ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Зима в этом году настала рано, и мы уже больше не ходили в походы, тем более что и зима-то пришла какая-то беспутная. То и дело наступала грязная оттепель, а за ней вдруг ударял мороз, окна затягивала пальмовая наледь, и на улицах люди падали, оскальзываясь на льду.

Дети наши были заняты катком и школьными делами, а значит, и почти все разговоры наши были полны катком и школьными делами.

А разговоров у нас было немало — ведь зимою вечера длинные, есть время поговорить.

— Вот учили мы Ваську, совсем даже заучили, — сказал однажды сын, — все втолковывали ему, что нужно говорить только правду. А помнишь, как ты сама учила меня врать?

— Я?!

Не могу вам передать моего негодования: чтобы я учила своих детей врать?

— Конечно, ты. Ты, и никто другой.

И тут я вспомнила. Да, представьте, именно так всё и было.

Моим детям было тогда по пяти лет. Жили мы не сказать чтобы очень хорошо. Оба мы — и я и папа — тогда ещё учились, а потому у нас было мало денег и почти совсем не было времени, чтобы заниматься своими маленькими ребятами.

И вот однажды соседка наша Мария Петровна, женщина очень милая и добрая, принесла детям пирожки.

Вали не было дома, она гуляла. Павлик и вообще тогда не часто ел пирожки, а таких и сроду не видал. Потому что Мария Петровна была замечательная, искусная повариха.

Пирожки эти походили на коробочки с лакированной крышкой, но в то же время были мягкими, будто шёлковыми, и даже словно бы вздыхали — до того были сдобны. Их и есть-то было жалко.

Павлик долго играл своим пирожком, пока наконец решился его разломить.

А разломился пирожок как-то рвано и зубчато, вывалив чёрную грибную начинку.

Я не знаю, любите ли вы грибы, но Павлик их тогда ненавидел: незадолго перед этим он отравился грибами и с тех пор не только что есть их, но даже видеть не мог.

Он едва не заплакал от огорчения.

Увидев всё это, я сразу же подумала о том, что Мария Петровна, конечно, зайдёт к нам ещё раз, обязательно спросит Павлика, понравился ли ему пирожок, и будет очень огорчена, когда узнает, что не понравился.

— Знаешь что, — сказала я сыну не очень решительно, — не говори Марии Петровне, что пирожок тебе не понравился.

Сын удивлённо поднял на меня глаза:

— А что же мне ей сказать?

Я помолчала немножко:

— Скажи ей: «Спасибо, было очень вкусно».

— А-а-а-а! — злорадно закричал сын. — Врать не позволя-а-ешь, а теперь позволя-а-ешь! Мне так невкусно, что я плюнул!

Что мне было ему отвечать?

Врать, конечно, нельзя. Но и обижать добрую Марию Петровну, которая хотела порадовать мальчика, тоже, разумеется, не годится. Ведь она же не виновата, что кто-то отравился грибами. Она этого даже и знать не могла.

Кто из нас был прав?

Я думаю, что в нашем споре всё-таки права была я. Не такое уж великое дело пирожок, чтобы ради него огорчать хорошую женщину.

Вот эту самую историю и напомнил мне сын сейчас, когда мы сидели дома.

Но напомнил он её, конечно, не всерьёз. Теперь он был большой мальчик, одиннадцати лет. В таком возрасте люди уже понимают, что не всякую правду и не всегда нужно человеку говорить.

Есть правда, от которой людям становится неприятно на душе или даже больно, а пользы она не приносит никакой.

Однажды мои двойняшки прибежали ко мне такие возмущённые, что я думала, они у меня на глазах тут и взорвутся, по крайней мере дочь. Вот что, оказывается, произошло.

В их классе появился мальчик Костик, и был он на костылях. В том городе, где он раньше жил, он сломал себе ногу, и теперь она у него срасталась. Перелом оказался трудным, и было ещё неясно, правильно срастётся нога или нет.

Надо сказать, что Костик научился отлично ходить на костылях и даже почти бегать, ловко при этом подпрыгивая. Но жизнь его была нелегка.

— И вот нашёлся у нас в классе мерзавец… — рассказывали ребята.

— Дети, — остановила их бабушка, которая не любила, когда они прибегали к слишком сильным выражениям.

