При этом о молодом художнике Катя не думала никогда - она даже и не помнила его, да и видела разве что мельком, в коридоре, когда приходила или собиралась уходить; даже странно, когда он успел так точно и подробно ее рассмотреть. Он был для нее не живым человеком и даже не художником, написавшим ее портрет, а лишь неизвестным мастером, сотворившим дверь, перед которой она может постоять иногда, испытывая себя желанием вновь окунуться в грешное прошлое и каждый раз чувствуя удовлетворение от того, что в очередной раз легко избежала искушения. Чем-то вроде столяра или плотника из ЖЭКа он был для нее, не более того: вызвали, когда возникла нужда установить или починить дверь, а когда он сделал свое дело и ушел, тут же был позабыт, словно его и не было. Она даже не знала, что к тому времени, когда картину выставили в городской картинной галерее, молодого художника уже не было в живых. Он покончил с собой, шагнул с крыши десятиэтажного дома - среди бела дня, прямо на моих глазах. Я тогда случайно оказался рядом, на остановке автобуса.
Тот же, кто был ее любовником, тоже написал ее - в виде Данаи, осыпаемой золотым дождем, но этой картины в натуральном виде она не видела, ее быстро купила одна заокеанская галерея, туда же вскоре последовал и сам художник и, насколько мне известно, до сих пор живет там в добром здравии и процветает. Разглядывая порой репродукцию в дорогом каталоге, присланном ей из-за океана, она тихо радуется, что на этой картине в лучшем случае можно узнать ее тело да и то вряд ли, настолько все его линии искажены в угоду причудливой перспективе, и почти невозможно разглядеть в лице Данаи ее, Катины, черты.
18
После художника у Кати была довольно длительная связь с одним не очень молодым и не очень известным драматургом. В отличие от Виктории, Катя с почтением, хотя и замешанным на легкой скуке, относилась к Великой Русской Литературе, которую несколько лет преподавала в школе, нынешнюю русскую литературу знала, но не уважала, а литературу местную, уральскую, в том числе и драматургию, считала и вовсе не существующей, и поскольку драматург в разговоре с ней неосторожно выказал некоторые претензии на величие, ему досталось от Кати на полную катушку.
Ей было мало высмеять его как мужчину, как слабосильного и неумелого любовника, - она не пожалела времени на то, чтобы прочесть все его опубликованные и неопубликованные пьесы, которые он имел неосторожность преподнести ей с дарственными надписями, и даже посмотреть ту единственную, что была поставлена молодежным экспериментальным театром, и разгромить их одну за другой, разгромить аргументированно, с точными цитатами, с указаниями источников, откуда были почерпнуты его якобы оригинальные образы и идеи.
- Вот эту сцену вы, сударь мой, сперли у такого-то, - говорила она, зачитывая вслух кусок текста. - А вот этот акт целиком - это уж такая явная хемингуевщина, такая "Пятая колонна", что даже непонятно, как вы сумели такое сотворить, при вашем-то к нему якобы отвращении...
Пока она все это говорила, бедный драматург, не в силах выдержать унижения, прикладывался к едва початой бутылке водки - и концу разбора осилил ее всю. То ли въедливый и точный анализ Кати, то ли ее уничтожающий, беспощадный тон, то ли алкоголь на голодный желудок, а скорее всего - и то, и другое, и третье - довели бедного драматурга до того, что он влепил Кати оплеуху и поклялся, что ноги его не будет в ее доме.
Правда, на следующий день не выдержал, пришел, ползал на коленях, целовал ноги, вымаливая прощение, - и тем окончательно погубил себя в ее глазах, поскольку оплеуху Катя восприняла как проявление хоть какого-то мужского характера и чуть было не начала драматурга уважать. Притом она прекрасно сознавала, что была несправедлива с беднягой и заслуживала наказания.
- Ты бы, папка, выпорол меня за такое не задумываясь, - говорила она, обращаясь к увеличенной фотографии недавно умершего отца. - А этот дурачок он ведь не может меня выпороть, права у него такого нет. Вот он и дал мне по морде. И правильно сделал, что дал. Хоть раз повел себя как мужчина. Теперь, может, в пьесе очередной выведет крутого мужика, который чуть что - сразу в морду. А то описывает бог знает кого, читать тошно...
От драматурга портрета не осталось. Остались сборники пьес с дарственными надписями. Еще остался легкий страх перед реальной возможностью открыть однажды книгу или прийти в театр и узнать в героине пьесы самое себя. Насколько она успела распознать натуру драматурга, был он человек злопамятный и мстительный - такой при случае непременно постарается отомстить. И мстить ведь будет, думала Катя, не за то, что я его бросила, а за то, что он меня ударил. Знаю я эту породу людей, которые до того боятся показаться в чужих глазах плохими, что за каждую свою ошибку, за каждый дурной поступок мстят или свидетелям, или пострадавшим.
К тому же она неосторожно, под настроение рассказала драматургу о себе кое-что лишнее - и, расставшись с ним, всерьез задумалась и даже обсуждала по-приятельски с Алексеем Ивановичем, нет ли такого средства, чтобы заставить человека забыть то, что он не должен был узнать, а узнал.
- Такого средства еще не изобрели, - разочаровал ее Алексей Иванович. Есть способы воздействия на память человека, но очень грубые способы. Можно разрушить целый участок мозга, и тогда человек забудет собственное имя или половину своей жизни. Но чтобы конкретные воспоминания о том или ином человеке... Нет, это пока фантастика. То есть опять-таки литература. В пьесе у себя ваш приятель может что-нибудь в этом роде проделать со своей героиней, а в жизни вы с ним ничего не поделаете.
Несмотря на долгое знакомство они с Катей по обоюдному согласию оставались строго на "вы". Катя считала, что это как-то приподнимает и возвышает их отношения.
- В общем, проще его пристрелить?
- Ну, вряд ли он до такой степени был опасен... Но все же, милая, будьте поосторожнее с пишущей братией. Писатели, поэты, драматурги, конечно, похожи на нас, художников. Тоже пишут портреты, пейзажи, натюрморты... Но главная разница между нами не в том, что они пишут словами, а мы красками. Главная разница в том, что я, если вы не согласитесь мне позировать, могу на вас нарисовать в лучшем случае шарж, карикатуру, а он может выставить вас или кого угодно на всеобщее обозрение в чем мать родила, и ничего вы с ним не поделаете, потому что выставит под вымышленным именем и скажет: сам придумал. И попробуйте доказать. Не захотите доказывать. Себе дороже... Литература - это предательство, - добавил Алексей Иванович, помолчав. - И тот, кто пишет о другом человеке, - всегда предатель. Всегда.
- Ладно, - махнула рукой Катя. - Пусть предает! Все-таки какой-никакой, а поступок...
Это не было с ее стороны позой. Катя действительно предпочитала любое действие - бездействию, любой поступок - пустопорожней болтовне. При этом она почти никогда не пользовался общепринятыми нравственными критериями.
- Все зависит от конкретной ситуации, - любила повторять она.
С ее точки зрения, существовали ситуации, в которых она могла бы оправдать предательство со стороны близкого ей человека, даже если предали не кого-то другого, а ее самое. А в других ситуациях не простила бы человеку какого-то легкого, безобидного ребячества, какой-нибудь пустяшной обиды. Притом очень важно для нее было то, чтобы человек был близкий. К близким людям она бывала куда более требовательной, чем к посторонним. Так что вопрос о предательстве со стороны постороннего человека для нее почти и не стоял. Посторонний человек вовсе не обязан поступать так, чтобы мне понравилось, считала она, пусть делает все, что захочет. И я тоже могу делать по отношению к постороннему все, что захочу. После того, как она рассталась с драматургом, он стал для нее окончательно и бесповоротно посторонним человеком, и она заранее была готова простить ему все - в том числе и предательство.
Драматург, однако, не сумел даже и предать. Он не умер, не покончил с собой, но с ним произошло обычное для пишущей братии несчастье: он исписался. Почувствовал себя в творческом плане импотентом. Его литературная карьера еще продолжалась какое-то время после того, как он расстался с Катей, но только по инерции. Он сумел пристроить в тот же молодежный театр новую пьесу, состоящую из отдельных, почти не связанных между собой сцен, каждая из которых возникла словно бы из ничего, из воздуха и смеха, из атмосферы влюбленности, в которую он был погружен в период увлечения Катей. Он дописал - домучил с ужасным, просто неимоверным трудом большую абстрактно-философскую драму, оставленную на половине в тот же период, и даже опубликовал ее в столичном журнале. Он издал еще пару сборников пьес, используя накопившийся за годы писательства багаж. И на этом все для него закончилось.
Напрасно неделю за неделей просиживает он теперь перед пустым экраном компьютера, глядя как на девственно белом фоне мигает в такт биению его сердца черный курсор. Напрасно чешет лысую голову и дергает себя за бороду, как привык делать в минуты творческих затруднений. Напрасно, оставив бороду в покое, нажимает на клавиши, набирает слова, складывает из них фразы. Прежнее волшебство не возвращается к нему. Вместо живой ткани диалога, которая будто сама прежде ткалась под его пальцами, стремительно бегающими по скользкой от трудового пота клавиатуре, на экране перед ним раз за разом возникают просто слова.
19
Алексей Иванович, к которому Катя обратилась за советом по поводу драматурга, занимает в ее жизни совсем особое место. С одной стороны, она только шутит, что напрасно уступила Виктории Алексея Ивановича, - он, может быть, единственный мужчина, которого она даже не пыталась представить на месте своего ненаглядного Славика. С другой стороны, он один из немногих, кого она почти без скидок относит к разряду настоящих мужчин.
Алексей Иванович не гигант, он не отличается особой физической силой, не ломает кирпичи ребром ладони и не способен голыми руками убить человека, но у него настоящий мужской характер, а главное - с ним всегда просто и легко. А для Кати это очень, очень важно.
- Не грузите меня! - говорит она любому, кто пытается внести хотя бы тень сложности в ее жизнь.
- У меня своих трудностей хватает! - останавливает она каждого, кто хочет, чтобы она разделила с ним его трудности. Чтобы хотя бы выслушала его, посочувствовала, если не может помочь.
Или уж совсем грубо:
- Ну что ты канючишь?! - И после этого несчастный может отправляться со своими трудностями на все четыре стороны.
"С ним легко и просто" - высшая похвала в ее устах. Но, как всегда, у Кати - похвала, немного принижающая человека, отводящая ему строго определенное место, сходить с которого без ее ведома он не имеет права. Слушаешь ее и думаешь: а что если завтра с Алексеем Ивановичем не будет так легко и просто что, Катя вовсе перестанет с ним общаться? И невольно приходишь к выводу, возможно несправедливому, что скорее всего и впрямь перестанет. Он нужен ей постольку, поскольку с ним легко. В этом его функция по отношению к Кате, его предназначение - а то, что он еще и муж Виктории, и неплохой художник, это для нее второстепенно. И в этом опять-таки проявляется ее неблагодарность, потому что ни один человек, в том числе и Алексей Иванович, не может сказать, что ему легко с Катей. Но ведь мы часто ждем от людей как раз того, чего не хватает нам самим. И тем более женщина вправе ожидать от мужчины чего-то большего, чем сама способна дать ему, - на то он и мужчина.
В этом вопросе - что женщина вправе ждать от мужчины большего, - Алексей Иванович с Катей солидарен и прямо говорит ей об этом. Он всегда говорит прямо: согласен или нет. И никогда не ходит вокруг да около, никогда не пытается нарочно усложнить вопрос, чтобы на него нельзя было дать однозначного ответа.
- Все равно, - говорит он, - рано или поздно вопрос встанет так, что придется сказать или "да", или "нет". И человек должен быть всегда готов к прямому ответу.
Да, говорит он Кате, мужчина должен взваливать на себя больше, чем женщина. В любом деле, в любой ситуации. Даже в любви. В любви, конечно, поступать по-мужски труднее всего, потому что перед любовью вроде бы все равны - что мужчины, что женщины. И кто сильнее любит, тот больше на себя и взваливает. И велик соблазн взвалить на себя ношу поменьше. Но - нельзя. Если хочешь оставаться мужчиной - тащи тяжелый груз. И не выясняй, кто больше любит, а кто меньше. Просто тащи. И не ной, не жалуйся, не жди благодарности. Не жди награды даже в своей собственной любви. Ничего не жди. Просто будь мужчиной. Это единственное, что тебе остается. Единственное, что никто не может у тебя отнять. Женщина может страшно оскорбить, унизить мужчину, может обмануть его, лишить не только счастья, но даже надежды на возможность счастья. Единственное, чего она не может, - это лишить его мужества. Если оно у него есть.
В Алексее Ивановиче, считает Катя, мужества хватит на троих. И именно поэтому с ним так легко и просто. Настолько просто, что она уже давно не видит в нем мужчину, потенциального любовника. Она воспринимает его как хорошего приятеля или как старшего брата. Именно брата, не больше и не меньше. Когда Виктория после смерти Катиного отца сказала с умилением, что Алексей Иванович частично заменил Кате отца, Катя оборвала ее очень резко, несмотря на все осторожные оговорки вроде "частично". Отца ей заменить не может никто, даже Алексей Иванович.
За время их знакомства Алексей Иванович написал два ее портрета. Один тот, что висел в ее квартире еще тогда, когда там встречались Алексей Михайлович и Виктория, - написан до смерти ее отца. Другой - после. Некоторые не видят в двух изображениях Кати большой разницы, но сама она считает, что на портретах - две разные женщины. И Алексей Иванович с ней соглашается.
На первом портрете Катя изображена у себя на кухне. На ней ярко-синий, с блеском халат с широкими рукавами, волосы еще не спадают на плечи свободно, как сейчас, а стянуты в узел на затылке, в ушах - крупные серебряные, с чернью, серьги, изготовленные специально для нее самим Алексеем Ивановичем. Она спокойно и безмятежно смотрит прямо на художника - или на зрителя, стоящего перед картиной. Портрет писался к ее тридцатилетию - и хотя брак Кати уже тогда считался эталоном неблагополучия, все же в глазах ее нет ощущения безнадежности и неуверенности в завтрашнем дне.
