Часть третья Неуслышанный голос

Ростбиф — любимое блюдо англичан и подается к столу в любом уголке земного шара, где живут люди, говорящие по-английски. Наша горчица так же ценится в Австралии, как и в Англии. Она подходит к жареной и отварной свинине, говядине, ветчине, к дичи и некоторым сортам рыбы. Гурманы уверяют, что особенно хороша она к баранине.

Стоит попробовать ломтик холодной баранины с горчицей и грибным соусом, приправленным толчеными грецкими орехами, или бараньи ребрышки с зеленым салатом, чтобы признать неоспоримость такого суждения…

Если в час обеденного перерыва остановиться у памятника Веллингтону и окинуть взором площадь от здания Королевской биржи до резиденции лорд-мэра Лондона, в глаза бросятся разительные перемены к лучшему в благосостоянии народа, отдающего дань мясной диете.

«Лондонские толки». Кин, Робинсон и К°. 1892.

Зал ожидания 1956

Ткань больничного халата обтягивала плечи Мэри Газали, как сухая кожица хризалиды. Она смотрела сквозь стекло оранжереи на далекие ивы, кипарисы и тополя и представляла себе, что это головы великанов, пробивающихся из-под земли сквозь гладкую траву лужаек. В оранжерее было жарко, как в густых джунглях. Воздух был насыщен первозданной солью, а одинокая ворона на чистом, без единого облачка, небе казалась птерозавром, вспорхнувшим со своего гнезда. Здесь все так быстро менялось, увядало, не успев расцвести. Мэри вытянула пальцы навстречу теплым лучам. Это руки Мэри Газали. Медсестры восхищались ее уцелевшим обручальным кольцом: серебро, вплавленное в золото, луна, захваченная в плен солнцем. От этого кольца веяло древностью. Мэри Газали начала насвистывать, но мелодия вскоре сошла на нет.

Она сидела в компании четырех пациенток, две из которых были дряхлыми старушками, у третьей были повреждены лобные доли, а четвертая, как и сама Мэри, страдала от амнезии. Однако в случае Джойс потерю памяти было труднее объяснить и она имела другую симптоматику. Иногда Джойс могла вспомнить восемь взаимоисключающих версий своего прошлого, ни одна из которых, по словам ее родственников, даже отдаленно не напоминала ее реальную историю. Определенно она была шизофреничкой. Всякий раз, когда доктору Мейлу удавалось изгнать вселившуюся в нее личность, болезнь принимала новую форму, меняла личину, и пациентку оставляли в стенах Вифлеемской психиатрической больницы.

Они сидели в старомодных садовых шезлонгах, поставленных так, чтобы открывался вид на летние цветы, искусственные пруды, на прогуливающихся посетителей. Классно черт побери классно черт побери классно черт. Сейчас выражение лица Джойс было спокойным. Черты ее искажались и становились уродливыми, когда она чувствовала угрозу. У нее была нежная бледная кожа, серебристые волосы, тонкие черты изможденного лица, огромные серые глаза. В спокойном состоянии она бывала счастлива, потому что тогда она прокручивала в голове какую-нибудь приятную историю. Аннабел покраснела от настойчивых ухаживаний сэра Руперта, но не смогла подавить чувство удовольствия, охватившее все ее существо. Мэри Газали поражало, как эти банальные литературные персонажи за считанные секунды начинали жить самостоятельной полнокровной жизнью.

Солнце, нагрев крышу оранжереи, стало припекать. Мэри подумала, что так и загореться недолго. Она встала, чтобы подвинуть кресло. Рейчел, та, что пережила лоботомию, в точности повторила ее движения. Миссис Парсонс и миссис Три, седые и древние, как привидения, что-то щебетали, погрузившись в свои изолированные, наполненные фантазиями миры. Миссис Парсонс грезились гуси и свиньи на ферме, а перед глазами миссис Три раскинулся аэродром, с которого то и дело поднимались аэропланы. Лилли Лэнгтри забирается в открытую кабину своего «Глостера Гладиатора». Нетрудно понять, куда она направляется! А кто это там подруливает следом за ней в «Авро-шестьсот сорок два» ? О, я должна была догадаться! Это царица Александра, красивая, как всегда. Добрый день, радиослушатели! Добро пожаловать в Кройдон! Тем, кто только присоединился к нам, наверное, приятно будет узнать, что мистер Макс Бирбом собирается через полчаса опробовать свой новый «Юнкерс-восемьдесят четыре». На нем довольно элегантный кожаный костюм… Рейчел выжидала, пока Мэри сядет. Мэри обмахнула лицо рукой. Рейчел сделала то же самое.

— Как жарко сегодня. Пойду-ка пройдусь.

Когда Рейчел вела себя так, как сейчас, Мэри становилось не по себе. Не желая обидеть Рейчел, но зная, что той не разрешалось выходить без сопровождения, Мэри решила, что это самый простой способ покинуть всю компанию, и шагнула в прохладный полумрак коридора.

— Можно на улицу?

Сидевшая с газетой в руках сестра Коггс кивнула, даже не подняв головы, так что Мэри открыла боковую дверь в сад.

— Ой, нет, только не вы, дорогая! — крикнула сестра Коггс Рейчел.

Со всеми пациентами здесь обращались как с домашними питомцами, хотя некоторые из них, подобно Мэри, считавшейся, видимо, более «дрессированной», чем остальные, пользовались большей степенью свободы. От сада пахнуло жаром, и Мэри чуть не задохнулась. Но это был жар возбуждающий. Кругом цвели розы в разнообразии запахов и красок. Мэри словно пьянела. Осторожно ступая сандалиями на покрытую гравием дорожку, она пересекла лужайку и, остановившись у аккуратно подстриженного хвойного дерева, промокнула платочком лоб. В ее жизни еще не было такого лета. «Королева Мария», «Джозеф Лоу», «Миссис Кокер», «Артур Б. Гудвин», «Мюриел Адамсон», «Мадам Харли», «Уильям Лобб», «Румянец Девы»… Пунцовые, желтые, белые… Сладкие розы.

— Гибридные сорта.

— Но откуда я знаю их названия? — Она увидела через плечо крупную фигуру какого-то джентльмена. Он медленно приближался к ней. — Мы знакомы?

— Джозеф Кисс, — представился он и протянул ладонь.

Она подала руку и ощутила легкий поцелуй. Она, кажется, вздохнула. Он был прекрасен, как сияющий Будда.

— Мистер Кисс? А я Мэри Газали.

— Своей красотой вы можете сравниться с розами, мисс Газали.

— Я была замужем. — Польщенная, она сделала вид, что разглядывает розы.

— Дитя, когда вы успели?

— Овдовевшее дитя, мистер Кисс. — Улыбаясь, она остановилась понюхать розу сорта «Капитан Ф. С. Харвей-Кант», полюбоваться насыщенным розовым цветом ее бутона. — Меня привезли сюда задолго до того, как я проснулась. В специализированное отделение.

— Что? Вы спали? — Его волосы были длинными, кожа — загорелой, глаза — неестественно голубыми.

— Спала, с сорок первого года. Тогда мне было семнадцать. А сейчас, разумеется, больше тридцати. Но я не чувствую своего возраста.

— Я бы дал вам пятнадцать, — сказал он быстро. — Вы ровесница Маммери. Ах, черт! Так вы и есть Спящая красавица! Вы уже стали местной легендой. Кто же вас разбудил? И почему вы не на свободе?

— Я просто взяла и проснулась. А уйти смогу, когда пройду все анализы и врачи сочтут меня совершенно здоровой.

— Разве так бывает?

— И будут уверены в том, что я смогу сама о себе позаботиться.

— Да, да.

— Ну а вы?

— Я должен убедить их, что не буду нарушать покой общества, переворачивать тележки с яблоками, причинять беспокойство своей сестре. Я не сумасшедший, просто слишком вспыльчивый.

Он помолчал, запахивая пестрый халат, потом сказал:

— А вы знаете, у меня есть высокопоставленные друзья.

— Вы имеете в виду, в правительстве?

— Скоро будут и там. — Он задумался. — Совсем скоро, я уверен. Не то чтобы близкие друзья… Между прочим, доктор Мейл — мой зять. Я мог бы замолвить за вас словечко, чтобы он не тянул с диагнозом.

— О, не стоит. Я спала четырнадцать лет, так что теперь мне некуда спешить.

— Прошу прощения. — Он поклонился. — Вы должны простить меня.

— За что, мистер Кисс?

Ей показалось, что он вот-вот заплачет. Слишком уж резко он отвернулся и начал нюхать фуксии. Впервые она встретила здесь мужчину, с которым ей хотелось поговорить подольше.

— Может быть, вы дадите мне какой-нибудь полезный совет?

— Мэри, за вашими плечами стоит только ваш опыт. Чрезвычайно интенсивный, вероятно, и в этом нет ничего опасного. Но пользы от него мало. Это не житейский опыт. Не ошибитесь. Здесь мы в раю. Защищены.

— Но не свободны.

— Вы помните, что значит быть свободной? Когда вы были свободны? До Блица?

— Я вышла замуж совсем молоденькой.

— Тогда мир был другим. Постарайтесь избежать новых страданий.

— Я свое отстрадала, мистер Кисс. Говорят, у меня был ребенок. — Она беспомощно всплеснула руками. — Я попала под бомбежку. В огонь. Все рушилось, нас завалило. Мой муж погиб. Я это знаю. У меня был ребенок.

— Я не сказал, что у вас не было никакого опыта. Я предположил, что у вас не было опыта житейского. — Он глубоко вздохнул.

— Вы не видели здесь одного мальчика, Маммери? Я как раз искал его. Он взял у меня почитать старые журналы про Бантера и Уортона.

— О, я помню Билли Бантера!

— Да, война их не пощадила. Он читает старые выпуски, которые я сам читал в детстве. Даю ему по одному номеру раз в неделю. Это отвлекает его от вестернов. Он увлекается ими с той же непосредственностью и тем же удовольствием, как и я когда-то. Это нас объединяет. Но «Магнет» пора забрать.

— Он совсем ребенок. Как он здесь оказался?

— Ему пятнадцать, и нервы у него на пределе. Проходит обследование, проверки. Вроде ваших, я думаю. Сейчас у него каникулы. В этом году он заканчивает школу. Они сказали его матери, что попытаются «спасти» его. А вы как думаете?

— Не знаю.

— В вас нет сарказма. Простите. Итак, вы чувствуете себя заново родившейся, да? Родившейся этим чудесным летом? Лучшим летом, выпавшим с тридцать девятого года.

— Тогда тоже было прекрасно. Я взяла велосипед. Мы отправились в Хивер. Часть пути проехали поездом. Да, вы правы, это было замечательное лето. У меня есть что вспомнить, мистер Кисс.

— Думаете, я вам не верю?

Он двинулся вперед, и она пристроилась рядом. Они обошли вокруг ограды. На лужайке рядом с фонтаном, где медные русалки лили тонкими струйками коричневатую воду в заросший лилиями пруд, лежал на животе мальчик. Он махал голыми ногами в парусиновых туфлях с развязанными шнурками, грыз яблоко и был явно поглощен чтением.

— Вернон Смит уже побывал в «Лесовике», играл в карты и курил, — сказал ей Джозеф Кисс, — а теперь, полагаю, к нему подослали шантажиста.

— Мне всегда нравился Вернон.

— Наверное, так и было задумано. Автор передал ему больше своих черт, чем остальным мальчикам. Маммери! Познакомься еще кое с кем, кто может отличить Тома Мерри от Гарри Уортона.

Мальчик неохотно поднял голову, и Мэри увидела его карие глаза, загорелое лицо, длинный нос и тонкие губы.

«Что со мной?» — подумала Мэри Газали. Она прежде, кажется, не испытывала подобных ощущений. О боже, так сладко, но это лишает меня сил. Наверное, это неприлично.

— Ну что, понравилось?

Будто три части одной, некогда единой души, они встретились и воссоединились. Это чувство принесло ей удовлетворение. Она была счастлива.

— Осталось полстраницы. Но конечно, это здорово. Просто классно.

— И мне так кажется. Это один из моих любимых рассказов. Ты знаком с Мэри Газали?

Он был воспитанный мальчик. Она видела, что ему хочется дочитать до конца, но он понимает, что обязан встать. Она остановила его рукой:

— Нет-нет, читай дальше. Мы не уходим.

Они подошли к выщербленной стене, увитой плющом, поднимающимся по проволоке к терракотовой черепице. По ту сторону шумел городской транспорт. Когда-то здесь была деревенская усадьба. Теперь же, когда провели автостраду, до центра Лондона добраться можно было быстрее, чем до соседних ферм. С крыши дома, а точнее, со сказочной круглой башни, покрытой до самого флюгера модным шифером, доносились звуки скрипок и виолончели. Там шла репетиция концерта, который должен был состояться на будущей неделе. Между тем внизу шестеро или семеро мужчин нервно играли в крикет.

— Это просто. — Джозеф Кисс повел ее вперед. — Просто, Мэри? Не возражаете?

— Идет! — Она вдруг вспомнила, что когда-то была бойкой на язык и почти никогда не терялась. — Не возражаю. Но вы для меня останетесь мистером Киссом. Ничего?

— Конечно ничего.

Она почувствовала себя уютней, хотя сладкий голод желания еще не покинул ее. Тут они дошли до Старого английского сада, и она остановилась, чтобы надышаться ароматом вероники и маргариток.

— Я знавал другой такой сад, очень похожий, только гораздо меньше этого. В Кенсингтоне. Сад на крыше. — Мистер Кисс явно получал такое же наслаждение от ее ощущений. Его рука, касавшаяся ее руки, была теплой. — Вы там не бывали?

— Нет, я никогда не была в тех краях. — О, какой запах, какой сильный!

— Когда мы окажемся на свободе, то съездим туда.

— Я хотела бы побывать в Кенсингтоне. Мы все собирались пройтись по музеям, знаете? Но когда появилась свободная минутка, выезжали за город. В замки. Арундел прекрасен. Это в Лидсе, кажется?

— Вы родом из Кента?

— Я ничего не помню о своей семье, никаких подробностей, но один из психологов пытался нарисовать что-то вроде фамильного древа. Вы верите в кровные узы, мистер Кисс?

— Во что? В наследственность?

— В какую то связь, наверное.

— Не знаю. Но почему вы об этом спрашиваете? Вас волнуют предки?

— Скорее тайна моего отца, то ли американца, то ли ирландца. А Газали, конечно, — ложный след. Это фамилия моего мужа. Он был родом из Суффолка. Я проверяла. В Суффолке живет один Гезли, а еще несколько Газли были контрабандистами на восточном побережье. К концу жизни они были очень богаты. Пат говорил мне, что его дедушка был судовладельцем. Кое-кто из них занялся промышленностью и перебрался в Питерборо. Но конечно, это никуда не ведет. Мы же сами Фелгейты. Куда более простая фамилия. Фелгейт — искаженное от «филд гейт», что значит «ворота в поле». Так ведь? Дорога, ведущая в поле! Ворота в поле! — Она рассмеялась. — И опять что? Ничего. С другой стороны, Кисс — очень необычная фамилия. — Ей казалось, что никогда прежде она не чувствовала себя так легко. — Она очень экзотическая! — Медленно, с наслаждением проговорила она.

— Часто думают, что это польская или еврейская фамилия, но это такая же старая английская фамилия, как и любая другая. Киссеры были кожевенниками, выделывали кожу. А Кисс происходит от Киссер. Встречается в хрониках со времен Вильгельма Завоевателя, а значит, такая же обыденная, как и ваша.

— А я-то надеялась!

— Но со стороны матери в нашем роду были цыгане.

— А мой отец, говорят, был лудильщиком.

— Вот и докопались! Мы получили свое ясновидение от тех, кто привык странствовать! — Он слегка коснулся ее плеча, чтобы показать, что говорит все это шутя.

Они дошли до другой стены. Территория больницы поначалу казалась Мэри большой, но в последнее время сокращалась с каждым следующим днем ее пребывания здесь. Они все еще слышали скрипки и голоса игроков в крикет, но теперь жужжание пчелы, направляющейся к клумбе, звучало куда громче. Они присели на лужайку. Сладкий запах свежескошенной травы приятно кружил голову. Она откинула голову, словно подставляя губы для поцелуя.

— Мне будет жаль, когда придет пора расстаться, — сказал он, нарушая то настроение, в котором они пребывали оба. — Но я оставлю адрес и все такое. Вы заглянете ко мне? Было бы здорово иметь друга отсюда. Обычно я не завожу здесь друзей. А в этот раз даже двое, так повезло.

— Вы регулярно ложитесь в Вифлеемскую больницу?

— Да. — Он улыбнулся. — Но ни разу не встречал здесь ни Иосифа, ни Марию.

От такого богохульства она даже подскочила.

— О нет! Не надо! Пожалуйста.

— Простите. Я не подумал. Сейчас так мало, кто…

Она нахмурилась.

— Верит? Патрик воспринимал все это всерьез. Кажется. — Она почувствовала, как пересохло у нее во рту. — Извините меня, пожалуйста. Я знаю, вы просто пошутили. Вы меня не обидели. — Она опять встревожилась, не уйдет ли он. И попыталась пошутить сама. — А где же младенец Иисус?

— Нет, нет, нет! — поднял он обе руки. — Не нужно. Мне чрезвычайно жаль.

— В этом было и что-то очень хорошее. Мы редко ходили в церковь. Даже бабушка. Она была суеверна, но не религиозна. — Мэри заставила себя опять лечь на траву и прокашлялась. — Я имею в виду, что в ней был страх божий, совершенно примитивный. Знаете, когда я росла, я много читала. И меня заинтересовало христианство. Сама идея. — Она медленно повернула голову, чтобы взглянуть на него под еще непривычным для себя углом.

— Да, конечно! А что вы читали в последнее время? — спросил он с неподдельным интересом. — А раньше?

— Когда проснулась, много газет, много журналов. Надо было понять, что происходит, перестать чувствовать себя Рипом Ван Винклем. Оказалось, что с войны мало что изменилось. Для простых людей. Фамилии мелькают, конечно, другие, но патриотическая риторика та же самая. Смешно, правда? Я не жалею, что проспала коронацию, но обидно, что наш бедный Георг не дожил до шестидесяти. Я думала, с ним все в порядке. Бабушка всем этим очень интересовалась. А вот дедушка был демократом. Он их ненавидел. Раньше я читала беллетристику. Всякие глупости — баронессу Орци, «Секстона Блейка», Вудхауза. Детские книжки терпеть не могла, а вот истории с продолжением обожала. Скорее всего, у меня не было вкуса. Сейчас я попыталась опять прочитать это, но мне стало скучно. Теперь мне нравится Джейн Остин. Она умна и придает мне сил. Что касается сестер Бронте, то мне кажется, что им не хватает воздуха и они не говорят, а кричат. И злодеи у них наказываются слишком жестоко. — Она повернула к нему открытое лицо и улыбнулась, — Я прочитала почти всю «макмиллановскую» серию иллюстрированной классики. Вы когда-нибудь читали «Иакова Благоверного»? Капитан Марриат очень занятен. И миссис Гаскелл тоже. Фенимор Купер, Томас Лав Пикок. Удивительный винегрет и с замечательными картинками. Джордж Элиот, Мария Эджуорт, Джордж Борроу. Вы думаете, я пытаюсь отгородиться от мира?

— От чего, дорогая?

— От больницы.

— От чего здесь отгораживаться? Разумеется, миссис Краик куда интересней, чем сестра Коггс.

— Вы знаете сестру Коггс?

— Прежде она заведовала мужским отделением.

— Она довольно мила. Обычно врачи обращаются с нами в такой снисходительной манере, которая просто выбивает из колеи.

— Думаю, нас здесь для этого и собрали. — Джозеф Кисс надул щеки. — Я никогда не мог до конца понять, почему они так любят унижать нас. Чтобы это понять, надо, наверное, стать одним из них, приобщиться к власти. А вы хотите власти, Мэри?

— Только если она поможет отстоять мне мою личную свободу, мистер Кисс. Не уверена, что вполне вас понимаю. Что значит власть? Мне иногда кажется, что я могу читать чужие мысли. Но здесь многим так кажется.

— Очень многим. Но разве ваш дар — лишь заблуждение?

— Может, вы мне подскажете.

Он провел ладонью по стриженой траве.

— Ну а врачи на что? Может быть, проблема в языке? Они пытаются влиять на наше состояние, не понимая его сути. А вы понимаете, Мэри?

— Какой из меня аналитик? А вот вам, наверное, сподручнее.

Теплая земля, казалось, ходила волнами, но ей это нравилось. Она бы так говорила и говорила, лишь бы он оставался рядом. А потом ей вдруг стало ясно, что она ведет себя как малое дитя. Она холодно взглянула на него. На его лице было нежное, мечтательное выражение. Ее смущение уменьшилось, когда она поняла, что он просто обдумывал ее слова. Он слушал ее, и это само по себе было непривычным, почти пугающим.

— Не совсем. — Он перевернулся на живот. — Моя жена — она сейчас в Амстердаме — считала меня неспособным докопаться до корня проблемы. Она всерьез полагает, что я навязываю миру нечто вроде альтернативной реальности. Наверно, моя реальность оказалась сильнее ее реальности. Во всяком случае, она меня в этом обвиняла, помимо всех прочих преступлений.

— Так вы преступник? — К маргариткам подлетела пестрая бабочка.

— Думаю, она так считает. Не знаю.

— Она вас бросила? — спросила Мэри, будто ее это не касалось.

— Уехала вместе с детьми. К голландскому полицейскому.

— Какой ужас! — Мэри распахнула глаза.

— Так что я должен спросить себя: «А не была ли она права?»

— У вас сильный характер, и вы никогда не нападаете первым.

Он покачал головой:

— Не нападаю на вас, Мэри. Но и дружу далеко не со всеми.

— Так чем же вы занимаетесь?

Телевизионное шоу завораживало ее. Она молилась, чтобы по воскресеньям никто не мешал ей во время просмотра. Хотя кое-кто из врачей считал телевидение вредным для пациентов, медсестры сами любили посидеть перед мерцающим экраном. Ей нравилось цитировать фразы из этого шоу. Благодаря этому она чувствовала себя частью современного общества.

— Когда-то я зарабатывал на жизнь телепатическими сеансами. Пока это не стало слишком опасным. Потом выступал в больших и малых залах, на ярмарках, в цирках. Я артист с довольно широким амплуа. Жене не нравились мои постоянные гастроли, а также отсутствие «настоящего» успеха, и поэтому она хотела, чтобы я вернулся к своему первоначальному ремеслу, к телепатии, которая мне так удавалась. Но именно так я и попал в ряды душевнобольных, Мэри. Я бредил. У меня пена шла изо рта. Я никогда не был так плох, как тогда. Но теперь я с радостью беру для себя передышку, укрываясь в психушке. И при этом даже могу выбирать, в какой именно! — Он говорил легко, но без иронии. — У меня большой опыт. Мотаюсь по психбольницам с сорокового года. С самого начала войны. Так что, можно сказать, у нас есть кое-что общее. Я не сравниваю, конечно.

— Что ж, было очень приятно… — Мэри села и принялась отряхивать со спины травинки. Ее руки и ноги тоже были облеплены обрезками травы и благодаря этому не обгорели на солнце. — Ах, мистер Кисс. Раз уж я хочу остаться на хорошем счету у сестры Коггс…

— Вам придется держать себя в узде там, снаружи. — Он показал на стену, тяжело опершись на другую руку, чтобы не упасть. — Но здесь не усердствуйте. Впоследствии вы собираетесь практиковать?

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — ответила она осторожно. — И мне кажется, что я уже практикую. А вы думаете, я не должна это делать?

— Да нет, я и в себе до конца не разобрался.

— Мы встретимся вечером… Нет? Мы встретимся завтра, на том же месте, в тот же час. Да?

Поднявшись с земли, он заслонил ее от солнца своим телом. Протянул ей большую чувственную руку, взглянул потемневшими глазами, чуть заметно улыбаясь.

— Да, Мэри. Это придаст смысл грядущему дню.

— А теперь я должна бежать.

Фраза была не из тех, что она использовала обычно. Это была фраза, которую она слышала по радио. Большая часть ее слов была заимствована не из книг, но, кажется, его это не волновало. А может быть, он привык общаться с людьми, которые говорили так, как она. До сих пор, по крайней мере до больницы, она общалась только с представителями рабочего класса. Другим важным источником было для нее кино. Ей нравился Шарль Бойе. И ей казалось, что Дэвид Маммери похож на молодого Шарля Бойе. На телевидении теперь мелькают совершенно новые лица. И она на самом деле не пошла, а побежала к дому.

Джозеф Кисс был взволнован меньше Мэри Газали. Замечательная девушка, самоучка, и акцент у нее странный, непонятно какой. Видимо, училась говорить заново. Как ребенок? Мейл мне расскажет. Теперь она не ребенок. Ее собственной дочке уже пятнадцать или около того. Примерно столько, сколько Маммери. Мейл был потрясен. Должен был слушать лучше. Ее кожа… Вибрирует. Согревает. Она светится. Ах, я не знаю, не знаю. Что нас разделяет? Возможно, слишком многое. Но какой чрезвычайный стимул! Однако будет ли это порядочно? Он почувствовал слабую боль в голове и почесал лоб. А потом направил свои стопы к фонтану. Наверняка Дэвид Маммери уже кончил читать и хочет обсудить прочитанное.

Мисс Полин Гоуэр, которая с тридцатого года, когда она получила права категории «Б», перевезла уже более двадцати тысяч пассажиров, летит сейчас вместе со своей подругой мисс Дороти Спайсер, племянницей известной общественной деятельницы миссис Три. Сегодня на авиалайнере «Девуатен Д-триста тридцать два», взятом напрокат у «Эр-Франс», они доставляют из Парижа в Кройдон выдающегося русского генерала Алексея Николаевича Куропаткина, главнокомандующего Северной армией.

Мэри Газали увидела, что темная палата пуста. Лучик солнечного света падал через прорезь в жалюзи на гладкую поверхность теннисного стола, а слишком явственная тишина наводила на мысль о недавнем происшествии: возможно, кто-то из пациентов «выкинул номер», как выражалась обычно сестра Коггс. Атмосфера напоминала ту, что наступает после того, как санитары уведут, утихомирив, разбушевавшегося пациента, а все остальные замыкаются в страхе, что с ними могут поступить точно так же.

Радуясь, что ее никто не видит, Мэри вгляделась в полумрак и устроилась в плетеном кресле лицом к освещенной оранжерее. Силуэты четырех фигур находились там же, где она их оставила. Рейчел тихонько качалась из стороны в сторону. Она всегда так делала, когда ей некому было подражать. Одна из старушек спала. Почувствовав присутствие Мэри, Джойс повернула голову, но не сумела разглядеть ее во тьме. Я так натерла седлом бедра, что с них просто кожа слезла, но всеравно так полюбила эту страну и простых людей племени вайнаху, что стала считать себя индианкой, ведь они считают себя частью своей земли. Это общая черта всех индейцев и Северной, и Южной Америки. Незаметными движениями стряхивая с рук налипшие травинки, Мэри с радостной дрожью думала о Джозефе Киссе и Дэвиде Маммери. Имеет ли она право соблазнить мальчика? Он такой хорошенький. Она покачала головой, чувствуя себя одержимой бесами, хотя всего лишь испытывала вожделение к Дэвиду и мистеру Киссу. Какое совпадение встретить их в один и тот же день! Тем не менее она не была полностью уверена в том, что не сошла с ума. Она вспомнила болтовню медсестер об их курортных романах, рассказы о дежурствах в других отделениях больницы, о тайных свиданиях, о побегах с возлюбленными. Возможно, это форма фиксации для любого, кто еще не впал в маразм. Как-то раз она подслушала рассказ доктора Мейла о симптоме Хантингдона — вспышке сексуального влечения, сопровождающейся, по его словам, столь же резким падением нравственных барьеров. Другими словами, как заключила она, опираясь на самостоятельно почерпнутые из книг сведения, человек превращается в «фантазию божественного маркиза». Эти выводы позабавили, но не удовлетворили ее. Она была уверена, что ее чувство не более чем обычное влечение, которое разделяет, по крайней мере, мистер Кисс. Проблема заключалась не в том, почему она возжелала одновременно и мальчика, и мужа, а в том, как их добиться. С каждым днем она все более убеждалась, что четырнадцать лет жизни прошли как во сне. Теперь она должна их наверстать. Это означало, что она готова поддаться любому порыву, пойти на любой риск, для того чтобы понять, чего именно была лишена. При этом здравый смысл подсказывал ей, что ее фантазия не основана на сколько-нибудь разумной логике и она должна принять свою судьбу просто как несчастный случай, а свое спасение — как счастливый. Многие тогда погибли на месте. Она глубоко вздохнула.