— Мерзавец, подлец! — тут же закричала дочь. — Жаба и гадюка!

Итак, вот что оказалось. Славка, сосед Павлика по парте, заспорил с Костиком о том, какая футбольная команда лучше — «Спартак» или «Динамо», и, узнав, что Костик болеет за «Спартак» (Славка был ярый «динамовец»), вдруг разозлился, покраснел и сказал:

«Что мне с колченогим-то разговаривать!»

И вот теперь он почти каждый день так или иначе говорит Костику, что тот хромой, — рассказывали мои дети.

Пока они обсуждали план кары, которая должна была вразумить Славку и возместить Костику его обиду, я решила не упустить случая и сделать полезный вывод. Да, Костик хромал, Славка говорил ему правду. Но каково было парню слушать эту правду?! И кто на свете, скажите мне, имел право говорить ему эту правду?! Как видно, есть на свете правда, которую и совсем говорить нельзя. Всегда нужно подумать, не обидит ли, не взволнует ли твоя правда человека.

Дети это очень хорошо поняли.

Можно даже сказать, что они поняли это слишком уж хорошо. Вот как мы об этом узнали.

Однажды Павлик получил двойку и ничего нам не сказал. Но ведь, как всем известно, родители подписывают дневник. А Павлику не хотелось показывать такую неприятную вещь, как двойка.

— Знаешь, — сказал он сестре, — наши родители будут очень волноваться, да и у бабушки неважное сердце, — им никак нельзя показывать дневник.

Они посоветовались друг с другом и решили, что дневник подпишут сами.

Так и было сделано. Никто не заметил подделки, и всё обошлось.

Но через неделю последовала новая двойка.

И опять наши дети решили нас не волновать, и опять вспомнили про бабушкино неважное сердце. И опять сами подписали дневник.

Кончилась эта история довольно печально. Я встретила на улице Зинаиду Павловну, учительницу, и она спросила, не тревожат ли меня Павликовы двойки. Представьте, каково было мне это услышать!

Я совсем не так уж боюсь двоек — двойку можно исправить. Вот когда мне врут — этого я боюсь как огня.

А мои дети смотрели на меня невинными глазами и говорили:

— Мы не хотели вас волновать, тем более что у бабушки неважное сердце.

— Негодяи! — кричала я им. — Это не меня боялись вы взволновать, это вы себя боялись взволновать!

— Не кричи так страшно на детей, — говорила бабушка, у которой теперь и в самом деле заболело сердце.

— А им не пришло в голову, что лучше бы не волновать нас и не получать двоек! — кричала я. — Это дурацкая страусовая политика! — кричала я.

— Объясни им, по крайней мере, что такое страусовая политика, — монотонно говорила бабушка, — они не понимают.

— Прятать голову в песок, оставляя всё остальное на съедение врагу, — вот это что такое!

— На страусов клевещут! — несерьёзно крикнул, высунувшись в дверь, папа.

— «Боялись волновать»! — кричала я. — А двойки домой приносить — этого они не боялись?

Словом, я тогда раскричалась на весь дом, и нагоняй они получили изрядный.

А потом в школе произошло ЧП; не вам мне объяснять, что ЧП — это чрезвычайное происшествие.

И происшествие на самом деле было ЧП.

Тот же самый Славка, от великого ума должно быть, взял газету, поджёг её и сунул в парту, но не в свою, а в Павликову. Там начали гореть тетрадки и обгорела с одного боку Павликова шапка.

Тут уместно сказать несколько слов о шапках.

В эту зиму наши мальчишки просто с ума посходили из-за своих шапок. Пошла мода опускать козырёк ушанки на самый нос, так что смотреть можно было, только далеко откинув назад голову. Так они и ходили теперь, задрав головы и стараясь через козырёк и переносицу хоть что-нибудь разглядеть.

Меховые ушанки в тот год были у наших мальчишек в большой цене.

Именно такая меховая ушанка и обгорела с одной стороны, когда злосчастный Славка сунул в парту горящую газету.

Сын выхватил книжки и шапку, загасил пламя, и всё обошлось бы тихо, если, конечно, не считать того, что Славку сильно вздули, но тут, на беду, мимо двери проходила классная руководительница. А из парты ещё вырывался дым — там догорала какая-то бумажка.

