Бабник предпочитал ногами в потолок: его, видите ли, заводила не Людмилина круглая попка, а ее чуть продолговатая грудь, которой сама Людмила немного стеснялась, потому что у нее вокруг сосков росли длинные черные волосики. Бабник от этих волосиков чуть не кончил преждевременно. Но с собой совладал опыт.
Думалось, что после Бабника уже ничего другого не будет, страшно хотелось домой, к мужу - хоть и не было у них романтики, но все же свой, родной человек, залезешь под одеяло, к нему под бочок, уткнешься в него носом - и так спокойно, так сладко спится, никакой романтики не надо, - но тут она познакомилась с молодым инженером с их завода, и между ними завязался робкий, совсем наивный, детский роман, какого ей как раз и не хватало. Были и долгие прогулки при луне, и букеты алых роз, и даже стихи - вот уж чего в ее жизни точно не было, так это стихов в ее честь, если не считать примитивных поздравлений с днем рождения, - но такие вирши по заказу она и сама могла сочинять.
А тут были настоящие стихи, печальные, проникновенные, написанные на небольших листочках плотной, чуть желтоватой бумаги черными чернилами, его аккуратным, очень разборчивым почерком:
Мы встретимся в толпе, в разгаре дня
Меня не различишь ты среди прочих;
Нас ночь сведет, но под покровом ночи,
В кромешной тьме - узнаешь ли меня?..
Это было самое первое, анонимное, потому что еще не были знакомы. Он тайно подкладывал листочки со стихами на ее столик, прятал под салфетку, и однажды она подкараулила его за этим занятием - и так они познакомились. И потом он уже шептал стихи ей на ухо во время тех романтических прогулок при луне, о которых она мечтала как о несбыточном, и лишь затем вручал очередной желтоватый листочек, который она берегла, как драгоценное предсказание судьбы.
Одно только немного встревожило ее, когда они стали подробно рассказывать друг другу о себе. Немного напугало Людмилу то, что юный инженер еще там, в их родном городе, был заочно, не видя никогда Людмилы, влюблен в нее. Вернее - в ее несравненный голос. Он так и сказал: несравненный - отчего она, однако, не пришла в восторг.
- И где же вы слышали мой несравненный голос? - спросила она, заранее догадываясь, каким будет ответ.
- По радио, Людмила Васильевна, - ответил он, глядя на нее с обожанием. Ни одного вашего выступления не пропускаю. Ваш голос - я, знаете, просто упиваюсь им...
Ну вот, думала она. Одному подавай мою круглую попку. Другому - грудь с волосками. А этому - голос. Кончится тем, что он вообще откажется со мной встречаться, будет часами со мной беседовать по телефону, чтобы спокойно, без помех, наслаждаться моим несравненным голосом. А если я, не дай бог, охрипну или вовсе голоса лишусь, он тут же меня бросит. Потому что я целиком, но без голоса, ему не нужна.
11
Людмила - первая моя героиня, которая столкнулась с этой разновидностью любви: любви не к человеку как таковому, а к какой-то части его души или тела. Она первая еще робко, по-студенчески, задумалась, почему иногда человеку тяжело выносить другого человека. Не только физическое присутствие рядом, но и сам факт его существования. Если, конечно, воспринимать другого человека так же, как воспринимаешь себя, - то есть целиком, во всех его внешних и внутренних проявления.
Алексей Михайлович вывел бы из этого целую теорию. Но Людмила была практична - и мысль свою использовала позже на практике. Став хозяйкой собственной газеты, чей желтоватый окрас ничуть ее не шокировал, она отвела специальный уголок для такого рода любителей - "Магазин запчастей". Название присоветовал второй муж -инженер на заводе по производству запасных частей для грузовых автомобилей.
И сколько же писем с откровениями, сколько фотографий самого интимного свойства приносила ей ежедневно почта! Изрядно их оказалось в маленьком уютном городке - поклонников женских ножек, грудей, шей, ушек, пальчиков, писек и попок... Ну, и женские особи не отставали, и предметы их восторга, снятые на цветную пленку и отпечатанные в натуральную величину, причем рядом обязательно для сравнения была приложена линейка, спичечный коробок, бутылка с портвейном, а один раз почему-то масляный насос от ЗиЛ-130, могли бы смутить кого угодно, только не ее, своим давним курортным опытом подготовленную к такому обороту.
Кончилось это печально: в городе завелся маньяк, не удовлетворявший свое больное либидо присылкой фотографий излюбленных местечек - он присылал по почте заспиртованные большие пальцы ног, которые отрезал у живых женщин. Подкарауливал в уединенном месте, усыплял хлороформом или оглушал ударом по голове, профессионально ампутировал большой палец (всегда на правой ноге), погружал его в заранее заготовленный пузырек со спиртом и отправлял по почте в Людмилину газету. Рану на ноге он всегда зашивал, чтобы жертвы не истекли кровью.
Непосредственной угрозы для жизни маньяк не представлял, но женщины были в панике: близилось лето, раздел мод в Людмилиной газете обещал возвращение открытых босоножек на средневысоком каблучке, а какие могут быть босоножки без большого пальца... Так что "Магазин запчастей" - "Отдел уродов", как называли его между собой сотрудники редакции, - Людмиле пришлось прикрыть.
12
Но это было позже, тогда же пришлось выбирать: или оттолкнуть человека, подвергнувшего ее частичной разборке, выбравшего из всего, что составляло ее драгоценную сущность, только голос, ради мужа, предпочитавшего круглую попку, или уйти от мужа и приголубить робкого влюбленного в надежде, что со временем он полюбит и остальное.
Неизвестно, что бы она предпочла, если бы не явное свидетельство измены мужа. Нет, не платочек с пятнышком алой губной помады, забытый Алексеем Михайловичем в кармане пиджака, - у Людмилы не было привычки обшаривать его карманы. Однако со свойственной мужчинам невнимательностью Алексей Михайлович, оставил на самом видном месте, у зеркала головную щетку Людмилы, которой по очереди воспользовались не слишком брезгливые и деликатные гостьи, - так что Людмила обнаружила в ней не только собственные волосы, но и чужие, к тому же двух разных видов: длинные, черные, вьющиеся и короткие светлые.
Находка разом избавила ее от чувства вины перед мужем. Она даже задним числом испытала подобие оргазма, которого не успела ощутить во время слишком лихого, слишком стремительного соития с Бабником. Ей захотелось повторить курортное приключение - и она тут же позвонила Бабнику и назначила свидание здесь же, в оскверненной мужем квартире, благо что днем муж был на работе, а у нее с Бабником еще оставалось шесть дней до отпуска.
В эти шесть дней она постаралась не потерять даром ни одной свободной минуты и в скачке на супружеской постели побила рекорд Алексея Михайловича, установленный за три недели. И притом изменила мнение о выносливости и изощренности Бабника в лучшую сторону и начала находить, что не так уж и неприятно - ногами в потолок. Ей даже жалко было, что невозможно объяснить этим мужчинам, в первую очередь - мужу, что испытываешь, когда лежишь вот так, голая и потная, с растрепанными волосами, задрав ноги в потолок, и тебя е...т чужой волосатый мужчина. Больше всего ей нравилось, что е...т именно чужой мужчина, не муж и не тот, нежно влюбленный, и нравилось употреблять в качестве определения того, что он с ней проделывает, самое грубое, но и самое точное слово.
13
Людмила сознавала, что изменяет не только мужу, для нее уже почти бывшему, но и поклоннику, претендующему на роль мужа будущего. Но не испытывала угрызений совести. Что-то ей подсказывало, что их с будущим мужем отношения будут слишком ровными, слишком нежными, слишком нормальными, чтобы доставить ей то острое, чуточку извращенное наслаждение, какое доставлял умелый и безжалостный любовник, терзающий и ублажающий ее плоть снова и снова под сочное хлюпанье зеленоватых гардин. Ей еще многому придется будущего мужа обучить и, к сожалению, обучить не для себя, а для какой-нибудь чужой бабы, на которую он рано или поздно кинется, чтобы доказать свою мужскую состоятельность, поскольку по отношению к ней, Людмиле, он всегда будет чувствовать себя учеником. И она была готова выйти за него замуж с совершенно спокойной совестью и твердой уверенностью в том, что когда ей очень-очень-очень понадобится, она всегда сумеет найти для себя настоящего Мужика, способного глубоко, до основания потрясти все ее женское существо.
Она преодолела искушение поведать мужу о своем курортном приключении и его местном продолжении - чтобы сделать ему больно, чтобы отомстить за неверность, которая, как она сознавала, была для него ответом на ее предполагаемую измену. И хотя ее измена состоялась, может быть, раньше, чем он привел сюда этих женщин (по волосам на щетке невозможно было определить дату), но он ведь не мог точно знать, что ее измена была, а значит, не имел права ей мстить - и потому должен был оставаться виноватой стороной.
В результате муж получил усеченную, невинную версию, подкрепленную желтоватыми листочками со стихами и бережно засушенной алой розой. Искушенный собственным опытом Алексей Михайлович не хотел верить в полную невинность отношений счастливых влюбленных, но что-то в голосе его жены, в ее взгляде подсказывало ему, что тут она говорит чистую правду.
Что делать? Инженер холост, они с женой - бездетны, никакой трагедии и даже драмы из развода выкроить нельзя. А мелодрама, думал Алексей Михайлович, это не мой жанр. Мне вовсе нет дела до них и до их дурацкой любви, какого хрена я буду цепляться за то, что мне самому не так уж и нужно? Vaya con Dios! - сказал он влюбленным на прощанье любимую фразу своего начальника, редактора заводской многотиражки, испанца по происхождению, что было не совсем точно: отправиться с Богом предстояло ему самому.
Вышло даже удачно: имея за плечами факультет журналистики, он не слишком комфортно чувствовал себя в многотиражке, а отрабатывать по распределению предстояло еще почти год. Но он к тому времени напечатал несколько заметок и даже пару больших статей в областной газете, ему предлагали там место, и развод и связанная с ним необходимость перемены мест пришлись кстати. Vaya con Dios! - сказали ему на прощанье на чистейшем кастильском наречии - спасибо, что хоть не mandarlo al carajo!1 - и он отбыл.
14
Так получилось, что после университета Алексей Михайлович попал в единственную на весь город многотиражку, а Людмила - на городское радио. Могло быть наоборот, но редактор городского радио, услышав ее голос - глубокий, богатый интонациями, не изуродованный характерным уральским произношением, сказал безапелляционно: "Этот голос должен быть у нас!" - и пылкий испанец, как истинный кабальеро предложивший место вначале даме, уступил.
Однако после того, как возник инженер, влюбленный в голос, предназначенная голосу роль была завершена, отыграна, отныне он должен был принадлежать только одному человеку - будущему мужу. И когда место Алексея Михайловича в многотиражке освободилось, Людмиле показалось естественным занять его. Шел сентябрь, искать молодого специалиста было поздно, к тому же на радио жаждала вернуться после декретного отпуска женщина, чей голос был заменен в свое время Людмилиным, так что было легко достигнуто соглашение сторон. А буквально через полтора года вдруг скоропостижно, от инфаркта, скончался главный редактор - и его место сначала временно, а потом и постоянно заняла молодая перспективная журналистка.
Позже, когда времена переменились, бывшая жена Алексея Михайловича начала выпускать первую в городе коммерческую газету: немного эротики, много рекламы, телевизионная программа, гороскопы, политические анекдоты - и под этим соусом неназойливая, но мощная агитация за фактического хозяина газеты, крутого бизнесмена, прибравшего к рукам уже половину города и планирующего прибрать и вторую.
Молодой инженер к тому времени тоже оперился: начав своевременно отстаивать демократию, он отстаивал ее уже профессионально из созыва в созыв и со временем стал председателем городской Думы.
При этом он и вся Дума думали в правильном направлении - так что позиция газеты его жены и его собственная никогда не расходились.
Процветание бывшей жены и ее нынешнего супруга порой заставляло Алексея Михайловича задуматься о каких-то гипотетических упущенных возможностях: останься он в городе, глядишь, сам бы стал главным редактором многотиражки, потом вместе с женой завел бы коммерческую газету, глядишь - и в депутаты бы пробился не хуже ее инженерика... Но думалось об этом легко, беспечально и не слишком всерьез: жизнь не имеет сослагательного наклонения, бесполезно пытаться изменить прошлое, к тому же, был убежден Алексей Михайлович, прошлое столь же вероятностно и многовариантно, как будущее, и если бы, допустим, сейчас он фантастическим образом вмешался в прошлое, изменил его, остался бы в многотиражке, то в силу каких-то незаметных, но важных факторов, обусловленных его, а не его бывшей жены появлением, инфаркта с пламенным испанцем-редактором не приключилось бы, и он до сих пор продолжал бы руководить своим любимым листком. Ведь он был еще не стар, этот испанец, он только казался молодому Алексею Михайловичу пожилым человеком, а на деле был даже моложе его нынешнего.
К тому же на то, что еще до болезни редактор сделал Людмилу ответственным секретарем, то есть своим фактическим заместителем и правой рукой, наверняка повлияла ее женская привлекательность: бывшие коллеги рассказывали позже, что испанец при всех целовал Людмиле руки и называл ее не иначе как mi vida[1] , про себя же сказал однажды, чуть не плача (будучи, правда, под шофе), что он nostalgia hecha hombre. А когда бывший коллега Алексея Михайловича спросил, что это значит, ответил непонятно: "Тебе ни к чему это знать, сынок, когда понадобится, ты сам узнаешь, без перевода".
[1] Пошел к черту! (испанск.)
И странное дело: когда много лет спустя Катя скажет ему то же самое про себя, только по-русски, Алексей Иванович, никогда специально не учивший испанского языка и сохранивший в памяти лишь несколько любимых выражений покойного шефа, каким-то чудом вспомнит и поймет, что именно это и означали слова стареющего испанского кабальеро. И мы с вами тоже поймем это одновременно с Алексеем Михайловичем, не раньше, а раньше нам эти слова знать ни к чему.
