ПОВЕСТЬ О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ АНГЛИЙСКОГО МИЛОРДА ГЕОРГА И БРАНДЕНБУРГСКОЙ МАРКГРАФИНИ ФРИДЕРИКИ-ЛУИЗЫ, с присовокуплением к оной истории бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии (В обработке М. Комарова)

ЧАСТЬ I

В прошедшие времена, когда еще европейские народы не все приняли христианский закон, но некоторые находились в баснословном языческом идолослужении, случилось в Англии с одним милордом следующее странное приключение.

Среди самого прекраснейшего дня, в один час, темная туча покрыла чистое небо; облака, как горы, ходили и волновались, подобно Черному морю, от жестокого ветра; гром, молния, град, дождь и сильная буря, соединясь вместе, приводили в ужас всех живущих на земле. Все бегали, искали своего спасения; старые, воздевая руки к небу, просили богов об отпущении грехов; младые вопияли и укрывались под кровы; жены и девицы с плачем и воплем входили в храмы и затворялись; земледельцы в полях не обретали своего спасения.

Младший английский милорд Георг, будучи в сие время с псовою охотою в поле, принужден был от страшной сей грозы искать своего спасения в лесу; но и сей был от него в отдаленности; однако ж, увидевши в стороне одно кедровое дерево, он, прискакав к оному, остановился, но от дождя, града, от сильных громов и от жестокой молнии укрыться под оным не мог; становится на колени, простирает руки свои к небу, просит Юпитера об утолении его гнева.

Наконец, спустя несколько часов, ужасная сия гроза утихла, а день стал уже приближаться к вечеру; милорд, севши на лошадь, хотел ехать домой и, обратясь в одну сторону, увидел недалеко от того дерева лежащего под кустом зайца, который, тотчас вскоча, побежал в поле. Бывшие же с милордом собаки, бросившись за ним, так близко к нему прилезли, что из спины шерсть с кровью вырвали, а заяц, оторопев, вертелся между собаками, и милорду казалось, что они, верно, его поймают; но заяц, приблизясь к одному острову, вдруг от собак удалился, за которым вслед милорд, как горячий охотник, хотя и скакал во весь опор, однако из глаз своих потерял, а въехавши в остров, увидел своих собак всех в крови, которые с превеликою злобою лают, рвут траву и дерут землю, от чего и отбить он их не может.

Но вдруг, отдалясь от того места, опять поскакали, бросаясь то в одну сторону, то в другую, подобно как бешеные, а за ними умножился кровавый след, только отчего и на что они лают, за чем скачут — ничего приметить было не можно, и так из виду глаз его ускакали.

Милорд, по обыкновенной охотнической страсти, скакавши без всякого рассудка, забыл, что за ним ни одного человека не было, ибо все охотники во время грозы, собирая рассеянных по полю собак, разъехались по разным местам. И так он, ездя по острову, искал своих собак и подавал охотникам в рог голос; но тщетно было его старание, потому что они, искав не малое время своего господина, подумали, что он от бывшей грозы прежде их уехал, чего ради они все возвратились домой.

Между тем временем солнце светлые свои лучи уже скрывать стало, а приятная луна начинала показываться на горизонте, и звезды по чистому небу блеск свой испускали. Милорд, хотя и не робеет, однако ж, заехавши очень далеко, и находясь один в пустом месте, и не нашед своих собак, не знал, что делать. Но, наконец, вздумал еще их искать и, отъехавши немного, увидел одну английскую свою суку мертвою: обе передние у нее ноги переломаны, и вокруг нее множество крови; тогда подумал он: как-нибудь она убилась. Потом немного что подалее наехал на палевого кобеля, пополам перерванного, отчего пришел в сомнение, потому что, кроме одного зайца, никакого зверя не видал, а собаки его умерщвлены чудным образом. Отъехав несколько еще, усмотрел любимую свою суку без головы, подбитую под корень одного дерева, от которого и прошел в лес немалый кровавый след. И так по сему следу нечувствительно заехал в превеликий густой лес, по которому ездивши почти всю ночь, он приходит в отчаяние, потому что заехал в незнакомый, великий и почти непроходимый лес, в котором от лютости зверей мог быть подвержен великой опасности, а в обороне своей ничего при себе, кроме одного охотничьего ножа, не имел, за утомлением лошади никак далее ехать не было можно. В сих печальных размышлениях до тех пор он находился, как уже солнце опять стало показываться на горизонте, и небо, как яхонт, голубого цвета представлялось глазам его, по которому текущие и тонкие прозрачные облака обещали ясную и приятную следующего дня погоду. Чрез сие сияние лес впереди его стал казаться реже, сквозь который видно было чистое место. Направя туда свою лошадь, он выехал на большой, с редкими лавровыми деревьями, луг, на котором произрастали различные прекраснейшие цветы, от которых происходило великое благоухание и кои показывали приятнейший вид.

Веселяся он сим прекрасным местом и смотря на растущую на том лугу ровную и густую траву, наслаждался благоуханием, происходящим от различных цветов, с великим удовольствием. Но, как он всю ночь проводил без сна, то сон его так стал одолевать, что он едва мог сидеть на лошади, слез и, привязав ее к одному дереву, сам лег спать. Когда он довольно выспался, то, вставши, ходил по сему прекрасному лугу, рвал цветы и плел из них венок, который хотел отвезти в презент своей невесте за превеликую диковинку, ибо он думал, что в Лондоне и в королевском саду таких цветов не было; только не знал, в какую сторону ему из лесу выехать, и для того принужден был влезть на одно дерево (нужда всему научит) и, смотря с оного, увидел недалеко от того места небольшую и подчищенную рощу, от которой по перспективной дороге, усаженной разными деревьями, виден был преогромный каменный, удивительной архитектуры, дом. Увидевши сие, пришел он в удивление, рассуждая, какому бы в таком пустом месте быть дому; чего ради и принял намерение для любопытства туда ехать и, севши на свою лошадь, приехал прямо к воротам того дома, у которых прикованы были на железных цепях два превеликие свирепые льва, испускающие ужасный рев, и бросались один на другого, но за короткостью цепей сразиться между собою не могли. Любопытство милорда столь было велико, что он, презирая видимую от сих лютейших и дышащих злобою зверей опасность, вознамерился поскакать на двор. Так, ударивши свою лошадь шпорами, пустил во весь опор, но от лютости сих зверей ускакать не мог, ибо как скоро против них поравнялся, то они, в мгновение ока, ухватя его лошадь, растерзали, а он, свалясь с лошади, так скоро и легко на двор откатился, как бы сильным ветром его от лютости сих зверей отбросило. Тут познал он безрассудное свое от любопытства происходящее дерзновение и, вставши с земли, не знал, которым богам приносить благодарность за спасение своей жизни. Но притом немало удивлялся, что как на дворе, так и в открытых палат окнах не видно было ни одного человека, чего ради пошел он прямо к палатам и вошел в сени, в которых пол был устлан коврами, стены обиты разноцветными темными обоями, а лестница устлана самым лучшим алым сукном, по которому он идти не осмелился, а пошел вверх по стороне лестницы и вошел в пребогато меблированный различными драгоценными уборами зал, посреди которого накрыт был на осьмнадцать приборов стол; в прочие покои все двери были отворены, и чрез несколько комнат в одной горнице стояла бархатная малиновая, с золотым галуном кровать. Но только вышел он в сени и взглянул к воротам, то увидел подъезжавшую к оным одну карету цугом, и прикованные у ворот злобные львы тотчас пошли на места, назначенные для их покоя. Карета, въехав на двор и не доезжая немного до крыльца, остановилась, из которой вышла преизрядная собою дама. Милорд, видя сие, рассуждал за лучшее сойти вниз и ее встретить. Дама, увидевши его и поклонясь ему, не остановилась, потом въехала на двор другая карета, пребогато убранная как шорами на лошадях, так и ливреею на лакеях, и, подъехав к самому крыльцу, остановилась, и вышла из нее одна дама же в белом платье такой неописанной красоты, что милорд от робости не смел на нее пристально смотреть и стоял как изумленный. Дама сия, взглянув на него свирепым видом и не сказав ни слова, пошла прямо по сукну вверх. Потом еще въехали пять карет цугом; в каждой сидело по три дамы и, подъехав к крыльцу и вышед из карет, равным же образом поклонясь ему, следовали за первою; а последняя из них сказала ему, чтоб изволил идти в покои маркграфини. Милорд, не ответствуя ничего, но поклонясь с учтивостью и страхом, пошел за ними.

Вошел он в прежде виденную им залу, в которой уже находилось человек до двадцати лакеев и официантов в пребогатом платье, из которых один пошел к нему, с учтивостью сказав, чтоб он изволил идти в аудиенц-камеру. Милорд последовал за ним в пребогато убранную горницу, которая была обита золотым глазетом с вырезанными из парчи разных цветов букетами: посреди оной стоял сделанный из самого чистого мрамора трон, над которым балдахин из зеленого бархата, пребогато вышитый золотом, на оном тропе сидела маркграфиня, а по правую сторону тропа стояло шестнадцать прекраснейших девиц в одинаковых пурпурового цвета платьях. Как скоро он вошел в сию комнату, то маркграфини встретила его следующими словами:

— А, господни милорд! Вас я очень давно желала видеть, но никаким способом до сего времени случая не имела, а теперь вы и сами, незваные, ко мне приехали, только не знаю, с какими глазами и совестью могли вы предо мною показаться, — и, оборотясь к своим фрейлинам, сказала: — Вот тот английский милорд, спесивый жених, который из двенадцати во всем свете славных портретов, которых я могу назвать моими приятельницами, ни одной себе в невесты не только не удостоил, но ни одна из них без ругательства не осталась. — И, обратись опять к милорду, говорила: — Вы, сударь, не думайте, чтоб я за их обиду вам не отомстила, а притом поздравляю вас по выбору вашему с невестой, уверяя, что вы своим выбором ошиблись, что она против обруганных вами ни одной их ноги не стоит, а только в том перед ними имеет преимущество, что через три месяца по женитьбе вашей можно будет вас поздравить с сыном или дочерью.

Слышавши сие, милорд пришел в великое сомнение, не мог понять, почему бы маркграфиня обо всем том могла ведать, ибо рассуждение о портретах было только при трех персонах, и на тех столько он был надежен, как сам на себя; при этом же, видя его в первый раз и не спрося, кто он такой, знает, как его зовут и обо всех его делах известно!

Все сие приводило его в чрезмерное удивление, почему и не осмелился уже он никакого в том пред нею приносить оправдания, а вознамерился открыть самую истину, чего ради и отвечал ей:

— Милостивая государыня, я осмелюсь о помянутых двенадцати портретах донести, что я говорил о них не в поношение их чести, но по принуждению моей сестры и тетки, которые, выбирая мне невесту, показывали те портреты, а я, не имея, еще такого намерения жениться, говорил о них для того, чтобы они меня больше к женитьбе не принуждали, а что теперь, по несчастью моему, имею невесту, то она не по выбору моего желания, но по провидению богов дана мне от короля, моего государя! А ежели она действительно такого состояния, как вы объявлять изволите, то я желаю лучше лишиться жизни, нежели по трех месяцах моей свадьбы сносить ругательное поздравление.

Выговоря сие, стал пред маркграфинею на колени. Она, видевши сие, сошла тотчас с трона и, подняв его за руку, сказала:

— Милорд, вы ничем другим, как только истинным признанием спасли жизнь свою от справедливого моего гнева, ибо я никак не думала, чтобы такой честный и разумный английский милорд мог поносить честь дамскую. Разве вы не знаете, что богиня Диана, как хранительница честности, за сие без отмщения не оставляет. Однако ж я вам теперь все прощаю и желаю ведать, знаете ли вы, где теперь находитесь и с кем говорите?

— Ваше высочество, — отвечал милорд, — я слышал от ваших фрейлин, что они именовали вас маркграфинею, а больше ничего, по нечаянному моему сюда прибытию, не ведаю и где нахожусь — ничего того не знаю.

Маркграфиня, усмехнувшись, сказала:

— Я Фридерика-Луиза Бранденбургская, вдовствующая маркграфиня.

— Ваше высочество, — говорил милорд, — я, еще будучи в школе, о красоте и премудрых ваших делах довольно читал в одной итальянской книге.

Маркграфиня, пожаловав его к руке и оборотясь к своим фрейлинам, сказала:

— Я думаю, время уже кушать, — и пошла в зал; милорду приказала идти за собою и посадила его за стол подле себя; прочие вокруг них сели.

Во время стола маркграфиня разговаривала с милордом о разных материях с великою приятностью, а по окончании стола, взяв его за руку, повела его в свою спальню и, посадя подле себя на кровать, говорила:

— Вы очень меня одолжите, ежели расскажете мне, каким образом вы из Лондона отлучились и сюда заехали.

— Выше высочество, — отвечал милорд, — я, видевши высочайшую вашу к себе милость, за великое буду почитать счастие, что удостоюсь объявить вам не только странное вчерашнее со мною приключение, но всю историю с начала моей жизни.

И стал сказывать следующими словами:

— Когда судьба лишила меня любезнейшего моего родителя Ирома, то я остался после него в самых младенческих летах, под охранением моего дяди Христофора, родного брата моего родителя, матери же моей я нимало не помню. Сей мой дядя, приняв меня под свое покровительство, такое обо мне имел попечение, как бы о родном своем сыне; но, к несчастью моему, и он, по соизволению королевскому, назначен был для некоторого секретного дела полномочным министром в Константинополь, почему и рассуждал он, что со мною делать; оставить меня одного в доме моего родителя в таких младенческих летах почитал за невозможное, опасаясь, чтоб я в таком ребячестве не сделал привычки к худым делам; также и к себе взять в дом не имел способа, потому что он жены у себя не имел, а только были у него две дочери: большая, именем Люция, семнадцати лет, а другая, Филистина, пятнадцати лет, о которых он также немало беспокоился, что они и таких молодых летах остаются без всякого покровительства, рассуждая, что как бы ни были добродетельны его дочери, но, живучи одни в доме, никак не могут остаться от бездельников без поношения чести. Наконец, по многих печальных, колеблющих его мысли рассуждениях решился он оставить меня в доме моего родителя, но под присмотром одного из наших служителей, добродетельного человека, именем Франца, который прежде того, по некоторому неправильному от его неприятелей доносу, сослан был в наши местности (ибо обыкновенно бездельники всегда добрых людей ненавидят), и притом, призвав одного из славных в Лондоне учителей, именем Ягана, договорился с ним, чтоб он принял меня к себе в школу, для обучения по склонности моей к разным наукам, и просил его, чтоб он прилежно обо мне имел попечение, обещая ему, по возвращении своем из Константинополя, учинить сверх договорного числа довольное награждение. Дочерей же своих оставил в своем доме под присмотром родной их тетки Маргариты, и, хотя он к правлению своего дома имел верного и надежного человека, однако ж приказал ему, чтоб он обо всем докладывал большой его дочери Люции и и ничего бы без позволения ее не делал.

Таким образом он, учредя в своем доме все порядки и дав дочерям своим надлежащие наставления и простясь с нами с пролитием немалых слез, предприял путь свой в Константинополь.

И так я, лишаясь покровительства любезного моего дяди, остался в самых еще младенческих летах под смотрением упомянутого моего дядьки Франца. А как обыкновенно все дети больше имеют охоты и склонности к резвостям и шалостям, нежели к наукам, то сей разумный и добродетельный человек умными своими разговорами и прилежностью так меня нечувствительно от резвостей детских отвратил и приучил упражняться в науках, что я ходил в школу с такою охотою, как бы в какую веселую компанию, и книги мне казались вместо приятной музыки; а когда я возвращался из школы домой, то сей дядька рассказывал мне разные нравоучительные истории и толковал, как мне должно обращаться в свете. Я смело могу сказать, что как ни славен был учитель мой Яган, но он не мог столько вселить в меня добродетели и хорошего поведения, как сей мудрый дядька. Он с такою прилежностью и рачением наблюдал все мои поступки, что ни на один час от меня не отлучался и без себя ни одного человека из моих людей ко мне не допускал, опасаясь, чтоб они не могли иногда при мне произносить каких пустых и непристойных слов, как то обыкновенно при молодых господах бывает; почему и учитель мой поведением моим и прилежностию к наукам был доволен, и не только чтоб на меня за леность и худые поступки кричать, но всегда меня пред всеми моими товарищами хвалил и часто говорил, что у него никогда еще такого прилежного и понятливого ученика не бывало. Но сия его похвала была мне не очень приятна, потому что он же обучал нашу принцессу Иринию, чего ради нередко прихаживал к нам в школу сам король и с королевою, и когда случался у них разговор о науках, то учитель мой и при их величествах часто упоминал обо мне с такой похвалой, какой еще во мне и недоставало, и говорил, что он такой острой к понятию наук головы еще не видывал, и через то такое обо мне вложил королю хорошее мнение, что он приказал одному из своих придворных, когда я буду во дворце, всегда обо мне ему докладывать. И хотя я тогда был еще очень молод, но, по позволению королевскому, во дворец в торжественные дни в маскарады и на куртаги хаживал, и в один день, будучи я во дворце, король, увидевши меня, изволил сам ко мне подойти и пожаловать меня к руке, несколько со мною разговаривал, и я ему так понравился, что он приказал своей принцессе Иринии взять меня танцевать. Я, протанцовавши с нею один менуэт, поднял еще одну девицу, которая близко подле меня прилучилась и о которой после я сведал, что она дочь королевского гофмаршала, именем Елизавета, нынешняя моя невеста; только мне в то время примечать ее нимало нужды не было, для того что я, по молодости лет, нимало намерения к женитьбе не имел.

Король, смотря наши танцы, очень меня хвалил и приказал мне, чтоб я в праздничные дни, когда не учатся в школе, всегда ездил во дворец и старался бы с прилежностию продолжать мои науки, обнадеживая меня своею милостию. Я, по приказу королевскому, во дворец хотя и езжал, но очень редко, ибо любезный мой дядька как бы нечто предчувствовал, что часто меня не отпускал. Но, к несчастью моему, по прошествии трех лот после отъезда моего дяди в Константинополь, и Франц, сей добродетельный мужик, будучи семидесяти лет, скончался, которого лишившись, я не меньше об нем сожалел, как о моем родителе, и столько плакал, грустил и рвался, что доходил до беспамятства, отчего пришла ко мне жестокая горячка, от которой принужден был лежать четыре недели в постели. Сестры мои, Люция и Филистина, во время моей болезни очень часто меня навещали, а притом уже и служители мои во всякое время имели ко мне в спальню свободный вход, и все, что им рассудилось, вольно со мною для моего увеселения разговаривали, что прежде при любезном моем Франце никак сделать не смели.

Между тем в одно время прибыл ко мне один из моих приятелей, именем Мелалий. Он был одного дюка сын, и мать его, по горячей к нему любви, держала при себе до девятнадцати лет и избаловала, что он от праздности такую ко всем худым делам сделал сильную привычку, что иногда и сам видел некоторые в себе пороки, но никак уже от оных отстать не мог, и признался, что оные в него вселились по большей части от чрезмерной матерней любви; и хотя отец его, смотря в нем худое воспитание, отдал его для исправления к учителю, но сие было уже поздно.

Сей Мелалий пришел ко мне и, разговаривая со много, спрашивал меня, чем я забавляюсь. Я ему отвечал, что, лишась любезного моего дядьки, я всех забав лишился и ничего теперь, кроме печали, не имею; ежели уже и есть утешение, так только мои книги. «Это для молодого человека очень скучно», — говорил Мелалий. Я ему отвечал: «А для меня всего веселее». — «Нет, — продолжал Мелалий, — молодого человека ничто так веселить не может, как амур, и сия наука так легка и понятна, что без учителя в самое короткое время обучиться можно». — «А для меня, — отвечал я ему, — кажется, всего труднее и бесполезнее, потому: 1) чрез сие можно лишиться тех наук, которые молодого человека могут привести к славе и чести; 2) надобно оное содержать в великой тайности, чтоб никто не мог о том ведать, чтобы через то не лишиться честного имени; 3) в таковых делах человек подвержен великой опасности в потерянии своей жизни; 4) благородную любовницу без всякого страха иметь никак не можно; подлую, которая любить будет из одного интереса, то от того получишь бесчестную славу».

«О милорд, — говорил мне Мелалий, — я вижу, что вы очень деликатны и разборчивы. А для меня так все равно, какая бы ни была любовница, благородная или подлая, я этого не разбираю».

Маркграфиня при сих словах, прервав милордову речь, сказала:

— Возможно ли статься, чтоб у благородного человека была такая безрассудная имажинация?

— Извольте выслушать, ваше высочество, — говорил милорд. — Я ему отвечал, что я и по выбору никакую еще по моим летам любить не хочу, а он мне на сие сказал: «Видно, братец, что вы еще любовных дел не знаете или не имеете в том счастия, потому так и рассуждаете». — «Пожалуй, — говорю я ему, — прекратим сей разговор, а лучше будем говорить о чем-нибудь другом, чтобы мне не так было скучно». — «Да о чем же, — сказал Мелалий, — ежели говорить о науках, они мне и в школе довольно наскучили». — «А для меня, — сказал я ему, — всего приятнее».

«Дайте же мне посмотреть свою руку», — говорил Мелалий. Я тотчас подал ему руку, и он, смотря мне на руку, сказал: «Вы мне теперь запрещаете говорить о любви, а я, по моей хиромантической науке, объявляю, что хотя вы теперь у себя никакой любовницы и не имеете, но через четыре года много от любви будете странствовать и будете иметь себе одну девицу невестою; но, не женясь на ней, другую весьма знатную и прекрасную особу с великою честию своего благополучия в невесты себе получите, чрез которую боги обещают вам быть великим человеком, только притом с великою осторожностию и рассуждением вам поступать надобно, потому что ежели вы хотя малое какое ни есть сделаете в то время преступление, то будете чрезмерно несчастливы, и сие вам сказываю в память моего имени. Однако я думаю, — сказал Мелалий, — что я вас моими разговорами несколько обеспокоил: прошу прощенья».

Я, благодаря за его посещение, просил, чтобы он и вперед меня не оставлял.

По нескольких днях, как я совсем от болезни моей освободился и стал ходить в школу, то в одно время, идучи я с Мелалием домой, зашли ко мне и только стали пить чай, вошел ко мне камердинер и сказывает, что сестры мои прислали лакея звать меня к себе. Я приказал им сказать, что тотчас буду, и, обретясь к Мелалию, говорил: «Ежели вам не противно, то прошу сделать компанию вместе со мною», на что он с охотою согласился.

Приехав к своим сестрам, спрашивал я у Люции, зачем она за мной присылала. Она мне показывала полученные из Константинополя от отца своего, а моего дяди, письма, в которых было нечто и для меня нужное. Между тем приехала к ней одного нашего генерала дочь, именем Анна-София, с тремя девицами, своими приятельницами, и, по нескольких разговорах, сестра моя приказала подать карты, и, разбившись партиями, сели играть: я, Люция и Анна-София в ломберт, а сестра Филистина, Мелалий, Христина, дочь португальского доктора, и Доротея-Луиза в кадриль.

Анна-София, играючи в карты, очень пристально на меня смотрела и, наклонясь к Люции на ухо, спрашивала обо мне: «Как, матушка, мне кажется, я сего кавалера видала, только не знаю где». Люция, усмехнувшись, отвечала: «Это Георг, мой двоюродный брат». — «Ах, матушка, — говорила Анна-София, — я его не узнала: как он перед прежним стал хорош!»

Я, видя, что они шепчут, привстав немного с кресел и усмехнувшись, сказал: «Не подозрителен ли я, сударыни, вашим разговорам?» — «Нет, братец, — отвечала Люция, — Анна-София вас не узнала и опрашивает, кто вы таковы? и что она вас видела, да только не помнит где…» Я на сие отвечал: «Я, сударыня, с покойным моим родителем бывал у вашего батюшки». — «Простите, сударь, мне, — говорила она, — я, ей-ей, вас не узнала, и ежели смею просить вас, чтобы с сестрицею вашей меня своим посещением удостоить», и, говоря сие, закраснелась. А я отвечал ей: «Я, сударыня, за великое почту счастье, ежели вам нижайшее мое почтение будет не противно».

Потом, играя в карты, случилось мне у ней одну игру перебить, и сделался у нас в том маленький спор, при чем она с великою стыдливостью, будто бы в шутку, сказала: «Я, сударь, во многих компаниях о чести и остроте вашего ума слыхала, а теперь вижу, что вы ни малой учтивости даме сделать не хотите!»

Я отвечал ей: «Ежели вам, сударыня, сие надобно, то в угодность вашу, а не по правилу ломберта, могу сказать, что вы в том правы, только опасаюсь, чтобы после вы не могли назвать меня лжецом». Она, взглянув на меня, сказала: «Ах, какие это глаза, я еще отроду таких глаз ни у кого не видывала!» — «Сударыня, — отвечал я ей, — я еще по сие время и сам про свои глаза не знал, что они у меня не такие, какие у прочих; да что ж вы изволили в моих глазах приметить? Я бы за великое почел одолжение, если б вы худобу моих глаз объявить мне изволили, ибо я всегда почитаю себе за одолжение, когда кто мне в мою осторожность открывает мои недостатки; а вы, как я думаю, по вашему разуму, конечно, ни в чем ошибиться не можете и меня в том из сомнения выведете». — «Я, сударь, — отвечала она, — другим временем о том объявлю». И, обратись к Люции, шепчет: «Ей-ей, свет мой, у него самые воровские глаза!»

Люция, засмеявшись и оборотясь ко мне, сказала вслух: «Ах, какой вздор шепчет: будто вы, братец, имеете воровские глаза».

Я усмехнулся и отвечал ей: «Благодарствую, сударыня, за рекомендацию глаз моих, которые, верно, ни на кого, кроме честных людей, глядеть не хотят». — «Ах, сестрица, — сказала Анна-София, — когда я вам так говорила? Какая это лживица, как тебе это на ум пришло? Это, сударь, ей-ей, неправда». — «Я, сударыня, даю вам обеим на волю, — сказал я ей, — как изволите, так и выправитесь».

Но сестра моя, приметивши ее ко мне любовную страсть, разговор сей пресекла, а показывала ей товары, которые она того дня купила, и так наш разговор кончился.

Между тем Мелалий, играя в карты с Доротеею-Луизою, и как он к волокитству имел великую склонность, то сколько можно старался сего случая не упустить, чего ради и вступил с ними в разные разговоры, Доротея, по природной своей смелости, говорила ему: «Я бы, сударь, вам никогда не советовала играть в карты». — «А для чего, сударыня?» — спросил Мелалий. «Для того, сударь, — сказала она ему, — что, видно, вы еще только начинаете учиться, потому что очень много делаете фогоф и несчастливо играете». — «Нет, сударыня, — говорил Мелалий, — и очень счастлив, только с вами играть не гожусь». — «Так не прогневайтесь, сударь, — сказала она ему, — что я в том ошиблась, — и, обратись во всю компанию, сказала: — А об этих глазах как вы рассудить изволите?»

На сие Мария-Христина отвечала по-итальянски (ибо Мелалий по-итальянски говорить не умел): «Это беспутный волокита».

Я, слыша сие, захохотал что есть мочи, а Мелалий спрашивал меня, почему я смеюсь. Я ему сказал, что смеюсь своей игре, а на Доротеины слова Мелалий отвечал: «Мои глаза, сударыня, очень похожи на ваши».

Мария-Христина, услышавши сие, захохотала и говорила опять по-итальянски: «Поздравляю вас». Мелалий продолжал свой разговор следующими словами: «Я осмелюсь, сударыня, сказать, не в пример здешней компании, что дамские глаза всякую минуту ловят мужские: а ежели бы не препятствовал им женский стыд, то бы они всегда прежде нашего любовь свою нам объявляли, а как скоро мужчина сделает пропозицию, то в одну минуту стыдливость их пропадает, потому что всякая против мужчины имеет пылкости более двух частей, а мы уже остаемся в третьей».

Хотел было Мелалий еще говорить больше, но Люция сказала: «Ах, мои матушки, какой это наглец!» А я, не вытерпя, принужден был ему сказать: «Благодарствую, братец, что ты своими разговорами удивил нашу компанию; ежели бы я знал, что от тебя последует такое вранье, то бы ни для чего тебя с собою сюда не взял. Опомнись, ты видишь, что здесь сидят девицы, а ты говоришь такой вздор, которого и замужним слушать непристойно».

Доротея, обратясь к Анне-Софии, сказала: «Я думаю, уже время и домой ехать», и, встав, поехали.

После сего, спустя несколько времени, случилось мне в именины Люции быть опять у нее; и как гости все разъехались и остались мы одни, то тетка наша Маргарита говорила со мною, что время жениться, и выхваляла много девиц; притом же сестра Люция о том же мне советовала и представляла в невесты некоторых знакомых ей девушек. Но как я не хотел еще жениться, то, смеясь, отвечал им, что у нас в Лондоне нет такой невесты, на которой бы я согласился жениться; притом же я еще многих коротко и не знаю, а на выбор других в сем случае, кроме самого себя, ни на кого положиться не могу, потому что от женитьбы зависит вечное человеческое счастие или несчастие.

Люция на сие говорила мне: «Братец, теперь вы все науки окончили, дом имеете богатый, имения довольно, итак, вам остается только искать, чтобы невеста ваша была честная и добродетельная. Хотите ль вы, братец, я вам покажу двенадцать славных портретов; вы только выбирайте, которая вам понравится, а за достоинство их я вам ручаюсь». Я на сие, смеясь, говорил ей: «Пожалуй, покажите, я готов вас слушать». Люция, взяв меня за руку, повела в свою спальню, а за нами вошли Маргарита и Филистина, и показывали мне те портреты, которые были самой лучшей работы.

1. Вильгемины, дармштадтского генерала дочери. Я, смотря на оный, говорил: «Она бы очень хороша, да только немного криворота». Люция отвечала мне, что, может быть, ошибся живописец, а у нее этого нет.

2. Ульрики-Элеоноры, шведского генерал-лейтенанта дочери. «Правда, — говорил я, — эту можно бы назвать красавицей, ежели бы была не кривоглаза».

3. Софии, родной племянницы маркграфа бранденбургского…

Маркграфиня, прервав милордову речь, сказала:

— Она и мне племянница; однако, пожалуй, не опасайся, говори, как было.