Представляете, как рассердилась классная руководительница!

— Кто это сделал? — грозно спросила она.

— Не знаю, — сказал Павлик.

— Не знаю, — сказал Славка.

— Валя, — обратилась она к моей дочери, — ты что, тоже не знаешь, кто это сделал?

— Не знаю, — ответила Валя.

Все трое, конечно, сказали неправду. Славка знал, потому что сам сунул в парту горящую газету. Павлик знал, потому что не мог не видеть, как её туда суют. А дочь моя сидела сзади них, как раз за Павлом, и тоже, по всей вероятности, видела, как всё это произошло.

Но все трое сказали своё «не знаю».

И вдруг поднялась Таня Кузьмина, которая сидит на одной парте с моей Валей.

Таня дрожала с головы до ног, она вытянулась в струнку, лицо её было бледно («Она очень нервная», — пояснила мне дочь, рассказывая всю эту историю).

— Зинаида Павловна, — сказала Таня дрожа, — газету в парту сунул Лобанов.

Лобанов — это фамилия Славки.

— Хоть один-то честный человек нашёлся, — заметила Зинаида Павловна и велела Славе следовать за ней.

Тогда вскочила Валя и диким голосом завопила, что Таня врёт, хотя, как вы сами понимаете, Таня говорила чистую правду.

И вот обе эти девчонки стояли друг против друга за одной партой, разъярённые, потрясённые, одна — это Таня — тем, что её несправедливо обвинили во лжи. А другая? Другая, моя дочь, не могла бы объяснить, почему она поступила именно так, а не иначе, но была разгневана и считала себя правой.

— Кто же это сделал? — спросила её Зинаида Павловна. — Кто же, если не Лобанов?

Валя смотрела на неё во все глаза — как я знаю эту её манеру смотреть во все глаза! — и ничего не отвечала.

— Я не думала, что ты умеешь так лгать, — холодно сказала ей Зинаида Павловна и ушла, уведя за собою Славку.

Ему предстоял весьма неприятный разговор с директором.

Лишь только за ними закрылась дверь, класс взорвался: все разом вскочили и разом закричали. Сперва ничего нельзя было понять, а потом оказалось, что одни считают правой Таню, а другие — моих ребят. Одни кричали: «Это не по-товарищески!» Другие: «С какой стати замалчивать?!» Спор разгорался с силой пожара, и вот наконец было выкрикнуто страшное слово «доносчица». Представляете, какой это был ужас?

В тот день мои дети прибежали домой страшно взволнованные. Они бурно защищались, доказывая свою правоту.

— А что нам было делать — доносить, да? — спрашивал сын.

— Пожалуйста, — сверкая глазами, говорила дочь, — мы с Павликом могли бы сказать, что отказываемся отвечать на такие вопросы, пожалуйста. Только вот что бы сказала нам на это Зинаида?

Конечно, это не очень почтительно, но ребята мои за глаза всегда называли Зинаиду Павловну просто Зинаидой, и я ничего не могла с ними поделать.

— Разумеется, это было бы невежливо, — задумчиво ответила я. — Хорошо, что вы так не сказали.

Мне хотелось, чтобы они утихли, пришли в себя и смогли бы спокойно во всём разобраться. Ведь когда кричишь, дрожишь и машешь руками, тогда ничего понять нельзя.

— Что у вас случилось? — спросил папа, входя в комнату. — Почему базар?

Он шёл к приёмнику, чтобы послушать последние известия. Ребята наперебой стали рассказывать ему классные происшествия.

— Нам говорят: «Ах! Ох! Вы солгали!» — рассказывали они. — Разве это справедливо?

— Конечно, — ответил папа, садясь к приёмнику.

— А что, разве мы должны были рассказать правду? — спросила дочь вызывающе.

Папа сидел и внимательно слушал последние известия.

— А почему бы и не сказать правды? — ответил он вдруг.

— Что, доносить, да? — вскинулась дочь. — Доносить?

Папа внимательно слушал сводку погоды.

— Ждут мороза, — сказал он, качая головой, — боюсь, будет гололёд. А почему бы вам, собственно говоря, и не сказать учительнице правды: что вы не можете ответить на её вопрос. Не считаете возможным.