Второй портрет написан вскоре после смерти отца Кати. Катя не могла позировать, и Алексей Иванович в виде исключения писал портрет частично по памяти (а Катино лицо он знал к тому времени наизусть), частично по фотографии, сделанной Виктором на поминках. Ракурс, в котором фотограф ухватил лицо Кати, показался художнику настолько удачным, что он не постеснялся воспользоваться чужой находкой. Катя изображена не анфас, а примерно в три четверти; она стоит с рюмкой в руке, произносит, очевидно, какие-то слова об отце, она еще не плачет, но в глазах ее уже стоит предчувствие слез; ее рука с хрустальной стопкой выписана особенно тщательно, с фотографической четкостью, и каждый поневоле в первую очередь смотрит на руку и жалеет ее, эту руку, такую худую, длинную, с маленькой узкой ладонью и тонкими, красноватыми, будто замерзшими пальцами... Шея ее напряжена, губы приоткрыты, и кажется, если приглядеться, можно по губам прочитать слово, которое она пытается сквозь стоящие в горле слезы произнести.
20
После драматурга в жизни Кати было два примерно равных по продолжительности периода - пустой и черный. Пустой до смерти отца, и черный после. Пустой был просто пустой, но не такой уж и плохой. Позже, пережив черный период, она вообще вспоминала его чуть ли не как самый благополучный в ее жизни. Черный был отчаянно черным, невыносимо черным - не только потому, что ей ужасно не хватало отца, но еще и потому, что в отчаянии она тогда совсем не контролировала себя и слишком много натворила глупостей.
Ей было так плохо без отца, так одиноко без любимого мужа, так хотелось вернуть себе хотя бы мужа - поскольку отца, она понимала это, вернуть уже нельзя, - привязать хотя бы этого мужчину к себе крепко-крепко, чтобы никто не мог его у нее отнять, чтобы он принадлежал ей безраздельно, что она поверила, будто она действительно может что-то сделать: вернуть, привязать, присвоить вместо того, чтобы сидеть в пустой квартире, реветь, пить успокаивающие таблетки и курить до одурения тайком в туалете, как школьница, чтобы не увидела дочь.
Именно в то черное время, когда у нее не было любовников, она нарочно, напоказ перед мужем изображала влюбленность то в одного его приятеля, то в другого. Вела в компании себя так развязно, так дерзко, что сама потом не верила, что она - воплощенная скромность и робость - могла себя так вести. Садилась к чужим мужчинам на колени, ничуть не стеснясь сидевших тут же жен, брала из мужского рта сигарету, пила из одного стакана, прижималась в танце, просила поносить ее на руках, что однажды чуть не кончилось для нее плохо: один из приятелей мужа, бывший афганец, крепкий, ростом под метр девяносто, взял ее, как она просила, на руки, вынес на балкон девятого этажа и подержал над разверзшейся снизу пустотой, которую она сразу почувствовала все телом; не выпуская из уголка рта сигарету, он время от времени задумчиво спрашивал, довольна ли она, подержать ли ее еще или хватит, а может, лучше ее отпустить пусть полетает немного, если хочется... И выражение лица у него было такое спокойное, такое деловитое, что она абсолютно верила в то, что если только она сейчас скажет: "Отпустить!" - он тут же разожмет руки и как ни в чем не бывало вернется в комнату, покуривая свою сигаретку, в то время как она будет лететь вниз, считая оставшиеся до смерти этажи.
Кроме того она усвоила в разговоре с мужем какой-то особенно неприятный, высокомерный тон, постоянно поучала его и шпыняла так, что даже ее собственным подругам было за нее неловко. Она пилила его за то, как он ест и пьет, как он разговаривает, как он водит машину, как он одевается, - и всегда, всегда, всегда в присутствии посторонних и, что хуже всего, в присутствии его друзей.
На мужа ее выходки действовали страшно. Она наконец-то нащупала его слабое место - и раз за разом била по нему, как это вообще свойственно женщинам. Его слабым местом были его друзья. Они когда-то вместе были в армии, вместе воевали в Афгане, вместе затевали какие-то коммерческие проекты, когда пал Союз и стало многое можно. Среди них он был одним из самых успешных - молодой кандидат, а потом и доктор наук, к тому же специалист не в какой-нибудь абстрактной науке, а в той области вычислений, которые оказались неожиданно хорошо применимы к рынку, торговле, бирже, а потому пользующийся в новые времена еще большим спросом, чем в прежние, когда ученость ценили больше, чем практичность, - по крайней мере, на словах. Но среди них он не был самым сильным - или, как со временем стало модно говорить, самым крутым. Он все-таки был больше теоретиком, чем практиком - и уж конечно, не стал бы физически выбивать из кого-то долг или мочить в темном подъезде конкурента, хотя вполне мог уничтожить противника на более привычном ему поле битвы: на фондовой бирже, на собрании акционеров, в арбитражном суде. Он любил убивать и уничтожать словом, цифрой, фактом, а не кулаком или обрезом - и достиг в этом деле высшего мастерства, однако для полного самоуважения, видимо, ему все же не хватало явного проявления брутальности, грубой физической силы, откровенного насилия; вполне возможно, рассказы соратников о том, как они лихо провели стрелку, как поставили кого-то на счетчик и т.п., заводили его, ему самому хотелось почувствовать запах сгоревшего пороха, увидеть блеск смертельного ужаса в чьих-то глазах, ударить человека кулаком в лицо не в спортивном зале, а в ресторане - так, чтобы зазвенела посуда, завизжали девки, забегали, засуетились вокруг халдеи...
Может, ни о чем подобном он и не мечтал, может, это была лишь Катина фантазия, но все же было заметно, что Славе - Вячеславу Федоровичу - очень хочется нравиться своим друзьям, хочется во всем быть с ними на равных, и когда Катя начала раз за разом пытаться унизить его в присутствии друзей, чего никогда ни одна из их женщин себе не позволила бы, даже видимости нормальных отношений между ними пришел конец.
С началом черного периода оба они перестали притворяться и разыгрывать не очень счастливый брак приличных людей. Муж чувствовал, что она покушается на его мужское достоинство и перестал видеть в ней женщину - и даже вообще человека. Он еще мог, как прежде, резко оборвать ее за столом, когда она снова начинала пилить его по пустякам, мог ударить по лицу, швырнуть в нее чем-нибудь тяжелым (не стараясь попасть - в отличие от нее, швырявшей более прицельно), мог подойти и молча нажать на контакты телефона, когда она нарочно при нем затевала двусмысленный разговор с каким-нибудь мужчиной, с которым вовсе не была в таких близких отношениях, какие старалась изобразить. Но все это делалось уже почти без внешнего проявления злости, почти безразлично, почти профессионально - так мог бы ударить или прервать телефонный разговор не муж, а наемный телохранитель или, скажем, бандит, похитивший женщину ради выкупа и бьющий ее не потому, что она его унизила, плевать ему на это, а потому что она мешает ему довести до конца тщательно разработанный план похищения и получить обещанный выкуп.
Как раз в начале черного периода Вячеслав Федорович перестал бывать с женой у всех ее знакомых - и брать ее в компании своих друзей. И это тем сильнее унижало Катю, что все ее друзья, а в особенности подруги, к Вячеславу Федоровичу относились с большим интересом, признавая, что да, мол, конечно, тиран и деспот, и Катенька с ним несчастна, но мужик при этом не слабый, настоящий мужик, в компаниях же друзей мужа, она точно знала, ее добрым словом не поминали, и когда он приводил туда свою очередную подружку, никому и в голову не приходило его осуждать.
И тогда же он перестал спать с нею. Сперва и это было для нее поводом для издевок. Она якобы заботливо спрашивала его, все ли у него в порядке по мужской части, не сходить ли ему к урологу или андрологу, давала адрес заведения, где муж ее приятельницы излечивает радикально простатит... Он не реагировал. Он просто стелил себе постель в кабинете, на широком кожаном диване - и запирался изнутри. Он и раньше довольно часто спал отдельно, она давно привыкла к этому, поскольку ей надо было с утра на работу, а он любил трудиться до трех, четырех часов ночи, а иногда и вовсе до утра, но одно дело, когда муж не спит ночами, решая какую-нибудь важную теорему, и совсем другое когда он демонстративно укладывается с книжкой на диван в двенадцатом часу ночи, в то время как она - не в силах уснуть - вновь глотает таблетки и курит одну сигарету за другой, сидя на холодной пластмассовой крышке унитаза.
Иногда, когда у них кто-нибудь ночевал, мужу приходилось перебираться к ней в спальню. Иногда ей даже удавалось спровоцировать его, вынудить исполнить свой супружеский долг - но он делал это так механически, так откровенно скучая, что она напрасно пыталась извлечь из этой жалкой пародии на любовь хоть крупицу удовольствия и была вынуждена притворно стонать, чтобы он не вообразил, что может лишить ее даже этой последней крупицы.
Дважды во время своего черного периода она пыталась покончить с собой. Один раз наглоталась таблеток, в другой - резала вены. Хирург, штопавший ее во второй раз сказал насмешливо:
- Если хотите всерьез покончить с собой, намыльте веревку или с балкона прыгните. А таблетки, вены - это так, показуха, чтобы только внимание к себе привлечь. А нам, мадам, и без вас тут работы хватает...
Больше она самоубийством не баловалась. И уже практически смирилась с тем, что черный период никогда не кончится, то есть не сменится каким-нибудь ярким, цветным, пестрым, а плавно перетечет в темно-серый, потом просто серый - и так постепенно пройдет через все 256 оттенков серого, как на экране маленького, уже устаревшего, но все еще любимого мужем ноутбука, - как вдруг неожиданная смерть Алексея Ивановича сдернула серое покрывало с ее жизни, и все пошло как-то не так, непонятно - лучше или хуже, но во всяком случае - по-другому.
Глава шестая
Гадкий мальчишка
1
Когда Алексей Иванович умер, все, кто знали его, тут же начали утверждать, что летальный исход был неизбежен. Так действует на людей магия свершившегося. Проявление невозможности сослагательного наклонения судьбы. Что-то уже случилось, окончательно отстоялось и утвердилось в прошедшем времени, изменить, очевидно, ничего нельзя - и тут же услужливо возникает иллюзия заранее известного, предвиденного. Все дружно, наперебой начинают вспоминать то, чего никогда не было, сегодняшние тревожные мысли контрабандой просачиваются в прошлое (в котором их не было, но они вполне могли быть), всплывают какие-то якобы сказанные слова, якобы имевшие место предчувствия...
Ведь предупреждали же мы его! Конечно, предупреждали. Все предупреждали, и я - в первую очередь. Сто раз на дню я ему повторяла: будь осторожней с печкой, будь осторожней с печкой, не задвигай заслонку, не задвигай ее до конца, пока угли не прогорят! И вообще, нечего делать на даче в такое время. Осень, заморозки, снег пополам с дождем, соседи давно разъехались, не дай бог что случится - некому будет "скорую" вызвать. И ведь не молоденький уже, пора бы поумнеть, понять наконец, что следует заботиться о своем здоровье...
Упреки в небрежении здоровьем звучали так живо и непосредственно, будто человек не умер, а просто попал в неприятную историю. Упал, например, поскользнувшись на банановой или апельсинной кожуре и сломал запястье правой руки. И сидел теперь вполне живой, только слегка покалеченный, среди нас, слушал и с виноватым видом потирал больную руку, поглаживал ее, словно хотел успокоить, убаюкать боль.
Ужасно обидно, наверное, сломать именно правую руку. Он ведь человек умственного труда, его единственные орудия - авторучка да пишущая машинка, или, что вероятнее в наше время, компьютер, но даже с клавиатурой и мышью управиться одной левой практически невозможно, если же привык писать от руки, тогда положение и вовсе безнадежное, потому что он не левша, увы, не левша.
Я не про покойного Алексея Ивановича - для него это уже не имеет значения. Я про того, кто действительно сломал руку. И сидел теперь напротив меня, на почетном месте между вдовой покойного Викторией и Катей. И смотрел на меня так, будто читал мои мысли. Впрочем, возможно, так оно и было. Мы с ним настолько сроднились за то время, пока я работал над романом, что порой мне казалось, что уже не я пишу роман об Алексее Михайловиче, а Алексей Михайлович пишет роман обо мне. И сломанная правая рука может на несколько недель оторвать его от работы.
Насколько мне известно, Алексей Михайлович не левша. И еще побудет какое-то время не левшой - если с ним еще чего-нибудь не случится.
2
Всегда кажется, что с тобой может что-то случиться, когда слышишь о гибели человека. Не об естественной смерти от старости или тяжелой болезни, а о гибели. Кто-то покончил с собой. Кто-то разбился на машине. Кто-то попал под поезд. На кого-то напали хулиганы в темном переулке, избили, ограбили, оставили умирать в темноте, на холодной земле...
На его месте мог быть кто угодно. В том числе и я, думает почти каждый. Мало кому удается проникнуться состраданием к погибшему настолько, чтобы не думать в такую минуту о себе. Видение собственной, пусть даже не состоявшейся гибели заслоняет чужую, вполне реальную, напоминает нам о конечности бытия, и на краю чужой могилы каждый горюет не столько о покойнике, сколько о себе самом.
Случай с печкой, конечно, несколько отличается: не у каждого дача, не каждый живет на даче до холодов, когда приходится топить печь. Но Алексей Михайлович, сломавший руку, он именно собирался погостить у Алексея Ивановича на даче или уже гостил, точно мне неизвестно, об этом на поминках говорилось как-то вскользь. Известно, что накануне он уехал в город за продуктами, собирался вернуться к вечеру, чтобы пожить еще какое-то время, но не смог, потому что поскользнулся на банановой кожуре (или апельсинной корке, это неважно), упал и сломал правую руку. А мог ведь и не упасть или упасть, но не сломать руку, и поехал бы к приятелю вечером, а значит, оказался бы в том же месте и в то же время. С тем же роковым исходом.