— Извольте быть уверены, наше высочество, — отвечал милорд, — я ничего от вас утаить не могу. Я, смотря на оный портрет, сказал: «Она немного кривоноса». — «Ах! как дурно, братец, так ругать», — говорила мне сестра. «Что ты сердишься? Ведь здесь никого чужих нет, и никто об оном ведать не может».

4. Марии-Аполлонии, сардинского курфирста сестры. «Это, — говорил я, — кажется, из персон недалекого ума».

5. Анны-Христины, дочери польского сенатора. «Ее и позитура, — сказал я, — показывает нескромность». — «Какое это ругательство!» — говорит Люция.

6. Елизаветы-Терезии, сардинского вице-канцлера дочери. «Ежели ее кто возьмет, — говорил я, — то ничем другим утешится, как только одною красотою, а ума в ней не бывало».

7. Флистины-Шарлоты, испанского адмирала племянницы. «Она и на портрете, — сказал я, — написанная, смеется, а сама уже, я думаю, великая пустосмешка». — «Никак, — говорила Люция, — она только веселого нрава».

8. Марии-Филистины, прусского генерал-адъютанта дочери. «Ежели она подлинно так убирается глупо, как написано, то надобно ее взять такому, который бы сам знал во всех женских уборах надлежащую пропорцию». — «Батюшка-братец, — говорила мне Люция, — ведь этак можешь прослыть великим насмешником, что будто для вас из таких знатных невест ни одна не годится»; и, кликнув девку, приказала принести из другой горницы еще четыре портрета, которые показывая мне, сказала: «Вот то-то, братец, красавицы!»

9. Марии, цесарского адъютанта дочери. «Правда, — отвечал я, — она хороша, да только очень еще молода, да еще щеголиха, в золотом платье и написана».

10. Марии-Анны, бразильского генерал-майора сестры. «Мне кажется, — сказал я, — она уже не меньше тридцати лет имеет от роду». — «Это правда, — отвечала мне сестра, — что она вас старее».

11. Вильгельмины-Амалии, брауншвейгского камергера дочери. «Она очень несчастлива, — сказал я, — что ее портрет пишут, она не хороша».

12. Ингиренты-Елизаветы, английского обер-гофмаршала дочери, нынешней моей невесты.

Я, смотря на сей портрет, сказал: «Вот эту нужно назвать красавицею, ежели она подлинно так хороша, как написана, а портрет ее показывает в ней великий разум. Я прошлого года во дворце с нею танцевал, только она мне не так хороша показалась, я и не думаю, чтобы через год так много в ней красоты прибавилось». — «Совершенно она хороша и умна, — говорила Люди я, — ежели тебе угодно, то, когда она ко мне приедет, я пришлю за тобой». — «Хорошо, — отвечал я, — очень хочу ее видеть». Люция мне сказала, что она на нынешней же неделе неотменно повезет ее к себе обедать. И я признаюсь, что желал ее видеть не для того, чтобы получить себе в невесты, но для одного только любопытства. Итак, простясь с сестрами и теткой, поехал домой.

Через шесть дней прислала ко мне сестра сказать, что Елизавета будет к ней обедать. Я, одевшись, к двенадцатому часу к сестре приехал. Увидевши Елизавету, я ее принял за совершенную красавицу и, сидя за столом, смотрел на нее очень прилежно, высматривая, как из персоны, так и из разговоров, не имеет ли она какого недостатка, но ничего приметить не мог, и она так мне полюбилась, что хотя жениться был еще не намерен, но думал в себе, что когда будет мое намерение, то она мне нимало не противна.

После обеда я несколько с нею разговаривал с великою учтивостью и сколько мог приметить, то и я ей показался не противен. Итак, просидевши у сестры до самого вечера, она поехала домой. По отъезде ее тетка моя Маргарита и сестра Люция спрашивали меня, какова мне показалась Елизавета. Я им отвечал, что она мне не противна, только я не имею еще никакого чина, жениться еще не намерен, и с тем от них поехал.

После сего, как я был во дворце, то ни с кем больше не танцевал, как с нею, не для того, чтоб я ее очень любил, но потому, что она лучше других танцевала, а отец ее с того времени стал ко мне ласкаться и всегда со мною разговаривать.

В один день тетка моя, будучи у Елизаветиной матери в гостях и увидевши Елизавету, говорила ее матери: «Ах, как вам должно благодарить богов за такое дарованное вам сокровище». — «Это правда, — отвечала Елизаветина мать, — да уже и невеста; пожалуй, не знаешь ли где для нее хорошего жениха». — «Ах, мать моя! — говорила мои тетка. — Ежели вам угодно, я тотчас вам объявлю суженого для ней — племянника Георга». — «Ах, какой предорогой молодец, — говорила Елизаветина мать, — дочь бы моя была счастлива, если бы могла быть его женою; только я думаю, что он ее не возьмет». — «А для чего, сударыня, — отвечала ей Маргарита, — мы с Люцией несколько раз говорили ему о женитьбе; и он только тем отговаривался, что не имеет еще никакого чина, а дочь вашу он почитает за первую красавицу во всем Лондоне».

К сим разговорам пристал и отец Елизаветин и говорил им, что он меня довольно знает, да и король из всех милордов признает меня за первого, и вчера вечером его величество изволил говорить, что он намерен взять меня ко двору, только еще неизвестен, окончил ли я свои науки, чтобы чрез то не сделать в оных помешательства.

После сих разговоров Елизаветин отец принял совершенное намерение — дочь свою за меня сватать, и на другой день, будучи он во дворце, избрав свободное время, докладывал королю следующими словами: «Ваше величество, вчерашнего вечера была у меня гостья и сватала мою дочь за милорда Георга, Иромова сына, только он отговаривается тем, что не имеет еще никакого чина и затем жениться не намерен, а дочь моя ему понравилась». — «Что же ты думаешь?» — говорил король. «Ваше величество, — отвечал Елизаветин отец» — я бы никакого больше счастья к благополучию моей дочери не желал, ежели бы только могло сие исполниться». — «Я тебе советую, — сказал король, — не упускать сего случая, ибо сей человек очень достойный, и я со временем надеюсь от него ожидать пользы государству; будь уверен и ни о чем не думай; в том буду вспомоществовать».

Через несколько после сего дней, в празднество королевской коронации, будучи я во дворце на балу и ничего о сем не ведая, танцевал по-прежнему с Елизаветою. Король подошел к нам очень близко, смотрел на наши танцы, а как менуэт кончился, то я пошел было прочь, но король взял меня за руку и, выведя в другую комнату, говорил: «Знаешь ли ты, милорд, с кем танцевал?» — «Очень знаю, ваше величество, — отвечал я королю, — это вашего величества обер-гофмаршала дочь Елизавета». — «Как же ты о ней думаешь?» — говорил король.

Я отвечал королю, что ничего другого о ней думать не могу, как только что она девица честная и одаренная всеми достоинствами.

«Я желаю, — продолжал король, — чтобы она была твоя невеста». — «Это состоит во власти вашего величества, — отвечал я королю, — хотя я не иначе сие должен почитать, как за высочайшую вашу ко мне милость; только приемлю смелость вашему величеству доложить, что мне еще в таких ребяческих летах, не показав вашему величеству никаких услуг, жениться рано».

Король на сие мне сказал: «Я тотчас сделаю тебя совершенным, ибо я знаю, хотя ты и молодые имеешь лета, но разум совершенный, чего ради и жалую тебя чином моего генерал-адъютанта».

Я пал пред королем на колени, благодарил его с таким чувствительным изъяснением моей благодарности, сколько мне от сего радостного происшествия могло в мою тогда прийти голову.

Король, подняв меня, говорил: «Теперь уже не можешь ты называться ребенком, потому что сей чин принадлежит совершенному и заслуженному человеку, а ты хотя и молод, но по твоему разуму и добродетелям я тебя к сему признаю достойным; а когда ты намерен жениться, то я советую не упускать достойно сей невесты».

Я, видя неожиданную себе королевскую милость, никак уже более отговариваться не смел и предался во всем на волю его величества.

Потом король взял меня за руку, а королева невесту, и, призвав придворного жреца, тот же час надлежащим порядком нас сговорили, и на сговоре король, взяв обоих нас за руки, привел к нареченному мне тестю с сими словами: «Я тебя уверяю, что зять твой по своему разуму и честным сантиментам будет твоей любви достоин».

Тесть мой, припадая к стопам королевским, благодарил его с достодолжнейшим высокопочитанием; невеста же моя столько была сим сговором довольна, что удовольствие и радость ясно на лице ее тогда изображались; а я, не знаю для чего, был ни рад, ни печален, а если радовался, так больше полученному от короля чину, нежели невесте. Итак, мы, отужинав во дворце, разъехались по своим местам.

На другой день должен я был, по моему чину, ехать во дворец и принять дежурство. Король отправлением моей должности очень был доволен, а рота гвардии, которая хаживала во дворец на караул, так меня любила и почитала, что везде говорили, что у них ни одного еще такого порядочного командира не было; словом сказать, я так был счастлив, что ни один заслуженный генерал при дворе так любим и почитаем не был, как я.

По исправлении моей должности всякий день ездил к моей невесте; а в один день, к несчастью моему, невеста занемогла и говорила мне, что она от болезни вовсе ни к чему не имеет аппетита. Я сколько можно учтиво советовал ей что-нибудь покушать, дабы не привести себя в большую слабость. Она в угодность мне приказала, чтобы ей подали заячьих почек или что-нибудь из дичи, но на кухне в то время никакой дичи не случилось. Итак, я, по учтивости, как надлежит жениху всегда невесту утешать, говорил ей: «Ежели бы я знал, что вы до дичи охотница, то бы давно оною от собственной моей охоты услужил и для того завтра же нарочно поеду в поле и, что могу поймать или убить, с радостию вам служить тем буду». Елизавета, благодаря меня за сие, говорила, что ежели я себе не сочту за тягость, то она от моей охоты с великим аппетитом будет кушать.

Приехав домой, я приказал своему ловчему, чтобы к завтрашнему дню все было в готовности, а поутру, встав очень рано, поехал со всею охотою в поле. День с утра до девятого часа так был хорош, что во все лето такого хорошего дня не видали, но в двенадцатом часу сделалась преужасная гроза и продолжалась до четвертого часа пополудни, от которой все мои охотники, собирая рассеянных по полю собак, разъехались по разным местам; а я, оставшись один, стоял от сей грозы под одним кедровым деревом. И, как гроза миновалась, хотел ехать домой, но, садясь на лошадь, увидел под кустом зайца, за которым бывшие со мною собаки, гоняясь по острову, были умерщвлены чудным образом, а я, искавши их, заехал в превеликий густой лес и, ездивши по оному всю ночь, на утренней заре выехал на прекрасный, украшенным цветами луг, а оттуда — к сему вашего высочества дому; и где я теперь нахожусь, далеко ль от Лондона и как могу отсюда выехать — ничего не знаю и понять не могу.

Маркграфиня, выслушав сие и усмехнувшись, сказала:

— Милорд, я думаю, ты можешь видеть, что я ничем твоей невесты и показываемых тебе Люциею портретов не хуже; однако ж я бы желала иметь вас своим мужем. Только не знаю, не противна ли я вам буду, можете ли оставить свою невесту; а я вас, действительно, уверяю, что невеста ваша честь свою принесла на жертву одному своему пажу; она же у себя имеет такую ехидную маму, которая чрез волшебство так ее обворожила, что она во всем ее слушает, и для того тебе надобно ее очень остерегаться, ибо я верно знаю, что ежели вы на Елизавете женитесь, то через год лишитесь жизни.

— Милостивая государыня, — говорил милорд, — возможно ли статься, чтоб милосердные боги могли положить такой предел, чтоб мне из милордов сделаться вашим супругом и обладать такою божественною красотою?

— Я, с своей стороны, — говорила маркграфиня, — очень сего и желаю, да и для вас, я думаю, гораздо лучше короля своего оставить и сделаться ему равным, нежели быть подданным. Только прошу вас, чтобы никому сего нашего приключения не объявлять, а содержать как можно тайно.

— О боги, — вскричал милорд, — что я слышу! Несомненное ли мечтание представляется глазам моим, или тихим ветром с высоты Олимпа[17] от благости богов сие предвещание приносится! Но ты ли, чистейшая Диана, желаешь меня избавить от бесчестной невесты, или ты, премудрая Минерва, хочешь препроводить меня, как Телемака, сына Улиссова!

Маркграфиня, видевши чрезмерное милордово восхищение, говорила ему, чтоб он ни о чем не сомневался, только был бы терпелив и постоянен, а она уже ни для чего намерения своего переменить не может.

— Только я, — говорила она еще милорду, — прежде трех лет никак тебя мужем иметь не могу, а по прошествии трех лет, где бы ты ни был, я сама тебя сыщу.

В сих разговорах препроводили они весь день до самого ужина, а по окончании вечернего стола маркграфиня, взяв милорда за руку, повела в свою спальню с сими словами:

— Теперь уже я осмеливаюсь вас просить вашего беспокойства препроводить сию ночь со мною в одной спальне, ибо я вас, как непременного своего жениха, стыдиться не намерена. Только прошу вас, чтобы вы ни малых, противных чести благопристойности мыслей обо мне не имели, а быть воздержну, твердому и терпеливому, ибо от того зависит общее наше благополучие.

Милорд клянется ей страшнейшими клятвами, что все ее повеления свято и ненарушимо исполнять будет.

Потом, кликнувши маркграфиня свою камер-юнгферу, стала раздеваться и, раздевшись, легла в постель, а милорду приказала ложиться на другой, нарочно для него изготовленной, богатой кровати, при чем еще ему напоминала, чтоб он был воздержан, а не малодушен. А как он прошедшую ночь очень был беспокоен, то тотчас заснул, а поутру прежде маркграфини проснулся и, будучи о красоте ее в различных размышлениях, встал, подошел к ее кровати и открыл занавес; смотря на прелестную ее красу, в такую пришел нетерпеливость, что, забыв, свое обещание и клятвы, отважился с великою тихостию ее поцеловать.

Услышавши сие, маркграфиня открывает свои очи, подобные сияющим звездам, и, взглянув на него с свирепым видом, сказала:

— Так ли ты исполняешь свое обещание и клятву? О, какое малодушие, какое рассуждение, что против женских ты прелестей не можешь преодолеть своей страсти! — Выговоря сие, кликнула свою камер-юнгферу и стала одеваться. Камер-юнгфера, одевши маркграфиню, вышла вон, а милорд, став перед нею на колени, просил в преступлении своем милостивого прощения, извиняясь, что он учинил сие дерзновение от чрезвычайной любви.

— Я вам сие преступление прощаю, — сказала маркграфиня, — только вперед надобно быть терпеливым и рассудительным. Однако ж, я думаю, вам уже время ехать домой, ибо вас давно по всему городу ищут, а завтра прошу вас к себе отобедать.

— Как, ваше величество, — отвечал милорд, — возможно ль, чтоб я так скоро мог сюда возвратиться?

Маркграфиня, усмехнувшись, сказала:

— Без всякого сомнения, можете; только я прошу, чтобы о сем моем доме никому не объявлять, а когда ко мне поедете, то ни одного человека с собою не берите. Вы от Лондона так далеко, что отсюда его можете увидеть. — И отворила окно, в которое он действительно, сквозь редкую рощу, город увидел и не мог надивиться, что оный дом так близко от Лондона и никто про него не знает.

Маркграфиня приказала заложить карету цугом, в которой милорд и поехал, и, выехав из рощи на большую дорогу, видит, что Лондон от оной отстоит не более одной мили. Приехав домой, карету отпустил к маркграфине, а в доме у себя сказал, что ехал с поля к Мелалию и у него две ночи ночевал; а сам, переодевшись в другое платье, поехал к невесте своей Елизавете.

Мама же Елизаветина, через волшебные хитрости, все, что с ним происходило, видела, только никому не сказывала, а просила Елизавету, чтоб она, когда он к ней приедет, спросила, где он был. Как скоро милорд вошел к Елизавете в спальню, то она с насмешкой благодарила его за присланную дичь. Но милорд с учтивостью извинился, что за несчастием от приключившейся сильной грозы услужить ей тем не мог. И так просидевши до самого вечера, простясь, поехал и выехал из ее дома; бывших с собою лакеев одного послал домой за табакеркою, а другого — к Мелалию — спросить, дома ли он, и приказал себя искать во дворце, а сам поехал к маркграфине. И как скоро приехал к ее дому, прикованные у ворот львы тотчас вошли в свои места и его пропустили. Въехав на двор, он вошел прямо в маркграфинину спальню. Увидевши, она его встретила с великою радостию, и весь вечер препроводили в разных разговорах, а по окончании вечернего стола говорила она ему:

— Любезный милорд, я очень радуюсь, что вы еще одну ночь у меня ночуете; только теперь уж в одной спальне ночевать не буду, потому что вы невоздержны и малодушны, что хуже малого ребенка. Знаете ли вы, я и прошедшую ночь для того с вами ночевала, чтоб испытать ваше мужество и твердость ваших мыслей; но теперь, узнав, сколько вы малодушны и нетерпеливы, опасаюсь, чтоб вы сего случившегося с вами приключения по невоздержности своей кому ни есть не открыли, что ежели сделается, то уже прежде шести лет никак меня не увидите, потому что я, по смерти моего супруга, клялась богом четыре года вдовствовать и, принося богине Диане жертву, просила, чтоб мне, по прошествии четырех лет, дали боги достойного мужа, на что и получила от сей богини ответ: «Дадут тебе боги по желанию твоему жениха, от честной природы англичанина, и по четырех летах будешь его женою, и жизнь вам определят благополучную; только научи его хранить тайну и быть терпеливу и тверду; а ежели вы не будете воздержны и прежде вашего брака кто о любви вашей сведает, то уж не прежде как по шести летах брак ваш совершится, и то по претерпении великих несчастных приключений».

Итак, я, пробуя твою слабость, не надеюсь, чтоб ты мог меня сохранить от ехидной хитрости Елизаветиной мамы, и для того я вас предостерегаю, что ежели невеста твоя сведает, то вы уже меня никаким способом прежде шести лет видеть не будете. А вам осталось завтра приехать ко мне проститься, ибо я более здесь жить не могу, но для некоторого важного дела отъезжаю в Дурлах, и сего дома вы здесь не увидите.

В таких разговорам препроводили они всю ночь без сна; как настал следующий день, то, напившись чаю и кофе, маркграфиня приказала заложить карету и, отпуская его в Лондон, прощалась с ним с льющимися из ее прелестных глаз слезами и еще напоминала, чтоб он, сколько возможно, был терпелив и никому сей тайны не открыл.

Милорд клялся ей наистрашнейшими клятвами и уверил, что он скорее согласится для нее лишиться жизни, нежели кому открыть сию тайну.

Между тем временем мама Елизаветина, через волшебство ведаючи все, что у них происходило, сделала по своей хитрости с некоторыми волшебными составами варенное в сахаре яблоко и, принесши оное к Елизавете, просит ее, чтоб она им, когда приедет к ней милорд, его потчевала.

Милорд, не знавши сей хитрости, встав поутру, оделся и поехал к своей невесте с тем намерением, чтоб, посидевши у нее немного, ехать к маркграфине проститься, и, поцеловавшись, как должно жениху с невестою, сел подле ее кровати. Елизавета разговаривала с ним и сказала:

— Я, сударь, отложила уже дожидаться от вашей охоты заячьих почек; хочу попотчевать своим вареньем, — кликнув девку, приказала подать из своего кабинета яблоко. Девка тотчас оное принесла на фарфоровой тарелке и поставила перед ним, которое он отведал и очень хвалил в варенье ее искусство, а мама злая говорила:

— Подлинно, сударь, невеста ваша варить великая мастерица, только извольте кушать, но не обожгитесь, ибо оно еще не очень остыло.

Милорд, не зная, для чего сии слова были выговорены, ел яблоко в угодность своей невесте, без всякой опасности, а как скоро его съел, то в ту минуту пришла ему о Елизавете великая жалость, что он ее обманывал, а жениться на ней не хочет; и, ставши перед нею на колени, извиняя себя, рассказал ей все, что у него происходило с маркграфинею. Елизавета, выслушав сие, залилась слезами, упрекала его в неверности и называла его неблагодарным; однако ж, наконец, сказала, что она его в сем прощает, только б он, оставя маркграфиню, женился на ней, что он с клятвою и обещал. Но как скоро он сие рассказал, то подобно как бы пробудившись от крепкого сна, опамятовался и, вспомня маркграфинино завещание, не знал и сам, что ему делать. Глаза его наполнились горчайшими слезами, и не мог более сидеть, но, встав, поехал домой и, разославши лакеев своих в разные места, сам поспешил к маркграфине. Но в какое пришел удивление, когда, приехав к той роще, в которой был преогромный дом, не только того дома, но и места, на котором оный был построен, нимало не видно, отчего пришел в горесть и отчаяние, что едва мог на лошади сидеть; источники слез лились из глаз его, сердце его трепетало, боясь за преступление клятв и за несохранение тайности от правосудия богов справедливого гнева. В таких печальных размышлениях ходил несколько времени по роще и нашел в одном месте превеликий камень, на котором написаны следующие слова: «Коль тайны маркграфининой не мог ты сохранить, то прежде шести лет и в супружество ее не можешь получить», а внизу: «Прощай и делай что хочешь».

Прочитавши сию надпись, он неутешно плакал, вспоминая все слова премудрой маркграфини и размышляя в себе, с какими глазами может он к ней показаться; но опять рассуждал: «Нет, я не оставлю, ибо она, как мудрая и великодушная, совершенно в преступлении моем может меня извинить, потому что сие сделалось не от моего слабого невоздержании, но от ехидной хитрости Елизаветиной мамы; ежели бы захотела меня уморить, то бы я по неведению моему никак от того избавиться не мог. Итак, пока милостивые боги не отнимут моей жизни, искать ее не перестану». С такими мыслями возвратился он домой и, собрав сколько тогда было в его доме червонных брильянтов и прочих дорогих вещей, призвал к себе своего камердинера (сына бывшего своего любимого дядьки) и говорил ему:

— Я в верности твоей нимало не сомневаюсь, и для того получаемые мои доходы передавай на сохранение сестре моей Люции, потому что я для некоторого секретного дела принужден ехать в Италию; итак, теперь ты должен сходить нанять для меня самых лучших почтовых лошадей, и чтоб оные в первом часу пополудни были в готовности, только с тем, чтоб ни один человек о том не ведал.

Верный сей слуга, сожалея о нечаянном отъезде своего господина, с наполненными слез глазами пошел за лошадьми, а милорд между тем написал к Люции следующее письмо:

Любезная сестра!

Я по необходимому некоторому случаю отъезжаю в Италию и не имею времени с вами проститься; но прошу покорно получаемые деньги мои из доходов от Францева сына принимать в свое хранение и, в случае надобности, по присылаемым от меня векселям, на кого оные будут адресованы, платить без замедления. Сестре Филистине объявить мое почтение, а у невесты моей Елизаветы исходатайствовать прощение, что я, не сказавшись ей, уехал.


Запечатав сие письмо, положил на стол; а камердинер его, пришед, сказывал, что лошади в первом часу будут дожидаться у ворот. Милорд, отдав ему письмо, приказал, чтоб он поутру отнес его Люции, а сам, испуская из глаз своих слезы и простясь с верным своим слугою, сел на почтовую лошадь верхом и отправился со всевозможною скоростию, с одним только почтарем, в Бранденбург, надеясь, по словам маркграфининым, найти ее в Дурлахе. Итак, до восхождения еще солнца, проехал он миль с двадцать и, остановившись в одной деревне, рассудил более на почтовых лошадях не ехать, будучи в том мнении, что когда в Лондоне об отъезде его сведают, то, конечно, пошлют его искать и по почтам могут дознаться, куда он едет. И для того, купя в той деревне самую лучшую лошадь, поехал один с большой дороги в сторону, с таким намерением, чтоб стороною мимо большой дороги доехать до морского берега и, наняв корабль, отправиться и Бранденбургию. И, ехавши целый день, он не остановился ни на час и так лошадь свою утомил, что далее уже ехать на ней не мог, и для того, своротя с дороги в лес, вознамерился в оном ночевать. И, пустя свою лошадь на аркане на траву, сам, положа седло в головы, лег под деревом спать, и хотя имел он беспокойные мысли, но от понесенного труда заснул очень скоро.

Оставим мы теперь милорда, спящего в лесу, и посмотрим, что происходило после его отъезда в Лондоне.

Камердинер его, вставши поутру и взяв оставленное им письмо, пришел к Люции и, подавая оное со слезами, не мог выговорить ни одного слова. Люция, увидевши его в слезах, немало удивилась, говоря ему:

— Все ли у вас здорово? Здоров ли брат?

Камердинер сквозь слезы отвечал ей:

— Ежели бы братец ваш был нездоров, то бы и вам и не писал, а о слезах моих из сего письма уведомиться изволите.

Люция, прочитавши письмо, пришла в чрезвычайное удивление, не зная, что подумать.

— Ежели бы ему ехать, — говорила она камердинеру, — в Италию для принятия службы или вояжирования, то бы надобно оное сделать с дозволения королевского, с хорошею о себе рекомендациею, да и сие лучше предпринять прежде, когда еще не имел невесты, а теперь, сговорясь на такой знатной и всеми достоинствами украшенной девице и получа от короля великий чин, все оставил в пренебрежении; не знаю, с какими глазами и совестию может возвратиться в свое отечество. Ах, любезный братец, что ты сделал! Куда девался твой разум! — И, выговоря сие, упала в обморок.

Потом приказала заложить карету, поехала к тетке своей Маргарите и вместе с нею к милордовой невесте Елизавете и показывала ей его письмо, которое она, читавши, очень плакала, а после рассказывала им, что он сам ей сказывал о маркграфине. Почему они уже без сомнения и заключили, что он поехал к ней, и для того тот же час, севши в карету, поскакали в ту рощу, в которой, по объявлению милорда, был маркграфинин дом. Но, приехав туда, ничего не нашли, а только увидели объявленный с надписью камень, чего ради и думать уже им другого было нечего, что он поехал искать маркграфиню, с чем они возвратились в Лондон. Елизавета, приехав домой с великими слезами, рассказывала обо всем своему отцу, который пришел от сего в великое огорчение, поехал во дворец и доложил об оном королю, с великим поношением милордовой чести. Король, разгневавшись, тотчас приказал послать для искания по всем дорогам великие партии; но все было тщетно.

Теперь обратимся мы опять к милорду, который, довольно выспавшись, встал еще до восхождения солнца, оседлал лошадь и продолжал путь свой незнакомою дорогою, однако ж скоро выехал опять на большую дорогу и, едучи оною весь день, приехал к вечеру в превеликий густой лес, в котором необходимо должен был препроводить следующую ночь, потому что лошадь его от скорой езды далее уже идти не могла. Съехавши в сторону и расседлав свою лошадь, он ее пустил на аркане, а сам по-прежнему, положа седло, хотел ложиться спать; но вдруг, услышав конский топот, как бы сворачивают с дороги к тому же месту, где он находился, чего он испугавшись, рассудил для безопасности взлезть на одно густое дерево и смотреть оттуда, какие это люди и не его ли ищут. Через несколько минут увидел он, что две кареты, подъехав к самому тому дереву, на котором он укрылся, остановились, и вышли из кареты четыре девицы, из которых одна как платьем, так и осанкою от прочих отличалась, почему и прозвал ее милорд госпожою, в чем и не обманулся, ибо она тотчас приказала у другой кареты отворить дверцы, из которой вышли еще три девицы и вывели с собою одного изрядного кавалера, у которого рот и руки были связаны.

Сие привело милорда в великое удивление; и он был принужден больше таиться, чтоб его не видали. Потом приезжая госпожа приказала для лучшего от ночной темноты света развести огонь, что непродолжительно было исполнено, от чего и сделался такой свет, что милорду всех присутствующих тут можно было видеть, и он узнал, что сия госпожа невесты его Елизаветы двоюродная сестра, именем Любилла, которая тогда жила со своею бабкою в одной местности. Она, севши у огня, приказала кавалера развязать с сими словами:

— Ну, теперь, бесчеловечный и немилосердный любви моей тиран, наполняй своим воплем густой лес, я здесь ничего не опасаюсь; и когда ты из доброй воли любить меня не хочешь, то я принужу тебя к тому с ругательством твоей чести.

Как развязали сему кавалеру рот, то милорд его узнал, что он одного знатного лондонского купца сын Маремир, в которого Любилла влюбясь, никак не могла склонить его к своему намерению, потому что он имел у себя другую любовницу, чего ради он на слова Любиллины и отвечал, что он ни за что любить ее не будет и чрез то неверности своей любовнице не сделает.

— Негодный! — говорила ему Любилла. — Я уже не прошу тебя, чтобы ты вечно меня любил, но хотя на один только час окажи ко мне свою склонность; ты видишь, что теперь находишься в моей власти; что хочу, то с тобою сделаю: я могу тебя сей же час лишить жизни и оставить негодный твой труп в сем темном лесу на растерзание лютейшим зверям, о чем и любовница твоя не будет иметь ни малейшего известия.

— Я с радостию, — отвечал ей Маремир, — лучше соглашусь лишиться жизни, нежели исполнить вашу волю.

Любилла, видя Маремирову твердость, пришла в такое неистовство, что с великим жаром своего сердца говорила:

— Как ты, негодный, из доброй воли не хочешь на мое предложение согласиться, так я поступлю с тобою так, как сестра моя Елизавета сделала со своим пажом, будучи в загородном своем доме, который также не хотел согласиться на ее предложение, но она его принудила любить себя неволей.

Здесь, любезный читатель, благопристойность не позволяет перу моему изъяснить всех непристойностей, какие Любилла употребляла на прельщение Маремира; довольно, что она, во исполнение своей злости, приказала его обнажить и заставила своих девок по голому телу сечь прутьями до тех пор, пока увидела текущую ручьями из спины кровь, а потом надели на голое тело один только камзол, и тот по пояс обрезали для того, чтобы текущая кровь на поругание ему всеми была видима, и, посадя его в карету, приказала отвезть к ближнему какому ни есть селению и, высадя, пустить на волю, а самим возвратиться в свою деревню. С таким триумфом бедного Маремира она и отправила, а сама, севши в другую карету, поехала домой.