— Но ведь это невежливо!

— Зачем же говорить невежливо? Можно сказать и вежливо.

— Зинаида Павловна обиделась, потому что не выносит, когда ей врут, — вмешалась я. Мне хотелось, чтобы в споре была представлена и другая сторона. — Однажды в Разговоре со мной по одному такому же случаю она сказала печально: «Я думала, что мне они могли бы не врать». Ведь она строгая, но добрая.

Папа встал, выключил приёмник и направился к двери.

— Я тоже не терплю, когда мне врут. Но ради справедливости я хочу сказать вот что. Да, они все трое — и Славка, и Валя, и Павлик — солгали. Все трое они сказали одно и то же «не знаю» по одному и тому же поводу, одному и тому же человеку. И всё же солгали они по-разному. Один из них должен был говорить про себя, то есть сознаться, а двое других говорить о нём, если хотите, можно сказать и так: доносить на него. Намерения-то у них были разные — вот что. Один хотел спрятаться за ложь, а другие старались ею выручить товарища. Есть разница… — Папа стоял уже у двери. — Одно могу сказать, — прибавил он, — меньше всего я хотел бы, чтобы дети наши встали и сказали хором: «Это сделал Славка».

И он исчез за дверью своей комнаты.

Но мне показалось, что в головах наших ребят ещё не всё стало по своим местам. Ведь спор, который разгорелся в классе, ещё не был решён.

— Постой, постой, — сказала я вслед папе. — Не уходи. Я хочу знать, что ты думаешь о поступке Тани Кузьминой?

— Нечего о ней и говорить, — хмуро сказал сын. — Доносчица она, доносчица и есть.

— Доносчица? — живо спросил папа из своей комнаты. — Ну, во-первых… — Он снова появился в дверях. — Во-первых, давайте условимся, что мы понимаем под словом «донос». И тогда уже — во-вторых — посмотрим, подходит ли поступок Тани под понятие доноса.

Вы помните, что наш папа — очень умный — всегда так умно выражает свои мысли.

— Итак, во-первых, — продолжал папа, — что такое донос?

— Донос — это когда один про другого сообщает что-то плохое, — нерешительно сказал сын.

— Плохое — это правильно, — одобрил папа. — Про хорошее не доносят.

— Ну, это вы совсем не то говорите! — вмешалась я. — Разве вы не помните того доносчика, который выдал фашистам, где скрывается женщина-врач?

— Да, и это верно, — быстро сказал папа. — Тогда сформулируем следующим образом: доносят о том, за что так или иначе наказывают. Пойдёт?

С этим мы согласились.

— Может быть, скажем так: донос — это когда о человеке сообщают что-нибудь, что служит ему во вред? — вставила я.

И с этим все согласились.

— Ну вот: Славку должны наказать, это было ему во вред, значит, Танька — доносчица… — удовлетворённо заявил сын.

— Постой, — остановил его папа. — Представим себе такую историю. Вот предположим… Да что тут выдумывать, вспомним «Остров сокровищ» Стивенсона. Корабль отправился в плавание. Герой, мальчик — как его зовут, не помню, — залезает в бочку, чтобы достать единственное оставшееся там яблоко, и, сидя в бочке, случайно подслушивает разговор, из которого узнаёт о готовящемся пиратском мятеже. Этот мятеж грозит гибелью всем хорошим людям на корабле, и мальчик тотчас сообщает обо всём капитану. Можно ли его поступок назвать доносом?

— Или другой случай, — подхватила я. — Вы помните, наш Кудлатыч увидел ночью, как какие-то бандиты напали на человека и сейчас же побежал звать милицию: именно для того, чтобы бандитов схватили и покарали. Разве мы назовём это доносом? Нет ведь, правда?

— Но это же совсем другое дело! — воскликнула дочь.

— Значит, важно понять, — продолжала я, — почему человек «доносит» плохое о другом, потому ли, что он вынужден это сделать и у него нет другого выхода, или потому, что ему так захотелось.

— Или было выгодно, — подхватил папа. — Как правило, доносчик доносит из самых скверных побуждений: или для того, чтобы отомстить, или для того, чтобы выслужиться перед начальством, или для того, чтобы получить награду…

— Всё равно я с Танькой никогда разговаривать больше не стану! — пылко воскликнула дочь.