15
Примерно за год до смерти мужа Виктории Алексею Михайловичу пришлось снова побывать в этом городе. Там он случайно встретился с К. в одной компании. Он узнал ее сразу - более того, ему показалось, что она совсем не изменилась со времени их последней встречи. Разве что похудела немного. А он почему-то думал, что с возрастом она раздастся и превратится в настоящую матрону. Он ошибался - и имел возможность убедиться, насколько ошибался, для этого ему было достаточно приложить к ее талии свою ладонь, которая помнила прежние изгибы ее тела.
В компании она была не одна, а с мужчиной примерно ее возраста. Судя по всему, они были не мужем и женой, а любовниками - причем всячески подчеркивали это, демонстрировали свои отношения, гордились ими, рассказывали со смехом разные интимные подробности, детали своего знакомства.
- Познакомились мы, кстати, очень давно, - улыбаясь, рассказывал спутник К. - И даже слегка были увлечены друг другом. Но характерами по молодости не сошлись. А тут вот встретились снова, как у Дюма, двадцать лет спустя - и подошли друг другу в самый раз.
- Ну уж двадцать! - поправила его К. - Это ты, милый, загибаешь. Больше двадцати лет прошло, намного больше... Скорее к тридцати приближается.
- Может быть, и больше, милая, - возразил тот, машинально приглаживая остатки вихров, плохо прикрывающих заметную лысину, словно названное ею завышенное число влекло за собой автоматически и сокращение числа волос и увеличение размеров лысины, - но не настолько, как ты тут насчитала. Год или два в тут или иную сторону - согласен. А если больше - развод и имущество пополам!
И громко, на публику, захохотал.
Алексей Михайлович украдкой посмотрел на К. Она ответила ему прямым, как удар в лицо, взглядом. Совершенно спокойное, невозмутимое выражение лица, холодный блеск узких, вытянутых к вискам серых глаз, все то же змеиное, стремительное движение остренького язычка, облизывающего тонкие губы. И ни намека на сожаление о прошлом, или на раскаяние, или, напротив, прощение если она во всем винила его. Ничего. Твердость, переходящая в упертость. Одна-единственная возможная точка зрения, которая верна только потому, что принадлежит ей. И лишь едва заметный кивок, вполне возможно, просто привидевшийся ему, почудившееся или имевшее место приглашение... К чему? К откровенному разговору? Или просто к танцу?
Он пригласил ее на танец. И покуда они медленно двигались в такт старой, памятной теперь разве что их поколению мелодии, он смотрел в ее сощуренные глаза, улыбался, говорил о пустяках, но ни о чем не спрашивал. А зачем спрашивать? Какая разница - помнит она или не помнит? Хорошо ей было с ним или так себе? Даже если так себе, если с этим потным и лысеющим лучше - разве Алексей Михайлович позавидует ему? Разве захочет оказаться на его месте? Начать заново двадцать с лишним лет спустя? Вполне возможно, что еще совсем недавно он бы затруднился с ответом на этот вопрос. Но только не теперь. Теперь он надежно защищен от нее. У него есть от нее невидимая, но очень прочная броня, которая называется нелюбовь. А есть ли такая броня у нее? С этим пусть она сама разбирается. Но если она до сих пор не может простить его, если смотрит на него так, словно ищет место куда укусить, значит, в конечном счете он выиграл. Потому что глядя на нее, он не испытывает ни прежнего острого, сводящего с ума желания, ни мук ревности, ни даже мысли о том, чтобы что-то изменить в прошлом. Ровным счетом ничего...
Глава третья
Вторая сторона правды
1
Что лучше: точно знать, что женщина принадлежит не только тебе, но и другому, или пребывать в счастливом неведении?
Вот-вот - именно в счастливом. Неведение - уже счастье. Ну, если и не счастье, то безмятежность, без которой само счастье представляется невозможным. Главное, чтобы неведение было полным, ничем не нарушаемым, чтобы не подтачивали его сомнения и подозрения. Для этого возлюбленная должна обладать особым тактом, умением так преподнести любовника самому себе, чтобы он не допускал возможности появления соперника. Одна неосторожная шутка, намек, излишняя подробность в случайном разговоре - и вот уже он встревожен, он начинает думать, сомневаться, сопоставлять факты - и в конце концов от безмятежности не остается и следа и с мрачным, натянувшимся, как маска ревности, лицом устремляется он на поиски доказательств.
Он найдет их, можете не сомневаться. Они всегда есть. Всегда есть еще кто-то - хотя и не обязательно соперник в прямом смысле этого слова.
Может быть, старый приятель, которому позволяется совсем немного: дружеское - почти дружеское - почти любовное - объятие, поцелуй в щечку на прощанье, ласковое пожатие руки...
Может быть, бывший любовник - страсти давно отгорели, остались лишь приятные воспоминания и то особенное доверие между людьми, то тайное знание о том, что было между ними, что создает особенную интимность, непонятную и недоступную другим...
Может быть, просто случайный ухажер: подошел на улице, сказал комплимент, подарил розу, проводил до дому, попросил номер телефона - ничего серьезного еще не было и, вполне возможно, никогда и не будет, никакого значения в глазах женщины этот случайный спутник не имеет, но она не преминет воспользоваться им, чтобы лишний раз подразнить ревнивца, а потом отбросит, как палочку от съеденного эскимо...
Неважно, кто это будет. Главное, что ревнивый любовник рано или поздно наткнется на искомые доказательства. И какое-то время - очень недолго - будет воображать, что приобрел дополнительную власть над своей возлюбленной. И что стоит ему только предъявить свои доказательства, как она тут же раскается и с рыданиями бросится ему на шею, умоляя о прощении. Как бы не так!
Бедный любовник, наивный любовник, глупый любовник. Ты сам все испортил. Пока ты ничего не знал, пока она знала, что ты ничего не знаешь, ты мог сколько угодно тешиться иллюзорным счастьем, и твоя возлюбленная еще долго позволяла бы тебе это. Но ты сам разрушил иллюзии. Ты разбил кривое зеркало, которое было сконструировано таким хитрым образом, что уродливое и пошлое, отражаясь в нем, выглядело возвышенным и прекрасным. Ну так и любуйся теперь неприглядной действительностью! Любуйся один - потому что ни одна женщина не согласится с тем, чтобы мужчина увидел ее в истинном свете, при беспощадном и трезвом свете дня, со всей ее хитростью, лживостью, мелочностью и суетностью, без которых, однако, женщина не была бы женщиной и которые настоящий мужчина умеет прощать и ценить.
- Но мне не нужны иллюзии! Мне нужно настоящее счастье! - возопит обиженный на собственную глупость любовник.
Ты еще глупее, чем кажешься. Нет никакого настоящего счастья и быть не может. Счастье - это и есть иллюзия, лучшая из иллюзий, какая только выпадает на нашу долю. И обращаться с нею надо очень бережно и осторожно. Как со стеклом. Не трясти. Не бросать. Не кантовать. Сумеешь сберечь свою иллюзию будешь хоть иногда чувствовать себя счастливым, не сумеешь - тебе же хуже.
Ну ладно, хватит болтать. Вот они, наши иллюзии, в крепком ящике с надписью "Осторожно! Стекло!", с нарисованной по трафарету рюмочкой, с предупреждениями: "Не бросать! Не кантовать!" Бери ящик с одной стороны, а я возьму с другой. И медленно, медленно, очень медленно и осторожно поднимаем... и несем. Несем, несем, несем... Далеко ли нести? А это уж как получится. Покуда сил хватит, покуда сможем нести - будем нести. Это ведь наши иллюзии. И никто их за нас не потащит, только мы сами. Так-то вот, брат. Такие вот дела.
2
Пока Алексей Михайлович и К. наслаждались первыми, еще не омраченными взаимными изменами, встречами, где-то неподалеку бродил постоянный, но временно отсутствующий любовник К., молодой преподаватель физики и химии, которого школьники и коллеги звали Виктором Сергеевичем, а К. - просто Виктором. Отсутствовал Виктор по причине мимолетного увлечения одной совсем юной девицей, даже имени которой он не удосужился узнать, а называл ее попросту малюткой. Ничего серьезного, кстати, легкомысленный, но не совсем безголовый Виктор себе не позволил. Ну, на машине покатал девочку. Ну, щелкнул пару раз на берегу озера, на полянке в траве - он уже тогда начал всерьез увлекаться фотографией, и "Зенит" всегда лежал в "бардачке" машины. Ну, в кино сходили на вечерний сеанс. Ну, съездили после кино на озеро, искупались голышом.
Однако в результате Виктор совсем забыл, что приглашен К. и ее подругой О. в ресторан, а когда вспомнил, было уже слишком поздно звонить К. и просить у нее прощения. К тому же он слишком хорошо знал свою подругу и был уверен, что его добровольное признание вины будет расценено ею как проявление слабости, а слабость, часто повторяла К., это единственное, чего я не прощаю мужчинам.
Пусть уж само как-нибудь рассосется, легкомысленно решил Виктор. Куплю завтра букет цветов, бутылку шампанского, придумаю что-нибудь про срочную работу - мы ведь не муж и жена, сама же говорила, что считает себя абсолютно свободной и мне предоставляет свободу...
Ну так и быть посему.
Однако когда на следующий день Виктор с букетом роз и бутылкой шампанского подкатил в немолодой, но ухоженной отцовской "Победе" к любимому подъезду подъезду любимой, любимому за одно то, что в нем любимая жила, - на его условный гудок "Та-та та-та-та-ааа..." не отозвался никто, не поднялась занавеска в любимом окне, не открылась дверь балкона, не махнула из форточки, успокойся, мол, сейчас выйду, любимая рука. Повторный сигнал не дал никаких результатов. И когда он вышел из машины, забыв в расстройстве ее запереть, когда поднялся на четвертый этаж, когда позвонил у знакомой двери, обитой старым рыжим дерматином, никто не отозвался ему, никто не отворил ему дверь и не впустил в утерянный, как он думал еще вчера, ненадолго, совсем ненадолго рай. В эту минуту рай показался ему утерянным навсегда.
Убедившись, что отклика не будет, Виктор вернулся к машине, завел двигатель - и помчался неизвестно куда. К счастью, он никого не переехал, не столкнулся ни с кем - и дожил до следующего утра, когда начал действовать целеустремленно и, как ему казалось, с умом.
И вот на следующее утро Виктор сидел в машине возле подъезда К. и ждал. Виктор знал, в котором часу она обычно выходит из дома и хотел для начала убедиться, что распорядок ее не изменился. Увы! Это было несчастливое для него утро: накануне К. во второй раз встретилась с Алексеем Михайловичем и провела у него вторую ночь. Виктор терпеливо прождал до половины десятого (обычно она выходила не позже девяти), поднялся на всякий случай на четвертый этаж, позвонил, но дома ее не было.
Это был тяжелый удар. Тем более тяжелый, что не оставлял никаких сомнений. Если бы он просто увидел ее с другим мужчиной... Если бы она пришла домой поздно, даже очень поздно... Если бы... Много всяких "если", которые имели бы вполне безобидное объяснение, но то, что произошло на самом деле, объяснить нельзя было ничем. Родители К. жили в другом городе, а привычки ночевать у подруг она не имела, о чем не раз говорила ему сама. И даже у него старалась не оставаться, разве что в самое первое время, когда их отношения только-только завязались. Значит, что-то завязалось у нее снова, но у же не с ним, а с кем-то другим.
В тот день он больше не пытался искать ее, он напился до беспамятства, нарочно постарался так напиться, чтобы ноги не шли, чтобы не взбрело спьяну в голову отправиться на поиски К., потому что добром это не кончилось бы. К его собственному удивлению, напиться до невменяемого состояния оказалось проще, чем он себе представлял.
3
На следующее утро он снова караулил у подъезда. И на этот раз не напрасно. Она вышла в обычное время и, как обычно, неторопливо двинулась к автобусной остановке. Виктор не выскочил из машины, чтобы предложить подвезти ее, как подвозил время от времени. Он достаточно хорошо знал К. и понимал, что стоит только проявить с ней слабину, стоит только показать, что она значит для него хоть чуточку больше, чем он для нее, как он уже никогда, никогда не будет чувствовать себя с ней на равных, она непременно воспользуется его слабостью, чтобы растоптать остатки его самолюбия, выжечь дотла его мужское эго, нарочно заставит его ревновать, будет провоцировать в нем приступы ярости, чтобы потом он униженно просил прощения и, даже получив его, все равно чувствовал себя перед ней виноватым.
С печальным и одновременно сладким чувством наблюдал он, как неверная возлюбленная проходит мимо. Неверная, но все-таки возлюбленная. Все-таки она стоила того, чтобы ее добиваться. И он может быть доволен собой - он добился ее. Она была его женщиной. Была? Да, он почти примирился с тем, что она была. Он был не из тех, кто цепляется за женщину до последнего.
Правда, ему было немного не по себе от того, что он принимает такое решение в одиночку, не попробовав хотя бы поговорить с К. Была все же крохотная, но вероятность того, ничего такого не было. А значит, для нее ровным счетом ничего не изменилось. И он может спокойно уехать сейчас, а вечером встретить у дверей книжного магазина, где она работала, и с беззаботной улыбкой предложить: "Ну что? Прокатимся?" И все пойдет обычным порядком.
Однако этот "обычный порядок" почему-то не представлялся ему сейчас пределом мечтаний. Их отношения успели слегка, совсем чуть-чуть, но все же превратиться в привычку, оттого и возникла, наверное, нужда в этой малютке, и теперь, когда он хотел вернуться к К., он хотел чего-то большего, чем прежние отношения. Вольно или невольно, но свое возвращение к К. (даже без учета ее предполагаемой измены) он ставил себе в заслугу - и подсознательно ждал какой-то награды, каких-то дополнительных проявлений чувств с ее стороны, может быть - чуть больше покорности, ибо К. всегда была чересчур строптива и самостоятельна и уж слишком, слишком старалась это подчеркивать в каждом своем слове.