— А что это с нами случилось? — Едва сестра Коггс открыла двойные, из армированного стекла двери главного холла, за ее спиной раздались тихие рутинно-металлические звуки больницы, потек запах дезинфицирующих средств, лекарств и мочи, послышались вскрики, приглушенные вопли и смех. — Сидим в темноте. Солнышка слишком много? Не хотим получить тепловой удар, да, Мэри? Мы тут с тобой единственные, кто еще не чокнулся. Насчет себя я, впрочем, не уверена. — Такие рассуждения были обычными среди медсестер, кое-кто из которых даже верил, что психические заболевания заразны и передаются как вирус при слишком тесном контакте с больными. — Так что же с нами? Просто хотим немного тишины и покоя?

Она уселась в кресло, вытянув вперед ноги в черных нейлоновых чулках, достала газету и вздохнула. Потом рассеянно почесала свое могучее тело. От нее пахло недавно выкуренной сигаретой.

— Что-то стряслось, пока я гуляла? — спросила Мэри как бы невзначай, понимая, что, если она будет осторожной, сестра Коггс не причинит ей неприятностей.

Сестра Коггс фыркнула:

— Забавно, Мэри, как ты всегда угадываешь, что происходит. Нас навестила Элеанор. Она проснулась и решила, что Наполеон только что высадился в Дувре. А может быть, это была атака цеппелинов на Вестминстерское аббатство. Обычная чепуха. Мы отвели ее обратно в постель. С ней все в порядке. Но как быть со Старушкой Нонни, трудно сказать. То она целый день откалывает шуточки, так что животик надорвешь, то на следующий день ведет себя как сейчас. Не знаю. Все та же скучная история, которую можно услышать от половины наших больных. Ах, дорогая! — Чтобы изобразить раздражение, она шумно подвигалась в своем плетеном кресле. — Ну, как там в саду, хорошо?

— Все еще очень жарко.

— У меня будет славный уикенд. Я собираюсь с мужем на побережье. Его брат живет рядом с Брайтоном, в Сифорде. Мне нравится стоять на пирсе. А ты, Мэри, любишь бывать на море?

— Я никогда не бывала на море. Только в деревне. Другие дети ездили на море, но мы в те времена не могли себе это позволить. Когда с деньгами стало получше, у меня появился велосипед. Однажды мы поехали на поезде в Арундел. Это всего в двух милях от побережья, кажется. Если кто-нибудь спросит, жила ли я когда-нибудь на острове, я не смогу ответить. Не знаю. — Она улыбнулась.

— Ох, — только и ответила сестра Коггс и развернула газету.

— Я думаю пойти в библиотеку. — Мэри поднялась, прося разрешения.

— Ты уже перебрала кучу книг, — подняла брови сестра Коггс в знак согласия. — И в самом деле все прочитала?

— Надо же чем-то заполнять время.

Она пересекла прохладный мраморный вестибюль, где было темно из-за того, что на окна были спущены шторы, а огромная входная дверь заперта на засов. Мэри помахала Норин Смит из регистратуры и другой, незнакомой, медсестре и поднялась по широкой каменной лестнице в холл второго этажа. Здесь все было отделано камнем и деревом. Повсюду были развешаны современные картины с изображением цветов, штукатурка и деревянная обшивка потрескались, облупились и требовали ремонта. В одной из своих личин Джойс представляла себя Красавицей с Юга, живущей затворницей в каком-то разрушенном старинном доме; такая лестница идеально подошла бы для юбок с кринолином. Повернув ручку резной дубовой двери, Мэри вошла в библиотеку и поздоровалась с Маргарет Хезлтайн, длинной, угловатой библиотекаршей. Она сама была пациенткой, но ей позволили работать в больничной библиотеке, несмотря на привычку рвать в клочки книги, которые ей не понравились.

— О Мэри! Моя любимая читательница! — Она обращалась с ней, как обращалась когда-то со своими ученицами в школе, где работала до того, как была уволена, затем посажена в тюрьму и наконец сослана в Вифлеемскую больницу. — Ну, кто у нас сегодня? Джейн Остин? Но кажется, ты ее уже прочитала. Анна Радклиф тебе не нравится? Не могу ничего возразить. Так что…

— Я хотела посмотреть серию классики. — Мэри была явно смущена.

— Может, Вальтер Скотт?

— Нет, не Скотт. Я хотела бы еще раз глянуть в Дизраэли. — В компании Маргарет Мэри вдруг начинала сыпать словечками из подростковых журналов. — Он меня доконал своей «Сибиллой».

Ее удивляли собственные способности к мимикрии. Она могла имитировать любого, включая самого доктора Мейла. Это несколько облегчало ее жизнь, хотя любой другой, менее уверенный в себе пациент испытал бы на ее месте страх перед раздвоением личности.

Стеллажи с книгами были расставлены перпендикулярно к окнам таким образом, что проходы между ними легко просматривались со стола библиотекаря. Окна были завешаны зелеными шторами. Пахло деревом, пылью, старой бумагой. Маргарет не только тщательно расставила вверенные ей книги, но и регулярно их чистила. Корешки были отполированы, с обложек стерты любые пятнышки. Иногда Мэри натыкалась на старательно распрямленные уголки страниц.

Третьим в комнате был маленький старичок, которого они называли Эрнст-полисмен, из-за того что считал себя старшим инспектором уголовного розыска и читал детективы или то, что он называл «отчетами о преступлениях». Черты лица у него были мелкие, как у гномика, а бегающие глазки выражали мрачное осуждение. Угодив в Вифлеемскую больницу в первый раз, он пытался арестовать всех, включая главного врача, но теперь удовлетворялся тем, что разгадывал загадочные случаи, о которых слышал по радио. Мрачно взглянув на Мэри, он еле заметно пожал плечами и повернулся к томикам Агаты Кристи, каждый из которых прочитал уже десятки раз. Потом наугад вытащил один и проковылял к столу, где мисс Хезлтайн с молчаливым неодобрением зарегистрировала книгу, проводила его до двери неприязненным взглядом и вернулась к своим важным занятиям, невидимым за конторкой.

Собрание «макмиллановской» классики было подарено больнице миссис X. Э. Стэндлейк. Мэри любила книги этой серии главным образом потому, что они особенно не привлекали других читателей и стояли на особых полках в конце отдела художественной литературы. По крайней мере половину из них до Мэри не брала в руки ни одна живая душа. Страницы даже не были разрезаны и пахли краской. Мэри нравилась их анонимность. У всех книг были одинаковые красные корешки, тисненные поблекшим золотом и украшенные незатейливым цветочным узором, а иллюстрации часто были сделаны одном и тем же художником. Мэри уже знала их имена. Это были Фред С. Пеграм, X. Р. Миллар, С. Р. Брок, Р. М. Брок, Крис Хаммонд, Хью Томпсон, Ф. X. Таунзенд, Дж. Эйтон Симингтон и другие. Некоторых из них она помнила с детства по иллюстрациям в «Виндзор мэгезин» и других старых толстых журналах, которые часто были для нее единственным доступным чтением: их давали ей книготорговцы с Фаррингдон-роуд. Фаррингдон-роуд была за углом дома, в котором она выросла. Бесконечные ряды книжных лотков тянулись до Ладгейтской площади, мимо Бартса и Смитфилда и уходили под Виадук. Летом после обеда, во время школьных каникул, она часто ходила на книжный развал и вскоре стала известна всем лоточникам, с жаром рекомендовавшим ей своих любимых авторов, отдавшим ей задаром дешевые издания, потрепанные старые номера журналов, томики классики в бумажных обложках, напечатанные в две колонки. А сверху, с Виадука, казалось, взирали на них с ласковым одобрением кариатиды, символизирующие все викторианские добродетели. Даже после того, как она окончила школу и получила работу в Холборне, в универмаге «Гэмэджиз», меньше чем в двух минутах ходьбы от Виадука, она продолжала бродить по Фаррингдон-роуд во время обеденного перерыва. Бабушку так восхищала ее любовь к чтению, что она лишь пару раз, да и то чисто символически, посетовала на эту ее привычку. Дедушка же, становясь с каждым днем все более рассеянным, намекнул ей, что образование — единственное спасение для девушки из рабочей семьи, и умолял ее взяться за более полезные книги вроде «Страдающего человечества» и «Очерка истории».

Она вытащила «Сибиллу» с одной из верхних полок. В этой книге иллюстрации Фреда Пеграма были не слишком удачными. Мэри притворилась, что разглядывает картинки, но на самом деле наслаждалась уединением и тишиной. Наконец она отнесла роман к Маргарет Хезлтайн.

— Нашла! — бодро воскликнула она.

— Молодчина! — Мисс Хезлтайн поставила свежий штамп на листок. — Увидимся завтра?

— Или послезавтра. — Мэри взвесила книгу в руке.

Когда она вышла на лестничную площадку, сверху ее громко окликнули:

— Вот вы где! — По лестнице к ней спускался тощий, черноволосый и темноглазый доктор Мейл в полосатом костюме, с небрежно завязанным галстуком, похожий на развязную обезьяну. — Мэри! Мэри! Мэри! Мы ищем вас повсюду. И не сообразили, что вы, наверное, в библиотеке.

Она заволновалась. Не заметили ли они чего-то странного в ее поведении? Не собираются ли они поместить ее в отдельный бокс? А как же любовные планы?

— О нет, ничего страшного! — Приблизившись к ней, он оказался едва ли выше ее ростом. — Вас просят пройти наверх, в комнату для собеседований. Они хотят осмотреть вас еще раз. — Он раздраженно ухмыльнулся. — Вы не против пойти сейчас наверх? — Он показал рукой. — Я буду там.

И в это самое время она решила, что будет любить обоих, только Джозеф Кисс будет ее первым любовником. Разбуженная поцелуем. Хотя мальчик безопаснее, но в то же времяслишком юн. Даже Патрику приходилось кое-что выпытывать у моего дедушки. Она прижала «Сибиллу» к груди и поднялась на верхний этаж. Дверь в приемную была открыта, виднелась мебель из вощеного дуба, столы и стулья. Она остановилась, вглядываясь в антисептическую пустоту комнаты. Я всегда была немножко пухленькой, но он сказал, что я ему нравлюсь такой, как есть, так что мне никогда не хотелось меняться, я и не пыталась. И вообще это было так прекрасно. Мы все были так счастливыочень счастливы, если оглянуться назад. Это было до войны, до пожара. По пятницам к чаю я жарила ему обычно немного трески. Л по субботам мы всегда ходили в кино. Она хорошо знала роль, которая им понравится, но они еще дали ей время на репетицию.

Перед ее мысленным взором прошел Джозеф Кисс, на этот раз без одежды. Она задрожала и облокотилась о дверной косяк.

— Идите! Идите! Не о чем беспокоиться, Мэри! Идите же! Смотрите, вы уронили книжку. Идите! У вас есть блестящий шанс выбраться отсюда! Заходите же! Будьте собой, Мэри! — настойчиво подбадривал ее доктор Мейл, мечтающий пойти домой. Он нагнулся. Протянул ей упавшую «Сибиллу». — С вами все в порядке?

— Все в порядке, — ответила она.

Откинув прилипшие ко лбу волосы, Мэри двинулась вперед, вдыхая запах воска, пристально глядя на дверь, в которую она должна пройти, чтобы попасть на повторный осмотр.

Я полагаю, что потеря памяти произошла из-за шока, вызванного гибелью Пата. Странно и то, что у меня, кажется, нет никаких побочных эффектов. Такое ощущение, что я могу спокойно начать с того, на чем остановилась. Хотя, конечно, ребенок вырос и все такое. Но я легко могу найти работу. Ты сверкаешь и переливаешься как ласковый и нежный зверь из литого золота, с нежным отростком. Мне это снилось. Вы оба мне снились.

— Идите, Мэри!

Изобразив на лице самую обыкновенную улыбку, она подчинилась его приказу.

Сады цыган 1954

Проблемы, конечно, были, писал Дэвид Маммери в своем отчете в те времена, когда он еще доверял доктору Мейлу. Самый тяжелый год моей жизни? Очевидно, тысяча девятьсот пятьдесят четвертый, когда я понял, что мама больна, и когда впервые увлекся историей нашей семьи. Лично со мной все было в порядке, о чем, я уверен, мне уже приходилось упоминать. Первое воспоминание — это бомбы, лучи прожекторов, силуэты самолетов, чудовищные взрывы. Дядя Рег вспоминает, как однажды вошел в нашу спальню и увидел, что мать стоит со мной у окна. Мы смотрели на Блиц.

Дядя Рег хорошо знал семейную историю и был готов многое мне рассказать. Рег Маммери был братом моего отца. Раньше он участвовал в велосипедных гонках вместе с отцом. Одно время он жил с нами по соседству. Моя мать дружила с его женой. Я видел его чаще, чем отца. Мой папа — Вик Маммери, Король Спидвея. Работал на оборонном предприятии где-то в Кройдоне. Мать одна возила меня то в деревню, то на море: наверное, это была своего рода эвакуация на природу. Мать была очень нервной, с перепадами настроения, хотя с годами стала спокойнее. Честно говоря, она избирала очень драматичные способы демонстрации своего несчастья. Помню, однажды, вскоре после того, как отец ушел, она стояла, раскачиваясь, на верхней ступеньки лестницы, а потом упала и покатилась вниз. Может, это я окликнул ее? Может быть. Был ли я виноват в том, что она упала? Не знаю. Кажется, она не сильно расшиблась.

В другой раз, уже в другом доме, она проделала почти то же самое. Поскольку тогда я был уже старше, то побежал за нашатырем. Я вытащил пробку и наклонился, сунув бутылочку ей под нос. Нашатырный спирт пролился на ее верхнюю губу и попал в рот. Она тут же подскочила и принялась кричать на меня, обвиняя в том, что я собирался ее отравить.

Теперь я, конечно, подозреваю, что ее обмороки были подстроены, однако у нее был недюжинный драматический талант. Я всегда восхищался ею. Когда она не могла больше воздействовать на меня эмоционально, она принялась манипулировать мною с помощью намеков. Теперь никому не удастся шантажировать меня, вызывая во мне чувства вины или стыда: я научился сопротивляться этому. Я начал считать ее «припадки» чем то вроде соревнования между нами. Я никогда не оставлял ее одну и не испытывал к ней ничего, кроме постоянного сочувствия, но и не позволял ей добиваться желаемого таким изощренным способом. Даже если она просто хотела, чтобы я провел с ней выходные или сходил с нею в кино. Если она спрашивала меня о чем-то прямо, то всегда получала честный ответ. Другими словами, я пытался научить маму вести себя рационально. Но мне это так и не удалось. Мне было четырнадцать, когда я понял, что мама перестала видеть во мне сына. Она хотела, чтобы я занял вакантное место ее дедушки! Я понял не только то, как мне следует вести себя с ней, но и то, чего именно она от меня добивается. Отказывая ей, я теперь не сопротивлялся слепо. Я перестал оказывать ей такие знаки внимания, которые считал неподобающими.

Это не объясняет мою душевную болезнь, мою проявившуюся в детстве способность видеть и слышать невидимое и неслышимое для других, мои периодические приступы паранойи. При этом мои отношения с женщинами, как мне говорят, абсолютно нормальны. Связи обычно длятся столько же, сколько у большинства моих друзей. Мне трудно жить с кем-то, когда сознание выходит из-под моего контроля. Но это не признак психологической травмы. Я любил маму. Мы вместе пережили войну.

Должен признать, что мне нравятся руины. Как всякий мальчишка, я любил разбомбленные здания, потому что они предоставляли мне и свободу, и приключения. Ничто не нравилось нам больше какого-нибудь пустого дома, особенно если он остался почти нетронутым. Мы научились ходить по стропилам и балкам, обходя ненадежные перекрытия. Мы научились проверять стены. Научились находить такую часть дома, которую необходимо было подтолкнуть и разрушить для того, чтобы оставшаяся часть дома стала более безопасной. Поднимаясь по качающимся лестничным пролетам, пытаясь добраться до чердака, мы могли с точностью определить, обвалится крыша или удержится. Однажды мы протащили с верхнего этажа до усыпанного битым кирпичом садика пианино, помяв куст роз и подняв огромное облако пыли, которое нас и выдало, так что нам пришлось бежать прочь.

Подвалы нас пугали. Мы боялись, что среди вонючих матрасов и гниющего дерева самодельных бомбоубежищ окажутся трупы. Обычно подвалы были залиты водой и воняли мочой. Мы подносили спички к трубам, чтобы узнать, сохранился ли в них газ, пили воду из кранов, которые кто-то открыл и не успел закрыть, носили к прудам старые ванны, и они всегда тонули, не успевали мы проплыть и несколько ярдов. Дни нашего детства были золотыми. Наши родители праздновали прекращение бомбежек. Они остались в живых, и это было прекрасно!

Поскольку мы уцелели, мы уже не боялись Бомбы. Мы не задумываясь делали самопалы из стальных трубок, набивали их порохом и палили по своим любимым целям. Шариком, пушенным из такого ружья, можно было запросто пробить забор из рифленого железа. У нас были ракетные установки, гранаты, сделанные из обрезков труб. Поджигали мы их с помощью фитилей. Мы делали «коктейль Молотова», таская у родителей драгоценный парафин. А из велосипедных насосов — огнеметы, наполняя их бензином и поджигая. Стоило толкнуть ручку — и через несколько секунд вырывался яростной струей огонь. Можно было окунуть руки в бензин и поджечь их, пугая всех, кто не знал секрета: горели пары бензина, а не кожа. Используя тот же способ, я научился глотать огонь, но когда я попробовал покрутить в зубах бритвенное лезвие, сильно порезал язык. До сих пор я не уверен, можно ли это сделать на самом деле или тот человек, который показал мне этот фокус, просто меня дурачил.

Мы стреляли друг в друга из пистолетов-пулеметов «стен». У них не было казенной части, но в остальном они были точь-в-точь, как в Британской армии. Мы самозабвенно играли среди руин, под летним небом, и мне кажется, что мы отдавались игре с большим наслаждением, чем современные дети. Мы бродили по огромной территории и, вырастая, еще больше расширяли ее за счет велосипедных прогулок.

Школа была для меня тюрьмой, в которой свою власть надо мной проявляли люди, не заслужившие на это права. К десяти годам я промучился в трех обычных и еще в одной частной школе. Больно было везде — различалась только природа боли. Повсюду меня изводили и унижали. Самостоятельно научившийся читать в возрасте четырех лет, я разом прочитал все учебники и начал скучать уже через неделю после начала занятий. Директор школы сказал маме, что, по его мнению, мы несовместимы, хотя там и было многое, что доставляло мне наслаждение: лес, ферма с поросятами, само старое здание в стиле тюдор, где было много тайных ходов, которые было нетрудно обнаружить. Пользуясь этими ходами, мы совершали ночные рейды в кладовую или незаметно выбирались на улицу. По ним я трижды пытался бежать, но после побега начинал плутать в лесу, и меня ловили местные жители. В той школе мне очень нравилась форма, и я продолжал носить зеленые вельветовые штаны и коричневый вязаный жакет еще долго после того, как ее покинул.

Пока меня не отправили домой, большинство моих однокашников верили моим сказкам о том, что я вырос среди волков в индийских джунглях. Плагиат прошел незамеченным, потому что в то время Киплинг считался реакционным писателем, по крайней мере в курсе политической истории, преподававшемся в «Куперз-Холл». Кое-кто, однако, начал сомневаться в моей легенде, когда под свист моих недругов во главе с Томми Ми, требовавших, чтобы я показал свои навыки, я залез на большой дуб рядом с художественной мастерской и не смог слезть без помощи старшего воспитателя. Вскоре после этого я подхватил свинку и попал в изолятор. Там на меня впервые снизошло видение Христа: у него были самые обыкновенные голова и плечи, светлые волосы, красивая борода, бледная кожа, голубые глаза. И одеяние на нем было голубым. Он улыбнулся мне, сложив пальцы в знак благословения. К тому времени, когда меня выписали, я успел вдобавок повидать сэра Френсиса Дрейка, короля Георга Шестого, еще живого, сэра Генри Моргана, и множество менее примечательных призраков. Поскольку я уже имел в школе печальный опыт наказания за то, что они называли игрой воображения, я решил никому не говорить об этих духах, но сам был крайне возбужден. В конце концов я доверился своему другу Бену Френчу и поведал ему эту тайну. Его мать была уборщицей в школе, а отец — вполне состоятельным американцем, служившим в Королевских ВВС еще до войны.

Когда я оправился от свинки, летние каникулы еще не начались. Пока мама была на работе, а Бен в школе, я поехал на велосипеде в Митчем, мимо заново отстроенных магазинов, библиотеки, бюро ритуальных услуг и маслобойни, в район, известный под названием Роки, в конюшни. Я отправился туда, чтобы навестить своих друзей-цыган. Ма Ли и две ее приземистые дочки, Мари и Фиби, как всегда, встретили меня приветливо, но вот мальчишки относились ко мне как к чужаку. После войны мы часто играли вместе, а теперь они с явным возмущением покрикивали на лошадей, в то время как я сидел в гостиной, пил чай и рассказывал дамам о школе и о том, как выглядели мои привидения. У всех троих были массивные золотые серьги, а у Ма Ли сверкали золотом зубы. У них была кожа оливкового цвета и кудрявые темные волосы. Все девочки и мальчики были очень похожи друг на друга, в одинаковых старых джемперах, молескиновых брюках, высоких сапогах. Моей первой девушкой была цыганка. Я спал с Мари, хотя она была на два или три года старше меня. Рано утром она вставала и исчезала. Насколько я понимаю, между нами ничего такого так и не произошло. Она заботилась обо мне, когда моя мама уехала по делам.

Ма Ли гадала на чайных листьях. Не знаю, для чего открыла она мне свои секреты. Мари научила меня гадать на картах, не на этих новомодных картах Таро, которыми пользуются хиппи, а на настоящих игральных картах. А вот Фиби умела предсказывать судьбу по руке. Старик Ли не возражал против того, что его жена привечает меня, и научил кататься на пони без седла. Я помню запах конюшен, запах пота и мокрой мешковины, овса и навоза, смешанные с ароматом фиалковой воды, которой Мари пользовалась лет с семи. Старик Ли разрешил мне помогать ему убирать в конюшнях, кормить пони и впрягать их в тележки с помощью упряжи, украшенной медными бляшками в виде солнца, луны и звезд. Никаких других украшений на цыганских пони и не было. Вняв моим мольбам, Мари научила меня нескольким словам своего языка, которого, как я подозреваю, она и сама толком не знала. Слово «ром» означало «мужчина», а «морт» — «женщина». «Чур» — «вор», а «дистарабин» — «тюрьма». Словом «тамо» она иногда называла меня, и оно означало «малыш». Лошадь они называли словом «прад». Значительный пласт цыганского, смешанного с арго, перекочевал затем в театральный, а оттуда в гомосексуальный язык.

Я полагаю, что Ма Ли рассматривала меня в качестве жениха. Она часто говорила своим дочерям, что мечтает о том, чтобы их жизнь улучшилась. Ей казалось унизительным ходить по домам, предлагая купить прищепки для белья, или предсказывать судьбу пьяным покупателям на ярмарках. Очень часто они запрягали своих пони в старые фургоны и всей семьей отправлялись в путь, куда-нибудь в сельскую местность, на ярмарки, где можно было купить или продать лошадей. Многие цыгане селились в Митчеме именно из-за ярмарок, хотя незадолго до начала войны торговля лошадьми прекратилась. У них еще оставались среди родни настоящие цыгане — то есть те, которые вели кочевую жизнь бродячих ремесленников, но себя они уже считали «дидди» — цыганами-полукровками. Мальчики, правда, стыдились образа жизни своих родителей. Но Ма Ли говорила, что жизнь на дороге — жалкая доля и что она всегда мечтала о таком вот маленьком домике, который теперь у нее есть. «Мои мама и папа никогда не видели, каковы дома внутри. Они никогда не жили нигде, кроме как в старом фургончике вроде того, с которого мы сейчас предсказываем судьбу во время представлений на ярмарках».

На Пасху я пошел с Мари и своими друзьями на большую ежегодную ярмарку с аттракционами. Там я отстал от них, и на меня набросилась компания цыганских мальчишек. Они избили меня в темном закутке за генератором. И теперь при запахе машинного масла я вспоминаю о крови. После этого происшествия мать запретила мне ходить в цыганские таборы. Но иногда я ее не слушался. Мари была оскорблена тем, что со мной случилось. После того как мы с матерью перебрались на Симли-роуд в Норбери, я постепенно перестал встречаться с Мари. Я скучаю по ней. Она вышла замуж за местного зеленщика и, как и боялась ее мать, проводила большую часть жизни за прилавком.

Я стал чаще видеться с Беном Френчем, у которого, как и у меня, было мало общего с другими местными мальчишками. До тех пор, пока его не призвали в Королевские ВВС, мы почти всегда играли вместе. Люди думали, что мы братья. Мы ходили в лес и строили там дома на деревьях, выдалбливали каноэ. Вдвоем мы разъезжали на велосипедах в поисках приключений. В 1954 году его сестру, шедшую из булочной, сбил грузовик.

В то лето, когда меня отослали домой из «Куперз-Холл», я провел неделю с дядей Джимом на Даунинг-стрит. Там мне нечем было заняться, разве что смущать туристов, раздвигая занавески на окнах. Те начинали задирать головы, надеясь увидеть премьер-министра Атли, который меня мало интересовал. Однажды дядя взял меня на Фестиваль Британии, значит, это было в пятьдесят первом году. Тетушка Айрис туда не пошла. Она сказала, что нам понравится больше, если мы сходим без нее. Мы побродили среди толпы, поглазели на огромные купола павильонов, съели мороженое и вернулись на Даунинг-стрит. Выставка должна была восславить чудесное будущее Британии. Помню, я был разочарован.

Иногда, когда перед главным входом в резиденцию стояли люди, дядя Джим проводил меня в дом через боковой вход. Там был довольно большой сад, окруженный высокой стеной и засаженный алтеем, ноготками и маргаритками, однако мне не разрешали в нем играть. Я мог пойти туда и почитать, сидя на скамейке, но, как сказал мне дядя Джим, мистер Атли не хочет, чтобы ему докучали дети.

Не зная, чем заняться, я вдоль и поперек исследовал дом, который изнутри казался мне бесконечным, притом что снаружи выглядел относительно небольшим. Кажется, это были два дома, соединенных между собой коридором, что объясняет, почему я помню вид на Хорсгардз-Парейд, плац-парад для конной гвардии. В то время у меня не было, однако, ясного представления о географии. Впервые я увидел Уинстона Черчилля, когда он, в шелковой голубой пижаме и каске, что то кричал моему дяде, а за окнами слышались свист «Фау» и разрывы где-то у реки. Дядя был у него вечно на побегушках. Черчилль проявлял ко мне куда больше интереса, чем его преемник Атли. «Ваш мальчик растет, Гриффин. В какой школе он учится?» От него всегда жутко несло сигарами и коньяком. «Не лезь в политику, — говорил мне Черчилль. — Это занятие для идиотов. Будь благоразумен и поступай на государственную службу».

Живя на Даунинг-стрит в то лето, я одолел почти всего Диккенса и добрую часть Британской энциклопедии. По воскресеньям я ходил на Уайтхолл, почти пустынную в этот день недели. В выходные дни в Лондоне почти не оставалось автомобилей. Дядя Джим сводил меня в Национальную галерею, а потом в кинотеатр «Одеон» на «Пиноккио». «Твоей тете Айрис это бы понравилось», — говорил он обычно, но я знал, что она старается не выходить на улицу. Он был величествен, как дворецкий, и руки у него были мягкие и теплые. «Я не засну на посту, не беспокойтесь, — говорила моя тетя Айрис. — А вы идите развлекайтесь». Ее лицо было все в морщинках. Я знал, что ее мучат постоянные боли.