— Это твоё дело, — спокойно ответил папа, — но всё-таки понять, почему она так поступила, мы с тобой обязаны.

— Сколько бы её ни защищали… — начал сын.

— А я её и не защищаю, — ответил папа, — она поступила неправильно, и всё-таки я хочу понять, почему она так поступила.

— Как вы думаете, — спросила я, — такой она человек, чтобы выслуживаться перед учительницей?

Дети переглянулись. По их лицам я поняла, что нет, Таня не такой человек.

— Тогда почему же она так сделала? Может быть, она хотела за что-нибудь Славке отомстить?

— Вот уж нет! — воскликнула Валя. — У неё никогда никаких дел со Славкой не было. Ей и разговаривать-то с ним не о чем. Всё про футбол да про футбол?..

— Тогда почему же?

Ребята молчали. Папа, решив, что разговор исчерпан, вновь отправился в свою комнату — работать.

— Вообще-то Таня справедливая, — нерешительно сказала дочь.

— Ну, а если она справедливая, то, может быть, ей стало невмоготу видеть, как Славка трусит и старается за вас спрятаться?

Ребята снова переглянулись. «Кто её знает», — выражали их лица.

— Я вам вот что скажу, — начал папа, снова появляясь в дверях. Как видно, ему не работалось, он всё ещё думал о нашем разговоре. — Я вам вот что скажу. Может быть, Таня и возмутилась трусливым и лживым поведением Славки, но со своими разоблачениями ей лучше было бы подождать. Если бы она подумала, она, наверно, поступила бы по-другому. Вот, например, если бы в нашем КБ…

Я не знаю, нужно ли мне объяснять вам, что КБ — это значит конструкторское бюро. Наш папа работает начальником одного такого КБ. Там инженеры-конструкторы конструируют машины, а чертёжники-конструкторы делают чертежи этих машин. Потом эти чертежи пошлют на завод, и рабочие по ним станут делать детали.

— Вот если бы в нашем КБ, — продолжал папа, — кто-нибудь сделал ошибку, я не побежал бы к нашему директору об этом доносить, я просто указал бы человеку на его ошибку, вот и всё. Но если бы, предположим, кто-нибудь из чертёжников не просто ошибся, а схалтурил бы — по лени, по равнодушию или небрежности сделал неверный чертёж, — я тоже не побежал бы к директору, а сказал бы этому чертёжнику в глаза всё, что я о нём думаю. И даже если бы он меня не послушался, я и то не стал бы обращаться к начальству: я собрал бы всех наших товарищей и при них сказал бы этому чертёжнику, что я о нём думаю. И поверьте, к директору мне бы уже идти не пришлось.

— И прошу отметить, — сказала я, — что Таня не побежала шептать учительнице наедине, а встала перед всем классом.

— Было бы лучше, если бы она встала перед всем классом, когда учительницы в классе не было, — заметил папа и ушёл к себе уже окончательно. Впрочем, нет, опять не окончательно. В дверях он обернулся. — А самое лучшее, — сказал он, — было бы, если бы встал Славка и сказал: «Это сделал я». Тогда и разговаривать было бы не о чем.

И он в самом деле ушёл.

Я оделась и отправилась разговаривать с Зинаидой Павловной. Я застала её в учительской одну. Рядом с ней высилась груда тетрадей, которые она проверяла.

С первых же слов я увидела, что она всё понимает — кто в этой истории прав, а кто виноват.

— Положение Тани Кузьминой стало трудным, — сказала она, — многие в классе её осуждают. Как видно, придётся нам созывать классное собрание и всем друг с другом объясняться — кто прав, а кто виноват. Славке, конечно, от ребят сильно достанется. Вся эта история, сказать по правде, меня не очень беспокоит. Гораздо больше другое беспокоит меня в наших ребятах. Я не могу видеть, когда они бывают развязными, грубыми, нахальными. На нас с вами лежит обязанность их воспитания, а хорошо ли мы с вами их воспитываем? Хорошо ли они ведут себя дома, в школе, на улице?

Она подумала немного и сказала:

— Кстати, у нас в городе происходят престранные вещи. Вы слышали, что случилось на днях в ресторане?

