр в слишком тесной для него клетке, - и косил, косил на нее желтым звериным глазом.

Иногда она настолько уставала от его выходок, что уже не находила в себе силы сердиться на него и просто махала на все рукой, а то и вовсе начинала хохотать, так что подруги думали, что у нее истерика, и предлагали вызвать врача. Ей же было действительно смешно - смешно то, что происходило между ним и ею; ей казалось, что если уж он действительно такой, каким хочет выглядеть, то и отношения их должны быть сложными, запутанными, трагичными - да какими угодно, только не до смешного примитивными, как в действительности. Хотя сам он никогда не казался, не мог казаться ей смешным, у нее и в мыслях не было посмеяться над ним. Но как было не посмеяться над его и собственной жизнью, когда он позвонил однажды ей на службу и попросил позвать какую-то Лену? Ошибся бедняжка номером. И ее начальница, язва редкая, но притом душевная баба, знавшая о его похождениях и жалевшая ее, ласковым таким голоском сказала: "Сейчас, Славик, сейчас я позову Катю..." Другой на его месте умер бы, наверное, на месте, трубку хотя бы бросил, а он хоть и растерялся, она уловила это по голосу, но быстро оправился и как ни в чем не бывало про какие-то свои дела заговорил, про планы...

13

Планы у него всегда были грандиозные, но, в этом Катя отдавала мужу должное, реальные и выполнимые. Вот только для нее в этих грандиозных планах не было места. Может быть, пока он был еще Славиком и Славочкой, она, Катя, в его планы на будущее как-то вписывалась, а когда прочно и окончательно влез в шкуру Вячеслава Федоровича - вписываться перестала.

Иногда она даже думала, - когда уж совсем было плохо, когда на стенку хотелось лезть, - что она сначала не просто вписывалась, а даже была составной частью какого-то его общего грандиозного плана.

Она хоть и деревенская была девушка, из маленького поселка в далекой южной автономной республике, но уже успела тогда обжиться в Свердловске и чувствовала себя ничуть не менее уверенно, чем ее однокурсницы из местных. И одевалась не хуже остальных, а то и получше - единственная дочка в семье, отец с матерью тогда по советским меркам получали очень даже недурно и для дочери ничего не жалели. По крайней мере все модные новинки того времени сапоги-чулки, платформы, джинсовые сарафаны и т.п. у нее на курсе всегда были у одной из первых.

Особо красивой она себя никогда не считала - к тому же в школьные годы и на первом курсе, судя по старым фотографиям, была излишне полной, с пышущим здоровьем круглым деревенским лицом и пышными до пояса русыми косами. Но к появлению Славика она была уже не та. Похудела, сделала модную прическу, научилась курить и даже пить водку тайком от родителей, словом, стала современная и симпатишная (ее любимое словцо) городская девушка. А он тогда все еще чувствовал себя парнем из провинции, к тому же недавним солдатом - и его грубоватые манеры и дурной вкус в одежде, видимо, от других женщин скрывали ей одной видимую его чудесную красоту.

Шибко умной Катя, как толстовская Наташа, не удостаивала быть, но для филфака хватало, филология - не математика, тут можно и не талантом, а усидчивостью взять, а в искусстве зубрежки ей равных на курсе не было. Так что хоть на повышенную стипендию не тянула, но училась получше многих.

В общем, не казалась ей совсем уж невозможной мысль, что он как-то вписывал ее, Катю, в свои долгосрочные планы. Не хотелось об этом думать, но думалось невольно, что в его тогдашнем представлении ранний удачный брак был решением многих жизненных проблем, надежным фундаментом, на котором он планировал выстроить свою будущую карьеру, - а когда обнаружил, что карьера вовсю строится, а фундамент вроде бы и не сильно нужен, хотя и не мешает ему жить в избранном направлении, решил оставить все как есть, но и не тратить на ненужный фундамент душевные силы, которые на стороне мог истратить с большей пользой.