Известно еще, что в город ехать Алексею Михайловичу не хотелось, они спорили, даже бросали жребий, тянули на спичках, он хотел сжульничать, чтобы длинная спичка досталась Алексею Ивановичу, но тот заметил, пристыдил его, пришлось переиграть. Так что на месте покойника мог быть он.
И теперь он сидел между Катей и Викторией, горбился, иногда чуть заметно вздрагивал, словно его мороз по коже пробирал, когда он представлял себе...
И все потирал, потирал сломанное запястье.
3
- Болит? - участливо спросила Виктория.
- Да нет, теперь уже не столько болит, сколько ноет, как, знаешь, иногда в сырую погоду или после того, как поднимаешь какие-нибудь тяжести. Или поработаешь лопатой. Особенно на кладбище. Земля на наших кладбищах тяжелая, глинистая, много камней, хорошо еще, если хоронят осенью, а не зимой, задумчиво сказал Алексей Михайлович. - Помню, когда хоронили Катиного отца ты помнишь, Катя? - стоял страшный мороз, под сорок, могила была старая, заранее выкопанная экскаватором, кучу земли всю ночь грели, жгли автомобильные шины, но она прогрелась только сверху, так что закапывали мы часа три, долбили ломами и кирками, всех провожающих отправили на поминки в столовую, а мы продолжали копать - ведь не оставишь же могилу открытой, вот тогда я действительно устал, и руки потом ныли точь-в-точь как сейчас... Но тогда это прошло за два дня, а теперь... Неизвестно, когда смогу взяться за работу. И угораздило же меня сломать именно правую!
- Жаль, что вы не левша, - сказал человек, сидевший по другую сторону от Кати. Это был ее муж. Тот самый, загадочный, ставший причиной всех ее несчастий. Ради похорон Алексея Ивановича он изменил своему обыкновению и пришел вместе с Катей в этот дом, где отказывался бывать столько лет.
- Жаль, - согласился Алексей Михайлович.
Согласился автоматически, из вежливости. Не потому, что действительно был согласен с Катиным мужем, но, как всякий хорошо воспитанный человек, он не стал бы затевать спор по такому ничтожному поводу (я плохо воспитанный человек, я бы затеял). К тому же с незнакомым человеком. Никому не пришло в голову их познакомить, и они так и сидели за одним столом, разделенные Катей, практически не общаясь друг с другом. Но поскольку Алексей Михайлович был человек мыслящий - и не просто мыслящий, а пишущий, журналист, привыкший особенно внимательно относиться к любым словам, какими бы пустыми или абсурдными они поначалу ни показались, - он и слова Катиного мужа, высказанные просто так, чтобы поддержать разговор, какое-то время держал в себе, обдумывал, и когда все, в первую очередь сам Катин муж, уже забыли, о чем шла речь, вдруг произнес:
- А мог быть левшой.
- Что? Кто мог? А-а... Но каким же образом?
- Очень просто. Вот как раз после того, как я сломал руку, врач - очень внимательный, очень серьезный молодой человек - на основании строения моих мышц мне объяснил, что я - скрытый левша. То есть не настоящий левша, а слабовыраженный. Двурукий, в сущности. Если бы меня в детстве предоставили самому себе, я бы, вероятнее всего, стал бы левшой. Вероятность около восьмидесяти процентов, сказал мне врач. Но поскольку в годы моего ученичества леворукость считалась дефектом воспитания, меня, конечно, переучивали. Заставляли писать, держать ложку, стакан, зубную щетку, всё правой рукой - и в конечном счете заставили, переучили на свой лад. Со мной это было нетрудно, поскольку я был, во-первых, все-таки не совсем настоящий левша, а во-вторых, я был очень дисциплинированный ребенок и привык доверять старшим и слушаться их.
- А зря.
- Ну, я не думаю, что так уж прямо и зря. То есть до беседы с моим хирургом не думал. Но этот молодой человек заставил меня задуматься об этом. Оказывается, существует и более интересный аспект, чем... - Но тут он, видимо, вспомнил, что пытается прочитать лекцию совершенно незнакомому человеку, и не свернул ее, нет, как можно было ожидать, но по-своему исправил сложившееся положение. Он привычным, отработанным движением протянул Катиному мужу правую, сломанную, руку, потом вспомнил, спохватился, осторожно отдернул ее, протянул левую и представился: - Алексей Михайлович.
- Вячеслав Федорович, - ответил Катин муж и довольно ловко, как и вообще все, что он делал, пожал его левую своей правой.
- Ну так вот, Вячеслав Федорович, - повторил Алексей Михайлович, - есть, как объяснил мне мой любезный хирург и как я потом сам уточнил, почитал кое-какую литературу, есть более серьезный аспект в рассматриваемой нами проблеме лево- и праворукости. Дело в том, что предпочтительное пользование той или иной рукой довольно сложным образом связано с так называемой функциональной асимметрией полушарий мозга... - Алексей Михайлович не врач, не психолог, не биолог даже, он просто добросовестно изучил незнакомый предмет. По крайней мере запомнил главные положения той статьи, на основе которой я теперь реконструирую его монолог. - Когда-то очень давно, на заре развития медицины, люди думали, что мозг работает как единое целое и никаких различий в работе его полушарий не существует. Однако в 1836 году французский врач М. Дакс доказал, что у большинства людей речь контролируется левым полушарием мозга. Через тридцать лет французский же нейрохирург П. Брок определил, что нарушение речи может быть вызвано поражением левого полушария - центра в лобной доле, который был назван зоной Брока. В 1874 году К. Вернике открыл в левой височной доле мозга центр построения устной речи, который помогает понять ее форму и смысловое содержание. Это зона Вернике. Спустя десятилетия было установлено, что левое полушарие заведует не только языком и речью, но и абстрактно-логическим мышлением, а правое управляет навыками, связанными со зрительными образами и пространственным опытом. Образное мышление и восприятие мира как единого целого - дело правого полушария. Правое и левое полушарие постоянно общаются друг с другом и осуществляют взаимный контроль через миллиарды внутримозговых путей, составляющих мозолистое тело. Итак, словесное мышление, оперирование знаками и символами, речь, выполнение логических математических построений - это функции левого полушария. Оперирование несловесным материалом, воспроизведение и запоминание образов, ориентирование в пространстве, восприятие музыки, узнавание лиц, интуиция, поэтическое творчество - это функции правого полушария. Поскольку оба полушария постоянно общаются друг с другом, естественно, нельзя говорить о том, что специфика разделения их работы абсолютна. Правое полушарие обладает некоторым запасом слов, равным тому, которым владеет десятилетний ребенок. Более того, и в левом полушарии могут существовать элементы образного мышления.
В раннем возрасте мозг ребенка функционирует как правое полушарие. Ребенок воспринимает мир как единое целое. Но ребенок растет. И на смену врожденному ("детскому") мышлению приходит абстрактно-логическое. Вначале оно существует на равных с образным мышлением, а затем под влиянием обучения, педагогических приемов, культивируемых и в школе, и в высшем учебном заведении, начинает преобладать. Вся нагрузка ложится на левое полушарие мозга. Усложняется речь, запоминаются сотни и тысячи формул, усваиваются различные схемы поведения, логические построения и абстрактные выводы все более определяют структуру поведения человека и способ восприятия окружающей действительности. Вся наша жизнь становится "левополушарной", а "правополушарная" ущемляется.
Как известно, невостребованные функции постепенно угасают. Снижение силы образного мышления приводит к тому, что действительность начинает восприниматься левым полушарием мозга без ее коррекции правым...
4
Алексей Михайлович рассуждал долго, щеголяя фамилиями и цитатами, демонстрируя поистине феноменальную память, и лишь через полчаса добрался до сути: если бы его не переучили в детстве и он стал бы левшой, его мозг функционировал бы по-другому, у него ярче развились бы не математические способности, которыми он отличался в школе и которые потом были совершенно бесполезны, а гуманитарные, и он стал бы не просто журналистом - пусть даже и приличным журналистом, но все же не выдающимся, одним из многих, а настоящим писателем, драматургом... поэтом чего доброго...
- Ну, применительно к данному случаю это, по-моему, особого значения не имело бы, - сказал Вячеслав Федорович с тонкой улыбкой.
- В смысле поэзии?
- Нет, в смысле утраты трудоспособности. Ирония судьбы, Алексей Михайлович, в том и заключается, что если бы вас тогда, в детстве, оставили левшой, вы непременно в этом году сломали бы не правую, а левую руку.
Говоря это, Вячеслав Федорович улыбался. Слегка. Поверхностно. Так что под слоем улыбки в глазах просматривался второй слой - слой напряженно работающей мысли. И этот второй слой быстро перекрыл, погасил первый - тот, где улыбка. Улыбки больше не было. Потому что хоть и высказался он шутя, желая развлечь Алексея Михайловича и отвлечь его от сломанной руки, собственная мысль по мере ее высказывания уже не казалась ему забавной. Недостаточно четко оформленной может быть, но не забавной. И в целом отвечающей каким-то его математическим представлениям. Уж не знаю каким. Он большой специалист в теории вероятности, не я.
5
Высказавшись, Вячеслав Федорович в очередной раз взялся за бутылку.
- Может, хватит на сегодня? - спросила его Катя. Спросила таким резким, неприятным тоном, что все сидящие рядом невольно оглянулись на нее и всем отчего-то сделалось за нее неловко.
В самом начале поминок, когда собравшиеся тихо, стараясь сохранять на лице приличествующее случаю скорбное выражение лица, рассаживались по местам, Катя говорила с мужем совсем иначе: ласково и даже как бы немного заискивающе. Чувствовалось, что она довольна - как бы ни неуместно было здесь это слово, довольна тем, что муж изменил своему обычаю и пришел вместе с ней в этот дом. В дом, где Катю всегда хорошо принимали, где ей сочувствовали в первую очередь потому, что она всегда приходила одна, без мужа, и часто жаловалась на него и Виктории, и покойному ныне Алексею Ивановичу, и Алексею Михайловичу с Натальей. И вот теперь все эти близкие ей люди могли видеть ее не одну, а вместе с ним, ее ненаглядным Вячеславом Федоровичем, ее Славиком, ее Славой последнее слово звучит в ее устах не как имя собственное, а своем первоначальном смысле: он ее Слава, он ее Гордость, он ее Всё-Всё-Всё!
Она даже пыталась как-то ластиться, прижиматься к нему, что-то такое сделать для него приятное, налить рюмку, скормить с рук бутербродик с икрой как будто это он, а не сидящий по другую руку от нее Алексей Михайлович, сломал руку и не может позаботиться о себе сам, - но Вячеслав Федорович принимал ухаживания жены холодно и отстраненно - и прямо-таки физически отстранялся, отдергивался от нее, когда она пыталась к нему прижаться. Словно вокруг него была проложена невидимая граница, пересекать которую ей было запрещено. Пока она не нарушала границы, он был с нею вежлив и даже улыбался ей, когда пыталась нарушить - ничего не говорил, но то, как он ничего не говорил, было красноречивее всяких слов. Видно было, что в нем нет ни злости, ни даже раздражения, одно лишь непробиваемое ледяное равнодушие.
Сделав еще одну безуспешную попытку приласкаться и натолкнувшись на столь же равнодушный прием, Катя выскочила из-за стола, прикрывая лицо ладонями, и из коридора донеслись звуки, подозрительно похожие на плач. А когда вернулась - лицо ее было бледным, а глаза покраснели. И синяя тушь на ресницах кое-где поплыла. Но в день поминок на заплаканные глаза и растекшуюся тушь никто не обратил внимания.
Теперь Катя успокоилась и оставила свои попытки растопить лед равнодушия, невидимой броней отгораживающий мужа от нее. Лицо ее было совершенно бесстрастно, глаза смотрели прямо перед собой, словно бы никого и ничего не замечая, и только иногда ее голова заметно дергалась, всегда вправо и вниз, но сама она, похоже, этого не чувствовала, а сидящие рядом не замечали, занятые выпивкой и закуской.
Когда она произносила свою недовольную фразу, голова ее снова точно так же дернулась.
Вячеслав Федорович прекрасно слышал слова жены, но не ответил. Протянул руку, налил - себе, и Алексею Михайловичу, и своей жене, - поднял стопку и, глядя сквозь нее, задумчиво произнес:
- Странно, что ты до сих пор ничего не сказала о покойном. Даже те, кто знал его понаслышке, и те высказались: "Я, к сожалению, лично не знал покойного, но считаю своим долгом..."
И словно нарочно, чтобы подтвердить его правоту, в другом конце стола встал пожилой благообразный дядечка с депутатским значком на лацкане и завел знакомую речь: "Я, к сожалению, почти не знал Алексея Ивановича лично, но я считаю..."
- ...своим долгом, - подсказал Вячеслав Федорович.
"...своим долгом, - послушно продолжил депутат, - отметить его выдающиеся заслуги..."
- И так далее, и так далее, - кивнул Вячеслав Федорович. - Вот видишь, насмешливо обратился он к жене. - Еще один разговорчивый незнакомец. А ведь вы с покойным, помнится, были знакомы. И даже как бы на дружеской ноге.
- Я знала его, - сказала Катя.
Это прозвучало как-то странно. Слишком глубоко, слишком объемно, многозначительно для такой простенькой фразы. "Я знала его", - попробовал Алексей Михайлович на языке. "Я знала его". В этом коротком высказывании обнаруживалось неожиданно много слоев. Гораздо больше, чем привык улавливать Алексей Михайлович в незамысловатых Катиных высказываниях. Ему казалось, что он уловил по крайней мере некоторые из них:
я знала его лучше, чем ты можешь себе представить...
я знала его как человека...
я знала его как мужчину...
я знала (познала) его много раз...
я не успела узнать его по-настоящему, до конца, и жалею об этом...
я знала его больше, чем хотела бы знать...
я никогда по-настоящему не могла узнать его...
.............................................................
И еще, и еще слои, но слишком тонкие, прозрачные, чтобы их распознать, слишком мало отличающиеся от соседних, чтобы стоило стараться их распознать, достаточно того, что главные, как ему казалось, он уловил и расшифровал.