На Даунинг-стрит я впервые встретил Хопалонга Кэссиди. Дядя Джим любил вестерны и читал их запоем, по меньшей мере по десять штук в неделю. Большинство из них были однообразны и скучны, но зато книжки Кларенса Э. Малфорда в бумажных обложках двадцатых годов, с ковбоями и преступниками и желто-черными корешками, были чудесными. В них была такая достоверность, что впоследствии, когда я сходил на «Кэссиди» в кино, фильм с Биллом Бойдом показался мне сильно разбавленной версией бессмертного мифа. Точно так же я был разочарован и фильмами о Тарзане. Для меня дом десять по Даунинг-стрит продолжает ассоциироваться с Диким Западом, а Текс Эвальт, палящий одновременно из двух кольтов, запомнился сильнее, чем сэр Черчилль, который показался мне довольно несчастным, может быть, потому, что к тому времени, как я его встретил, его лучшие времена были уже позади. К тому же в нем не было горькой самоиронии Текса Эвальта, прятавшего чувства за легендой, в которую превратился, — подобно Алану Лэдду в большинстве его фильмов, особенно в «Шейне».

Многих знаменитых политиков я помню прежде всего по запаху. Лишь сэр Алек Дуглас-Хьюм, похоже, не пах ничем. Впервые он пожал мне руку на приеме в Би-би-си и спросил, как у меня дела. «Рад вас видеть снова». Он был худой как скелет, небольшого роста, едва ли выше принца Филипа, у которого в те дни был очень озабоченный вид, возможно, из-за большого числа обязанностей. Когда все эти люди обнаружили, кто я такой, они пришли в восторг. Антони Иден источал запах несвежего белья. Макмиллан, которым дядя восхищался больше, чем любым другим премьер-министром, пах кожей и старой бумагой. Мне не выпало возможности понюхать премьера-социалиста, хотя Най Бивен, перед которым я испытывал благоговейный страх, сильно попахивал овощным супом.

Конечно, после 1954 года я уже не бывал на Даунинг-стрит.

Я поднимаюсь по лестнице к дяде Джиму. Останавливаюсь перед холодными картинами, развешанными повсюду на стенах. Среди них и портреты предков, и старых врагов семьи. «Не слушай Уинстона, — говорит мне дядя Джим. — Ты должен пойти в политику. Сейчас подходящее для этого время. Наступают перемены. Ты должен понять, что это перемены к лучшему. Только обещай, что пойдешь с гордо поднятой головой. И держись подальше от либералов». Он усадил меня в зале заседаний Кабинета, я повесил свою кепку на вешалку и гляжу на черную табличку с таинственным обозначением: «Первый лорд». Я удивляюсь, а сколько здесь лордов? Есть ли двадцатый лорд? Я не уверен, что справлюсь с такой ответственностью даже в одиннадцать лет. Но я люблю дядю Джима так же сильно, как свою мать, и чувствую себя обязанным сделать все, чтобы ему было приятно.

В огороженном стеной саду сгустились сумерки и сильно пахнет лавандой. Я так хочу снова оказаться с Мари. Я бегу в пижаме через весь дом, чтобы посмотреть, как там, вдали, солнце садится за деревьями Сент-Джеймского парка. Стая птиц взмывает над высокими силуэтами крыш. Цапли хлопают крыльями и исчезают. Они похожи на геральдические знаки. От воды доносятся отдаленные крики. Вижу кавалеристов в красной шерстяной форме с золотым позументом и коней на плац-параде. В пижаме я чувствую себя уязвимым, босые ноги касаются холодного мрамора, полированного паркета, восточного ковра. Я слышу голоса внизу. Чувствую запах жареного мяса и вареных овощей, вина и табака. Голоса становятся все громче. Я совсем не уверен, что смогу не разочаровать дядю Джима. Может, мистер Черчилль прав? Все, что я могу обещать дяде сейчас, так это то, что я не буду кандидатом от Либеральной партии. Сердце начинает колотиться от страха. Я напуган тем, что может случиться со мной, если меня поймают одного на мраморной лестнице перед семейными портретами. Может быть, потому, что я нахожусь так близко от такой непомерной государственной власти, я испытываю тревожное ощущение сродни эротическому. Я тихо бегу по пустым коридорам, по покрытой темно-зеленым ковром лестнице наверх, в свою комнату.

Дядя Джим и тетя Айрис сидят на разных концах кожаного диванчика и слушают новости по радио. Теперь, стоит мне услышать, как по радио передают результаты футбольных матчей, я вижу дядю и тетю, застывших в молчании. Когда я вхожу, они поднимают глаза, пробуждаются, кажется, отдают какие-то распоряжения горничной.

Моя прабабка со стороны Маммери была горничной в замке Хивер в Кенте. Она видела, как Асторы построили свою искусственную деревню, окружив ее рвом и превратив в замечательно уютное место, идеализированное средневековье. Прабабка была знаменита своими длинными венецианскими рыжими волосами и нежной бледной кожей. «Казалось, что ее голова охвачена огнем». Уильям Маммери, мой дед, родился в замке. «Она любила рассказывать нам, какими чудными людьми были Асторы, даже Нэнси. Когда я их встретила, я была слишком молода, чтобы составить себе о них ясное представление. Она была личной камеристкой, не просто служанкой. В те времена работа в Хивере была лучшим местом в округе. Все современные удобства. Лучше, чем в Кливдене. А тетя умерла в Париже графиней, представляете? Ее звали София. У меня где-то есть свидетельство о ее смерти. Его прислали по почте моей матери. Я думаю, что к тому времени она оставалась ближайшей родственницей Софии, но сомневаюсь, что речь шла о больших деньгах». Ему было пятнадцать, и он уже работал, когда пришло известие о том, что его мать утонула рядом с домиком Анны Киевской. Очевидно, она забыла о реке и ночью упала в нее.

У моего деда была своя экспортно-импортная контора в Сити. Он много говорил о фрахте и грузовых судах. В пятьдесят четвертом году я попытался разыскать его контору, помня, что она находилась где-то рядом с Фенчерч-стрит. Я надеялся найти ее на дальней стороне пустыря, заросшего сорной травой и лиловыми цветами, заваленного осколками кирпича и кусками бетона с прутьями ржавой арматуры, похожей на пораженные неизвестной болезнью деревья. Но контору я так и не обнаружил. Модели судов были там в каждом окне, а я думал, что пароходик будет выставлен только у дедушки.

Самой дальней из велосипедных поездок, совершенных мною с моим другом Беном Френчем, была поездка в Хивер, рядом с Орпингтоном, куда я стремился, наслушавшись рассказов. Сам замок был закрыт для публики, и поэтому, прислонив велосипеды к каменной стене церковного кладбища, мы пошли взглянуть на могилы моих родственников. Большая часть надгробий в Хивере сделана из местного песчаника, легко разрушаемого стихией, и поэтому прочитать можно было только современные надписи. Я не нашел ни одного Маммери. День был жаркий, и я натер себе задницу. У Бена был трехскоростной велосипед, а у меня тяжелый «Рали», который я прятал в сарае, потому что мама не разрешала мне кататься, пока мне не исполнится одиннадцать. У «Рали» было одно преимущество: большой багажник над передним колесом, в котором я мог возить своего черного с коричневыми подпалинами терьера Бренди. Обычно Бренди бежал за мной, пока не уставал. Потом он внезапно садился на дорогу и начинал лаять, привлекая мое внимание и ожидая, пока я не развернусь и не подъеду к нему. Тогда он прыгал в багажник, усаживался передо мной, поскуливая и повизгивая, и периодически рычал на встречных собак и кошек.

У меня было детство, которое я склонен считать идиллическим. Хотя случались, конечно, и подводные течения, и жестокие ссоры, обычно кончавшиеся взаимными слезами и извинениями. Я привык к этому. Другие дети влачили, на мой взгляд, тусклое существование, живя так гладко, будто они вовсе и не родились. Но эта напряженность отношений твердо базировалась на самом обычном человеческом существовании, в котором не было ничего патологического, и в отличие от столь многих своих современников я никогда не жаждал никакой эксцентрики, никаких экзотических ощущений. Я видел, что мое поколение или погибло или же покалечено, потеряно в чужом мире консервативных идей, имперского бреда, бессмысленных военных авантюр, в мире торгашеской философии, той самой, что превратила последнюю Французскую империю в жалкую пародию. Общество было несчастным, жестоким, эгоистичным. Англичане в высшей степени удовлетворены собой, самодовольны, как церковные прелаты, и не замечают, что их медленно поглощают зыбучие пески. Но нет сомнения в том, что когда они поймут, как низко пали, то встанут на наши плечи и пойдут по нашим головам. Томми Ми сделает это не задумываясь.

Когда я был ребенком, меня любили. Я чувствовал себя в безопасности. Я доверял многим людям, и меня редко предавали. Тем, кто время от времени меня предавал, очевидно, было свойственно ошибаться, и я продолжал доверять им. Ни один родитель не помнит всех обещаний, данных ребенку. Я оставался счастливым, уверенным в себе и независимым. Когда я проваливался на экзаменах, никто не винил меня. Я добивался успеха во всем, что меня интересовало. Моя мать, если даже сомневалась насчет моих планов, в целом во всем меня поддерживала. Когда в тринадцатилетнем возрасте я получил свой первый гонорар за статью в местной газете, она была счастлива. Соседи поздравляли меня, учителя гордились мной, хотя и продолжали предупреждать, что я должен с большим вниманием относиться к учебе. Меня наказывали за частые прогулы, за невыполнение домашних заданий, за проказы в классе. У меня было два отклонения от нормы: любовь к атональной музыке, в особенности к Чарльзу Айвзу, и к трудным книгам.

Некоторые полагают, что я рос одиноким ребенком, но на деле я сам, как правило, предпочитал свое собственное общество. У меня были друзья, которых в случае необходимости я всегда мог позвать. Самым близким из них был Бен Френч. Мы были как братья. Но иногда он уезжал к родственникам в Центральные графства, а впоследствии, будучи года на два старше меня, днем уходил на работу или на военную службу. Оказалось, что поступление в учебный авиационный корпус дало ему то, о чем он мечтал, а именно — военную службу, куда он ходил как на обычную работу, продолжая жить дома. По его примеру я тоже поступил в учебный авиационный корпус. У Бена были нежные, довольно утонченные черты лица, а его любимым чтением, как и моим, во время нашей первой встречи оказались книги Ричмал Кромптон. Мы оба увлекались химическими опытами. Больше всего возились с порохом, делая разные смеси. Смешивали все наугад и проверяли одну смесь за другой, так что часто случались незапланированные взрывы. В мальчишеские годы я часто подпаливал брови. Потолок и окна в моей комнате почернели, занавески часто загорались. Мать относилась к этому довольно снисходительно, возможно, потому, что легко могла вообразить себе худшее.

Еще мы оба увлекались игрушечными солдатиками, которых методично коллекционировали, посещая маленький магазинчик в Стритеме, рядом с Коммоном, где можно было найти большую часть наших британских наборов. Нас интересовали только британские. Мы послали за их каталогом, и он оказался размером с большую телефонную книгу, там были полки и армии разных стран, вплоть до фигурок инженерных частей. Эта книга была для нас как Библия. Мы обсуждали, на что будем копить деньги, и какая работа позволит нам купить морских пехотинцев. Эти оловянные солдатики, которых в середине пятидесятых было великое множество, к началу шестидесятых практически исчезли. Меня встревожило, когда вместо них появились пластмассовые фигурки в очень условной и однообразной форме и с очень приблизительной исторической привязкой. Теперь же я не могу позволить себе покупать солдатиков; это стало привилегией коллекционеров. Моя первая серия статей, напечатанных в журнале для мальчиков, как раз была посвящена оловянным солдатикам.

У меня были обычные интересы, нормальная жизнь. Я был обращен к миру и лишь изредка и сознательно углублялся внутрь себя. Вы просите меня писать о детстве, надеясь, что это даст вам ключ к моему нынешнему состоянию. Но мое детство ничего не дает. Ответ надо искать в генах, в наследственности. Кто знает, может, я действительно болен!

Мой другой дядя Джим, муж сестры моей матери Дейзи, заинтересовался моими оловянными солдатиками. Он был директором приготовительной частной школы под Ричмондом, а во время войны служил в Юго-Восточной Азии. У него была великолепная коллекция отравленных стрел, мумифицированных голов, резных идолов, фигурок из слоновой кости, диковинных ожерелий, которую он собрал в джунглях, где провел большую часть войны. Он катапультировался из горящего самолета в сорок втором году и приземлился среди дружественных туземцев, живущих в таких глубоких дебрях, что ни японцы, ни голландцы, ни англичане вообще не знали об их существовании. Сами туземцы, впрочем, хорошо были осведомлены о том, что происходит. В конце концов он узнал о том, что японцы ушли с этой территории, а американцы и британцы высадились на ней, и тогда его друзья отвезли его вниз по реке на каноэ. Я не был уверен в том, что он действительно хотел вернуться на Запад. Так или иначе, но через две недели он был в Лондоне вместе со своим огромным багажом. Некоторые из сувениров он раздал, но большая часть осталась в его доме, который был пристроен к школе. Иногда он пугал своими дикими масками плохих учеников. По школе ходили слухи о том, что он сам умел мумифицировать головы, а по части отравленных стрел был настоящий дока.

Дядя Джим был родом из Корка. Впоследствии он признался мне, что, поскольку жизнь с моей тетей Дейзи никогда не была для него слишком приятной, он хотел тогда остаться в джунглях со своей туземной женой, но испугался, что тетя Дейзи рано или поздно узнает, где он находится, и приедет за ним. Он предпочел сдаться, но не жить с постоянным страхом в душе. Думаю, он шутил. Такой взгляд на тетю был мне непонятен, потому что во мне она души не чаяла. Почему-то она никогда не относилась ко мне с тем презрением, которое приберегала для мужа и двоих сыновей, находившихся у нее под каблуком. Когда я жил у них, она вставала на мою сторону в спорах, готовила мне замечательную еду, поощряла меня на такие независимые поступки, которые и в страшном сне не могли присниться ее сыновьям. Мой другой дядя Джим сидел тише воды ниже травы и с виду со всем соглашался, но, конечно, игнорировал все, что мог. Чаще всего он проводил вечера в своем кабинете над картами далеких азиатских стран. Тетя Дейзи очень восхищалась при этом моим отцом, считая его человеком с сильной волей. Мне не нравилось бывать у них отчасти из-за напряженных отношений в семье, отчасти потому, что двоюродные братья казались мне слабыми и лишенными воображения. После того несчастного случая они постоянно лежат в больнице — дядя Джим ослеп, а тетя Дейзи вся в шрамах; что-то у них дома взорвалось.

У меня было с ними очень мало общего, хотя я и продолжал регулярно возвращаться в Митчем, чтобы навестить мать. Два раза в год я встречаюсь и со своим отцом, обычно в каком-нибудь трактире, по его выбору. Он выпивает кружку пива и вздыхает об острове Мэн в довоенную пору. Старые цыганские дворы исчезли, уступив место зданиям, похожим на картонные коробки — прямоугольники кирпичей. Исчезли даже некоторые части Коммона. Современные ярмарки представляют собой жалкое зрелище, и даже лаванда потеряла весь свой аромат.

После того как дядя Джим умер, тетя Айрис еще десять лет прожила в их большом уродливом доме в Хоуве. Постепенно она впала в маразм, и ее увезли в клинику. Я никогда не навещал ее. Наверно, с моей стороны было несправедливо так грубо относиться к ней: болезнь исказила ее душу не меньше, чем тело.

А вот Маргарет Тэтчер вполне обошлась без дяди Джима. Томми Ми сейчас у нее в кабинете. Дядя Джим считал назначение Эдварда Хита ошибкой. Дядя был чистосердечным консерватором и всей душой ненавидел социализм. Он высоко уважал людей принципа в рядах послевоенной Лейбористской партии. Он отзывался о них очень хорошо и после некоторых душевных колебаний согласился служить Атли. В то же время он не слишком пекся о Гейтскелле. «Что до либералов, то их принципы в наши дни утратили всякий смысл. Они не могут найти им применения». Как-то раз он взял меня с собой в большой дом неподалеку от аллеи Молл. Там я был вынужден общаться с несколькими дурно воспитанными детьми. Впоследствии я узнал, что это были члены королевской семьи и их друзья. Дяде пришлось передо мной извиниться: «Я забыл, насколько развязно им дозволяется себя вести». Я ничего не имею против маленького принца Уэльского, кроме того что с годами он становится старше. Когда-то он чувствовал себя не на своем месте, а сейчас всерьез считает себя интеллигентным и гуманным человеком. Он гордо говорит о помощи арендаторам в обработке земли и о том, насколько это важно для него — узнать жизнь простых людей. С каждым днем он становится все более и более помпезным. Многие обвиняют в этом его жену. Я же виню само общество, а также, возможно, и его собственные комплексы. В обществе принято превозносить дураков. Дядя Джим был роялистом, но всегда настаивал на том, что парламент обязан указывать монарху на его место. Он говорил, что, стоит политикам уверовать в божественный принцип власти, страна окажется в большой беде. «Рано или поздно, мы встанем на путь Франции». Это была худшая судьба, которую он мог себе вообразить.

Веря в демократический парламент, дядя Джим не любил рутину парламентской жизни. Изначально он тяготел к Министерству иностранных дел, затем к Казначейству. Но его преданность Черчиллю в вопросе противодействия политике умиротворения и по всем основным политическим вопросам тридцатых годов привела к тому, что он последовал за своим героем на Даунинг-стрит и каким-то чудодейственным образом оставался там при последующих премьер-министрах. Он был постоянным секретарем, но никто не мог с полной ясностью сказать, в чем заключаются его обязанности. Даже официальная формулировка присвоения ему рыцарского звания была довольно расплывчата. Эта ситуация сложилась во время войны и оказалась столь полезной, что после ухода Черчилля он остался в своей квартире, несмотря на смену табличек. Он свысока смотрел на зевак, следил за прибытием и отбытием знаменитых жильцов и был кем-то вроде тайного визиря, обладающего призрачной властью. И он говорил мне, что это было как раз то, что ему нравилось. Вильсон хотел придать его деятельности официальный статус, но дядя был против, настоял на своем, обдумал положение и в 1965 году вышел в отставку. Он говорил мне, что вильсоновский стиль политики был ему неприятен. В нем недоставало глубины. В то же время Идена и Хьюма он считал хоть и плохими организаторами, но по-своему благородными людьми и потому смог существовать в их атмосфере. «А воздухом Вильсона я дышать не могу».

Все это дядя Джим рассказал мне после своего возвращения из Родезии. Привычка к осмотрительности, сделавшая его похожим на вудхаузовского Дживса, осталась в нем навсегда, но в последние годы, еще до неизлечимой болезни, он наконец раскрылся, по крайней мере передо мной. Поскольку дядя любил Черчилля, я никогда не высказывал вслух своего отношения к премьеру, хотя сейчас мне начинает казаться, что лучшего государственного мужа у нас и не было. Дядя Джим говорил мне, что когда политическим лидерам страны начинает не хватать здорового идеализма, то мы возвращаемся к королям и королевам, принцам и принцессам, и всегда это является дурным знаком, ибо мы начинаем уповать на болезненную мечту. Что касается дома Виндзоров, то мне любопытно, как это семье обедневших немцев удалось накопить такое огромное богатство за такой сравнительно короткий отрезок времени. Интересно, какие соблазны ждут будущего короля Карла? Поживем — увидим.

Дядя Джим видел во мне себя, и я до сих пор сожалею, что не сделал ничего, чтобы удовлетворить его честолюбие.

Честно говоря, я считаю, что в наше время невозможно идти по его дорожке. Он принадлежал к более реалистичной эпохе. Кроме того, теперь я официально признан сумасшедшим, а такое заключение, как я думаю, ставит крест на любой политической карьере.

Мне было около пятнадцати, когда я увлекся проблемой собственной психики и начал активно вызывать голоса и видения. Это привело к тому, что случилось в пятьдесят четвертом году. В то время мама работала директором мебельной фабрики, имевшей выход на международный рынок, и отсутствовала иногда по целой неделе. Я потерял сон и «воспарил». Начал болтать всем о том, что вижу и слышу. Я читал мысли, открывая людям, чего они больше всего хотят от жизни. У меня начались галлюцинации, и меня поместили в Вифлеемскую психбольницу на обследование. Мне было пятнадцать. Обследовать меня должны были вы. Меня пичкали лекарствами, как вы помните, но в то время лекарства были неважными и лишь частично заглушили «голоса». Однако я нашел чудесный способ уйти от болезни, увлекшись рассказами о Томе Мерри, Билли Бантере и Гарри Уортоне. Мне дал их почитать другой пациент, ставший с тех пор моим близким другом. Сначала мне было странно перейти из мира Джорджа Бернарда Шоу в подростковую фантастическую реальность Фрэнка Ричардса и еженедельников «Магнет» и «Джем», выходивших еще до моего рождения, но это оказалось превосходной терапией. Я успокоился мгновенно. Мой друг, бывший регулярным пациентом больницы, был — пожалуйста, не обижайтесь — умнее любого врача и помогал не только мне, но и другим пациентам. Я не хочу открывать его имя. Я знаю, какими ревнивыми бывают доктора. Иногда я думаю о нем как о подвижнике, бросившем все ради того, чтобы отправиться в лепрозорий и принести заброшенным душам тепло, надежду, а иногда и выздоровление.

Все эти соображения бесполезны для вас, если вы пытаетесь меня проанализировать с целью применить ко мне тот или иной метод лечения. Моя жизнь не отличается от других жизней, разве что в деталях, и лишь мое сумасшествие божественно. Вы можете легко классифицировать мои галлюцинации. Они у меня такие же, как у тысяч других. И все же вам никогда не приходит в голову задуматься о том, а нет ли на нашей стороне правды. Вы ищете ответ в медицинской теории, другие находят его в религии, третьи в миражах пустыни. Вся разница, наверное, в интенсивности переживаний. Больше нечего бояться жаркого солнца или зимней вьюги, ибо у нас в запасе и жевательная резинка с анальгином, и слабительные таблетки. Вы говорите нам, что мы быстро возбуждаемся. Но кто не начнет возбуждаться, если ему будут задавать глупые вопросы? Я живу в мире цвета, звука, желаний куда более живом, чем ваш мир, и иногда мне кажется, что мое тело не может все это в себя вместить. И когда я переполнен миром, когда я не могу вспомнить, как вести себя для того, чтобы остаться на свободе в вашем обществе, меня хватают, связывают по рукам и ногам и отвозят в клинику. А потом вы начинаете говорить мне, что я — это не я, что у меня бред, что я страдаю манией величия, потому что отказываюсь признать вас своим начальником. Не это ли случилось с Жанной д'Арк? Почему вы хотите, чтобы я лгал вам? Почему это так важно? Почему вы все время притворяетесь? Чего вы боитесь? Понимания того, как несправедливо вы распоряжаетесь своей властью?

Луг прекрасен. Я лежу на траве, читаю «Любовь среди кур», жую яблоко, потягиваю газировку из бутылки, а неподалеку от меня играет в кустах мой пес Бренди. У меня с собой Эдгар Райс Берроуз, а впереди еще целый день. Солнце, кажется, застыло на голубом небе. Это место без времени, вдали от движения, от любого вмешательства. Это летний день, один из замечательных летних дней моего детства. Меня окружают белые охотники, храбрые амазонки, смешные слуги, благородные рыцари и ковбои. А мир со всеми его мрачными мыслителями и с алчным, подлым и жестоким средним классом слишком далек, чтобы меня достать. Возможно, я обладаю ясновидением, как предполагала Ма Ли. Но разве это все объясняет, как вы думаете? Я читал ваши записки, доктор Мейл, и вы хвалили меня за сообразительность, за догадку. Не является ли мое периодическое помешательство следствием неумения управлять своим даром? Именно это вас возмущает? Этот талант? Вы хотите исследовать мир, который доступен моему видению и перед которым вы слепы? По правде говоря, мне все равно. Незначительный дискомфорт — это худшее, что вы можете мне причинить. Но какая польза от этого вам?

Я силен, потому что у меня есть друзья. Нас трое. Мы — единое целое. Отец, сын и дева. Мы непоколебимы и как можем помогаем другим. Мое тело дрожит. Мне кажется, что сила, которую вы во мне подавили, грозит вырваться из каждой поры, из каждой жилы, из каждой вены.

Среди руин так уютно. Теплый день. Высокая трава. В воздухе снуют бабочки, пчелы и осы. Мы с Дорин Темплтон лежим у стены. Мои штаны спущены, ее юбка задрана. Мы пытаемся выяснить, чем отличаемся друг от друга. Нас, детей Блица, не надо жалеть. Нам можно завидовать. Нас нужно поздравлять с тем, что мы выжили. Так что, если вы непременно хотите кого-нибудь пожалеть, вспомните о родителях моих убитых сверстников, моих друзей. Но мы — самое счастливое из всех поколений. Нам позволили играть в безмерном мире.

Я знаю, о чем вы думаете. Что будет завтра, не знаю, потому что вы сделаете мне еще один укол. Неужели после этого вы будете чувствовать себя в безопасности? Или для этого вам нужно загнать иглу мне в сердце?

Мне любопытно, а что можно увидеть через мое окно? Оно зарешечено и расположено высоко над головой. Палата большая, кровать мягкая, простыни и подушки тоже. У меня много книг и магнитофон с большим запасом пленок. Но остается загадкой, что же происходит там, за окном? Может, просто дерево, которое внезапно покрылось листвой. Я устал, и мысли, кажется, начали путаться. Возвращаюсь к Малеру. Недавно я обнаружил, что меня вдохновляют его «Песни об умерших детях». Они освобождают сознание, я теряю мысль и вновь становлюсь самим собой.

Пропущенные остановки 1951

Джозеф Кисс сидит в одной из своих крошечных квартир, глядя на залитую теплым вечерним солнцем типично английскую площадь, окруженную домами из красного кирпича. В тени высокого платана отдыхают на скамейке продавец с Лезер-лейн и пожилая дама в стареньком пальто с кроличьим воротником. Немногие ищут приюта на Брукс-Маркет, старой рыночной площади, в двух шагах от суматошного Хай-Холборна с его куда более изысканными фасадами. Джозеф Кисс покупает табак в Степл-Инн, напротив универмага «Гэмэджиз». За Хаттон-Гарден начинаются ювелирные ряды. Жене ничего не известно об этой квартире. Он приходит сюда для того, чтобы репетировать, быть самим собой, думать. Иногда он говорит ей, что уезжает в Бредфорд или Данди, а иногда, что работает в ночных клубах. Консьерж знает его как профессора Доннела, это один из его сценических псевдонимов. Площадь почти не пострадала от бомбежек, задевших лишь расположенную на противоположной стороне Баттерфилдскую церковь, шедевр местной архитектуры девятнадцатого столетия, олицетворение всего того, что мистер Кисс считает эстетически приемлемым. Когда псевдотюдор Харроуза начинает портить ему настроение, он отправляется сюда. На маленькой площади становится еще покойней, когда клерки расходятся по домам, а воздух заполняется слабым сладким запахом табака с холборнской фабрики. Изредка хлопает дверь допоздна работающего магазина на Брук-стрит, в доме, где умер Чаттертон, или доносится звук проезжающего трамвая.

Мистер Кисс возвращается к своему Шелли и к скрипичному концерту Элгара, который пробивается сквозь помехи по третьей программе. Радио стоит среди полок, аккуратно заставленных томиками поэзии и легкими романами: А. Э., Росетти, Йейтс, Макнис, Пик, Томас. Дорнфорд Итс, П. Г. Вудхауз и Джон Бьюкен в иллюстрированных суперобложках. Десяток более скучных корешков У. Петта Риджа, несколько свежих книжек Джеральда Керша. На дорогих викторианских обоях висят его афиши — Синьор Данте, Доктор Донлон, Таро-Телепат, Мандала-Ясновидец, Игорь Распутин. Он был бы смущен, если бы кто-нибудь все это увидел. Еще ему не хочется, чтобы о нем судили по тому, какие книги он читает, ведь даже поэты листают втихомолку Дринкуотера, Бетьемена, Честертона или Флекера. Мистер Кисс может на память процитировать Альфреда Остина, Уэлдрейка, позднего Суинберна, но комната располагает не к мудрствованию, а к покою. Мистер Кисс считает эту комнату своей исповедальней, расположенной вблизи от Блумсбери, через Саутгемптон-роу, в нескольких шагах от Флит-стрит и в получасе приятной прогулки до «Черного монаха», гармонирующего по стилю с Брукс-Маркет, его любимого паба. Он считает, что это лучший район, подлинный центр Лондона. Его дедушка и бабушка по отцовской линии, работавшие на хозяина мануфактурной лавки, обвенчались меньше чем в миле отсюда, в церкви Сент-Джуд на Грейз-Инн-роуд, а жили на Аргилл-стрит, хотя ни церковь, ни дом не сохранились. Аргилл-стрит сейчас представляет собой пустырь, который будет скоро застроен жилыми домами, в церкви Сент-Джуд расположилось общежитие медсестер, а сама часовня и острый шпиль были взорваны во время Блица. Мать мистера Кисса родилась над лавкой на Теобальдз-роуд, в пяти минутах от этой квартиры, а его отец — на соседней Верулам-стрит. Он и наткнулся-то на этот дом на Брукс-Маркет из-за того, что в свое время его отец был одним из совладельцев здания. Он считает это место оком тишины лондонского урагана и никому про него не рассказывает, ибо верит в то, что зло активно пытается уничтожить добро, а площадь Брукс-Маркет еще не затронута Хаосом лишь благодаря влиянию церкви Святого Олбана Великомученика — скромной новой церкви, построенной на радость и утешение местным жителям. Даже бомбы Гитлера, стершие с лица земли столько соседних улиц, не сумели попасть в эту площадь.