Во всяком случае нынешнему Вячеславу Федоровичу она, Катя, была нужна только как домашняя жена, бесплатная домохозяйка и мать его дочери, а не как жена, с которой не стыдно выйти в люди, которая для мужа может служить и вывеской, и ширмой, и тараном, и крылом, и двигателем - тем, чем он пожелает ее сделать и чем она охотно станет ради общей семейной выгоды. Не обязательно подкладывать жену под нужного человека - это уж крайний случай. К тому же ее Славик был жутко ревнив, бывают такие ревнивцы без любви, он бы сперва, может, и подложил бы ее под кого-нибудь, но потом бы непременно того человека убил. А может, обоих бы убил. Причем по-настоящему убил, а не так как иной ревнивец вопит в пьяном угаре: "Убью, сука!" - а сам даже по морде дать не решается. Славик бы точно убил, не задумался. Но ведь вовсе не обязательно - да и не нужно было ему, при его-то способностях, так грубо и непосредственно использовать жену. Можно просто предстать перед коллегами в выгодном освещении ее красоты, - если, конечно, приложить усилия и вложить в нее средства, чтобы природная красота засияла еще ослепительнее.

Так вот именно тогда-то и поняла окончательно и безнадежно Катя, что муж не имеет ее в виду в своих грандиозных планах, когда снова и снова наталкивалась на его абсолютное, непробиваемое равнодушие к тому, как она одевается и как вообще выглядит. Женщина в таких вещах никогда не ошибается. Никогда. Если муж не замечает, что жена сделала новую прическу - или хуже того, что она уже целую вечность не была в парикмахерской, - если не замечает, что она раз за разом вынуждена надевать в театр или в гости одно и то же платье - на редкость дорогое и нарядное платье сто лет тому назад! - и не видит, что у нее старые сапоги, разошедшиеся сзади по шву, со стоптанными каблуками и сбитыми набойками; если муж в упор не замечает, что у его жены две пары приличных трусиков и один красивый бюстгальтер, а остальное белье заношено и застирано до дыр, до противной серости, так что не дай бог раздеться перед посторонним мужчиной, да пусть хоть и перед врачом, со стыда ведь сгоришь; если муж не помнит, что единственное украшение, которое жене подарил он, - это тоненькое обручальное колечко, а все остальное куплено родителями, или любовниками, или ею самою на сэкономленные от хозяйства деньги, - если все это тянется из года в год и не может быть объяснено временными материальным трудностями или сверхъестественной погруженностью мужа в свою работу, значит, муж не видит в своей жене женщину - и не хочет, чтобы другие видели ее вместе с ним.

Для него проще ходить на вечеринки одному, ей же покупать один билет в театр, один билет в филармонию - а то и вовсе предлагать ей сходить туда с подружкой. И не ему, а ей придется сгорать от стыда, когда кавалер подружки, тот же Алексей Михайлович, к примеру, подав Виктории роскошную норковую шубку, купленную ей мужем на гонорар за последнюю картину, будет держать у всех на виду ее жалкую, протертую чуть ли не до дыр дубленку, и она будет торопиться влезть в нее только для того, чтобы нарядные люди в фойе театра не увидели ее старенькую, лоснящуюся сзади юбчонку...

14

К Алексею Михайловичу у Кати с самого начала было отношение сложное. Она очень скоро догадалась, что происходит между ним и Викторией, и с самого начала обоих осуждала. Викторию больше, Алексея Михайловича - меньше. По крайней мере, пока он был холост, а когда женился, уравняла их в правах и осуждала одинаково. Оба они, по ее представлению, не ценили того счастья, каким обладали, меняли настоящее на поддельное, серьезное - на развлечение, оба прекрасно сознавали, что их ничто не объединяет, кроме голого секса, и только притворялись друг перед другом и перед собой, изображая подобие каких-то чувств.