Расшифровал ли их муж - это большой вопрос. По его виду не скажешь. Он сделал вид, что засчитал слова жены за тост и выпил, не чокаясь. Катя даже не притронулась к своей рюмке.
6
И еще одну фразу произнесла Катя, прежде чем уйти с поминок.
- Лучше бы он сломал себе руку! - сказала она с неожиданной страстью.
- Правую или левую? - спросил Вячеслав Федорович безразлично, подавая жене старенькое, цвета увядающей сирени, пальтишко.
Катя не ответила.
И Алексею Михайловичу, который стоял в дверях, невидимый Кате, и случайно услышал этот короткий диалог, почудилось, что Катина фраза была обращена вовсе не к мужу - но тогда к кому? Может быть, она, не видя Алексея Михайловича и не догадываясь, что он ее слышит, обращалась тем не менее именно к нему, упрекая его в том, что он остался в живых, отделавшись всего лишь сломанной рукой, в то время как другой человек, куда более достойный и куда более важный для нее, Кати, остался один на даче, слишком рано закрыл заслонку печи и умер, отравившись угарным газом?
Вполне возможно, что Алексею Михайловичу только показалось. Возможно, ударение, сделанное Катей на слове он, ему почудилось - ведь не услышал же, не уловил его Катин муж. Но Алексей Михайлович почти уверен, что Катя именно это и хотела сказать. И могла бы сказать это прямо в глаза ему, Алексею Михайловичу, - при ее-то характере этого вполне можно от нее ожидать. И ему стало обидно. Как-то необычно сильно обидно. Словно его никогда в жизни еще так не обижали. Так сильно, а главное - так незаслуженно.
Он понимал - и всегда понимал, - что Алексей Иванович значил для Кати неизмеримо больше, чем он сам. Алексей Иванович был в первую очередь другом Кати, а уж во вторую - мужем Виктории. С Алексеем Михайловичем же всегда обстояло прямо наоборот. Прежде всего, он был любовником Виктории, потом приятелем Алексея Ивановича, и только поэтому - знакомым Кати. Даже и не приятелем, а просто знакомым. Приятелем ее друзей. Ну и в какой-то мере он был полезным человеком, поскольку много лет сопровождал Викторию и Катю в театр, в кино, в филармонию, подавал им шубы в фойе, покупал программки, приносил из буфета мороженое... Но это была слишком небольшая польза, и он был уверен, что без этой пользы Катя с легкостью могла бы обойтись. А без дружбы с Алексеем Ивановичем, видимо, не могла.
Понятно, думал по дороге домой Алексей Михайлович, что если бы умер я, а не Алексей Иванович, Катя сожалела бы обо мне гораздо меньше и вряд ли пришла бы на мои похороны, а если бы и пришла - то наверняка одна, без мужа. И вряд ли пролила бы над моей могилой слезу. И это справедливо. Но говорить почти прямо, почти мне в глаза - во всяком случае в присутствии людей, которые могут услышать и мне передать, а в коридоре была Виктория, был Виктор, еще какие-то люди, - говорить, что было бы гораздо лучше, если бы не я, а он сломал руку и теперь был бы жив и присутствовал бы на моих поминках, - это все-таки чересчур.
Сам Алексей Михайлович все эти дни как раз это и представлял: не ему, а Алексею Ивановичу честно выпала длинная спичка; не он, а Алексей Иванович поехал в город за продуктами; не он, а Алексей Иванович поскользнулся на банановой кожуре возле гастронома, упал и сломал руку; не Алексей Иванович, а он, ложась спать, слишком рано, не дождавшись, пока прогорят угли, задвинул печную вьюшку - и в результате он, а не Алексей Иванович лежит на Широкореченском кладбище, его провожают в последний путь, о нем говорят почти теми же самыми словами те же или почти те же люди, только вот он этих слов уже не слышит, потому что лежит на глубине двух с половиной метров - холодный, неподвижный, бездыханный...
"Лучше бы он сломал себе руку!.."
- Да, конечно, - шагая по пустой в этот поздний час улице, вслух говорил Алексей Михайлович, - совершенно согласен с тобой, Катюша, было бы гораздо лучше для всех, если бы руку сломал он, а не я. Но с этим теперь уже ничего не поделаешь, милая. Да, конечно, можно произвести эксгумацию трупа, можно сломать трупу любую руку на твой выбор - хоть правую, хоть левую, какую ты хочешь? - можно наложить на перелом гипс, который ничем не будет отличаться вот от этого, черт бы его побрал! Но покойника ты этим все равно не оживишь, Катюша! Покойник все равно останется покойником. И он не услышит этих твоих слов, Катюша, лестных для покойника и обидных для живого. И не ощутит боль в правой руке, которую сейчас ощущаю я. И не почувствует, как в сущности призрачно и ненужно само наше существование на белом свете, если женщина, которую ты знаешь уже десять лет и к которой всегда относился как к доброй приятельнице, готова закопать тебя в землю лишь бы оживить другого, более приятного ей человека...
- Ну как - похоронили? - спросила его в дверях жена. Она приболела, подхватила грипп и не смогла пойти на похороны.
- Похоронили, - ответил Алексей Михайлович. И негромко добавил: - Меня...
Но этого жена не расслышала.
7
По мере того как заживала рука Алексея Михайловича, его обида на Катю проходила. Он уже не был так уверен, что точно расслышал ее слова и что она действительно сделала злополучное ударение на слове он. Алексей Михайлович начал даже чувствовать себя немного виноватым перед Катей - будто это не она, а он обидел ее напрасным подозрением. И на девятом дне он старался держаться с Катей дружелюбнее и приветливее, чем обычно, и ему это удалось. К тому же Катя вела себя так просто и естественно, что все его черные мысли показались ему вздором.
Однако он не мог не думать о том, что только случайности обязан тем, что продолжает жить, тогда как Алексей Иванович лежит на Широкореченском кладбище, и ощущение, что он живет не совсем собственной жизнью, а как бы вместо Алексея Ивановича, не оставляло его. И ему казалось, что не только он это чувствует, но и другие, в первую очередь - Виктория.
Именно поэтому он особенно остро воспринимал все перемены в поведении Виктории по отношению к нему. И все чаще задумывался о том, какие шаги ему следует предпринять, чтобы, не обидев Викторию и не испортив с ней отношения, которыми он дорожил, все-таки дать ей понять, что возврат к прежней близости теперь, столько лет спустя, после стольких неудачных попыток с его стороны, теперь невозможен. И хотя мысль о том, что самый простой и самый естественный выход - завести роман с другой женщиной, казалась ему скорее забавной, остроумной, чем практически исполнимой, он все чаще подумывал об этом.
В конце концов, он был еще не старым мужчиной, у него уже много лет никого не было, не считая жены, он слишком долго играл в благородного рыцаря при Виктории, чтобы теперь не иметь права слегка сбиться с пути. И если бы подходящая женщина встретилась ему до смерти Алексея Ивановича - разве он устоял бы перед искушением?
Нет, честно отвечал себе Алексей Михайлович, я бы не устоял. Всему виной моя лень - мне просто было легко и приятно с Викторией, мне было с нею удобно - не надо напрягаться, стараться понравиться, не надо блистать остроумием и дарить цветы, не надо обманывать жену - походы в театры и филармонию давно стали рутиной, обычным культурным мероприятием, их не надо было ни от кого скрывать. Мне было удобно, Виктории было удобно, Наталье было удобно... Даже Кате - и той было удобно, потому что если бы я увлекся другой женщиной, ей пришлось бы самой покупать билеты и некому было бы после спектакля подать ей ее старенькую дубленку. Если, конечно, не предположить, что я вдруг увлекся бы самой Катей...
Мысль эта показалась Алексею Михайловичу такой забавной, что он чуть было не поделился ею с Викторией, которую на правах старого друга сопровождал на кладбище, на могилу Алексея Ивановича. Но что-то его остановило. Во-первых, подумал он, было бы просто неприлично говорить об этом возле могилы. А во-вторых... Во-вторых, Виктории это могло вовсе не показаться смешным. Она чего доброго приревновала бы меня к Кате и уж во всяком случае постаралась сделать так, чтобы впредь мы встречались как можно реже.
8
И вот наступило 26 ноября - сороковой день после смерти Алексея Ивановича. Рука у Алексея Михайловича совсем зажила, и он вместе с Катей и двумя другими подружками Виктории помогал накрывать на стол: открывал консервы, резал хлеб, чистил картошку. Работа вчетвером шла споро и почти весело - хотя все помнили, что собрались по печальному поводу и старались не слишком расходиться. Даже Катя, бывшая в более близких отношениях с Алексеем Ивановичем, чем остальные трое, держалась довольно бодро и улыбалась, когда Алексей Михайлович осторожно шутил. На сороковой день она пришла в черном, но нарядном платье с разрезами и, чтобы не запачкаться, одолжила у Виктории старенький сарафан. Стоя рядом с Катей, резавшей овощи для салата, Алексей Михайлович не мог не заметить, что сарафан надет прямо на голое тело, под ним нет даже лифчика, так что в проймах видна маленькая белая грудь Кати - и при виде этой груди неожиданно почувствовал сильное возбуждение.
Уже позже, когда они сидели рядом за столом, когда Катя сменила сарафан на закрытое сверху платье, ему казалось, что он продолжает видеть ее грудь, и когда Катино колено под столом коснулось его колена, он не отодвинул безразлично ногу, как делал это всегда, а замер, стараясь не шевелиться и даже не дышать, чтобы не спугнуть ее, - и так и сидел, как деревянный, пока соседка справа не попросила передать ей грибы. Выполнив ее просьбу, он уже сам осторожно подвинул левую ногу в Катином направлении - и ему показалось, что маленькое Катино ухо чуть покраснело, когда их колени вновь коснулись друг друга. Так ли это было или не так, этого он не знал, но ногу она не отодвинула, и какое-то время он чувствовал слева тепло ее колена и мягкого бедра. И он вдруг понял, что радуется тому, что Наталья, бывшая с ним на девятом дне, сегодня прийти снова не смогла. И удивился тому, что радуется.
Позже, подавая Кате в прихожей все то же старенькое, цвета увядающей сирени пальтишко, он коснулся рукой ее мягких теплых волос. А ведь она блондинка, подумал он вдруг. Странно, что до сих пор я этого как-то не замечал. Десять лет смотрел в упор и не видел. Блондинки украшают мир. И не только натуральные. Даже наоборот. У натуральных блондинок нет никаких заслуг. Они от природы - блондинки. А вот если женщина сознательно стала блондинкой это уже характер. Как у Кати. Она от природы темно-русая - видно по корням волос, а захотела - и стала блондинкой. И со временем у нее выработалась психология блондинки. Она стала одеваться как блондинка, смотреть как блондинка, говорить как блондинка, ходить как блондинка - и в результате постепенно окончательно превратилась в блондинку - и все ее окружение стало окружением не прежней темно-русой девушки, а окружением блондинки. И многие люди, которые раньше ее вообще не замечали, стали смотреть на нее другими глазами. И таким образом постепенно-постепенно изменилась почти вся ее жизнь. Странно, что я никогда не любил блондинок, думал он, машинально поправляя ей загнувшийся воротник. Всегда казалось, что если потрогать их волосы, то они окажутся неживыми, жесткими и холодными на ощупь, как леска. А у нее не кажутся. Так и хочется протянуть руку и потрогать. И еще у нее такие доверчивые серо-голубые глаза, подкрашенные синей тушью ресницы, короткий, чуть вздернутый носик и маленькие руки в тонких кожаных перчатках. И черный суконный берет с кожаным ободком понизу, под которым она спрятала свои замечательные волосы и маленькие изящные уши.
- Вы идете, сударь? Или мне поискать другого провожатого?
Алексей Михайлович очнулся. Перед ним была Катя - просто Катя, обычная Катя, такая же, как вчера, позавчера, сорок дней назад... И смотрела она на него как обычно: вопросительно и чуть насмешливо. И так же точно обращалась к нему "сударь мой" и на "вы", как обращалась все десять лет их знакомства. Так что он чувствовал себя довольно неловко, называя ее по имени и на "ты", но поскольку все, в том числе и она сама, считали это естественным, продолжал так называть. И сейчас он коротко и привычно ответил: "Иду, Катя" - и быстро отыскал в углу свои зимние сапоги и надел теплую кожаную куртку.
9
На улице, кажется, было довольно морозно, но они не заметили этого, разгоряченные выпитым, и дружно решили не ждать троллейбуса, а прогуляться до Катиного дома пешком, надо же подышать свежим воздухом, убедительно говорил Алексей Михайлович, размахивая руками, после нескольких-то часов, проведенных в духоте и тесноте квартиры... И, не закончив фразы, поскользнулся на полоске льда, раскатанной мальчишками, и упал прямо под ноги Кате.
Падать ему казалось стыдно, некрасиво, он изо всех сил пытался не грохнуться навзничь, а подставить под себя правую руку - хотя как раз этого не следует делать, скажет любой специалист: площадь спины огромна по сравнении с ладонью, ты даже не почувствуешь удара, упав же на руку, можешь заработать перелом. Как раз о недавнем переломе и вспомнил Алексей Михайлович и руку в последний момент отдернул.
Катя тут же помогла ему встать и отряхнуться, он еще успел удивиться силе маленьких рук - и мгновение спустя они, не сговариваясь, пошли рядом, чуть ли не под руку (на самом деле в первые минуты еще нет), и он нарочито посмеивался над собственной неловкостью, жаловался, что вечно с ним что-нибудь происходит, причем в самый неподходящий момент, в прошлый раз упал на глазах красивой девушки, чуть со стыда не сгорел, даже боли от перелома в первую минуту не почувствовал, сегодня вот тоже...
- Что - тоже? - спросила Катя, заранее предвидя ответ.
- Ну, опять вот свалился и опять - перед красивой девушкой. Даже жалко, что мы уже знакомы. А то был бы прекрасный повод познакомиться.
- Понятно. Новый оригинальный способ знакомиться на улице.