Мистер Кисс сидит нагишом в лучах теплого света и, не обращая внимания ни на Шелли, ни на Элгара, думает об ужине. В уютной нише рядом с входной дверью, у вешалки, где висит его одежда, находятся фарфоровая раковина, миниатюрная газовая плита, несколько консервных банок, немного свежих овощей, полбутылки «бордо», чайник, голубая эмалированная кастрюля и набор специй. Его огромное грациозное тело, словно сошедшее с плафона, украшавшего потолок семнадцатого века, пересекает комнату и вытягивается на узкой кровати. Рассеянно поглаживая вялый член, мистер Кисс обдумывает меню. Он похож на человекообразную обезьяну, довольную своей неволей, сидящую в клетке, потому что ей нравится сидеть в клетке. На химеру, созданную воображением Блейка, — бессмертное звериное протобожество. Строчки из «Оды столице» Уэлдрейка вытесняют из его сознания гений Шелли:

Столица доброй половины мира,

Соединив коммерческий расчет

С гражданскими правами и свободой,

Ты уделяешь от своих щедрот

И защищаешь именем закона

И лорда, и калеку, и сирот.

Он думает: «Как отчаянно хотел бедный Уэддрейк получить венок Лауреата. И ничего хорошего из этой затеи не вышло. Вся честь досталась его сопернику Альфреду Остину. После оды, написанной в Холборне в 1895 году, он вернулся к своим прежним разудало-декадентским замашкам и, махнув на все рукой, уехал в Доркинг, поближе к Мередиту».

Во время войны Джозеф Кисс приходил сюда как в убежище. На Брукс-Маркет он чувствовал себя в безопасности, не то что в подвале или на переполненной станции метрополитена. Здесь он зачал своего старшего сына, хотя Глория так и не узнала, куда попала. Он не зажег свет. Она думала, что они на квартире какого-нибудь приятеля. В тот раз они так хотели друг друга, что потеряли всякую осторожность. Да и сейчас он порой принимает решения под воздействием эмоций.

Если бы я не встретил ее, был бы я все еще здесь? спрашивает он себя. Она была слишком молода. Но что еще могла бы она сделать? Я ее удовлетворял. И теперь на свете есть дети, которых я люблю. Может быть, для нее это было рановато? Разве я могу ее обвинять? Может, в ней было слишком мало жизни и я выпил ее почти до дна ? Сейчас я стараюсь делать все, что могу, но иногда мне кажется, что она так и хотела прожить свою жизнь: сначала расцвет, потом плоды, потом медленное разрушение. А может, я не прав. Я люблю летать, а она терпеть не может. Я люблю петь, а она затыкает уши, едва я открываю рот. Она дошла до того, что предупредила: если я сойду с ума, она не будет меня навещать. Те мягкие тени сирени и магнолии, вода, как она светится, серебра теплее не бывает, наверное, это золото, но я все еще люблю тебя, мечтаю снова зайти с тобой в оранжереи. Как в Кью, где ты обвила меня ногами, дышала мне в лицо, не обращая ни на кого внимания. Что я наделал ? Я не могу.

Среди растений, с огромными стручками, падающими повсюду, в тех маленьких джунглях мы планировали дальние экспедиции, но началась война.

— Какое лето, Глория, и ты все еще хотела стать актрисой. Говорили, что ты похожа на Глорию Стюарт, но я-то думал, что ты куда симпатичнее… О, ты была лучше любой из кинозвезд, которых я когда-либо видел, но засела в Харроу. Может, для того, чтобы выжить меня оттуда. Может, для того, чтобы однажды вечером, когда я вернусь домой, оставить мне записку о том, что меня здесь больше не ждут. Правда, у меня есть свои убежища. А в Харроу — нет ничего, кроме жены и детей… Они явились не в самое подходящее время, как дураки. Души, которые надо было пожалеть, Глория. Глория, Глория. Ты говоришь, что я стал другим, но это не так. Я не меняюсь. Держу себя в руках. Это лучшее, что я могу сделать, Глория, для тебя, для себя, для ребятишек. Слишком уж во многом из того, что тебя пугает, виновата война… Было ошибкой перевезти тебя в Брайтон, сказала ты. Там не было песка. Что я в тебе задеваю? Ты говоришь, что солнце тебе вредно. А я на солнце будто распускаюсь. Но тебе ведь нравилось, как я вел себя в оранжерее? Как можно любить с оглядкой? Никак нельзя.

Джозеф Кисс поглядывает на консервную банку.

— Суп, — говорит он.

Он приберегал ее для какого-нибудь праздника, может быть для Фестиваля Британии, который уже почти прошел. Он радовался фестивалю, как дети, если не больше. Глория высоко отозвалась о прогулочном поезде, о катерах в Баттерси-парке, а мальчики и малютка Мэй чуть ли не до упаду катались на карусели с лошадками. Похоже на настоящий семейный выход, сказала тогда Глория. Но в других случаях я не мог определить, что со мной не так. Я думаю, ты слишком много говоришь, сказала она. И я не могу понять тебя. Или не мог. Почти и не пытался. А потом ты обижалась, когда я не понимал, что ты сказала.

— Я прислушиваюсь, не идут ли дети, вот что у меня на уме.

Но когда я сижу тихо, по ее словам, она не может это вынести: тогда я мрачен. Я слишком прост для нее или слишком сложен.

— Словом, не прав. Одной любви, сердце мое, явно недостаточно. И денег тоже. Что может помочь, как не мои гастроли, когда возвращение в радость. Хотя теперь это выглядит уже так, будто я вторгаюсь незваным гостем. И я добавлю глоток вина. Будет вкусно. Но мог обойтись и тушеным зайцем. Джозеф Кисс. Что ты говоришь? Тушеным зайцем? Извините, если я так сказал. Несколько фамильярно. Отнюдь! Мы же не в солдатской столовой.

И он снова вспоминает летчика Королевских ВВС, как тот опрометью несся по темной улице от его дома. Это было вскоре после того, как они договорились больше не заводить детей, по крайней мере до тех пор, пока не кончится война. Даже тогда в Харроу редко можно было увидеть военных летчиков.

— Глория всем была мне обязана, это ее и возмущает. Ну, подвезла летчика-другого, эка беда.

Суп должен еще повариться. Кто его знает, когда удастся раздобыть еще банку. Все-таки День победы. Хотя ощущение такое, что война вот-вот начнется снова.

Нужно что-то сделать, дабы люди почувствовали: это уже не повторится. Хотя бы даже вернуть старика Черчилля. Что само по себе смешно. Старые журналы, «Магнет» и «Джемз», тщательно разложены по коробкам, на которых помечены год и номера. Кое-где написаны названия рассказов. Он смотрит на них с надеждой, но сегодня вечером читать не будет. Он переводит взгляд на варево и принюхивается. О, какой аромат! Мурлыкая под нос, он достает деревянную ложку, помешивает в кастрюле. Пробует суп, стараясь не забрызгаться.

— А то придется… искать новое тело, перевоплощаться? Лучше подыскать новую голову. До чего вкусно, но разве в этом счастье, мистер Кисс? — Ему ли не знать? — Заглянем в ад! — кричит Синьор Данте, «Человек, который видит вас насквозь». Тропическая зелень Ботанического сада на фоне голубого неба. Сладкий запах прелой земли. О боже, грязь твоих оранжерей, и цветы, цветы, я чувствую какие жаркие у нее бедра, вижу ее блестящие губы, серебристое стекло и вода. — Смотри, утки, гуси, жаворонки! — Птичка сиротливо сидит на гнезде. Сколько гнезд должна свить сиротка? Сколько птенцов выпадет на землю? И весной все по новой, всю жизнь. А кукушка? Суп. Не давай ему перекипеть, а то испортишь вкус. Вдыхай аромат вина. Вдыхай аромат женщины, твой аромат, Глория.

Теперь попробуем. Выключим газ. Достанем ржаной хлеб, отрежем пару ломтиков. Никакого масла. Достанем большую тарелку, положим на нее хлеб, поставим чашку, нальем суп. Половину. В эту чашку, белую с голубой каемочкой. Пам, пам, пам, в такт финальным аккордам виолончели Элгара. Отнесем суп и хлеб к окну, поставим их на подоконник, вернемся за вполне недурным по такой цене «бордо». Напоминает о последнем годе в Париже, когда туда приехала Глория. Оставь детей с миссис Ди, сказал он, и поедем вдвоем в Италию. В Рим. Я покажу тебе Средиземное море и голубое Эгейское, ты не поверишь. Но они провели два дня в Париже, а потом вернулись в Лондон на поезде, загнанном в брюхо парома, наслаждаясь роскошью сна, по крайней мере, он наслаждался. И глаз не сомкнула, сказала она, все думаю о том, что мы утонем в этом железном гробу, в вагоне, дверь которого даже открыть нельзя. Пойдем камнем на дно, без всякого шанса на спасение. Тебе это в голову не приходило? Я подумал об этом и заснул как младенец, ответил он и попытался подползти к ней, чтобы успокоить, но было слишком тесно. «Ты меня раздавишь, — сказала она. — Мне и так плохо». Что с тобой, Глория? Клаустрофобия? «Тебе виднее. Это ты у нас из психушек не вылезаешь». Клаустрофобия, сказал он. «Да, да. Спасибо тебе, конечно, за все, я серьезно, Джо, только это был последний раз. А еще качка!» Ну а самолетом? спросил он. «Никогда!»

Концерт Элгара окончен. Джозеф Кисс крутит ручку настройки, пока не попадает на «Большого Билла Кэмпбелла и его парней Скалистых гор». Звучит «Я старый ковбой с Рио-Гранде». Он макает в суп хлеб, мирно поглядывая на пейзаж за окном. Он любит песни про ковбоев. «Весь день мотался я в седле, пора бы отдохнуть».

Джозеф Кисс помнит смирительные рубашки, обитые войлоком палаты и решетки на окнах, санитаров, врачей, психоаналитиков. Он прошел через таблетки, уколы, электрошок. До оперативного вмешательства не дошло. Порой ему хватало квитанции из химчистки, трамвайного билета, содержимого бумажника — прямо как когда-то на сцене. «Скажите, сэр, я не ошибаюсь, ваше имя начинается с буквы „Д“? Спасибо, Джордж. Полагаю, вы женаты, сэр? Да? Имя вашей жены, сэр, начинается с буквы „М“? Имя вашей жены, сэр, если я не ошибаюсь… Марджори! Спасибо. Большое спасибо. Вы из Эдмонтона. Только что купили новый костюм. У вас вялая интрижка с продавщицей из соседнего магазина, и сегодня вечером вас не было бы в нашем театре, если бы она не передумала ехать в Саут-Энд, и вы решили как-то убить время, чтобы легенда о командировке не пропадала. О, я вас не осуждаю, нисколько! Просто мне гораздо интереснее случаи посложней».

— Когда я только начал этим заниматься, я не был циником. Я был идеалистом. Я знал, что у меня дар. Но все, что я мог с ним делать — продавать за несколько жалких шиллингов, выступая по вечерам перед публикой. Но в общем-то маловероятно, что на креслах Имперского театра в Килбурне дождливым вечером в четверг окажется много Джорджей Бернардов Шоу, Гербертов Уэллсов и профессоров Хаксли. Жестокость. Разочарование. Нищета.

«У вас есть собака, мадам, пес по имени Пат. Овчарка, не так ли? Ваш муж любит этого пса больше, чем вас, и вы с радостью отравили бы его, если бы смогли? Это правда, мадам? Это правда, сэр?»

— Ладно, Кисс, где ваш велосипед? Вперед и с песней — в психушке вас уже заждались. Неужели вы думаете, что, если будете продолжать в том же духе, кто-нибудь пойдет на ваши сеансы? Вы думаете, им не терпится услышать, какова их реальная жизнь, как они беспокоятся по поводу своих гулящих жен или какие садистские фантазии посещают их грязные душонки при одном взгляде на юною ассистентку фокусника? Шевелитесь, Кисс. Вы уволены.

Работа — это воплощенное зло. Мистер Кисс с великим трудом научился сдерживаться, не говорить все, что знает, позволять им думать, что они его обхитрили. Он усвоил: предупреждать зрителей о том, что дьявол давно прибрал к рукам их души, бестактно.

— А вы, сэр, полагаете, что у Гитлера есть здравые мысли, не так ли? Ну, например, решить еврейский вопрос. Вышвырнуть евреев вон из страны. Перестать сокрушаться по поводу поляков. Что они для нас? Что мы для них? Я не прав? Большое спасибо. Нет, сэр, я не называю вас предателем. Педофилом разве что. Сколько ей лет? Десять? Конечно нет, сэр. Прошу меня извинить. Я ошибся. Да, сэр, я с радостью покину эту сцену, но вешаться не стану. Спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, господа! Музыку, маэстро!

Почему тебе обязательно говорить людям все эти гадкие вещи? спросила Глория. Неудивительно, что они сердятся. Я сержусь.

Ох, Глория, я слишком боюсь читать твои мысли. Когда-то я решил, что не имею на это права. Теперь меня удерживает просто ужас. Неужели Господь дал мне эту власть, этот дар только для того, чтобы я мог взглянуть на себя со стороны, несчетными глазами других?

«Ваш тип, мистер Кисс, мы здесь, в Штейнеровском институте, называем „чувствительным“. Мы бы с радостью помогли вам приручить эти силы. Сейчас вы похожи на радиоприемник со сломанной настройкой. А мы можем научить вас ловить Би-би-си, „Радио Люксембург“, Австралию, что угодно. Если захотите».

— Для меня это было слишком, это их намерение. Я хотел, чтобы мой дар пропал совсем, а не был приручен. Не стал сильнее. Может, это была их игра? Я просил о помощи. И со всеми, кого я знал, было так же. Я мог бы использовать свой дар на пользу человечеству. Даже когда началась война и я добровольно предложил свои услуги Службе внешней разведки, меня не взяли. Данди ходатайствовал, но было уже поздно. Глория считала что это глупо, а зрители ждали чудес… И никаких женщин!

Подобрав последнюю каплю супа последним кусочком хлеба, Джозеф Кисс допивает вино. Ему хочется сохранить этикетку — не от вина, а от консервов.

— Не скоро мне доведется попробовать другую банку. Разве только опять занесет в Эдинбург…

Родные мужа Мэри Макклод имели выход на консервную фабрику. Он продал свое тело за две банки бульона и одну тушенки. Вроде как бартер. На войне, как на войне.

«Техас в моем сердце!»

Он моет тарелку, кастрюлю и ложку. Ставит на место Шелли. Раздумывает, не открыть ли что-нибудь из Бьюкена или Гая Бутби, проводит пальцем по корешку Катклифа Хайна, но ничто его не прельщает. Вдруг он слышит с улицы крик и подходит к окну. Трое маленьких детей катят через двор старую тележку. Это вполне могут быть и его дети. Обнищав, они пришли за ним, зовут его назад, в Харроу. Он отходит от окна и думает, а не привести ли сюда когда-нибудь старшего из сыновей, Рональда. Хотя, наверное, уже поздно. Что они устроят здесь после его смерти?

Листья шелестят от дуновения легкого ветерка, платаны утомленно качаются. Время вечерней молитвы. Дети уходят в сторону Блидинг-Харт-Ярд. Для него всегда остается загадкой, почему, несмотря на то что в старых домах вокруг живет много семей, Брукс-Маркет часто бывает таким пустынным. Иногда он целый день сидит на одной из скамеек и за все это время не видит ни души. Читает книгу, ест бутерброд, даже поет песни, и никто ему не мешает. Он чувствует себя в безопасности, как в средневековой крепости. Но это кончится, если хоть кто-нибудь узнает, что он здесь живет.

Наконец он достает старый номер «Лондон мэгезин» за февраль 1909 года и читает без особого интереса статью Уилбура Райта о полете из Лондона в Манчестер. Стоит появиться более совершенным с технической точки зрения моторам, более опытным авиаторам, и люди смогут совершать перелеты из Лондона в Манчестер. Следует отметить, что тому, кто отважится вписать свое имя на скрижали истории, опередив остальных, придется предпринять рискованную попытку чуть раньше того момента, когда для этого созреют объективные предпосылки. За этим материалом идет длинная статья о частном детективе мадам Валеске и выступление миссис Фредерик Харрисон против избирательного права для женщин. В журнале есть ее портрет. Красавица. Затем следуют фокусы со спичками и начало «Любовной истории Дона К. » К. и Хескета Причард. Джозеф Кисс начинает читать, зная, что у него мало шансов узнать, чем эта история закончится.

Ровно в семь он подходит к двери, где висит его пиджак, нащупывает в кармане пузырек с лекарством, который ему навязали в больнице. Он знает, что барбитурат усилит его тоску. Глория считает, что он уехал на просмотр в Бирмингемский цирк, но он хотел бы сейчас быть дома с ней и с детьми. Он вполне мог бы одеться, поехать на метро в Харроу и в восемь тридцать уже быть дома, объяснив свой внезапный приезд тем, что просмотр отменили. Но он боится помешать ей. Он не может забыть летчика в синей форме, быстро исчезающего в темноте.

Раз настроение отказывается подниматься, он отправится на набережную полюбоваться закатом. На Эссекс-стрит он мог бы повстречать своих сирен, но наверняка до этого не дойдет. Выключив радио, он ставит пластинку Дюка Эллингтона. От «Каравана» настроение просто обязано улучшиться. В хромированной дужке граммофона отражается черный диск с его семьюдесятью восемью оборотами в минуту. «Дуу-ду-дада-дада-дуу-да-да». Откинься на разбросанные по кровати подушки, выкури сигару, вспомни мгновения своего постыдного прошлого, подумай, позволит ли тебе сезон в Бексхилле спасти этим летом свою шкуру. С деньгами туго, и Глории, может быть, придется вернуться в универмаг «Британский дом», на неполный день. А это неизбежно положит конец перемирию. Завтра утром он встречается со своим агентом. Было бы неплохо получить какую-нибудь роль на Илингской киностудии. «Виски рекой!» и «Паспорт в Пимлико» в свое время здорово его выручили. Он сыграл роль всего в две строчки, но им показалось, что он неплохо справился, и на студии обещали дать что-нибудь еще, как только появится возможность. Глория заметно повеселела, когда узнала, что может пойти с ним в гримерную и добыть для детей автографы Стенли Холлоуэя и Алека Гиннеса. Она надеялась, что это будет началом чего-то большего. «Теперь ты вхож туда, Джо, и тебе дадут новую работу. Ты станешь знаменит. Ты будешь звездой, Джо!» Она возмущалась, когда он пытался охладить ее пыл, доказывая, что ему не дадут играть. Он хорошо подходил внешне, и любой режиссер с этим соглашался, но стоило ему попробовать длинный монолог, как он мгновенно терял уверенность. Три-четыре строчки, желательно с паузами. На большее его не хватало.

— Ты так хорошо играл!

— Я привык к зрителям, а не к камере.

— Ты не хочешь сниматься?

— Может, и не хочу.

Но он и так все время на сцене. В роли Джозефа Кисса, образ которого создан им самим. В хорошо знакомой роли, где можно поднимать планку, но дайте ему роль кого-то другого, и он тут же разволнуется, потому что на все про все у него только одна маска и она служит ему на все случаи жизни. Если пытаться внести какие-то новшества, может появиться слабинка, и тогда его сознание станет беззащитным перед напором внешнего мира. Он пытался объяснить это Глории, но, по ее глубокому убеждению, он придает слишком большое значение своему неврозу. Она права в том, что шанс победить есть всегда, но он не может рисковать своим здравием ради проверки ее убеждений, особенно когда она считает его страх скрытым проявлением гордыни. Он-то знает, что рискует свободой, своим достоинством, потому что это первое, на что они набрасываются, когда попадаешь к ним туда, в залитую светом психиатрическую палату, где врачи хвастаются высокими показателями «выправления половой ориентации» с помощью электрошока. Лично сам мистер Кисс терпимо относится к электрошоку, поскольку от него улучшается его самочувствие, но в то же время признает, что иногда после сеанса возникает ощущение перенесенного насилия. Причем в роли насильника выступает государство. Глория отказывается слушать любые подробности на эту тему и уже давно перепоручила его Берил Мейл. Ты для них животное, пусть даже и хитрое. Они, доктора, хотели бы сделать тебя поглупее, да не получается. Многие из них все еще предпочитают решать проблемы души с помощью скальпеля, и они давно уже сделали бы мне лоботомию, если бы не Берил, которая предпочитает, чтобы в семье был псих, а не дебил, хотя и тот и другой могут повредить ее политической карьере. Сейчас Берил в Вестминстерском совете, но все еще занимается старой мебелью, охотится за картинами и фарфором. Могла бы она выступать в качестве благотворительницы? Что, если в один прекрасный день она потеряет терпение и позволит всадить ему скальпель в лоб? Ему есть что порассказать. Она ни за что бы не позволила, чтобы одетые в засаленные макинтоши писаки из «Дейли миррор» подставили под удар восходящую звезду консерваторов. Правда, он не собирался ее шантажировать. Ее честолюбивые планы никогда его особенно не интересовали. Он считает, что стервятники сами между собой разберутся, и не лезет в политику. Берил Мейл часто является брату в его ночных кошмарах. Он боится ее воли к власти. Она боится его решительного анархизма. Перекинувшись парой слов с Глорией, заключила, что та простушка. Их родители хоть и погрязли в долгах и отчаянии, все же имели собственный галантерейный магазин на Теобальдз-роуд. А родители Глории были из рабочего класса. На самом деле ее отец специализировался по канализационным сетям и гордился своим занятием. Кроме того, он окончил курсы водителей такси и получил международные водительские права. Он говорил, что люди обычно обходят ассенизаторов стороной, оставляя их наедине с самими собой. А ведь там внизу, в этих гулких коридорах, поблескивающих влагой и фосфором, почти совсем не было вони. Там было тепло. Там было сладко. Вскоре после того, как мистер Кисс и Глория поженились, он как-то взял своего зятя с собой вниз, в лабиринт проходов и пещер, под Ривер-Флит, в двух шагах от Брукс-Маркет. Он любил это особенное пространство как свою собственность. Мистер Кисс почувствовал, что в любой момент папаша Глории может хлопнуть его по плечу и признаться, что он хотел бы, чтобы когда-нибудь все это стало его, Джозефа, собственностью. Мистер Лайтстоун погиб во время Блица, когда пытался спасти пассажиров автобуса, упавшего ночью в свежую воронку неподалеку от трамвайного депо на Саутгемптон-роу. Мистер Кисс успел полюбить его почти так же сильно, как саму Глорию. Мистер Лайтстоун обладал великолепными задатками комика. Перед тем как умереть, он успел передать зятю многие секреты своего мастерства.

Родители самого мистера Кисса погибли от прямого попадания «Фау-2» в поезд, на котором возвращались домой от тетушки мистера Кисса из деревушки за Оксфордом, в предгорьях Котсуолда. Мистер Кисс находился в то время на лечении в больнице «Фрайерн Барнет». Берил приехала навестить его, «дав передышку», как она сказала, Глории, и сообщила ему страшную новость. Берил показалась ему тогда счастливой. Должно быть, она радовалась тому, что порвала связь со своим прошлым. Джозеф плакал и пытался вырваться из больницы. Ему увеличили число инъекций, и он мог бы поклясться, судя по головным болям, что кололи ему неразбавленный хлоралгидрат. Когда же благодаря хлопотам Берил, которая тогда еще не вышла замуж за доктора Мейла, он выписался из больницы, она попросила его сходить в обветшавшую родительскую квартиру, которая находилась прямо над магазином. Она сказала, что продает все, что можно, с целью покрытия долгов, и просит его перебрать личные вещи родителей и взять себе то, что он захочет, а остальное выкинуть. Все мало-мальски ценное она уже забрала. Выполнить ее просьбу было выше его сил. Но в конце концов он все же взял несколько фотографий, писем и вышитый носовой платок, который отец подарил матери в 1914 году, в год его рождения.

На платке были инициалы его матери, розовое сердечко и голубые буквы: «С любовью». Теперь этот платок, как и фотографии, висит в рамочке на стене. Мама была высокой, ростом почти пять футов десять дюймов. У нее были черные локоны, зеленые глаза. Она была похожа на цыганку и говорила, что Петуленгрос — ее родственники. Своего отца она не помнила. По ее словам, он родился в Эппингском лесу, рядом с фургоном. Цыгане рождались на открытом воздухе и умирали на открытом воздухе. Это было частью их веры. У нее был маленький хрустальный шарик, и это было все, что осталось ей от отца, ибо и его фургон, и все его содержимое были сожжены вместе с его телом. Она говорила, что этот ритуал цыгане сохранили еще с индийских времен. Цыганский язык близко связан с санскритом. Сотни лет назад ее предки пришли сюда с Инда, принеся с собой мистическое знание. Ее фамилия была Хатчин. По ее словам, так издавна называли оседлых цыган. Она была старательной, но не слишком усердной портнихой и особых денег не нажила. Иногда она, смеясь, предлагала отцу вернуться к кочевой жизни, уехать из Лондона и зарабатывать чем придется в городках и поселках, мимо которых они будут проезжать. Но в те времена, в начале тридцатых, скитальцев хватало и без них, поэтому Даниэл Кисс не видел особой радости в том, чтобы бродяжить по стране. Он говорил, что Лондон все же более благополучное и спокойное место, говорил, что родился и вырос в Лондоне, как и все его предки, со времен закладки городских стен. «Я покину этот город только ногами вперед!» Алиса Кисс говорила, что ей не следовало выходить замуж за чужака. Но она любила его. А вот в кого из них пошла Берил, Джозеф сказать не мог. Как жаль, что отцу не довелось осуществить свое желание и умереть в родном городе.

Он непроизвольно поглаживает член и вспоминает… О, экстаз, улет. Не противься этому, не сопротивляйся. О боже, вот что это такое словно тебя кинуло в жар. Экстаз. Не могу, не буду сопротивляться. Не сопротивляйся. Это больше, чем могут предложить небеса. Чувствую руку ада: посулить и забрать, и этот влажный горячий запах, и все эти листья, и цветы, и солнечный луч заливает пространство расплавленным золотом. Вы в порядке, сэр? спрашивает смотритель, застукав меня без штанов. «Слишком жарко». Слишком, Глория, было жарко в тридцать девятом от твоей волшебной любви. Что случилось с нами? Неужели все это умерло, когда наш мир лишился будущего, утратил связь с прошлым? И ты охладела ко мне, едва меня увели. Хотя и оставалась верной еще год или два. Может, тебе казалось, что я тебя предал? Я не скрывал от тебя свой дар, хотя, по правде говоря, и не относился к нему серьезно. Ты считала, что я дурачусь, не верила мне. Разве это может считаться предательством? Он закрывает глаза. Пластинка доиграла, музыка оборвалась.

— Глория! Что все-таки свело меня с ума — война или страсть?

«Пойми, Джозеф, ты просто проецируешь свои фантазии на реальность».

— Пожалуйста, не надо фамильярности. «Не будем уклоняться от темы, Джозеф».

— Но ведь вы сами выбрали тему, доктор Мейл. Я понимаю ваше тайное намерение, доктор. Но вы ошибаетесь. Я хочу, чтобы мне помогли. Я всегда хотел, чтобы мне помогли. Вы так связаны по рукам и ногам вашими теориями, доктор Мейл, что ваши аналитические способности искусственно остановлены в развитии. Я ничего вам не навязываю. А вы, со своей стороны, пытаетесь кое-что навязать мне. Что вы хотите узнать, доктор? Подчинюсь ли я вашей воле, склонюсь ли к вашей точке зрения? Но если моя уверенность в собственном психическом здоровье является для вас доказательством моего сумасшествия, то вряд ли нам есть что обсуждать. Надеюсь, вы не сочтете меня грубым, если я скажу, что ваш подход является по меньшей мере бестактным?