Наверное, его бы вполне удовлетворило, если бы она сама ему позвонила или даже пришла к нему домой - знает ведь, что можно, родители на юге, дома только сестренка, которая уже видела К. и которой К. понравилась... Да, этого доброго жеста с ее стороны было бы вполне достаточно - будет вполне достаточно, решил Виктор, но если его не будет, значит, не будет ничего. А первым подходить и просить прощения я точно не стану.
4
Вечером он, как и планировал, поджидал ее в машине неподалеку от книжного магазина, но когда она появилась, не открыл перед ней дверцу, а стал ждать, предчувствуя, что ничего хорошего не дождется, - и притом почти желая, чтобы предчувствия наконец превратились в уверенность. С уверенностью ему при его характере было бы проще. Ожидания его оправдались: К. не села в автобус, как обычно, чтобы ехать домой, а неторопливой и какой-то ужасно довольной, развратной, как ему показалось, походкой двинулась вдоль проспекта. Он дал ей отойти достаточно далеко и медленно двинулся следом. Вскоре он нагнал ее, и ему пришлось приткнуться к тротуару и дать ей возможность отойти подальше. Потом он снова нагнал ее - и снова встал. Так они добрались до небольшой боковой улочки, куда она и свернула. Он въехал в улочку, проехал за ней несколько десятков метров, и когда увидел, как она входит во двор, оставил машину у обочины и осторожно пошел следом. Въехать во двор он не решился - она хорошо знала его машину и могла опознать. Все, что он увидел, войдя во двор: ее фигуру в знакомом клетчатом платье, исчезающую в одном и подъездов бесконечно длинного девятиэтажного дома.
5
Из милосердия сократим рассказ.
Виктор дождался, когда К. выйдет из подъезда - это произошло без малого три часа спустя.
Виктор снова выдержал характер: не нагнал К., не признался в том, что видел ее, но поехал домой и там в одиночестве напился - не до беспамятства на сей раз, но основательно.
Виктор еще несколько раз проследил путь К. от книжного магазина до подъезда любовника (в этом у него уже не было сомнений). Он не пользовался машиной - К. предпочитала ходить к любовнику пешком, следить за нею пешим было значительно удобнее. Два или три раза в эти две неприятные для Виктора недели К. пропускала свидания, шла прямо на остановку и ехала домой, и Виктор чувствовал себя так, словно получил отсрочку от смертной казни. Дни же, когда она встречалась с любовником, он воспринимал именно как казнь, очередную, ставшую уже почти привычной, но от того не менее болезненной Голгофу.
Теперь, решил он, уже поздно, а значит - глупо с его стороны было бы вмешаться, дать понять К., что знает об ее свиданиях с неизвестным (из подъезда К. всегда выходила одна) любовником, попытаться убедить ее прекратить пытку. Он уже и не хотел вмешиваться. И даже находил какое-то мазохистское удовольствие, в очередной раз собственными глазами убеждаясь в ее неверности. И с каким-то странным чувством мужской солидарности думал в такие вечера о муже К., который, возможно, тоже прошел через все это, - К. говорила, что прежде муж сильно ревновал, но потом смирился и предпочел раз и навсегда закрыть глаза на все ее прошлые и будущие, подозреваемые или действительные неверности, - и с которым они могли бы посидеть на пару в ставшей уже привычной беседке в чужом дворе, откуда можно наблюдать за подъездом, оставаясь практически невидимым; они могли бы по-приятельски покурить, а то и пивка выпить, неспешно рассуждая о сволочной женской природе, которую невозможно переделать и которую остается только терпеть.
Что ж, думал он, закуривая очередную сигарету, может быть, когда-нибудь мы с ним и потолкуем... Нам бы еще того, третьего, который живет в этом подъезде, для полноты компании. Рано или поздно ему все равно придется так же несладко, как и нам двоим. Кинет и его она, ох как кинет! Узнает тогда бедняга почем фунт лиха...
И представлялась ему этакая современная Голгофа, три креста и трое распятых мучеников: он сам слева, муж по центру и неведомый третий - справа от мужа. И висят они бог знает какой день, и нет вокруг никого - ни стражников, ни любопытных, - никого, все давно разошлись, наскучив ставшей уже привычной картиной, а они висят и висят, и при этом покуривают потихоньку (не очень понятно, правда, кто вставляет в рот сигарету и зажигает спичку, - наверное, дух святой) и мирно беседуют каждый о своем, не слыша один другого, потому как беспощадное солнце припекает головы и буквально сводит с ума.
И каждый раз, когда К. выходила из дома, где жил ее любовник, Виктор наводил на нее свой "Зенит" с недавно купленным телеобъективом и делал несколько снимков. Он сам не знал, зачем это делает. Может, просто для того, чтобы остались наглядные доказательства ее неверности, которые не дадут ему в будущем притвориться перед самим собой, что никакой Голгофы не было. А может, просто хотел иметь на память еще несколько снимков К., зная, что другого случая сфотографировать ее у него уже не будет.
6
Виктор не был бы Виктором, если бы только следил за К., напивался и фотографировал. Слежка занимала у него каких-нибудь три часа в день, а пить без продыху уже надоело. К тому же он был самолюбив - и если женщина, с которой он был близок, предпочла ему другого, что ж, он тоже найдет себе другую. И пусть ей будет хуже!
Другая не заставила себя ждать. Та самая малютка, о которой он и думать забыл, увлеченный своим новым занятием, вновь возникла на горизонте, и Виктор подумал: а почему бы и нет? Будет неплохо довести начатое до конца. Он, правда, по-прежнему старался быть осторожным, не заходить слишком далеко, но кое-какие вольности стал себе позволять - и чувствовал, что вот-вот они перейдут последнюю границу.
Все шло к тому. И был намечен пеший поход на природу с ночевкой: собран рюкзак с продуктами, взяты напрокат палатка и двухместный спальный мешок, в котором должно было совершиться то, ради чего затевалось приключение.
Но и тут Виктору неожиданно не повезло. Или, напротив, повезло, хотя сам он так и не думал.
Нагрузившись тяжелым рюкзаком, двинулся он пешей тропой вслед за малюткой, с удовольствием наблюдая, как она переставляет точеные загорелые ноги, как переваливаются в такт небольшие арбузики, обтянутые шортиками... как вдруг удовольствие словно просочилось куда-то, вытекло из него, и что-то неладное произошло с его позвоночником. Похоже, межпозвоночный диск сдвинулся и ущемил нерв. Нечего было прыгать с вышки, попенял он себе запоздало, вспомнив, как после неудачного прыжка у него занесло вперед ноги и что-то хрустнуло в спине. Допрыгался... В результате Виктор почувствовал странную слабость во всем теле и еле донес ноги до места ночлега. И всю ночь, вместо того, чтобы забавляться с юной подружкой, он неподвижно лежал на спине, гадая, пройдет ли его неожиданная слабость к утру, сможет ли он добраться до дому своими силами или его унесут отсюда на носилках.
Надо отдать должное малютке: она всячески утешала его, сама, как умелая туристка, разожгла костер и приготовила ужин, налила ему полный стакан вина, а на рассвете, когда он очнулся не то от сна, не от какого-то поверхностного забытья, скормила ему с ладошки полную горсть мокрой от росы земляники.
К утру он оклемался настолько, что смог искупаться с нею на пару нагишом озеро было пустынно и тихо, над водой поднимался легкий туман, - но купание не столько взбодрило его, сколько напугало, поскольку чувствуя рядом в воде ее скользкое обнаженное русалочье тело, он не испытывал никаких плотских желаний. А если это навсегда? Этого он не переживет.
Домой они все-таки сумели добраться своим ходом, - правда, похудевший рюкзак пришлось тащить малютке, он забрал у нее лишь практически невесомый спальник. И как-то само собой было ясно, что вряд ли они снова увидятся. Он бы и не прочь, конечно, но спина... Да-да, конечно, она все понимает...
Ну и хорошо, ну и слава богу, что не вышло, утешал он себя, отлеживаясь в горячей пенистой ванне, вовсе она не так хороша, как показалась мне с первого взгляда, честно говоря, просто-напросто вульгарная девица и даже тупая: не слушает "Beatles", не смотрит фильмы Куросавы, не читает Фриша. К тому же еще и нечистоплотна. Грязные, неряшливо подстриженные ногти на ногах, увиденные во время утреннего купания, привели Виктора в тихий ужас. У него было особое пристрастие к женским ногам, к пальцам ног, в частности, в минуты оргазма он обожал засунуть в рот большой палец ноги любимой и нежно посасывать. Его чуть не стошнило, когда он представил, как попытался бы проделать это с малюткой.
Через день-другой диск сжалился и встал на место, утром Виктор проснулся в боевой готовности - это было видно невооруженным глазом, он еще подумал тогда, что правы циники, полагающие, будто Нос Гоголя вовсе даже не нос - во всяком случае с его не носом все было снова в порядке, и мечтал Виктор только об одном: поскорее пустить свой не нос в дело, смыть с его помощью с себя неудачный грех - не столько грех, сколько неудачу греха, поскольку К. не прощала мужчинам именно неудач, - смыть шампанским, кровью, спермой - чем угодно, как будет угодно ненаглядной К., но только как можно скорее, сейчас, немедленно!
7
И тут, как нарочно, К. сама позвонила Виктору и непринужденно, а главное деловито, так что если бы он ничего не знал, ни в чем бы ее не заподозрил, попросила заехать за ней на службу: ей нужно в ателье на примерку, на другой конец города, и на автобусе она ну никак не успевает.
- Ты ведь все равно дома сидишь, - сказала она совершенно естественным тоном. - У тебя ничего не случилось?
Это была прежняя К. Каким-то звериным чутьем он постиг, что К. не притворяется, не разыгрывает невинность: может быть, она и была с другим мужчиной все это время, но сейчас, в эту минуту, она была с ним, она была его женщиной, он готов был прозакладывать за это собственную жизнь. И каким-то чудом, каким-то неимоверным усилием воли ему удалось удержаться от стоявшего в горле не то отчаянного, не то торжествующего вопля, и вполне естественно ответить:
- Да нет, ничего особенного. Сосед попросил с ремонтом помочь, обещал заплатить неплохо.
Виктор и впрямь был мастеровит, часто помогал знакомым и соседям по дому: клеил обои, белил потолки, циклевал паркет, стеклил лоджии - мог бы, пожалуй, регулярно подрабатывать, ему предлагали, но тогда ему и без того хватало на жизнь.
- Но ты закончил? Я не отрываю тебя от дел?
- Нет, не отрываешь, - вполне естественно рассмеялся он. И понял, что справится, совладает с собой, а значит - победит.
Однако победа оказалась нелегкой, а главное - временной.
Тот вечер, когда Алексей Михайлович пренебрег К., обхаживая О., Виктор и К. провели вместе. Совсем как в прежние времена, до появления малютки (напрочь вычеркнутой из его жизни) и Алексея Михайловича (еще не окончательно вычеркнутого К., как нам уже известно). Но когда Виктор попробовал договориться о свидании на завтра, К. отвечала как-то уклончиво, неохотно - и он решил не настаивать. Он даже поймал себя на том, что чуть ли не доволен таким оборотом. Ему, как ни странно, не хватало ставшей уже привычной ежевечерней пытки. Хотелось еще раз взойти на Голгофу. Еще раз повисеть на кресте. Хотя бы и в одиночестве. А там...
Что будет там, он не хотел думать наперед.
Так что на следующий вечер он, как обычно, тайно проводил К. от книжного магазина до подъезда любовника и, как обычно, настроился на то, чтобы ждать ее обычные три часа. Она, однако, вышла значительно раньше - и на этот раз не одна. Из беседки он не мог разглядеть лица мужчины, только смутно обрисованный силуэт, но ему этого было достаточно. Он и не хотел отчетливо видеть его, не хотел знать. Достаточно было, что его догадка подтвердилась. И теперь, видимо, пора поставить в этой истории последнюю точку.
Он уже хотел встать, подойти к любовникам, высказать все, что он о них главным образом о К. - думает, но что-то его удержало. Что-то странное в поведении К. и неизвестного мужчины. Они шли рядом как-то не так - не так, как ходят счастливые любовники, только что проведшие полтора часа в постели. Скорее, как муж и жена, давно надоевшие друг другу, а перед выходом еще вдобавок повздорившие из-за пустяка. Они шли рядом, не касаясь друг друга, не обмениваясь взглядами, не разговаривая...
Не думая, что делает, Виктор поднял фотоаппарат с длиннофокусным объективом, мгновенно навел на резкость и щелкнул - как раз в тот момент, когда мужчина поднял обе руки, что поправить растрепанные волосы.
Когда они свернули за угол, он выскочил из беседки, бегом бросился следом - и успел увидеть, как они все так же отчужденно дошли до автобусной остановки, как мужчина закурил, вежливо, но не бережно, не любовно, отгоняя дым в сторону, как подошел нужный автобус, как К. что-то коротко сказала мужчине, а он лишь пожал плечами и бросил мимо урны сигарету - и как они наконец расстались, не протянув на прощанье руки, не обменявшись прощальным поцелуем. Все это, конечно, могло быть просто игрой, наивной конспирацией если бы не веяло от этого такой неподдельной, такой настоящей отчужденностью. Если бы не очевидно было, что это не просто расставание, а окончательный и бесповоротный разрыв.
Разумеется, Виктор не мог знать, что К. давно заметила за собой слежку и нарочно отправилась сегодня к Алексею Михайловичу, с которым хотела просто попрощаться. Если бы Виктор не стал следить за ней, она бы вернулась к нему и постаралась вылечить его от ею же нанесенной раны. Но когда она в очередной раз засекла его, то не только отдалась Алексею Михайловичу, но и нарочно попросила его проводить ее до автобуса - вовсе не для того, чтобы лишний раз показать ему, что между ними все кончено, а чтобы еще больнее ударить своего шпионящего любовника, к которому она твердо решила больше не возвращаться.