Виктория, впрочем, даже и не старалась особенно изображать, особенно перед ней, Катей, с ней она чувствовала себя вольготно, она отдыхала с ней после Алексея Михайловича, давала отдых эмоциям, как давала отдых ногам, скинув со счастливым вздохом тесные парадные туфли после похода в театр. С блаженным бесстыдством Виктория заголялась перед Катей, рассказывая ей подробности последнего свидания, в юмористических тонах описывая соседку Алексея Михайловича, которая ненавидит всех приходящих к нему женщин - и даже его собственную мать, приезжавшую навестить сына, чуть ли не в глаза называла шлюхой, - и почти в том же тоне описывала самого Алексея Михайловича: как он вздыхает, как целует ее, Викторию, как обнимает - будто она из тонкого фарфора и рассыплется под его руками; как он занимается любовью - в каких позах и как долго. Сравнивала даже физические достоинства Алексея Михайловича и мужа, показывая на пальцах размеры... ну, ты сама, Катька, понимаешь чего. Вообще, резвилась девушка, давала себе полную волю, не задумываясь о том, нравится это слушать Кате или нет.

Зная, как Виктория на самом деле относится к Алексею Михайловичу, Катя немного сочувствовала ему и испытывала к нему что-то вроде слабой симпатии. Не то чтобы он нравился ей - он был вовсе не в ее вкусе, - но и противен он ей не был, а это для привередливой Кати было уже много.

Мужчины для нее делились на четыре категории: настоящие мужчины, симпатишные, нормальные и противные. К настоящим мужчинам, кроме ее Славика, относились лишь двое-трое его друзей-афганцев и с небольшой натяжкой - Алексей Иванович, муж Виктории. Симпатишных бывало много: артист молодежного театра, модный певец, какой-нибудь незнакомец, встреченный на дружеской вечеринке, любой мужчина с приятной внешностью мог в эту категорию попасть, но не любой мог в ней удержаться. Почти всякий, с кем Катя знакомилась ближе, очень скоро из симпатишных сползал в нормальные, а там, глядишь, и вовсе в противные. В каком-то смысле проще всего было тем, кто с самого начала попал в категорию нормальных. К ним не предъявляли необычно завышенных требований, как к настоящим мужчинам, от них не требовалось быть во что бы то ни стало приятными Кате, а значит, им позволялось быть самими собой - и покуда им это удавалось, они могли спокойно пребывать в своей категории, не рискуя скатиться на ступеньку ниже. Что же касается противных, то в противные можно было попасть из любой категории, но подняться из противных в нормальные, а тем более симпатишные в Катиных глазах не удавалось еще никому.

Алексей Михайлович недобирал всего несколько баллов, чтобы попасть в симпатишные. Он был довольно высок ростом, но слишком худ, у него были слишком маленькие, изящные, аристократические, как посмеивалась Виктория, руки, слишком мелкие, хотя и приятные черты лица, и слишком высокий для мужчины голос. Кате же нравилось, когда ее обнимают большими и крепкими мужскими руками, нравились мужчины с низкими и хрипловатыми голосами, как у Высоцкого или у Джо Кокера. Но в общем и целом, с ее точки зрения, Алексей Михайлович был не так уж плох. К тому же в то время, когда Виктория заговорила с ней об Алексее Михайловиче не как о собственном любовнике, а как возможном варианте для нее, для Кати, он был холост, а холостые мужчины, пожалуй, заслуживают более снисходительного отношения.

По крайней мере так считала Виктория, когда предлагала уступить Кате Алексея Михайловича: мне, мол, холостой любовник без надобности, от него только одни проблемы, я своего Лешего все равно никогда не брошу, а тебе именно такого и надо, да и он, похоже, к тебе не совсем равнодушен, спрашивал, что это, мол, за родственница у тебя такая симпатишная....

(Тут Виктория приврала, потому что в ту пору Алексею Михайловичу никто, кроме Виктории, не был нужен и никем он не интересовался. Но приврать для пользы дела Виктория считала не только возможным, но даже обязательным.)

- Да что вы такое говорите, сударыня? - отмахнулась сначала Катя в обычной своей манере.