Милорд, смотря с дерева на странное сие позорище, не мог надивиться бесчинству сей женщины и сожалел, что при сем случае за собственным своим обстоятельством не мог освободить Маремира от сего ругательства; но притом радовался, что чрез сей случай мог спознать о бесчестности своей невесты и увериться, что маркграфиня сказывала ему о ней действительную правду.

По отъезде бесстыдной сей женщины слез он с дерева и препроводил остаток ночи в том лесу, а поутру, оседлав свою лошадь, поехал большою дорогою и через несколько часов, выехавши из леса на чистое поле, увидел по правой стороне море и идущий по оному корабль, чего ради и поспешил он как можно скорее по морскому берегу, и, приехав к оному, пустил свою лошадь в поле, а сам, остановясь на берегу, дожидался плывущего корабля, который, по счастию его, держал свой курс прямо к тому месту и, доплыв до берега, стал на якорь. Милорд кричал изо всей силы, чтобы взяли его на корабль. Благодаря их, он спрашивал, куда они намерены продолжать путь свой.

— Мы голландцы, — отвечали ему корабельщики, — ездили с товаром в разные государства и, окончивши наш вояж, возвращаемся в свое отечество.

Милорд просил их, чтоб они отвезли его к берегам германским, за что обещал заплатить такую цену, какую пожелают. Голландцы на сие согласились, ибо им не более как только на один день было лишнего хода.

Между тем временем начал дуть способный ветер, и они, вынув якорь, подняв паруса, пустились по морю, держа курс прямо к Германии; сей день для их плавания был очень благополучен. А как только солнце стало лучи свои скрывать в морскую бездну и небо обещало приятную и светлую ночь, тогда увидели они плывущий против себя небольшой корабль, который подошел к ним так близко, что с оного люди, ухватясь за их корабль крючьями, притянули к себе. Тут голландцы узнали, что это были турецкие корсары, которые, ездя по морю, разбивали попадающиеся им корабли, и для того принялись было за ружья, хотели обороняться, но корсары, с великою проворностию вскоча на корабль и не дав им справиться, многих перерубили и побросали в море, а прочих взяли в плен, в том числе и милорда; и, разграбя все бывшие на корабле товары и деньги, корабль затопили, а пленников взяв на свой корабль, пустились опять по морю. Милорда же между пленными, по красоте и нежности его лица, почитали за какого ни есть принца или знатного человека, чего ради и содержали от прочих отменно, надеясь за него получить великий выкуп. И так, ездивши они по морю, где им допустил случай, многих пленников распродали разным народам, милорда же, за означенную от них великую цену, никто не мог купить, а в один день, приставши они к Аравии, к одному немалому острову, и поставя корабль свой на якорь, сами вышли на берег и милорда взяли с собою. На берегу сего острова представлялась превеликая ровная долина с редкими деревьями, а позади оной густой лес и очень приятное местоположение. Корсары, ходя по сему острову, стреляли разных птиц и, увидевши оленя, побежали за ним, желая всякий оного застрелить, а милорда оставили одного. Видевши он сие, вздумал сей случай употребить в свою пользу и в ту же минуту со всевозможною скоростию удалился он в густоту леса и, бежавши с полумили, услышал многие голоса гончих собак, которые прибежавши к нему, начали лаять, а за ними прискакали четыре человека черных арабов и, увидевши милорда, отбили собак прочь, а его, подхватя под руки, повели с собою. Тут милорд мог дознаться, что сей остров принадлежит арабам, и потому, не надеясь от сих варваров получить себе свободы, пришел в великую печаль и, простря взор свой к небесам, говорил:

— О немилосердные боги! За что вы меня ввергаете в такое несчастие? Вы сами мне даровали премудрую маркграфиню в невесты, а теперь с нею разлучаете и предаете меня такому варварскому народу, от которого я освободиться никакой надежды не имею.

Сие говорил он английским языком, а оборотясь к арабам, говорил по-арабски:

— Я вас ни о чем больше не прошу, как только, пожалуйста, скажите мне, куда вы меня ведете и что намерены со мною делать?

— Мы ведем тебя, — отвечали они, — к своей королеве Мусульмине; она теперь в своем зверинце изволит забавляться охотою.

Услыша сие, милорд несколько обрадовался, надеясь упросить королеву о своем освобождении; будучи в той надежде, что она хотя и варварка, но, сведав, что он не подлой природы, в неволе у себя держать не будет.

Арабы вывели его из леса на прекрасный луг, на котором стоял драгоценный королевин шатер, в котором она от солнечного жара сидела на парчовой софе, а около нее премножество девиц. Как скоро охотники ввели его в шатер, то королева, вставши с своего места и подошед к нему, спрашивала с веселым видом, какой он человек и каким образом мог войти в ее зверинец.

— Ваше величество, — отвечал милорд, — я, несчастливейший английский милорд Георг, злою фортуною отлучен от моего отечества и был в плену у турецких корсаров, которые привезли меня на сей остров, и я спасся от их неволи, ушел и попался в руки ваших охотников. Я всенижайше приемлю смелость просить ваше величество сделать со мною для прославления вашего имени всевозможную милость.

Королева, усмехнувшись, сказала:

— Не опасайтесь! Вы, конечно, всем своим несчастиям здесь получите окончание, — и, обратясь к предстоящим, приказала охотников, которые его привели, наградить деньгами, а его отвесть к себе во дворец и довольствовать всем, что он потребует, только содержать за крепким караулом. Тотчас отвели его в особливые, изрядно убранные покои, и для услуг дан ему один придворный лакеи, а к вечеру прислано довольно хорошее кушанье. На другой день поутру пришел к нему один араб и докладывает со всякою учтивостью, что королева изволит его спрашивать. Он тотчас, одевшись, последовал за оным арабом, который проводил его до самой королевиной спальни. Милорд вошел в спальню, увидел королеву, сидящую на пребогатой парчовой софе, стоящей под бархатным балдахином, сделанным из слоновых костей, с золотою бахромою и кистями.

Королева как скоро его увидела, то в ту же минуту так заразилась любовной к нему страстью, что несколько минут не могла ни одного выговорить слова, но, потупя глаза, молчала, и на черном ее лице показался багровый румянец, почему и нетрудно было милорду догадаться, что она в него влюбилась. Потом спрашивала она его, кто он таков и как зашел на сей остров. Милорд отвечал ей так же, как и прежде, что он несчастный английский милорд, ушел от турецких корсаров и попался по несчастию в руки охотников.

— Почему вы, господин милорд, — проговорила королева, — не видавши еще никакой здесь себе обиды, называете себя несчастным? Я вас уверяю, что, может быть, больше будете счастливы здесь, нежели в своем отечестве.

— Ваше величество, — отвечал милорд, — как бы человек, будучи в отдаленном от своего отечества месте, счастлив ни был, но природа всегда тянет на то место, где он родился и воспитан.

Королева, выславши всех предстоящих перед нею из спальни вон, продолжала свою речь:

— Я думаю, милорд, вы можете догадаться, о каком я говорю вашем счастии.

— Ваше величество, я слышал из высочайших уст милостивое обнадеживание, нимало не сомневаюсь, чтобы вы не сделали страннику милости; и я ничего больше не желаю, как только всенижайше прошу отпустить меня в свое отечество, за что я должным почтением во всем свете буду прославлять человеколюбивое ваше благодеяние.

— Нет, любезный милорд, — говорила королева, — я хочу больше сделать милости, нежели ты думаешь: мое соизволение есть, чтобы вы были моим мужем и всего арабского королевства государем; почему вы и можете рассудить, что какой бы вы, будучи в Англии, по достоинствам вашим великий чин от короля своего ни получили, но все оное с показанною от меня милостию никак не сравнительно; вообразите вы теперь себе свою судьбу, что вы из пленников, которых обыкновенно здесь, невзирая ни на какую благородную природу, употребляют на тяжкия работы или продают немилосердным народам, откуда никаким уже способом избавиться не можно, а вы, по благоволению моему, из высочайшей милости, будете моим супругом и арабским королем.

— Ваше величество, — отвечал милорд, — я на оказываемую вами не по достоинству моему милость приношу всенижайшую мою благодарность; но приемлю смелость вашему величеству доложить, что мне на сие милостивое вашего величества предложение никак согласиться не можно, потому что владельному государю неотменно надобно быть со своими подданными одного закона, от чего зависит общественное народное благоденствие, ибо я во многих читал историях, что когда бывали в некоторых владениях государи, не согласующиеся в законах со своими подданными, то чрез сие происходили многие худые следствия и великие бунты, убийство и безвинное кровопролитие и междоусобные брани, от чего, наконец, целые государства приходили в крайнее разорение; при этом всякий народ переданный от предков своих божественный закон должен содержать твердо, и я ни для какой причины не должен переменить своего закона.

— Да знаешь ли ты, — говорила королева, — что я имею власть как сделать тебя арабским государем, так и в сию минуту могу лишить тебя жизни?

— Я очень знаю, — отвечал милорд, — что жизнь моя теперь состоит во власти вашего величестве; только я скорее соглашусь лишиться жизни, нежели склониться на ваше соизволение.

Королева, видя, что он на предложение ее не соглашается, приняла намерение прельстить его своею красотою, ибо она между арабами считалась за великую красавицу, и, открывши пред милордом черные свои груди, которые были изрядного сложения, говорила:

— Посмотри, милорд, ты, конечно, в Лондоне таких приятных и нежных членов не видывал?

— Это правда, ваше величество, — отвечал он, — что и в самом Лондоне подлая женщина ни за какие деньги сих членов публично пред мужчиною открыть не согласится, чего ради я вашему величеству советую оные по-прежнему закрыть.

Королева, слыша от милорда сии презренные слова, пришла в великий стыд и чрезмерное огорчение и сказала:

— Ах, неблагодарный невольник! Могла ли я думать, чтобы ты отважился сделать мне такое презренное ругательство и нанести оскорбление моему величеству; нет, не думай ты, неблагодарный, чтоб я тебя за твою дерзость не наказала; я тебя научу знать, как должно обходиться с королевою; ты скоро узнаешь и будешь раскаиваться в своем преступлении, но милости уже моей на себя обратить не можешь. — И тотчас закричала: — Возьмите от меня сего злодея и, обнажив его, бросьте в самый глубочайший эдикуль, чтоб он более мог чувствовать ползающих по нем находящихся там разных гадов!

На сей королевин голос вошли четыре араба, и, взяв милорда под руки, повлекли из покоев королевиных вон, и, приведя его в одну палату, подобную погребу, сняв с него все платье, ввели в другую палату, сделанную в земле, ступеней с десять ниже первой, в которой воздух был сырой и густой, и сия палата, или, справедливее назвать — погреб, наполнена была несчетным множеством различных ползающих по земле гадов, и тут его без всякого света оставили.

А в первой палате для караула его остались два араба, которым отдан приказ: когда будет принесена ему пища, чтоб его выводили в первую палату, и как скоро наестся, то опять сажать в тот глубочайший эдикуль.

Как скоро милорд вошел в сей эдикуль, то в эту минуту стали на него вспалзывать гадины. Он почувствовал по всему телу от ползания их несносное щекотание и холод: одни обвиваются около его ног, другие около шеи, иные вспалзывают на его лицо; словом сказать, облепили его тело. Он хватает их своими руками, бросает на землю, но на место оных другие во множественном числе на него вспалзывают. От сего несносного мучения, не имея чем избавиться, бегает из угла в угол и от нестерпимости кричит во весь голос, но никакого спасения сыскать не может; тело его то хладеет, то приходит в великий жар.

В таком мучительном состоянии препроводя двое суток, придя в великое отчаяние, кричал:

— О милосердные боги! Доколе вы будете меня мучить? Чем я вас прогневил? До сих пор сносил великодушно все ниспосланные от вас несчастия, но теперь уже недостает более сил моих вытерпеть сего мучения! Или вы не знаете, что сие для того только претерпеваю, что не хочу нарушить данного от вас закона? Какое ваше правосудие? Для чего вы не изливаете вашего гнева и не погубляете тех варваров, которые не имеют к вам должного почтения, делами вашими ругаются, немилосердно мучат тех, которые вас почитают со страхом, предстоят пред вашими алтарями и приносят вам от усердия чистейшие жертвы? Пошлите скорее бледную смерть и велите в сей час острою косою отнять жизнь мою или дайте мне окаменелое и нечувствительное сердце, которое бы могло терпеливо сносить сие мучение!

Наконец в такой он пришел жар, что, лишаясь совсем здравого рассудка, показалось ему, что уже пришла кончина света.

По прошествии трех дней королева вздумала, что, конечно, милорд после сего мучительного наказания склонится на ее предложения, послала к нему одну верную свою девку и приказала ей его уговорить. Девка пришла к эдикулю в самое то время, как милорд, будучи в отчаянии, бегал без памяти по эдикулю и кричал выше объявленные слова. Услышав она сие, не говоря с ним ничего, возвратилась к королеве и объявила ей, что милорд лишился разума. Королева, услышавши сие, и сама признавала то за справедливость, потому что он, будучи нежного воспитания, не мог вытерпеть сего мучения; тотчас приказала его из эдикуля перевести в свой сад, который был подле самых ее покоев, с таким намерением, что, может быть, он, будучи на чистом, приятном воздухе, придет в прежнее состояние; а между тем будет она сама к нему ходить и его уговаривать.

Как привели его в оный сад, который огорожен был превысокою стеною, то отдан караульным строгий приказ, чтоб его без именного повеления никуда из сада не выпускали.

Милорд, увидевши себя в саду, благодарил богов за свое избавление и еще призывал их к себе на милость, помышляя: когда они его освободили из проклятого эдикуля, то могут избавить и от насилия королевина, и, ходя по саду, рассматривал, не может ли сыскать какого способа к своему уходу. Между тем прекрасный день стал приближаться к вечеру, чего ради вошел он в одну аллею, близ которой услышал тихий шум фонтанных вод и поющих птиц, и видит превеликий фонтан, в котором из поставленного посредине мраморного льва била самая чистейшая вода, а в стоящей поблизости оного фонтана беседке поставлена для него кровать. Вошед он в сию беседку, лег спать, и от претерпенного в эдикуле мучения и беспокойства не только всю ночь, но и до второго часа пополудни проспал очень спокойно; а как проснулся и открыл свои глаза, веселился, смотря на висящие сквозь редкую в беседке решетку различные благовонные цветы и утешаясь приятным пением находящихся в том саде птиц.

Но вдруг, взглянувши, увидел идущую мимо беседки королеву, которая, идучи со своими девицами, говорила:

— Ах! что я сделала! Какое потеряла у себя сокровище! С какою радостию увижу я любезного милорда! Ежели он теперь и будет к любви моей склонен, но будучи без ума, какое мне будет утешение!

В сих разговорах пришла она к фонтану и приказала пустить воду, а как мраморная чаша оною наполнилась, то она, раздевшись, стала мыться. Но, будучи погружена в различных размышлениях о любовной своей к милорду страсти и сожалея об учиненном ему в эдикуле мучении, упала в обморок; бывшие с нею девицы, подхватя ее, посадили на канапе и, сколько можно, старались уговорить и уверить, что, может быть, милорд теперь в прежнем разуме. Одна из девиц, взглянувши в беседку, увидя его лежащего на постели, сказала королеве, что он в ближней от сего фонтана беседке спит.

— Однако я не могу преодолеть мои страсти, пренебрегу стыд, пойду к нему и отдамся в его волю; ежели он меня и пренебрежет, то я снесу терпеливо вместо наказания за то, что бесчеловечно мучила его в эдикуле, — и, выговоря сие, закрывшись одною только белою простынею, оставя своих девиц у фонтана, пошла к милорду. Увидевши ее, он закрыл свою голову одеялом и притворился, будто спит. Королева, подошед к кровати, стащила с него одеяло, а он, вскочив с постели, хотел бежать; но она, ухватя его, удержала и села подле него на кровать.

Милорд, видя наглое бесстыдство, говорил:

— Ваше величество, я осмелюсь вам доложить, что у нас в Англии не только из таких знатных королевских особ, но из самых подлых женщин ни за какие деньги таким образом, как вы, тела своего перед мужчиной обнажить не согласится.

— Я и сама знаю, — отвечала ему королева, — чести моей поношение, но сие делаю от нестерпимой к тебе моей любви.

— Ваше величество, — говорил еще милорд, — вы совершенно от фонтанной воды озябли и можете простудиться, чего ради я и советую вам одеться.

Но королева, не ответствуя на его слова, обхватя его за шею, без всякого стыда стала его целовать, делая многие любовные изъявления; но он, сколько можно, с учтивостью отворачивался и, наконец, вырвавшись у нее из рук, ушел за густую аллею.

Королева, оставшись одна, с великим стыдом принуждена была идти к фонтану и, одевшись, возвратилась в свои покои; а к милорду послала со своего стола лучшее кушанье, будучи в той надежде, что когда-нибудь, может, его склонит в свою волю.

Милорд же, будучи в саду, ни о чем больше не помышлял, как только о своем избавлении, чего ради и принял намеренно кого ни есть из садовников или караульных подкупить, чтобы его ночью выпустили; и, к счастию, нашел он работающего в том саду старика, которому обещал тридцать червонных, ежели он сыщет способ к его уходу. Старик сей такого был состояния, что за означенные деньги не только чтоб изменил своей королеве, но готов был, по своим старым летам, и смерть принять, только бы показанные деньги и достались его детям, и для того говорил он милорду:

— Милостивый государь! Караульных подкупить ни за какие деньги не можно, потому что все состоят из самых верных ее величеству людей, а стена около сада так велика, что никаким способом через нее перелезть не можно; а есть в одном месте за оранжереею преглубокая расселина, только можно ли ею куда ни есть выйти и от чего она сделалась, того никто не ведает, и все называют ее подземною пропастью.

Милорд, дав старику тридцать червонных, просил, чтоб он показал ему сие место, куда старик его и отвел. Милорд, увидевши ужасную пещеру с висящими по обеим сторонам превеликими каменьями, хоть и думал, что ежели в оную идти, то, может быть, зайдет в такое глубокое место, до которого и воздух не проникает, отчего можно лишиться жизни, однако решился лучше в сей неизвестности умереть, нежели отдаться в волю королевину.

Итак, положил он за непременное в будущую ночь идти в ту пещеру и, с такими мыслями возвратясь в беседку, лег спать с тем, чтобы, выспавшись днем, пуститься на всю ночь в неизвестный путь.

А как наступила ночная темнота и бывшие в саду садовники находились уже в глубоком сне, то он, вставши, со всевозможною осторожностию следовал к той пещере, и, призвав богов на помощь, спустился в оную, и пошел с великою поспешностью; но от висящих в оной каменьев и от входящих северных ветров, которые производили великий шум, находился в немалом страхе.

Наконец по нескольких часах страх сей начал умаляться, ибо темная ночь дневным светом была уже прогоняема, и когда солнце стало восходить на высоту горизонта, то сделался в пещере от солнечных лучей небольшой свет, который подавал милорду надежду к скорому выходу; но от страха и от скорого бежанья пришел он в такую слабость, что никак уже далее идти не мог, но принужден в оной пещере под висящими каменьями лечь спать.

Теперь возвратимся мы, читатель, нашими мыслями в королевин сад и посмотрим, что там по уходе милордовом происходило.

Старик, который показал милорду пещеру, в тот же день, когда еще милорд находился в саду, сменен был с работы другим товарищем и пошел на свою квартиру без всякого подозрения; караульные поутру осматривали, искали милорда по всему саду и, не сыскав нигде, объявили королеве, что он пропал.

Королева тотчас приказала всех садовников и часовых отдать под караул и мучить разными мучениями, допрашивая, не сделал ли кто из них к побегу его какого способа, а по дорогам в разные места разосланы многие партии с обещанием великого награждения, ежели кто его поймает.

А на помянутую пещеру никто и подумать не мог, что милорд в нее ушел, потому что они почитали ее за адскую пропасть и подходить к ней близко боялись. Как посланные в разные места команды возвратились и объявили, что нигде милорда сыскать и никакого об нем известия получить не могли, то королева начала неутешно плакать, рвать на себе платье и волосы, бегая по своим покоям как исступленная или пьяная Бахуса нимфа, хотящая лишить себя жизни.

Оставим мы сию черную красавицу со всем ее любовным жаром в ее спальне; пусть она, опамятовавшись, ищет себе другого любовника, а мы возвратимся опять к милорду, который, отдохнувши в пещере часа три, встав, шел прямо на показывающийся ему свет, и через несколько часов вышел на чистый морской берег Великого океана, и, вставши на колени, вознося свой взор и руки к небу, благодарил богов за избавление его из столь свирепого государства и от насилия королевы. Потом, встав, ходил по берегу, не зная, в какую сторону направить ему путь свой, опасаясь, чтоб не попасться опять в руки арабам, и если б ему в сию минуту попалась хоть малая лодочка, то бы он, презревши опасности, пустился бы безрассудно в сие великое море. Наконец, по многом размышлении, рассудилось ему сойти с высокой горы к самому морю, где нашел он на берегу небольшую пещеру, похожую на жилище какого ни есть свирепого зверя, в которой и отважился остаться до тех пор, пока увидит идущее по морю судно.

Будучи он в пещере и находясь несколько часов в разных размышлениях, задремал и видит во сне идущего к себе свирепого льва, отчего вдруг проснувшись и вскоча, ищет около себя для обороны какого ни есть оружия, но, опамятовавшись, смотрит на все стороны, — никакого зверя не видать, и вместо того усидел вдали моря нечто чернеющееся. Вынувши он из кармана зрительную трубу и смотря в оную, видит идущий корабль, который держал курс свой прямо к тому берегу, на котором он находился. Посмотря в другой раз в трубку, признает, что корабль тот военный, только весь черный, потому распознать не можно, которого он государства, что его немало удивило. Не верит он своей трубке, протирает у оной с обеих концов стекла, и еще оный корабль рассматривает, и видит совершенно ясно, что он весь обит черным сукном и выходят из кают на верх корабля дамы. Наконец, корабль сей так близко подходит, что и без зрительной трубки черное сукно, которым обит, рассмотреть было можно, и находящиеся на оном корабле дамы стоят все в глубоком трауре и в масках и смотрят на то место, где милорд находится, а матросы бегают по канатам, подбирают паруса, готовят якори, спускают шлюпки и приготовляют лестницы, по которым с корабля сходить надлежит. Все чрезмерно милорда удивляет, и сердце его от страха приходит в трепет. Не знает, что подумать, для чего сему печальному кораблю пристать к необитаемому острову, но видит уже, что корабль, не дошед до берега сажен на тридцать, стал на якорь и все бывшие на корабле дамы, сошед на спущенные шлюпки, плывут прямо к нему и, подъехав к берегу, из шлюпок вышли. Одеты они были все в шелковых платьях, из которых одну принимают и почитают от прочих отменно, которая и идет наперед прямо к милорду, а другие следуют за нею. Милорд тотчас ей с великою учтивостью поклонился, а она, смотря на него, спрашивает, кто он таков и зачем здесь в пустом месте находится.

— Милостивая государыня, — отвечал он ей, — я несчастливый английский милорд Георг, был в полону у арабской королевы Мусульмины, от которой претерпел за несклонность мою к ней бесчеловечные мучения, но милостию богов, чрез неизвестную страшную пещеру, едва мог из крепкого ее сада уйти и на сем берегу дожидался какого ни есть корабля, на котором бы отсюда выехать.

— А куда вы, — спрашивала сия госпожа, — отсюда намерены ехать?

— Мое намерение, милостивая государыня, — отвечал милорд, — ехать в Бранденбургию затем, что в тамошнем банке имеется немалая сумма денег, отданная от моего дяди, ко взятию которой никого, кроме меня, наследников нет.

— Это неправда, господин милорд, — говорила госпожа, — напрасно вы стараетесь скрывать от меня свое намерение, вам не надлежит иначе называться, как английским бездельником, ребенком, которому, кроме одних игрушек, ни в чем доверенности сделать не можно. Я знаю, что ты льстишься сыскать маркграфиню, бывшую твою невесту, и знаю, какой глупостию лишился ты своего счастия; только не знаю, с какими глазами и совестию можешь ты пред нею явиться.

Сии слова привели милорда в великое сомнение: он не знал, что на оные отвечать. А разговаривающая с ним госпожа свирепым образом на него закричала:

— Что ты, бездельник, не ответствуешь! Знаешь ли, что я, не допустя тебе видеть маркграфиню, сей момент, вместо нее, учиню достойное по твоим делам наказание?

— Милостивая государыня, — отвечал милорд, — хотя я и не имею чести вас знать, но не могу надивиться скорому вашему гневу, излиянному на меня без всякой моей противности к вашей особе, и не знаю, почему вы изволите меня называть бездельником, которого имени я всю мою жизнь еще ни от кого не заслужил, а пред ее высочеством, маркграфинею, хотя я несколько виноват, но не столько, чтоб за то лишить меня жизни, потому что преступление мое учинилось не по моей неосторожности, но от волшебной хитрости. Елизаветина мама, которая если б захотела, то могла бы отнять и жизнь мою, и я бы по неведению моему никаким образом спастись не мог. Ныне же я, для чести и верности к ее высочеству, претерпел от арабской королевы тиранские мучения, какими, я думаю, и в самом аду, у немилостивого Плутона, злодеи не мучаются, и теперь ничего больше не желаю, как только или получить от ее высочества милость, или смертное наказание.

По окончании сих милордовых слов дама сия, сняв с себя маску, сказала:

— Правда, милорд, что я на тебя несколько сердита за твое преступление, но и моя есть в том неосторожность, что я, ведая о сей ехидной Елизаветиной маме, не предупредила вас остеречь, чтобы вы ничего из рук своей невесты и ее мамы не ели; а съевши то волшебное яблоко, никак уже вам удержаться было не можно, чтоб не открыть ей своей тайны. За претерпенное же тобою от арабской королевы в эдикуле мучение, о котором я по астрологической моей науке сведала, приняла намерение из благодарности к тебе один год из моего обещания убавить и, отыскав тебя здесь, отвезти в мое отечество.

Милорд, увидевши, что сия дама сама бранденбургская маркграфиня, стал перед нею на колени и просил в своем преступлении милостивого прощения.

Маркграфиня, подняв его, с великою приятностию поцеловала и тотчас приказала, чтоб все бывшие на корабле черные сукна и паруса собирать, а вместо того украсить разноцветными флагами, что с невероятною скоростью было исполнено; а она, взяв милорда за руку, привела к раззолоченной шлюпке, и, сев в оную, приехали на корабль, на котором играла такая прегромкая музыка, что от приятного звука, раздававшегося по всему океану, все морские чудовища, поднявшись из глубины бездны, собрались к сему украшенному кораблю и испускали из своих челюстей превеликую воду. Матросы же с великою поспешностью вынимают якоря и распускают паруса, а бывший на корабле капитан-командор докладывает маркграфине, что от собравшегося к кораблю великого множества морских чудовищ может последовать опасность, чего ради не прикажет ли отгонять их пушечною пальбою. Маркграфиня повелевает делать все, что он за полезное рассудит.

При сем радостном случае помянутый капитан Марцимирис хотя и исполнял по своей должности все маркграфинины повеления с великим усердием, но при том чрезмерно плакал. Милорд, увидя льющиеся из глаз его слезы, спрашивал его о причине оных.

— Не удивляйтесь ему, — говорила маркграфиня милорду, — он не от чего другого испускает слезы, как от искреннего усердия, видевши нашу радость и благополучное окончание всех несчастий.

— Это правда, ваше высочество, — отвечал Марцимирис, — что я, как верноподданнейший ваш раб, искренно приемлю участие и в радости вашего высочества, но слезам моим есть еще другая причина от напоминания при сем случае непреодолимой моей печали, которая по окончании моего века из памяти моей истребиться не может.

Слыша сие, милорд просил маркграфиню, чтоб она приказала ему объявить причину своей печали.

— Ваше высочество, — говорил Марцимирис, — я за великое почту счастие, что удостоюсь вашему высочеству рассказать странное, несчастливое мое приключение.

И начал рассказывать свою историю.

ЧАСТЬ II

ИСТОРИЯ МАРЦИМИРИСА И САРДИНСКОЙ КОРОЛЕВЫ ТЕРЕЗИИ

— Немилостивая судьба, — говорил Марцимирис, — с самого начала моей жизни положила мне предел быть несчастливее всех на свете, потому что я любезных моих родителей, которые меня произвели на свет, не знаю, и где мое отечество, не ведаю, а только память моя постигает, что я был у турецкого паши Абдула невольником, от которого слыхал, когда его обо мне спрашивали, что он купил меня в самом малолетстве у морских разбойников и за усердные мои услуги содержал и воспитал как своего родственника, а когда я стал приходить в совершенный возраст, то в оное время, взявши он меня с собою во дворец, представил султану с следующими словами: «Ваше величество, я, как верноподданнейший ваш раб, приемлю смелость сего отрока рекомендовать в высочайшую вашу милость, потому что оказываемые мне в такие младые лета верные его услуги подают надежду получить от него такой плод, который, может быть, и в вашей империи будет полезен». Султан, слыша обо мне такую рекомендацию и смотря на меня очень прилежно, сказал: «Хотя я теперь в сем отроке ничего отменного приметить не могу, но по твоим словам оставляю его у себя и буду смотреть, достоин ли он той похвалы, которую ты ему приписываешь».

С сего времени остался я во дворце и, сколько было моего рассудка и возможности, старался оказывать мои услуги. По счастию моему, я так султану понравился, что он час от часу больше меня жаловал и, наконец, столько во мне уверился, что некоторые секретные дела при мне делывал. Итак, время от времени опробовавши мою верность, пожаловал меня в своем кабинете секретарем. Я, вступая в сию должность и докладывая его величеству о многих делах, осмеливался иногда предлагать свое мнение, на которое он нередко и соглашался; а потом, заметя, что я больше имею склонности и искусства к военным, нежели к гражданским делам, пожаловал меня пашою, в котором чине и послан я был, под командою великого визиря, против армии римского цезаря, где, во время происходивших баталий, получил я такое счастие, что с нашими в команде моей янычарами пробился в середину цесарской армии и отбил почти весь обоз и немалое число артиллерии, на что смотря, и все турецкие войска с великим стремлением напали на цесарцев и почти наголову всех разбили и побрали в плен.