8
В то время, когда Алексей Михайлович нашел у Виктора фотографию, на которой он узнал К. и самого себя, но так и не узнал второй части истории К., второй стороны правды, известной Виктору, которому, в свою очередь, была неизвестна первая, - в то время Виктора меньше всего занимала та давняя история, поскольку он именно тогда познакомился со своей будущей четвертой женой...
Вот только четвертой ли?
Тут с ним вечная путаница.
Первый и третий брак Виктор оформил законным порядком - так же, как и два развода. А вот второй по счету как-то сразу не задался и вышел недоношенным, перманентно-односторонним. Сперва подруга Виктора Лена узурпировала право считаться его женой, тогда как он полагал себя свободным и ничьим. Потом карта легла по-другому - Виктор смирился со сладостью семейных уз и готов был их неспешно, без помпы, узаконить, но теперь уже Лена рвалась на волю. И вырвалась, оставив несостоявшемуся мужу собственную квартиру: она единственная отважилась его к себе прописать, не требуя взамен штампа в паспорте, да так и не выписала, сама съехала к новому, вполне официальному мужу. Но за квартиру по-прежнему платила и даже обижалась, когда третья жена Виктора, Маша, предлагала взять оплату квартиры на себя.
- Это все-таки моя квартира! - обиженно возражала Лена.
А Маше слышалось: "Это все-таки мой муж!"
В каком-то смысле так оно и было. Симпатяга Виктор со всеми женами, официальными и гражданскими, ухитрялся поддерживать тесные, почти семейные отношения. И извлекал из этого немалую пользу. Жил, как уже было сказано в квартире второй (неофициальной) жены Лены. Ездил на машине О., жены номер один.
- На мне он ездит, на мне, а не на моей машине, - жаловалась порой подругам О.
- А ты позволяй больше, он тебя и вовсе заездит! - укоряли подруги.
Но укоряли без особого пыла, по обязанности, потому что меж собой давно уже порешили: в кои-то веки О. счастье улыбнулось, поимела такого мужика, красивого, талантливого да еще и моложе ее чуть не на пять лет, так нечего теперь ныть из-за старой "восьмерки". Могла бы и вовсе оставить ее красавцу-мужу, себе купила бы "Оку" - и хватит с нее.
Когда безлошадной О. самой требовалось куда-нибудь поехать, она долго собиралась с духом, прежде чем робко попросить Виктора подогнать автомобиль к подъезду конторы. И он почти сразу, после третьего звонка, подгонял. И счастливые подруги наблюдали из окна, как он подъезжает, паркуется, как снисходительно выходит из машины и протягивает О. ключи, - и та робко, словно провинившаяся, их принимает. И долго-долго смотрит вслед уходящему пешком бывшему мужу: как все-таки хорош, сволочь, как красиво ножку ставит, как раздвигает толпу кованым древнегреческим плечиком... постричься вот только не мешало бы, совсем Мария за мужем не следит, надо позвонить, напомнить...
И только когда высокая фигура растворялась в летнем мареве, переводила взгляд на автомобиль - всегда, даже в летнюю сушь, заляпанный грязью по самые стекла, зачастую помятый - и уж непременно с последним литром бензина в баке. О. покорно вздыхала, садилась на продавленное сиденье, еще хранящее родное мужнее тепло, и ехала - на заправку, на мойку, в автосервис... И потом, отъездив по своим делам, сама звонила и предлагала Виктору забрать вымытую и отремонтированную машину, "забыв" в бардачке пару пачек любимых сигарет Виктора "Мальборо".
9
Все то лето - последнее мирное лето в жизни шестерых людей, о которых я рассказываю, Виктор жил на даче Лены, жены номер два, и жил не один, а с Машей, женой номер три.
Когда-то Виктор и Маша вместе пришли работать в фирму: он дизайнером, она редактором - и продолжали там работать бок о бок, уже расписанные. Наивная Маша полагала, что это последний брак Виктора, его последняя пристань. Когда она говорила об этом, Виктор не возражал, но как-то оценивающе оглядывал жену, словно прикидывал, достаточно ли глубока вода у пристани для такого корабля, как он, и, не сказав ни слова, иронически хмыкал.
Время от времени они капитально ссорились, Маша писала (но не подавала) заявление на развод, съезжала с детьми (у них было двое близнецов, оба мальчики) к своей матери, и примерно с неделю они с Виктором на работе демонстративно не замечали друг друга. Потом заключали перемирие и уходили с работы вместе, даже не считая нужным скрывать от коллег, что намереваются устроить очередной "прощальный пересып".
- Почему "прощальный"? - спрашивал обычно кто-нибудь из новичков.
- Да потому, что они каждый раз решают, что это будет в последний раз: "Переспим, попрощаемся и разойдемся". И каждый раз после пересыпа мирятся и живут дальше как ни в чем не бывало.
В то лето, когда они жили на Лениной даче, Алексей Михайлович приезжал к ним в гости: иногда с Викторией, но чаще с Натальей. Нравственность Натальи, женщины молодой, но скорее консервативной, чем стремящейся во что бы то ни стало обогнать прогресс, была подвергнута разного рода испытаниям, как то совместные купания голышом, общая, без разбору по полам, баня, непередаваемая легкость в отношениях между святой троицей - Алексей Михайлович, Маша и Виктор, - затягивающая и непривычную Наталью в жернова не то свингерства, о коем она до тех пор не имела понятия, не то легкого дачного свинства - с необременительными, но провокационными просьбами Маши натереть спинку кремом для загара или помассировать усталые плечики, обращенными к Алексею Михайловичу, или и вовсе отчаянным предложением Виктора пойти искупаться вдвоем, поскольку "эти двое уже ни на что не годятся, слишком много выпили, а мы с тобой, мать, еще ого-го и вполне свободно можем при луне..."
Что именно "свободно можем" и при луне - не уточнялось, но в любом случае не было у Виктора никаких шансов ни при луне, ни при солнце. Солнцем, вокруг которого печально и с некоторой натугой, поскрипывая на оси, вращалась Наталья, был Алексей Михайлович - и в его присутствии она луны не замечала. А когда его - ее солнца, ее единственного и неповторимого, - не было на небосклоне, не замечала вообще течения жизни, мысленно углубленная в свои непростые с Алексеем Михайловичем отношения. В эти минуты она походила на математика, пытающегося решить уравнение, которое в принципе не имеет решения. Или, скорее, неравенство - ибо равенства между ними не было никакого. Возможно, какой-нибудь неосторожный, легкомысленный шаг с ее стороны мог бы неожиданным образом их с Алексеем Михайловичем уравнять, поставить на одну доску, а возможно - сорвало бы бедную Наталью с орбиты и забросило в холодную космическую пустоту, откуда солнце гляделось бы звездой четвертой величины.
Слишком нелегко, с кровью, достался ей брак с Алексеем Михайловичем, и резать по живому ради минутного удовольствия она не хотела. Достаточно того, что она терпела его панибратство с Машей, которое, однако, быстро сошло на нет, едва Виктор догадался о чувствах гостьи.
Именно Виктор приструнил жену и свел ее отношения с Алексеем Михайловичем к безобидному минимуму. Он, в сущности, был очень неглупый человек, хоть и вел себя порой легкомысленно, и многое знал о чужих семейных и любовных тайнах, и многое в них понимал. К отношениям Алексея Михайловича с Викторией он относился с сочувствием - однако сочувствовал больше Наталье, чем Алексею Михайловичу и Виктории, полагая что тем двоим особо сочувствовать нечего, сами захотели именно таких, давно, в сущности, выдохшихся отношений, а вот Наталье, как она ни бодрится, все равно тяжело. У Виктора вообще была развита способность сочувствовать скорее правильным женщинам, тем, которые честно тянут изо дня в день свой хомут, не помышляя о легких развлечениях на стороне, и Наталья с удивлением обнаружила в этом легкомысленном бабнике, каковым привыкла его считать, внимательного и понимающего собеседника.
Однажды, когда луна светила особенно ярко и когда Наталью в очередной раз замучила бессонница, она вышла покурить на крылечке, и вскоре услышала за спиной мужские шаги. Именно мужские, а не шаги мужа, которые сразу бы отличила от прочих. Виктор молча присел с ней рядом на ступеньку, взял из ее пачки сигарету, закурил - и как-то сам собой завязался между ними разговор о том, о чем она прежде ни с кем говорить не решалась. По крайней мере - с такой степенью откровенности. Почему-то она поняла, что перед Виктором нет нужды притворяться, будто встречи Алексея Михайловича с Викторией нисколько ее не беспокоят, а даже кажутся полезными для укрепления брака.
- Такие отношения - то есть все эти треугольники и параллелограммы, сказал, выслушав ее исповедь, Виктор, - должны быть кратковременными. Месяц, два - максимум полгода. А больше сердце не выдерживает, идет в разнос. Тогда уж надо или все - или ничего. Вот как я, например.
- То есть в том смысле, что каждый раз, когда женщина понравится, бросать старую жену и жениться?
- А хоть бы и так! Все равно лучше, чем себя делить пополам. Другое дело, когда ты холостой, а она - замужем. Тогда у тебя хоть моральное оправдание есть: я, мол, готов ради нее на все, а она не хочет. Если ты, конечно, действительно готов. Потому что женщины всегда понимают, когда ты всерьез, а когда так просто, притворяешься... Иногда, правда, сам не знаешь, чего хочешь, - и только когда потеряешь человека окончательно, поймешь, что готов был ради него на все. Но поздно уже, поезд ушел - и рельсы разобрали.
- Это ты про свою первую жену?
- Да нет, с ней-то у меня как раз ничего такого не было. Там был вынужденный брак, почти что фиктивный, по обоюдному согласию. Это со мной история была такая еще до первой жены... Вот, - достал он из кармана футболки небольшую, 6х9 фотографию. - Это я ее издали снял, фотообъективом. А звали ее... Ну, неважно, как ее звали. Назовем ее просто К.
Разумеется, Виктор выбрал наугад какую-нибудь другую букву алфавита. Но поскольку мы уже знаем, что женщина на фотографии - это К., пусть он ее так и называет.
- А кто рядом с ней? - спросила Наталья.
- Этого я до сих пор не знаю. И теперь уже не хочу знать.
10
Виктор рассказал Наталье не только вторую половину истории К., но и ее продолжение, которое по справедливости следовало бы назвать историей О. Однако справедливости нет - и нет у О. своей истории. Она всю жизнь была частью чьих-нибудь историй и так привыкла к этому, что вне чужих историй себя уже не может представить. Она вечная помощница, нянька, утешительница. Она - скорая помощь для чужой любви и повивальная бабка чужих браков. И никогда не причина разводов. Никогда. Может быть, ей бы пошло на пользу, если бы один из ее мужчин хотя бы предложил оставить ради нее семью. Даже если бы заранее знал, что она откажется. Просто предложил. Ради того, чтобы она почувствовала себя не нужной и не незаменимой - такой она и так чувствовала себя слишком часто, но - единственной. Но этого ей было не суждено. Она в глазах мужчин была каким-то общим женским местом. Среднестатистической русской женщиной: довольно привлекательной, но не чрезмерно, не так чтобы увлечь или отпугнуть своей красотой; довольно умной - но тоже в меру, чтобы любой мужчина рядом с ней не чувствовал себя кретином; не высокой и не низкой, не слишком полной, но и не худой, с приятным, но не запоминающимся голосом и с какими-то незаметными, как бы стертыми манерами, так что расставшись с нею, вы на следующее утро вряд ли припомните что-нибудь характерное, отличающее ее от других.
О. была цементом в кирпичной кладке, фундаментом в строении, смазкой в двигателе, постным маслом в салате, предлогом "и" в сложносочиненном предложении, кондуктором в трамвае - купил билет и забыл; снегом зимой, желтой листвой в сентябре, красным флагом на демонстрации. О. была подругой, у которой всегда можно взять ключ от квартиры и занять сотню долларов, у которой легко, так что даже неинтересно, отбить любовника - но невозможно отнять работу, потому что ни один наниматель в здравом уме от такого работника не откажется. О. была матерью, обреченной воспитывать ребенка без отца. И наконец О. была натуральной блондинкой в тысячной толпе блондинок крашеных. Но этого никто не замечал.
История О. - назовем ее все же так - начинается вместе с осенью - вместе с новым учебным годом - первого сентября. Как и положено преподавателю, в этот день Виктор явился в школу за час до первого звонка, в новом темно-синем костюме в узкую белую полоску, в начищенных до зеркального блеска черных штиблетах, в белой рубашке с модным галстуком. Отросшие за лето волосы были коротко пострижены, и кое-где проглядывали полоски белой кожи, заметные на фоне густого загара. Он хорошо выглядел и знал это, и состояние недавно брошенного любовника придавало его облику особую интересность. Так по крайней мере выразились девчонки из девятого "В", где он был классным руководителем.
Он же чувствовал внутри приятную пустоту и спокойствие - которое кончилось в ту самую минуту, когда класс выстроился перед ним в две шеренги, девочки впереди, мальчики сзади, и в первой шеренге, третья справа стояла она - его малютка, его новая ученица, его приговор - если только сейчас не произойдет чуда, если она не окажется кошмарным сном, видением, если не исчезнет без следа, стоит ему закрыть и снова открыть глаза.
Виктор закрыл глаза. Потом открыл. Сон не был сном, видение не было видением - его грех, его вина во плоти и крови стояла перед ним и совсем по-детски почесывала правой рукой укушенный комаром левый локоть.