Лекарство начинает действовать. У мистера Кисса пересыхает во рту, говорить становится трудно. Барбитурат усыпляет, стирая и счастливые воспоминания страсти, и мучительные больничные эпизоды. Действует, сэр. Все немного плывет перед глазами. Да, правда. Я начал зарабатывать лет с четырнадцати, показывая фокусы. Насколько помню, я показывал их и раньше. Мать гордилась мной, а отец смущался. Берил меня боялась. Она всегда любила подслушивать, подглядывать, копаться в чужой жизни. Я знал, на что она способна, хотя никогда ее не выдавал. Она меня на два года старше. Мне было трудно вообразить, что она может бояться меня, ведь я так часто оказывался в ее власти.

Он встает, широко зевая, и его лицо розовеет. Джозеф Кисс идет к окну, к книжным полкам, к радиоле, к раковине и плите, аккуратно достает свою миниатюрную сигару, включает радио, попадает на заключительные такты симфонии Моцарта, и ее кода кажется ему мгновенной вспышкой памяти, знакомой строкой, процитированной поэтом. Чего бы он только не отдал за талант артиста, который позволил бы ему направить мутный поток в другое русло, придав ему новую ценность. Солнце еще не село. Оно словно отказывается садиться. Удивительно, что площадь Брукс-Маркет по-прежнему залита светом. Он и раньше замечал это странное явление. Здесь было светло даже тогда, когда небо над высокими крышами становилось темно-синим и уже показывались звезды. А на площади — еще ранний вечер. Он открывает окно, чтобы вдохнуть сладкий запах табака, деревьев, аромат цветов в ящиках на подоконниках, свежий дух зеленых лужаек, обязанных своим появлением намерению Эдуарда Второго дать стране хороших юристов и учредившего для этой цели «судебные инны», утопающие в зелени парков, и тонкий запах полевых маков на послевоенных пустырях. В отличие от многих великих городов Лондон всегда был готов достичь согласия с природой, никогда не пытался ее ни подавить, ни укротить там, где она в силах сохранить свое присутствие. Напротив, Лондон всегда уступал природе, позволяя ей жить по собственным законам. Говорят, что в старых забытых катакомбах, затерянных подземных пещерах и заброшенных тоннелях метро водятся барсуки и лисы.

Он дышит лондонским воздухом, и это укрепляет его дух, заставляет биться его сердце. Он подставляет лицо закатным лучам солнца и улыбается улыбкой новорожденного полубога. За его спиной теперь звучит Григ. Он расправляет плечи. Оставив окно открытым, поворачивается, делает шаг-другой огромными широкими ступнями по кашемировому ковру, быстро находит томик избранных стихотворений Гарди и кладет его рядом с единственным креслом, стоящим неподалеку от газовой плиты. Подходит к раковине, наполняет водой чайник и начинает кипятить себе чай. Приступ мрачного настроения прошел. Он наилучшим образом использовал часы уединения.

Вспомнить наслаждение легче, чем боль, и поэтому, наверно, мы не оставляем наши надежды. Он облизывает красные губы, приглаживает ладонью свои цыганские брови. Но, с другой стороны, память о наслаждении может приносить боль.

— Мы прокляты, синьор Данте! — Он глядит на афишу, на которой изображен собственной персоной, с торчащей бородой, в мефистофельском, красном, как кровь, плаще. — Мы прокляты! И вы знаете это очень хорошо. Но вот мы опять на ногах, опять готовы, опять веселы, синьор Данте. А на что еще нам теперь надеяться?

Чайник начинает слабо, неуверенно посвистывать. Это робкий призыв пойти и заварить чай. Он споласкивает фарфоровый заварной чайник кипятком, достает банку с индийским чаем и кладет три ложки заварки. Пар на секунду окутывает его лицо. Джозеф Кисс вздыхает и закрывает чайник крышкой.

Стена лаванды 1949

Вот уже семь лет миссис Газали лежит под присмотром врачей на своей кровати и видит сны. Стены палаты покрыты рядами зеленой и голубой плитки, между которыми вставлены мозаичные изображения святых, стилизованные под клейма византийских икон и выполненные еще в ту пору, когда Вифлеемская центральная больница находилась в ведении монахинь, а родственники пациентов беседовали с матушкой игуменьей. Но теперь это крыло называется просто особым, и лишь плитка на стенах и запах карболки напоминают о тех временах столетней давности, когда милосердие воздвигло этот приют для сумасшедших. Мэри лежит в самой дальней палате, а рядом с ней всегда сидит кто-нибудь, чтобы уловить признаки ее пробуждения или смерти. Некоторые сиделки отказываются от этой работы, другие же, напротив, сами на нее напрашиваются. Спящая миссис Газали похожа на святую. Ее милое лицо не искажено мирскими страстями, разбросанные по подушке рыжие кудри потихоньку растут, пока она спит. Их моет и стрижет старшая медсестра. Мэри одета в белое, и ее кожа кажется прозрачной, когда ее касаются солнечные лучи.

Сейчас рядом с ней сидит Норман Фишер, скучающий молодой санитар из главного крыла, до этого имевший дело лишь с теми, кого его коллеги называют шизиками. Эта работа является альтернативой армейской службы, которой он надеялся избежать как «отказывающийся по политическим или религиозно-этическим соображениям», но наткнулся на людей, еще сохранивших серьезность, присущую военному времени, и они дали ему шанс исправиться, предложив, на выбор, пойти либо в саперы, либо санитаром в психбольницу. Он подумал, что второе легче. Оказалось — труднее. Но вместе с тем и интересней, так что теперь он подумывает о карьере медбрата, поскольку есть много занятий и похуже, но нигде он не получит такой власти над людьми. Иногда здесь даже бывает забавно.

Мэри Газали начинает дышать чаще, как это всегда бывает, когда рядом с ней оказывается мужчина. «Она их боится, — считает сестра Кэти Додд, — но никто меня не слушает».

Норман Фишер принес с собой журнал комиксов — цветной, который можно достать только у тех, кто работает на американских базах. Эти комиксы — не чета черно-белым журнальчикам по три пенса за штуку, где историй-то хороших и не найдешь. Он не замечает в дыхании миссис Газали никаких перемен, потому что уже успел открыть номер «Мастер-комикса» и с видимым наслаждением начал читать «Встречу шерифов» с Уильямом Бойдом, он же Хопалонг Кэссиди. «Где-то в горах Твин-Ривер». «А ловко мы от них ускользнули после нашего последнего дела, Бронко». «Ага! Но сдается мне, что пора нам снова наведаться в городок, Чип!»

За окном этого крыла — огражденный стеной дворик, где в большом ящике из сосновых досок, покрытых слоем едкого креозота, сложены мусорные контейнеры; ящик накрыт просмоленной крышкой. Стена кирпичная, но сам дворик когда-то был садом, где проводила в размышлениях время матушка игуменья, и поэтому вдоль стены посажены кусты, и летом из окна ничего не видно, кроме златоцвета и лаванды. Старые растения сучковаты, неухоженны, но живучи и, кажется, будут расти здесь всегда. На приоткрытом окне натянута сетка от комаров. Не обращая внимания на аромат цветов, но уже слегка им одурманенный, Норман Фишер продолжает читать, шевеля губами. «Мне надо было раньше сообразить, прежде чем повернуться спиной к такой крысе, как ты. Но зато я знаю, чего ты заслуживаешь! БУМ! Раньше я никогда не видел таких мерзавцев в наших краях. Надеюсь, они не скоро здесь появятся!»

Норман читает медленно, смакуя развязку истории так, как иной смакует последнюю каплю вина. «Слушай, Хопалонг, окажи услугу. Если там, дома, узнают, что у вас с нами вышло, нам несдобровать. — Не беспокойся! Я не скажу ни слова. Мы, шерифы, должны держаться вместе». «Правду говорят, что ты классный парень!» (О новых удивительных приключениях знаменитого шерифа читайте в журнале «Хопалонг Кэссиди»! Ежемесячно, всего десять центов за номер). Норман переворачивает страницу и читает рекламу «Техники в иллюстрациях», а также рекламу знаменитых мичиганских гладиолусов (сто луковиц за доллар шестьдесят девять центов), прежде чем перейти к своей следующей любимой истории «Ниока — дитя джунглей и леопард». Дальше идут «Торговец Том», «Полковник Орн и Корни Кобб», потом снова рекламные объявления, затем «Дровосек» и «Новичок Фредди», а потом то, что Норман называет тягомотиной: две страницы текста — «Посвящение Блубстаттера» Рода Рида. И только после этого он начнет читать «Человека-пулю», «Летучего детектива» и «Медвежий Клык». Довершит его удовольствие «Капитан Марвел» — главный герой этого месяца. Норман, в отличие от большинства своих друзей, обожающих Супермена, — фанат Капитана Марвела. Кроме того, он предпочитает Лэша Лярю Хопалонгу Кэссиди, но приключения Лэша труднее достать.

Внутренний мир Нормана населен летающими героями, задиристыми ковбоями и их врагами с алчными физиономиями. Его пантеон включает Грозу Шпионов, Мэри Марвел, Коммандо-янки, Золотую Стрелу, Ибиса Непобедимого, Роки Лейна и Монта Хейла. Он страстно мечтает когда-нибудь поехать в Америку, где комиксы с приключениями его героев печатаются в неограниченном количестве. А пока у него есть еще два журнала кроме этого.

Пока Норман мечтает, миссис Газали лежит на своей белой гладкой постели и видит сны. Чистейший запах лаванды проникает через окно и заполняет палату. Ей снятся Солнце и люди, которые живут на нем, нежные призрачные создания, способные совершать на Землю лишь краткие визиты, поскольку там для них слишком холодно, даже в самом ядре. Они хотят, чтобы Мэри присоединилась к ним, манят ее, улыбаются. Она не может двинуться с места и качает головой. Мерль Оберон, в черном бархатном платье, с темными локонами, ниспадающими на ее белые плечи, с двумя нитками жемчуга на шее, с жемчугами и золотом в ушах, пытается отвести миссис Газали к солнечным людям, но ничего не выходит. Сейчас это невозможно.

Мерль нежна и внимательна как никогда, но даже она не в силах помочь. Миссис Газали словно заморожена. Это горний мир. Что-то вроде огромного парка, полного цветов. В парке она видит детей, но их лица неразличимы. Они смеются, и она уверена, что они счастливы, но в то же время этот парк слишком обычен для того, чтобы быть раем. Мерль касается руки миссис Газали. Она не должна идти туда, где сидят женщины в доспехах, легко и беззаботно о чем-то беседуя. Одна из них — Жанна д'Арк, другая сильно похожа на маркизу де Помпадур, но, поскольку одета не в костюм пастушки, сказать наверняка невозможно. Все они сменили наряды на железные доспехи и собрались на Войну. Они так добры к миссис Газали, что она заплакала и почувствовала себя беспомощной. Когда она идет дальше, Мерль Оберон остается ее единственной проводницей. Иногда появляются Кэтрин Хепберн или Луиза Райнер, Элизабет Бергнер, Джанет Гейнор, но только Мерль знает солнечных людей. Она их посредница. Вот лес с гигантскими разноцветными лилиями, туда ведет ее Луиза Райнер. Вот тихое, спокойное озеро с желтым песком — любимое местечко Джанет Гейнор. Здесь миссис Газали встречается со своими друзьями. Джанет Гейнор принимает лучших актрис Голливуда, элиту. В снах миссис Газали редко появляются мужчины. Ей совсем не хочется просыпаться.

Все записи сгорели в войну. Я слышу таинственный запах. Он ни на что не похож. Не понимаю, что это пахнет… Это здание? Да. Пахнет крыша. Плоская крыша. Не труба. Только крыша. Смешно. Такой сильный запах. О боже. Не могу продолжать. Что это горит? Бумага?

Напевая песенку далеких времен, Мерль Оберон ведет миссис Газали по белым улицам прочь от мерзкого запаха. Если кто-то звал кого-то сквозь густую рожь и кого-то обнял кто-то, что с него возьмешь… И все опять спокойно.

«Что ты делала?»

«Пыталась освободить скворца. Он завяз в мазуте. Горела свалка, шины расплавились. Я вспомнила, как у бабушки вспыхнула духовка и она обожгла запястье. Птица погибла. Это было летним днем, где-то около Кингз-Кросс, во время каникул. Вот почему птицы теперь так часто сгорают на лету, конечно, только в моем воображении. Это река, Мерль?»

«Она несет свои волны к Ладгейтской площади. О чем ты хотела мне рассказать?»

«Ни о чем особенном».

Они стоят на Холборнском виадуке, держась за руки, и смотрят вниз.

«Вода чистая, как колокольный звон, правда? Я часто приходила сюда покупать книги. С тех пор многое изменилось, но к лучшему».

«Раз ты спрашиваешь, я поведаю тебе свою невероятную историю! Ты знаешь, как меня зовут. Я МИСТЕР АТОМ! Слушай внимательно, ибо моя история касается ТЕБЯ! Моя судьба связана с твоей так, как и не приходило в голову доктору Лэнгли, когда подарил мне жизнь однажды летним утром… » Это город тяжелого пота, тумана и зелени. Жилец миссис Даксберичерный, но меня это не касается. Боб участвовал в мероприятиях по противовоздушной обороне.

Норман Фишер проводит время за комиксом. Теперь пошли сплошь истории про капитана Марвела. «Эйнштейн сказал, что материяэто и есть энергия. Теперь, используя энергию, я создам материю… Я дам своему творению мозг, я наполню его стальные вены жизнью! Атомный луч трансформирует его в…. З-3-З-З-з-з-з-З-З-З-З-з-з-з-з-З-З-З-З-з-з-з-з-3-3-3-3 БУМ… Я родился из катастрофы. Лэнгли ошибся. Мое рождение было внезапно, а не в ходе трансформации… »

Норман отрывается от страницы, чтобы взглянуть на миссис Газали. Она кажется ему мертвой, но, конечно, она дышит, только незаметно, словно впала в зимнюю спячку, как барсук.

«Я обрел жизнь в результате взрыва, когда вся энергия атома хлынула в меня. Теперь я стал не просто роботом, способным лишь ковылять на своих железных ногах… »

«Ну что, милая, тебе полегче?» — Мерль перебирает свое ожерелье по бусинке, давая понять, что ей пора уходить.

«Да, спасибо, — говорит миссис Газали. — Не хочу, право, тебя задерживать. Мы скоро увидимся, я уверена».

«Конечно. А вот и лодка».

Мерль сбегает по ступенькам Холборнского виадука и ждет на бетонном пирсе, пока подойдет ярко раскрашенная барка. На такой лодке королева Елизавета уплывала в Кент, а Мария Стюарт готовилась к казни. Миссис Газали ходила на все фильмы, в которых снималась Мерль: «Алый первоцвет», «Частная жизнь Генриха VIII», «Фоли-Бержер», «Темный ангел» и «Детский час». Когда Патрик уезжал, она все время проводила в кино. Лодка пропадает из виду, тает в тумане, быстро наплывающем со стороны Темзы. Повернувшись, она видит, что другая сторона Виадука ярко освещена солнцем, а в отдалении грудой лежат кирпичи, сломанная мебель, люди в касках и темной форме пытаются пробраться через завалы. Ей пора уходить.

Вверх по Холборну со стороны собора Святого Павла двигается пышная, будто парад лорд-мэра, процессия. Верхом на белых и гнедых со светлыми гривами конях, подняв знамена, едут девы в серебряных и золотых доспехах, прижимая локтем снятые шлемы: все они пострижены коротко, как Жанна д'Арк. Их развевающиеся плащи украшены алой нитью, синим и ярко-желтым королевскими гербом из лилий. Они едут с непоколебимым достоинством, словно это не король Артур очнулся от вечного сна, словно впереди войска скачет Джиневера, наследница Боудики и ее дочерей. Англию Спасут Женщины. Был такой военный плакат.

На тротуаре лежит желтая кукла, и миссис Газали не знает, успеет ли она перебежать улицу и поднять куклу, но процессия уже перед ней, и она машет рукой. Некоторые девы улыбаются ей, проезжая мимо, но у большинства взор устремлен вперед. Они спешат на бой. В медной колеснице едет Глэдис Пич. Она на сносях, и ей нельзя сражаться, но тем не менее она держит копье и шлем, как и все. Миссис Газали думает: а пошла бы она сама в добровольцы? Она отводит взгляд в сторону, туда, где поверх ярких маленьких ручейков, текущих внизу как ртуть, высится собор Святого Павла. «Если Господь спас святого Павла, почему он не смог спасти моего Патрика и мою… » Громко звучат трубы, так громко, что она затыкает уши.

«Кто-то может остаться в завалах!.. » СГАЗАМ! Когда Билли Батсон произносит волшебное словоСгазам, — раздается раскат грома, сверкает молния и появляется КАПИТАН МАРВЕЛ, самый могущественный смертный на земле! «Билли прав! Я рад, что он позвал меня!» Процессия проезжает мимо, и миссис Газали переходит опустевшую улицу, чтобы подобрать куклу, но, похоже, кто-то другой уже сделал это, и теперь она стоит у окрашенной железной балюстрады и смотрит туда, где, к северу и западу, город превращается в золотую страну маленьких деревушек. Она видит перед собой сельский край, шпили церквей, поблескивающие на солнце. С той стороны Виадука, что обращена к Ладгейт-Хилл, возвышается теперь стена тумана. Миссис Газали идет следом за процессией вверх по Холборну, в сторону «Гэмэджиз» и красных башен «Пруденшл», как обычно, подмечая, что сегодня, должно быть, воскресенье, потому что на улицах ни души и все магазины закрыты. Она жалеет, что не попросила Мерль остаться с ней, но стоит ей завернуть за угол Хаттон-Гарден, появляется Кэтрин Хепберн, сама красота.

«Надеюсь, ты не жалеешь себя, Мэри».

«Конечно нет».

Они обнимаются. У них с Кэтрин одинаковые прически, одинаковые свободные блузы, юбки с разрезом, высокие сапожки: словно они только что ездили верхом. Солнце теплое. Миссис Газали не боится его, поскольку знает, что его нежные обитатели не могут причинить ей никакого вреда.

Они с Кэтрин под руку идут к беломраморной Оксфорд-стрит, на широкий бульвар. «Выпьем по чашечке кофе на Бонд-стрит».

«КАПИТАН МАРВЕЛ! Доктор Лэнгли где-то здесь, под завалами! Возможно, он еще жив». «Сделаю что смогу!»

Миссис Газали думает о желтой кукле, ибо Кэтрин обладает глубоким знанием мира и почти так же добра, как Мерль. Миссис Газали с удивлением глядит на вечернее небо. Мужчины на крышах, похоже, совершают какой-то ритуал. На них свободные златые одеяния, как у священников, их движения размеренны, а в руках металлические сосуды, и она хочет спросить Кэтрин, не друиды ли это готовятся приветствовать закат, как до прихода римлян? Кэтрин не замечает ничего необычного и спешит мимо площади и безмолвных универсальных магазинов к Мраморной арке, перекрывающей всю Оксфорд-стрит. Мрамор блестит, словно покрытый водой. Она никогда не видела ничего более грандиозного. Будучи не вполне уверенной, бывала ли она здесь когда-либо прежде, миссис Газали испытывает легкое беспокойство, но это чувство исчезает, когда Кэтрин начинает напевать мелодию:

«Тополь кряжистый с холма низвергается в пучину, смерть и скорбь подняли вой, больше нет Иерусалима…»

«Лондон здорово изменился с тех пор, как я сюда приехала», — говорит Кэтрин.

«Изменился, — соглашается Мэри Газали, — По крайней мере, кое в чем изменился. А кое-что осталось прежним, таким, как я всегда себе представляла. Ты ведь знаешь, мне не разрешалось уезжать далеко от Клеркенуэлла. Бабушка брала меня с собой за покупками и тому подобное, но у нас не было никаких причин заглядывать в город. Мы не могли себе это позволить, потому что никого там не знали. Но я все равно часто ездила в кино. Но потом я переехала в Тоттнем, когда вышла замуж. Это очень далеко отсюда».

«Только не плачь, — говорит Кэтрин ласково. — С Тоттнемом связано много приятного. Вы когда-нибудь были в парке отдыха? А на спортплощадке? Ты думала, что там будет безопаснее. И Патрик так думал. Вы не могли знать заранее».

«От нашего решения ничего не зависело. То есть не думаю, что я могла что-то изменить. Или хотела что-то менять. Я и сейчас не хочу, Кэтрин. Я просто не хочу, чтобы некоторые вещи происходили».

Оторвав взгляд от комикса, Норман Фишер прислушивается: ему показалось, что пациентка издала слабый звук. Ее губы не шевелятся, ресницы недвижны. Но он опять слышит тот же звук, будто муха жужжит вдалеке, и может поклясться, что звук исходит от нее, из самых ее глубин. Неожиданно для самого себя он готов проявить добросовестность. Дама начинает ему нравиться, и он понимает, почему люди любят сидеть около нее. По крайней мере, с ней никаких забот.

Сидеть с ней — неутомительное занятие. А то в главном крыле пациенты порой так разойдутся, что сил нет. Он подходит к окну, все еще думая, что, может быть, пчела запутались в сетке, но нет. Он наклоняется к ней, приближая губы к ее лицу:

— Привет, милая. Ну как ты?

Он снова усаживается с комиксом. «Какая трагедия!Доктор Лэнглиодин из ведущих ученых в мире. Его эксперимент, кажется, не удался. Лэнгли еще дышит! Но он ужасно пострадал! Ему немедленно нужна медицинская помощь!»

«Ты должна собраться, Мэри, — говорит Кэтрин. — Взгляни в будущее. Ты можешь многого добиться».

Миссис Газали вспоминает смущенный страх и отчаяние других женщин, оказавшихся в ее положении: например, Джоан Кроуфорд. Джоан из-за своего честолюбия потеряла любовь детей, друзей, мужей и оставалась озлобленной, несчастной, одинокой. Как назывался этот фильм? «Расплата»?

Сидя на маленьких хромированных стульчиках, Мэри Газали и Кэтрин Хепберн пьют кофе в уличном кафе на суматошной Бонд-стрит. Их никто не замечает, все заняты покупками, врываются в одну дверь и выскакивают в другую. Продавцы всем учтиво кланяются. Мэри узнает постоянных клиентов. На Бонд-стрит приезжает только богатая публика. Она хочет попасть в «Печеного угря» на Клеркенуэлл-роуд, куда так любила ходить с дедушкой и где можно было попросить столько пюре, сколько захочешь. Она втыкала сосиски в пюре, чтобы они выглядели как в ее любимых комиксах «Чипе» и «Радуга», где победитель в конце концов наедался до отвала, но сосиски были нарисованы неправильно и треугольные куски торта никогда не составлялись в полукруг. В детстве миссис Газали постоянно пыталась заставить природу подражать искусству. Многие посетители «Печеного угря» хорошо знали ее дедушку и часто спрашивали у него совета.

— Что скажешь насчет трех-тридцати, Альф? На кого ставишь, на Арсенала или Виллу? А на Джо Луиса ставишь что-нибудь?

Дедушка всегда давал взвешенный ответ. По субботам его окружали человек десять, а то и больше. Зажатая в углу со своим стаканом газировки, она с удовольствием наблюдала за таинственной компанией мужчин. Иногда дедушка доставал газету и огрызком карандаша быстро ставил галочки напротив колонок и так же быстро записывал какие-то цифры.

— У него дар, — сказал один человек другому.

— У твоего дедушки настоящий дар! — говорили и ей. — Он никогда не пролетает.

— Я не пролетаю, потому что никогда не ставлю собственные деньги.

Дед был высокий, худой, с абсолютно седыми волосами. Он носил белую рубашку, черный жилет и брюки. А пиджак надевал очень редко. Зимой, перед тем как повести ее в «Печеного угря» и насладиться своим любимым рыбным заливным, он надевал пальто. Он говорил, что рыба полезна для его здоровья, что она поддерживает его.

— Только так, Мэри, ты никогда не проиграешь. Если тебе когда-нибудь доведется играть, деточка, играй всегда на чужие деньги. Я видел, как слишком многие проигрывались в пух и прах. И никогда не пытался зарабатывать себе на жизнь, играя на бегах. Тогда я был бы похож на девицу, которая думает, что если она будет гулять направо и налево, то рано или поздно ей повезет. Проигравших всегда больше, чем победителей, деточка. Это жизнь.

Он редко сидел с другими мужчинами в пабах, хотя часто с удовольствием распивал бутылочку «гиннеса» дома, на пару с бабушкой, обычно в обед, но иногда и перед сном.

— Он у нас лучше всех! — говорила бабушка Мэри, в общем-то несклонная расточать похвалы.

В гостиной ее маленького домика на дубовом столе с вырезанными по краю столешницы дубовыми листьями лежала красная бархатная скатерть. Еще там были кухня и кладовка и туалет во дворе. Наверху находились три комнаты. В одной спали дедушка с бабушкой, в другой она, а в третьей — жилец, мистер Маррабл, который приехал из Уэльса. На стенах были обои с большими темными розами, на лестнице — добротная ковровая дорожка, и всегда сильно пахло пчелиным воском.

«Ты витаешь в облаках, — говорит Кэтрин. — Тебе не нравится кофе?»

«Мне немного неловко, — отвечает миссис Газали. — Здесь слишком шикарно. Хотя очень мило с твоей стороны, что ты привела меня сюда. Но лучше бы мы пошли в „Кавар-динз“, что в Холборне. Там лучший в Лондоне кофе. Люди специально съезжаются туда отовсюду, даже издалека».

«Не смущайся, Мэри. Сколько тебе лет?»

«Семнадцать. А может, восемнадцать».

«У тебя красивая грудь».

«Бабушка всегда хотела, чтобы я немного поправилась. Но это не так просто».

«Глупости».

Кэтрин ловит такси, и они едут через Риджентс-парк, где табуны африканских зебр провожают их взглядом. Миссис Газали кажется, что за кустом рододендрона крадется лев. Огромные птицы хлопают крыльями над ее головой. Эти птицы такие большие, наверное доисторические. Когда она была совсем маленькой, дедушка водил ее в зоопарк по особым случаям, и тогда она каталась верхом на слоне Джамбо. А иногда и на верблюде. У них были особые седла, на которых могли разместиться сразу шестеро ребятишек. Но раньше там было больше животных. Может быть, хищники съели всех травоядных? Она помнит, как дедушка предсказывал, что это случится. Он сказал, что открытый зоопарк, без клеток, — это глупость. Кто-то рычит на нее сверху. Она поднимает голову, но солнце слепит ей глаза.

«Я отвезу его в ближайшую больницу». «Отличная работа, капитан Марвел! Мы бы никогда не добрались до него вовремя. Подождите, я что-то вижу. Не может быть!»

Нормана клонит в сон, и он хотел бы подремать, да боится, что миссис Газали вдруг очнется или, наоборот, задохнется, а обвинять будут его.

Отложив комикс, Норман снова подходит к окну, надеясь, что ветерок освежит его, но воздух оказывается тяжелым, жарким. Оставив дверь нараспашку, он выходит в соседнюю комнатку, наливает в раковину воды и ополаскивает лицо. Опять услышав тихий звук, возвращается в палату. Кажется, миссис Газали чуть повернула голову и приоткрыла губы. Норман глядит во все глаза и прислушивается, но ее дыхание не изменилось. Его взгляд падает на журнал. Яркие синие, красные и желтые цвета комикса подчеркивают изящество ее совершенной левой руки с серебряным кольцом на пальце. Она как будто только что родилась, взрослой и невинной. Какой-то миг она кажется ему чудом, но Норман видит разницу между реальностью и фантастическим миром комиксов. Он может отличить психически здорового человека от психически нездорового. Из-за этой способности он полезен для больницы, и у него есть все шансы сделать здесь карьеру. В отличие от многих других санитаров он не боится сумасшедших. Считается, что в конце концов здесь сходят с ума все, кроме таких, как Норман, у кого есть иммунитет. Он возвращается к окну, чтобы полюбоваться цветами на стене и вдохнуть запах лаванды. Он зевает, ковыряет в носу мизинцем. Холодная вода не помогла одолеть сонливость, и он опять усаживается на свое место. «РЯДОМ С ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫМ РАЗЪЕЗДОМ… УХ! УХ!» «Я силен, да! Но что мне делать со своей силой? ВОТ В ЧЕМ ВОПРОС!»