- Я ничего не говорю, это Алеша так говорит: сколько, мол, она еще собирается на своего ненаглядного молиться? Не пора ли и о собственной жизни всерьез подумать? А Алеша, между прочим, хочет не просто так - сделал свое дело и убежал. Ему жена нужна, дети... Ты же хочешь второго ребенка родить?

- Хочу. Но Слава...

- Знаю я все про твоего Славу! На Славе свет клином не сошелся. Так что подумай, подруга, пока не поздно...

- Ну, не знаю я, не знаю, - чуточку плаксивым тоном сказала Катя. - Но в общем, если бы он захотел, если бы попробовал - я была бы не прочь...

- А не надо ждать, чтобы он попробовал. Ты сама сделай первый шаг. Не маленькая, поди, не надо тебя учить, как это делается. С ним никаких сложностей не будет. Легкая добыча, можешь мне поверить...

- Зато я - не легкая добыча, - сказала Катя.

Десять лет спустя, когда никто из троих не мог дословно вспомнить тогдашние переговоры, так что на равных существовали три похожие, но все же слегка отличные версии: Алексея Михайловича, Виктории и Кати - Катя уже не решилась бы в точности утверждать, что готова была когда-то пройти через развод со своим единственным и неповторимым мужем, чтобы выйти замуж за Алексея Михайловича. Но охотно допускала, что могла сказать такие слова Виктории. А могла и не сказать. Виктория сама могла их придумать, чтобы создать у Алексея Михайловича иллюзию, будто им интересуются и облегчить ему первый шаг.

- Но она именно этого и не сделала! - кипятился Алексей Михайлович. - Как раз этих слов она мне тогда и не сказала! Если бы она мне передала твои слова, я бы...

- Да что вы так волнуетесь, сударь мой? - невозмутимо спрашивала Катя. Если бы да кабы... Передала она вам мои слова, не передала - какая разница? Вы вообще, Алексей Михайлович, слишком большое значение придаете словам. Какое-то другое значение, не такое, как я или та же Виктория. Вы говорите... нет, вы живете на другом языке. Отсюда и все непонимание между нами...

15

Это высказывание Кати показалось Алексею Михайловичу неожиданно глубоким и справедливым. Они действительно не просто разговаривали, но жили на разных языках. И в его языке почти каждое слово имело другой вес и другой смысл, нежели в языке Кати. Иначе говоря, думал он, уже забыв, с чего, собственно, начался их разговор и уйдя вглубь и в сторону, для меня каждое или почти каждое слово имеет смысл. Я говорю - по крайней мере считаю, что говорю, - не просто словами, а смыслами. И поэтому для меня понять, что я хочу сделать в жизни, - значит, сказать, что я хочу сделать, найти единственное подходящее слово для выражения моего действия - и пока я не сказал, не выразил в слове то, что собираюсь сделать, самого действия для меня нет, я не знаю его, я его не умею делать. Когда же я о действии говорю, это для меня практически равнозначно тому, что я это действие исполняю, в то время как другой человек в частности Катя - не видит никакого действия, а слышит только мои слова.

Для нее же - для Кати - слова вовсе не равнозначны действиям, она всегда разделяет дела и слова, и человек, который говорит о своих делах, о своих мыслях, а особенно - о своих чувствах, тем самым девальвирует в ее глазах свои дела, мысли, чувства, а не возвышает их, как он воображает. Для Кати слова лишь эквивалент всеобщего достояния, они как разменная монета, один пятак похож на другой, а главное - стоит столько же, так что мое слово для нее ничуть не важнее, чем слово какого-нибудь пьяницы в троллейбусе, и нет никакой возможности доказать, что мое слово весомее, сколько бы я сам об этом ни воображал; нет никакой объективной шкалы для сравнения одних и тех же слов, сказанных разными людьми по одному и тому же поводу. А значит, объективно, права она, Катя, а вовсе не я со своей нелепой верой в слова.

Но как же можно обходиться без слов? Как же выразить свою мысль, как передать ее другому человеку? И как быть с чувствами? Неужели ей, женщине, не хотелось бы услышать пусть даже и тривиальные, пусть затертые от частого обращения, но все же такие необходимые, с моей точки зрения, в жизни каждого человека слова, как "Я люблю тебя"?