О, он хорошо помнил этот локоть, именно левый, ушибленный однажды, когда он катал ее в папиной "Победе"; в то самое место, куда укусил ее комар, он ее тогда долго и нежно целовал. Может быть, комар потому и укусил в то самое место, что кожа там была чуть нежнее и тоньше от его поцелуев? Разница, недоступная грубому человеческому глазу, но вполне внятная комариному жалу... А может, не было никакого комара, а была нарочитая демонстрация с ее стороны, напоминание и без того павшему духом преподавателю: вот сюда, сюда ты меня целовал... и сюда тоже... показать, куда еще? Я ведь могу показать...
Да нет, успокаивал он себя, покуда класс по команде физрука "Напра-во! Шагом марш!" двигался мимо него, они же такие юные еще, такие еще дети, и она ничем не выделяется из общей массы, такая же невинная, как и все...
Надеюсь, и впрямь невинная, подумал он с мгновенным ознобом вдоль безвольно изогнувшегося, словно под тяжестью давно снятого рюкзака, хребта. Надеюсь, еще не успела лишиться невинности в объятиях прыщавого сверстника - с тем, чтобы при случае предъявить свою невинность - утраченную невинность отсутствие невинности - как последнее доказательство того, что невинности ее лишил я.
Такие нежные бедра, вспомнил он вдруг, особенно с внутренней стороны, когда гладишь их, растираешь после купания, натираешь кремом для загара, касаешься губами, осторожно и вкрадчиво проводишь снизу вверх языком, подбираясь к белой полоске, выглядывающей из-под сдвинувшихся крохотных трусиков; такие крепкие, чуть шершавые, в золотистых волосках голени; маленькие ступни с некрасивыми - никто не совершенен! - плохо подстриженными и грязноватыми ногтями на чуть поджатых розовых пальчиках... Нет, не так: сперва розовые пальчики с грязноватыми, бог ее прости, ногтями, затем загорелые щиколотки, поросшие светлыми, выгоревшими волосками, потом - пропустил при первом перечислении, прости, - округлые, золотистые, с непременной коростой от зажившей царапины на правом, - колени, и только потом нежнейшие бедра, между которых и располагается вожделенная цель, она же щель, она же - великолепный, в своем роде совершенный капкан для ловли молодого холостого мужчины двадцати четырех лет отроду. Такая изящная, такая продуманная и вместе с тем - не придуманная, а созданная самой природой, ловушка на самца. В глубине которой нежнейшая перепонка, в наличии которой я так спешил убедиться в тот день - и непременно убедился бы, если бы позвоночный диск не сдвинулся со своего места и не удержал меня за причинное место. Но, убедившись, я бы не только лишил ее невинности, но и себя - последнего доказательства моей невиновности, которого, впрочем, вполне возможно, давно уже не существует - и не существовало к тому времени, когда я готов был его разрушить, но моя беспомощность лишила меня возможности проверить, а теперь...
- Ну так сходи и проверь!
- Что? - Он резко повернулся, и с ним случился один из тех мгновенных полуобмороков, когда от резкого движения мгновенно темнеет в глазах и ты теряешь всякую ориентировку и почти падаешь, но стоит переждать несколько секунд, как темнота отступает, и ты приходишь в себя - или в кого-то другого, потому что видишь мир чуть иначе, чуть более резко и отчетливо, чем прежде.
- Сходи в свой химический кабинет и проверь, - говорил, зависая над ним, баскетбольного роста физрук. - Говорят, штукатуры там спирт искали, что-то нашли, что-то разбили, а что-то пролили - боятся, что ртуть.
- Кто боится?
- Какая разница - кто? Я лично не боюсь, а ты?
- Чушь собачья! Не было у меня там никакой ртути!
Ртути не было, а она была: стояла в коридоре, возле туалета для девочек, и пристально смотрела, как он неловко, боком, чтобы не показать, что он ее тоже видит и знает, что она на него смотрит, входит в кабинет химии.
Прозвенел звонок на первый урок. Он попытался вспомнить расписание - и не вспомнил, твердо помнил только, что у него первого урока нет, а у нее...
- У меня тоже нет, - сказала она, входя в полутемный, окнами на северную сторону, кабинет и закрывая за собой дверь. Замок за ее спиной щелкнул, будто капкан.
- Как это нет? - удивился он, мгновенно входя в роль классного руководителя. - Я точно знаю, что у вас...
- У них - да. А у меня первого урока не будет. У меня дополнительное занятие будет. По химии...
Так и с ума недолго сойти, думал он, тщательно запирая за собой дверь кабинета химии - будто надеялся, что и призрак ее навсегда останется запертым там. Если, конечно, уже не сошел. А как проверить? Я даже не знаю, вслух я говорил с ней или это были только мысли. И что хуже? Может, с врачом посоветоваться? Не с нашим, школьным, конечно, он кроме аспирина ничего не пропишет, а с каким-нибудь приличным... Стоп! Только пойди в нашем городе к психиатру, завтра вся школа будет об этом говорить. Понятно, что если вслух, это уже клиника, к тому же могут услышать и заподозрить, но невысказанные мысли, наверное, еще хуже, потому что сильнее давят, не находя выхода...
Он резко обернулся. В конце коридора, возле туалета для девочек... нет, слава богу, там не было никого. Дисциплинированные дети - и недисциплинированные тоже, в виде исключения, по случаю первого сентября сидели в своих классах. И она сидела в своем - в его - девятом "В", на уроке литературы, который вела О., вспомнил он, подруга К., между прочим - именно она их когда-то и познакомила.
Интересно, что сейчас проходят в девятом классе по литературе? "Войну и мир"? Или "Преступление и наказание"? А может, "Лолиту"?
11
Это интересная игра. Нет, если отвлечься, посмотреть абстрактно действительно интересная. Вполне достойная взрослой, искушенной - очень искушенной, вносил поправку Виктор, - женщины, а не ученицы девятого класса.
Где она ей научилась? Дома? Вряд ли. Он тайком навел справки: семья как семья, отец инженер на заводе, мать - врач в стоматологической поликлинике. Он даже отважился посетить ее: давно пора было запломбировать зуб, пятый нижний справа, все никак не мог собраться, а тут как раз был повод приглядеться к мамаше, чтобы знать, чего от нее ждать. Но не узнал. Не понял. С виду обычное, хотя и приятное лицо: темные волосы, нос с заметной горбинкой, зеленые глаза, мелкие-мелкие веснушки вокруг глаз. Один зуб передний подпорчен, темная эмаль, что немного удивило - врачу, исцелися сам... Стоматолог все-таки...
Очень немногословная женщина - если не считать раз двадцать повторенного "Сплюньте", вряд ли произнесла больше десятка слов. Работала, впрочем, хорошо, починила сразу три зуба справа, а он даже не почувствовал, был уверен, что так долго возится с одним. Обрадовался - и тут же пожалел, что повода прийти еще раз не будет. Но она, узнав, что он преподает в той самой школе, так легко, так простодушно заговорила о дочери, что он сразу понял: не опасна... То есть не хитра, не двоедушна. Нормальный, естественный человек. Убить может в порыве гнева, но в игры играть... вряд ли.
А фигура у нее очень даже ничего, подумал вдруг, уже выходя из кабинета, и лицо интересное, несмотря на зуб, вот бы мне с ней, не с дочкой - на сколько лет она меня старше? Лет на восемь от силы... Самое что ни на есть то!
С отцом оказалось еще проще: подождал у заводской проходной, поехал за ним следом - у того был "Москвич-408", на четвертом или пятом перекрестке заглох мотор, Виктор остановился, предложил помощь и помог - слава богу, в моторах разбирается с шестого класса. Папаша предложил выпить пива в гараже, где и обнажил свою простую рабоче-крестьянскую сущность: оказался от сохи, с женой познакомился, когда служил в армии, приехал за ней сюда, она заставила кончить вечерний, болеет за "Спартак", пиво предпочитает водке, а водку - вину...
Но от кого же тогда эта хитрость, эти лисьи повадки, это подкрадывание исподтишка? И молча, молча, не говоря ни слова... Подкрадется сзади, встанет и стоит, ждет, пока обернется. И не близко стоит, не так, чтобы кто-то со стороны мог заподозрить, а на приличном расстоянии. И не смотрит на него. Глядит себе будто бы в окно. Или на дверь кабинета - подругу ждет. А сама искоса, боковым зрением. И как только он обернется, увидит ее, тут же уходит. Тут же. Ни секунды не ждет. Чтобы сразу понял, что не просто стояла, а нарочно ждала. Дождалась и ушла. До следующего раза. До следующего звонка. До следующей перемены.
Шесть уроков, пять перемен. Шесть дней в неделю. Тридцать взглядов, тридцать демонстративных уходов. Нет, тридцать не получалось, были пропуски но пропуски действовали как неожиданные, вроде бы неуместные, сбивающие с ритма, однако хорошо продуманные паузы в современной музыке. Обернешься, заранее зная, что она стоит у окна, а ее нет. И вместо облегчения - двойной удар. Потому что ждешь, готовишься ее увидеть, собираешься с силами, а когда не видишь - силы не исчезают бесследно, а в полном соответствии с законом сохранения энергии обрушиваются на тебя самого. Он даже пробовал найти закономерность в этих пропусках, ставил крестики в специально расчерченном листочке, но не нашел и бросил, устыдившись, - может, она и прирожденный психолог, но не электронно-счетная машина.
Когда вернулся в кабинет после перемены, брошенного в корзину листочка не было. Уборщица? Но почему только одну корзину? Она? С нее станется раздобыть ключи от кабинета. Но ведь это уже чистой воды шизофрения!
Между тем, сложенный мальчишеской рукой, летел из соседнего окна бумажный голубь, подставляя сентябрьскому солнцу белые крылья в черных закорючках и крестиках...
Ах если бы хоть раз обернуться и ее не заметить не специально не увидеть избежать вырезать из поля зрения круг в котором она стоит что при желании вполне возможно а просто не заметить как не замечаешь десятки других школьников и школьниц даже из числа тех кого хорошо знал даже из своего девятого "В" спроси меня завтра какая-нибудь Маша Федотовских с третьей парты в среднем ряду видел я ее сегодня на большой переменке возле буфета разве припомнишь а вот ее даже мысленно не назову тебя по имени так и стой безымянная как сопка и так ясно кого имею в виду ее точно видел и именно у буфета учителям тоже надо по-быстрому перехватить в перерыве между уроками учителям лафа завистливо просипел в спину рыжий пятиклассник потому и запомнился что рыжий им без очереди дают это точно дают ухмыльнулся про себя непредумышленной двусмысленности прозвучавшей в сипении рыжего завистника и всегда без очереди даже и просить не надо и разумеется она была тут как тут и я прошел мимо делая напрасные усилия не видеть ее нижней губы по-детски измазанной повидлом от пончика подойти и поцеловать прямо в губу в повидло и пойти дальше как ни в чем не бывало как Овод на расстрел любимый герой моей матери рыдала когда-то над ним все обещала помню что когда вырасту и прочту тоже зарыдаю а я отчего-то не зарыдал но в кино было красиво особенно сцена расстрела я тоже мог бы так пройти по школьному коридору чувствуя спиной какую-то немыслимую невозможную в школьном коридоре тишину как будто вся школа разом замерла разом чтобы потом в один голос произнести изумленное ах и тут же острая размеренная дробь каблуков за спиной стремительная директриса Евгения Егоровна ЕЕ как дразнятся мальчишки каждый удар острого каблука будто гвоздь забитый в спину умелым плотником так и хочется броситься бежать чтобы не слышать но надо сохранить марку и вот уже рука на твоем плече постойте Виктор Сергеевич...
12
Может, подойти к ней и сказать: "У меня, видишь ли, отец очень строгий, он тоже учитель, директор школы - не нашей школы, другой, но это все равно, директор всегда главнее рядового преподавателя, к тому же если он еще и отец, - так вот мой строгий отец не разрешает мне встречаться с девочками". И самое смешное, что это будет правда. Если его отец узнает, что Виктор встречался с несовершеннолетней девочкой... Если он хотя бы на миг поверит, что он что-то такое сделал с ней...
Не знаю, думал Виктор, что он со мной сделает.
Хотя скорее всего ничего такого не сделает. Не ударит его кулаком, не влепит пощечину. Однако если узнает о его проказах с малюткой - не простит до самой смерти.
Смерть... Нет, о своей смерти не думал тогда Виктор как о избавительнице. И в мыслях не было что-нибудь сделать с собой, он был слишком рациональным, слишком плотским, весь от мира сего, чтобы сознательно причинить себе вред, но если бы он когда-нибудь с кем-нибудь решился быть совершено откровенным, то признался бы, что не раз представлял себе, как милосердный несчастный случай обрывает жизнь ничем не примечательной девочки, ученицы девятого "В" - одной из учениц, их там и без нее достаточно много останется - и разом избавляет его от страха и угрызений совести. Он бы сумел достойно держаться на ее похоронах, сумел бы найти продуманные и вместе с тем идущие от сердца слова утешения для ее родителей... и может быть, мелькнула на благородном траурном фоне непрошеная проказливая мыслишка, постарался бы утешить мамочку, помочь ей скрасить горестные дни, как ни один на свете муж, тем более такой простой, от сохи, любитель пива и болельщик "Спартака", помочь не в силах.
Ох, подумал он с тоской, мне бы сейчас женщину - нормальную женщину, взрослую, средних размеров, чтобы не в гольфиках и не в юбчонке выше колен, замужнюю, разведенную, с ребенком, даже старую деву - все равно! Лишь бы уткнуться в нее, зарыться носом в горячую подмышку, надышаться ее запахами, положить голову на колени, и чтобы она молча гладила меня по волосам - и главное, чтобы простила, простила за все, ни о чем меня не расспрашивая, как прощала когда-то мама, как могла бы простить К. - но не захотела простить, прогнала прочь, нашла себе другого мужчину, и вот я теперь один на один с этой девочкой и чувствую себя перед ней таким слабым, таким безоружным, будто это она - учительница химии, а я - ученик девятого "В", не выучивший урока...
13
В конце концов он не выдержал: подошел к стоящей с невинным видом девчонке и нарочито резко, почти грубо сказал ей:
- Пошли! Нам нужно поговорить.