— Я ничего не слышала.

— Ну вот видите, — грустно сказала она.

Мне очень хотелось спросить у неё, что же случилось на днях в ресторане, но тут зазвонил телефон. К тому же около Зинаиды Павловны лежала огромная груда тетрадей, и я поняла, что мне лучше уйти. Ведь ей за этими тетрадями сидеть до поздней ночи.

Как раз в этот вечер повалил снег. Я шла белыми улицами и смотрела, как огромные хлопья заносят следы прохожих. На заборах, на деревьях, на всех выступах — на карнизах и подоконниках — навалило столько снегу, что он еле держался, то и дело срываясь вниз.

И я сама шла, как снежная баба.

Я шла и думала о том, как всё непросто на свете. Ну, прямо ни одного слова нельзя сказать не подумав. Даже иногда и думать устанешь. Но что поделать — приходится.

Нельзя же в самом деле говорить не думая. На то у нас и голова на плечах, как любят повторять в нашей семье.

Однажды днём, после обеда, мы все вместе сидели дома. Я работала в столовой, папа у себя в комнате, дети сидели неподалёку от меня и учили уроки. Ральф лежал в углу на своём месте.

Только бабушки не было дома, и все мы немного волновались, потому что на улице был гололёд. Утром мы всей семьёй уговаривали её не выходить из дому, но она сказала, что ей во что бы то ни стало нужно купить себе новые туфли: старые совсем развалились, а найти себе по ноге она никак не могла. Сколько уж перемерила в разных магазинах…

Темнело — зимою ведь рано темнеет.

Я отлично помню, как шёл тогда разговор.

— Всё-таки я и сам не понимаю, — сказал вдруг сын, откладывая в сторону ручку, — как это понять, когда можно врать, а когда нельзя.

— И определять нечего: никогда нельзя, — сказал папа, проходя из своей комнаты в ванную, — железное правило.

— Но ведь вы же нам сами всё время говорите про исключения, — возразил сын. — Так вот: как же мне узнать, когда исключения, а когда — нет?

— На то у тебя и голова на плечах, — ответил папа, идя обратно из ванной в комнату. — Бывают редкие случаи, когда можно и даже нужно сказать неправду…

— Когда-то это называлось «святая ложь», — вставила я, — или «ложь во спасение».

— Ну да, когда кого-нибудь надо спасти, — сказал папа, задерживаясь в дверях. — Вот, например, врач говорит смертельно больному, которого вылечить уже нельзя, что он выздоровеет. Зачем он это делает? Чтобы спасти человека от напрасных мучений — ожидания смерти. Но, во-первых, таких случаев очень мало. Очень, очень мало. И во-вторых, в каждом таком случае нужно хорошенько подумать — могу я солгать или нет? А вообще-то и рассуждать нечего: нельзя лгать, и всё.

И он скрылся за дверью.

В это время в передней послышался звук поворачиваемого ключа. Это пришла наша бабушка. Но замок, как часто с ним случается, заело, и она никак не могла его открыть. Наконец она вошла — седая, черноглазая и румяная с мороза.

— Ну как? — спросили мы её. — Купила себе туфли?

— Да, — ответила бабушка почему-то очень тихо и нерешительно.

— Плохие они, что ли? — спросил папа, выглядывая из своей комнаты.

— Нет, — ещё тише ответила бабушка.

Мы долго её расспрашивали, пока не узнали, что с нею произошло.

Бабушка зашла в один магазин, в другой и нигде не нашла туфель себе по ноге.

И вот когда она выходила из третьего магазина, к ней подошёл какой-то человек и сказал хриплым голосом:

— Вам туфелек не нужно? Хорошие продам. Как раз для пожилого человека.

Если бы наша бабушка была не такая рассеянная, она бы сразу обратила внимание на то, что физиономия у человека очень противная и что с ним лучше дел не иметь. Но бабушка, взглянув на него, отметила только, что у него одна бровь растёт выше другой. И ещё, что ему когда-то делали операцию на шее — был виден след хирургического шва. И что операцию сделали плохо.

Туфли ей понравились — это были прочные коричневые туфли на низком каблуке. Она решила их примерить, и они с «продавцом» зашли в чей-то подъезд. Но бабушке мешала сумочка, которую она всегда носила в руках.