Командующий цесарскою армиею генерал, видевши такое несчастливое приключение и не ожидая к подкреплению своему никакого вспоможения, принужден был без позволения своего государя вступить с визирем в мирные договоры, потому что он в такое приведен был худое состояние, что ежели бы то не сделал, то и сам со всею оставшеюся армиею должен был отдаться нам в плен. И так он, подкупя визиря великими подарками, заключил с ним перемирие до тех пор, пока от обоих дворов получены будут о том повелительные указы. А корыстолюбивый визирь, будучи обольщен подарками, взятый мною неприятельский обоз отдал обратно цесарцам.

Между тем как скоро донесено было султану о моей храбрости и о визирской измене, то в скором времени получил я султанский указ на визирский чин, а бывшего визиря за его измену удавить. А как тогда наступило зимнее время, то я, по принятии победоносной турецкой армии в свою команду, возвратился к турецким границам и расположился на квартирах, где получил еще от султана указ, которым велено мне сдать команду янычарскому аге, а самому быть в Константинополе, куда я, по сдаче моей команды, немедленно и отправился. По прибытии моем во дворец принял меня султан очень милостиво и наградил великими подарками. Но в то самое время отправлялся немалый корпус турецкого войска против персидской армии; султан, надеясь на мое искусство и храбрость, поручил оный в мою команду, с которым я против персиян и отправился.

Но как дела человеческие подвержены ежедневному сокрушению и непостоянная Фортуна всегда ездит на худой колеснице, потому и угадать не можно, на которую сторону она опрокинется, таким образом и я в сей кампании не так уже был счастлив, как против цесарцев. Сперва имели мы небольшие с персиянами сшибки с равным успехом и, наконец, положили учинить генеральную баталию, в которой сначала янычары наши оказали неустрашимую храбрость, почему я и имел надежду к получению совершенной победы; но в самое то время пришел к персиянам на помощь немалый корпус свежего войска, о котором я прежде никакого известия не имел, почему армия их против нашей и умножилась вдвое. Итак, они, окружа нашу армию, с такою свирепостию напали, что в скором времени, по кровопролитном сражении, принудили турок ретироваться без всякого порядка. Я, сколько ни старался ободрить их своим присутствием, и сам вдался в великую опасность, но никаким образом удержать и в порядок привести не мог и, не видя более никакой надежды, оставя и порученные мне войска на жертву персиянам, принужден был подумать о спасении собственной моей жизни. По счастию моему, недалеко от того места, где происходила баталия, был превеликий дремучий и почти непроходимый лес, то и к оному и ретировался. Персияне гнались за мною человек с сорок, но за резвостию моего аргамака догнать не могли, где я и спас жизнь мою. Персияне же с такого злобою напали на турок, что, не бравши ни одного человека в плен, предавали всех без разбора смерти, и я не думаю, чтобы кто ни есть, кроме меня, мог спасти жизнь свою. А я, будучи в лесу, рассуждал сам с собою, что мне делать; ежели возвратиться в Константинополь, то какое могу пред султаном принесть оправдание. И, зная их варварские нравы, верно был уверен, что другой милости оказано не будет: таким же манером велит меня задушить, как и бывшего со мною против цесарцев визиря; притом же я всегда почитал происхождение моей природы от христиан, чего ради я закон магометанский хотя по наружности и содержал, но, зная, что оный наполнен многими ложными помыслами, то всегда внутренно помышлял, чтобы, сыскавши удобное время, возвратиться в Европу, и лучше желал жить между христианами в посредственном состоянии, нежели у турок быть великим визирем, потому что по их законам знатный человек хотя бы и всю жизнь проводил честным человеком и какие бы ни оказал отечеству великие услуги, но по смерти его, сколько бы он ни имел своего имения, все возьмется на султана, а детям и наследникам не достается.

При сих словах милорд прервал Марцимирисову речь, сказав:

— Пожалуй, изъясни, для чего же у них имение знатных людей не достается детям?

— У них, милостивый государь, — продолжал Марцимирис, — в знатные чины почти никогда из придворных турок не жалуют, а по большей части производят таких, как я, то есть полоненных или купленных в малолетстве, которых нарочно воспитывают и обучают по своему закону, чтоб они не знали своего отца и матери и никому бы за рождение и воспитание свое одолжены не были, кроме султана, и его бы одного почитали за родителя и государя; потому-то когда знатный человек лишился жизни, то все имение описывается на султана, а детям дается только на пропитание самая малая часть. И сие узаконение, сказывают, для того установлено, чтобы великие люди, как-то: визири, губернаторы и знатные паши — для умножения своего богатства не могли разорять своих подданных. Сия-то причина и побуждала меня всегда искать случая от них уехать; а по разбитии персиянами турецкой армии, в которой я был главным начальником, я необходимо должен был стараться о спасении своей жизни; я же имел тогда при себе одних алмазных вещей без малого на миллион. С такими мыслями ехал я тем густым лесом двое суток, не зная сам, куда могу выехать; на третий день поутру лес начал казаться гораздо реже, чему я немало обрадовался.

Ехал я в таких размышлениях, как вдруг лошадь моя начала фыркать и шарахаться. Увидевши я сие, прибрал мою саблю, осмотрев пистолеты, переменил на полках порох, оправил кремни и, взглянувши вперед себя, увидел свирепого льва, который, разинув ужасные свои челюсти и высунувши длинный язык, стремился прямо на меня. Правда, что я сего страшного зверя сперва так испугался, что отчаялся в жизни, но, вдруг опамятовавшись, принял намерение защищаться, сколько будет возможности. Остановя свою лошадь и взяв в обе руки по пистолету, дожидался на себя сего дышащего злобою зверя, который, прибежавши ко мне и ставши на задние ноги, хотел меня ухватить, но я, уставя оба пистолета прямо в злые его челюсти, выстрелил, отчего он, испустя великий рев, повалился на землю; а я, будучи ободрен своею победою, слез с лошади, проколол его моею саблею, и притом, не знаю для чего, пришло мне в голову, чтобы снять с него кожу и взять ее с собою; вынувши кинжал, оную содрал и хотел положить на мое седло; лошадь моя, испугавшись оной кожи, из рук у меня вырвалась и ушла в лес. Бросивши я сию злую добычу, побежал за моею лошадью, но никак догнать не мог, и она из моих глаз пропала; итак, принужден я был идти пешком и, вышед из леса на чистое поле, увидел недалеко от того места большую подчищенную рощу, почему и рассуждал, что надобно быть в близости оной какому ни есть жилищу. Подошел к оной роще, увидел превеликий регулярный сад, чрез который по перспективной дорого виден преогромный каменный дом; думал я, что сему дому надобно быть загородному какого ни есть короля или знатного принца, только боялся — не персидского ли владения; но, рассматривая оный по архитектуре, признавал за европейский. А как несчастие придает иногда человеку излишнюю смелость, то и принял намерение в него войти, и, пришед к саду, и долго ходил около решетки и, прилежно рассматривая, сыскал маленькую дверь, которая так искусно была сделана, что едва рассмотреть было можно. Отворя сию дверь, я вошел прямо в одну густую покрытую аллею, которая убрана была предорогими мраморными и аспидными статуями.

Идучи я сею аллеею, вышел на пространное круглое место, от которого простирались еще в разные стороны три покрытые аллеи. А на средине сего круглого места была сделана небольшая ровная четырехугольная гора со ступенями, наверху которой, на мраморном глобусе, стояла мраморная же Юпитерова статуя, показывающая вид глубокой старости, но приятной и веселой, испускающая из рук своих гром и молнию.

Смотревши довольно на сие прекрасное место, будучи побужден любопытством, я пошел прямо по другой аллее, которая привела меня на перспективную дорогу, простирающуюся до самых палат. Дорога сия по обеим сторонам усажена густыми виноградными шпалерами, с зрелыми плодами, представляющая удивительную красоту; однако ж я к палатам идти не осмелился, а принял намерение еще рассмотреть садовое украшение и пошел по третьей аллее, по которой вышел к одной небольшой горе удивительного украшения. В середине имеющейся в той горе площади сделан небольшой круглый пруд, берега около него выкладены разноцветным мрамором, а вода в нем такой кристалловидной чистоты, что, смотря в оную, можно распознать плавающую разного рода рыбу. Посреди же сего пруда сделан каменный осьмиугольный остров, вышиною от воды только на три ступени, выкладенный зеленым дерном; а по краям ступеней произрастали различные благовонные цветы. На сем острове сделана из пальмового дерева небольшая осьмиугольная же, с большими, самыми чистыми стеклами беседка; наверху оной, вместо флюгера, поставлена из цветного мрамора, самого лучшего художества, Минервина статуя, показывающая прекрасное, величественное, мужественное и целомудренное лицо, держащая в одной руке блестящее копье.

К сему острову через пруд сделан небольшой из пальмового дерева подъемный мост, с раззолоченными цепями, по которому я с великою тихостью перейти осмелился и, подошед к беседке, увидел сквозь стекло стоящую в оной кровать. Не входя в сию беседку, я сел наверху острова, откуда с великим удивлением до тех пор рассматривал представляющиеся глазам моим прелестные предметы, что стал меня одолевать такой сон, от которого я никак ободриться не мог, и отважился, что ежели в ней никого нет, лечь на стоящую кровать спать; кровать же поставлена была на небольшом троне, обитом малиновым бархатом, с серебряным галуном, занавесь белая флеровая, вышитая разными цветами, а пол устлан шелковыми персидскими коврами. Открывши занавесь, я хотел ложиться, но, взглянув на стену, увидал стоящий дамский портрет такой удивительной красоты, какой отроду не видал, да и быть в натуре такой красоты не думал. Смотря на сей портрет, я говорил сам: «Я бы этих живописцев предал жестокому наказанию за то, что они своими вымыслами стараются изображать такую красоту, какой в роде человеческом никак быть не можно». В таких рассуждениях лег я на драгоценную постель, и спал я часа четыре очень спокойно; а проснувшись, увидел лежащую на окне флейту, которую я взял и заиграл в честь видимой на портрете красавицы арию, не зная, что сия флейта сделана чудною хитростию, ибо как скоро я заиграл, то в ту минуту все фонтаны с великим шумом пустили воду, а бывшие в саду разных родов птицы, каждая по своей природе, запели громогласные песни, от чего многие древа плоды свои с себя побросали. Я пришел от сей странности в великий страх, тотчас играть перестал, боясь, чтобы на сей шум кто ко мне не пришел и не убил за мое дерзновение до смерти. А как между тем день уже уклонялся к вечеру, то я не рассудил никуда из оного прекрасного места идти, но остался в сей беседке ночевать и на другой день до половины дня тут пробыл. Но, видя, что в саду ни одного человека нет и сведать мне ни о чем не от кого, то решился я идти прямо к палатам и вошел в первую горницу, обитую преизрядными обоями, в которой было премножество красного дерева столов и шкапов, наполненных серебряною, хрустальною и самою лучшею японскою фарфоровою посудою и разными фигурками. Другая горница убрана разными высокой работы картинами; на одной стороне поставлены славных государей и королей портреты, на другой — великих героев и философов, на третьей — еллинских богов и богинь; а на четвертой — всех бывших на свете знатных королевен и принцесс, которые по красоте своей имели достойную славу.

Как я, сидя в креслах, несколько минут упражнялся в сих размышлениях, то вдруг, к великому моему удивлению, услышал приятный дамский голос, произносящий следующие слова: «Что я, несчастная, вижу? Образ человеческий, которого многие лета не видала! Какая то человеческая смелость, что в сей проклятый дом войти осмелился! Конечно, приятная сего дома архитектура его прельстила, не зная того, кто здесь обитает и что вскоре хочет лишить его жизни и никаким способом возвратиться отсюда не может». При сих словах вошла ко мне из другой горницы с льющимися из глаз слезами сама та красавица, на портрет которой я смотря удивлялся. Увидевши ее, я вскочил с кресел и не знал, что от робости делать; став перед нею на колени, не мог отвечать ни одного слова, а она, видя мое изумление, со слезами мне говорила: «Конечно, вы, государь мой, прельстясь на великолепное сие здание, из любопытства зашли посмотреть сей дом; а если бы вы обстоятельно ведали о сем проклятом жилище, то вы самому злейшему вашему неприятелю не только во внутренность сего дома, но и приближаться к нему не советовали бы».

Я сожалению ее о мне очень дивился, только не мог понять, какой мне надлежит ожидать опасности, и так отвечал я ей: «Милостивая государыня! Это правда, что я зашел сюда по неведению, некоторым нечаянным случаем; но, удостоившись видеть такую божественную красоту, которой, конечно, никто из смертных не видал, то ежели могу претерпеть здесь какое несчастие, раскаиваться в том не буду». Она, подняв меня за руки, сказала: «Я очень радуюсь, что боги через целые три года попустили мне видеть образ человеческий; я плачу о своем несчастном заключении, воспоминая всеминутную печаль, для которой одна я из смертных произведена на свет, и немилостивая судьба, знать, то, конечно, в мое наказание, наградила меня сею рожею, которую ты называешь красотою; она-то и причина всему моему несчастию. Я вам объявлю, что сей дом сделан не человеческим искусством, но волшебною хитростию, и живет в нем злой Жени-дух, который, прельстясь на мою красоту и похитя меня от моих родителей, невидимою силою и в одну минуту, как бы сильным вихрем, принес в сие дьявольское жилище, в котором я препровождаю целые три года. Я бы давно себя лишила жизни, но некоторая невидимая сила меня к тому не допускает, и никаким способом из сего дома выйти не могу. А что вы меня называете только красавицею, какой будто лучше на свете быть не может, и тому нельзя статься, что я теперь, будучи три года в беспрестанной печали и сокрушающей сердце мое горести, могла так хороша казаться. Правда, ежели бы вы видели меня в то время, как я была у моих родителей, то бы, без сомнения, могли красоте моей дивиться. Я — дочь сардинского короля Фердинанда, именем Терезия, прошу же я вас объявить мне, кто вы таковы и каким образом в сей проклятый дом войти осмелились». — «Прекраснейшая принцесса! — отвечал я ей. — О происхождении моего рода я ничего вам донести не могу, потому что я в самом малолетстве взят турецкими корсарами в плен и, будучи у султана, дослужился визирского чина и послан был с корпусом турецкой армии против персиян, от которых, будучи побежден, едва спас жизнь мою бегством, и я нечаянным случаем зашел в сей дом».

Принцесса советовала мне как можно скорее из сего дьявольского жилища бежать, объявляя, что она никакой помощи ждать не может, и если Жени-дух меня застанет, то прекратит жизнь мою мучительною смертию, что уже и со многими случилось, которые также по неведению подходили к сему дому.

Лишь только принцесса сии слова окончила, то вдруг во всех палатах как бы великим вихрем все двери отворились, что и привело меня в великий ужас; а принцесса только успела выговорить: «Ах, человек, погиб ты вечно!» В сию минуту Жени-дух явился в палате и, вошед в спальню, увидя меня, повалился мне в ноги, произнося следующие слова: «Ах, государь мой, пожалуйста, не мучь меня! Что вам угодно, извольте приказать, я все ваши повеления в одну минуту исполню». Видевши сие, я чрезмерно удивился и от одерживающего меня страха пришел в чувство. Принцесса, стоя поджавши руки, с чувствительным вздыханием смотря на меня, удивилась, а я, и сам не зная сему причины, говорил духу: «Скажи мне, чего ты меня боишься?» Жени-дух отвечал: «Нет, сударь мой, я никак не могу прежде встать и дать вам ответ, пока вы не снимете с руки вашей перстень». Я снял перстень, а Жени-дух, тотчас встав, говорил: «Вы имеете в своем перстне такой камень, которому не только же духи должны повиноваться, но и глядеть на него, подобно как бы на блестящее солнце, не могут; а ежели бы вы не имели при себе сего камня и я бы вас застал здесь в доме с любезною моею принцессою, то бы вы вообразить себе не могли, какую мучительную смерть от растерзания духов получили бы; да и сия бы негодная (указывая на принцессу) без тяжкого наказания не осталась бы».

Выслушав сие, я вынул из кармана перстень и уставил против духа, который в тот момент упал опять предо мною в ноги, крича необыкновенным голосом: «О государь мой, сотвори со мною милость, не мучь меня и скажи, что вам угодно: я все по приказанию вашему исполню!»

«Я ничего больше от тебя не требую, — говорил я ему, — как только сколько возможно скорее представь меня с сею принцессою в Сардинское королевство, во дворец к ее родителю». Слыша сие, Жени-дух сказал: «Ах, как для меня несносна сия служба. Ежели бы я был смертный, то б лучше согласился лишиться жизни, нежели расстаться с сею красавицею».

По окончании сих слов пришел я в некоторое забвение, но через минуту, опамятовавшись, увидел себя, подобно как пробудившегося от сна, стоявшего с принцессою во дворе короля сардинского, пред его покоями. Придворные, увидевши нас из окошек, смотрели с великим удивлением, и один камер-юнкер бежал к нам спрашивать: «Кто вы таковы?» Не добежавши до нас, узнавши принцессу и не говоря ничего, побежал к королю и доложил, что дочь его, принцесса Терезия, с незнакомым человеком стоят пред его покоями. Король и королева, услыхав неожиданную радость, не могли увериться, и, забыв свою старость, бежали оба к нам на двор, и, обняв принцессу, с неописанным удивлением и радостными слезами взяв за руки, повели в свои покои, куда я за ними следовал. Вошед в покои, остановился я у дверей, а принцесса, взглянув на меня, говорила своим родителям: «Милостивые государи! Хотя вы вначале и должны благодарить богов за освобождение меня от дьявольской неволи, но не меньшей от вас благодарности достоин и сей кавалер, ибо я его помощию избавлена от того злого духа, который меня от вас похитил». Король и королева, благодаря меня наичувствительнейшим образом, сказали, что за сию мою услугу в знак благодарности отдают мне в вечное владение половину своего королевства.

Я, благодаря их со всевозможною учтивостию, отвечал, что услуга моя не так велика, чтоб за оную иметь такое награждение. «Нет, — говорил король, — вы вам возвратили такое сокровище, что мы не находим способа изъяснить вам нашей благодарности». А принцесса, смотря на меня, сказала: «А я, сударь, столь много почитаю ваше одолжение, что, в воздаяние моей благодарности, вручаю вам в вечное обладание чувствительное мое сердце».

При сих словах милорд спросил Марцимириса:

— Пожалуйста, скажите мне, где вы взяли удивительный тот перстень, который привел Жени-духа в покорность.

— Я позабыл вам доложить, — отвечал Марцимирис милорду, — что когда я был с армиею против персиян, то оным перстнем подарил меня один находящийся при мне паша и сказывал, что он, будучи в посланной от меня партии, снял его с убитого им персидского начальника. И сей перстень был удивительной фигуры: он похож на алмаз, но такие испускал от себя разноцветные искры, какие только вообразить можно.

— Когда я вошел в определенную мне богато убранную спальню, — продолжал Марцимирис рассказывать свою историю, — и хотел раздеваться, то вошел ко мне принцессин паж, объявляя, что принцесса приказала меня просить к себе. Я в ту же минуту вместе с ним пошел, и как вошел в ее спальню, то она говорила мне: «Любезный Марцимирис, я столь чувствительно вами одолжена, что никакой другой благодарности оказать не могу, как только, ежели вам не противно, желаю иметь вас своим мужем, чего ради я вас теперь для того и позвала, чтоб вы мне объявили свое мнение, по чему уже я могу просить о том дозволения у моих родителей». Я, слышав сие, не знал, что мне от радости делать, и, ставши перед него на колени, целуя прелестные ее руки, говорил: «Ваше высочество, возможно ли статься, чтоб боги могли положить такой предел и удостоить меня быть обладателем такой неоцененной красоты? А притом, может быть, и родители ваши не согласятся иметь себе зятем такого человека, который о происхождении своего рода ни малого не имеет известия». — «Об этом вы не думайте, — говорила принцесса, — я только хотела знать ваше намерение, а во исполнении оного положитесь на меня».

На другой день принцесса спросила у своих родителей, с представлением многих резонов, дозволения иметь меня своим супругом, объявляя, что она во время избавления ее мною от Жени-духа клялась всеми богами, чтоб, кроме меня, ни за кого замуж не выходить. Но король и королева, по застарелому древнему обыкновению, ни за что не хотели себя тем обесславить, чтоб за не знающего своей природы человека выдать свою дочь. Принцесса, видя несклонность своих родителей, не смела более им о том и напоминать, но с превеликим огорчением пошла в свои покои и всю ночь неутешно плакала, от чего произошел в ней такой жар и слабость, что на другой день не могла встать с постели, и с того времени день ото дня болезнь ее больше умножалась; и, наконец, чувствуя приближающуюся кончину, она приказала позвать к себе своих родителей. И когда они пришли, то она слабым голосом и с льющимися из прелестных ее глаз слезами говорила: «Милостивые родители, теперь уж я ни о чем вас более утруждать не могу, как только, чувствуя конец моей жизни, всенижайше прошу, когда дух мой с телом разлучится, то приказать мертвый мой труп омыть и, убравши, в гроб положить одной моей фрейлине Анастасии, а кроме нее никого в мою спальню до тех пор, как тело мое совсем будет убрано и положено в гроб, не пускать». Король и королева сквозь неутешные слезы и вздыхания просьбу ее исполнить обещались. После сего час от часу становилось ей тяжелее, и через несколько часов скончалась. Какого поражены были горестью престарелые ее родители, того никак изъяснить не можно, ибо их без всякого чувства отнесли в их покои. Весь королевский дом наполнился жалостью, повсюду слышен был вопль и стенание, а между тем целые три дня приготовлялась печальная церемония, по окончании которой с великою процессиею несено было драгоценное ее тело в капище Дианино. Я провожал гроб ее с неописанною горестию и, предавши погребению, возвратился во дворец.

Король и королева, смотря на меня, вспоминая оказанные мною дочери их услуги, неутешно плакали и, лобызая меня, просили, чтоб я остался у них вечно, обещая содержать меня вместо сына и учинить после себя наследником, но я, не желая ничего, просил их, чтоб они дозволили мне из своего королевства выехать. А как они не хотели того сделать и разными способами старались меня уговорить, то я, не дождавшись от них за мою услугу награждения, ночью, часа за три до солнечного восхода, ушел из Турина пешком и, пришед на рассвете в одну превеликую рощу, сел под деревом отдохнуть. Тут вообразились в уме моем от несносной моей печали все приключившиеся со мной несчастия, от чего пришел я в такое отчаяние, что, выхватя свою шпагу, хотел сам себя заколоть. Но, в самый сей момент, не знаю откуда, явился передо мною небольшого роста мальчик, и, подбежав ко мне, вырвавши у меня шпагу, переломил о свое колено, и сам побежал от меня в лес. Я так на него озлобился, что, бежав за ним, хотел, догнавши, убить его до смерти, но он столь был проворен и резв, что в одну минуту от меня скрылся. А я между тем пришел в здравый рассудок и сам раскаивался в своем предприятии, рассуждая, что хотя я и несчастлив, что лишился такой драгоценной невесты, но, может быть, правосудные боги, которые меня сверх моего отчаяния избавляли от многих несчастливых приключений, и при сем случае для предбудущего какого ни есть моего благополучия лишили меня сего сокровища, ибо провидения их никому постигнуть не можно. Мы часто почитаем то худым, от чего после делается добро.

Как я находился в разных размышлениях, то помянутый мальчик опять предо мною появился и говорит мне: «Помните ли вы, господин, что было в своем безумстве над собою сделали и за что на меня рассердились? Теперь, мне кажется, вы уже опамятовались и должны меня благодарить, что я спас жизнь вашу».

Странное его одеяние, не знаю я для чего, мне понравилось, и я спрашивал его, какой он человек. «Государь мой, — отвечал он мне, — я родителей моих не знаю и, как меня зовут, не ведаю, а именуюсь по малому моему росту мальчиком. Собственного своего ничего у себя не имею, и сие мое одеяние принадлежит здешнего государства народу; пищу себе имею такую, что нынешний день сыт, а завтра что буду есть, не ведаю, ибо я не имею у себя ни родственников, неприятелей, а пристанище имею в недалеко отстоящем отсюда городе, в трактире, и питаюсь от своих трудов таким образом: накупив разных конфет и цветов, хожу с оными по разным трактирам, и когда в оных господа пьют водку, то оные конфеты для закусок у меня покупают, а дамы, танцуя, теряют свои цветы, вместо которых берут у меня и платят довольное число денег. Итак, я своим состоянием очень доволен: никакой печали не имею, никого не боюсь, сплю и встаю когда хочу, иду куда желаю и веселюся тем, что мне приятно».

Из сих мальчиковых слов рассуждал я, что он природою своею несколько мне подобен, потому что и я так же, как он, от кого родился, не ведаю, и беспечальное его жилье мне так понравилось, что я просил его принять меня к себе в товарищи и жить в нелицемерном дружестве.

«Государь мой, — отвечал мне мальчик, — я с превеликою радостию вас в мое дружество приемлю, только с таким договором: когда станем жить и промышлять вместе, то сколько бы кто ни получил, все делить пополам, без малейшей утайки». Я на все сие согласился и уверял его великими клятвами, что ничего с моей стороны утаено не будет.

Таким образом вступили во взаимное дружество и пошли в город Осту, отстоящий от Турина миль с двадцать, и наняли для себя хорошую квартиру. Тут я сделал себе такое же платье, какое у моего товарища. Таким образом жили мы в том городе немало времени, в очень хорошем состоянии и всегда имели у себя довольное число денег. Наконец, по прошествии двух месяцев, пошел я один для некоторой надобности в гостиный двор и, ходя по рядам, увидел одну девицу, очень похожую на Анастасию, любимую принцессину фрейлину. Сперва было вздумал я, остановись, ее дожидаться, но опять рассудил, что ей в оном городе быть незачем. Итак, рассмотря ее, вошел к одному купцу в лавку; но сия девица, догнав меня и ухватя своими руками за плечи, сказала: «Ах, дражайший Марцимирис, куда ты от меня бежишь?» Я, обратясь, действительно узнал, что это Анастасия. Обрадовавшись, я ей говорил: «Откуда ты взялась?» — «А вы, сударь, — отвечала она, — где по сие время были? Я уже больше шести недель ищу вас по разным местам». — «Я радуюсь, — говорил я ей, — что тебя вижу в добром здоровье, и прошу объявить, какую вы до меня имеете нужду!» — «Государь, — отвечала она, — я никакой собственной своей нужды до вас не имею, а исполняю повеление моей государыни». — «Какой государыни?» — говорил я ей. Она мне отвечала: «Милостивой моей Терезии». — «Да что такое? — говорил я. — Или она при конце жизни изволила что приказывать?» — «Нет, сударь, — отвечала Анастасия, — не при конце жизни, а сейчас от нее послана я искать вас по всему здешнему городу». — «Я не разумею твоих слов, — говорил я, — как тебе можно от нечувствительного тела, которое при моих глазах предано земле, получать приказания?» — «Она, сударь, — отвечала Анастасия, — никогда нечувствительной не бывала». На сие я ей сказал: «Не прогневайся, любезная Анастасия, конечно, ты с ума сошла, что стараешься уверить меня в том, что я своими глазами видел». — «Никак, сударь, — отвечала она мне, — как я с ума не сходила, так и принцесса не умерла». — «Пожалуй, любезная Анастасия, не мучь смущенный мой дух, открой мне чудную сию тайну». — «Я, сударь, не намерена вас обманывать, — говорила Анастасия, — а я объявляю вам самую истину, что принцесса никогда не умирала, а находится в блистательной красоте и добродетели, как была и прежде, и нетерпеливо желает с вами видеться. А что ваши глаза видели ее погребенной в Дианином капище, то все было выдуманное от нее оттого, что родители ее не дозволяли ей иметь вас своим мужем: сего-то ради принцесса и просила своих родителей, чтоб по смерти ее никого, кроме меня, к ней не допускали. А как объявлено было о ее кончине, то я в то время приготовленную заранее восковую статую, убравши совсем, положила в гроб, которая под именем ее с надлежащей церемониею и погребена в Дианином капище; а принцесса в то самое время, ушед из Турина, дожидалась меня в одной деревне; по окончании же погребальной церемонии я, пришед к ее высочеству и сведав, что вы из Турина ушли, искала вас по разным местам, но, не получа никакого известия, мы приехали в сей город, и ежели бы здесь вас не нашли, то принцесса хотела остаться в сем городе жить тайным образом, а меня намерена была послать искать по разным местам. Итак, милостивый государь, покорно вас прошу не мешкать и следовать за мною к ее высочеству, где обо всем обстоятельно можете быть уверены».

Выслушавши сие, я в ту минуту пошел с Анастасией на их квартиру и, к неописанной моей радости, увидел принцессу, встречающую меня с распростертыми руками, почему я и не могу изъяснить, какою мы при сем нечаянном свидании объяты были чувствительною радостию. И по многим взаимным уверениям в нелицемерной нашей любви положили, чтоб в тот же день, выехав из сего города, в первом месте обвенчаться и ехать жить в Голландию, ибо мы имели при себе разных драгоценных вещей с лишком на миллион. И, собравшись, через несколько часов выехали, и, продолжая путь наш как сухим путем, так и морем немалое время, достигли благополучно города Гаги, и, остановись в нем, без всякой церемонии обвенчались, думая через два дня уехать в Амстердам.