- О чем? - удивленно подняла она брови.
- Ты знаешь о чем. Не притворяйся!
- Понятия не имею. Не о чем нам с тобой говорить...
Это нечаянное, а может быть, умышленное "с тобой" прозвучало излишне громко, и две или три головы повернулись в их сторону, две-три одноклассницы посмотрели на новенькую с интересом. Такого от нее не ожидали. Тихоня-тихоней, ни с кем в классе до сих пор не подружилась, на мальчишек ноль внимания, они отвечают ей тем же - а тут на тебе, с самим Виктором Сергеевичем на ты! Интере-есно получается...
- Пошли!
Он еле удержался от соблазна схватить ее за руку, завернуть за спину, как милиционер карманнику, причинить боль, подчинить себе, заставить.
- Ну пойдем, если ты так хочешь... - как-то двусмысленно сказала она и пошла за ним следом.
Он привел ее в кабинет химии, тщательно запер дверь - и когда обернулся, она уже сидела на парте, широко расставив ноги, и, задумчиво глядя на него широко распахнутыми глазами, неумело заведя за спину руки, расстегивала кружевной белый лифчик, который казался еще ослепительнее на фоне загорелой дочерна кожи. Белая кофточка лежала рядом, и трогательно, по-детски свисали длинные рукава с кружевными манжетами, почти доставая до полу.
Когда он увидел ее грудь - такую нежную, такую белую на фоне загара, с такими розовыми доверчивыми сосками, он зарычал и непроизвольно облизал пересохшие губы - и тут только сообразил, что разглядывает ее грудь почти вплотную, с расстояния метра, не более, но каким образом он проделал путь от дверей, как оказался в опасной близости от нее, этого он ни тогда, ни в последствии понять не мог. Он готов был поклясться на Библии, на Коране, на учебнике химии Глинки, что не он подошел, а его передвинуло, переставило с места на место каким-то фантастическим образом - и конечно же, он и не думал протягивать эти дурацкие руки, чтобы коснуться этой нежнейшей груди.
- Не надо, - сказала она спокойно.
И он вдруг понял, он поверил, что ей действительно не надо. Не хочет она, чтобы он к ней прикасался. Раньше, на озере, хотела, он чувствовал это. Млела в его крепких объятиях. Воображала себя прекрасной и желанной. Ждала со страхом и надеждой, когда он придавит ее к песку своим крепким мускулистым телом и овладеет ею. Не дождалась. И теперь не хочет его. Даже сейчас, продолжая раздеваться перед ним, она его не хочет.
- Чего же ты хочешь? - с трудом ворочая пересохшим языком, спросил он.
- А правду говорят, что ты фотографией занимаешься? Что ты девочек голых снимаешь?
- Не голых, а обнаженных, - поправил он взрослым, учительским тоном. - И не девочек, только натурщиц. Которые профессионально позируют. За деньги. Но у нас в городе таких нет, только в Свердловске.
- А меня сфотографируешь?
- Так ты этого хочешь? - Ему показалось, что он увидел впереди небольшой просвет. Небольшой, но вполне различимый. 6х9. Или 9х12. Если она только этого хочет... - Если я сфотографирую тебя, ты перестанешь преследовать меня? Не будешь подкарауливать на переменках?
- А разве я подкарауливаю? Больно надо...
Актриса она была никакая. Но она и не хотела обмануть. Напротив, всем своим видом она ему показывала: ну конечно, я тебя преследую, ну конечно, подкарауливаю тебя на переменках, - а ты чего хотел, гадкий соблазнитель малолетних?..
- Да или нет?
- Какой ты скучный... - Она деловито взяла лифчик и стала одеваться. Застегни пожалуйста, - подставила доверчиво спину.
Он дрожащими пальцами застегивал тугой крючок, когда дверь кабинета вдруг быстро и с шумом распахнулась...
14
На этом все могло для Виктора кончиться. Если бы директриса дала ход делу. Если бы узнали родители девочки. Если бы кто-то из тех, кто воочию видел, как Виктор расстегивал крючки лифчика (поди докажи, что не расстегивал, а застегивал - ведь на ней больше ничего не было, даже трусиков! если бы одевалась, наверное, с них бы начала), проболтался. Если бы наконец одна из тех, кто видел, не решилась прийти ему на помощь. Вылетел бы из школы с волчьим билетом, это в лучшем случае, и благодарил бы бога, если бы ее папа с мамой, инженер и стоматолог, не потребовали завести уголовное дело. "Только ради ваших замечательных родителей, Виктор Сергеевич, - сказала ему директриса. - Только чтобы позор не коснулся наших замечательных педагогов, нашей гордости, нашей славы..."
Как хорошо, подумал вдруг Виктор, что обо мне никто никогда так не скажет. Никогда. Никогда не буду я ничьей гордостью и ничьей славой. И не хочу быть. На хер, на хер вашу сраную педагогику! Только дайте мне уйти тихо, без скандала - и больше вы обо мне не услышите!
- Зачем ты это делаешь? - спросил он у О., когда они вышли рука об руку с закрытого заседания педсовета. Почти обрученные. Обрученные педсоветом. Обрученные-обреченные. Не обрекаются, любя...
- А может, ты мне нравишься как мужчина, - кокетливо улыбнулась О., снизу вверх заглядывая ему в лицо. - Может, ты мне всегда нравился.
- И именно поэтому ты сама познакомила меня с К.?
- А что мне оставалось делать? Я же видела, как ты на нее смотришь, как ты мысленно раздеваешь ее, а она так прямо истекала от желания тебя получить. Ну и ладушки! Раз уж не можешь помешать, думаю, так лучше помоги. Хоть спасибо скажут.
- Спасибо.
- Ради бога, миленок! Е...тесь на здоровье!
- Ого!
- Да ладно тебе, Виктор Сергеевич! Будто никогда не слышал, как мы с К. обмениваемся при тебе любезностями. Она и не такое может завернуть.
- Она - да.
- А я не хуже. Ты просто привык на меня смотреть как на вечную подругу, старую деву, учительницу словесности, а я... Я женщина, Витя. Я просто женщина двадцати девяти лет от роду, не старая еще и не слишком уродливая, и я хочу получить от жизни свое - и поскольку мы живем, слава богу, не в XIX веке, я не стесняюсь говорить об этом и не боюсь называть вещи своими именами. Я знаю, что мужчина - глупый и ленивый самец, годный только для постели. Да и то не всякий. Такие, как ты, - редкость. Глупый, но не ленивый.
- Почему это глупый?
- Да вот хотя бы потому, что обижаешься. А зря обижаешься. Это самое лучше сочетание. Каждая женщина мечтала бы заполучить такое сокровище. Можно даже еще глупее - лишь бы не ленивее. Думаешь, нам, бабам, в постели интеллект нужен? Думаешь, я одна такая в нашей школе, которая хотела бы женить тебя на себе? Хочешь, я тебе поименно перечислю? Не хочешь? Зря, миленок, тебе бы понравилось...
Он смотрел на нее, будто видел впервые. Они беседовали не в безвоздушном пространстве. Они шли школьными коридорами во время перерыва между первой и второй сменами. Тут еще толклись остатки первой смены и прибывали, прибывали те, кому учиться во вторую. И все смотрели, пялились на них, двух учителей старших классов, все здоровались с ними, все прислушивались к тому, о чем они говорят. В другое время оба они нацепили бы маски педагогов и говорили бы о чем-нибудь отвлеченном, сугубо профессиональном. Но сегодня... Сегодня лицо О. раскраснелось, жесты ее были резки и уверенны, а речь звучала так, будто они не в священных стенах школы, а в кабаке.
- Ладно, - сказала она ему наконец. - Не буду над тобой издеваться. Вовсе ты мне не так уж и нравишься. И уж во всяком случае силком тебя держать не буду. Сделаешь для меня одно дело, - она шепотом, на ухо, объяснила ему, какое, - и можешь валить на все четыре стороны. Но уж это дело постарайся сделать хорошо...
Когда они проходили мимо актового зала, где школьный оркестр, непреходящая гордость директрисы, разучивал знойное аргентинское танго к праздничному "Огоньку" по случаю 7 Ноября, оба, не сговариваясь, остановились и повернулись друг к другу, Виктор положил правую руку на талию О., левой рукой взял ее правую руку, и они начали танцевать, плавно скользя, поворачиваясь и изгибаясь на натертом до блеска паркете. И что с того, что их безумное школьное танго происходило в каком-то ином измерении, в микроскопическом промежутке времени между настоящим и будущим, который под звуки танго растянулся вдоль и поперек, чтобы их танец мог бы продолжаться вечно! И никто во всей школе не увидел ничего необычного, разве что самый любознательный школьник, вечный отличник, будущий кандидат филологических наук, заметил, как два педагога, мужчина и женщина, на долю секунды исчезли у дверей актового зала, а когда снова возникли, на мужчине вместо привычного синего костюма с галстуком был черный фрак с раздвоенным хвостом и крахмальная манишка, а на женщине - белое бальное платье, расшитое жемчугом, сильно обнажающее ее пышные плечи и грудь. Однако умный школьник никогда не признается в том, что он успел увидеть в это бесконечно малое, но растянутое до бесконечности мгновение, и лишь безупречной формы жемчужина, отлетевшая от выреза платья дамы во время танца, будет всегда напоминать ему, что кроме скучной действительности где-то рядом незримо присутствуют иные измерения, откуда порой доносится до нас призывная мелодия аргентинского танго.
Глава четвертая
Море Нежности
1
Педагоги - особая порода homo sapiens. Особые у них повадки и особый язык. Особая профессиональная гордость. Их главная отличительная черта - сильная, почти непреодолимая страсть к образованию династий.
Виктор с Викторией с детства знали, на что обречены. Уральский государственный университет, физфак - для Виктора, филологический факультет для Виктории. Это было решено еще до рождения Виктории. Уже тогда был План большой семейный План, от которого родители по доброй воле не отступили бы ни за что. И была Тайна - большая и страшная семейная Тайна, погребенная в других краях, в другой республике, которую родители решили сохранить навсегда.
Странное чувство юмора: назвать сына и дочь почти одинаковыми, однокоренными именами. Виктор и Виктория. Победитель и Победа. Хотя по логике вещей следовало бы наоборот: Победа и Победитель. Поскольку Победитель происходит от Победы, а не наоборот. Но неважно. Главное, что имена парные - и наводят на мысль... Однополых близнецов одинаково одевают. Близнецам разного пола одинаковые платьица не пошьешь - их одевают в одинаковое или почти одинаковое сочетание звуков. Виктор-Виктория - так и видишь эти имена не через соединительный союз, а через дефис, видишь, как тонкое перо служащей загса выводит сперва одно, затем другое в свидетельствах о рождении и подает оба документа счастливым родителям: взволнованный отец, откинув с высокого лба длинные черные волосы и поправив очки в золоченой оправе, принимает документы и бережно укладывает в карман серого клетчатого пиджака, счастливая мать наблюдает за ним, держа сильными руками русской женщины из Некрасова два крохотных свертка - голубой и розовый.
Картина, бывшая в реальности. И даже имеющая документальное подтверждение: младший брат матери Виктора-Виктории, отец Кати, был заядлым фотографом и фотографировал не только на свадьбе сестры, но и в роддоме, где счастливый и даже слегка подвыпивший против своих нерушимых правил отец встречал счастливую мать, нагруженную двойной ношей. И в загсе, где были выданы свидетельства о рождении. Потом сестра потребовала, чтобы все те фотографии и негативы были уничтожены, и брат, привыкший слепо подчиняться вырастившей его без родителей старшей сестре, уничтожил. И только по недосмотру уцелела одна-единственная фотография: где клетчатый пиджак, откинутые назад черные волосы, золоченые очки и два свертка - розовый и голубой, чего, впрочем, на черно-белом фото не различишь.
Я видел эту фотографию. Она пожелтела и выцвела, но счастливые лица отца и матери Виктории видны достаточно отчетливо. У отца резкие, простонародные черты лица, крепкая шея, сильные мужские руки с грубыми, неровно подстриженными ногтями. Мать - невысокая, крепкая женщина, в длинном закрытом платье и нелепой шляпке по моде тех лет. Сколько ни вглядывайся, невозможно увидеть что-нибудь общее с Виктором или Викторией. Может быть, только глаза у матери и дочери похожи. Виктория утверждает, что и волосы тоже, но на той фотографии волос под шляпкой не разглядеть, а на других присутствует или крутой перманент или, с годами, благородная гладкая седина.
На обороте снимка разборчивым учительским почерком проставлены дата и место. Некогда фиолетовые чернила выцвели, но прочесть можно. Много лет спустя Катя найдет эту фотографию в старой сумочке своей матери вместе с какими-то письмами, открытками и счетами за электричество и покажет ее Виктории. Виктория возьмет отпуск за свой счет, купит билет на самолет и отправится в дальние края - в одну автономную республику на юге России, где задолго до ее рождения была похоронена семейная тайна. Но о том, что она там узнает, она не расскажет Виктору. И возьмет с Кати страшную клятву, что от нее Виктор никогда, ни при каких обстоятельствах, не узнает об этом старом снимке. И Катя клятву сдержит.
2
Виктор был совсем мал, меньше трех лет от роду, когда курильщик-отец оставил, уходя из дому, спички на столе рядом с моделью парусника, над которой трудился несколько месяцев кряду. Благодаря стараниям шурина-фотографа мы можем полюбоваться этим так никогда и не достроенным кораблем. Насколько я понимаю, прототипом послужил один из кораблей Магеллана, сначала захваченный бунтовщиками вместе с двумя другими, а потом отбитый Магелланом и верными ему людьми, единственный из кораблей Магеллана вернувшийся на родину. На самой модели еще нет таблички с названием корабля, но на стене рядом со столом висит увеличенная копия старинной гравюры, служившая отцу образцом. Если приглядеться, то можно прочитать крупные латинские буквы: VICTORIA.