Они добрались до серых и оранжевых шпилей вокзала Кингз-Кросс.

«Здесь я тебя оставлю. — Кэтрин наклоняется, чтобы поцеловать ее. — Я собираюсь за город, со Спенсером. Но я навешу тебя, когда вернусь. Какие у тебя планы?»

«О, я, наверное…» Миссис Газали начинает плакать. Кэтрин прижимает голову Мэри к своему плечу и проводит рукой по затылку:

«Ну, ну, Мэри! Выше нос, девочка моя. Ты выздоровеешь. Тебе нужно только разработать план, вот и все».

Мэри не может остановить плач.

«Мой поезд отходит, — говорит Кэтрин. — Мне нужно идти. Сегодня это единственный поезд в Бостон».

Успокаиваясь, миссис Газали стоит на тротуаре и смотрит, как Кэтрин быстро идет к узким аркам и скрывается в темноте. Миссис Газали оборачивается и видит другие арки, ведущие к Грейз-Инн-роуд. Она направляется к средней из них, слыша отдаленный радостный возглас. Арка превращается в колоннаду, пересекающую старое церковное кладбище. Лишь этим путем можно попасть на улицу. Стертые, грязные могильные плиты. Время — вечер, слегка туманный, теплый, самое любимое ее время, особенно на этом церковном кладбище, заросшем густым кустарником и сучковатыми деревьями, где большие мраморные ангелы на могилах обещают вечный покой в загробной жизни. Глядя сквозь корявые вязы, окружающие особенно причудливую могилу, она вдруг замечает желтое пятно и понимает, что снова напала на след куклы, но тропинки образуют столь сложный лабиринт, что ей приходится достаточно долго пробираться к могиле, за которой, как ей кажется, лежит кукла. Оказавшись наконец под вязами, она осознает, что потерялась. Желтая кукла исчезла, но высокие кружевные металлические ворота кладбища оказались почему-то гораздо ближе. Пройдя сквозь них, она оказывается на Грейз-Инн-роуд и идет в сторону церкви Сент-Джуд, домой.

«Так вы говорите, что под завалами ничего не нашли?» «Ничего, что можно было бы идентифицировать! Как только мы узнали, что разрушенное здание — лаборатория доктора Лэнгли, то немедленно выставили охрану, чтобы не произошла утечка важной секретной информации. Но взрыв уничтожил там все. То, что Лэнгли выжил, похоже на чудо».

Норман удивлен. История закончилась, так и не начавшись. Последние странички сообщают, что капитан Марвел сам читает последние новости о своих подвигах. Он переводит взгляд на свою подопечную: ему показалось, что она улыбнулась. Потом пожимает плечами, удивляясь собственной глупости, и возвращается к капитану Марвелу, приключения которого, к его радости, еще продолжаются. Тем временем за окном появляется дворник с двумя жестяными баками на скрипучей тележке. Он поднимает крышку мусорного ящика и начинает перекладывать его содержимое в свои баки. С преувеличенным отвращением Норман зажимает нос пальцами: фу!

«Люди мира! Я сильнее, чем все ваши армии и флоты! Я могу уничтожить вас всех…»

Радуясь, что оказалась на знакомой территории, миссис Газали боковыми улочками срезает путь с Теобальдз-роуд, которая каждый день выглядит по-разному: суббота — это день букинистических лавок и похода с дедушкой в «Печеного угря», воскресенье — день чтения или вылазки в зоопарк, еще какой-нибудь особой прогулки. По понедельникам у бабушки стирка, а на ужин она готовит мясо с большими картофелинами. По вторникам она помогает миссис Китчен отобрать журналы и газеты, за которыми приезжает грузовик из госпиталя. По средам сидит с младшим ребенком мистера и миссис Лейборн, пока они ходят в кино. За это они всегда дают ей два, а если припозднятся, то и все шесть пенсов. По четвергам нужно выполнять домашние задания за неделю, чтобы в пятницу утром мистер Мейнкастл собрал их и проверил за выходные. По пятницам они ходят в кинотеатр «Кингз-Кросс», а потом покупают картошку в лучшем в городе магазинчике Уильяма Роя Хеймера «Жареная рыба» на Лезер-лейн. Миссис Газали хочет точно знать, какой сегодня день. Кажется, еще идут школьные каникулы. Свернув на Хаттон-Гарден, она понимает, что идет не в том направлении, куда нужно, и решает вернуться на Клеркенуэлл-роуд, срезает путь через Уорнер-стрит, мимо почты за Феникс-Плейс, и затем с некоторым облегчением понимает, что через несколько минут окажется на Калторп-стрит, но все еще спрашивает себя, что же она позабыла? «Я вас предупредил! А теперь я покажу вам свою силу — ТАК!» «А-А-А-Х-Х!»

Захваченный чтением, Норман не уверен, послышалось ли ему, что миссис Газали застонала, или он себе это вообразил. «Я видел! Ты убийца! Я с тобой разделаюсь!» «О БОЖЕ МОЙ ! Так ты, наверное, и есть робот доктора Лэнгли!» «ЗОВИ МЕНЯ МИСТЕР А ТОМ!»

Норман не торопится перевернуть страницу.

Миссис Газали оглядывается. Она видит, как туман поднялся над знакомыми красными крышами Клеркенуэлл-роуд и Холборна. Не приблизился, но поднялся выше, заслонив солнце. Остановившись, чтобы перевести дыхание, она решает, что глупо нырять в туман отсюда, где все так ясно и светло, и одновременно чувствует, что не должна идти на Калторп-стрит и что она правильно поступит, если вернется на Виадук. Может быть, армия дев в венецианской парче и блестящих доспехах ждет ее там, за туманом, и призывает в свои ряды? Она закрывает глаза, ей становится одиноко. Ей нужны ее подружки, но подружки никогда не приходят на Калторп-стрит, да и дедушки там больше нет. А может, и бабушки нет тоже? От ужаса ее бьет дрожь, глаза вновь наливаются слезами, и она закусывает нижнюю губу, сильно прижимает язык к нёбу, напрягает горло и содрогается: никто не должен знать, что она плачет. Усилием воли остановив слезы, она может обмануть теперь любого прохожего, но ее охватывает непонятная скорбь. Когда туман поднимается еще выше, она начинает подозревать, что это и не туман вовсе, а дым от пожара, от очистительного огня, через который она обязана, набравшись духу, пройти, чтобы унять боль и слезы. Унять навсегда.

На пустой улице, без единого лица в окнах, на пустой улице своего детства миссис Газали дрожит и приказывает себе: не плакать! Она поворачивает в обратную сторону. На ее ногах сапоги для верховой езды, точь-в-точь такие, как у Кэтрин Хепберн. Пересиливая себя, шаг за шагом она идет в сторону дыма. Ее ноздри заполняет запах — довольно приятный, похожий на гарь осенних листьев. Не торопясь, миссис Газали идет опять на Клеркенуэлл-роуд, на Хаттон-Гарден, и вниз, к перекрестку, от которого начинается Виадук. Она идет и оплакивает кого-то, но не может вспомнить кого, убивается из-за того, что призраки не хотят ей больше являться. Слезы льются рекой. Ее трясет от неизбывного горя. Она не утирает слез, хотя они скатываются по щекам и падают на грудь, и она знает, что они наверняка зальют ее красивую шелковую блузку. Она задыхается, измучена, но должна дойти до Виадука, до дыма, скрывающего весь Старый Лондон, стеной встающего над собором Святого Павла, городским судом и колонной Монумента. Что же это горит? Сити? И поэтому она плачет?

Она чувствует слабость, потому что дым вытягивает из воздуха кислород, и она начинает кашлять, в горле кисло, как тогда, когда у нее в больнице вырывали гланды, и жалко, что на ногах не удобные туфли, а эти высокие сапоги, в которых так трудно идти.

«Что же, отлично! Вот вам еще одна демонстрации моей мощи! Если вы решите мне сопротивляться, вас ждет полное разрушение! Думайте, прежде чем выбирать, смертные!»

«Я никогда ничего не хотела выбирать, — говорит миссис Газали, — но все говорили мне, что я должна. Я переехала в Тоттнем ради ребенка».

Сотрясаясь от рыданий, она поворачивает прочь от дыма и бежит, бежит, все уверенней, пока опять не оказывается там, где светит солнце. Это Сохо-Сквер. Она садится на скамейку, достает из сумки хлеб и начинает кормить маленьких птичек, отгоняя нахальных прожорливых голубей. Однажды она сидела на Сохо-Сквер с Патриком. Они тогда только что посмотрели «Унесенных ветром». Картина произвела на нее волшебное впечатление. По случайному совпадению со стороны Греческой улицы на площадь выходит Мерль Оберон и машет рукой. В ее голосе слышна забота.

«Я беспокоилась, куда ты делась. С тобой все нормально?»

«Мне было немного нехорошо, но теперь все в порядке. Может, просто месячные?»

«Понимаю». Мерль сменила свое черное бархатное платье на розовое хлопчатобумажное, с плечиками. На ней маленькая летняя шляпка с вуалью и белые теннисные туфли. Присев рядом с миссис Газали, она снимает белые перчатки и опускает руку в бумажный пакет. Достает корку черствого хлеба, кладет ее на колени и начинает кидать крошки крохотным синичкам.

«А что ты сегодня делала?»

«Разве мы не виделись сегодня?»

«Нет, милая. Последний раз мы встречались в воскресенье».

«Кажется, я была в зоопарке с Кэтрин. Мы видели льва. А ты работала?»

Мерль явно не хочет говорить о том, как она провела день. Она вздыхает, наслаждаясь покоем. Издалека, со стороны Оксфорд-стрит и Чаринг-Кросс-роуд, доносится шум транспорта, но здесь они словно в прошлом столетии.

«Мне нравится эта статуя Карла Второго. А тебе? Интересно, он и вправду был такого роста? Неужели все короли низенькие? Знаешь, я встречалась с Эдуардом Восьмым. Я имею в виду герцога Виндзорского. Он был исключительно хорош собой, но ростом едва ли выше меня. И брат его такой же. В журналах они кажутся такими высокими! Может, это монтаж, как в кино?»

«Я не знаю. — Миссис Газали обескуражена. Хотя она уже привыкла к тому, что королевским семейством возмущаются, ей не приходилась слышать, чтобы о царственных особах отзывались с таким небрежным презрением. — Мой дедушка считает, что по ним виселица плачет».

«О нет. Это было бы ужасно! О ком тогда грядущие поколения будут писать исторические драмы? Представь, что у нас останутся одни диктаторы. Вот ужас-то будет. «Эдуард Восьмой» звучит почти как «Генрих Пятый», но не хотела бы я играть в «Трагедии о Чемберлене»!»

«Дедушка говорит, что они владеют половиной всего капитала в стране и что, если они отдадут деньги, с голодом будет покончено. Он говорит, пусть лучше они накормят шахтерские семьи».

Такой разговор не по душе Мерль, и миссис Газали меняет тему:

«Тебе не кажется, что это чудесное лето будет длиться вечно?»

Мерль улыбается и кидает крошку воробышку.

Золотое сияние поднимается с улиц. Миссис Газали чувствует запах кофе и духов.

«Солнечные люди! — Она удивлена. — Зачем они прилетели в Сохо?»

«Я думаю, они приехали на автобусе», — отвечает Мерль.

Миссис Газали стремится загладить обиду, которую могла нанести ненароком:

«Наверное, хотят побродить по магазинам».

«Все может быть».

Мерль слегка поворачивает голову и смотрит прямо в лицо миссис Газали. В глазах Мерль слезы. Миссис Газали понимает, что неверно истолковала настроение подруги. Они обнимаются, успокаивая друг друга.

«Что случилось? Что с тобой? — Тут миссис Газали понимает, что и ее глаза наполняются слезами. — Что случилось, Мерль? О моя дорогая!»

«Мой ребенок умер, — Мерль глубоко вздыхает. — Моя дочь умерла, едва родившись. Я хотела, чтобы ты присмотрела за ней. Но она умерла».

Потрясенная, миссис Газали не знает, что сказать. «Мерль!»

«Капитан Марвел умен! Он предвидел трудности! Он заранее построил эту темницу со свинцовыми стенами, и вот теперь я в клетке! Даже МОЯ сила не может помочь мне сбежать отсюда! Мне больше не разрешат говорить. Это мое последнее послание миру. Те, кто сделал меня пленником, ПОМНИТЕ! Настанет срок, и я уничтожу своих тюремщиков! ПОМНИТЕ ОБ ЭТОМ!»

Читая подпись к последней картинке, Норман испытывает глубочайшее удовлетворение. Он уверен, что так даже лучше.

Миссис Газали и Мерль Оберон идут, держась за руки, по узким улица Сохо, где солнечные люди пьют вино, заказывают еду и напитки в кафе и спокойно занимаются своими делами. Их очертания расплывчаты, но у всех ласковое выражение лица. Некоторые из них узнают миссис Газали и с удовольствием здороваются с ней, но они с Мерль не останавливаются и пересекают Шафтсбери-авеню. Час пик, улица запружена транспортом. Все спешат домой. Женщины проходят через Лестер-Сквер и Чаринг-Кросс-роуд к Вильерс-стрит. Наконец они оказываются у скверика перед входом в метро. На эстрадной площадке маленький серебряный оркестр играет «Землю надежды и славы», ее любимую мелодию. Мерль до боли сжимает руку миссис Газали. Они не останавливаются в сквере, но переходят через серую улицу к набережной Темзы и оказываются у обелиска Игла Клеопатры, вывезенного Нельсоном из Египта. Смотрят на жемчужную воду.

«Итак, люди! Это последнее послание мистера Атома из его подземной свинцовой тюрьмы! Надеюсь, вы примете его всерьез! Ибо мистер Атомэто такая угроза миру, которой никому не дано избежать».

Норман переходит к рекламе пшеничных хлопьев.

Река начинает течь быстрей, ее волны играют перламутром. Со стороны моста Ватерлоо движется яркая флотилия. На мачтах развеваются красные, золотые, синие и белые знамена. Мерль еще крепче сжимает руку миссис Газали. «Я должна покинуть тебя, дорогая».

«Я не заблужусь», — отвечает Мэри Газали.

Смена караула 1944

— Мне повезло, что я состою на учете у психиатра. — Джозеф Кисс поставил чайник на газ.

Устроившись в кресле, Данди Банаджи смотрел, как его друг осторожно нарезает хлеб, чтобы приготовить сандвичи с помидорами.

— Это гораздо лучше, чем отказываться от службы по религиозным убеждениям, — мистер Кисс достал помидор из коричневого бумажного пакета, — иметь плоскостопие, быть гомиком или считаться политически неблагонадежным. Кому захочется держать в армии психа? Даже рядовым.

Данди проводит ладонью по украшенной цветным узором ручке кресла.

— Эх, старина, а я считал тебя благородным пацифистом! И зачем ты сказал мне правду?

— А ты пацифист, Данди?

— Ну, практически да. Ганди — это наше все.

Эта маленькая уютная комнатка со складной кроватью, полкой серьезных книг, коллекцией граммофонных записей и весьма спартанским запасом земных благ оказалась совсем не похожа на то, что он ожидал увидеть. За тусклым оконным стеклом маячили маскировочные сети Брикстона, где дома были населены — если вообще они были населены — опустившимися актерами, потрепанными журналистами, пьяницами и древними старушками с целым выводком таких же древних собак. Как обычно, Брикстон произвел на него гнетущее впечатление. В бандитском районе, где подростки, живущие вблизи ипподрома, таскали в подшитых карманах заточенные ледорубы, бритвы и велосипедные цепи, было тихо. Все либо ушли в армию, либо повзрослели. Джозеф Кисс говорил, что, несмотря на бомбардировки, в Брикстоне сейчас тише, чем было раньше.

Мистер Кисс снял вскипевший чайник.

— Полагаю, ты вовсю задействован на своей секретной работе?

— Лишь время от времени, Джозеф. С тех пор как японцы начали отступать, во мне уже мало заинтересованы. Скорее всего, меня пошлют в Индию.

Мистер Кисс одет в красный бархатный шлафрок. Он что-то нащупывает в кармане.

— Как, ты едешь домой? Насовсем?

— Лейбористская партия поддерживает предоставление нам независимости. Так что я вернусь почти героем. Не смейся, это почти так и есть.

— Что ты, конечно, я не смеюсь. — Налив кипяток в заварной чайник, мистер Кисс открывает в честь Данди Банаджи банку сгущенного молока. — Это вполне заслуженно. И куда ты едешь?

— Если все-таки поеду, то в Бомбей.

— Дата неизвестна?

— Совершенно неизвестна. — Данди с улыбкой взял протянутую ему чашку. — Ты же знаешь государственную службу. О, чудесный чай! Горячий и сладкий, как я люблю.

Мистер Кисс приготовил сандвичи. По привычке он нарезал помидоры очень тонкими кружочками и с помощью зазубренного ножа уложил их на слегка смазанные маслом ломтики хлеба, а потом обильно посыпал солью и перцем. Из трех помидоров вышло пять бутербродов, которые он разрезал поперек сначала слева направо, а потом справа налево, так что получилось двадцать маленьких треугольных бутербродиков.

— Я хотел сделать сандвичи с огурцами. Знаю, что ты предпочитаешь их в это время года. Стоял в очереди, но мне не хватило. Я работаю до двух. В том маленьком Вест-Эндском клубе, — Он разложил сандвичи на столике рядом с керамическим чайником и чашками. — Ассистентом у волшебника.

Мистер Кисс опустился на венский стул.

— Конечно, он совсем не волшебник. Хотя людей его мошенничество успокаивает. Я беру у зрителей какие-нибудь предметы — продуктовые карточки, удостоверения личности и тому подобное — и прикладываю ко лбу и даю ему всякие подсказки. Их нетрудно усвоить. Всякие «нет-нет-нет» или «да-да-да». Ну, ты ведь знаешь, как это делается. Он доволен мной, но теперь собирается на целый сезон в Саут-Энд, а я решил, что поеду с ним, если он увеличит мою зарплату.

Мистер Кисс вздохнул и засмотрелся в окно.

— Так значит, мы какое-то время не будем видеться?

Вопрос вернул его внимание к гостю.

— Я постараюсь оставаться в Лондоне. Саут-Энд всего в часе езды с Ливерпульского вокзала.

Некоторое время они молча жевали бутерброды.

— По правде говоря, — сказал Данди Банаджи, медленно умяв два последних маленьких сандвича, — я уже нацеливаюсь на хорошую партию в крикет. Как только закончится война.

Джозеф Кисс вытер губы.

— Боюсь, это не моя игра. Мне доводилось смотреть хоккей на льду в Стритеме, собачьи бега в Уайт-Сити. Я испытываю особое волнение на скачках. Моя мама знала в этом толк. Всегда угадывала фаворитов. Без промаха. Год за годом. В ранней молодости, не поверишь, я был членом клуба лучников. Это был настоящий Орден любителей стрельбы из лука, с древней хартией и стрельбищем на Грейз-Инн-Филдз. Многие вступили в клуб, потому что иначе попасть в Грейз-Инн было нельзя. Юристы не слишком благоволили невоспитанным грубым мальчишкам с луками и стрелами, которые занимались стрельбой на лужайках. Мы часто пускали стрелу-другую в дерево, а то и в окно. Старшие члены клуба не знали, что с нами делать. Подолью-ка я кипяточку.

…чуть не ударил ее. Энни предупреждала меня, что у нее скверный характер. Меч джедака не обнажают в гневе. Это его мне жаль… и уставилась на бескрайнюю равнину… Поднявшись, он выглянул на улицу и увидел симпатичную женщину с блестящими черными волосами и сияющими голубыми глазами, в сером костюме, в синих туфлях на высоком каблуке. Она быстро шла — вернее, взволнованно летела — по противоположному тротуару. Рукой в перчатке она сжимала ладошку маленького веселого мальчика не старше шести лет. Мальчик не поспевал за ней и явно был ее сыном. На нем была серая фланелевая ветровка, серые шорты, серые гольфы и коричневые полуботинки. Мистеру Киссу показалось, что мать и сын попали сюда по какому-то формальному поводу. Слишком хорошо они были одеты для Брикстона.

Ну и деньки пошли и даже не знаешь когда наступит последний. Говорят скоро все кончится да не кончается. И Гарри уехал. Эти жемчужинки как дети в Тутинге когда я была маленькой а ступеньки были лестницей в страну чудес как говорил дядя Леон. Ну почему это не может кончиться лишь бы не было больно я не сделала ничего плохого почему всегда достается мне я хочу только позаботиться о своем ребенке идет война рано или поздно кого-нибудь найду. Даже Мардж согласна.

С чайником в руках Джозеф Кисс проводил их тревожным взглядом до угла, пока они не исчезли.

боевой клич матерого мангани эхом разносится по лесу


Норма Маммери и ее сын Дэвид торопятся на трамвайную остановку на Брикстон-Хилл. Только что Марджори Кит-сон, которую Дэвид знает как тетушку Мардж, чем-то обидела Норму, и та решила уйти раньше времени. Дэвид счастлив, когда им удается куда-то выбраться, и ему нравится прикосновение маминой черной перчатки, и он восхищается пуделем тетушки Мардж, Роджером, и тем, как пес умеет кувыркаться. Два часа он играл с собакой в саду, пока мама и тетушка Мардж толковали о нехватке продуктов и о том, что каким-то женщинам удалось достать мяса или фруктов. Это ее обычная тема. Дэвид не помнит случая, чтобы они пошли в гости к маминым подругам и она хотя бы раз не поговорила о еде.

Когда миссис Маммери и ее малыш сворачивают на улицу, где половина деревьев покрыта зеленой листвой, а на другой стороне они обгорели, почернели и груды булыжников лежат на месте бывшего дома с меблированными комнатами, красно-желтый трамвай трогается с места, рассыпая искры с проводов. Трамвай кажется живым посланником из другой эпохи. Дэвиду очень нравится зрелище этих искр. Трамвай величественно движется вниз с холма. Дэвид переводит взгляд на дорогу, и тут его завораживает вид только что сошедшего пассажира в матросской форме и шляпе. Матрос поднимает на плечо большой мешок и дружелюбно улыбается женщине, а та, касаясь его руки, хихикает. У матроса темно-коричневая кожа. Такой цвет мать Дэвида, глядя на ткань, называет шоколадным. У этого человека даже руки темные, и Дэвид сразу вспоминает Марципана из «Радуги», только у Марципана губы больше. Дэвид поражен тем, что люди на самом деле бывают такого цвета. Это все равно что Роя Роджерса увидеть на улице, живьем! Его матери тоже любопытно, но она шепчет: «Не смотри. Это некрасиво». Насвистывая, матрос проходит мимо.

— Откуда этот человек, мамочка? — спрашивает Дэвид, думая о волшебной стране.

— Из Америки, или Южной Африки, или еще откуда-нибудь, — отвечает она.

И Дэвид вполне удовлетворен.

— Почему та женщина смеялась?

— Оттого, что дотронулась до него. Считается, что повезет, если дотронешься до черного.

— Потому что он волшебный, как Марципан?

От этой болтовни ее настроение улучшается, на душе становится легче.

— Ах, может быть, Дейви. Не знаю. В любом случае, я думаю, это невежливо. — Ее взгляд вдруг на секунду цепляется за что-то поодаль. — Хотя, кажется, он не обиделся. — Она вздыхает и садится на скамейку в ожидании следующего трамвая.

Мой сын это моя жизнь.


Момбажи Файша по прозвищу Громила идет вразвалку вниз по Электрик-авеню и напевает песенку. Это идти моряк. Это идти африканский моряк. С вещмешок на спине и с сигарета. Вот он идти. Идти вниз по дорога. Идти в дом, где его хотеть. Идти прочь от дома, где его не хотеть. Идти к леди, которая звать его Капитан. Привет, Капитан. Привет. Это твоя маленький бушмен, детка, африканский моряк. А что у него есть для нас?

Это идти моряк домой с Война, сюда из Кейптаун, и объехал весь мир, и в вещмешок у него всякий всячина со всего мир. Это идти моряк. Это идти африканский моряк рассказать тебе о Шанхае, Сиднее, Калькутте. Был везде. Был в конвое между Борнео и Рангуном. Был на Северном море в конвое. Возил припасы русским. Был на море, думал утонуть в море. В стельку напивался в ливерпульских доках. В Лагосе тоже. Но не в этот год. Этот год африканский моряк все деньги хранил, готовился в путь.

Это идти африканский моряк с медалью на груди.

Вот он идет, полный достоинства, которое никогда не сумеет умалить какой-нибудь белый дурак. Вот он идет не спеша по Электрик-авеню, приветствуя знакомых беспечным «Эй, привет!» или «Рад вас видеть, миссис!» Это идет Матрос Первого Класса Файша, прошедший через Мировую Войну и Семь Морей для того, чтобы, увидев возлюбленную, поведать ей о своих планах. Ибо он собирается осесть на берегу. Он собирается найти себе перспективную работу. Он собирается жениться на Алисе Мосс и сделать из нее честную женщину.

Он подходит к маленькой зеленой калитке. Вдоль стены дома цветут вьющиеся розы. Внутри лает собака. Он достает ключ и медленно идет по дорожке, медленными шагами, желая протянуть время. Он касается ключом замка. И уже слышит, как там, внутри, она сбегает вниз в холл, чтобы встретить его.

Красавчик мой ласковый мой сладкий спасение мое маленькое чудо мой храбрый моя нежная любовь. Благодарю Тебя, Господи! О, благодарю Тебя, Господи!

Здесь, в Брикстоне, повсюду еще полно пыльных платанов и рододендронов, иван-чая, розового алтея, маков и кустов баддлии, но район уже совсем не тот, каким был. Бомбы разрушили его, так же как разрушили Лондон. Не хватает многих домов, даже целых улиц, потому что именно на Брикстон пришлась атака первых ракет. Целью врага стали южные, стратегически не самые важные районы, потому что ошибочно немцы считали, что напали на район лондонских промышленных предприятий. Южный Лондон, дезориентировавший противника, принял на себя огненную ярость «Фау». Здесь все еще поднимаются в небо пыль, пепел и черный вонючий дым, здесь грязные дети играют в развалинах, оставшихся после тысяч прямых попаданий.

Когда пришла весть о том, что Гитлер почти побит, Южному Лондону крепко досталось. Ракеты едва не уничтожили его. От ракет он чуть не сошел с ума. Столько их обрушивалось без предупреждения, обрушивалось без всякой логики, без всякого мотива. Обрушивалось потому, что нацисты в предсмертных судорогах били наобум, наотмашь, по привычке, потому что больше ничего не умели.

О Брикстоне никто особенно не беспокоился. Без Брикстона можно было обойтись. Все, кому Брикстон когда-либо давал приют, были неудачниками и изгоями. Если бы Вермахт двинулся на город, Брикстон был бы принесен в жертву. С самого начала Брикстон был обречен. Край кирпичных заводов, железнодорожный пригород, не пользовавшийся никаким уважением.


Она любила фиалки, и так мы ее и называли, Фиалка, хотя ее настоящее имя было Нелли. Даже не Элеонора, данное при крещении. Она вообще не была крещёна, потому что ее родители к тому времени, можно сказать, застряли между двух вер, не были полностью потеряны для иудеев и не совсем пристали к англиканской церкви. Только наполовину. Они предоставили Нелли и ее сестрам самим выбирать и оставить чуждых им теперь предков ради призрачного добра, лишающего смысла все, что было прежде. Я пишу это, потому что умираю, потому что был послан сюда умереть, как я того и заслуживаю, в одиночестве, потому что я тоже отрекся от предков, не услышал их праведный голос. Я боялся. Я не мог смотреть в лицо злу. Я не мог пережить страх. Я молился, как и многие из нас, не о знании, а о неведении.


Берил Мейл не уверена в безопасности автомобильной поездки по Брикстону, однако она успокаивает себя тем, что здесь ее никто не знает. Она здесь потому, что услышала о смерти пожилой леди на Талс-Хилл и о том, что после покойной осталось несколько вещиц, в частности, кажется, пара стоящих картин и несколько антикварных безделушек. Все это нужно Берил для ее магазина на Кенсингтон-Черч-стрит. Требуется максимально быстро заполнить большое здание, и вещи с распродажи очень для этого подойдут.