На другой день после брачного нашего сочетания сидел я с любезною моею супругою у окошка и, взглянув на двор, увидел идущего к нам мальчика, бывшего моего товарища, чему я чрезмерно удивился, как он мог сведать о моем отъезде и каким способом в таком скором времени явился в сем городе и нашел нашу квартиру. Терезия спрашивала у меня: «Какой это человек к нам идет?» Но я, не отвечая ей ничего, выбежал на крыльцо, ибо вид его, как бы острою стрелою, прострелил мое сердце. А он, увидевши меня, говорил: «А, господин Марцимирис, ты думал, что тайно от меня уехал, и хочешь утаить, что женился на сардинской принцессе Терезии? Нет, мой друг, вперед никогда этого не думай, чтобы ты, где бы ни был, мог от меня укрыться». Я ему отвечал: «Я виноват только в том, что не простясь с вами уехал, а впрочем, теперь мне жить с вами по-прежнему никак нельзя, ибо я тогда затем подружился с вами, что считал мою невесту умершею, а ныне, когда всемогущие боги даровали мне эту принцессу, с которою я вступил в супружество, то и вознамерился возвратиться в отечество». — «Нет, государь мой, — отвечал мне мальчик, — напрасно вы стараетесь меня обманывать. Какое у вас отечество? Я верно знаю, что вы так же, как и я, ничего собственного своего не имеете и, от кого рождены, не знаете, да я же не просил, чтобы быть вашим приятелем, но вы сами убедили меня своею просьбою, чтоб я вас принял в свое дружество, и помните ли вы положенный между нами разговор: «Кто бы что ни получил, все делить пополам». — «Это правда, — говорил я ему, — но это разумелось в тогдашнее время, когда мы были оба холостые, жили вместе, и имели все общее, и что получали, то вместе проживали; а теперь, когда я, по промыслу богов, получил другое счастие, то и жизнь моя должна перемениться». Мальчик, не говоря больше ничего, только просил меня, чтоб я позволил ему на моей квартире ночевать, на что я и согласился. Мы обедали и весь день проводили вместе в разных разговорах. А как я после ужина пошел с любезною моею супругою в спальню, то и этот мальчик вошел за нами; я, обратясь, говорил ему, что время ложиться спать и для того шел бы он в другую горницу. «Нет, мой государь, — отвечал он мне, — ваше повеление противно положенному между нами договору, потому что во всем приобретенном тобою имею равную половину, а потом вы уже со своею супругою одну ночь проводили, а теперь другую надлежит ночевать мне, а вы изволите идти в ту горницу, в которую меня посылаете».

Терезия, услыша сие, затрепетала от страха и не знала, что делать; а я, пришед в чрезмерный гнев, воскликнул: «Еще ты, бестия, недоволен моим благоприятством и смеешь произносить в присутствии моей супруги неистовые слова!» Я поднял мою руку и так сильно ударил его по щеке, что он раза четыре, как дьявол, кругом повернулся и, не сказав ни слова, побежал со двора домой, почему я и думал, что от этого мошенника совсем уже отделался, и провел следующую ночь с моей супругою без всякого беспокойства. Но поутру в двенадцатом часу вошел ко мне полицейский вахмистр с объявлением, чтоб я немедленно явился в полицию для ответа на принесенную на меня от одного человека жалобу. Я, тотчас одевшись, пришел пред полицейских судей, которые спрашивали меня: какой я человек и давно ль в сей город приехал, объявляя притом, что один человек подал челобитную, будто я отнял у него жену и хочу увезти с собою.

«Милостивые государи, — говорил я судьям, — я был у турок в плену и, дослужась визирского чина, послан был от султана с армиею против персиян; а по разбитии ими турецкой армии уехал я в Сардинию и, откуда продолжая путь свой в Германию, нашел нечаянным случаем свою невесту, которую я с великими трудами избавил от некоторого злодея, и, женясь на ней, хочу уехать в Амстердам, а кто на меня всклепал такое злодейство, я не знаю. Я бы желал, чтобы челобитчик сам лично мог меня в том изобличить». Судьи сами не знали, какой человек челобитчик, ибо он, подавши на меня челобитную, сам из полиции вышел.

Как бы то ни было, только судьи, не приняв моего оправдания, сказали, что, пока не явится челобитчик и не сыскавши в том подлинной правости, из полиции меня выпустить не можно, чего ради и отдан был я под частный караул. Супругу мою приказано на квартире одному секретарю допросить, а челобитчика для доказательства сыскать. Терезия в допросе показала то же, что и я, и подарила секретаря хорошим подарком, а притом и я поднес судьям тихую милостыню, почему меня, хотя челобитчика не сыскали, из полиции выпустили.

Идучи домой, я думал на другой день неотменно отправиться в Амстердам, но проклятый мальчик, попавшись мне навстречу, говорил, чтоб я, конечно, по прежнему договору, дозволил в жене моей иметь участие; а ежели я того не сделаю, то и вовсе могу ее лишиться. И, выговоря сие, в ту минуту пропал из глаз моих.

Идучи на двор, я увидел, что Терезия смотрит в окно и радуется моему освобождению; а как вошел в покои, то нашел ее лежащею на полу без всякого чувства. Думал я, что ей сделался от радости от загустения крови обморок, и для того, вышед вон, хотел послать за лекарем, чтобы пустить кровь, но только я и другую горницу вышел, она, опамятовавшись, сквозь стеклянные двери кричала мне, чтоб за лекарем не посылал, для того что она совсем здорова. Я, обрадовавшись, воротился и, вошед в спальню, застал ее сидящею в креслах опять без всякого чувства; и, сколько ни старался разными спиртами приводить ее в память, но никаким образом сделать того не мог. И с сего времени она никогда, при моих глазах, в памяти не бывала. Случалось, когда мы ляжем спать и как скоро я засну, то она в ту же минуту опомнится, и по горячей ко мне любви, желая со мною говорить, станет меня будить, но только я открою мои глаза, она опять делается как истуканная. В таком состоянии жил с нею в Гаге около четырех лет, имел немало приятелей, которые нередко меня посещали; и когда меня в той горнице нет, то она с гостями сидит, разговаривает и потчует; я, будучи в другой горнице, слышу все ее разговоры, а как скоро к ней войду, то, где бы мои глаза ее ни завидели, сидящую ли в креслах или лежащую на постели, в ту минуту она обеспамятствует. И сие приключение делалось с нею без всякого беспокойства и болезни, подобно крепчайшему сну, от которого при моем присутствии никаким способом разбудить было не можно; для того, когда надобно нам о чем с него говорить, то говорили, будучи в разных горницах, сквозь затворенные двери.

Не осталось в городе ни одного доктора и лекаря, которого бы я не призывал для исцеления сей болезни. Хотя они употребляли некоторые лекарства, но, наконец, видя странное и неслыханное сие приключение, сказали, что сия болезнь до конца жизни ее неизлечима. Почему и не знали, какую нам должно вести жизнь. Наконец, вздумалось мне сделать ей чрез Анастасию предложение, чтоб она возвратилась к своим родителям, чрез то может их при старости несказанно обрадовать, а по смерти их быть наследницей Сардинского королевства, и ежели пожелает, то, сыскав себе достойного жениха, вышла бы замуж, потому что, может быть, за другим мужем сего приключения иметь не будет. А я принял намерение искать в Германии или во Франции себе службу и во всю жизнь не жениться.

Принцесса, слышавши это, приказала мне чрез Анастасию, что она на это, хотя с великим сожалением, соглашается и точно так же ни за кого на свете замуж не пойдет. Таким образом, согласясь с обеих сторон и будучи в разных горницах, неутешно о разлучении нашем плакали, и в знак памяти взял я к себе принцессин портрет, а ей отдал свой.

— Вот, милостивый государь, — говорил Марцимирис милорду, — причина моей печали, которой я до конца моей жизни позабыть не могу. Где теперь сия неописанной красоты принцесса, никакого известия не имею; только думаю, что сия странная болезнь напущена от того Жени-духа, от которого я ее избавил, и не сам ли он в образе мальчика предо мною казался, ибо все его дела были не человеческие, а перстень я свой, которого духи боялись, и сам не помню, где потерял.


Милорд и маркграфиня, благодаря Марцимириса за его историю, очень сожалели о его несчастий и немало удивлялись чудному с ним приключению. Между тем приготовлен был вечерний стол, а по окончании ужина маркграфиня говорила милорду:

— Теперь вы не можете на меня сердиться, что я вам в одной с собою каюте ночевать не позволю, ибо я уже опробовала вашу невоздержанность и боюсь, чтобы не навести на себя от богов справедливого гнева, чего ради желаю вам препроводить сию ночь в особливой каюте.

Поутру маркграфиня, одевшись, вошла в ту каюту, в которой находился милорд, и, найдя его лежащего еще в постели, говорила ему:

— Любезный милорд, ведь уже одиннадцать часов, а вы еще спите.

— Нет, ваше высочество, — отвечал он, — я очень давно проснулся, но что не встал с постели, тому причина та, что я нахожусь в великом размышлении о виденном мною удивительном сне. Как я вчерашнего вечера, простясь с вами, пришел в мою каюту и, легши на постелю, очень хорошо заснул, то видел во сне Юпитера, сошедшего с Олимпа на землю и сидящего на престоле, к которому собрались все боги и богини и стояли вокруг его престола. Потом прилетела на двух голубях в позлащенной колеснице прекраснейшая Венера, имеющая на себе длинное разноцветное одеяние, и длинные ее власы перевязаны золотою лентою. Все боги красоте ее удивлялись. Вышед из колесницы, она приступает к престолу Юпитерову ступанием тихим и кротким, но притом прекраснейшее ее лицо омочено текущими из глаз ее слезами. Юпитер встал со своего престола и, облобызав ее, сказал: «Дорогая мои дочь, о чем ты так скорбишь? Открой мне причину твоей горести». — «О всевидящий отец богов и человеков, — отвечала она ему, — возможно ль, чтобы ты не мог знать моей печали; я приношу тебе жалобу на маркграфиню бранденбургскую за преступление ее клятвы, которая по смерти своего мужа приносила всем богам, которых ты видишь окружающих престол твой, великие жертвы и клялась страшными клятвами три года не выходить замуж, только бы по желанию определили ей боги достойного жениха; и притом еще обещалась, что ежели до брачного сочетания сделает хоть малое какое в своем обещании преступление, то еще шесть лет ей вдовствовать. Но ныне сам ты, отче, знаешь, что она преступила сию клятву, ибо данного ей жениха английского милорда в построенном от Минервы близ Лондона доме своею красотою прельщала и совершенно бы впала в большое преступление, ежели бы чистейшая Диана ее от того не удержала. А жених ее преступил данное ему от нее завещание в том, что открыл Елизавете тайну о пребывании маркграфинином в Минервином доме, и теперь, прежде назначенного времени, хочет совокупиться браком. Почему я вступаюсь в неправедную ее клятву и прошу отмстить ей за сие клятвопреступление».

По окончании Венериных слов чистейшая Диана, имея на себе длинное белое одеяние, на голове венец с белыми перьями, приступая к престолу Юпитерову, сказала голосом тихим и кротким: «Отче богов и человеков! Ты ведаешь милорда, его твердость и постоянство; я о нем прошу, сохрани его для моей просьбы и даждь ему долголетнее здравие, ибо он хотя преступил клятву, но за то получил на острове арабском от королевы мучительное наказание и остался в непоколебимой твердости».

Юпитер отвечал сим богиням: «Я знаю, что дщерь моя Минерва маркграфиню любит и делает для нее великие мудрости, и для того я никакого наказания не определяю, а отдаю ее на вашу волю: вы что хотите, то с нею и делайте, а я ни в чем помогать вам не буду, а стану смотреть, кто из вас победительницею останется. А милорда поручаю чистейшей Диане и за претерпение его на арабском острове определяю ему Бранденбургское герцогство; в законах — Минерва будет ему помощница».

Выслушав милордово сновидение, маркграфиня сказала:

— Я и сама знаю, что Венера на меня гневается за преступление моей клятвы; однако ж я имею надежду на премудрую Минерву, которую я с самого малолетства больше всех богинь почитаю. Но что же делать? Будь сие во власти богов. А вам пора одеваться, и время уже кушать.

Едва успели они сесть за стол, как вдруг темная туча покрыла чистое небо, зашумела сильная буря, воздвигнулись ужасные волны. Видевши это, маркграфиня вскричала:

— Ах, любезный милорд, видишь ли ты, что Нептун, по совету Венерину, на погубление мое изливает гнев свой? Ежели я при сем несчастном случае погибну, а тебя милосердные боги от погибели избавят, то вспомни любезную твою маркграфиню, которая для тебя лишается жизни.

В страшную сию минуту морские волны сделались великими горами; от сильной бури главная мачта переломилась, ванты и паруса изорвались, и корабль, без всякого управления, более двух часов носился по неизвестной морской пучине. Наконец, нанесло его на камень и разбило на многие части. При сем последнем отчаянном случае милорд, ухватясь за одну большую доску, вопиял жалостным голосом:

— О великодушные боги, вы меня избавляли от многих несчастий: пошлите и теперь всемогущую вашу помощь!

Вдруг сильная волна выбросила его на морской берег, на котором лежал он всю ночь, без всякого чувства, и, наконец, начал чихать и тем возбудил в себе морскую воду, которая ручьями пустилась из его рта и ноздрей, и через несколько после того минут пришел он в память.

Вставши с земли, смотрит на море, но не знает, где он находится; вспоминает любезную свою маркграфиню, которую, верно, считает погибшею. Потом, ходивши он долгое время по морскому берегу, увидел в одном месте небольшую дорожку, чрезмерно обрадовался и, идучи оною, пришел в одну небольшую деревню, в которой и остался ночевать. Поутру вставши, купил лошадь и продолжал путь свой далее; отъехав же мили с две, увидел впереди себя город и, приехав в оный, стал в одном вольном доме. Хозяин того дома был человек уже престарелый, но разумный; увидавши милорда, как человека иностранного, принял его очень ласково. Милорд спрашивал хозяина:

— Пожалуйста, скажи, как именуется сей город и под чьим состоит владением?

— Милостивый государь, — отвечал старик, — этот город Картагена; владения испанской королевы, и мне немало удивительно, что вы не знаете, в каком государстве находитесь.

— Не удивляйтесь сему, — отвечал милорд хозяину, — потому что мне по несчастному моему приключению знать сего не можно, ибо я, по разбитии корабля, выброшен морскими волнами на здешний берег без всякого чувства, посему и не мог до сего часа знать, где я нахожусь, а теперь услыша от вас, очень радуюсь, что судьба привела меня в такое государство, в котором чужестранцы хорошо принимаются, и где я без всякого затруднения могу быть принят на службу. Но еще хочу вас спросить, — говорил милорд, — что вы объявили мне об одной только королеве, а о короле ничего не упоминали.

— Государь мой, — отвечал старик, — когда вы ничего не ведаете, то вас о всем уведомлю. Тому уже четыре года, как любезный наш король скончался, и наследников после него мужского пола не осталось, чего ради сенат принужден был признать наследницею всего государства дочь его, принцессу Анну. Только подданные ее немало имеют сожаления, что сия драгоценная наша государыня никому на свете супругою быть не хочет, враждебную к мужескому полу имеет антипатию, почему мы и не имеем надежды после нее иметь для испанской короны законных наследников. Она же имеет такое обыкновение, что никогда без маски выходить не изволит, и ни один еще чужестранный человек лица ее видеть не мог; да и свои подданные, кроме самых ближних ее придворных, никто без маски видеть ее не удостоился.

Слыша это, милорд говорил хозяину:

— Я, видя вашу к себе благосклонность, осмелюсь вас спросить: не знаете ли вы, какой ради причины государыня ваша скрывает свое лицо, и не случалось ли видеть хотя портрет ее или от кого слышать о ее красоте?

— Конечно, вы, государь мой, думаете, — отвечал хозяин, — что не имеет ли наша королева в лице своем какого неприятного вида. Нет, я вас уверяю, что она, при всех своих достоинствах, так хороша, что подобной ее красоты еще не видано. Причина же, принудившая ее скрывать свое лицо, произошла от сожаления своих подданных, потому что, когда она при покойном своем родителе прелестного своего лица не закрывала, то многие молодые кавалеры, заразясь прелестною ее красотою, лишились жизни.

Милорд хотя прежде и намерен был из Картагены возвратиться в свое отечество, но, слышав от старика такую о королеве похвалу, вознамерился для любопытства ехать в Толедо, где королева имела свое пребывание, и, объявя там о настоящем своем имени, жить, как надлежит знатному человеку, и, спознавшись с придворными кавалерами, искать случая увидеть королеву без маски.

Вследствие чего на другой день просил он хозяина, чтоб нанял ему почтовую с четырьмя лошадьми карету, и как оная была изготовлена, то он, заплатив хозяину за квартиру и благодаря его за ласковое обхождение, отправился в надлежащий путь и, приехав в Толедо, спрашивал у почтаря, где бы ему в сем городе сыскать хорошую квартиру. Почтарь объявил ему, что во всем городе лучшей квартиры сыскать не можно, как у купца Демаре, который содержит великий трактир, и все чужестранцы становятся у него.

Милорд, въехавший в оный трактир, объявил о своем имени. Демаре принял его очень ласково и с великою учтивостью спрашивал, что ему надобно. Милорд отвечал, что теперь ничего он больше не требует, как только для одной персоны квартиру. Демаре сказал, что не только квартиру, но, если надобно будет, карета, лошади и лакеи, сколько угодно, все будет в готовности.

Милорд, будучи сим очень доволен, говорил ему, что хотя он на первый случай для своего содержания несколько при себе денег и вещей имеет, но ежели впредь будет нужда, то может ли он поверить, до присылки из Лондона, тысяч до десяти за надлежащие проценты.

— Не только такую малую сумму, — отвечал Демаре, — но если вам надобно хотя до тридцати тысяч, но только извольте написать и адресовать вексель, на какого ни есть лондонского купца.

Милорд благодарил Демаре и, взяв перо, написал вексель и отдал ему, а к сестре своей Люции писал следующее письмо:

Любезная сестра!

Я верно знаю, что вы, не имея обо мне столько лет никакого известия, находитесь в отчаянии о моей жизни. Правда, что я во время моего странствования, претерпевая великие несчастия, неоднократно подвержен был смерти; но правосудные боги неисповедимыми своими судьбами до сего времени сохраняли жизнь мою и нечаянным случаем привели меня в Испанию. Я нахожусь теперь в Толедо под своим именем и, по некоторым обстоятельствам, должен вести роскошную жизнь, по знатности моей природы, чего ради я имею в деньгах немалый недостаток и для того принужден послать к вам на тридцать тысяч вексель, по которому прикажите из моих доходов заплатить и исходатайствовать сюда на имя Демаре от английских купцов о мне рекомендацию.


По отправлении сего милорд, разговаривая с Демаре, спросил, не имеет ли он какого случая рекомендовать его кому ни есть из придворных кавалеров, чрез которых бы можно было сыскать способ увидеть королеву без маски.

— Милостивый государь, — отвечал Демаре, — я бы с великою охотою рекомендовал вас одному приятелю, но его теперь в городе нет; он находится в своих местностях и ближе двух месяцев сюда не возвратится. А чтоб вам видеть королеву без маски, к тому ни один человек никакого способа сыскать не может; в присутствии же ее величества вы быть можете, потому что она всякую неделю два раза бывает в опере, где всему испанскому дворянству и иностранцам невозбранно быть дозволяется, и она часто со многими милостиво разговаривает; портрет же ее видеть можете во дворце, который стоит в аудиенц-камере.

По прошествии нескольких дней милорд, одевшись как можно лучше, пошел в театр и встал в таком месте, чтоб его знатные не могли видеть. Потом пришла королева, села на своем месте и с находящимися близ нее кавалерами и дамами очень много разговаривала. Милорд, слышавши разумные ее разговоры и видя приятный ее корпус, чрезмерно в нее влюбился и принял за непременное намерение всякими способами искать случая, чтоб видеть ее без маски и стараться ей понравиться, ибо он думал, что любезной его маркграфини, конечно, уже на свете не было.

Через несколько времени получил он из Лондона от сестры своей письмо и притом одного знатного английского купца к Демаре и другим испанским купцам о себе рекомендацию, чтоб ему верили до ста тысяч.

По этой рекомендации взял он у Демаре немалую сумму денег, нанял для себя хороший дом, переехал в оный, сделал богатый экипаж, накупил премножество галантерейных вещей и разных уборов, принял довольное число служителей и сделал богатые ливреи, а Демаре, заплатя за свое содержание довольную цену и наградя его немалыми подарками, обещался быть навсегда верным другом.

В одно время приехал к нему Демаре и сказал:

— Милостивый государь! Прежде всего обещал я рекомендовать вас моему приятелю; так ежели вам угодно, то я ныне могу оное исполнить; а сей мой приятель ее величества обер-камергер Фердинальд, который у королевы содержится в великой милости.

Милорд, благодаря Демаре, оставил его у себя обедать, а после обеда, посадя в свою карету, поехали к Фердинальду, который принял их очень ласково, причем Демаре говорил Фердинальду:

— Я в надежде вашей к себе милости приемлю смелость рекомендовать вам сего недавно приехавшего английского милорда, который, по недавнему прибытию, никого еще здесь не знает, и покорно прошу содержать его в своем дружестве.

Фердинальд на сию рекомендацию отвечал милорду:

— Я за счастие себе почту, если удостоюсь в чем ни есть оказать вам мою услугу, и прошу содержать меня в своей дружбе.

На другой день после того ездил милорд ко многим знатным господам с визитами, а после уже ездил в торжественные дни во дворец и в придворный театр. И в один день, будучи во дворце, по представлению Фердинальдову допущен был к королеве, к руке, при чем она ему сказала:

— Я радуюсь, видя вас при моем дворе, и желаю, чтоб вам здесь было не скучно.

После того милорд еще больше пленился любовною к королеве страстию, чего ради много раз принимал он намерение открыться в том Фердинальду и просить его вспомоществования и для того в один день приехал к нему ужинать. А как тогда никого у Фердинальда не было, то они по окончании стола, сидя вдвоем, разговаривали о разных материях. Милорд, видя способное время, начал говорить Фердинальду:

— Любезный друг, будучи я уверен в нелицемерной вашей дружбе, осмеливаюсь открыть вам сокровенную до сих пор в моем сердце тайну, ибо я не для чего другого сюда приехал, как только для любопытства, чтоб видеть без маски красоту вашей королевы и ей понравиться, чего ради и прошу вас, как искреннего друга, не можете ли вы сыскать к тому способного случая.

— Я вам открываюсь чистосердечно, — отвечал Фердинальд, — что хотя пред другими отменную и имею к себе ее величества милость, только очень редко удостоиваюсь видеть ее без маски, потому что она, кроме своей спальни, ни в каком месте оной с себя не снимает, а в спальню без позволения ее никто из кавалеров войти не может; а вам уже, как чужестранному человеку, никаким образом видеть ее не можно. Что же касается до ее красоты и разума, в том я могу вас уверить, что едва ли подобная ей может где сыскаться, а что она объявляет, будто от природы имеет к мужчинам великую антипатию, чего ради не только любить, но и законного супруга иметь себе не желает, и тому, кажется, по человечеству быть не можно. И я думаю, что сие происходит от чрезмерной ее амбиции, потому что она, будучи сильно заражена своею красотою и разумом, и думает, будто нет на свете одаренного от богов такими достоинствами человека, которого она могла бы удостоить быть своим супругом. Вы, может быть, государь мой, — говорил Фердинальд милорду, — по молодости своей еще не знаете, как женщины лукавы и притворны, а я уже довольно в том искусился, и ежели вам не нанесу скуки, то послушайте случившуюся со мною историю.

ЧАСТЬ III

ИСТОРИЯ ФЕРДИНАЛЬДА О ТРЕХ ИТАЛЬЯНСКИХ ДАМАХ: ГЕВИИ, МАРЕМИСЕ И ФИЛИИ

При покойном короле, отце нынешней государыни, послан я был для некоторого секретного дела в Италию и по порученной мне комиссии принужден был жить в Генуе целые три года. А как я был тогда холостой и в самых молодых летах, то старался отыскать себе любовницу, в чем так был счастлив, что, живучи в сем городе самое короткое время, без всякого затруднения склонил к себе любовь очень хороших трех дам, из которых первая была одного капитана жена, именем Гевия, с которою я познакомился, бывши в гостях у сардинского посланника. Но, по несчастию моему, взаимная наша любовь не более одного месяца со мною продолжалась, потому что муж не будучи в отставке, по большей части жил в своих деревнях, чего ради и принуждена она была ехать в деревню. Прощаясь со мною, она очень плакала и просила меня, чтобы я до возвращения ее в Геную другой любовницы не искал, потому что она через три месяца, верно, уговорит своего мужа опять возвратиться в город. Я хоть обещал содержать сие непременно, но после рассудил, что я не тутошний житель, и, получа от короля указ, должен буду ехать в свое отечество; и я для того, не хотя терять времени к своему увеселению, принял намерение искать себе другую любовницу. И спустя неделю после ее отъезда, будучи в одном доме на бале, танцевал с одною дамою, которая в танце с особливою приятностию бросала на меня свои взоры. Приметивши я сие, спрашивал бывших тут своих знакомых, кто она такова. Они сказали, что она одного юстиции президента жена, именем Маремиса, причем указали мне ее мужа; он был уже не очень молод, а она в самой еще цветущей молодости, почему и рассуждал я, что, конечно, она его не любит. И для того поднял ее танцевать и показывал ей знаки моей склонности; по окончании же танцев экскузовался ей, что не обеспокоил ли ее моим поступком; она отвечала, что за счастие почитает, что удостоилась танцевать с таким кавалером, которому ни в чем отказать не может, а если мне не противно, то она с великою радостию желает быть короче знакома, и просила меня к себе в дом, объявляя, что оный, по вольности мужа ее, никогда для меня затворен быть не может. По сему предложению искал я случая, как бы познакомиться с ее мужем, вследствие чего на другой же день с одним моим приятелем в дом к нему я приехал и принят был от него, а наипаче от жены его, с великою ласкою. Таким образом не далее как через два дня свели мы с нею неразрывное дружество. Но любовные наши приятности продолжались только один месяц, ибо она, за случившеюся отцу ее кончиною, принуждена была ехать в деревню; при прощании со мною обещалась, как скоро будет можно, возвратиться опять в город. Я, дожидаясь ее целый месяц, нимало не думал искать себе новой любовницы. Но в одно время богатый итальянский купец Ферил звал к себе обедать всех чужестранных посланников, и мне тут же быть случилось. Жена у сего купца была прекрасная, обходительная, смелая и шутливая женщина.

Будучи за столом, принуждены были пить за здоровье тех государей, которых министры в сем городе находились.

Таким образом наполнили наши головы хмельными спиртами, отчего и сделалась компания наша очень веселою. Бывший тут французский министр, прельстяся на Филию (имя хозяйки), хотел ей объявить свою любовь, для того подошел к ней и, видя налепленную у ней на губе, для прикрытия маленького струпика, мушку, говорил ей: «Я очень, сударыня, сожалею, что сия болячка так неучтиво осмелилась на такую приятную губку испустить яд свой». Филия, усмехнувшись, отвечала: «Нет, сударь, она очень умна, потому что она самовластна и выбирает себе лучшее место, где ей угодно. Да я думаю, если бы можно, то бы вы охотно и сами в струпик превратиться желали». — «Нет, сударыня, — отвечал ей француз, — я не могу быть такою вещью, которая бы могла наносить человеческому роду, а особливо прекрасному женскому полу, беспокойство; но, напротив того, я вам, сударыня, могу объявить, что, будучи в Риме, получил от папы такую святость, что ежели моими губами притронусь до такой болезни, то она в ту же минуту исчезает». — «Ах, как я сожалею, — отвечала ему Филия, — что прежде сего не знала о сей вашей целительной святости: я бы не отсылала моего кучера к лекарю, ибо я надеюсь, что вы, по учтивости вашей ко мне, прикосновением святых своих губ исцелить его не отреклись бы, а он очень болен, — поцелуем». Француз, услыша сей неожиданный ответ, сгорел со стыда и, не говоря более ни слова, принужден был от нее отойти.

По отступлении сего француза, вознамерился я отведать своего счастия, сделать любовную пропозицию и, подошед к ней, говорил: «Смею ли я, сударыня, испросить у вас позволения возобновить французову шутку?» — «Я, сударь, не сомневаюсь, — отвечала она мне, — чтоб ваши шутки с французскою не имели бы великой разности». — «Я очень удивляюсь, — говорил я ей, — как можно кавалеру отважиться с дамой вести такую неприятную шутку. Однако вы на его святость такой сделали ответ, какого лучше желать не можно; а я, сударыня, с моей стороны, если б можно было мне сделаться сим струпиком, то бы никак не поселился на таком месте, которое от прикосновения губ подвержено всегдашнему беспокойству, а выбрал бы самое деликатнейшее, которое бы так было мягко, как самая лучшая пуховая подушка, и от нежного бы дыхания всегда качалось как в колыбели, и было бы покрыто без всякого подозрения». Филия, усмехнувшись, отвечала мне: «Подлинно зная, что вы несравненно достойнее его, я с своей стороны давно искала случая оказать вам мои услуги». Потом пошли мы с нею гулять по саду, и она мне признавалась, что давно уже была в меня влюблена, и ежели бы я не начал с нею говорить, то намерена была сама, без всякого стыда, открыться мне в своей любви.

По прошествии после сего немалого времени первая моя любовница Гевия с мужем своим из деревни возвратилась; а потом и другая, Маремиса, похороня своего отца, также в Геную приехала, которых я, по прежней их ко мне любви, посещением моим не оставлял и оказывал им, по возможности моей, равное благодеяние и всех их уверял моею верностию; да они все три содержали меня в великой любви, почему я не мог думать, чтоб они знали, что один я у них любовник.

В одно время случилось мне быть со всеми в одной компании. Я очень удивился, как все, взявшись за руки, пошли в особливый покой и меня туда же пригласили, и как мы теперь находились только в четырех персонах, то первая из них, Гевия, начала мне говорить: «Любезный Фердинальд! Хотя я знаю, что вы, как нездешний житель, не можете вечно быть моим любовником, однако ж не должно было вам так быть нетерпеливому и неверному, чтоб, не дождавшись меня, влюбиться в сию Маремису; но она такую же от вас, как и я, получила неверность, ибо вы, ее не дождавшись, влюбились еще в Филию и теперь имеете у себя вдруг трех любовниц. Хотя мы все три содержим вас в нелицемерной любви, но знаем, что никаким образом всех нас равно любить не можно, и для того мы, по общему нашему согласию, без всякой зависти, отдаем на твою волю, чтоб ты избрал из нас для себя одну, которую тебе угодно, и мы никак в том друг другу завидовать не будем».