Рядом с недостроенным парусником стояли баночки с бензином и ацетоном, резиновым клеем, лежали непроверенные школьные тетради, сухие бальсовые палочки, тонкие листы шпона... Когда Виктор, играя, зажег и бросил третью по счету спичку, она не погасла, а подожгла край тетради, на которую отец нечаянно капнул ацетоном. Соседи заметили огонь и вызвали пожарных, Виктора нашли в коридоре, возле дверей комнаты, а Виктория забилась в страхе под кровать, и когда ее вытащили, она уже задохнулась от дыма. Так Виктор потерял сестру-близнеца, а его родители - дочь.
Немедленно после пожара родители Виктора уволились из школы, распродали остатки уцелевшего имущества и налегке, с двумя чемоданами, двинулись в тот самый город неподалеку от Свердловска, где вырос Виктор и где шесть лет спустя родилась его младшая сестренка, названная в честь первой, погибшей дочери Викторией. Выбор места был сделан почти случайно: в министерстве просвещения им предложили на выбор несколько вакансий, они взяли географическую карту и выбрали город, наиболее удаленный от автономной республики, где они тогда жили.
К счастью, в памяти Виктора не осталось никаких воспоминаний о пожаре и о жизни в другом городе, он быстро забыл сестренку - и только иногда, даже когда стал совсем взрослым, чувствовал какую-то непонятную пустоту в душе, какую-то недостачу собственной человеческой сущности, словно ему без его ведома ампутировали жизненно важный орган и теперь пытаются внушить, что без него вполне можно прожить. Вторую Викторию он любил и опекал, как и положено старшему брату, но полностью заменить Викторию первую она ему не могла. Она не заполняла собой той пустоты в душе, ей было отведено там совсем другое, специально для нее предназначенное место, а то - пустовало. Однажды, когда они с матерью увидели на улице женщину с сыновьями-близнецами, Виктор сказал:
- Вот бы нас тоже было двое братьев! Как бы нам тогда было здорово...
Сказал просто так, ни о чем не догадываясь, ему, как и всякому мальчишке, хотелось иметь брата, товарища по играм, но мать страшно побледнела и не могла вымолвить ни слова, пока женщина с близнецами не свернула за угол.
3
Отец и мать долго сомневались, стоит ли им рожать еще одного ребенка. Поначалу им казалось, что самое лучшее - родить немедленно, сразу же по переезде на новое место, чтобы забота о новом члене семьи вытеснила воспоминания о погибшей дочери. Но уже в поезде, когда долго тряслись в плацкартном вагоне с юга на север, у них стали возникать независимо друг от друга странные мысли, что смерть Виктории не была случайной, что это знак свыше, что им не нужно иметь других детей, что всю свою заботу и нежность они должны сосредоточить на Викторе. Они даже начали придумывать Виктору какие-то несуществующие достоинства, видеть в нем будущего гения - нового Пушкина, Ломоносова, Менделеева. И только жесточайший понос будущего Ломоносова, обожравшегося сливами, постоянная беготня по вагону с вонючими горшками, ругань недовольных пассажиров и равнодушие сонных проводниц несколько охладили и протрезвили родителей.
Потом в их жизни был смутный период, когда они почти не могли общаться друг с другом и даже видеть один другого не хотели. Они воспользовались случаем и устроились на работу в разные школы, хотя мать могла бы подождать каких-нибудь три месяца, пока преподавательница русского языка и литературы в той школе, куда взяли отца, уйдет в декрет. Но как раз именно то, что ей придется занять место ушедшей рожать женщины, окончательно определило выбор матери, и она согласилась стать завучем в новой, только что построенной школе на краю города. И даже когда отец купил на гонорар за написанный им и одобренный министерством учебник по химии "Победу", мать гордо ходила на работу пешком, лишь бы только не быть с ним рядом несколько лишних минут. Как смутно помнилось Виктору, родители даже спали тогда в разных комнатах: отец в гостиной на диване, а мать в его, Виктора, комнате на узкой односпальной кровати со скрипучей панцирной сеткой, на которой позже, когда детская кроватка стала ему мала, спал он сам.
Ни Виктор, ни тем более Виктория не могли сами помнить, но гораздо позже тайные недоброжелатели поведали О., а она, возможно, из лучших побуждений, а возможно, и нет, передала Виктору, что у отца в ту пору был роман с директрисой школы Евгенией Егоровной, той самой Евгенией Егоровной, ЕЕ, что директорствовала и в годы недолгой и бесславной педагогической карьеры самого Виктора и, вполне возможно, именно по этой причине его так заботливо, по-матерински опекала. Про мать же не было даже каких-то определенных сплетен, говорили смутно, что да, мол, странно вела себя дамочка, выпивала иногда сверх меры на учительских вечеринках, как-то особенно вызывающе разговаривала, как бы задирала, подначивала мужчин, но дальше этого - ни-ни. Точно неизвестно, свечку никто не держал, но те, кто пробовали, уходили сильно разочарованные. И никогда не признавались, в чем именно причина разочарования.
Позже, когда Виктору было уже семь или восемь, в семье произошел ренессанс, второй медовый месяц, растянувшийся на целый год, родители начали обожать друг друга, ходить по комнатам взявшись за руки, обниматься в самых неподходящих местах: на кухне в процессе приготовления борща, в ванной, прижавшись к гудящей стиральной машине, и т.д. Детская кроватка Виктора была аккуратно разобрана и вывезена на "Победе" в сад - как раз в ту пору отцу выделили садовый участок, и он сам возвел на нем крохотный, но уютный домик, туда же отправился и старый, обитый дерматином диван с высокой жесткой спинкой, мать перебралась к отцу на новенькую диван-кровать, и порой по ночам до Виктора доносились из комнаты родителей странные звуки - то ли стоны, то ли мурлыканье, - понять смысл которых он смог только много позже.
Следствием ренессанса были два подряд тяжелых выкидыша, новое взаимное охлаждение, новый, столь же законспирированный виток романа отца с оставленной было ЕЕ, поездки матери на курорт, на воды, и только два или три года спустя новая беременность.
На этот раз мать береглась как могла, ушла из школы заранее, не дожидаясь декретного отпуска, и буквально руками удержала в животе до семи месяцев слабенькую, недоношенную, но живую девочку, названную родителями безо всяких колебаний - Викторией.
4
Когда Виктория стала взрослой женщиной, она нечасто навещала родителей. Новый год, 8 Марта, майские и ноябрьские праздники, дни рождения отца и матери, годовщина их свадьбы - вот обязательный минимум, который она честно отрабатывала, в промежутках обходясь короткими, под предлогом экономии денег, телефонными разговорами. Писем она родителям не писала никогда, но их письма читала - знала, что, отправив очередное послание на шести страницах мелким почерком, мать выждет ровно неделю и позвонит, и надо будет обстоятельно отвечать на все поставленные в письме вопросы, словно в очередной раз сдавать экзамен на аттестат зрелости.
В гостях у родителей было шумно и весело, приходили старые друзья-педагоги (других у родителей не водилось), говорили о школьных делах, вспоминали прошлое - и обязательно заходил полупьяный разговор о том, какие у Виктора и Виктории прекрасные родители, как они должны гордиться ими и почитать их, и как жаль, что Виктор совсем отошел от педагогики, а Виктория предпочла музыку литературе. О том, что Виктория не преподает в музыкальной школе, а всего-навсего учительница пения, обычно не упоминалось из жалости. Учителя пения и физкультуры в этом кругу шли вторым сортом и на дружеские посиделки их не приглашали.
Виктория никогда не спорила с друзьями родителей, всегда соглашалась, что детство у них с братом было поистине счастливое, безоблачное - образцовое детство, что там говорить, не каждому выпадает такое. И умом понимала, что и родители, и их друзья имели право так говорить, что детство у них и впрямь было образцовое... если не считать пожара, добавляла она мысленно, но ведь о пожаре знают только родители, даже Виктор не знает, тем более старые друзья, так что про пожар - не будем, а вот было образцовое детство счастливым или нет, об этом не вам судить, старички и старушки, это мне из моего незабытого детства виднее, и если уж вам так хочется употреблять эпитеты, то зачеркните, пожалуйста, в предыдущем предложении слово "безоблачное", подберите эпитет поточнее, например, "переменная облачность", тогда мы с вами немного приблизимся к понимаю того, каким было наше с братиком детство, тогда вместо приторно-яркой картинки из журнала "Пионер" увидится нечто, может быть цветное, яркое, бодрое, но не такое одномерное, не такое плоское, - это будет уже не детское кино про пионерский лагерь, а подобие настоящей жизни, где небо редко бывает абсолютно безоблачным и где общую картину определяет вовсе не преобладающая глубокая синева, а как раз серенькие облака, то и дело наползающие и закрывающие собой солнце...
Облаков было не так уж много, но отчего-то Виктории виделись именно они. Иногда она даже преувеличивала плотность облаков и размеры облачности, словно смотрела в прошлое сквозь очки с серыми стеклами. И когда снимала их и вглядывалась в настоящее, оно казалось ей ярче и объемнее, и не хотелось снова надевать унылые стекла.
Но что-то все-таки было в прошлом объективно неприятное, что ассоциировалось у Виктории с серыми облаками. Что-то в отношении к ней родителей, особенно отца: почему-то запоминались, откладывались в памяти только те случаи, когда он был непомерно строг и несправедлив к ней. Вроде бы младшая дочь, думала она, долгожданная, с муками выношенная (о том, как трудно было вынашивать ее и рожать, мать рассказывала Виктории не один раз, особенно когда та сама ходила беременная вторым ребенком), к тому же - поздний ребенок, явно последний, вокруг таких обычно плещется целое море нежности, так что старшие дети даже обижаются на отцов и матерей, однако как раз моря нежности Виктория и не замечала - было настоящее море каждое лето, Черное море в окрестностях Анапы, были лунные моря: Море Кризисов, Море Дождей, Море Ясности, Море Паров, Море Облаков и Море Спокойствия - их она рассматривала вместе с отцом в самодельный телескоп, в то время как Виктор фотографировал лунную поверхность, но и на Луне не было для нее Моря Нежности, а если и было - то на невидимой стороне Луны или на невидимой стороне родителей, как и Луна, всегда обращенных к ней одной стороной, где Море Кризисов сменялось Морем Спокойствия, а Море Дождей - Морем Ясности. Но Моря Нежности все-таки не было, или оно выглядывало самым краешком, таким маленьким, что она просто не могла его разглядеть - ни невооруженным глазом, ни в телескоп.
Что-то неладное, как ни крути, творилось с родительской нежностью, какой-то чувствовался постоянный дефицит, восполняемый излишней требовательностью и строгостью. Сколько Виктория себя помнила, родители редко ее ласкали просто так, без повода, разве что похвалят за аккуратно повешенное перед сном платье, заплетенные впервые самостоятельно косы, позже - за отличные оценки в школе, но скупо, потому что иных по их представлениям и быть не могло. Зато ее постоянно учили, воспитывали, делали ей замечания, одергивали ее, подгоняли, направляли, наказывали... да, вспоминала она без энтузиазма, вот уж на наказания они точно не скупились, причем у каждого была своя шкала, и многое зависело от того, кому первому подвернешься под горячую руку - отец не раздумывая отправит в угол, мать - наскоро отшлепает и потом раз шесть напомнит тебе твой проступок, - и этим все и кончится. Но если отец твердо знает, что один проступок влечет за собой одно наказание и серьезность проступка прямо соотносится с продолжительностью стояния в углу, которой (продолжительности), однако, сама наказуемая знать заранее не должна и узнает в каждом конкретном случае только тогда, когда наказание будет отбыто полностью, то у матери нет никакой системы, никакой шкалы: может пару раз шлепнуть и лишить сладкого, может шлепнуть единожды и запретить кино по телику, а может отшлепать так, что мало не покажется, и вдобавок запретит гулять с девчонками во дворе - и совершенно неважно, заслуживал ли твой проступок одного шлепка или изрядной порки, можешь за серьезную вину отделаться очень легко, а за пустяк залететь на всю катушку. Вроде бы разум вел в сторону отцовской справедливости, но чувства восставали против, потому что в его справедливости было что-то бесчеловечное, что-то механическое; недаром много позже именно отца вспомнила Виктория, когда прочитала "Исправительную колонию" Кафки, и его же, прочитав знаменитое "Превращение", потому что, когда ее наказывала мать, она оставалась для матери все той же Викторией, непослушной и неуправляемой, но все же девочкой и родной дочкой; для отца же она в момент очередного стояния в углу была тараканом, клопом, мухой, мелким и надоедливым, а главное - неинтересным даже с энтомологической точки зрения насекомым, которое не стоит того, чтобы видеть его и слышать его нудное жужжание.
Больше всего запомнился Виктории и сильнее всего повлиял на ее отношение к отцу один такой случай со стоянием в углу. За что она была приговорена к стоянию - это как-то стерлось из памяти, что скорее всего объясняется тем, что ее проступок был рядовым, одним из множества ею совершаемых просто в силу редкой подвижности и живости характера - егоза, говорила про нее бабушка, и это было правильно, считала взрослая Виктория, это было в точку, вот только родителям она не сумела объяснить, что к егозе должен быть иной подход, чем к рохле и раззяве, что не надо ее постоянно одергивать и окорачивать - если уж сделал господь егозой, егозой и вырастет, ставь ты ее в угол или не ставь. Отец, однако, ставил снова и снова - и в тот памятный раз поставил вроде бы без особой злости, никак не оговорив, что это особый проступок, за который будет наложено особое взыскание, и Виктория встала в угол, как обычно, без нытья и сопротивления.