И..........................................................................

...........................................................................

...........................................................................

...........................................................................

...........................

Тут мне хочется прервать, остановить Алексея Михайловича на пороге очень важной для него и такой очевидной для многих людей, в том числе и для Кати, мысли. Но мне не хочется выражать его мысль словами - поскольку слова противоречат самому духу этой мысли, поэтому вместо слов я использую несколько рядов точек.

Уверен, что каждый, кто дочитал до этого места, и сам додумается до того, до чего на пятидесятом году наконец-то додумался мой герой. То, до чего Кате вовсе не надо было додумываться, потому что она с этим знанием родилась.

16

Любая дружба - своего рода сделка. Не обязательно давать друг другу какие-то материальные выгоды. Достаточно того, что вы взваливаете на друга свои проблемы, а он в ответ взваливает на вас свои. И вы заключаете как бы негласный договор, соглашаетесь терпеть его откровенность в ответ на такое же терпение с его стороны. И если стороны соблюдают паритет, если ни один из друзей не пытается выложить перед другом огромную кучу своих проблем и неприятностей, отказываясь принимать во внимание куда менее значительные и обременительные проблемы друга, дружба будет только крепнуть с годами, потому что найти человека, готового хотя бы просто выслушать тебя не так-то легко.

В этом смысле Катя была неблагодарной подругой и знала это, но не пыталась и даже не хотела ничего в себе менять. Я бы даже сказал больше: Катя при всех ее очевидных (для меня очевидных) достоинствах была начисто лишена самого представления о благодарности.

Ее вины в этом нет. Это от нее не зависело. Точно так же как родители наградили ее правильным врожденным представлением о том, что настоящие чувства совершенно не нуждаются в словах (это подсказка для тех, кто не расшифровал мысль Алексея Михайловича в предыдущей главе), так же точно они не наградили ее чувством благодарности. И бесполезно было ждать, а тем более требовать от нее благодарности по какому бы то ни было поводу.

Конечно, в детском саду и в школе ее приучили говорить "спасибо", она знала, когда его нужно говорить, - и говорила тогда, когда это было нужно, но никогда не испытывала и не понимала, почему другие испытывают настоятельную потребность не просто сказать "спасибо", а выразить самую глубокую и искреннюю благодарность. Она не понимала, что порой благодарящему это нужнее, чем тому, кого он благодарит. Так же, как искренне не понимала, чего, собственно, хотят от нее все они - Виктория, другие ее подруги, мужчины, с которыми у нее приятельские или какие-то еще отношения, - какой благодарности они от нее ждут, почему называют ее неблагодарной, когда она, Катя, отказывается признавать их мелкие житейские проблемки равными своему настоящему, подлинному, поистине огромному несчастью. Она была готова часами раскрывать перед Викторией и другими подругами свою душу, жаловаться на свои несчастья, просить, даже почти требовать к себе постоянной жалости и сочувствия, но чужие души казались ей слишком простыми и незрелыми, чтобы стоило в них копаться, чужие любови - легкомысленными увлечениями, а то и вовсе развратом, что же касается жалости и сочувствия, то и того и другого было слишком много затрачено на себя, так что подругам (не говоря уж о мужчинах) оставалось всего ничего.

Заметим, что почти все подруги Виктории рано или поздно становились подругами Кати - или по крайней ее приятельницами, у Кати же было несколько отдельных подруг, которые знали друг друга только понаслышке, по именам, но никогда не встречались между собой. С каждой из них Катя дружила отдельно, с каждой отдельно делилась своими бедами, у каждой забирала отдельную долю жалости и сочувствия, почти ничего не отдавая той же монетой взамен. И с каждой делилась забавными или постыдными историями из жизни остальных подруг, но всегда без лишних подробностей и без имен, так что назвать ее сплетницей было бы неправильно.