- Ну что вы, Катюша! - Почему-то сейчас ему казалось более уместным и более приятным обращаться к ней на "вы". Будто они и впрямь только что познакомились и ничего не знают друг о друге, кроме имен. - Вряд ли действительно оригинальный, подозреваю, что старый как мир и наверняка описанный в литературе, но для меня непривычный, я вообще не помню, когда в последний раз знакомился с такой же очаровательной... нет-нет, это не комплимент, это истинная правда, но я - человек уже не молодой и... Вот это взгляд! За что?
- А не надо плакаться. Терпеть не могу, когда мужчина начинает бить на жалость. "Ах, я немолодой, некрасивый, небогатый..."
- Ну, не могу сказать, что богат, но все же по нынешним временам зарабатываю вполне прилично.
- Уже лучше.
- К тому же никто никогда не называл меня некрасивым, - уточнил он.
- Так уж и никогда?
- Еще со школы девушки влюблялись в меня.
- Вот как?
- Нет, честное слово! Я не вру: влюблялись. И некоторые даже сами назначали свидание. Сами! А в наше время...
- Ну вот... - вздохнула она. - Так хорошо начали и все испортили!
- Я?!
- А кто же еще! Любимый стариковский припев: вот были люди в наше время...
- Нет, что вы, Катюша, я же не о том, просто в на... ну хорошо: в то время, когда я учился в средней школе...
Он говорил и говорил, а сам искоса разглядывал ее в свете уличных фонарей. Что же это такое делается, однако? Что ты такое затеваешь, уважаемый Алексей Михайлович? Флирт? Ну, конечно же, флирт. Если бы происходящее не было бы флиртом - ну, пусть попыткой флирта, - черта с два ты тащился бы сейчас рядом с нею пешком чуть ли не через весь город, в какой-то вовсе тебе чужой район. Посадил бы, как в прежние времена, в троллейбус, помахал рукой на прощанье - и домой, к жене. В лучшем случае улыбнулся бы вслед своей все еще белозубой, к счастью, улыбкой. Но ведь не улыбнулся - то есть улыбался постоянно, каждую реплику свою сопровождал улыбкой и отвечал улыбкой на ее слова, но не улыбнулся прощально, - и так и шел рядом, как приклеенный, ощущая легкую боль в спине и... да, чуть пониже спины, в копчике, но боль была слишком слаба, чтобы помешать ему шагать в ногу с Катей.
К тому же он вообще привык ходить быстро, очень быстро, почти бегом, шаги Кати были слишком коротки и медленны для него, и боли в спине явно недоставало, чтобы вынудить его сократить шаг, приходилось то и дело удерживать себя, подстраиваться к ней. Странно, подумал он, но мне ведь нравится к ней подстраиваться. И почему-то хочется, чтобы она потребовала от меня, чтобы я шел чуть помедленнее. И чтобы разрешила взять себя под руку...
- Нет-нет, это неправильно, мужчина должен предлагать даме руку, а не хватать ее за локоть!
Он предложил. Теперь они были связаны в одно целое - ее рука просунута снизу и лежит на его локте - и им стало легче подстраиваться друг к другу.
Катя с первой минуты тоже примерялась к его шагам и чуть-чуть было не сказала те самые слова, которых он ждал: иди чуть помедленнее, пожалуйста! - и сама удивилась, что мысленно назвала его на ты. С чего бы это? Это он меня сбил с толку своими дурацкими комплиментами, тоже, нашел красавицу, десять лет в упор не видел, а тут разглядел. К тому же "Идите чуть помедленнее" как-то не звучит. Идите к черту, идите своей дорогой - да, годится, а когда держишь человека под руку и стараешься идти с ним в ногу, само собой говорится: "Иди". Но какого черта я, собственно, иду с ним под руку? И куда я с ним иду? Куда мы так придем в конечном счете? И он тоже - прилепился ко мне и идет, будто мы сто лет под ручку ходим, улыбается, шутит - обычно скованный такой, серьезный, все с Викторией про Моцарта да про Брамса, а сегодня совсем простой, с шуточками, и не заметно, чтобы какие-то тайные намерения у него, типа в гости напроситься, просто идет рядом и говорит о своем. А о чем это он? Ага, все о том же. Молодец. Не утерял нить. Умеет последовательно мыслить.
- ...когда я учился в средней школе, считалось неприличным, чтобы девушка назначала свидание парню. Даже если он ей нравится больше, чем она ему. Все равно он должен первым ее пригласить. Теперь это все, конечно, по-другому.
- Ну, не так уж и по-другому... - задумчиво произнесла она.
- Но все-таки проще, согласитесь, Катюша. Сама атмосфера в обществе изменилась, и на худой конец всегда можно обратить предложение в шутку. Нынче можно шутить на любые темы, даже на темы секса, у нас, например, в редакции вполне серьезные мадам, из тех, знаете, что в прошлой жизни заседали где-нибудь в райкоме или гороно, спокойно выслушивают смачные анекдоты и сами порой такое загнут...
- А вам не скучно?
- В смысле?
- Ну, сидеть с этими серьезными дамами, пусть даже травить анекдоты, подшучивать над ними, все равно же с ними общаться должно быть утомительно, будто трактор водить, никакого тебе полета, легкости, изящества... еще и танцуете с ними, небось, на вечеринках по случаю 23 февраля и 8 Марта. Танцуете? Только честно, честно!
- Приходится иногда, - признался он. - И по случаю Дня печати тоже. И на 9 Мая...
По правде говоря, в их редакции было не так уж много "серьезных мадам", разве что в бухгалтерии, он их прибавил, присочинил для поддержания разговора, и вот теперь они по его вине ожили и даже закружились в медленном фокстроте, оттопырив солидные зады и поправляя толстыми пальцами слегка растрепавшиеся шиньоны. И как знать: не придется ли ему завтра сражаться с ними, пытаясь загнать обратно в небытие...
- Вот именно: приходится. Вот за что я и ненавижу нашу взрослую жизнь: за то, что постоянно приходится. Я как подумаю об этом, мне плакать хочется: пропала жизнь!
- Ну, почему же пропала?
- Да конечно, пропала! Сначала приходится ходить в школу, потом в институт, потом - на службу, и это бы ладно еще - за это деньги платят, без денег не проживешь, но ведь на службу приходишь такая юная, такая свеженькая, чистенькая, а тебе приходится работать вместе со старыми протухшими коровами, приходится разговаривать с ними каждый день - попробуй не заговори, тут же подвергнут остракизму, - приходится обсуждать с ними их тряпки, их прически, их половую жизнь, их детей, их внуков, а время между тем идет и идет, и в один прекрасный день вдруг замечаешь, что сама уже стала такой же в точности жирной старой коровой, и какая-нибудь девочка, вроде тебя прежней, двадцатилетней, придет завтра на работу в первый раз и будет смотреть на тебя в ужасе и говорить с тобой через губу, и ты никогда не докажешь ей, что там, внутри, ты такая же в точности, как двадцать лет назад, такая же тоненькая, стройная, свежая...
- И красивая.
- Да ну вас, Алексей Михайлович, с вашими стариковскими комплиментами!
- Это вы зря...
- И вовсе не зря. Скажете, что все не так?
- И скажу.
- Ну скажите.
- Скажу, скажу... Вот уже говорю. Не знаю, Катюша, какая вы были двадцать лет назад, мы тогда еще не были знакомы, но вы и сегодня тоненькая, стройная, свежая. И на самом деле красивая. Я вначале просто так сказал, не подумав, обычный стариковский, как вы тонко подметили, комплимент...
- Извините, я не хотела вас обидеть.
- Я и не обиделся. Я просто посмотрел на вас после этого, посмотрел очень внимательно и теперь уже серьезно и ответственно... - Она засмеялась, и он обрадовался ее смеху. - Смейтесь, смейтесь надо мной, мне нравится, как вы смеетесь. Но я нарочно говорю таким казенным языком, чтобы исключить эмоции, тогда вы мне скорее поверите. Я вам серьезно и ответственно говорю: вы красивая. И никакие жирные коровы за эти двадцать лет вас не испортили. И никакая девочка, что бы там она о себе ни воображала, не посмеет смотреть на вас снисходительно и говорить через губу... Зря я вам это говорю.
- Почему зря?
- Потому что вы и сами все это про себя прекрасно знаете, и про красоту свою, и про все остальное, и наверняка мужики у вас... где вы сейчас работаете? Знаю что не в школе, а где точно...
- В банке.
- В банке?
- Ну да, в банке. Зашла раз за квартиру платить, а там подружка сидит, тоже бывшая учительница. Не надоело, спрашивает, с двоечниками возиться? Ох, говорю, во как надоело! Сил моих больше нет! Ну, так иди к нам, у нас даже в операционном зале будешь получать в два раза больше, чем в школе, а там, глядишь, подучишься и... Вот так я и оказалась в банке.
- Ну пусть в банке. Есть же там, наверное, какие-нибудь мужики, не одни только старые коровы... Наверняка эти мужики за вами ухаживают наперебой, и цветы дарят, и до дому провожают - просто сегодня мы вместе были у Виктории, вот мне и повезло.
- Ну уж...
- Нет, правда, повезло.
- Да я не про вас. Я про мужиков наших... Ухаживать-то они в самом деле ухаживают, цветы - редко, с чего ради мне одной цветы дарить, остальные дамы обидятся, а нам ведь работать вместе, на всех цветов не напасешься, никакой зарплаты не хватит... А домой почти никогда не провожают. Они ведь женатые у нас, мужики. Они после работы домой торопятся. К женам, к детям. Был один, правда, симпатишный, неженатый... моложе меня на восемь лет... Теперь тоже к жене спешит...
Катя тяжело вздохнула. А он почувствовал неожиданный укол ревности. С чего бы это? Какое ему дело до ее мужиков, до этого молодого, тридцатилетнего! Они ведь знакомы больше десяти лет и никогда в голову ему не приходило даже до дому ее проводить, не говоря уж о чем-то большем - да и сейчас ни слова не было сказано о чем-то большем, даже и легкого намека не прозвучало в воздухе...
Или все-таки прозвучало что-то? Может быть, его слова о ее красоте были восприняты как начало ухаживания? Или он сам хотел, чтобы они были так восприняты, а она не обратила на них особого внимания? Или...
Миллион всяческих возможных "или". Это для нее. А сколько для него?
10
Одно из таких "или" подстерегало его несколько минут назад, когда он поскользнулся на льду и грохнулся. И мог при этом успеть подставить правую руку - или не успеть. Не успеть, как оказалось, было лучше, чем успеть. Или не избежать бы ему перелома.
Конечно, перелом - это не смертельно. Это он уже проходил. Однако с переломом не затеешь даже самый легкий флирт. Надо ловить частника, ехать в травмпункт, накладывать гипс. Потом с пульсирующей болью в руке, подвешенной на перевязи, опять же на частнике ехать домой и докладывать жене: так, мол, и так, родная, шел, поскользнулся, упал, закрытый перелом, гипс...
Он так недавно ломал руку, что, разговаривая с Катей, мог отчетливо вообразить все связанные с переломом ощущения. Настолько отчетливо, что почти наяву ощутил боль в сломанной/не сломанной руке. И чтобы убедиться, что боль лишь почудилась, он поднял правую руку, повертел ею, ощущая крепость кости и гибкость здоровых суставов, - и тут только до него дошло, что они с Катей идут неправильно. То есть не по этикету. По этикету, выучил он когда-то в детстве, мужчина должен идти слева от женщины, тем самым оберегая и заслоняя ее от встречных. Исключение делается только для военных, ибо им положено козырять.
Алексей Михайлович - не военный человек. Он даже в армии никогда не служил, хотя номинально имел звание "капитан запаса". Звание он заработал в институте, на военной кафедре, и давно уже не вспоминал о нем. И тихо радовался, что и армия в лице военкомата о нем в последние годы не вспоминала и не гоняла на сборы. Достаточно с них того, что он поработал на армию три года в военной газете. И если даже там он стал не нужен и был уволен по сокращению штатов, то уж в армии и подавно.
Однако теперь он невольно представлял себя лихим кавалерийским капитаном (непонятно, почему кавалерийским, но так уж представилось: невольно), ведущим даму под руку слева от себя, а правой рукой щегольски отдающим честь старшим по званию, и решил пока что положения не менять. Ужасно глупым показалось ему, пусть и в угоду этикету, перескочить вдруг на полном ходу с правой стороны на левую - и почему-то он сразу решил, что Катя не постеснялась бы поднять его на смех, а ему этого вовсе не хотелось.
Впрочем, перескакивать в любом случае было поздно, потому что оказались они у ярко освещенного подъезда ничем не примечательного десятиэтажного дома, и как-то само собой, без лишних слов было ясно, что Катя пришла домой. И стало почему-то Алексею Михайловичу немного грустно.
Не то чтобы Алексей Михайлович на что-то рассчитывал. Он хоть и числился ходоком по женской части, но это было в прошлом, затянувшиеся отношения с Викторией избаловали его, лишили необходимой в таких делах охотничьей сноровки. И чем дольше он хранил верность двум своим женщинам - жене и Виктории - тем важнее ему казалось хранить эту верность и дальше, и тем легче было это делать. Однако сегодня он не прочь был и поступиться своими не столь уж незыблемыми принципами. За те полчаса или чуть более, что они с Катей прошли бок о бок, они как-то незаметно успели сообщить друг другу достаточно много нового и интересного каждый о себе, о чем им прежде просто не приходило в голову поговорить, причем главное о Кате Алексей Михайлович не столько понял, сколько почувствовал: не через ее слова и даже и не через голос, который, надо признать, был на редкость приятного тембра, странно, что и этого он раньше не замечал, а через вполне невинное прикосновение руки, доверчиво лежавшей до сих пор, даже когда они остановились перед преградой в виде железной двери с домофоном, на сгибе его локтя.