Она, кстати, всегда чувствовала, что отец ждет от нее как раз нытья и сопротивления - нытья как проявления слабости, уступки родительской воле, и сопротивления как проявления силы, доказательства наличия характера, похожего на отцовский. Подобно другим отцам, ее отец мечтал отразиться как в зеркале в этой маленькой и целиком подвластной ему, как он воображал, душе - и так, чтобы его отражение осталось в зеркале навсегда. Увы! У Виктории уже тогда был свой характер, а зеркало ее всегда было повернуто лицевой стороной к стенке к той самой стенке, к которой ее ставили регулярно за малейшую провинность.
А мать все читала и читала своего любимого "Овода" и не видела, что отец с дочерью то ли шутя, то ли всерьез репетируют сцену расстрела...
И вот когда сцену репетировали в очередной раз, произошел неожиданный сбой. Отец просто позабыл выйти в коридор и приказать дочери выйти из угла забыл и отправился спать, а поскольку мать обычно укладывалась раньше и Виктор в тот вечер, устав после бассейна, тоже уснул, некому было подсказать отцу, что дочь следует отпустить, накормить и уложить спать. Другой ребенок на месте Виктории поступил бы просто: вышел из угла, заглянул в родительскую спальню и спросил: "Можно мне идти спать?" Но это другой ребенок. Это не Виктория. Она и не подумала, что может поступить таким образом. Или даже должна так поступить.
Наказание - палка о двух концах. Наказующий и себе причиняет боль, если заложена в нем хоть кроха сострадания. И слишком сильное, слишком жестокое наказание, которое наказанный порой покорно сносит, считая, что вполне его заслужил (логика тут такая: если бы папочка с мамочкой знали все, что я на самом деле натворил...), на сердце наказующего оставляет более глубокий, иногда и вовсе не заживающий шрам, от которого наказанный должен его избавить, дав понять, что наказание превысило меру. Все это, конечно, имеет смысл, когда мы говорим о достаточно разумных людях, а не об одуревшем от водки папаше, хватающемся вместо ремня за палку, а то и за топор, и его навсегда забитом чаде, которое, став постарше, вполне способно в ответ схватить кухонный нож.
Виктория так и не вышла из угла по собственной воле. Она стояла, стояла, стояла - уже не чувствуя под собой ног, уже наполовину засыпая или теряя сознание, она все равно стояла - и вместо выхода завершила затянувшуюся сцену падением, будто на этот раз воображаемые пули достигли цели. Вряд ли падение ее маленького тела произвело много шума, однако родители все-таки услышали, проснулись, выбежали в коридор, но что потом было - Виктория помнила смутно. Помнила только, что на следующее утро проснулась позже обычного, что на тумбочке у кровати лежала записка: "Викочка! В школу сегодня можешь не ходить. Прости меня. Мама". И ее не удивило, что записка от матери, а не от отца, и не обрадовали деньги, оставленные на кино и на мороженое.
5
Такого рода облаков на якобы безоблачном небе ее детства Виктория могла насчитать множество. Воспоминания об одних заставляли ее хмуриться, о других плакать. Третьи она вспоминала с легкой иронической улыбкой. Ирония была самое сильное отрицательное чувство, какое она могла себе позволить по отношению к родителям. В ее душе не было места ни для злости, ни для обиды, ни для презрения или ненависти. Эти чувства предназначались для других людей, для посторонних, но только не для отца и матери. Ирония - да. Ирония допустима, поскольку теперь она чувствовала себя в чем-то взрослее и опытнее матери и в меньшей мере - отца. У отца все же была какая-то другая, тайная, мужская жизнь помимо его физики и химии, мать же была педагог до мозга костей, верная жена и заботливая мать - и этими тремя ролями полностью исчерпывалась ее жизнь. Отцу Виктория могла бы, пожалуй, полушутя признаться, что не прочь завести себя любовника, так ее достает спокойная и размеренная семейная жизнь, и они посмеялись бы над этим вместе, но матери - никогда. Она не приняла бы даже намека на возможность какого-то любовника, даже слова этого не захотела бы слышать, а весть о том, что у дочери уже был любовник и даже не один, убила бы ее на месте.
Так, с иронией поначалу воспринимала Виктория странную огнебоязнь родителей. Мало того, что мать вынудила отца бросить курить, так еще они приложили массу усилий, чтобы поменять новую трехкомнатную квартиру в центре на другую, чуть похуже и в новом, менее престижном районе, только потому, что там вместо газовых стояли электрические плиты. И с тех пор в доме никогда не было спичек. Никогда. И свечей тоже. Когда отключали свет, пользовались фонариками, но не свечами. А поскольку прямо о запрете на свечи не говорилось и не объяснялось, чем вызван запрет, был большой шумный скандал, когда Виктор незадолго до выпускного вечера пригласил в гости одноклассницу и устроил ужин при свечах.
Сама же Виктория как назло было огнепоклонницей. Жгла с мальчишками тополиный пух на бульварах, обожала разводить костры. И однажды, еще в детском саду, развела костерчик из старых газет прямо на дощатом полу. Когда мать Виктории вызвали из школы и сообщили о происшествии, с ней чуть не приключился удар. Она даже не стала наказывать дочь, настолько сильно она была напугана призраком огненной смерти, проникшим в их кое-как устоявшееся настоящее из приговоренного к забвению прошлого. Но все же взяла с Виктории страшную клятву, что костров она не будет разводить никогда и нигде.
- А в походе? - робко спросила Виктория.
- Нигде! - отрезала мать. - Нигде и никогда! Пусть мальчики разводят костры, а ты девочка, ты должна чистить картошку.
Виктория была сложная девочка, но - честная. Давши слово, она всегда держала его. Всегда. Даже когда ужасно хотелось его нарушить. Однако сила воли у нее была недюжинная - уж наверняка отцовская, и она не уступала соблазнам. Наверное, родители могли бы воспользоваться этой особенностью характера дочери и взять с нее страшные клятвы на все случаи жизни: поклянись не курить, не пить спиртного, не позволять мальчикам целовать тебя и уж тем более...
Тут оба пришли бы в затруднение, потому что никогда не называли некоторые вещи своими именами, а что же это за клятва, если предмет не назвать со всей определенностью, такую клятву любой вправе нарушить, отговорившись тем, что неправильно понял, - но все-таки решились бы и сказали: поклянись, что сохранишь свое девичье достоинство, то есть девственность (с огромным трудом и страшно покраснев) до свадьбы и никогда не ляжешь в постель с мужчиной, которого мы бы не согласились считать своим зятем! И много еще каких клятв могли бы они стребовать с Виктории, если бы догадались, и, чем черт не шутит, она вполне могла сдержать эти клятвы, поскольку не только умом, но и сердцем признавала всегда правоту родителей в главном - при вполне возможной неправоте в каких-то житейских мелочах, объясняемой свойственной педагогам консервативностью. Но не догадались родители. За что и поплатились позже.
Но по крайней мере костров их дочь больше не разводила никогда. И даже много позже, когда вышла замуж и ездила с мужем, а потом и с детьми на пикники, даже и тогда требовала, чтобы костер разводил муж.
- А мы с тобой, - говорила она дочери, - мы - женщины. И мы должны чистить картошку.
6
Еще одним облаком из ее личного Моря Облаков была для Виктории в школьные годы Великая Русская Литература. Она, быть может, полюбила бы ее всей душой если бы не мать. Мать ничего не знала и не хотела знать, кроме литературы.
- Книга - это всё! - говорила она. И нисколько не преувеличивала. Для нее книга действительно была всем. Она читала за едой и когда готовила пищу, что не могло не сказываться на ее качестве; читала в ванной и в туалете - так что вся семья порой выстраивалась в очередь, и даже отец не выдерживал и рявкал, после чего мать вылетала из уединения пулей, с обязательным томиком в руках; читала в поезде и в самолете, читала в больнице - вот уж что для нее было великим счастьем, так это оказаться в больнице, желательно не с очень тяжелым заболеванием, чтобы вволю начитаться в постели. В постели, кстати, она тоже читала, иногда зачитываясь до двух ночи, мешая бедному отцу спать, и позже, когда дети стали взрослыми, отец порой позволял себе пошутить, что и в первую брачную ночь его жена тоже читала - то ли "Молодую гвардию", то ли "Далеко от Москвы", он не помнил точно, и когда зачинали Виктора, тоже читала, на этот раз в виде исключения не родную литературу, а "Овода", а когда Викторию - в очередной раз перечитывала "Войну и мир".
- Поэтому и получился такой большой промежуток между двумя детьми, посмеивался отец. - В целых четыре тома.
Если бы семья умирала с голоду и на последние деньги можно было бы купить собрание сочинений Горького или мешок картошки, семья бы умерла, но Горький в букинистическом был бы куплен. И он действительно был куплен - правда, не вместо мешка картошки, а вместо нового пальто для Виктории, так что она в восьмой класс пошла в старом, из которого торчали ее руки и ставшие уже тогда весьма привлекательными коленки, так что Алексея Максимовича Горького она не любила особенно сильно, персонально.
- Но ведь никто не умер с голоду, - убеждала мать, расставляя на полках тридцать однообразно-синих томов, по большей части абсолютно новых с виду, только один, где "Мать", был растрепан поколениями школьников.
Никто не умер, но одевались хуже других, щеголяли перешитыми платьишками и перелицованными костюмами вплоть до десятого класса что Виктор, что Виктория, зато книги все прибывали и прибывали, так что Виктории казалось, что они и вовсе вытеснят их когда-нибудь из квартиры. И когда по телевизору показывали старый документальный фильм, в котором фашисты жгли книги на площадях, только одна мать горестно сжимала кулаки, Виктория же втайне была не прочь устроить дома небольшой пожар - только в одной комнате, где книги, чтобы избавиться от них разом.
Убежденность матери в том, что только русская литература является великой литературой, что русская литература имеет право называться русской только при условии, что она великая, и так далее и тому подобное - убежденность эта Викторию утомляла. Потому что это была воинствующая убежденность, убежденность, не признающая никаких альтернатив, никаких компромиссов.
- Единственное, за что я пошла бы на костер, как Жанна д'Арк, - гордо говорила мать, - так это за Великую Русскую Литературу.
При этом она даже не замечала рокового слова "костер", звучащего в ее декларации. В данном контексте костер был для нее не опасен, он был не настоящим костром, а литературным - вроде романа "Костер" Федина. Неизвестно, пошла бы она на костер за Федина, но за его роман "Костер" пошла бы непременно. Когда-то давно она была в Москве на учительском съезде и встретила там в кулуарах приглашенного писателя Федина, и он оставил ей автограф на специально купленной книге - и с тех пор Федин был великий писатель, и "Костер" был великий роман и стоял на самом почетном месте в книжном шкафу.
На менее почетном месте, на две полки ниже Федина, но все же в первом ряду, стоит у матери Виктории моя старая книжка "Дерево в чужом саду". Я когда-то ездил выступать в этот город с группой других писателей, читал отрывки, давал автографы - и среди прочих ко мне подошла невысокая, круглолицая дама, в которой с первого взгляда угадал я педагога, причем педагога-словесника, на них у меня наметанный глаз, а вместе с ней - впереди нее, слегка подталкиваемая ею, - тоненькая, черноволосая, бедно одетая девушка с бледной кожей и бледной тенью вежливой улыбки на красивом лице. Девушка держала в руке мою книгу и, повинуясь команде матери, протянула ее мне молча, а мать из-за ее спины продиктовала собственное имя и имя дочери, и я оставил след в своей старой книге, не подозревая, что однажды наткнусь на него в новой.
- Но неужели и меня твоя мама считает великим писателем? - спросил я у Виктории, когда много лет спустя мы припомнили историю нашего знакомства.
- А тебе бы этого хотелось?
Я не нашел ответа на ее вопрос - и не стал требовать ответа на свой. И так до сих пор и не знаю, велик я в глазах ее матери или не велик. Знаю только, что сама Виктория мои книги ни в грош не ставит - и нисколько не стесняется мне об этом говорить. Оговариваясь, правда, каждый раз, что у нее к литературе вообще отношение сложное.
- По крайней мере я бы за нее - за литературу - на костер точно не пошла!
И не пошла ведь - не только на костер, но даже и на филологический, где, казалось, уже мемориальная доска прибита в аудитории: "Здесь, на этой скамье сидела в студенческие годы Виктория Такая-то". Врет доска. Не сидела. Не захотела сидеть. И мать сама стала невольной виновницей того, что дочь отыскала себе другое призвание.
Однажды, когда дочь была еще дошкольницей, в садике случился карантин - и пришлось матери брать Викторию с собой в школу. Сначала она мирно сидела в ее кабинете (мать тогда уже была завучем) и рисовала цветными карандашами, но потом ей наскучило одиночество, и мать попросила молодую учительницу "подержать девочку урок-другой в классе".
- Она не будет вам мешать. Она тихая, - сказала мать Виктории. - Но если хотите, можете дать ей какое-нибудь задание.
И учительница дала. Такое же задание, как и другим первоклашкам: написать в тетрадке несколько строчек буквы В.
- Это первая буква твоего имени, - ласково сказала она Виктории. - Давай я покажу тебе, как она пишется.
Та подняла на учительницу серьезные серые глаза и спокойно сказала:
- Я знаю.
Через несколько минут на учительскую кафедру легла среди прочих обычная тетрадка для первого класса, на серой обложке которой было крупно, но аккуратно выведено имя Виктории - и три или четыре строчки были заполнены каллиграфически, как по прописи, выведенными буквами "В".
Оказалось, что Виктория знает также устный счет до пятидесяти, умеет писать цифры и даже складывать их (если только результат не больше десяти), выучила наизусть таблицу умножения на 3 (почему именно на 3? - а так захотелось!), и наизусть знает множество стихотворений, в том числе Лермонтова - немного из "Мцыри", и Есенина - про старушку в ветхом шушуне.
Дома состоялся малый педсовет, и было решено, что отдавать в школу девочку все же рано, особенно учитывая, что она родилась семимесячной, так что фактически ее возраст еще меньше того, что указан в метрике. И мать, взяв дочку за руку, отвела ее в музыкальную школу, не предвидя, чем это обернется для Великой Русской Литературы.