— Подержите, пожалуйста, мою сумочку, — попросила она.

Отдала она тому дядьке сумочку, а сама наклонилась и стала примерять туфли.

Дядька, как видно, рассудил, что в сумочке у неё больше денег, чем стоят туфли, или, во всяком случае, не меньше, да и сама сумочка тоже чего-то стоит. Он взял да и удрал.

И вот бабушка стояла теперь перед нами совсем растерянная. Туфли остались у неё.

— Ну ничего, — сказала я, — конечно, когда человека обманули, он всегда чувствует себя неловко. Ему стыдно, что он дал себя обмануть. Но ведь это неправильно! Пусть краснеет не тот, кого обманули, а тот, кто обманул. Не так ли?

— Конечно, — отозвался папа, — если человек доверчив, в этом нет ничего плохого. Чего же тут горевать?

— Тем более, что туфли всё-таки остались у тебя, — сказал сын.

— А много ли в сумочке было денег? — спросила практичная дочь.

Тут наша бабушка совсем опустила голову.

— Их вовсе не было, — тихо ответила она.

— Как???

— В том-то и дело, что деньги я переложила во внутренний карман пальто, потому что моя сумочка всё время расстёгивается… я боялась их потерять…

— Так, значит, вор убежал с пустой сумочкой?

Бабушка кивнула.

— А туфли остались у тебя?

— Уверяю вас, я была совершенно растерянна, — горячо сказала бабушка. — Ведь получается, что это я украла у него туфли. Но я, честное слово вам даю, не виновата. Я кричала ему: «Товарищ, товарищ, послушайте меня, постойте!» — но он и слышать не хотел.

Ну и хохотали мы в тот раз! Мы представляли себе, как наша бабушка безнадёжно кричит: «Товарищ, товарищ», а «товарищ» улепётывает с сумочкой в руках. А когда мы представили себе, какое было у него лицо после того, как он эту сумочку открыл, — ну, тут уж мы чуть не умерли со смеху!

Я посмотрела в угол, где лежал Ральф, и увидела, что он весь трясётся от смеха на своей подстилке. Мой прекрасный породистый пёс, голубой лаверак.

Я подмигнула ему, и он в ответ прикрыл левый глаз.

Мы, наверно, долго бы ещё веселились, вспоминая неудачливого воришку, но тут я заметила, что Ральф уже не лежит, а сидит и к чему-то прислушивается.

— Что такое? — спросила я его тихо.

Но дома он никогда со мной не разговаривал. Он только залаял. Он прыгнул и рявкнул так громко, что бабушка от неожиданности сказала: «Боже мой!»

С оглушительным лаем, от которого в буфете зазвенела посуда и каким в комнатах собаки вообще никогда не лают, Ральф кинулся в переднюю. А мы за ним.

И что же мы увидели!

На полосатой подушке в углу, уютно свернувшись клубочком, лежал Васька. Он, видно, вошёл вслед за бабушкой и теперь мирно спал.

Он мирно спал, но одно ухо его было развёрнуто на нас.

— Васька, — позвали мы шёпотом.

Кот не дрогнул. Только ухо торчало.

Дочь, которая отлично знала Васькины вкусы, тотчас принесла миску и стала наливать туда молока. Васька сразу же оказался у миски.

— Васенька, Васенька, — блестя глазами, шептала дочь.

Она была очень ему рада. Да и все мы были рады. Всё-таки мы по нему соскучились.

…Если бы вы знали, какой добродетельный, какой опрятный и благонравный кот появился в нашем доме! Целыми днями он себя причёсывал и вылизывал, ходил с достоинством и приветливо на всех смотрел. Хотелось повязать ему на шею большой голубой шёлковый бант.

Но что же с ним произошло за это время?

Однажды, когда мы с ним в квартире остались вдвоём, я сказала ему:

— Васенька! Мы одни, нас никто не слышит, расскажи мне, ради бога, что с тобою произошло?

Но Васька ничего не ответил. Он сделал вид, что не понимает ни слова, и только тёрся о мои ноги, приветливо мурлыкая. А может быть, он и в самом деле не умел больше разговаривать?

Загрузка...