Виктория знала об этом. А поскольку Виктория была женщина справедливая и считала, что все ее друзья обладают равными правами, она делилась с Алексеем Михайловичем интимными подробностями Катиной жизни точно так же, как делилась с Катей интимными подробностями жизни Алексея Михайловича, - и как сама Катя, полагала Виктория, делилась с другими своими подругами интимными подробностями ее, Виктории, жизни.

От Виктории Алексей Михайлович впервые услышал и о Катиной классификации мужчин - и, понаблюдав какое-то время, убедился, что настоящие мужчины остаются для нее по большей части недостижимой мечтой и что в возлюбленные Кати чаще всего попадают даже не симпатичные, а нормальные, временно, на период боевых действий, повышенные ею в ранге, а после, когда любовная битва завершится неминуемым обоюдным поражением, в обязательном порядке низведенные в противные.

17

Первым любовником Кати по справедливости должен был стать сосед Алексея Ивановича по мастерской - и он стал им. Она правильно угадала, что не просто так поил он их с Викторией чаем из самовара, не просто так зазывал посмотреть картины. И понятно, что он, человек с нормальным вкусом, смотрел тогда не на беременную Викторию, а на нее, Катю, которая как раз тогда была в высочайшем градусе влюбленности в своего будущего мужа, а потому сияла и лучилась так, что мужчинам (но не художникам) больно было на нее смотреть.

Однако в те годы у нее и в мыслях не было изменить своему единственному и любимому, и прошло по меньшей мере лет восемь, прежде чем она решилась хотя бы подумать об этом, и еще полгода у художника ушло на то, чтобы заманить ее к себе в мастерскую. У Алексея Ивановича тогда уже была новая, отдельная мастерская, а его комнату занял другой художник, молодой и неизвестный. Он с легкой завистью наблюдал, как робко, скованной детской походкой приближается к их дому молодая женщина в некогда роскошной, а теперь уже потертой шубе и в темно-серой песцовой шапке - точь-в-точь Барбара Брыльска из все еще модной тогда "Иронии судьбы", слышал, как она нерешительно поднимается по лестнице, как надолго задумывается о чем-то, прежде чем поднять руку и позвонить, этого он слышать или видеть из своей комнаты не мог, но пауза была так длительна, что слышима и почти зрима - и каждый раз ему хотелось выйти ей навстречу и утешить ее, потому что ему всегда казалось, что для нее приходить сюда, в мастерскую его соседа, и заниматься с ним любовью не столько радость, сколько тяжелый крест, обязанность, которую она на себя взвалила и от которой считает себя не вправе теперь отказаться.

Если бы он заговорил об этом с Катей, она бы обязательно сделала вид, что не понимает, о чем идет речь, - при том что прекрасно все бы поняла и внутренне с ним даже согласилась, но он так и не решился выйти к ней в темный холодный коридор. Вместо этого он написал ее по памяти - написал именно так, как представлял: невысокая хрупкая женщина в шубке и темно-серой меховой шапке, из под которой выбиваются светлые волосы, стоит на площадке старого (это было очень хорошо видно на картине) дома, подняв правую руку в тонкой кожаной перчатке, смотрит на кнопку звонка и не решается ее нажать. Вся ее сжатая фигура, как-то неловко, неудобно поднятая рука, выражение лица - все говорило об этой нерешимости на пороге. Это было понятно без слов. И каким-то волшебным образом было понятно отношение молодого художника к изображенной им женщине, и Катя, бывая в городской картинной галерее, подолгу стояла перед картиной, удивляясь и радуясь тому, как он все про нее угадал, и каждый раз у нее было такое чувство, что она стоит не перед картиной, а перед той самой дверью, обитой порванным местами рыжим дерматином, и стоит ей только поднять руку и нажать кнопку звонка, как дверь тотчас распахнется перед ней, и она окажется в жадных объятиях... нет, не молодого неизвестного художника, который, возможно, и мечтал об этом, когда писал картину, а своего первого любовника, и та давняя зимняя страсть снова охватит ее холодное одинокое тело.

Загрузка...