И прежде чем Катя отняла у него эту доверчивую руку, чтобы найти в сумочке ключ от домофона (что означало, кстати, что дома ее никто не ждет, иначе она бы просто набрала номер своей квартиры), прежде чем она отняла у него свою руку, Алексей Михайлович вдруг взял и положил свою правую руку поверх руки Кати. Не сжал, не погладил, а просто положил сверху, словно задавая этим какой-то вопрос или высказывая не совсем внятную ему самому просьбу. И хотя хиромантия тут вроде совсем не к месту, но, видно, по руке его Катя все прочла, и поняла невысказанную просьбу, и руки не отняла. Но и не сказала ничего, ничего сама не предложила.
- Можно мне вас проводить еще немного? - сам удивляясь фальшивости собственного голоса, предложил Алексей Михайлович. - Хотя бы до квартиры... Это прозвучало еще фальшивее. - А то мало ли кто там в темном подъезде...
Она разрешила. Разрешила - и впустила при помощи маленького ключика в свой подъезд - вовсе не темный, кстати, а хорошо освещенный и чистый, что на окраинах встречается не так уж часто. И чистенький исправный лифт повез их неторопливо - хотя и слишком быстро, по мнению Алексея Михайловича, которому мерещилось скорое изгнание, - на четвертый этаж. Слишком быстро, тихо пробормотал он себе под нос, но Катя не услышала - или сделала вид, что не услышала, всецело занятая поисками в недрах сумочки ключей теперь уже от квартиры.
Это был уже второй приятный для Алексея Михайлович знак: домофон домофоном, может, он просто не действует у Кати в квартире, но если бы дома кто-то ждал, ключей не стала бы она искать. Этот знак Алексей Михайлович распознал и приободрился слегка. Впрочем, ему пока что и не с чего было особенно грустить: он ведь не предпринимал ровно никаких попыток, которые, повлеки они за собой отказ, могли бы бросить тень на его репутацию удачливого ухажера, покорителя дамских сердец - куда более солидно укрепленных и защищенных сердец, чем простоватое, как все еще ему казалось, сердце Кати. Упустить победу здесь было бы слегка обидно, несколько цинично думал он, не кажется мне сей бастион столь уж неприступным - да и достойным внимания, честно говоря, тоже. Приятно, конечно, очень приятно и как-то очень по-свойски мы с нею пообщались, но ведь ничего более, ничего такого, ради чего...
Внутренний монолог оборвался на полуслове, двери открылись, пассажиры вышли на площадку четвертого этажа и молча, словно опасаясь что-то разрушить неподходящим словом, подошли к двери одной из четырех расположенных на площадке квартир. Алексею Михайловичу все еще не верилось, что уже не надо ничего говорить, ни о чем просить, он внутренне настраивал себя на достойное отступление с порога, но Катя молча повернула ключ в замке, молча распахнула дверь и каким-то странным, как бы мужским жестом, приобняв правой рукой Алексея Михайловича за талию, слегка подтолкнула его вперед.
11
Самое лучшее, что происходит между мужчиной и женщиной, это то, что происходит между ними в первый раз, когда они еще ничего - совсем ничего! - не знают друг о друге, когда они еще просто мужчина и женщина, совсем чужие, посторонние люди, не обремененные ни памятью о совместном прошлом, ни какими-то чувствами друг к другу, не знающие друг о друге почти ничего, кроме, разве что имен, хотя и имена для первого раза не нужны, все равно именами в первый раз не пользуются, в этом нет нужды, достаточно просто глядеть в глаза друг другу и повторять снова и снова восторженно и изумленно: "Ты-ы!.."
Потом, позже, во второй раз так хорошо уже не будет. Уже оба будут невольно вспоминать самый первый раз и сравнивать, и кому-то из двоих, а то и обоим сразу покажется, что первый раз был гораздо лучше, что теперь все идет как-то не так, и тогда они попробуют встретиться снова и снова им покажется что-то не совсем так. А когда они со временем притрутся друг к другу и все в постели будет получаться у них хорошо, а может, если повезет, даже и идеально, гораздо лучше, чем в первый раз, главное уже будет упущено - анонимность. Они перестанут быть просто мужчиной и женщиной и станут конкретными людьми - с именами, фамилиями, отчествами, домашними адресами, местом работы, родственниками, женами, мужьями, детьми, домашними животными - и главное, у каждого у них за спиной прорежутся... крылья? нет, если бы крылья! - и каждого за спиной вдруг прорежутся прожитые годы, целая жизнь у него и целая жизнь у нее, жизнь, прожитая друг без друга, в отсутствие друг друга, иногда - даже в отсутствие всякого представления друг о друге или, как в случае Алексея Михайловича и Кати, - в присутствии ложного представления, когда человек казался абсолютно знакомым и понятным и потому неинтересным - и вдруг повернулся к тебе совершенно новой, неожиданной стороной.
Ах, это проклятое прошлое! Если бы можно было оборвать его, оторваться от него - как кондуктор отрывает вам отдельный маленький билетик, только что бывший частью огромного толстого рулона, отрывает и отдает в обмен на ваши четыре рубля - и вы читаете знакомую надпись: "Действителен в один конец" - и радуетесь этому, вы и не хотите ехать в два конца, туда и обратно, больше всего на свете вы хотите ехать в одну сторону с единственной женщиной, которая вам сейчас нужна, и пусть все, что связывает ее с ее прошлым, а вас - с вашим, останется там, за пределами везущего вас транспортного средства, и пусть это прошлое не имеет ни над ней, ни над вами никакой силы, пусть ни у нее, ни у вас не будет ни малейшего желания не только вернуться в свое, отдельное, еще до вашего общего сейчас, прошлое, но даже оглянуться на него, потому что как только она на него оглянется, прошлое тут же втянет ее в себя, как Аид втянул оглянувшуюся Эвридику. Бедный, бедный Орфей...
Если долго вглядываться в бездну, написал кто-то, бездна начнет вглядываться в вас. Если долго вглядываться в прошлое друг друга, прошлое начнет вглядываться в вас и рано или поздно оно вас разглядит - и тогда дай вам обоим бог выжить и уцелеть. Потому что ваше прошлое беспощадно к ее настоящему и будущему точно так же, как ее прошлое - к вашему настоящему и будущему; ее прошлое пожирает ваше будущее и настоящее, а ваше, соответственно, ее - и все, что в конечном счете вам двоим остается, это жалкие воспоминания порознь о некогда сверкнувших мгновениях общего счастья.
Впрочем, Алексею Михайловичу пока рано плакать об утраченной Эвридике, рано вглядываться в прошлое - свое ли, Катино ли, все равно. Он пока что переживает самый первый, самый счастливый миг обретения - и миг этот растягивается до бесконечности, и Алексей Михайлович плавает в нем, как в открытом космосе, и мечтает только о том, чтобы он длился вечно. И еще этот миг подобен взрыву и так скоротечен, что в самый этот миг ничего толком не успеваешь понять и почувствовать и по-настоящему обретаешь этот миг во всей его драгоценной полноте только потом, позже, когда он кончается и ты вдруг соображаешь, что уже не переживаешь, а вспоминаешь его.
Только когда дверь Катиной квартиры выпустила Алексея Михайловича на площадку и захлопнулась за ним, только тогда он увидел и почувствовал то, что только что пережил. И возвращаясь домой по темным незнакомым улицам, он не видел ничего вокруг, потому что на самом деле был не здесь, не на улице, а там, в коридоре Катиной квартиры, куда она его только что втолкнула каким-то странным, почти мужским движением, и, войдя за ним следом, захлопнула за собой дверь и включила свет.
- Ну, раздевайтесь, Алексей Михайлович, раз уж пришли, - сказала она каким-то незнакомым, чуточку грубоватым голосом.
И он послушно скинул с себя кожаную куртку и шапку, стащил сапоги и, ни о чем не думая, как сомнабула, двинулся по коридору в кухню, и тут только, когда вспыхнул свет, сообразил, что двигался не просто так, сам по себе, а следом за Катей, почти невидимой в полутьме, как бы и вовсе не существующей, и когда она, щелкнув выключателем, вдруг появилась, возникла перед ним ниоткуда, ему уже ничего не оставалось делать, как обнять ее - и он ее обнял неловко, как-то сбоку, так что одна его рука лежала на ее спине, а другая, на груди, и Катя, удивленно подняв ему навстречу лицо, спросила:
- Что это вы такое делаете, Алексей Михайлович?
И в этот миг их губы встретились, и он прижался губами к ее губам, ничего не чувствуя, словно губы были под местным наркозом, во всяком случае - никаких чувственных ощущений, связанных с соприкосновением двух эрогенных зон, но это было совершенно неважно, его не интересовали сейчас никакие физические ощущения, он и не хотел их даже, он хотел только быть как можно ближе к ней, чтобы она была рядом, в его руках и чтобы не могла из них вырваться.
Но она вырвалась. Легко разомкнула кольцо его вдруг ставших бессильными рук, вырвалась, отошла немного в сторону, совсем недалеко, на каких-нибудь полшага, встала, и он тут же подошел к ней снова и обнял, на этот раз чуть ловчее, так что обе руки легли ей на спину, и тут же сами собой опустились чуть ниже, и она, прежде чем снова вырваться, еще раз удивленно подняла голову и еще раз повторила тем же голосом, только на четверть тона выше:
- Да что же вы такое делаете, Алексей Михайлович?!
И опять их губы бесчувственно соприкоснулись, но теперь они оставались в таком положении несколько дольше и вели себя несколько мягче, как следует вести себя дружественным губам, а не враждебным, так что возникло-таки в губах Алексея Михайловича какое-то ощущение, усиленное многократно ощущением, которое испытывали его холодные с улицы ладони, обхватывая нежно, но крепко две продолговатые и упругие ягодицы под черным шелком платья, между тем как в мозгу зарождалась уже робкая надежда, что можно будет попытаться хотя бы проникнуть руками и под это красивое, но все же мешающее полноценному наслаждению платье...
И опять объятия были разорваны ею, опять она отошла немного в сторону, но теперь повернулась к нему спиной, как бы показывая, что рассердилась, но не препятствуя ничем тому, чтобы он подошел к ней сзади и обхватил ее обеими руками за грудь, в точности такую мягкую, нежную и упругую под тонким черным шелком, как он представлял ее, разглядывая сквозь проймы сарафана; обхватив две маленькие упругие груди ладонями, он в первый раз почувствовал, как сильно возбуждена его мужская плоть. Губы ее теперь были недоступны, и он нежно поцеловал ее в шею, в ухо, потом снова в шею, и она изогнулась слегка и подалась назад под его поцелуями - назад, то есть не прочь от него, а ближе к нему, теснее, так что он даже испугался, что с ним может произойти преждевременный взрыв наслаждения, который все испортит, но этого не произошло - и в следующее мгновение она вновь была от него на расстоянии вытянутой руки.
- Так что же вы все-таки такое делаете, Алексей Михайлович? - спросила она, чуть запнувшись между "все-таки" и "такое", но притом, как ему показалось, чуть более сердито, чем прежде, по-настоящему сердито, а не притворно, так что он даже усомнился, действительно ли то, что между ними происходит, происходит между ними, то есть действительно ли оба они участвуют в этом, или он действует один, полагаясь лишь на собственную храбрость, а точнее говоря - безрассудство, она же лишь холодно и привычно отражает его атаки, как, может быть, отражала атаки десятков других мужчин, вообразивших, что добыча уже у них в руках.
То, что потом случилось, Алексей Михайлович так никогда и не мог в точности восстановить в памяти. Ему запомнилось лишь, что он еще и еще раз повторял свою атаку - и каждый раз с тем же переменным успехом, пока в один из моментов, повинуясь то ли отчаянию, то ли волшебному озарению, вместо того, чтобы в очередной раз обнять ее, эту безымянную женщину, которая в этот миг вовсе не была для него Катей, но женщиной, и только женщиной, вместо того, чтобы обнять эту женщину, он, подойдя к ней вплотную, как для объятия, повернулся к ней спиной, словно собираясь уходить, но не двинулся от нее к двери, а наоборот, чуть подался назад, ближе к ней, почти прижался к ней, и она не отодвинулась от него, не оттолкнула уже протянутыми для этого руками, а обхватила его сзади и прижалась к нему, и он, торжествуя, повернул голову и прижался губами к лежащей у него на плече маленькой ладони, понимая, что теперь победил.
Однако и после этой, казалось бы окончательной, капитуляции, сражение продолжалось. Оно только переместилось из кухни обратно в коридор, ближе к дверям, ведущим в комнату, и здесь он снова обнял ее, прижал, почти усадил на стоявшую в коридоре стиральную машину, накрытую цветастым чехлом; здесь наконец он дорвался до своего, здесь расстегнул длинную молнию на платье, ощутив под ладонями вожделенную гладкую прохладу ее голой спины, здесь запустил руки в словно нарочно созданные для этого боковые разрезы на юбке и задрал подол, чувствуя, как ее руки рвут пряжку его поясного ремня, здесь резким и бесконечно точным, как у хирурга, движением, вскрыл нежную раковину ее живота, спустив до колен темно-серые колготки вместе с белыми трусиками, и жадно, как голодный, как заблудившийся в пустыне солдат давно погибшей в песках армии, приник губами к волшебному живительному источнику и впервые ощутил запах и вкус ее лона.
И только после этого, отталкивая и прижимая его голову, снова прижимая и снова отталкивая, она все же вырвалась, ушла, не оглядываясь, в комнату, стала раздвигать какой-то хитрый, неизвестной ему конструкции диван, стелить какие-то белые полотнища, которые, вспомнил он уже гораздо позже, называются простынями, и все это молча, боком повернувшись к нему, восхитительно белея обнаженной до пояса снизу белизной тела, в то время как плечи и грудь все еще были укрыты смятыми волнами платья, а он стоял над нею, как преступник, как палач, которому она отдавала себя на заклание, он чувствовал, что овладеть ею сейчас - почти равносильно убийству: так покорно, так тихо, так жалобно она готовилась ему отдаться, и в то же время понимал, что не может повернуться на полпути и уйти и что она никогда не простит ему этого, и даже если ей будет сейчас плохо с ним, если она потом будет злиться на него за то, что он сделал с нею, и на себя за то, что она ему позволила сделать с собой, все же эта будущая злость будет в сто раз меньше той ненависти и того презрения, которое она на него обрушит, если он сейчас уйдет, хотя, возможно, потом, по зрелом размышлении, она согласится, что уйти, с его стороны, было бы самое правильное, и поблагодарит его за то, что он ушел, и даже, может быть действительно, а не только на словах, будет ему благодарна, но он предпочел бы сто раз быть убитым ею, расчлененным ею на части кухонным ножом и выброшенным на ближайшую помойку на съедение бродячим псам, чем дождаться от нее этой жалкой, унизительной благодарности.