Благодаря железной самодисциплине у нее вполне стройная фигура, а костюм тщательно подобран с таким расчетом, чтобы не выглядеть слишком обеспеченной, но в то же время смотреться как представительница высшего класса. На голове свежий перманент. Из серой мышки она перекрасилась в брюнетку. Почти с гордостью ведет она свой новый автомобиль, и ее нога в лакированной туфельке пока несколько неуверенно жмет на акселератор, ведь ей еще не доводилось управляться с таким мощным двигателем (каким пользуется полиция, по словам продавца). Ее резкие черты сейчас, когда она слегка пополнела, кажутся более привлекательными. У нее светло-карие глаза, бледно-розовая кожа, а брови тщательно выщипаны. Она пахнет одеколоном, который сама называет «акульим репеллентом» и которым всегда пользуется, когда отправляется на незнакомую территорию. Она подъезжает к трамвайной остановке и обращается к молодой женщине с ребенком. Женщина выглядит образованной. Берил пытается изобразить улыбку.

— Прошу прощения за беспокойство. Я пытаюсь найти Талс-Хилл.

— Вам следует вернуться. — Явно робея перед новой машиной, женщина не слишком определенно указывает на восток. — Поезжайте до Брикстон-Уотер-лейн, там поверните направо, потом еще раз направо, и это как раз и будет Талс-Хилл. Слева увидите Брокуэлл-парк. Там большая зенитная пушка. Думаю, она все еще там. Кстати, мы только что оттуда. — И она рассмеялась, удивившись этому совпадению.

— Большое вам спасибо, — говорит Берил и поднимает оконное стекло.

Норма и Дэвид Маммери глядят, как она разворачивает машину прямо перед носом следующего трамвая, который начинает возмущенно трезвонить.

— Скажите пожалуйста! — говорит Норма Маммери. Ее перчатка сжимает руку Дэвида.

— А что это вон там, мамочка? — показывает Дэвид на готическое здание за кованой решеткой ограды, но подошедший трамвай загораживает вид, и мать торопит его с посадкой.

— Это Торнтон-Хит-Понд.

К ним направляется старый кондуктор.

— Мы выйдем у кондитерской и пройдемся пешком. — Миссис Маммери роется у себя в сумочке. — Полный и детский, пожалуйста, до кондитерской в Норбери.

Она протягивает кондуктору трехпенсовик. Трамваи нравятся Дэвиду куда больше автобусов. Ступеньки трамвая находятся снаружи, открытые всем ветрам, и мальчик может стоять спиной к окну, воображая, что поднялся на борт судна. Еще Дэвиду нравятся потертые деревянные сиденья со спинками, позволяющими пассажиру садиться лицом вперед, по ходу движения. Ему нравится видеть, куда он едет. Он проворно усаживается как раз вовремя для того, чтобы успеть еще раз взглянуть на кованые ворота и замок за ними. Мать улыбается.

— Это тюрьма. Место, куда ты угодишь, если будешь вести себя так, как ты себя ведешь.

— Но я не сделал ничего плохого!

— Сегодня — нет.

Она обнимает себя за плечи, а он смотрит на тюрьму. После того как с ужасом прочитал «Большие надежды», он вполне представляет себе, кто такие заключенные, и думает, а не находится ли среди них его отец. Хотя он абсолютно уверен в том, что Вик Маммери не попал на фронт, нет никого, кто мог бы четко сказать ему, где сейчас его отец.

Прямо по курсу его любимый кинотеатр «Астория», и Дэвид внимательно разглядывает афиши: какие сейчас идут фильмы?

— О! — радостно восклицает мать. — Джордж Рафт! Может быть, сходим в конце недели?

Счастье переполняет Дэвида.


классная телка вот бы пощупать небось все американцы


Решительно постучав в дубовую дверь большого особняка, построенного во времена королевы Анны, Берил с удовлетворением отметила, что хотя дом и окружен довольно обширным садом и при нем имеется гараж, он имеет неухоженный вид. Значит, это дом человека с весьма умеренными средствами. В таких домах селились, уходя в отставку, чиновники имперской государственной службы. Она почти чуяла запах мебели и легко могла угадать, какого рода картины висят на стенах. В последнее время она начала интересоваться английской живописью, включая ранних прерафаэлитов, и хорошей мебелью восемнадцатого века. Дверь открыла пожилая женщина. Берил удивилась. Она ожидала, что ей откроет дочь покойной, то есть кто-нибудь помоложе.

— Мисс Бойл-Ансворт?

— А вы мисс Кисс? Приехали посмотреть на вещи моей сестры?

— Да.

Женщина явно стеснялась. Сейчас она была согнута артритом, но когда-то была очень высокой, может быть даже шести футов ростом. У нее была здоровая кожа и румянец на щеках, а темно-серые волосы были завязаны сзади в какое-то подобие поросячьего хвостика. Зеленые глаза, широкий нос, тонкие губы, черепаховые серьги с бирюзой, браслеты и ожерелье, цепочка и пояс, спущенный ниже талии. Берил Кисс тут же постаралась определить, кто она такая. В целом хозяйка дома выглядела как дама из артистической богемы Челси или Блумсбери начала века.

— Моя сестра была вдовой. Ее муж умер еще до войны. Он был врачом в Сингапуре. Руководил там больницей. Не думаю, что вас заинтересует большая часть вещей. Все очень старое. Хоть и не антиквариат в прямом смысле слова. Но вас рекомендовал мистер Виктор, так что я подумала, что дам вам возможность самой все посмотреть.

Мрачный холл, как и ожидалось, был заставлен темной мебелью, до того затертой и грязной, что трудно было определить материал. Там было и несколько картин, которым она уделит внимание чуть позже.

— Очень любезно, — сказала Берил Кисс Мистер Виктор — ваш поверенный?

— Поверенный моего племянника. Он же был поверенным моей сестры. А мой собственный поверенный в Райе, где я живу.

Мисс Бойл-Ансворт говорила с легким акцентом. «Наверняка немка или еврейка», — подумала Берил.

Они проследовали в переднюю гостиную, где были расставлены самые обычные стулья, из одного комплекта с диваном, разные маленькие столики, растения в горшках и фотографии. Натренированным глазом Берил заметила, однако, что рамки фотографий были великолепными экземплярами серебра «Либерти Кимрик». И вообще в комнате было очень много «Кимрика»: вазы, зеркала, часы — явный, словом, шанс найти что-то действительно стоящее. Почти неосознанно Берил кивнула, демонстрируя сдержанное разочарование:

— Что ж, давайте взглянем на другие комнаты, хорошо? Я чувствую себя немного неловко. Мистер Виктор — мой старый друг…

— С вашей стороны так любезно было заехать.

— Я постараюсь осмотреть все как можно быстрее. Я уверена…

— Нет-нет, я никуда не тороплюсь. Я останусь на всю ночь в своем лондонском клубе. Так что я не спешу.

— Что это за клуб?

— «Нью-Кавендиш».

— Тогда вы должны знать леди Кенуик. И миссис Беренгори, возможно?

— Не близко. Сейчас я редко посещаю клуб. — Мисс Бойл-Ансворт смущенно улыбнулась.

— А леди Беттертон?

— Да, с ней мы довольно хорошо знакомы. — Улыбка облегчения

Этой смесью из светской беседы и лести Берил установила контроль над положением:

— Тогда позвольте мне вас подвезти. Я еду как раз в ту сторону.

— Буду вам очень обязана. Здесь трудно с транспортом. И долго идти до остановки.

— Ну что? Давайте быстро взглянем на другие комнаты. К концу обхода Берил Кисс заметила миниатюрного Холмана Ханта, двух высококачественных Палмеров, несколько средненьких прерафаэлитов и английских акварелистов, Сар-джента, Уистлера и одного Мане, почти наверняка Мане, несмотря на скрытую тяжелой рамой подпись. Еще она увидела два образца «шератона», столовый сервиз «Веджвуд», большое количество «Минтона» и несколько отличных мейсенских статуэток.

В машине она постаралась, чтобы у мисс Бойл-Ансворт создалось впечатление, что она делает какие-то сложные вычисления, и перед тем, как завести мотор, пробормотала:

— Если семьсот пятьдесят было бы для вас приемлемо… Мисс Бойл-Ансворт пришла в замешательство и радостно согласилась:

— Это слишком щедро, по-моему. Вы уверены? Я бы так хотела поскорей от них избавиться.

— Я выпишу чек, хорошо? Когда буду вас высаживать. — И Берил двинула машину вперед.

— Ах, что вы, что вы, можно и не торопиться. Но наверное, так было бы лучше, потому что ничего не застраховано. — К весьма значительному удовлетворению Берил, мисс Бойл-Ансворт покраснела.

— Если, — сказала Берил сочувственно, — вы готовы доверить мне ключи, то я бы могла пристроить все. У меня есть доверенные люди.

— О, тогда бы вы сняли с меня такую большую заботу! — И мисс Бойл-Ансворт удобней расположилась на сиденье.

— Да, такие вещи доставляют иногда много хлопот. — Берил плавно направила машину к перекрестку, проехав под железнодорожным мостом. — Мои собственные родители погибли в прошлом году. И нам с братом пришлось заниматься их вещами.

— Попали под бомбежку? — С благодарностью за общую тему.

— Ракета. Они ехали в поезде.

— Как ужасно.

Берил переключила скорость, стараясь не показать этим жестом охватившее ее чувство триумфа.


рыба картошка с копченым лососем отличный акулий завтрак фугас угодил прямо в монастырь зеленную лавку зацепило тогда же если нынче вечером он не придет домой тогда завтра найдет в своей постели молочника вот не везет значит с уксусом было бы пожалуй пикантнее вот штунк он гадит себе в гаткес а все от него без ума ну и бондитт ну и бондитт шлуб а его папаша лучший пекарь в Брикстоне слонче жуз гасло


Переходя дорогу у светофора рядом с Брикстон-Таун-Холлом, Данди Банаджи помахал Берил Кисс, но она была занята разговором с пожилой женщиной. Данди проводил взглядом машину, решительно двинувшуюся в сторону невидимой реки, и пошел к автобусной остановке у универмага «Бон-Марш», чтобы доехать до арендуемой им квартиры в многоэтажном доме сразу за Смит-Сквер, в Вестминстере. Все остальные жильцы были похожи на политиков, проводивших там лишь часть своего времени, благодаря чему уик-енды бывали исключительно тихими, мирными. Ему было бы жалко навсегда съехать отсюда. Он смотрел через дорогу на разрушенный дом и думал о том, сколько людей там погибло. С «Фау-2» нет шансов добраться до убежища. «Фау-1» были ужасны, но их хотя бы было слышно, а «Фау-2» несется быстрее звука. Вы могли сидеть у себя в гостиной и слушать радио, когда вдруг, откуда ни возьмись, вот она — беззвучная смерть. Сколько еще могли выдержать лондонцы, у которых не осталось уже никаких сил? Хотя на такого рода вопросы существовал негласный запрет, в Департаменте эту тему поднимали не раз, несмотря на то что чиновники старались не касаться гражданских дел.

Он сел на автобус 109 маршрута, который шел в Вестминстер. Сел внизу на скамейку. Когда они добрались до Стоку-элла и Кеннингтона, он смутно почувствовал, что покинул самую опасную зону. Поскольку у Джозефа не было телефона, он попросил Данди по приходу домой позвонить миссис Кисс в Харроу и передать ей, что Джозеф задержался в Саут-Энде и приедет утром. Предположив, что женщина была родственницей мистера Кисса, Данди удивился такой таинственности, поскольку чувствовал, что они стали уже очень близки друг другу, хотя Джозеф начал приглашать его к себе домой в Брикстон всего несколько месяцев назад. Кто эта женщина? Мать Джозефа? Его жена? Никогда не знаешь, что они скрывают, эти англичане. Он достал записную книжку и набросал в нее свои наблюдения, поскольку с тех пор, как японцы потерпели поражение и ситуация в Индии нормализовалась, он собирался написать для одной из индийских газет серию статей об английской жизни и обычаях. Автобус трясло, и писать было трудно. Если индийским газетам его материал не понравится, он обратится в какой-нибудь нью-йоркский журнал. Перед войной он напечатал несколько статей, хотя редакторы постоянно меняли свое мнение, и невозможно было рассчитывать на их честность. Закрывая шариковую ручку колпачком, он заметил, как обтрепался рукав его спортивного пиджака. Это был его единственный приличный летний пиджак. Он решил, что попробует отвезти его в ателье на Пиккадилли. Там на пиджак поставят кожаные заплатки на локти. Как только автобус пересек Вестминстерский мост, Данди положил ручку и записную книжку в карман и приготовился сходить.


Я думал, ублюдки уже насладились Блицем, но им всегда мало. Я называю это предательством. Я называю это тем, что есть. Да, я знаю и более мрачные районы Лондона. Я жил и работал в разных кварталах Фулема, Сомерс-Тауна, Нот-тинг-Дейла. В сравнении с ними Брикстонэто пригородный рай. Я знаю, что значит быть полицейским и там, и тут. В Нот-тинг-Хилле действительно есть воровские притоны, где уголовники кутят в кабачках по подвалам, а потом поднимаются наверх в свои убежища. Не покидая дома, они могут найти и скупщика краденого, и проститутку. Это то, что мой сержант обычно называл полным спектром пороков… Даже таксисты откажутся везти вас в Ноттинг-Дейл. Существуют сотни рассказов о правящих там семейках, которые привыкли к кровавым схваткам с полицией. Однажды они забаррикадировали нас на нашем участке, нам приходилось патрулировать по трое. Нет, лучше уж старый добрый Брикстон, пусть даже с его бандами. С теми парнями всегда знаешь, где находишься, не то что с этими, из Ноттинг-Дейла. Поверь мне, на этот счет Ист-Энд слишком переоценивают. Я делаю ставку на южные районы. Ты уверен, что тот тип нас не узнает ?


Смакуя каждое движение, Джозеф Кисс моет посуду, аккуратно ставит ее в маленький деревянный шкафчик, сооружает бумажную крышку и с помощью клейкой ленты закрепляет ее на банке сгущенного молока, потом садится в свое удобное кресло. Когда он юношей покинул дом и вышел на сцену, это была его первая комната, унаследованная им от одного жонглера, который вышел на пенсию и уехал на побережье, в Кент. Комната обустроена так, как все его комнаты, хотя здесь он держит меньше сокровищ. Вместо афиш здесь висят групповые фотографии, главным образом из его детства, хотя один снимок был сделан в Спрингфилдской психбольнице. Данди Банаджи единственный гость, которого когда-либо приводил сюда Джозеф Кисс, если не считать одной хористки. Но это было еще до того, как он женился. Если бы он не сошел с ума и не отказался от своего истинного призвания, то, наверно, рано или поздно рассказал бы жене об этой квартире, но после того, как его решение прекратить телепатическую практику было принято ею в штыки, он перестал ей доверять. Между ними исчезла близость. Дом в Харроу записан на ее имя и почти полностью оплачен. Что бы с ним ни случилось, этот дом и значительная страховка делают ее будущее вполне определенным. Она всегда без вопросов встречала любую его ложь, и он даже не знает, подозревает она что-нибудь или просто ей все равно, чем он занят, в то время как ей предоставлена полная личная свобода. Пока не поздно, он мечтает обсудить эти вещи, но при этом путается в своем вранье все больше, и ложь уже превратилась в привычку. Они достигли жалкого равновесия, которое ни один из них не хочет теперь нарушать. И все остается как есть. Он все еще любит свою Глорию, и она, может быть, любит его, но она так сильно хотела, чтобы он стал театральной звездой, что не может примириться с его таинственным сопротивлением своей судьбе. Когда-то она мечтала о том, как будет поддерживать его в восхождении к славе, как будет переживать его провалы, но оказалась не готова ни к тому ни к другому. Он сочувствует ей, но измениться не может.

— Глория, моя дорогая.

Он смотрит сквозь маскировочную сеть на улицу, где пятнистая дворняга обнюхивает ржавые мусорные баки, поставленные у дорожки, в конце которой нет ворот. Даже солнечный свет не может скрасить мерзость запустения, сгладить впечатление того, что все отчаявшиеся души должны окончить свои дни именно здесь. Неужели в социалистической утопии с такой нищетой действительно будет покончено? Восстанет ли из руин мраморный город? Джозеф Кисс надеется, что этого не произойдет, ибо он любит Лондон таким, как он есть. Радикально изменить образ города — значит разрушить его и посягнуть на жизнь миллионов уцелевших жителей.

Он представляет Эндимион-роуд оживленной улицей, по которой взад и вперед ходят горожане в хитонах и сандалиях: идеализированная афинская сцена времен Перикла. Это так забавляет его, что он громко смеется.

— А почему бы нет? Почему, черт побери, нет? Всего доброго, мистер Атли!

Он сотрясается, и комната сотрясается вместе с ним, дребезжат, рискуя упасть с полки на голубой кафель перед его газовой плитой, маленькие китайские вазочки, подарок Пат-рисии Грант, актрисы, которая крутила с ним роман целый сезон в Сканторпе в сорок втором году. Не сразу он приходит в себя, встает и поправляет вазы. Иногда, чувствуя себя несчастным, он утешается тем, что знает: Патрисия с радостью отдалась бы ему, стоит ему только намекнуть. Ему нравилось обедать с ней или совершать маленькие вылазки в деревню, но он постоянно помнил о том, что принадлежит другой. Даже вид униформы летчика Королевских ВВС в аллее за домом в Харроу ничего не изменил для него в этом отношении, хотя он и понимал, что рано или поздно в его жизни появятся сложности. Он был намерен оттянуть этот момент на как можно более долгий срок.

что касается полифонии то даже самые современные залы неохотно устраивают концерты возможно потому что люди в военное время черпают уверенность и утешение в традиции в то же время это не объясняет обилие появившихся в последнее время экспериментальных произведений литературы поэзии даже живописи

Прокашлявшись, он вдруг спрашивает себя, а чего же они все ждут? Может быть, все привыкли к драматическим событиям и теперь им требуется, чтобы они происходили регулярно? Тогда война — это наркотик? Тогда все на крючке? Если Англии суждено обрести покой, что изобретут политики для того, чтобы вернуть людей к жизни? Еще одну войну? Вряд ли социалистам удастся построить свой «Дивный новый мир» за пару лет. Джозеф Кисс надеется, что за этим не последует гражданская война. Он знает, что люди бывают подобны бойцовым псам, которые, будучи перевозбуждены и не имея возможности драться со своими врагами, часто разворачиваются и нападают на друзей.

Он заплывает в опасные воды. Политика напоминает ему о сестре, и он вдруг начинает нервничать, охваченный внезапным подозрением, что она где-то поблизости, может быть, ищет его, использовав все свое влияние в высших сферах на то, чтобы вьщворить его отсюда. Всем лондонцам знакомы слухи о том, что в Министерстве внутренних дел есть списки всех тайных квартир, и они действуют не менее изощренно, чем русские. Он снова подходит к окну и наклоняется, чтобы осмотреть Эндимион-роуд, но теперь даже собака исчезла. Только потрепанный черный дрозд сидит напротив на дереве и издает тревожный крик. Но Джозеф Кисс знает, что дрозд — просто паникер. Кричит «помогите!» даже после того, как благополучно удрал из лап кота. Но слушать его вопли некому, другие птицы исчезли. Открыв потайной ящик письменного стола, он достает из своих запасов довоенный мятный леденец. Он сосет, думает, отдыхает.

Он снова в кресле, его черты безмятежны. Сеть спадает на окно складками, напоминающими мелкую решетку, тонкие прутья, вставленные в оконные створки, за которыми виднеются крыша, листва, в отдалении — голубое небо. Чуть подняв голову, он мог бы увидеть оставшиеся после бомбежки руины одного из больших зданий, придававших такой аккуратный вид Брикстон-Хилл. Но Брикстон-Хилл почти утратила привычные черты. Уцелели только трамвайные рельсы, пересеченные телефонными кабелями и электрическими проводами, канализационными и газовыми трубами, связывающие Брикстон так, как стальные прутья связывают бетон, и, возможно, именно по этой причине пригород не был полностью уничтожен.

Задремав, он видит, как туман клубится на склонах древнего холма Суррей, ставшего потом Лондоном. Мягкий утренний туман летней порою; трава покрыта маргаритками и одуванчиками; песчаная колея тянется там, где ныне проходит Брикстон-Хилл. Из тумана проявляются очертания крытых кибиток, затейливо расписанных, и в них — фигуры в традиционной одежде; это цыганские караваны, ведомые лохматыми пони, такими же стойкими и выносливыми, как и их хозяева. За ними следуют другие, обыкновенные повозки; они везут продукты к Лондонскому мосту, чтобы накормить тех, кто толпится на другом берегу реки. Бегают косматые пастушьи собаки, похожие на овчарок, бредут волы и мулы, ломовые лошади. Они идут торговать с городом, чтобы потом снова вернуться в деревню. Кого-то из своих они оставят здесь, когда уйдут. Он пытается разглядеть их лица, однако тогда теряет их из виду. Он опять расслабляется и смотрит, как процессия движется, накатываясь прямо на него.

Это приятное и ничем не примечательное видение посещает его часто. Как будто вся страна постоянно находится в движении. Как будто Лондон — это ось, вокруг которой вращается все остальное. Это упорядочивающая, цивилизующая прогрессивная сила, которая влияет в первую очередь на «домашние графства», затем на «дальние графства» и наконец на Империю, а через Империю и на мир в целом. Это город, обладающий большей властью, чем все города прошлого, и, может быть, большей властью, чем все будущие города, ибо ни Нью-Йорк не может сравниться с Лондоном, ни Вашингтон, ни какой любой другой город. Лондон — последняя столица эпохи больших городов. Золотой век подошел к концу. Лондон уже определенно достиг своего зенита и обречен закатываться подобно Афинам или Риму. Память о нем будет долговечнее, чем его камни.

Туман окутывает цыган, гуртовщиков, стада. Джозеф Кисс пытается прорваться сквозь него, но вдруг понимает, что уже спит и сон выходит из-под его контроля.

Поздние цветы 1940

Полюбовавшись сицилийскими несушками, Хлоя Скараманга вернулась в приподнятом настроении.

— Они отлично устраиваются на новом месте. Кто сказал, что у них дурной норов?

Усевшись на солнце, проникавшем сквозь низкое окно с западной стороны дома, Бет Скараманга разбирала старые вышивки. В принадлежавшей еще их матери круглой плетеной корзине было полно отличных вещичек и в том числе с изображением массы экзотических куриных пород. Дело в том, что кроме содержания собак, кошек и выращивания роз сестры разводили кур и славились успехами в птицеводстве. До тридцать девятого года они регулярно завоевывали главные призы на «Английском фермере». В этом году выставка не проводилась из-за войны. Расположенный в тени Норт-Кенсингтонских газгольдеров и скрытый от посторонних глаз высокой тисовой оградой, «Прибрежный коттедж» сохранил свой внешний облик с тех пор, как в середине семнадцатого века его построил для своего старшего пастуха епископ Гре-вилль. Семейство Скараманга, унаследовав дом два столетия спустя, бережно заботилось о сохранности камня и дерева, из которых был построен дом, и теперь он представлял собой замечательный образец старой сельской архитектуры. За это время вокруг вырос городок, ставший потом частью большого города, так что сестры вполне могли считаться теперь горожанками. Они родились и выросли в городе, которому королевским указом было предоставлено местное самоуправление, и даже если бы завтра умерли, не оставив за собой ни гроша, Кенсингтон все равно должен был бы обеспечить им достойные похороны. Пока главным фамильным домом был дом на Эдвардс-Сквер, коттедж сдавался внаем разным художникам, но когда отец умер, мать обнаружила, что число долгов значительно превосходит источники доходов. Тогда они продали дом, отремонтировали «Прибрежный коттедж» и сменили в нем мебель. Земля, на которой стоял коттедж, принадлежала им по всем документам и не могла быть оспорена ни Короной, ни Советом. Теперь они могли воплотить в жизнь свою страсть. Они добились того, чего желали, и, несмотря на то что войти в дом или покинуть территорию коттеджа можно было только по бечевнику или на лодке, потому что Газоугольная электрокомпания перекрыла им выход на Лад-броук-гроув, они были так же довольны жизнью, как когда-то на Эдвардс-Сквер. Они нимало не интересовались кенсинг-тонским обществом, но мирились с ним ради своей матери. В «Прибрежном коттедже» они благополучно пережили предвоенный экономический спад и рассчитывали пережить войну. Хлоя Скараманга вошла на кухню, чтобы снять перчатки и поставить корзину.

— Приготовлю-ка я себе чашечку чая. А ты не хочешь?

На ней была голубая французская блузка и старая бежевая юбка. Лицо немного покраснело на воздухе.

— Давай лучше я приготовлю. Я ведь ничего не делала.

— Что ты собираешься делать из этих кусочков? Подушки?

— Нет, — решительно сказала Бет. — Они нужны викарию для благотворительного аукциона. Помочь фронту.

— О, их быстро расхватают. Какие вышивки. Но как-то жалко.

— Они чудесны. Помнишь Джека? — Она взяла в руки одну вышивку.

Кохинхинский петух Джек с золотым и желтовато-коричневым окрасом был их третьим призером.

— Какой характер! — Хлоя прошла к валлийскому шкафчику и достала нюрнбергскую чайницу. — Миссис Кокер уже открыла. Ты видела?

— И нюхала. В этом году нам повезло. — Бет стряхнула со своего цветастого летнего платья какую-то ниточку.

Хлоя внесла большой деревянный поднос с заварочным чайником, накрытым красной вязаной куклой, двумя чашками, старой французской фарфоровой сахарницей, двумя тарелочками, стаффордширским молочником в форме коровы, а также рождественскую коробку печенья с танцующими на крышке Арлекином и Коломбиной. Бет отодвинула корзину с вышивками, дав Хлое возможность поставить поднос и придвинуть ближе свой стул. Потом обе глянули на раскрытое окно и глубоко вздохнули.

— Невозможно поверить, что война все еще продолжается. — Хлоя налила в каждую чашку молока.

Оба их брата погибли в восемнадцатом году, а жених Хлои — в двадцать первом году в Румынии, в бою с русскими. Каждый раз, когда им приходилось касаться темы войны, они обычно называли ее не иначе как «весь этот бред». Девять лет жизни в относительной изоляции в «Прибрежном коттедже» подарили им ощущение неуязвимости. Вход в коттедж трудно было отыскать даже с бечевника, а единственные высокие кованые ворота вели непосредственно к ступенькам лодочного пирса. Случайные прохожие очень удивлялись, бывало, видя, как ялик Скараманга выходит в канал и направляется в сторону Малой Венеции. Несколько лодочников, все еще обслуживавших канал, оказывали им сердечное покровительство, а работники Газовой компании, озабоченные тем, как бы избавиться от двух чокнутых дам, которые выращивают цыплят, понимали, что сестры Скараманга находятся под опекой «речных угольщиков». Не подозревая об этом, сестры Скараманга считали «электриков» вполне вежливыми и порядочными, и лишь иногда Бет жаловалась руководству компании, что мужчины, работающие на газгольдерах, нарушают, как ей казалось, ее уединение.

Бет Скараманга подняла чашку и задумалась. Хорошая погода в начале сентября всегда напоминала ей о чем-то, о чем ей не слишком хотелось вспоминать.

— Когда будет аукцион?

В лучах льющегося из окна света, смягчавшего ее резковатые черты и подчеркивавшего красоту губ, Хлоя была очень похожа на отца. Что касается Бет, то овалом лица и волнистыми каштановыми волосами она походила на мать, хотя в остальном напоминала сестру. Свои чудесные светло-рыжие волосы Хлоя унаследовала от Хаквудов. Золотые «колдовские» глаза были описаны еще Попом после встречи с Каролиной Хаквуд, когда он гостил у Холландов. Гордясь, что у сестры такие глаза, Бет повесила в их маленькой гостевой спальне портрет Флоренс Хаквуд, для того чтобы гости могли обнаружить сходство, и при любом удобном случае расхваливала внешность сестры. Зная, что и сама она довольно красива, она понимала, что ей не хватает оригинальности и что в свои тридцать шесть она выглядит не так потрясающе, как Хлоя в свои тридцать девять. Вспомнив их общие победы, она улыбнулась. Их было столько, этих покоренных мужчин, что сестры иногда становились предметом сплетен. Часто эти слухи возникали совершенно беспочвенно, но она наслаждалась своей дурной репутацией, ибо та давала ей определенную свободу. Еще неизвестно, как сложилась бы ее жизнь, если бы она осталась в Париже, когда Джей укатила в Италию со своим морячком. Она не могла себе представить, что была бы более счастлива, чем теперь. И ей так или иначе пришлось бы в конце концов вернуться домой, после того как немцы вошли в Париж. Бет совсем не удивилась тому, что французы сдались. Для нее они всегда были варварами, разве что с манерами и вкусом, но грубыми и заносчивыми, такими же, как их враги. Она все еще любила Париж, но издалека.