Я, слыша сие, пришел в удивление, что они сие говорили с великою приятностию, и в такое пришел замешательство, что не знал, какой дать им на сие ответ и которой сделать преимущество, ибо они были хороши, умны и, кроме меня, никого не любили; почему и думал я, что, конечно, тем двум, которых я оставлю, будет обидно. Наконец, рассудилось мне употребить следующее средство, и я говорил им: «Любезные мои красавицы! Я бы желал и всех вас любить, но, когда вы сами между собою утвердились и положили выбор на мою совесть, то я, чтоб не сделать одной перед другой обиды, не нахожу иного средства, как только которая из вас лучше и хитрее обманет своего мужа, той я дам преимущество, и она останется верною моею любовницею». Они все на это предложение охотно согласились, но в том еще сделали спор: которой из них наперед приняться за искусство. И я на оное им сказал: «Гевия первая меня полюбила, то она наперед должна начать сие предприятие, а потом по порядку и другие». Утвердясь они на оном моем предложении и простясь со мною, разъехались по домам, и притом Гевия сказала, что на завтрашний день приступит к своему вымыслу, что она на другой день действительно исполнила следующим образом.

Поутру муж ее, поехавши для некоторого дела со двора, сказал, что ему ближе первого часа домой быть не можно. Как скоро он со двора съехал, то Гевия тотчас приказала своим людям в некоторых первых горницах сверх имеющихся обоев обить другими обоями и наносить из погреба в сени бочек с вином, бутылок и штофов с разными напитками, поставила в одной горнице бильярд и все сделала так, как бывает в трактирах. Потом назвала офицеров и разного звания незнакомых мужу ее гостей, а сама, одевшись, как ходят трактирщицы, приказала всем, что, когда муж ее приедет домой, то бы не сказывали ему, что это его дом, а уверяли бы, что в сем доме несколько уже времени стоит трактир.

Самир, Гевиин муж, приехавши в первом часу пополудни и вошед в сени, увидел множество бочек и прочего, чему очень удивился; но как вошел в покои и увидел в оных совсем другое убранство и премножество разного звания незнакомых ему людей, из которых одни, сидя за столом, обедают, другие играют в карты, а иные в бильярд, в такое пришел изумление, что не знал, на что подумать. Вообразилось ему, что, конечно, он ошибся и не в ту заехал улицу; чего ради вышел за ворота, рассматривает соседние дома и, признавая свой дом, не может понять, для чего в нем делаются такие чудеса. Вошед он опять в переднюю горницу, вскричал: «Жена, Гевия!» На сей голос Гевия, выбежавши из другой горницы и притворясь, как нимало ему не знакомая, говорила: «Чего, сударь, изволишь?» Самир, видя свою жену, подобно трактирщице, в одном бастроне и в фартуке, говорил ей: «Что ты, Гевия, взбесилась! На что сделала у себя в доме трактир?» — «Нет, сударь, — отвечала она ему, — разве вы не вскружились ли, что, заехав в незнакомый дом, кличете свою жену, которой здесь никогда не бывало, да еще и браниться начинаете. Мне кажется, вы худое имеете зрение. Извольте надеть очки и рассмотрите хорошенько: здесь не иное что, как трактир, — и, отворя в другую горницу двери, указывает, — видите ли вы, что здесь господа офицеры кушают? Ежели и вам надобен обед, то извольте садиться, и что прикажете, все будет подано, буде же хотите играть в бильярд, ищите товарища, и что вам угодно, то сейчас прикажу подать, и невежничать и ругать меня не извольте». Самир, рассердясь на свою жену, закричал: «Что ты, бестия, вздумала меня обманывать и отпираться, что ты не моя жена; скажи, пожалуйста, как ты осмелилась сделать в моем доме трактир?»

На сей их шум вышли бывшие офицеры, которым Гевия с притворными слезами говорила: «Умилосердитесь, господа офицеры, сохраните меня от сего нечестивого и сумасбродного человека, который, не знаю откуда зашед в мой дом, называет своим, а меня — женою, и притом бранит и ругает; а вы сами несколько уже лет меня знаете, что я вдова и пятый год содержу сей трактир». Офицеры, приступя к Самиру и смеясь над ним, уверяют его, что он или заблудился, или сошел с ума, что чужой дом называет своим, а трактирщицу — женою. Самир ответствует им: «Государи мои, напрасно вздумали меня дурачить и хотите уверить, что это трактир: я еще в памяти и верно знаю, что в здешней улице никогда трактира не бывало. А всего смешнее — можно ль мне обмануться и не узнать своей жены?» Офицеры больше ему смеются и уверяют, что, конечно, он от забвения не в ту улицу заехал, а сия трактирщица, может быть, на его жену похожа, и притом спрашивали его: «Давно ли он из своего дома выехал?» Самир отвечал им: «Сегодня поутру».

«Ну, вот, господа офицеры, — говорила Гевия, — не правда ли, что сей человек сумасшедший и не вздор ли он говорит? Как можно мне, жене его, в такое короткое время переменить в его доме обои и прочие уборы и сделать из его дома трактир?»

Самир так рассердился на свою жену, что, замахнувшись, хотел ее ударить в щеку, но она, отвернувшись от него, кликнула бывших в трактире пьяных и велела мужа своего бить, которые, прибежав, разбили бедному Самиру нос и губы до крови и, подбивши ему глаза, столкали со двора долой и ворота заперли.

Самир, видевши над собою от своей жены такое ругательство, поехал к ее сродникам жаловаться и просил их, чтоб они для верности поехали к нему в дом и своими бы глазами свидетельствовали непотребные ее поступки.

Между тем временем, как Самир собирал жениных родственников, Гевия тотчас приказала из дома своего бильярды и все бочки и бутылки выносить вон и опять убрать по-прежнему. Офицеры же и прочие гости, будучи удовольствованы, разошлись по своим домам; а она, нарядясь в обыкновенное платье, села под окном, дожидаясь своего мужа, который в скором времени со всеми ближними ее родственниками и приехал. Увидевши она их, бежит в сени, встречает с великою радостию и, видя своего мужа разбитого, бросившись ему на шею, вскричала: «Ах, мой батюшка! Где это ты так уходился?» Родственники же ее, вошед в покои и видя все в надлежащем порядке, удивляются и никак не думают, чтоб в такое короткое время могла сделаться в доме его такая перемена, и рассказывают Гевии обо всем, что они слышали от ее мужа, и признают, что совершенно он ее тем поклепал.

Гевия, слышавши сие от своих родственников, говорила им: «Можете ли вы теперь увериться об худой моей жизни с таким беспутным мужем, ибо я не в первый уже раз претерпеваю от него такие ругательства. Он был где-нибудь в развратном доме». И, обратясь к мужу, говорила: «Бесчинник и ругатель моей чести, долго ль будешь так пьянствовать и меня, честного отца дочь, поносить безвинно такими ругательными делами? С сего времени я ни под каким видом жить с тобою не хочу. Вы, любезные родственники, сами свидетели всему его беспутству, вступитесь за честь мою и избавьте от сего беспутного мужа». Родственники Гевиины, видя ее правость, стали на Самира кричать и бранить, для чего он осмелился честную жену так поносить, и притом говорили ему, что они неотменно будут просить, чтоб его с женою развести.

Бедный Самир не знал, что делать, и сам уже себе не верил; принужден был признаться, что он ошибся и вместо своего дома заехал в трактир. И, ставши перед женою на колени, просит прощения, признавая во всем себя виновным и обещаясь с клятвою вперед ее любить и почитать больше прежнего. Но она никак не хотела на это согласиться, однако ж, наконец, по многой просьбе своих родственников, взяла с него клятвенное обещание, чтоб ему впредь ни в чем ее не подозревать, с ним помирилась, и Самир за счастие себе почитал, что мог у разгневанной им своей жены испросить прощение.

— Я, слышавши об оном Гевиином обмане, — говорил Фердинальд милорду, — очень дивился и нетерпеливо ожидал, что сделает со своим мужем другая моя любовница, которая действительно на другой день и начала играть свою роль таким образом.

Как я уже упомянул, Маремисин муж был в коллегии судьею, почему и принужден он был всякий день в оную ездить, и как в следующий день выехал из своего дома очень рано, то Маремиса приказала все покои обить черным сукном и на лакеев надела черную ливрею и приказала всем своим домашним, чтоб они, когда муж ее приедет домой, принимали его как постороннего, не показывая ему нимало вида, что он сего дома хозяин, а сама, одевшись в траурное платье, села под окошком.

Юрий (имя ее мужа), выехавши из коллегии во втором часу пополудни, приехал домой и, видя на дворе своих лакеев в черной ливрее, очень удивился и не мог понять, какая бы жене его в такое короткое время могла приключиться печаль и каким образом успела она так скоро и не сказавши ему сделать черную ливрею, чего ради он, подозвавши к себе одного лакея, спрашивает:

— Дома ли жена?

— Какую вы жену изволите спрашивать? — отвечал ему лакей.

Юрий, рассердясь, говорил:

— Как какую жену? Мою Маремису!

Лакей отвечал ему:

— Я, сударь, не только вашей жены не знаю, но вас в первый раз имею честь видеть!

Юрий, зная, что сей человек подлинно его и зовут Яганом, закричал на него с великим сердцем:

— Что ты, бестия, взбесился! Как ты господина своего, который тебя спрашивает о своей жене, не знаешь?

— Я, сударь, очень госпожу свою знаю, — отвечал лакей, — и помню милость покойного моего господина Ацендира, которого мы с великим сожалением вчерашний день земле предали, а вас до сего часа и в глаза не видывал.

Юрий так рассердился, что, ударивши Ягана в щеку, сказал:

— Как ты, каналья, осмелился меня дурачить!

Лакей, получивши пощечину, побежал к своей госпоже. Юрий между тем и сам пошел в палаты и, видя оные в глубоком трауре, пришел в чрезмерное удивление, а вошед в другую горницу, видит жену свою, идущую к нему навстречу в черном платье, погруженную в великой печали и с льющимися из глаз слезами, так что от великой горести едва могла на ногах устоять, а для того одною рукою опиралась на клюку, а под другую держала ее девка в черном платье.

Увидевши она своего мужа, говорила ему слабым голосом:

— Я, сударь, не имею чести вас знать, но не могу надивиться вашей наглости, потому что я при теперешней моей несчастной печали, лишившись любезного моего мужа, не успела еще отереть горчайшие мои Слезы, а уже начинаю чувствовать такие обиды. Ежели вы имеете до меня какое дело, то бы вам не с такою наглостию в дом мой приехать надлежало, и без всякого резона бранить и бить людей моих не следует, чего, я думаю, ни один честный человек сделать не может.

Юрий, слыша сие и несколько задумавшись, отвечал:

— Что вы, сударыня, конечно, хотите меня сделать таким дураком, чтоб я не верил тому, что мои глаза видят и уши слышат? Я еще с ума не сошел. Скажите мне, для чего вы представляете мой дом печальным, отпираетесь, что вы моя жена, и хотите уверить, что я умер? Нет, я совершенно еще жив и ясно вижу, что ты сущая моя жена Маремиса, а бил я сего лакея Ягана за то, что и он также стал от меня отпираться. Пожалуйста, скажи мне, Маремиса, что такое у тебя делается?

Маремиса, глядя на него и сквозь притворные слезы усмехнувшись, говорила:

— Не прогневайтесь, государь мой, я еще отроду такого безумного и смешного человека, как вы, не видывала, потому что, увидевши меня в первый раз и в такой несносной печали, вздумали надо мною шутить и называть своею женою и принудили меня своим дурачеством сквозь горчайшие мои слезы смеяться.

— Нет, это не смех, — говорил Юрий.

— Да что ж может быть смешнее и глупее, — отвечала жена, — заехавши вместо своего в чужой дом и вклепавшись в моего человека, его прибить, да и тем еще не удовольствовавшись, осмеливаешься меня называть своею женою, чему никак быть не можно, ибо мне и во сне не снилось, не только наяву, чтоб ты был моим мужем. Я еще с ума не сошла так, как ты, но себя помню и знаю, что я имела у себя любезного супруга Ацендира, которого, по несчастию моему, лишась, вчерашний только день предала погребению, а сегодня уже принуждена терпеть от вас такую обиду! Итак, сударь, ежели вы честно из моего дома не выйдете, то я принуждена буду приказать моим людям проводить вас за ворота неволею, а за учиненную мне от вас обиду просить, где надлежит, надлежащей сатисфакции.

Юрий, видя себя от своей жены в таком дурачестве, не смел больше спорить, а рассудил лучше ехать к ее матери и сродникам жаловаться, чтоб они ее уняли. И, выехавши из своего двора, для верности, что он в своем доме был, подписал на стене карандашом. Приехав же к Маремисиной матери, рассказал ей все случившееся с ним приключение и просил ее со слезами, чтоб она ее от таких беспутных дел уняла. Мать Маремисина, слыша от зятя своего такую жалобу, очень на свою дочь рассердилась и тотчас приказала заложить карету и послала некоторых ближних своих сродников, чтоб вместе с ними ехать в дом зятя и дочь за такие беспутные дела наказать.

Маремиса же, как муж ее, съехавши со двора, на палатах подписывал, видела, велела тотчас оное стереть, а суконные обои из покоев выносить и лакеям черную ливрею скинуть, а сама, убравшись по-прежнему в другое платье, приказала ставить кушанья и села обедать; между тем муж ее с матерью и сродниками приехали.

Маремиса тотчас вскочила из-за стола, выбежала к ним навстречу и, принимая с радостным видом, удивляется нечаянному их приезду, а к мужу обратись, говорила:

— Умилосердись, батюшка, ты меня уморил с голоду! Что у тебя за обычай! Сам зайдешь в гости обедать, а ко мне и сказать не пришлешь, и я до третьего часа пополудни все тебя дожидалась и не обедала.

Мать Маремисина, видя свою дочь и дом зятин в надлежащем порядке, не знает, на что подумать, и рассказывает ей про жалобу ее мужа.

Маремиса, выслушав сие, говорила:

— Умилосердитесь, матушка, и вы, любезные родственники, что это за чудеса я от вас слышу? Я не могу верить, что муж мой, который очень меня любит, мог вам на меня сказывать такую небылицу, да и мне свойственно ли, по нелицемерной моей к нему любви и честной его старости, делать с ним такую шутку? И может ли статься, чтоб в столь короткое время могло сделаться такое невероятное приключение. Что тебе, мой друг, сделалось, — говорила она мужу. — Я никогда не могла и помыслить, чтоб ты, по своей горячей ко мне любви, мог на меня затеять такую неправду.

Юрий сими жениными словами в такое приведен был сомнительное замешательство, что не знал, что отвечать, и сам себе не верил, что с ним такое сделалось. Потом, призвав своего лакея Ягана, говорил:

— Мне помнится, что я тебя давеча ударил по щеке.

— Нет, сударь, — отвечал Яган, — не только что вы меня не изволили бить, но я сегодня до сего времени еще вас не видал, потому что супруга ваша изволила меня посылать искать вас, и я был в коллегии, ездил по всем вашим приятелям, но нигде вас найти не мог, и только перед вашим приездом на двор въехал.

Юрий, не уверясь тем, пошел за ворота смотреть на палатах то место, где он подписал карандашом; но как и оного не нашел, то принужден был думать, что, едучи из коллегии домой, в карете задремал и все сие видел во сне.

А жена его и мать со сродниками уверяли его, что у него в голове от мыслей сделалось помешательство, и для того послали за лекарем и пустили ему из обеих рук столько крови, что он, пришед в обморок, упал со стула. Маремиса же, не могши удержаться от смеха, выбежала ко мне в другую горницу, в которой я потаенно находился, надседалась со смеху, а я, благодаря ее за сию выдумку, возвратился домой.

На третий день дошла очередь обманывать своего мужа Филии, третьей моей любовнице; но ей трудное всех было исполнить свое намерение, потому что муж ее был болен подагрою и никуда со двора не выезжал. Но чего не выдумает хитрая женщина! Выпросивши она у лекаря сонного опиума, напоила оным своего мужа, и как он от того чрезмерно крепко заснул, то она, призвав к себе стоящего в крепости на карауле гарнизонного офицера и обольстя его великими подарками, просила, чтоб он приказал на сонного ее мужа надеть солдатское платье и отвезть его в крепость в солдатскую караульню. А когда он проспится, то бы его уговорили, что он солдат, а не купец, и поступили бы с ним, как надлежит с настоящим солдатом. Офицер, прельстясь на ее подарки, действительно то исполнил и, взяв ее мужа, приказал солдатам отнесть его и караульню, и как придет время смениться часовым, то бы его послали на караул с прочими солдатами, несмотря ни на какие его отговорки. Итак, через несколько часов пришел капрал к Ферилу (имя Филиина мужа), стал его будить; но как он от крепкого сна не очень скоро пробудился, то капрал, по обыкновенной солдатской регуле, ударивши его палкою, говорил: «Вставай, пора на часы идти!» Ферил, почувствовавши капральский удар, открыл от сна свои глаза и, видя себя в караульне и в солдатском мундире, несказанно удивился, а капрал пристал к нему и велит поскорее на часы идти, говоря ему, что он и так от пьянства одни свои часы проспал. Ферил с удивлением отвечал капралу, что он не солдат, а купец и, как здесь очутился, не знает. Но капрал, исполняй свою должность и офицерский приказ, не слушая его слов, кричит на него и бьет без милости палкою, принуждая брать ружье и идти на караул, и говорит ему:

— Что ты, Ферил, взбесился? Конечно, тебе спьяну что-нибудь во сне привиделось, ты никогда купцом не бывал, но несколько уже лет служишь со мною в одной роте.

Бедный Ферил, не понимая, что такое с ним делается, принужден был забыть свою подагру и, боясь еще капральских побоев, взял ружье и пошел на часы, а отстояв оные, спросил офицера, чтоб объявить ему, каким образом сделали его солдатом? Офицер, смеясь, говорил:

— Конечно, тебе во сне виделось, что ты купец, — показывает ему список, в котором имя его написано.

Ферил стал доказывать свою правость, но офицер приказал капралу бить его палкою, чтоб он больше пустого не врал, а исправлял бы свою должность.

По прошествии надлежащего времени офицер сей со своей командою из крепости с караула сменился, и Ферила, как настоящего солдата, поставили с прочими на квартиру, и никуда его пускать не приказало. Итак, бедный Ферил, по прошествии нескольких дней, видя, что состояние его не переменяется, принужден был и сам подумать, что он действительно солдат, а что был купцом и имел у себя дом и жену Филию, то почитал уже за сновидение. Таким образом находился он целые три недели в действительной солдатской службе и, сделавши привычку, начал прежнее свое состояние позабывать.

Филия, видя, что муж ее действительно остался в том мнении, что он солдат, а не купец, сжалившись над ним, призвала опять к себе этого офицера и, дав ему сонного опиума, приказала оным напоить Ферила, и как он заснет, то, снявши с него солдатское платье, принесть сонного домой, и положила на постель, потом и сама, раздевшись, легла подле него.

По нескольких часах, Ферил, проснувшись, воображая себе солдатскую должность, вскочил с постели и говорит:

— Ах, братцы! где я? Дайте мне поскорее мой мундир, пора мне на часы идти.

Филия, ухватя его, говорила:

— Ах, батюшка, опомнись, на какие тебе часы идти?

Ферил, хотя и признает свою жену и дом свой, но ничему не верит, а только думает, что он солдат, и для того говорил ей:

— Поди от меня прочь! Что ты за женщина и каким способом меня к себе заманила?

— Умилосердитесь, батюшка, — отвечала Филия, — что тебе сделалось, ведь я твоя любезная жена Филия; осмотрись и признай, что это твой дом. Скажи, пожалуй, разве тебе что во сне привиделось?

— Поди от меня прочь, бесстыдная женщина, — говорил Ферил, — какой у меня дом, какая у меня жена? Я солдат, ни дома, ни жены у себя не имею и где теперь нахожусь — не знаю, а только думаю и боюсь, что я часы свои проспал и от капрала немилостиво бит буду.

— Пожалуйста, мой друг, опомнись, какой ты солдат? Ты отроду солдатом не был.

Ферил, смотря на свою жену и видя свой дом, начал думать, что, верно, ему виделось во сне, что он был солдатом, и, одевшись, ходил для вероятности со своею женою по всей покоям, по двору и по саду и, уверившись, что он находится в своем доме, рассказывал жене странное свое сновидение, а она, слушая, внутренно смеялась и, вышед ко мне в другую горницу, в которой я также тайно находился, рассказывала мне мужнино дурачество, чему я немало смеялся и, благодаря ее за разумную выдумку, обещался ей дать пред другими преимущество.

После сего случилось мне опять всех их вместе увидеть. Я, оказав им всем надлежащую учтивость, просил, чтоб они на меня не сердились, что я за разумную выдумку даю преимущество Филии и обязуюсь ей быть верным любовником. Гевия и Маремиса без всякого огорчения на сие согласились, а впрочем, обещались быть мне всегдашними друзьями. Итак, я после сего с любезною Филиею продолжал мою любовь более полугода, потом, по присланному от моего короля указу, велено мне возвратиться в свое отечество. При отъезде моем оные три госпожи провожали меня, как искреннего своего приятеля, с великими слезами.


— Вот, любезный милорд, как хитры и лукавы женщины и как искусно умеют они притворяться, по сему можете вы судить и о нашей королеве. Мне и самому кажется невероятно, чтоб она натуральное от мужского пола имела отвращение; а что вы желаете видеть прелестное ее лицо, то я, по обязанной с вами дружеской любви другого способа найти не могу, как только что королева будет в опере, то в то время я могу вас провесть в ее спальню, и вы можете скрыться в потаенном месте, и как королева придет из оперы и станет раздеваться, то вам можно будет рассмотреть красоту лица ее, а после, когда она ляжет в постель и започивает, то можете вы тихонько оттуда выйти. И буде вы на сие согласитесь, то надобно оное делать с великою осторожностию для того, что ежели сие откроется, то мы оба можем лишиться жизни.

Милорд столь был страстен и нетерпелив, что на все отважился и говорил Фердинальду:

— Ах, любезный друг, возможно ль статься, чтоб я не сохранил при сем случае всевозможной осторожности?

— Изрядно, — сказал Фердинальд, — извольте же завтра приезжать ко мне, непременно свое обещание исполню.

На другой день после обеда милорд, приехав к Фердинальду, вместе с ним поехал в оперу, в которой была и королева. Побыв они тут немного, Фердинальд взял милорда, проводил в королевину спальню, в которой между прочими драгоценными уборами стояла кровать и на одной стене между двух окошек превеликое зеркало, а подле оного уборный королевин столик; на другой же стене висел ее портрет, на который милорд так засмотрелся, что не хотел отойти прочь. Но Фердинальд, посмотря на часы, говорил ему:

— Ну, любезный друг, время скрыться, ибо королева обыкновенно в десятом часу из оперы возвращается; и для того я пойду опять в оперу затем, что неотменно надобно ее до самой спальни провожать, а как я выйду из спальни, то буду вас в другой горнице за дверьми дожидаться.

И, оставя его, пошел в оперу, а милорд убрался под кровать. Через полчаса пришла королева в спальню, которую Фердинальд, как дежурный, проводя, вышел вон и стал за дверьми, а с королевою в спальне осталась одна только гофмейстерина Луиза, сестра Фердинальдова, которая у королевы была в великой милости и одна только она должна была ее раздевать и до тех пор сидеть подле кровати, пока она започивает; королева, сняв с себя маску, села за уборный столик и стала раздеваться, и хотя она сидела к милорду спиною, но ему из-под кровати в стоящее против нее зеркало все было видно.

Разобравши она с головы брильянты и снявши с себя все платье, надела другую белую и некрахмальную сорочку.

Таким способом милорд, лежа под кроватью и приподняв подзор, не только прекрасное ее лицо, но и все тело мог видеть; потом королева легла на кровать и до тех пор с Луизою разговаривала, пока заснула. А Луиза, видя, что она започивала, встав тихонько, пошла в определенный покой; по выходе ее, Фердинальд, стоя за дверьми, дожидался милорда, который хотя и с великою осторожностию из-под кровати вышел, но вместо того, чтобы поскорей идти из спальни вон, пошел к кровати и, открыв занавес, отважился три раза королеву очень тихо поцеловать. Фердинальд, отворя немного двери и видя милордово дерзновение, манил его рукою, чтоб он как можно скорее шел вон, но милорд, будучи в любовном жару, не только того не видал, но еще, стоя перед нею, рассматривал все ее прелести. Видевши сие, Фердинальд трепетал от страха и тысячу раз раскаивался, что допустил его до сего случая, чего ради принужден был войти тихонько в спальню и, взяв его за руку, вывел вон.

После сего через несколько дней случилось милорду быть вместе с гофмейстериною и с ее братом Фердинальдом в одном доме в гостях, где Фердинальд, по просьбе милордовой, объявя Луизе о любовной страсти, просил ее, чтоб она по возможности своей постаралась рекомендовать его королеве в милость. Луиза, зная, что королева к мужчинам великую имеет антипатию, долго отговаривалась, наконец, видя неотступную просьбу брата своего, на то согласилась и обещала всевозможные употреблять к тому способы. По сему обещанию в следующую ночь Луиза, севши подле королевской кровати, разговаривала сперва о разных материях, а потом, как будто в смех, начала королеве говорить:

— Ваше величество, как вы ныне изволите обходиться со своим любовником, которого во сне видели?

— Это худая шутка, — отвечала королева, — я не знаю, что такое после сего сна со мною сделалось, потому что я ныне о мужском поле совсем другое имею мнение и не знаю, как себя преодолеть.

— Не прогневайтесь на меня, ваше величество, — сказала Луиза, — я, надеясь на вашу милость, осмелюсь доложить: какая вам нужда мучиться против своего желания и преодолевать натуральную страсть? Не лучше ли бы было иметь вам достойного супруга, а нам — государя! Похвально ли ваше намерение, что вы, против всех естественных, божеских и гражданских прав и законов, вознамерились ни за кого не выходить замуж и чрез то всех своих подданных приводите в крайнюю печаль и лишаете надежды иметь испанской короне законных наследников? А когда бы вы имели достойного супруга, с которым бы общее прилагали попечение в правлении государственных дел, а особенно во время войны, где сам государь присутствует, тут больше в победах бывают успехи, и с какою бы неописанною радостию все ваши подданные ожидали от вас законных наследников! — При сем Луиза, рассмеявшись, сказала: — Да и на постели-то вашему величеству сам-друг опочивать было бы веселее, нежели одной, а мне бы у вас уже и быть не для чего.

Королева, рассмеявшись, сказала:

— Да, пожалуй, скажи мне хорошего жениха?

— Ваше величество, — говорила Луиза, — вы все изволите обходить только смехом, а я верно знаю, что в сердце своем, будучи в таких летах, любовный жар чувствуете.

— Это правда, друг мой, — отвечала королева, — я уже теперь и сама признаюсь, что сие есть дело необходимое, и ежели бы мог сыскаться достойный жених, то бы я, конечно, выйти замуж согласилась.

— Да на что вашему величеству, — говорила Луиза, — лучше искать жениха, как английский милорд? Он истинно как красотой, так разумом и науками многих превосходит.

— Нет, — сказала королева, — этому быть не можно, чтоб я таким замужеством себя обесславила; ты сама рассудить можешь, что пристойно ли королевской дочери выйти замуж за милорда, но разве за короля или за принца королевской крови; а ежели такого не сыщется, то я вечно замуж не пойду.

— Это вашего величества мнение несправедливо, — говорила Луиза, — потому что никакой король не согласится, чтоб, оставя свое королевство, на вас жениться и жить с вами в Испании, а ежели вам выйти замуж и ехать в другое государство, то подданным вашим какое от того будет удовольствие, ибо всякий народ желает иметь пред другим преимущество. Вам о чести милорда рассуждать нечего, ибо не вы по нем будете испанскою королевою, но он по вас будет называться королем испанским, только бы одарен был разумом и достоинствами и способен был к государственному правлению. А сей английский милорд таким одарен от богов разумом и всеми добродетелями, что лучше его искать не можно, за что от своего короля, не будучи еще ни в какой службе, пожалован прямо в генерал-адъютанты; а собою так хорош, что я из мужчин подобного ему не видала; его же и все вашего величества министры так любят, что ни одни еще чужестранный человек при дворе вашем в такой чести и почтении не был. И только бы вашему величеству было угодно, а то, без сомнения, можно сказать, что все ваши верноподданные такого любезного жениха с великою радостию и с распростертыми руками принять не отрекутся.

На сии Луизины слова королева, рассмеявшись, сказала:

— Уж ты меня своими рассказами усыпила.

И, оборотясь на другую сторону, започивала, а Луиза, вышед из спальни, пошла в свои покои и, вставши поутру, послала своего лакея к милорду просить его к себе. Милорд, тотчас одевшись, к ней приехал, и она ему рассказала, как прошедшую ночь с королевою разговаривала и представляла ей его в женихи, на что хотя никакого от нее ответа и не получала, однако ж «при напоминании вашего имени она казалась очень весела, и я уповаю, что хотя не скоро, однако к замужеству ее склонить можно».

Милорд, благодаря Луизу, просил ее, не может ли она сыскать способ, чтобы можно было ему видеть королеву без маски и удостоиться с нею говорить.

— Не знаю, — сказала Луиза, — какой бы сыскать к тому случай, потому что она ни к кому кушать не ездит и маски никогда, кроме того, как кушает, не снимает; однако я в удовольствие ваше выдумала следующее средство: есть у нас загородный конфискованный, одного несчастного здешнего адмирала, преудивительной архитектуры дом и такого богатства и украшения, что никто за оцененную его великую цену купить не может. Королева давно уже желает его видеть и намерена когда-нибудь ехать туда прогуливаться; если бы он не в такой великой сумме был описан, то бы вы могли его выкупить и хотя на время меня оным подарить; я бы, в надежде королевиной ко мне милости, позвала ее к себе в тот дом откушать и, может быть, испросила бы у ней позволение и вам тут же присутствовать, где, конечно, могли бы вы ее увидеть без маски и удостоиться с нею говорить.

— А в какой сумме оный дом оценен? — спрашивал милорд у Луизы.

— Во ста тысячах, — отвечала она ему.

— Очень хорошо, — сказал милорд, — я столько денег у себя имею и теперь же оным вас презентую.

Луиза, получа такой чрезвычайный подарок, очень была довольна и обещалась всеми силами королеву уговорить.

Милорд, приехавши от Луизы домой, тотчас послал в конфискацию деньги, почему оный дом за ним и записали; а гофмейстерина, приехавши во дворец, призвала к себе гофмаршала и просила его, чтоб послал он в новый ее дом лучшего гофмейстера со всякою провизиею и лучших музыкантов для того, что она завтрашний день намерена просить королеву к себе кушать. Гофмаршал, зная, что Луиза у королевы находится в отменной милости, все в угодность ее исполнить обещался. А Луиза, пришед к королеве в спальню и поклонясь ей в ноги, говорила:

— Ваше величество, я надеюсь на высочайшую вашу милость, нимало не сомневаюсь, что рабская моя просьба будет услышана.