Все это время, с самого начала, с того мига, когда он впервые обнял ее и до того, как он наконец проник в ее лоно, возбуждение работало в нем как насос: вверх - вниз, вверх - вниз; оно становилось то сильнее, то слабее, он то хотел ее так, что готов был умереть от одного только представления, что она может не отдаться ему сейчас, немедленно, то чувствовал, что был бы рад, если бы не он сам и не она, а какое-нибудь внешнее событие - телефонный звонок, неожиданный приход мужа - помешал совершиться неизбежному и избавил его от будущей ответственности за него, ответственности, которую он ощущал заранее, еще ничего не сделав, не причинив ей пока что ни добра, ни зла; ее желание, он чувствовал это, работало в такт с его желанием, то ли совпадая с ним по направлению, то ли действуя в противофазе (у него вверх - у нее вниз, и наоборот), но, видимо, правильно, удачно, так что по крайней мере желание ни разу не пропало у них обоих одновременно и они так и не смогли окончательно оторваться друг от друга и разбежаться.
И вот наконец настал последний миг, когда отступать было уже некуда, когда ее ноги лежали у него на плечах, когда он почувствовал щеками и ладонями мелкие острые уколы - видимо, она сбривала волосы на ногах несколько дней назад, и они чуть-чуть отросли и кололись, как кололась его собственная двухдневная щетина, - насос возбуждения заработал на полную мощь, и вот наконец он впервые был в ней, и она поддавалась под ним и устремлялась ему навстречу, и при этом тихо, умиротворенно и в каком-то собственном, чуть замедленном по сравнению с его движениями, ритме то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала...
Потом он поспешно одевался - может быть, чуть поспешнее, чем следовало, но она сама подгоняла его, оба понимали, что Наталья может позвонить Виктории и узнать, когда точно и с кем ушел он с сорокового дня, и вот уже последний, уже лишенный чувственности и нежности, почти по обязанности, поцелуй на пороге, и он приходит в себя на пустой холодной ноябрьской улице и жадно хватается за сигарету, и курит, заново перебирая все ослепительные подробности только что минувшего.
Но что бы он ни вспоминал, глотая сигаретный дым пополам с холодным, совсем уже зимним воздухом, самым острым и самым главным было воспоминание о том миге, когда он отвернулся от нее, и она обняла его сзади. Именно этот миг решил все. И даже если он ошибался в ее намерениях, если она обняла его не для того, чтобы удержать, а для того лишь, чтобы утешить на прощанье, прежде чем окончательно оттолкнуть, все-таки он был, этот миг, и именно после этого мига уже никакие силы не могли остановить его и заставить отступиться, и он знал, что будет ей благодарен за этот миг до конца дней своих, как бы плохо и горько потом ему ни было с ней и без нее.
12
Можно было бы промолчать, не говорить о том, что было дальше, но это было бы нечестно. Жизнь есть жизнь, правда есть правда - и если уж писать о жизни, то следует писать правду. Хотя бы ту правду, которую знаешь о жизни сам.
Какой бы силы душевный подъем ни испытывал Алексей Михайлович, возвращаясь с победой домой, все же неминуемо наступил миг расплаты - и подъем обернулся для него резким спадом и почти унынием. Он слишком долго был физически верен жене и морально - Виктории, две эти верности не вступали меж собой в противоречие, и он почти забыл, что испытываешь, когда по-настоящему, физически изменяешь жене. Или любимой женщине. Даже если слово "любимой" произносишь по инерции, давно уже не чувствуя того, о чем говоришь.
Сердце Алексея Михайловича, почувствовавшее себя вновь молодым, когда получило неожиданный подарок в виде целого клубка положительных эмоций, еще продолжало колотиться и трепыхаться, а в старой, опытной душе между тем скапливалась густая и черная, как вакса, тоска. Он сидел рядом с женой за кухонным столом, пил чай, рассказывал о сороковом дне, о том, как провожал до дому Катю - в самом этом факте не было ничего особенного и не стоило его скрывать, - а тоска все копилась и копилась и отравляла ему кровь, и сердце, подпитываемое отравленной кровью, уже не стучало молодо, а еле-еле тарахтело, как движок старого "Запорожца", и он был искренне удивлен, что жена не слышит этого тарахтения, не замечает этой тоски и ни о чем таком его не спрашивает, только о каких-то пустяках, о мелких подробностях минувшего вечера, и его так и подмывало вытащить свою тоску наружу и грохнуть на стол, как гранату, и пусть все вокруг вместе с ним самим разлетится в мелкие дребезги.
К тому же ему казалось, что он не просто пропах, а весь насквозь пропитался запахом тела Кати, что ею пахнут его ладони, его губы, его щеки, его плечи и щиколотки, что его живот - источник ароматов не его собственного, а ее тела, и что даже глаза его смотрят на жену не его собственным, а Катиным взглядом, и говорит он не своим, а ее голосом, и он изо всех старался случайно не обмолвиться, не употребить какое-нибудь из ее любимых словечек, потому что эти словечки, известные в их кругу, употребляемые всеми с Катиной легкой руки и как бы с подразумеваемой ссылкой на первоисточник, теперь прозвучали бы совсем иначе, чем в первый раз, и выдали бы его с головой.
Не отпускала тоска его и ночью, и он только благодарил бога за то, что у жены месячные, и ему не надо спать с нею, и наутро, проснувшись все еще не пойманным и не разоблаченным, хотя ему казалось, что их простыни, их наволочки, их одеяло с пододеяльником, насквозь пропитались все тем же запахом Катиного тела, так что его можно выжимать из них, как воду после стирки, он первым делом поклялся себе, что если только на этот раз пронесет, он никогда, никогда, никогда не подойдет к Кате на пушечный выстрел, и ему стало немного легче после этой клятвы, но ненадолго.
К вечеру он чувствовал себя несчастным и опустошенным, и с тоской смотрел на играющую в куклы дочь, убежденный, что не достоин ее, и уверенный, что фактически ее уже потерял.
На следующий день тоска не отпустила его, она лишь стала не такой острой, она теперь тупо пульсировала в нем, как зубная боль, и тогда он вдруг подумал, что вряд ли справится с ней в одиночку, что нужно разделить тоску пополам, и что единственный человек, с которым он может ее разделить - это сама Катя, его болезнь и его лекарство от болезни, его яд и его противоядие. И он позвонил ей домой, заранее уверенный, что она будет говорить с ним грубо или безразлично, и это отрезвит его, и тоска его сразу уменьшится, потому что тоска идет от сознания бесконечности вины, проецируемой им на будущее, если же Катя сразу покажет, что никакого будущего у них нет, тоска будет обрезана, ограничена пределами настоящего, а в обрезанном виде он как-нибудь сумеет ее придушить и один.
Но Катя говорила с ним просто и ласково, как со своим человеком, в ее голосе он не услышал ни обиды, ни злости, ни тем более отвращения, и неожиданно для себя спросил, не могут ли они встретиться, и, когда она спокойно и весело сказала, что да, конечно, он может к ней прийти хоть сейчас, если хочет, он ринулся к ней, в тот же миг позабыв свою тоску, как будто ее и не было, и только пожалел на бегу, что не догадался позвонить Кате вчера и потому потерял целый вечер, который мог провести с ней.
13
Вторая встреча отличалась от первой только тем, что они оба были совершенно трезвы и потому действовали одновременно и более решительно, прямолинейно, памятуя позавчерашние преодоленные барьеры, и более скованно, ибо разум все же отказывался принимать за норму простые и недвусмысленные физические действия между мужчиной и женщиной, еще не связанных даже подобием каких-либо чувств, одним только обоюдным желанием.
Больше всего Алексей Михайлович боялся, что, когда увидит Катю не в нарядном вечернем платье, а в каком-нибудь застиранном домашнем халате и тапочках на босу ногу, она разочарует его, покажется такой же простой и будничной, как собственная жена и столь же мало желанной. Но этого, к счастью, не произошло. Был халат и были тапочки, и вид у Кати был простой, домашний, свойский - но притом сквозь халат проглядывало только-только початое, еще не познанное толком ее тело, а в тапочках прятались узкие белые ступни с ровным аккуратными пальчиками и чуть шершавыми розовыми пятками, которые он, сам себе удивляясь, долго и с упоением целовал.
Но прежде чем дошло до пяток и пальчиков, был затянувшийся неловкий момент ожидания, когда они уселись на тот самый, опять задвинутый, сложенный, непонятный диван и сидели бок о бок, не глядя друг на друга и о чем-то пытаясь говорить, и он уже было решил, что без выпивки ничего не получится и надо спросить, нет ли у нее чего-нибудь в холодильнике, но тут она сказала что-то неважное, нейтральное, но с той самой грубоватой интонацией, с какой позавчера предлагала пройти и раздеться, и при этом чуть заметно, на несколько градусов, повернула в его сторону голову, и он уловил это движение боковым зрением и, уже не рассуждая, набросился на нее, обнял, прижал - и мгновение спустя на него хлынул и затопил аромат ее кожи.
14
После второго раза Алексею Михайловичу было легче возвращаться домой, легче сидеть рядом с женой, легче ее обманывать. Будто два раза не увеличили его вину ровно вдвое, а поделили ее пополам - и половинную долю вины он тащил бодро и почти радостно, уверенный, что не согнется и не упадет под этой ношей.
На третий раз он не пошел к Кате, а позвал ее к себе, пользуясь тем, что Наталья с дочерью уехали ночевать к теще, и на четвертый - тоже, и эти два раза как-то смутно запомнились ему и слились в один, хотя он точно знал, что их было два и что один раз они встречались вечером, а другой - утром, в субботу, когда Наталья работала, а дочка была у бабушки. И в этот другой - то есть уже четвертый раз, он рано, чуть ли не в восемь часов утра, позвонил Кате и разбудил ее, и еле уговорил сонную и слегка недовольную прийти к нему, покуда ее ребенок в школе, и потом долго стоял у окна и ждал, глядя на арку, из которой она должна была появиться, и когда увидел знакомое пальтишко и черный берет, обрадовался, как мальчишка на первом свидании.
Сами же свидания прошли как-то обыденно, без накала чувств, может быть, потому, что к тому времени оба уже понимали, что не смогут до бесконечности встречаться вот так, то у него, то у нее, это слишком опасно, и даже если они не попадутся, все равно ощущение постоянной опасности будет мешать им, да и просто неприятно, неприлично как-то заниматься этим у себя дома, словно изменяешь не только жене или мужу, но и собственному дому, который смотрит на тебя и тебя осуждает.
Единственной наградой за эти два свидания были Алексею Михайловичу новые ощущения, которые он испытал, впервые сам раздевая Катю в прихожей. Ему было приятно и непривычно самому расстегнуть пуговицы и снять с нее старенькое пальтишко, от которого исходил все тот же неистребимый запах ее тела, высвободить ее волосы из черного суконного берета с кожаным ободком, присев у ее ног, расстегнуть молнию сперва на одном сапоге, потом на другом, и снять их, придерживая за каблук и носок, и поставить в сторону, и прижаться лицом к ее длинной черной юбке, и запустить под нее руки, и губами трогать теплые зимние колготки, украшенные какими-то цветными ромбами и квадратиками, и слушать, как она ворчит на него, зачем, мол, целовать-то грязные тряпки, и в ответ лишь молча прижиматься и целовать.
Однако вечно молчать и целовать не получится. Это Алексей Михайлович прекрасно сознавал. Это бывает где-нибудь в раю, на необитаемом острове, но только не в нашей обычной городской жизни, где приходится долго-долго бегать и искать, прежде чем найдешь уединенное место, где можно молчать и целовать.
И Алексей Михайлович начал бегать и искать. Но поскольку он сам не знал толком, как надо бегать и искать и что, собственно, следует в его положении искать, и где это нужно искать, чтобы найти, а не просто бегать, высунув язык, создавая видимость бурной деятельности, он мог бы бегать и искать до бесконечности - вернее, до того не столько уж и отдаленного дня, когда сама надобность бегать и искать отпала бы, поскольку встречи с Катей прекратились бы сами собой, - но тут ему неожиданно повезло. То, за чем он бегал и что искал, само вдруг пришло к нему в руки, хотя он и не сразу понял, что это именно то.
Однажды в воскресенье, когда Алексей Михайлович валялся на диване с газетой, проглядывая колонки объявлений о сдаче и найме жилплощади, зазвонил телефон и бодрый и жизнерадостный голос Виктора стряхнул его с дивана.
- Нужна твоя помощь, старик!
- Ну, не знаю... - начал нерешительно Алексей Михайлович. И никакой колокольчик не зазвонил в нем, никакое предчувствие не ожило, никакой внутренний голос не сказал ему: "Это то! Это самое то и есть!"
- Ты сильно занят?
- Я? Да как тебе сказать...
- Выручай, старик, больше попросить некого. Дали "Газель" на два часа, но без грузчиков, а шофер тащить отказывается, недавно был радикулит. А одному мне ее никак на третий этаж без лифта не затащить.
- Ее?
- Да ее, ее - тахту проклятую! Купил тут по случаю, надо отвезти на квартиру. Только Наталье ни слова, умоляю, не дай бог до моей половины дойдет...
В этих фразах Алексей Михайлович уловил ключевые слова "тахта" и "квартира" - и просьба не говорить Наталье подстегнула его вялое воскресное воображение, и он вдруг подумал: "А что если?.." И больше ничего. Только это: "А что если?.." И не стал ни о чем Виктора спрашивать, и не стал больше сомневаться и сопротивляться, и сказал коротко:
- Сейчас соберусь.