Ее сестра внезапно рассмеялась:

— Бетти! Где ты витаешь?

— Кажется, я думала о том, как нам повезло, что у нас так много собственной еды. Можем есть яйца каждый день, когда захотим, а не захотим, так продадим по хорошей цене. Хотя я еще не вполне уверена в мистере О'Кифе.

— Если мы нарушаем закон, то рано или поздно кто-нибудь нас да остановит. Мы делаем что можем, Бетти. И викарий постоянно обращается за помощью.

Бет подмигнула Хлое:

— Так точно!

Обе полагали, что мистер Гузи уже завоеван, но вот кем? Этого они не могли сказать точно. Учитывая его занятость, поводы для телефонных звонков становились с каждым днем все более надуманными. Он был мягкий и симпатичный, а его жена, как они слышали, жила сейчас в Америке и не одна. Викарий, впрочем, называл себя вдовцом. Два его сына учились в школе, а за дочкой присматривала экономка. Сестры Скараманга несколько раз побывали в его доме на Далгарно-роуд, и все время, пока они там находились, пунцовая краска не сходила с его лица. Хлоя была убеждена, что викарий предпочитает Бет, но сама Бет так не думала.

Она опять замолчала, и Хлое ничего не оставалось, как углубиться в свои размышления. Думала же она о переменчивом и непостоянном характере желаний. Поселившись в «Прибрежном коттедже», она продолжала принимать своих любовников здесь, хотя Бет предпочитала ездить к ним на дом или в Брайтон. Мужчины прискучивали ей своими разговорами, надоедали в постели, и ей становилось все более невыносимо отвечать им тем, чего они вечно от нее ждали. Постепенно в них нарастало недовольство, и они переставали звонить. А поскольку она не ждала от другого пола ничего, кроме простого удовольствия, теперь именно его ей и не хватало. А уж удовольствие она собиралась получать и в свои шестьдесят. Все это она обсуждала с Бет, которая, впрочем, всегда была более избирательной и вообще лучше ладила с женщинами.

— У меня меньше выбор, — сказала ей Бет, — но, кажется, я примерно в таком же положении, как ты. Смешно, не правда ли?

Хлоя читала где-то, что во время войны у женщин меняется либидо. Они либо теряют все свои биологические потребности, либо, наоборот, пускаются во все тяжкие, пытаясь произвести на свет замену тем, кто убит. Хлоя с сомнением относилась к большинству сексологических теорий и была уверена, что правила секса диктует общество.

Сестры покачивались в креслах, словно опьяненные наполнявшими комнату ароматами: эти запахи дурманили их каждое лето. Снаружи поднял шум один из петухов голландского развода. Бет подумала, что если он и дальше будет продолжать в том же духе, то гулять ему осталось недолго. Недавно Хлое показалось, что голос петуха похож на голос мистера Черчилля, и теперь они дали ему такое прозвище. Она всегда была против убийства птиц, но им пришлось резко сократить число кур и убрать клетки для цыплят, чтобы освободить место для кошек и собак, с тех пор как люди стали сдавать их на попечение, отправляясь в эвакуацию. Сейчас у них было три охотничьих спаниеля, два шпица, немецкая овчарка, бультерьер и борзая, а также с полдюжины китайских мопсиков, которые, подобно персидским котам, любили держаться вместе. Сестры Скараманга специализировались на персидских котах и китайских мопсах, потому что они не причиняли хлопот и всей компанией занимали места меньше, чем один датский дог. Еще у них были пара сиамских кошек, а также самые разнообразные английские коты, включая совершенно замечательного Рыжего с такими же огненными, как и его шерсть, глазами. Он проводил большую часть времени в доме, потому что был любимцем Бет. Его хозяева решили переждать войну в Австралии. Бет дала ему имя Райли и всякий раз, получая чек за его содержание, испытывала неловкость, словно ей платили за то, что она содержит своего собственного любимца. Когда война кончится, ей будет жалко с ним расставаться. Что касается Хлои, то она предпочитала собак, особенно шпицев. Сейчас найти приличную еду для животных было трудно, и многие из них были недовольны своей новой диетой. Хлоя протянула руку и взяла журнал.

Внезапно мистер Черчилль перестал кукарекать, и словно весь мир затих в ту же секунду. Ни звука не доносилось ни со стороны газохранилищ, ни с канала. Не было слышно машин с Ладброук-Гроув, поездов с железной дороги, проходившей по ту сторону газгольдеров. Стих и легкий ветерок, шелестевший листвой тисов. Такие мгновения случались иногда, но на этот раз тишина длилась дольше, чем обычно, и Хлоя вопросительно взглянула на Бет, не отрывавшую глаз от желто-розовой «мадам Равари». В самом центре цветка, словно в ожидании, застыла пчела. Казалось, будто само Время остановилось и все застыло, кроме нее, Хлои. Чтобы проверить это, она пошевелила пальцами. Она подумала, что, если захочет, может встать, но тут со стороны канала раздался всплеск. Это означало, что на канал остановка Времени не распространяется. Или Время двигалось вспять?

Хлоя внимательно обвела взглядом знакомые балки на потолке, белую штукатурку стены, оловянную и медную посуду, большой очаг с латунным тостером и таганком для кипячения воды в зимнюю пору, каждое из окон, выходивших на маленькую аккуратную лужайку, окруженную цветочными клумбами, и высокую непроницаемую ограду за ней. Хлоя напомнила себе: здесь мы в безопасности. Она все еще сожалела о том, что цветные окна были заменены на прозрачные, пропускавшие больше света. Тишина нарастала, и Хлоя начала испытывать нечто вроде клаустрофобии. Словно в последний раз, она посмотрела на книжные шкафы с полками, на шкафчцки с фарфором и серебром, собранным во время путешествий или доставшимся в наследство от дальних родственников, на семейные портреты в больших рамах над очагом, на привезенные много лет назад из Озерного края добротные, но казавшиеся всегда такими холодными турецкие ковры..

Мгновение длилось как затишье перед тропическим тайфуном или июльской грозой. Но стоял сентябрь, и на небе не было признака надвигающегося дождя.

И тут наконец тишину взорвало. Хлоя услышала в отдалении звук набирающего высоту самолета, мотор которого работал словно на пределе сил. Когда этот звук исчез, она услышала глухой удар на железнодорожных путях.

Она взглянула на часы. Половина пятого. Снова наступила тишина, словно город пытался прийти в себя, но по прежнему чуял своим звериным нутром опасность.

«А может быть, эта тишина как-то связана с авианалетом? — подумала Хлоя. — Может, власти приказали Лондону онеметь, чтобы специальные прослушивающие устройства могли уловить шум моторов и определить, сколько самолетов участвует в налете, понять, куда они направляются?» Один гигантский радар стоял неподалеку от тюрьмы, второй был установлен в Гайд-парке. Но на самом деле никто уже не ждал нападения.

В небе показался один самолет, возможно «гладиатор». Он шел к Фулемскому аэродрому. Теперь он летел низко и, казалось, спешил на посадку.

Словно очнувшись от спячки, пчела начала выбираться из розы, и тут же ветерок всколыхнул ветви тиса. Осознав, что все это время она сидела затаив дыхание, Хлоя выдохнула с глубоким облегчением и, качая головой, повернулась и Бет:

— Ангелы пролетают.

— Из-за всего этого бреда иногда начинаешь вести себя так странно. — Хлоя протянула руку к чайнику. — Ненавижу суеверия и все в этом роде.

Но Бет все еще нервничала. Хлоя обратила внимание, что сестра не убрала руки с подлокотников кресла и позволила налить себе чай, не протянув чашку. Аромат роз стал просто невыносим, как будто зной позднего лета выжимал из цветов все, что мог. Состояние дремоты не оставляло Хлою, хотя ужас прошел: вдали, на мосту через канал, слышался шум уличного движения, а во влажном воздухе громко жужжали мухи, пчелы и осы. Увидев влетевшего в открытое окно слепня, она даже обрадовалась. Слепень жужжал с вопросительной интонацией, словно осведомляясь, сохранят ли ему жизнь, если он влетит? Хлоя развела руками. Почему бы нет?

Бет это не понравилось. Она терпеть не могла мух. На этот счет у нее был пунктик. А поскольку клейкую бумагу она тоже не любила, приходилось пускать в ход мухобойку.

— Извини. Мне все еще не по себе.

Она встала, но почувствовала, что этим предает слепня, обрекая его на смерть, после того как его лживо заверили в безопасности. Когда же, привлеченный сладостью сада, слепень вылетел наружу, Хлоя испытала огромное облегчение.

— Это все так внезапно. — Бет расправила платье. — Действительно как перед грозой.

— На небе ни облачка, — сказала Хлоя.

Тут с заднего двора, из собачника, раздался заливистый лай спаниеля Томми. Другие собаки ответили ему, кто низким тревожным воем, кто тонким визгом, а вслед за ними всполошились и куры, и кошки, так что вскоре волнение охватило весь зверинец.

— Ну и гам! Все, это последняя капля. — Хлоя отставила чашку. — быть, там крыса.

— Я возьму крикетную биту, — сказала Бет, спеша за ней в кухню.

Хлоя открыла задвижку двери, ведущей во двор. Визжа и скуля, все собаки метались и бросались на прочную зеленую сетку, которую сестры купили на распродаже имущества лорда Бернфорда и которая, в любом случае, была элегантнее, чем обычная проволока. Такое внимание к деталям привлекало лучших клиентов. Посредине всего этого хаоса, болтая головой из стороны в сторону, сидел коричнево-белый спаниель и тихо рычал, словно пораженный таким поворотом событий.

— Ах ты, Томми, турчонок! — Бет начала колотить битой по решетке. — И что ты там увидел? Эй, вы все, прекратите орать! О, эти чертовы шпицы, Хло! Не выношу их тявканье! Оно у меня в ушах стоит.

Хлое показалось, что методы сестры лишь усилили общую неразбериху, но теперь уже поздно было успокаивать собак. Оставив Бет изливать свой гнев на решетку, она пошла вдоль выбеленных известкой стен, мимо новой подпорки, которая выглядела так, словно стояла здесь вечно, посмотреть, как ведут себя кошки. Остановилась у своего любимого куста роз. Белые бутоны источали сладчайший запах. Сколько бы места ни занимали животные и огород, сестры всегда выращивали и цветы. В это лето в саду росли розовый алтей, львиный зев, васильки, жимолость, пионы, настурции и десятки других. Пока собаки выли и все больше приходили в исступление, а Бет колотила битой по металлу, Хлоя наблюдала за двумя большими бабочками. Бабочки махали крылышками и пикировали в изящном воздушном бое. Весной сестры обнаружили в сарае несколько куколок и потом следили за их превращением сначала в гусениц, а потом в бабочек, и поэтому теперь Хлоя относилась к ним почти как к своим питомцам. Три или четыре луговые бабочки еще скитались в тяжелом воздухе сада, но их срок уже подходил к концу. Она это знала. Хлоя пошла дальше, чтобы успокоить кошек. Персидские коты казались лишь слегка напуганными и вопросительно мяукали, но вот сиамцы в аристократическом смятении метались по клетке, распушив хвосты. Когда она мягко заговорила с крупным мускулистым котом шоколадного цвета, тот мгновенно остановился и прислушался.

— Ну, ну, Чу. Что ты видел? — Хлоя просунула руку сквозь прутья решетки и почесала его за ушами. Кот замурлыкал. — Так лучше, а? — Сиамские кошки очень разумные существа.

И тут опять внезапно наступила тишина. Победно улыбаясь, с битой на плече, из-за угла появилась Бет. А Хлоя услышала в раннем вечернем небе какой-то гул, приглушенный, похожий на жужжание далекой пчелы. Бет опустила биту. Глядя вверх, сестры встали плечом к плечу, пытаясь найти источник звука.

— Вон там, — сказала Бет наконец, указывая на юго-восток. Она прищурилась, а потом воскликнула в восхищении: — О боже! Какой воздушный парад! По меньшей мере сотня самолетов! Куда это они?

Зрелищу мешали башни газгольдеров, но рой тяжелых бомбардировщиков производил сильное впечатление. Эскадрилья за эскадрильей заполняли они небо, и вскоре крылья самолетов закрыли солнце.

Бет первая потеряла уверенность.

— Ты слышишь? — В шуме появилось что-то необычное, грохот самолетов дополнился каким-то прерывистым кашлем. Она медленно выпустила из рук биту и смертельно побледнела. — О Господи Иисусе! О Хло!

— Это немцы, да? — Хлоя обняла сестру за голые плечи. — Это налет?

— Но их так много, Хло!

И хотя бомбы полетели на доки и фабрики Вулича, Уайт-чепела, Уэст-Хема, Бермондсли, Боу, Лаймхауса, Поплара, Степни и Кэннинг-Тауна, находившихся в нескольких милях дальше к востоку, земля начала ритмично сотрясаться.

Они услышали ужасный свист, похожий на предсмертный вскрик человека.

— Надо было разрешить им поставить у нас андерсонов-ское укрытие, — прошептала Хлоя почти неслышно.

Они отказались от убежища, потому что оно заняло бы слишком много ценного садового пространства. Никто не предупреждал их о том, что может произойти что-то подобное.

Они слышали беспорядочную стрельбу зенитной артиллерии, а немцы накатывали волна за волной, числом, абсолютно не поддающимся воображению. Бомбардировщики шли плотно, как римские фаланги, и шум их моторов сливался в непрерывный вибрирующий гул. А со стороны доков уже поднимался клубящийся черный дым, и небо приобрело розовато-желтый цвет — цвет розы.

— Это зажигательные бомбы. Весь город в огне. — Хлоя говорила так, словно пыталась убедить саму себя в том, во что не могла поверить.

— Почему их не остановят? — По лицу Бет текли слезы. — Наши-то где?

Над головами сестер Скараманга с ужасающей четкостью пролетали черные эскадрильи, а они смотрели на них, как на воздушном параде в Фарнборо, не думая о том, что в доме могли бы быть в большей безопасности. Наверняка бомбардировщики уже скинули все свои бомбы и пощадили Норт-Кенсингтон.

Сестры замерли, обнявшись, и не могли оторвать глаз от чудовищного пожара на востоке.

— Они сровняют с землей весь Лондон. — Губы Бет потрескались, словно от жара. — А потом прилетят к нам. Да, Хло?

Поскольку Хлоя не могла сказать ничего утешительного, она промолчала. Небо стало темным, как в сумерки, а бомбардировщики, неожиданно возникая из дыма, скидывали смертельный груз и уходили вверх, за пределы досягаемости зенитных пушек, ведущих огонь из Риджентс-парка, Гайд-парка и от «Уормвуд-Скрабз».

— Они убили всех. — Бет наконец опустила глаза. — Это будет хуже, чем в Испании. Они будут стирать нас с лица земли, Хло. Пока мы не сдадимся.

Хлоя пожала плечами.

— Пойдем лучше выпьем по чашечке чая. Становится прохладно.

Когда они вошли в дом, зазвонил телефон.

— Это викарий, — усмехнулась Бет. — Собирает пожертвования для пострадавших.

Хлоя подняла трубку.

— Нет-нет, — пробормотала она. — О нет! Нас не задело. Они бомбили доки и фабрики, конечно. Наверное, это преувеличение. Ист-Энд. В самом деле? Да, конечно. Нет, мы в порядке. Ничего не случилось. Слышали свист разве что. Да, с ним все хорошо. Нет. Ладно. Спасибо за звонок. Да, конечно. — Она повесила трубку и сказала едва ли не самым обычным тоном: — Это была миссис Шорт. Ты знаешь, из Торкуэй. Хозяйка Паффи.

— Мило с ее стороны. — Бет была в кухне. Она не слишком удивилась, обнаружив, что в кране все еще есть вода. — А что случится, если они попадут в газгольдер? Мы погибнем, да?

— Вероятность невелика, Бетти. Ты хочешь, чтобы нас эвакуировали?

— Нет. Да.

Они уже привыкли к гулу самолетов, взрывам и зенитной канонаде. Может, немцы собираются атаковать сутки напролет? Может, бомбардировщики улетели только для того, чтобы заправиться горючим, а потом опять вернутся?

После долгих колебаний Хлоя включила радио.

Мужской голос, обычный, как овсяная каша, зачитывал сообщение о налете. Королевские военно-воздушные силы отбивают атаку немецких бомбардировщиков. Население не должно поддаваться панике, но всем следует пройти в ближайшие к дому бомбоубежища. Хлоя немного послушала и поняла, что правдивой информации они не услышат. Когда вошла Бет с чаем, Хлоя выключила радиоприемник.

— Я добавила воды в старую заварку, — сказала Бет. — Она была еще крепкая. Ты не возражаешь?

Хлоя покачала головой. Она чувствовала во всем теле какую-то неестественную тяжесть.

— Как ты думаешь, может, нам следует пойти в убежище? — спросила Бет, расставляя чашки. — Где тут у нас ближайшее? Нам присылали бумажку, помнишь? Давно уже. Противогазы, кажется, в шкафу, на нижней полке. Все еще в коробках. — Бет издала визгливый смешок.

Хлоя старалась не волноваться. Она знала, что когда ее сестру что-то тревожит, она всегда начинает хихикать.

— Кажется, мистер Гузи говорил о пустом склепе.

Хлоя подумала, не позвонить ли викарию.

— Держу пари, говорил. Ха-ха! — Молочник в руке Бет задрожал.

— Этот налет может оказаться показательным. Это предупреждение. Как во Франции. И бомб у них не бесконечное множество. Не с одним же Лондоном они воюют. — Хлоя сдержала порыв задернуть шторы.

— Они хотят стереть нас с лица земли. — Хотя Бет была почти такой же храброй, как ее сестра, она всегда высказывала свои худшие опасения вслух. — Разве ты не видишь? Сначала Ист-Энд, потом Вест-Энд, потом пригороды. Какого черта король с королевой дали деру в Канаду?

— Они отправились туда с инспекцией военных заводов.

— Немцы хотят сломить наш дух, как в Испании и Польше. Джон говорил, что это один из приемов ведения войны, нацеленный на гражданское население.

— Ничего Джон не знает. Он почти все время провел в испанском лагере.

— Он знает гораздо больше, чем мы, Хло. — Она не хотела, чтобы ее разуверяли.

Когда Бет наливала чай, стало заметно, что земля еще дрожит, и Хлоя решила, что она хотя бы окна закроет. Ароматы сада были почти поглощены кислым привкусом дыма. Она вспомнила, что с утра проветривала спальни.

— Поднимусь наверх, закрою окна и там тоже.

Хлоя почувствовала в животе странное, почти приятное ощущение, и ее охватил какой-то неестественный восторг. Возможно, она давно ждала этот налет и теперь испытывала облегчение, что худшее миновало. Добравшись до спальни, она посмотрела в окно и поняла, что весь Ист-Энд охвачен огнем, как будто начался второй Большой пожар. Чтобы остановить его, не хватит ни воды, ни людей. Когда в прошлом году Чемберлен объявил о начале войны, многие их друзья добровольно вступили в ряды вспомогательной пожарной службы, чтобы делать хоть что-то стоящее. Если кто-то занимался гражданской обороной, то в глазах людей это означало, что он исполняет свой долг. Теперь, конечно, добровольцы нужны, и их страшно не хватает. Но неужели хоть какая-то человеческая сила способна справиться с таким огнем? А если пожар начнет распространяться? Они всегда считали, что им повезло, что вода всегда под рукой, тем более что крыша на доме крыта соломой. Но поможет ли им вода? Она решила, что, если пожар приблизится, они погрузят на лодку все, что смогут, и направятся в Оксфорд, даже если придется отдать себя на милость своим двоюродным братьям и сестрам из Боурс-Хилл. Она захлопнула окно.

— Как ты там, наверху? — спросила Бет дрожащим, слабым голосом.

— Все в порядке. Просто задумалась. Сейчас спущусь.

Хлоя перевела дыхание, закрыла дверь спальни и затворила ее на щеколду, словно усиливая этим защиту от бомб. В любой трудной ситуации Бет сначала всегда нервничала, а потом становилась холодной как лед. Хлоя, наоборот, вначале всегда бывала спокойной, а потом постепенно начинала впадать в отчаяние. Она остановилась на лестничной площадке, чтобы глянуть вниз, на сад. Все насекомые, бабочки и птицы исчезли, словно в волшебной сказке, когда лето мгновенно сменяется зимой. Но цветы все еще цвели пышным цветом. Перепуганные животные молча глядели на пролетающие над ними самолеты, чей мощный гул лишь иногда прерывался шумом других моторов. Возможно, наконец объявились Королевские ВВС? Но хватит ли у них сил?

Вернувшись вниз, она решила преподнести свою догадку как новость:

— Королевские ВВС появились, — сказала она сестре.

— Истребители? — Бет считала «спитфайр» красивым самолетом.

— Только не выходи из дому. — Разгладив юбку, Хлоя села. — Мало ли какой осколок залетит.

— Наверное, — сказала Бет, — со стороны все это выглядит хуже, чем есть.

Хлоя видела адское пекло на месте города. Она вспомнила кинохронику боев в Испании и в Европе и поняла, что опять сдерживает дыхание. На этот раз она выдохнула воздух неслышно.

— Устала? — спросила Бет.

— А ты? Может, снесем тюфячки вниз? Чтобы не рисковать. Ты чувствуешь себя получше?

— Намного. — Бет поставила теплую чашку на грудь. — Вот это и есть настоящая война, да, Хло?

— Слишком настоящая.

— Похоже на конец света.

Хлоя кивнула. Совсем близко она слышала стрельбу пулеметов, вой моторов истребителя, кашляющий звук более крупного самолета. Чтобы не тревожить Бет, она прислушалась, пытаясь угадать по звукам, что там происходит. Сначала воздушный бой шел, казалось, прямо над их головой, потом шум ослаб и опять превратился в постоянный гул. Она почувствовала, что на лбу, на ладонях, на губах выступил пот. Огляделась в поисках платка, потом встала и прошла в кухню. Помыв руки, вдруг услышала совершенно другой звук, определить происхождение которого было нетрудно. Это был свист, который с каждой секундой становился все громче. Она едва успела добежать до Бет и броситься с ней за диван, как бомба ударила в землю с глухим стуком. Стекла остались целы, взрыва не было слышно: лишь слабый жуткий вой донесся из сада.

— Побудь здесь минутку, Бет.

Почти не веря в то, что они все еще живы, Хлоя подползла к окну. Ведь бомба, кажется, упала так близко. Все еще убежденная в неминуемой гибели, она свесилась с подоконника, пытаясь разглядеть, что с собаками, которые выли исступленным хором. Но увидела только розы, словно примятые ливнем и разбросанные по траве клочья листьев. Она встала.

— Бет, дорогая, оставайся на месте, пожалуйста. — Она осторожно двинулась в сторону, будто опасаясь, что резкие движения могут спровоцировать взрыв. — Я посмотрю, что там, во дворе.

— Хло! Позвони в полицию.

— Как звонить, если мы еще не знаем, что случилось?

В окно кухни Хлоя наконец увидела собачник. Что-то тяжелое пробило сетку и деревянную крышу и упало вниз, наполовину зарывшись в землю. Это что-то было матовым, металлическим, можно сказать, круглым, и на нем были выбиты цифры. Лопасти стабилизатора торчали сквозь разрушенную крышу конуры. Бомба убила Томми на месте. Прямо перед собой она увидела оторванную собачью голову с открытым глазом. Кроме того, пострадал Паффи. Маленький шпиц продолжал выть: его задняя лапа была зажата в досках. Остальные собаки прятались по углам: безумные дикие звери, совершенно непохожие на тех милых домашних животных, которых она кормила всего несколько часов назад.

Она осторожно вернулась в гостиную.

— Мы возьмем тюфяки. Твой, мой и еще один, из гостевой спальни. И приставим их к той дальней стене. Я думаю, это все, что мы можем сделать.

— Это осколок самолета, Хло? Парашютист? — Бет начала подниматься на ноги, стараясь двигаться так же медленно, как ее сестра.

— Это неразорвавшаяся бомба. Я не представляю себе, как она действует, поэтому, как только мы стащим вниз тюфяки, тут же позвоним в полицию. Они кого-нибудь пришлют. Нам, вероятно, придется покинуть коттедж, пока они будут делать то, что обычно делается в таких случаях.

— Но кто это так шумит?

— Это Паффи миссис Шорт. У него лапа зажата, и нам придется его как-то усыпить. Если он будет дергаться, то может что-нибудь задеть, и бомба взорвется. На них, наверное, есть всякие внешние спусковые механизмы? — На минуту ей показалось, что бомба тикает, но, прислушавшись, она поняла, что это тикают мраморные часы над камином.

— Позвони в полицию. — Бет была намного спокойней. — Сначала позвони. Или, может, я позвоню?

Хлоя осторожно прошла к телефону, сняла трубку и набрала 999. Номер оказался занятым.

К тому времени, когда она дозвонилась до викария, в глазах у нее стояли слезы, но голос все еще звучал спокойно.

— Не затруднит ли вас передать сообщение в отделение полиции. Понимаю, что это звучит глупо, но у нас в саду неразорвавшаяся бомба. Да. Упала прямо сквозь крышу собачника. Одна собака погибла, другая ранена. Я буду ждать вашего звонка. А тем временем позвоню ветеринару. Хотя ему придется рисковать жизнью. Не думаю, что он… Да, я вполне с вами согласна. Благодарю вас. Наверное, мы так и сделаем. Это очень любезно с вашей стороны.

Она положила трубку, перевела дыхание и набрала другой номер.

— Добрый вечер, миссис Данди. Это мисс Скараманга из «Прибрежного коттеджа». Я знаю. Это ужасно. А вы? Нет, еще не слышала. Конечно, я так и сделаю. Да. А можно сказать пару слов мистеру Данди? О, я понимаю. Да. Извините, пожалуйста. Надеюсь, все… Если он сможет, пусть позвонит мне, когда будет дома.

Добравшись до дивана, она почти рухнула на него.

— Он где-то там.

— Где там, Хло?

— По делу в Сити. Уехал на автобусе. Она не знает, что с ним. Старается не занимать телефон в надежде, что он позвонит.

Зазвонил их телефон. Махнув сестре, чтобы та оставалась на своем месте, Бет подскочила к трубке.

— Очень любезно с вашей стороны, мистер Гузи. Да, могу себе представить. Мы придем к вам потом, хорошо?

— Мы должны позаботиться о животных. — Хлое вдруг стало необычайно холодно. — Он хочет, чтобы мы пошли в склеп? Ты иди, Бет, а я лучше здесь останусь.

Бет все еще говорила с викарием.

— У нас здесь еще есть кое-какие дела. Да, я уверена, что они так сказали. Я прекрасно понимаю, что это значит. Не беспокойтесь. Мы до нее и пальцем не дотронемся.

Сидя рядышком на диване, сестры знали, что никуда они не уйдут из своего «Прибрежного коттеджа». Некоторое время спустя они поднялись наверх за тюфяками. Как могли забаррикадировались от взрыва. Вскоре Паффи перестал выть. Они надеялись, что он умер. Вооружившись электрическими фонариками, провели в дом всех собак, стараясь не будоражить их и случайно не потревожить бомбу. Покончив с этим делом, они навели лучи фонариков на зловещее место и увидели, что покинуть коттедж через ворота невозможно — один из металлических стабилизаторов перекрыл выход. Сбежать из «Прибрежного коттеджа» можно было теперь, лишь перелезая через ограду. Узнав это, они почти успокоились и отправились к кошкам, чтобы перенести их в свободную спальню. Собаки оставались с ними внизу. У некоторых на шерсти была кровь, и они начали ее вылизывать. «Не помыть ли собак?» — подумала Хлоя.

Снова зазвонил телефон. Отвечать вызвалась Бет.

— Я ужасно сожалею, мистер Гузи, но мы здесь заперты. — Она хихикнула. — Мы не можем открыть ворота из-за бомбы. Может быть, завтра нам пришлют кого-нибудь с газохранилища. В самом деле? Что ж, если вы действительно можете прислать кого-то прямо сейчас, это бы нам чрезвычайно помогло. — Она вопросительно взглянула на Хлою. Та пожала плечами. — Мистер Кисс? Мы будем его ждать.

Загрузка...