Королева, подняв ее, поцеловала и говорила ей:

— Пожалуй, проси, что тебе надобно, и будь уверена, что я ни в чем не откажу.

— Я ни о чем больше ваше величество не утруждаю, как только всенижайше прошу сделать мне милость, пожаловать удостоить меня своим присутствием завтрашний день в моем новом доме откушать.

— Да какой у тебя новый дом? — спрашивала королева. — Разве ты где купила?

— Ваше величество, — отвечала Луиза, — изволите знать бывший адмиральский загородный дом, который был в конфискации? Теперь оный состоит уже за мною, потому что находящийся при вашем дворе английский милорд его выкупил и подарил мне.

Королева, усмехнувшись, сказала:

— Знать, он богат, что дарит такими чрезвычайными подарками. Давно ль у вас с ним сошлась такая дружба?

— Ничего, ваше величество, — отвечала Луиза, — он по дружбе с моим братом Фердинальдом, будучи мне знаком, в одно время разговаривали мы об оном доме, что он конфискован, и я его очень хвалила, то милорд в тот же час меня оным и подарил, а деньги в конфискацию отослал.

— Очень хорошо, — сказала королева, — изволь дожидаться, я верно завтра к тебе буду.

Луиза, видевши королевину милость, просила еще, чтоб ей дозволено было позвать туда и милорда.

— Ах, мать моя, — сказала королева, — кстати ли ему тут мешаться? Ты знаешь, что со мною, кроме моих фрейлин и одного твоего брата, Фердинальда, никого из кавалеров не бывает.

— Ваше величество, — отвечала Луиза, — да как же мне его не позвать, для того, что по его щедрости сей дом получила, а благодарности иметь не буду?

— Хорошо, зови его, только я не знаю, какая ему будет утеха быть одному между нами.

— Да не можно ли, ваше величество, — просила еще Луиза, — сделать последнюю со мною милость, чтоб пожаловать ко мне без маски, для того, что в оной как говорить, так и веселиться не очень способно; а притом и я, не видя дражайшего вашего лица, не могу знать, приятно ли будет вашему величеству мое угощение.

— Ну, я и то в угодность твою сделаю, — сказала королева, — и верно буду без маски.

Луиза, за чрезмерную сию милость благодаря королеву, поехала в новый свой дом, чтобы все там приготовить, а к милорду о всем том послала сказать.

На другой день поутру, в двенадцатом часу, милорд, убравшись как можно лучше, и в таком пребогатом экипаже, какого во всем городе ни у кого не было, приехал в тот дом, а в начале первого часа и королева прибыть изволила.

Милорд сошел на крыльцо и, приняв ее из кареты под руки, вел в палаты. Королева хотя была и без маски, но шла от крыльца до самых покоев с великим пренебрежением, отворотясь от милорда в сторону, почему он прямо красоты лица ее рассмотреть не мог; после чего через полчаса приехала туда же еще названая королевина сестра Елена, которая еще при отце своем за бесчестные дела сослана для житья в монастырь неподалеку от Толедо.

Королева, ходя с придворными своими дамами и фрейлинами по всем покоям, очень любовалась и хвалила хорошую архитектуру и все убранство того дома, а как поставили кушанье и сели за стол, то королева дозволила милорду сесть на форшнейдерском месте. Сестра же королевина, Елена, с первого взгляда так в милорда влюбилась, что без всякого стыда делала многие любовные объяснения, но он, не хотев с нею вступить ни в какие разговоры, как можно коротко на все ее вопросы ответствовал. Между тем, разрезывая жаркое, перерезал у себя палец и, вынувши из кармана платок, завязал оным свою руку. Елена, увидевши сие, тотчас сняла у себя с шеи ленту и, подавая милорду, говорила:

— Ежели вам сия лента не противна, то прошу оною перевязать ваш палец и унять текущую из оного алейшую вашу кровь, что я за особливое почту удовольствие.

Милорд, видя непристойное Еленино нахальство, отвечал ей:

— Покорнейше благодарствую за ваше одолжение, только руки шелку не любят, и для того советую вам опять перевязать вашу шею, у которой без ленты очень много красоты убавилось.

Королева слышала сие и, оборотясь к своим фрейлинам, захохотала; а потом, вставши из-за стола, начала танцевать. Милорд осмелился поднять королеву, и хотя она пошла, но все танцевала как бы с некоторым пренебрежением; а как только окончился менуэт, то Елена тотчас подняла танцевать милорда и, будучи в танцах, оказывала ему великие любовные знаки.

Королева же, приметя в милорде чрез все его поступки остроту разума и честные мысли, нечувствительно почувствовала в сердце своем любовный жар, только всеми мерами старалась оный скрывать. Однако ж не могла вытерпеть, чтобы с ним не говорить, а после разговоров сама же подняла его танцевать, но все оное делала с великою благопристойностию. И с сего времени так в него влюбилась, что положила непременное намерение, кроме него, никого в женихи себе не удостоивать, только до времени никому из своих придворных объявлять о том не хотела.

Таким образом, препроводя королева в сем доме весь день в разных увеселениях, осталась по просьбе Луизиной ночевать, причем и милорду в особливых покоях ночевать дозволено. Елену же хотя Луиза и не приглашала, но она нахальством своим тут же осталась.

По окончании вечернего стола, в обыкновенное время, как стали все ложиться спать, то королева, приметивши, что сестра ее за милордом волочится, приказала своим фрейлинам за нею примечать. Через несколько часов бесстыдная Елена, думая, что все уже заснули, вставши с своей кровати и надев на себя одну только мантилью, пошла в ту комнату, которая отведена была для милорда. Но как скоро она из спальни вышла, то одна фрейлина, по приказу королевину, следовала за нею и ставши у дверей, примечала ее поступки. Милорд, лежа на постели, находился о красоте королевиной в различных размышлениях; но вдруг, увидя отворившуюся дверь и идущую к себе даму, очень удивился, и как подошла к его кровати и мог он ее узнать, то говорил ей:

— Ах, ваше высочество? Пристойно ли это? Зачем вы в такое необыкновенное время прийти сюда взводили?

— К тебе, любезный милорд, — отвечала она ему, — это самое лучшее время для доказательства непреодолимой моей к тебе любви.

— О боги, — сказал милорд, — я думаю, ни одна подлая женщина такой наглости и бесстыдства сделать не может! Я ваше высочество уверяю, что я ни малой склонности к вам не имею и ни для чего любить вас не намерен; чего ради покорно прошу — извольте идти в свою комнату, а меня оставьте в покое.

И, обратись в другую сторону, окутался в одеяло. Но она, не удовольствовавшись своим бесстыдством, зашла к нему с другой стороны кровати. Милорд, видя такое бесстыдство, вскоча с постели, говорил:

— Ежели вы не изволите сейчас отсюда выйти, то я принужден буду кричать, чтоб вас в таком безобразном виде от меня вывели, о чем к поношению вашей чести будет известно не только в здешнем доме, но и во всем городе.

Елена, видя свою неудачу, пошла вон, сказав при этом с великим сердцем:

— Не думай ты, неблагодарный злодей, чтоб я тебе не отмстила за твое неудовольствие.

Фрейлина, стоя за дверьми, все сие слыша и, возвратись к королеве, обо всем рассказала.

Поутру, вставши, милорд допущен был к королевиной руке, которую она пожаловала ему с великою приятностию, а за обедом очень много с ним разговаривала, после же никогда ее так много танцующей не видывали. Потом королева, оказав любезной своей гофмейстерине за ее угощение свое удовольствие, отправилась в город. Милорд вел ее до кареты за руку, и она уже не только чтоб отворачиваться, но, с приятностью на него смотря, сказала:

— Я думаю, вы довольно приметили, что мне все ваши чувства понравились, и я вас уверяю, что сердцем моим никто, кроме вас, обладать не будет, только прошу, чтоб сие до времени было содержано в сокровенности; к двору же моему вы можете лучше ездить прямо в мою спальню.

Милорд поцеловал королевину руку, и она его в щеку — и поехала во дворец.

Таким образом после сего ездил он во дворец всякий день, и королева имела с ним такое откровенное обхождение, как надлежит с настоящим женихом; а по прошествии несколько времени, говорила ему:

— Любезный милорд, я положила намерение завтрашний день вступить с вами в законное супружество, чего ради приказано от меня обер-гофмаршалу, чтоб к завтрашнему дню все было в готовности, а церемониальной комиссии велено объявить всем знатным персонам, чтоб они к десятому часу сбирались во дворец, и кому с вашей стороны быть надлежит, о том, я думаю, реестр к вам уже сообщен.

Милорд, слышавши неожиданное скорое королевино намерение, изумился и отвечал ей:

— Ваше величество! Как можно сему статься, чтоб к завтрашнему дню все сие могло изготовиться, потому что до сего времени вы никому о том объявлять не изволили.

— Нет, любезный милорд, вы о том не сомневайтесь, ибо я как скоро приняла намерение иметь вас своим мужем, то и отдан был от меня всем знатным секретный приказ, чтоб к завтрашнему времени, то есть к назначенному числу, все было приготовлено, с таким притом подтверждением, чтоб, для чего такие приготовления делаются, никому не объявляли; почему и думаю я, как вы приедете домой, то все принадлежащее к сему торжеству найдете в готовности, чего ради и время вам ехать в свой дом.

И, простясь с ним, пошла в свой кабинет, а он поехал домой. Приехав, увидел на дворе драгоценную карету, заложенную в восемь неаполитанских лошадей, а в покоях множество лакеев и официантов в богатой дворцовой ливрее; на столе несколько платья и церемониальный реестр, какие министры и знатные господа с его стороны быть имеют.

Поутру, то есть в день, назначенный к свадьбе, вставши, он стал одеваться; а к десятому часу начали съезжаться к нему в дом те особы, которым по расписанию быть велено, и все находились в великой радости о перемене королевина мнения и о выборе ею такого достойного жениха, а им государя; в назначенный же час поехали по надлежащему церемониальному порядку в кирку и, вошед в оную, ожидали королевина прибытия. Через час времени сказано было, что королева изволит ехать, почему все бывшие с милордовой стороны стали для встречи королевы выбираться из кирки, а милорд, по обыкновению жениха, дожидался в кирке с такою неописанною радостию, что сам себе не верил, чтобы сие благополучное для него счастие могло совершиться; вот милорд видит уже королеву с многочисленною свитою, входящую в кирку, а как стала она подходить ближе, то каким он, вместо радости, поражен был страхом и удивлением, ибо вместо королевы приведена была и поставлена с ним рядом королевина сестра Елена, которая как скоро вошла в кирку, то и приказала пастору, чтоб он начал венчать.

Милорд, видя нечаянное сие приключение, в великое пришел замешательство и не знал, что делать, наконец, закричал:

— Умилосердись, государыня, долго ль вам так нахальничать, и можно ль, чтобы вы недовольно могли привесть к себе в любовь того, который скорее согласится лишиться жизни, нежели склониться на ваше требование и быть вашим мужем; и как тому статься, чтоб я променял на вас ту драгоценную красоту и премудрую особу, которая сотворена от богов во удивление всему свету? — И, оборотясь к бывшим с ним министрам, сказал: — Государи мои, прошу не прогневаться, я в такое приведен дурачество, что не знаю, что мне делать.

И, выговоря сие, пошел из кирки вон и, севши в карету, поехал во дворец к королеве жаловаться. Вошед он в королевину спальню, увидел ее раздевающеюся, которая встретила его следующими словами:

— Любезный милорд, хоть от меня определено было, чтоб намерение нынешний день совершилося, но сестра моя до того не допустила, ибо я, подъезжая со всею церемониею к кирке, увидела ее прежде меня туда приехавшею и выходящею из кареты в брачном одеянии, почему и рассудилось мне дать ей в том волю, а притом еще воображала я и то, что, может быть, она сие делает и по общему вашему согласию, и для того принуждена я была возвратиться во дворец.

— Ваше величество, — говорил милорд, — я сам затем из кирки уехал, чтобы принести вам на нее жалобу, ибо я нигде от нахальства ее не имею покоя.

— Однако, любезный милорд, — сказала королева, — о том не беспокойтесь, а возьмите недолгое время терпение; я все сие переделаю другим манером и желание ваше непременно приведу к благополучному окончанию.

После сего милорд, опять всякий день после обеда приезжая во дворец, хаживал к королеве на особливое крыльцо темными переходами, в которых и днем для света становились с зажженными свечами фонари. В один вечер, идучи он от королевы теми переходами, увидел идущих против себя шесть человек вооруженных драбантов, которые как скоро против него поравнялись, то, схватя его под руки и завязавши ему платком глаза, вывели на двор и, посадя в карету, поскакали. Милорд другого при сем случае не воображал, как только, что сие сделано от принцессы Елены за его к ней несклонность, почему и жизнь свою почитал в опасности, думая, что не приказано ли оным драбантам отвезти его в какое ни есть пустое место и лишить жизни. Однако ж драбанты, ехавши с ним несколько часов, остановились у некоторой террасы и, вынувши его из кареты и приведя к дверям, толкнули в оные, отчего принужден он был в великом страхе упасть на землю, а сами заперли и поскакали с каретой назад.

Несчастный милорд от сего страшного приключения насилу мог опамятоваться, и, встав с земли, развязал себе глаза, и, осматриваясь вокруг себя, не мог никого видеть, а только слышит при темноте ночной шумящие от ветра деревья и, рассмотрев хорошенько, видит, что находится в подчищенной роще, но не знает, что с ним будет делаться, проливает источники слез, вспоминает все случившиеся с ним несчастные приключения, воздевает руки к небу, призывает всех богов к себе на помощь и в таких колеблющихся печальных размышлениях препроводит остаток ночи, сидя под одним деревом. А как румяная заря отверзла блистающему солнцу двери, которое своими светлыми лучами прогнало темноту ночную, то увидел он, что находится в преизрядном регулярном саду, украшенном перспективными аллеями и насаженном разными цветами. Идучи он по одной аллее, увидал идущего к себе навстречу человека в черном платье; увидев его, несколько обрадовался, думая от него сведать, в каком он месте находится; но сей человек, подошед к нему, с учтивостью поклонился; только на вопросы его ничего не ответствует, почему рассудилось милорду, что он не разумеет английского языка, и он начал с ним говорить по-французски, по-немецки и по-арабски, но человек не отвечал ни одного слова. Итак, милорд заключил об нем, что он от природы ничего говорить не умеет. Ходя по сему саду, он вышел на перспективную дорогу, простирающуюся к превеликому каменному дому; дорога сия устлана была черным сукном; хотя сие и удивляло его, однако принял он намерение идти в тот дом и вошел в первую горницу, обитую черным сукном, в которой в одном углу сидел лакей в черном кафтане; но, увидевши его, встал и с учтивостью поклонился.

— Скажи, пожалуйста, мой друг, — говорил милорд лакею, — что это за дом и по какой причине в таком глубоком трауре?

Лакей, не ответствуя ничего, только кланяясь, отворил ему двери в другую горницу, черным же сукном обитую, и в ней четыре человека лакеев в черной же ливрее, которые, с равным учтивством поклонясь ему, смотрели на него с таким видом, как бы ожидали приказаний. Спрашивал он у них на разных языках, кому сей дом принадлежит, но и от сих нималого ответа получить не мог, и с тем вошел он в третью такую же горницу, в которой стояла под черным балдахином кровать с черным сафьяновым занавесом; на постели лежал траурный шлафрок и траурные же подле кровати стояли туфли.

В сей печальной горнице сел он на кресла и до самого полудня находился в разнообразных размышлениях, и как только пробило двенадцать часов, то вошел к нему один лакей и, отворяя в другую горницу двери, указывал ему на открытый стол и поставленное кушанье. Вошед он в сию горницу, видя на столе один только прибор, рассудил, что оный приготовлен для него; сел он за стол, а два лакея с тарелками стали за его стулом. Кушанья было для одной персоны очень довольно, и все на серебряном сервизе, также несколько бутылок разного вина; лакеи же все находятся в его повелении, и что прикажет, все исполняют с великою учтивостью, только они ни одного слова не говорят. Пообедавши, вышел он опять в спальню, где приготовлен уже чай и кофе, и кофешенк, стоя с белою салфеткою, ожидал его повеления.

Напившись кофе, препроводил он весь день в различных размышлениях, и к вечеру, в назначенный час, таким же образом приготовлен был ужин; отужинав, пошел спать, а за ним вошел камердинер и, раздев его, поклонясь, пошел вон.

Поутру, проснувшись и видя лежащий на столе серебряный колокольчик, позвонил в оный; тотчас же вошел к нему тот же камердинер и, кланяясь, дожидался его приказа. Милорд говорил ему, чтоб подал одеваться; он тотчас выбежал в другую горницу, принес черный кафтан и нижнее платье; милорд спросил платье, которое вечером с него снял камердинер, но тот, не ответствуя ничего, только кланяется и делает такие знаки, что ему, кроме оного, давать не приказано, и, надевая на него башмаки, вместо брильянтовых его пряжек, застегнул черными железными, чему милорд противиться уже не смел; а другой лакей принес серебряную лохань, полотенце и склянку с благовонного водою, и как он обтер свое лицо и руки, то камердинер стал подавать ему желтую сорочку с большими батистовыми манжетами, но милорд оной одевать не хотел; то видя, камердинер пошел к нему с учтивостью, стал будто рассматривать у его сорочки кружевные манжеты, и вдруг, взяв за ворот, разодрал на нем сорочку до самого подола, а сам, отскоча от него, очень низко поклонился.

Милорд рассудил, что, конечно, им так поступать с ним приказано, только не знал, от кого и для чего сие делается, почему и принужден он был надеть принесенную камердинером сорочку и все траурное платье. Как скоро он оделся, то кофешенк принес в спальню и кофе, которого выпивши он одну чашку, сел подле окошка; и, будучи о своем несчастии в различных размышлениях, простря взор свой на небо, произносил следующие слова:

— О, немилостивые и жестокосердные боги! Доколе будете проливать на меня гнев свой, за какое преступление озлобились? Еще ли вы не удовольствовались несчастным моим приключением, которое я претерпел в арабском эдикуле? Не укротился ли гнев ваш лишением дражайшей моей невесты маркграфини? Какое же ныне еще приуготовляете мне мучение? Когда вы хотите отнять жизнь мою, то клянусь, что если б теперь была при мне моя шпага, то б сию минуту поразил свое сердце и пролил бы кровь свою в угодность жестокосердной вашей жертве!

Не успел он окончить своих печальных слов, как увидел отворившиеся на дворе ворота, в которые вошли восемь человек в длинных и черных япанчах, с распущенными на головах с черным флером шляпами, в руках несли обитый черным бархатом эшафот; за ним шли два гайдука в длинных же черных япанчах и несли обитую малиновым бархатом и обшитую золотым галуном плаху; за ним следовал в пестрой япанче палач с превеликим острым топором; потом в обыкновенном платье пастор с книгою, а за ним две дамы и несколько кавалеров и дам, в самом глубоком траурном платье.

Печальное сие зрелище привело милорда в великий ужас, однако ж делать ему было нечего. Укрепя он себя рассудком, вышел в зал, в котором принесенный эшафот был поставлен и положена на нем виденная им плаха; вокруг эшафота поставлено двенадцать серебряных подсвечников с зажженными свечами; на правой стороне эшафота стоял пастор, а на левой с престрашным топором палач. И как скоро все в надлежащий порядок было приведено, то два гайдука, подхватя милорда под руки, ввели на эшафот и поставили лицом к плахе; потом первые две дамы, покрытые большими капорами, взошли туда же и стали против милорда, а прочие все стояли около эшафота, имея в руках зажженные свечи, и показывали печальный вид; из двух же стоящих на эшафоте дам одна, поднявши свой капор (сия была принцесса Елена), говорила:

— Видишь ли ты, жестокосердный, что для тебя приготовлено за пренебрежение принцесской чести? И ты теперь ничем другим избавиться не можешь, как только склонностию своей любви и клятвенным обещанием, что тебе, кроме меня, ни на ком не жениться; а ежели сего не учинишь, то без всякого милосердия и жалости, на сей лежащей перед твоими глазами плахе, голова твоя сию минуту будет отрублена.

— Я удивляюсь вашему высочеству, — отвечал милорд, — что вы вздумали меня страшить смертию. Извольте быть уверены, что я с великою радостию готов лучше сейчас окончить жизнь мою, нежели согласиться на бесчестное ваше требование, и если вам угодно, то прикажите поскорее совершить злое ваше намерение, только позвольте мне, по должности закона, принесть в моих грехах чрез сего пастора чистосердечное покаяние.

Принцесса на сие с великим сердцем сказала:

— Приноси поскорее зверское твое покаяние и ложись на сию плаху, чтоб я могла видеть и утешиться на отрубленную твою голову.

— Это вашему высочеству очень свойственно, — отвечал милорд, — потому что когда вы по своему бесстыдству в живых головах для удовольствия любовной вашей страсти не могли получить счастия, то в мертвых еще и меньше сыскать можете.

По окончании сих слов, оборотясь к пастору и встав на колени, приносил ему на ухо свое покаяние, а окончивши оное, встав и поклонясь на все стороны, сказал:

— Вы, правосудные боги, видите, что я безвинно оканчиваю жизнь мою, — и лег на плаху.

Не можно изобразить, с какою жалостию все предстоящие на сие смотрели, и ни один человек не мог от слез удержаться, а палач, подняв ужасный свой топор, хотел сильным ударом опустить оный на его шею, но предстоящая тут другая дама оный удержала и с превеликими слезами, подняв милорда за руку, говорила:

— Любезный милорд, теперь уже я несомненно уверена в нелицемерной твоей любви; прости мне, как своей невесте, вину сию, ибо я чрез сие пробовала твою верность.

Милорд, стоя на коленях и целуя королевины руки, уверял страшнейшими клятвами, что он без всякой страсти, для верности ее величеству, готов был лишиться жизни.

Королева, взяв его за руку, повела в другие в том же доме покои, ибо сие происходило в загородном королевском доме, отстоящем от Толедо на одну милю, в котором королева публично объявила, что она желает милорда иметь законным себе супругом и вручает ему испанскую корону, и что она сей же день намерена вступить в законное супружество. Не можно изъяснить, с каким усердием и радостию все находившиеся тут приносили милорду поздравления и тот же час утвердили благоволение своей королевы присягою.

Потом королева вошла в особливые покои убираться, приказав церемониймейстеру, чтобы к назначенному часу все было в готовности. Принцесса же Елена, будучи чрезмерно в милорда влюблена и видя его благополучное окончание, поехала с великою злобою в монастырь, в котором она имела с мое пребывание.

Через несколько часов донесено королеве, что вся церемониальная процессия в готовности; королева и милорд сели в особливые кареты, и вся процессия следовала в Толедо до самой кирки в хорошем порядке, для смотрения которой все улицы наполнены были таким множеством народа, что с великою теснотою процессия сия едва могла следовать, и от всех слышны были радостные восклицания.

По прибытии в кирку, милорд с королевою поставлены были на пребогатом украшенном месте; весь священный чин к начинанию священного действия был в готовности, и как стал первосвященник зажигать брачные свечи, то в самую сию минуту сделался от бывшего в кирке народа необыкновенный шум; одни бегут из кирки вон, другие в оную вбегают, а иные вынимают для своей обороны шпаги. Наконец, увидели вбежавших в кирку несколько человек с обнаженными шпагами драбантов, кои немилостиво всех встречающихся им предавали смерти, из которых один, подбежав к стоящей с милордом королеве, вонзил острую свою шпагу в самое ее сердце, отчего неописанная сия красота поверглась на пол храма, покрылось прекрасное ее лицо бледностию, и весь священный храм обагрен был невинною кровию. Милорд в отчаянии своей жизни, выхватя свою шпагу, четырех человек драбантов заколол до смерти и, тем очистивши себе от сих злодеев дорогу, ретировался из кирки вон, и, прибежав к карете, обрубя своей шпагою у одной лошади постромки, сел верхом и ускакал в дом к верному своему приятелю Демаре. Но его в то время дома не было… Однако ж милорд, для спасения своей жизни, скрылся в его доме, положив намерение, дождавшись его, взять несколько денег и тайным образом из Толедо уехать.

Через несколько часов Демаре, возвратясь домой и увидевши милорда, обнял его и со слезами спрашивал:

— Каким образом спасли вы жизнь свою от тех злодеев, которые предали смерти любезную нашу королеву?

Милорд рассказал ему все приключившиеся обстоятельства и спрашивал у него: не знает ли он причину сему бунту и что делается в городе?

— Милостивый государь, — говорил Демаре сквозь текущие слезы, — все возмущение произошло от злости королевиной сестры Елены, которая, видевши, что королева наша действительно удостоила вас быть своим супругом, а нам — государем, то она, с превеликой зависти и злости, приехав в монастырь, тотчас призвала к себе драбантского корпуса капитана, которого она давно содержала у себя в неограниченной милости, и между собою согласились, чтобы королеву и вас, также и всех бывших с вами в кирке знатных господ лишить жизни, а сама обещалась за оного капитана выйти замуж и объявить его испанским королем.

— О боги! — вскричал милорд. — Какое ваше правосудие, что допустили вы злой женщине умертвить безвинно единоутробную и добродетельную сестру свою!

И, говоря сие, повалился без всякого чувства. Демаре, подхватя его, положил на свою кровать и разными спиртами, через несколько часов, едва мог привести в память. Как скоро он опамятовался, то пустились источники слез из глаз его, и Демаре сколько можно старался его уговорить и уверял, что сенат и все благородное испанское дворянство, помня королевино устное объявление, кроме милорда, никого испанским королем иметь не желают.

— А, друг мой, — отвечал милорд, — может ли меня утешить испанская корона, когда я лишился той неоцененной красоты, которую почитал дороже всех сокровищ на свете? И для того прошу тебя, любезный друг, одно только сделать мне одолжение: ссудить меня деньгами; а я тебе дам вексель и поеду отсюда, куда поведут меня глаза мои, и всечасно буду оплакивать несчастную мою судьбу.

Демаре, видя, что милорд никак остаться у них не хочет, дал ему четыре тысячи червонных и одну лошадь, за что он благодарил его и, простясь с ним дружески, следующею же ночью из Толедо выехал, направляя путь свой в Италию; и по нескольких днях приехал он благополучно в Венецию, во время самого карнавала, когда бывает там великое торжество и различные увеселения.

Милорд, по приезде своем, нанял себе хороший дом, принял несколько лакеев и одного камердинера и в один день, будучи в театре, очень веселился на театральное представление и на множество собравшегося народа. А как кончилась бывшая тогда опера, то все находившиеся в театре кавалеры и дамы, собравшись в одну превеликую залу, стали играть на разных инструментах, между которыми была одна дама чрезвычайной красоты и так хорошо пела, что все, оставя свои игры, слушали одно только ее пение. Милорд тут же играл на флейтраверсе и, переставши играть, смотря с великого прилежностию на сию даму, сказал сам себе:

— Возможно ль, чтобы человек с человеком имел такое сходство, ибо сия дама так на бывшую мою невесту маркграфиню похожа, что ежели бы она не при моих глазах погибла в морской бездне, то бы я мог почесть сию даму за сущую маркграфиню; только кажется, что сия красотою своею ее превосходит.

И для того старался он как можно о ней проведать, чего ради и спрашивал у бывших тут, кто она такова, которые сказали ему, что сия французская дофина недавно в город сей приехала. По окончании всех веселостей поехал он домой и лег спать; но красота сей дамы так пленила его сердце, что он, будучи в различных размышлениях, всю ночь проводил в великом беспокойстве и, вставши поутру, находился в немалой задумчивости. Камердинер его, видя, что он находился в беспокойных мыслях, пришед к нему, с великою учтивостию говорил:

— Милостивый государь, о чем вы изволите беспокоиться? Конечно, вы, будучи в опере, влюбились в какую ни есть красавицу? Ежели я оное отгадал, то пожалуйте, без всякого сомнения, извольте мне в том открыться, может быть, я, чрез свое старание, сыщу вам дорогу к тому сердцу, от которого вы претерпеваете такое беспокойство.

Милорд, не будучи еще уверен в камердинерской верности, не хотел ему в том открыться и для того сказал:

— Нет, мой друг, я не очень здоров и чувствую в себе небольшой жар.

Флейман (имя камердинера), усмехнувшись, говорил:

— Пожалуй, милостивый государь, вы изволите во мне сомневаться; может быть; по недавнему вашему сюда прибытию, о нас еще обстоятельно не изволите ведать; я вам объявляю, что в здешнем городе наша в том состоит должность, и мы в соединении любовных сердец великое имеем искусство. Я вас уверяю, в кого бы вы ни влюбились, здешняя ли она или приезжая, только лишь бы не имела у себя любовника, а то я, верно, оную в любовь вашу склонить могу, ибо по вольности здешней республики у нас такое обыкновение, что ежели кавалер влюбится в какую даму, то без всякой опасности может послать к ней с объявлением своей любви камердинера; а дама ежели и не хочет его любить, то не должна на него за сие сердиться.

Милорд на сие камердинерово представление согласился и говорил ему:

— Теперь я тебе, друг мой, открываюсь, что я мучаюсь любовною страстию к одной приезжей сюда французской дофине, которая, будучи вчера в опере, так красотою своею меня пленила, что ежели я не получу ее склонности, то опасаюсь, чтобы мне не приключилось какой болезни; и ежели ты можешь сыскать такой способ, то я почту за великое одолжение и без награждения тебя не оставлю.

— Милостивый государь, — отвечал Флейман, — напрасно вы давно мне о том объявить не изволили. Я теперь же пойду, объявлю ей о вашей любви и как можно буду стараться узнать ее мысли.

И пошел, сыскал тот дом, в котором жила дофина, и, вызвав к себе ее пажа, спрашивал:

— Пожалуй, мой друг, скажи, не содержит ли ваша дофина кого ни есть из кавалеров в отменной у себя милости?

— Нет, друг мой, — отвечал паж, — она совсем противного тому свойства, и я вас уверяю, что она ни в кого на свете влюбиться не может.