- Жди у подъезда. Мы подскочим через десять минут! - выкрикнул Виктор.
И Алексей Михайлович вдруг безо всяких на то оснований поверил в будущую удачу. А удача редко обманывает тех, кто в нее верит.
15
В жизни порой случаются странные совпадения. Их никто не замечает, потому что люди редко сверяют свои впечатления, редко сравнивают даты, редко делятся сокровенными подробностями именно с теми, кто мог бы указать им на сходство их судеб. Только романисты набрасываются на совпадения, как бродячие псы на брошенные им кости, стараясь выгрызть и высосать из них все лакомые кусочки.
Даже потом, позже, когда они уже почти перестанут скрываться друг от друга, Виктор и Алексей Михайлович так и не признаются друг другу в том, когда и как начались у них близкие отношения с их новыми женщинами, и не узнают, какую важную роль сыграло для обоих одно и то же число - 26 ноября, сороковой день после смерти их общего приятеля Алексея Ивановича.
Именно 26 ноября Алексей Михайлович впервые пошел провожать Катю.
И в тот же вечер Виктор познакомился со своей будущей четвертой женой. Он так никогда и не узнал, с кем она пришла на сороковой день, кто был ее приятелем-художником, кому из целой шумной, развязной банды шалопаев, учеников Алексея Ивановича, она была и подругой, и натурщицей, - и никогда не хотел этого знать. Ему было вполне достаточно, что она - молодая, двадцатишестилетняя - придя в этот дом со своими ровесниками, предпочла им его - все еще крепкого и привлекательного, но все же без малого пятидесятилетнего мужчину, трижды женатого, отца четверых детей. И притом он был абсолютно уверен, что она выбрала его сама, не дожидаясь, пока он положит на нее глаз, и выбрала не на одну ночь и, может быть, даже не на один год, и этого ему было более чем достаточно. Он хотел ее, она хотела его, они получили друг друга в первую же ночь и с тех пор практически не расставались, ночуя по чужим студиям и квартирам приятелей, но оба точно так же, как Алесей Михайлович и Катя, понимали, что им нужно свое, собственное уединенное место, где они могли бы встречаться не тогда, когда выпадет возможность, а когда они этого захотят, но в отличие от Алексея Михайловича и Кати, Виктор хорошо знал, что ему нужно искать и где есть то, что ему нужно. Его вечная палочка-выручалочка О. снова пришла ему на помощь.
- Ну и вот, - весело рассказывал Виктор Алексею Михайловичу (который не догадывался, естественно, что речь идет о его старой знакомой), пока они тряслись в кузове "Газели", усевшись вдвоем на старенькую, едва живую тахту, звоню я, стало быть моей жене номер один и спрашиваю: а не хочешь ли ты, дорогая, на время сдать квартирку свою? А она, чтобы ты был в курсе, недавно купила себе и сыну трехкомнатную в Ботанике, сделала там евроремонт, обставилась шикарно - и буквально несколько дней назад туда переехала. Я сам им, кстати, помогал переезжать. Так что все рассмотрел в подробностях. А старая однокомнатная квартира стоит пустая, беспризорная, и она, моя первая жена, раздумывает: то ли жильцов туда пустить, то ли продать ее, покуда цены на квартиры растут. И хочется ей, судя по всему, продать, чтобы разом получить деньги и больше ни о чем не думать. И так она мне и говорит. Извини, мол, Витя, я бы всей душой, но нет у меня такой возможности, и вообще я квартиру скоро продаю...
- А ты что? - спросил Алексей Михайлович.
- А я ей объясняю: продать квартиру всегда успеешь, цены растут и будут расти, потерпи немного, есть она не просит, а квартплату, если хочешь, я сам буду вносить и за телефон платить тоже. Ах, говорит, так ты эту квартирку хочешь для себя? Что ж ты сразу мне не сказал? И таким радостным, таким веселым голоском, будто я ее счастливой сделал тем, что собираюсь в ее квартире с другой женщиной встречаться. Странные существа женщины, что ни говори. Особенно бывшие жены.
- Это точно, - машинально подтвердил Алексей Михайлович. И спросил: - А ты именно встречаться там собираешься? Или постоянно жить?
- Пока только встречаться, - ответил Виктор. - А что?
Тут они подъехали к старому пятиэтажному дому по улице Сакко и Ванцетти, шофер сдал задом к подъезду и открыл борт. Виктор спрыгнул на землю, а Алексей Михайлович стал надвигать на него тахту, пока она не сползла вниз и не встала, косо прислоненная к машине. Потом он тоже спрыгнул, они взяли тахту вдвоем Виктор сзади, Алексей Михайлович спереди, - шофер распахнул перед ними двери подъезда, и они двинулись вверх по темной узкой лестнице. Тут тахту пришлось ворочать с боку на бок, отчего она чуть не развалилась - и еще раз чуть не развалилась, когда Алексей Михайлович затрясся от неудержимого хохота.
- Ты чего, Михалыч? - озадаченно окликнул его Виктор.
- Да просто представил, как ты при твоем-то росте и весе будешь прыгать на этом хлипком сооружении.
- Ничего... Как-нибудь... Мы ее подправим, подколотим, разопрем там где нужно... Она еще нам послужит будь здоров!
Это "нам", прозвучавшее в устах Виктора так просто и естественно и означавшее скорее всего самого Виктора и его новую подругу, оказалось пророческим: подпертая и подколоченная тахта действительно изрядно послужила и Виктору с подругой, и Алексею Михайловичу с Катей. Хотя прошло какое-то время, прежде чем Алексей Михайлович решился попросить у Виктора ключи.
16
Это произошло так просто, так обыденно, что Алексей Михайлович был даже немного разочарован. Как всякий сильно начитанный и к тому же пишущий человек, он привык мыслить книжными, придуманными образами, привык выдумывать мир, вместо того, чтобы принимать его таким, каков он на самом деле. И любую бытовую ситуацию старался хоть немного драматизировать и романтизировать. Виктор же был человек другой породы: практичный, прагматичный и - еще одно слово в рифму - циничный. И когда Алексей Михайлович завел речь издалека, никак не решаясь прямо приступить к изложению сути, Виктор оборвал коротким словом и решительным жестом:
- На! - сказал Виктор, протягивая Алексею Михайловичу на ладони связку ключей.
Они стояли на кухне, куда только что пыхтя затащили старый холодильник тещи Алексея Михайловича. Теща приговорила его к отправке в металлолом, но Алексей Михайлович нашел мастера, тот полчаса поковырялся в старом агрегате и сказал: "Пару лет еще протянет" - и Алексей Михайлович, заплатив ему, сказал теще: "Все. Я его у вас забираю. Приятелю моему как раз холодильник нужен позарез". И теща, уже расставшаяся в пользу приятеля со старым креслом и рассыпающимся письменным столом, только руками развела: ради бога...
Холодильник достоял до субботы, и вот с утра Виктор заехал за Алексеем Михайловичем на машине О., они погрузили ожившего старика на крышу "восьмерки" и привезли сюда, в тайную обитель на улице Сакко и Ванцетти. К тому времени квартира уже не казалась такой пустой и необитаемой, как в первый раз, когда Алексей Михайлович помогал тащить тахту. Теперь в комнате стояли тещин письменный стол и ее же старое кресло, на столе - старомодный красный телефонный аппарат, в углу у балкона - журнальный столик с маленьким черно-белым телевизором; на полу был постелен неровно обрезанный кусок ковра, а над тахтой висел маленький самодельный коврик с вышитыми на красном фоне гладью голубыми и розовыми слонами.
На кухне, где они курили, прислушиваясь к мерному тарахтенью только что включенного в сеть холодильника, появилось даже какое-то подобие кухонного гарнитура, части которого были явно взяты из разных комплектов и из разных мест. Хозяйственный Виктор привез сюда и чайник, и разнокалиберную посуду, и банки с чаем, кофе и сахаром... Все это Алексей Михайлович рассмотрел уже позже, когда остался один, в первый же момент он заметил только старую табуретку, об которую больно ударился коленом, занося в тесную кухню холодильник. И еще он сразу заметил маленькую розовую свечку, поставленную вместо подсвечника в кофейную чашку; судя по тому, сколько розового воску натекло в чашку, свечку жгли не один раз, Виктор явно не дожидался полного благоустройства и начал эксплуатировать квартиру, как только в ней появился самый необходимый предмет - тахта.
С розовой свечки он и начал свой осторожный, окольный разговор, который Виктор оборвал решительным словом-жестом:
- На!
И, не тратя времени на лишние разговоры, тут же повел Алексея Михайловича к двери показывать, как отпираются и запираются замки. Убедившись, что Алексей Михайлович освоил хитрую механику трех замков, запирающих две двери наружную, железную, общую на две квартиры, и обычную, деревянную, ведущую непосредственно в квартиру, - Виктор пожал ему руку и буднично сказал:
- Ну все тогда. Пользуйся на здоровье.
- Прямо сейчас?
- А почему бы и нет...
И в самом деле, думал Алексей Михайлович. Почему бы и нет? Кто мешает мне хотя бы попробовать? Хотя бы показать ей квартиру, в которой мы могли бы встречаться, не боясь, что нам помешают. Если ей не понравится - значит, не судьба. Значит, встречам конец. А если понравится...
Он сам не знал тогда, чего он больше хочет: чтобы квартира понравилась Кате или чтобы она ее презрительно отвергла. Он понимал, что сделал какой-то новый решительный шаг - шаг, какого прежде в своей жизни не делал - никогда еще не приходилось ему искать квартиру специально для того, чтобы встречаться с женщиной; шаг, который явно уводит его чуть дальше от семьи по направлению к Кате. А хочет ли он двигаться в том направлении? Действительно ли ему так нужна именно Катя, а не просто женщина на стороне, любая женщина, лишь бы с ней было хорошо в постели?
Этого он тогда не знал. И поэтому довольно долго, минут пятнадцать, сидел, молча глядя на телефон, словно ожидал, что тот вдруг возьмет и зазвонит и когда он снимет трубку, то услышит неповторимый голос Кати. Он даже снял трубку и поднес к уху: не для того, чтобы позвонить, к этому он еще не был готов, но чтобы убедиться, что в трубке есть гудок, что телефон исправен и подключен к сети и сюда действительно можно при желании позвонить.
И только посидев еще немного и выкурив для храбрости сигарету, он наконец решился - и достал из кармана записную книжку.
Потом, позже, когда он будет вспоминать эти минуты, эта записная книжка будет ему казаться одновременно и забавной, и уличающей его деталью. Ему будет казаться ужасно забавным, что для того, чтобы позвонить Кате, ему нужно было тогда посмотреть ее номер в записной книжке: через какое-то время он выучит два ее номера - домашний и служебный - наизусть и будет набирать автоматически, не задумываясь. То же, что он прихватил с собой записную книжку с телефонами, явно уличало его в том, что он все же втайне рассчитывал на любезность Виктора и готовился воспользоваться ей.
17
- И что ты мне хотел показать?
- Сюрприз... Давай я понесу твой пакет.
- Я сама. И вообще-то, я не люблю сюрпризов.
Катин холодный, деловитый голос - как ушат холодной воды. А на улице и без того холодно, и Алексей Михайлович изрядно продрог, пока ждал Катю на троллейбусной остановке, но тогда его согревало предвкушение будущей встречи и, как всегда, мысленно представляя Катю, он ее идеализировал. Не в смысле внешности: с тех пор, как они стали близки, он не находил в ее внешности никаких изъянов, а в смысле характера. Точнее: в том, как ее характер проявляется по отношению к нему. В его воображении Катя всегда была добрее, мягче, снисходительнее, нежнее и теплее - и стоит ему только мысленно перечислить про себя эти пять составляющих, как он невольно задумывается, что же связывает его с женщиной, которой, даже с его необъективной точки зрения, недостает по отношению к нему (и возможно, не только к нему) доброты, мягкости, снисходительности, нежности и теплоты - и можно ли вообще считать женщиной женщину, которой этих жизненно важных именно для женщины черт не достает?
Он старается не думать об этом, особенно когда бывает вместе с Катей, ему кажется, что она способна читать его мысли по глазам, - но как только он перестает об этом думать, она тут же выливает очередной ушат и он тоскливо оглядывается по сторонам, словно в поисках витрины магазина, где выставлены на продажу по сходной цене доброта, мягкость, снисходительность, нежность и теплота...
Позже, когда он будет с умилением вспоминать эти дни и считать, что именно тогда у них все было хорошо и тогда он был безоблачно счастлив, ему придется специально напрягаться, чтобы восстановить в памяти подробности их первых встреч и первых разговоров, - и когда это у него получится, он с удивлением убедится, что тональность их была всегда примерно одинакова и никаких особых поводов для умиления Катя ему не давала никогда.
- Ты слышал?
- Что?
- Что я не люблю сюрпризов.
- Этот сюрприз тебе понравится, - не слишком уверенно говорит Алексей Михайлович. И мысленно добавляет: а если не понравится - тем лучше...
Но при этом не верит самому себе. Потому что у него руки трясутся в предвкушении того, что может сейчас произойти. И, может быть, поэтому он слишком долго возится на темной лестничной площадке с ключами. Один ключ, от внешней железной двери, был особенно хитрым: он складывался пополам, как перочинный ножик, и при этом был такой же тугой, какими бывают иногда перочинные ножики, так что собственно отпирающую часть надо было долго выковыривать из футляра, а потом вставлять в скважину, но опять же не просто так, а определенным образом, вот этим пятнышком, показывал ему Виктор, кверху, не перепутай; как-нибудь не перепутаю, пообещал Алексей Михайлович, но присутствие холодно молчащей Кати давило на него, и он, конечно же, перепутал и какое-то время стоял, обливаясь холодным потом, воображая, что замок сломался и что в квартиру теперь им никак не попасть, но потом вспомнил про проклятое пятнышко, перевернул ключ - и первая дверь со скрипом подалась.