Однако Флейман, несмотря на то, вынув из кармана пять червонцев, подарил пажу и просил его, чтоб он доложил о нем дофине, что до ее светлости имеет нужду. Паж побежал, доложил и, вышед оттуда, позвал Флеймана в ее спальню. Вошед к ней, он с учтивостию говорил:

— Ваша светлость, я здешний, Венецианской республики, камердинер и с покорнейшим моим почтением приемлю смелость вашей светлости доложить о моем господине, у которого я служу, что он, будучи в опере, так сильно красотою вашею пленился, что принужден теперь лежать в постели, и ежели ваша светлость хотя малое имеет по человечеству о нем сожаление, то ничем другим от сей болезни избавиться он не может, как вашею склонностию.

— Слушай, мой друг, — говорила дофина, — я знаю, что в здешнем городе ваша в том состоит должность, что кавалеры чрез вас объявляют дамам свою любовь; за то вас по вольности здешней и не наказывают, а ежели бы в другом городе пришел ко мне с таким объявлением, то вместо ответа без всякого милосердия был бы наказан, а может быть, и потерял свою голову. Однако я, по здешнему обыкновению, объявляю тебе, что я никого на свете любить не намерена, ибо чистая моя совесть от сей страсти свободна.

Флейман, поклонясь, вышел из спальни вон и, вздохнув, сказал:

— Ах, бедный Георг, какую я тебе принесу радость? Разве умножу болезнь твою и опасаюсь, чтоб оная не лишила тебя жизни.

Дофина, услышав о Георговом имени, кликнувши Флеймана назад, спросила:

— Скажи, пожалуйста, какого ты поминаешь Георга?.

— Я помянул, ваша светлость, имя моего господина, у которого я служу.

— А какой он человек, — спрашивала дофина, — и давно ль в сей город приехал?

— Я этого теперь вашей светлости объявить не должен, — отвечал Флейман, — потому что когда вы никакой милости оказать не намерены, то на что вам и ведать об его фамилии; довольно, что вы изволили от меня услышать об его имени.

— Пожалуй, мой друг, — говорила дофина, — скажи мне, какой он человек, за что я тебе сделаю подарок.

— Нет, ваша светлость, — отвечал Флейман, — ни за какие тысячи вы от меня больше сего сведать не можете.

И, поклонясь, пошел со двора долой.

Дофина, тотчас позвав своего лакея, приказала ему идти за Флейманом, дабы узнать Георгову квартиру и наведаться, какой он человек. Лакей пришел к милордову дому и, видя у ворот одного лакея, спрашивал, кто стоит в этом доме. Лакей отвечал, что сей дом нанимает английский милорд Георг, который недавно в сей город приехал. Дофинин лакей спросил еще:

— Да теперь он дома или куда выехал?

— Нет, — отвечал лакей милордов, — он болен и никуда не выезжает.

С чем дофинин лакей и возвратился. А Флейман, пришед к милорду, говорил:

— Милостивый государь, я ходил к ее светлости и сам удостоился ее видеть: подлинно, она такая красавица, что всякого заразить может. Я ей о любви вашей объявлял и получил от ней ответ, что она по своему постоянству никого на свете любить не намерена, почему вы и надежды в том иметь не можете, а я советую вам, преодолев сию страсть, ее оставить, а извольте положиться на меня, и я кроме нее могу в здешнем городе сыскать очень хорошенькую красоточку.

— Нет, друг мой, — говорил милорд, — я, кроме нее, никого на свете любить не хочу, да и в нее я для того больше влюбился, что она очень похожа на бывшую мою невесту, которую я любил больше моей жизни.

После сего, на другой день, дофина, призвав своего пажа, приказала ему идти с тем лакеем, который проведывал о милордовом доме, сыскать его камердинера и позвать к себе. Паж, пришед к милордову дому и вызвав Флеймана, просил его к дофине. Флейман, обрадовавшись сему, спрашивал пажа, как он мог сыскать их квартиру. Паж, указавши на лакея, сказал:

— Вот он мне указал.

— А ты, мой друг, — говорил он лакею, — почему наш дом знаешь?

Лакей отвечал:

— Когда вы у нас были, то дофина посылала меня нарочно за вами вслед, спознать, где вы живете.

Флейман думал, по строгому ее отказу, не хочет ли она за объявление милордовой любви сделать какое отмщение, но опять рассудил, ежели б она намерена употребить какое зло, то бы никак явно к их дому своих людей подсылать не стала. Итак, пошел он вместе с пажом к дофине. Как паж об нем доложил, то дофина, призвав его в свою спальню, говорила:

— Я после твоего ухода, пришед в жалость о приключившейся твоему господину от моей красоты болезни и опасаясь, чтоб мне не быть причиною его смерти, хотя и причинила намерение чистосердечною моею к нему любовью от того избавить, но как я не имела еще случая персонально его видеть, то и не могу так скоро войти в обязательство любовного союза; чего ради выдумала я употребить такой способ, чтоб я его могла видеть и с ним говорить, а он бы меня не узнал, на что, я думаю, и ты согласен будешь; только дай мне честное слово, чтоб до времени ему о том не объявлять. Подите вы теперь к своему господину и рекомендуйте ему одного доктора, который от сих болезней очень искусно вылечивает; когда он на сие согласится, то вы меня о том уведомьте, и я, нарядясь в докторское платье, сама к нему приеду, и, рассмотря его достоинства, ежели он мне понравится, то я чрез вас же могу объявить мою склонность, а вы от меня за свои услуги оставлены не будете.

Флейман клялся дофине, что он с великою радостию все ее приказания исполнять будет.

Возвратясь домой, пошел к милорду в спальню и говорил:

— Что, милостивый государь, есть ли вам хотя малое от болезни облегчение?

— Нет, мой друг, — отвечал милорд, — вместо облегчения я час от часу больше чувствую тягости и сам вижу, что болезнь моя умножается.

— Это, милостивый государь, не рассудительно, — говорил Флейман, — на что страдать и мучиться о такой даме, которая любить вас не намерена? Вы сами изволите знать, что принужденная любовь приятна быть не может. Я вам советую, для своего облегчения от сей болезни, полечиться; здесь есть один французский доктор, который очень искусно от сих болезней вылечивает, и ежели вам угодно, то я его попрошу, чтоб он к вам приехал.

— Ах, мой друг, — сказал милорд, — возможно ль статься, чтобы сыскался такой доктор, который бы мог любовь из сердца выгнать? Я верно знаю, что меня от сей болезни, кроме той персоны, от которой я получил сию заразу, никакой человек избавить не может.

— А я, государь, вас уверяю, — говорил Флейман, — что сей доктор много молодых людей, страдавших сей болезнию, совершенно вылечил, ибо он знает некоторые совершенные симпатические лекарства.

— Очень хорошо, — сказал милорд, — сходи и попроси его ко мне; посмотрим его искусство.

Флейман тотчас побежал к дофине и сказал, что милорд приказал доктора просить к себе.

— Хорошо, — сказала дофина, — поди и скажи ему, что доктор скоро будет.

Флейман пошел домой, дофина после сего, убравшись в мужское платье и надев на себя парик, вскоре за ним, в образе доктора, к милорду приехала. Вошед в спальню, села подле его кровати и спрашивала, чем он болен.

— Я вам, господин доктор, — отвечал милорд, — чистосердечно открываюсь, что я получил сию болезнь от любовной страсти, которою заразился, будучи в опере, от одной дамы.

— Пожалуй, объявите мне ее имя, — говорил доктор, — а без того мне вас никак лечить не можно.

Милорд, не хотя объявить о ее имени, отвечал доктору:

— Нет, господин доктор, мне того никак сделать не можно, ибо я так много ее почитаю, что лучше соглашусь от сей болезни умереть, нежели объявить об ее имени.

Но доктор говорил ему, чтоб без всякой опасности в том открылся и верно бы надеялся, что, кроме его, никто ведать о том не будет, и притом уверял, что он действительно вылечит.

Милорд, будучи докторским обещанием уверен, говорил:

— Я заражен красотою французской дофины.

— Ах, господин милорд! — вскричал доктор. — Как вы осмелились к такой знатной и сияющей в непорочных добродетелях особе адресоваться с любовию? Я вам объявляю, что ежели бы вы влюбились в другую какую ни есть даму, то б я, конечно, вас вылечил и содержал бы сие тайно; а теперь пользовать мне вас никак не можно, потому что я собственный ее светлости доктор и по доверенности моей к ней утаить сего не могу; но донесу о том ей и думаю, что ее светлость, за нанесенную вами чрез сие чести ее обиду, не преминет искать надлежащей сатисфакции.

— Ах, господин доктор, — говорил милорд, — можно ль мне было ожидать, чтоб вы могли меня привесть в такое искушение? Я бы ни для чего никому на свете о том не объявил.

— Да и я, — отвечал доктор, — ежели бы от вас слышал о другой какой персоне, то бы мне объявлять и нужды не было, а то вы сами изволите рассудить, когда б вы что ни есть сведали касающееся до оскорбления величества вашего короля, то могли ль бы вы по верности вашей о том умолчать? Равномерно и мне ни под каким видом утаить сего не можно.

Милорд через силу встает с постели и, кланяясь доктору, просит, чтоб сделал с ним милость, не объявлять о том дофине.

— Пожалуйте, извольте сесть, — говорил доктор, — я вижу, что вы очень слабы, и опасаюсь, чтобы от движения вашего не усилилась ваша болезнь, а я уже по просьбе вашей о том умолчу, только вы сами будьте воздержны и никому об этом не объявляйте.

Милорд, благодаря доктора, просил его, ежели он может, то б хотя малое чрез свое искусство сделать ему от сей болезни облегчение, и подарил ему пятьдесят червонных. Доктор, не принимая денег, обнадеживает, что ему очень скоро поможет, и притом спрашивает у него:

— Да, полно, правда ли, что вы так страстно в нее влюблены?

— Ах, господин доктор, — отвечал милорд, — клянусь вам всеми богами, что я от ее красоты сие мучение претерпеваю, и ни на одну минуту ее прекрасный образ из мыслей моих не выходит.

— Нельзя этому статься, — говорил доктор, — ежели бы всегда красота ее представлялась в глазах ваших, то как же вы, видя ее пред собою, узнать ее не можете?

Сии докторовы слова привели милорда в великое сомнение, смотрит он на него с великою прилежностью и, признавая его очень похожим на дофину, думает, что, конечно, она сама наряжена в докторское платье, и для того говорит:

— Ах, милостивая государыня, что вы меня спрашиваете; вы, конечно, не доктор, но самая та обожаемая мною красота, от которой я так страдаю.

Доктор, рассмеявшись и вскоча со стула, сказал:

— Что вы, господин милорд, опомнитесь, конечно, вы в меланхолии, что доктора признаете вместо прекрасной. Пожалуйте, дайте мне свою руку, я вижу в вас великий жар, отчего вы так и бредите.

Милорд пришел в великий стыд, не знал, что делать; а доктор, посмотря его пульс, говорил:

— Подлинно в вас великий жар, и ежели он до завтра не уменьшится, то неотменно надобно будет пустить вам кровь, ибо я опасаюсь, чтоб вы не пришли в большое беспамятство, чему и теперь уже сделали маленькое начало, что меня признали за дофину. Я вас прошу, пожалуйста, объявите мне, как другу, какую вы особливую в лице дофинином нашли приятность, что так страстно в нее влюбились?

— Я вам, господин доктор, — отвечал милорд, — открою самую истину. Меня сия персона больше всего тем пленила, что она с бывшею моею невестою, которую я любил больше моей жизни, такое имела сходство, что ежели бы она не при моих глазах, во время разбития корабля, погибла, то я б сию дофину мог бы почесть за нее.

— Каким же способом вы, — говорит доктор, — будучи с своею невестою на одном корабле, спасли жизнь свою?

— Меня спасли милостивые боги, — отвечал милорд, — чудными своими судьбами: на одной корабельной доске выбросило меня на морской берег.

— Почему же вы думаете, — продолжал доктор, — что будто боги до одного только вас милостивы, над одними вами могли показать свое могущество, а вашу невесту такими же судьбами от потопления не могли избавить? И вы, не рассудя ничего, утвердились в том мнении, что любезной вашей невесты нет уже на свете, и, не получивши об ней подлинного известия, влюбились в дофину и чрез то нарушили данное от вас своей невесте обещание. Какая ж в вас верность и какая любовь? Ну, ежели она так же, как и вы, от смерти избавилась и, может быть, теперь живет в своем отечестве и без верного об вас известия ни за кого замуж идти не хочет, а вы, как я думаю, ежели бы дофина была согласна, то б, конечно, на ней женились, а после, когда б узнали, что прежняя невеста жива, то с какими бы глазами и совестию могли перед нею появиться и какое бы принесли оправдание?

Сие докторское рассуждение привело милорда в великое замешательство и раскаяние, и сколько он ни крепился, но не мог удержать пустившихся источников слез из глаз своих и ни одного не мог выговорить слова. Доктор, унимая его, выговорил:

— Я вижу, что вы чистосердечно раскаиваетесь, то, пожалуйста, не печальтесь; вот я тотчас напишу вам рецепт, от которого верно получите как от болезни, так и от беспокойных ваших мыслей облегчение, и можете ехать в то государство, из которого была ваша невеста. — И, ударивши его по плечу рукою, сказал: — Не тужи, мой друг, скоро будешь здоров.

Доктор пошел в его кабинет для написания рецепта, а милорд остался на постели в различных размышлениях о неверности своей к премудрой маркграфине. Через несколько минут каким он вдруг поражен был нечаянным страхом и удивлением, как увидел вышедшую из кабинета в маске и в преизрядном уборе даму с сими словами:

— Господин милорд, я слышала от моего доктора о несчастной вашей болезни, которая вам приключилась единственно от страстной вашей ко мне любви, и для того, вместо докторского рецепта, сама пришла исцелить вас от сей болезни: будь, мой любезный, здоров, получай себе в любовь дофину, от которой несклонности ты страждешь.

Милорд, видя неожиданное сие приключение, не знал, что ему делать и какой дать ответ; наконец, пришед несколько в рассудок, говорил:

— Ваша светлость, прошу на меня не прогневаться, что я за болезнию моею не могу оказать вам должного моего почтения.

Дофина, севши к нему на кровать, говорила:

— Ну, мой любезный милорд, довольны ли вы моим рецептом, и чувствуете ли вы от вашей болезни облегчение?

— Милостивая государыня, — отвечал милорд, — я за великое почитаю счастие, что удостоился вашу светлость видеть, но вместо облегчения большую тягость на сердце моем чувствую.

— Ах, как я несчастлива! — сказала дофина. — Когда я имела образ докторский, тогда вы не столько чувствовали болезнь и говорили, что одна только я могу вас от оной избавить, а теперь, как я сама явилась перед вашими глазами, то вместо облегчения нанесла сердцу вашему тягость. Какая ж это любовь и какое постоянство, что вы нетерпеливо желали склонности, а теперь стали уже отпираться?

— Ваша светлость, — отвечал милорд, — не присутствие ваше учинило мне отягощение, но разумные ваши рассуждения возобновили в сердце моем прошедшие мои злоключения и обличили меня в моей неверности к прежней моей невесте.

— Итак, я вижу, — говорила дофина, — что ты хочешь отпереться от той, к которой ты присылал своего камердинера с объявлением любви. Виновата ли я, что ты прежде не сдумался о той неверности, которую ты чрез сие сделаешь прежней своей невесте.

— Милостивая государыня, — отвечал милорд, — отчаяние несчастливых моих случаев до того меня доводило; а теперь по разумным вашим рассуждениям я и сам одумался, что, может быть, прежняя моя невеста, неиспытанными божескими судьбами, так как и я, от потопления избавилась; чего ради, не получая достоверного об ней известия, не могу ни с кем иметь любовного обязательства; ежели же сведаю, что ее на свете более уж нет, то клянусь вам всеми богами, что, кроме вас, никого на свете любить не буду.

— А ежели она жива, — говорила дофина, — то ты на ней женишься, а мою любовь, которая неверную твою душу мучила, оставишь? Ах, неверный, какое твое постоянство? Знаешь ли ты, что обидишь ту, за которую завтра же потеряешь безрассудную твою голову?

— Это состоит теперь во власти вашей светлости, — отвечал милорд, — что изволите, то со мной и делайте, а я завтра или сейчас готов лучше лишиться жизни, нежели сделать неверность прежней моей невесте.

— Ах, жестокосердый ругатель, — сказала дофина, — как же ты, не одумавшись, смел адресоваться ко мне с непостоянным твоим сердцем и чрез то мог нанесть чести моей такое поношение, которого б я не хотела сносить и от короля твоего, не только от тебя? Итак, ты, непостоянный, — продолжала говорить дофина, — теперь оставляешь и не хочешь любить ту, которая для любви твоей немалый от богов претерпевала гнев, искавши тебя несколько лет, никогда не думая иметь себе другого супруга. Ах, Георг, опомнись, где твой разум? Куда девалось твое постоянство, где великодушие и твердость? — И, сняв с себя маску, сказала: — Смотри и узнавай любезную твою маркграфиню, которую ты почитал между мертвыми.

Сими последними словами милорд приведен был в неописанное удивление и не мог верить, чтоб сия дама сущая была маркграфиня, но, рассмотря прилежно, в такую пришел радость, что, забыв свою болезнь, вскочил с постели, встал перед нею на колени и говорил:

— О боги, что я вижу! вы едины свидетели, какую отраду ощущает мое сердце, видевши ту божественную красоту, которая через несколько лет нимало не умалилась и не переменила своего намерения.

Маркграфиня, подняв его за руку и любезно целуя, уверяет в непременной любви своей и, севши с ним на кровать, рассказывает ему, каким образом она получила спасение своей жизни.

Таким образом маркграфиня с милордом, проводя весь день в разных разговорах, положили намерение, как можно скорее, для окончания брачного торжества, ехать в Бранденбургию, а через три дня выехали из Венеции.

По приезде маркграфини в свое владение, приказала она приготовить к брачному торжеству великолепнейшую церемонию, по изготовлении которой следовали с великою процессиею в кирку, где благополучно, по претерпении великих несчастий, к неизреченной всех подданных радости, и совершилось брачное сочетание и от всех учинена новому герцогу в верности присяга.

Потом Георг, разговаривая с любезною своею маркграфиней, вспомнил о бывшем на их корабле капитане Марцимирисе и спрашивал у нее, нет ли о нем какого известия?

Маркграфиня отвечала, что Марцимирис жив и находится теперь с любезною своею Терезиею в Сардинии королем. А каким образом он спасся и получил корону, я вам расскажу его историю.

ОКОНЧАНИЕ ИСТОРИИ МАРЦИМИРИСА

— По разбитии нашего корабля, — говорила маркграфиня, — несчастный Марцимирис также ухватился своими руками за одну доску, с которою его, помощию богов, и выбросило волною на Лотарингский берег, где он лежал целые сутки без памяти; а как пришел в прежнее состояние, то отправился в город Турин и, наняв квартиру, спрашивал хозяина о жизни их короля и королевы. Хозяин отвечал ему, что король и королева здравствуют, только в великой уже старости, а наследников у себя не имеют: была у них одна дочь неописанной красоты, которую от них похитил злой дух и содержал у себя целые три года, но незнаемый какой-то человек, именем Марцимирис, от духа ее избавил, за что она обещалась выйти за него замуж; но король наш от гордости оной его дочери за него не отдал, отчего она с печали занемогла и через несколько дней скончалась и погребена в Дианином капище.

«Да где же тот человек, — спрашивал Марцимирис, — который избавил вашу принцессу от духа?» — «Об оном я вам сказать не могу, — отвечал хозяин Марцимирису, — потому что он после смерти принцессиной на третий день пропал без вести. Король посылал его искать по всему государству, но нигде его сыскать не могли; а только нашли после него в той горнице, в которой он жил, пару платья и в одном кармане двадцать червонных да один какой-то перстень, который и теперь хранится у короля; и король очень сожалеет об оном Марцимирисе, для того, что он хотел его сделать после себя наследником, чего ради и публиковано было по всему королевству, что ежели кто его сыщет, тому обещано великое вознаграждение; однако ж и до сего времени никакого о нем известия нет».

Слышавши сие, Марцимирис очень обрадовался, что перстень его, которому духи повинуются, цел, воображая себе, что когда он получит перстень, то может отыскать супругу свою Терезию. Итак, пошел прямо в королевский дворец, где, увидевши его, один лакей, который находился у него в услугах, побежал и объявил королю. Король, несказанно обрадовавшись, приказал Марцимириса позвать к себе и, приняв его с великою ласкою, спрашивал: «Где вы столько времени находились?» — «Ваше величество, — отвечал Марцимирис, — когда любезная ваша дочь скончалась, тогда я от несносной печали не хотел больше на свете жить, ушел в лес и хотел сам себя предать смерти, но некоторые люди меня от того избавили, и я, пришед к морскому берегу, севши на корабль, отправился в Бранденбургию и, приняв там службу, пожалован был капитан-командиром. Будучи же для некоторой экспедиции с ее высочеством Бранденбургскою маркграфинею на море близ Арабского острова, корабль наш жестокою бурею разбило, ее высочество и бывшие при ней спаслись ли от потопления, того я не знаю, а я, без всякого чувства, выброшен на одной доске на морской берег владений вашего величества».

«Я очень радуюсь, — говорил король Марцимирису, — что я вижу вас здоровым, и как я не имею у себя детей, то желаю, за твои услуги моей дочери, сделать моим наследником».

Марцимирис со всевозможною учтивостию благодарил короля за высочайшую его милость, препроводив с ним несколько времени в разных разговорах, а потом король приказал принесть Марцимирисово платье, кошелек с червонцами и перстень. Увидевши свой перстень, Марцимирис говорил королю: «Ваше величество, когда я получил сей перстень, то, может быть, и дочь вашего величества опять сыщется».

Король, удивившись сему, говорил: «Возможно ли статься, чтобы вы сим перстнем могли оживотворить дочь мою, которая уже другой год скончалась, и в присутствии нашем, чему и сам ты был очевидным свидетелем, погребена в Дианином капище! А ежели вы сие сделаете, то она никому, кроме вас, женою не будет».

«Ваше величество, — отвечал Марцимирис, — я больше думаю, что дочь ваша опять находится у того же духа, от которого я ее избавил».

«Господин Марцимирис, — говорил король, — я не могу понять, каким бы образом могло сие случиться; разве дух после погребения унес мертвое тело и силою своею ее оживотворил?»

«Нет, ваше величество, — отвечал Марцимирис, — мне воображается, не сделано ли от того духа во время принцессиной болезни какого ни есть фальшивого корпуса, который под именем принцессиным и погребен в Дианином капище, а она в то время унесена по-прежнему в его жилище. Не изволите ли для достоверности приказать теперь освидетельствовать ее гробницу?»

Король тотчас приказал заложить карету и вместе с королевою и Марцимирисом приехали в капище Дианино и, открыв принцессину гробницу, в великое пришли удивление, что вместо ее тела нашли лежащую во всем уборе восковую статую, почему король и королева действительно уверились, что дочь их унесена духом; для того, обняв Марцимириса, с великими слезами просили и клялись наистрашнейшими клятвами, что ежели он дочь их сыщет, то они верно, выдавши ее за него, учинят наследником своей короны.

Марцимирис, выпросивши у короля три тысячи червонных и наняв корабль, отправился в город, где он с принцессою расстался и, прибыв туда, спрашивал у жителей:

«Пожалуйста, скажите, с год тому времени жил в здешнем городе человек, именем Марцимирис, с своею женою: здесь ли он ныне или куда выехал?»

«Марцимирис давно уже отсюда уехал, — отвечали ему городские жители, — а жена также хотела из здешнего города ехать, но в тот же день, как муж ее оставил, вселился в тот дом злой дух, который ее всякий день немилосердно мучил, и никто к тому дому приблизиться не смел; несколько уже раз здешние жители собирались и хотели сего духа выгнать, но никоим образом сделать того не могли, и он многих дьявольскою силою лишил жизни».

Услышав сие, Марцимирис чрезмерно обрадовался и уверил жителей, что он сего духа не только из дома, но из города вон выгонит.

«Пожалуй, не ходи, — говорили они ему, — мы верно знаем, что как бы ты отважен ни был, но как скоро войдешь в сей дом, то жив оттуда не возвратишься».

Марцимирис, надеясь на силу своего перстня, пошел с великою поспешностью к тому дому, и как вошел на двор, то вдруг сделался такой превеликий вихрь и шум, что казалось, и здание того дома может разрушиться; но Марцимирис, имея на своей руке перстень, вошел без всякого ужаса и прямо в спальню и увидел любезную свою супругу, лежащую на постели без всякого чувства; а бывший прежде его товарищем мальчик выбежал к нему навстречу из другой горницы и говорил: «А, господин Марцимирис, зачем вы сюда пришли? Не думаете ли меня еще по щеке ударить и жену свою опять к себе получить? Нет, мой друг, теперь уже не прежнее время. Да видно, что вы ее и сами не любите, что, оставя одну, целый год скитались неведомо где; и для того извольте с честию отсюда убираться, а ежели вы добровольно не выйдете, то я вам дам такую пощечину, что от моего удара в одну минуту испустишь несправедливый дух твой». И, подняв руку, хотел его ударить, но Марцимирис, разжав свою руку, уставил против его глаз перстень, который как скоро дух увидел, то повалился Марцимирису в ноги, крича голосом: «Господин Марцимирис, пожалуй, не мучь меня, сними свой перстень, а я во всем, что тебе угодно, повинуюсь».

«Нет, злодей, — говорил Марцимирис, — я до тех пор не перестану мучить, пока ты мне не скажешь, какой ты человек и для чего разлучил меня с моею женою».

Мальчик, лежа у него в ногах, сказывал: «Я тот же Жени-дух, у которого ты в доме взял принцессу и который вас перенес в Сардинское королевство, а после, как ты на ней женился, то я всегда невидимо следил за тобою и старался сделать тебе затмение, чтобы ты потерял свой перстень, который ты по старанию моему и забыл в своем платье у сардинского короля, почему я, не имея уже опасности, и разлучил вас с вашею супругою, в чем приношу тебе мое извинение, только помилуй и не мучь меня».

«Да для чего же ты не перенес принцессу, — спрашивал Марцимирис, — в тот же дом, где прежнее было твое жилище?»

«Нельзя было мне этого сделать, — отвечал дух, — потому что когда вы у меня были и, снимая с руки перстень, клали себе в карман, в котором был у вас платок, а после, вынувши платок, утирались, который и теперь там лежит; почему мне войти туда уже невозможно. Да, пожалуй, сделай милость, — говорил дух, — не мучь меня, скажи, что вам надобно: я все для вас сделаю, только сними с своей руки перстень или зажми его в руку».

Марцимирис зажал перстень в руку, а дух, вставши, говорил: «Что изволите приказать делать?» — «Первое я тебе повелеваю, — говорил Марцимирис, — чтобы жена моя так была здорова, как в то время, когда я на ней женился».

Лишь только он сие выговорил, то в тот же момент Терезия, вскоча с постели и прибежав к Марцимирису, бросилась ему на шею и, обливаясь слезами, говорила: «Ах, любезный Марцимирис, я уже совсем отчаивалась вас видеть, думая, что вы, верно, меня оставили».

Марцимирис, указывая на духа, который в образе мальчика стоял у дверей, сказал: «Вот этот каналья причиною нашего разлучения».

Терезия, смотря на духа, дрожала от страха.

«Видишь ли ты, бестия, — сказал Марцимирис духу, — как она от тебя напугана; я хочу, чтоб этот страх был уничтожен».

Дух, повинуясь владетелю перстня, взглянул на Терезию и сказал, что она может быть спокойна и не бояться его, от чего в ту же минуту Терезия пришла в настоящее свое положение и препроводила остальное время дня с Марцимирисом в неописанной радости. Когда же вошла Анастасия и увидела Марцимириса, сидящего с своей супругой, а духа стоящего подобно невольнику, то воскликнула: «А, милостивый государь, еще боги милосердны до нас, что послали тебя для нашего избавления».

Потом Терезия приказала Анастасии подавать ужинать, и когда она принесла обыкновенно приготовленное кушанье, то Марцимирис, оборотясь к духу, приказал принесть лучшего кушанья и разных напитков, что и было им исполнено в одну минуту чудесным образом. Притом Марцимирис сказал духу, что он у него до тех пор будет в услугах, пока захочет его отпустить, на что дух отвечал, что он должен теперь ему повиноваться, потому что он нашел свой перстень.

По окончании ужина Марцимирис с своею супругою препроводили ночь в спальне без всякой боязни. А поутру, вставши, он сказал духу, что желает, чтоб его с супругою и с Анастасиею перенесли в Сардинское королевство, в Терезиину спальню, и что его услуги тогда ему больше не надобны будут. Едва Марцимирис сие успел выговорить, как увидел свое желание исполненным. Терезия тотчас побежала к своим родителям, которые, увидя ее, не знали, что от радости делать. Испуская источники слез и обнимая дочь свою, спрашивали, какими судьбами могла она опять к ним возвратиться.

«Любезный мой супруг Марцимирис в другой раз избавил меня от того же духа, который меня и прежде от вас похитил».

«Как, — говорил король, — разве вы с ним браком соединены?».

На что Терезия, обнимая его колена, отвечала:

«Могла ли я поступить иначе, будучи два раза избавлена им от Жени-духа?»

«Где же теперь Марцимирис?» — спрашивал король.

«Он в моей спальне», — отвечала Терезия.

Потом король велел позвать Марцимириса, встретил его с распростертыми объятиями и, в знак благодарности за избавление дочери, уступил свою корону. На другой день публично объявил его своим зятем и наследником Сардинского и Лотарингского королевства, чего ради учинена присяга от подданных с великою радостию. Через несколько месяцев король и королева скончались, будучи в совершенной старости. Марцимирис с Терезиею предали их тела погребению в Дианином капище с надлежащею церемонною, а сами препровождают жизнь в Турине во всяком благополучии.


По окончании маркграфинею Марцимирисовой истории Георг говорил ей:

— Теперь и мы должны богам принесть нашу благодарность, ибо хотя они и наказали нас по своему правосудию разными несчастливыми приключениями, но, не лишая нас жизни, привели неиспытанными судьбами желание наше к благополучному окончанию.

Маркграфиня, по совету любезного своего супруга, общо с ним приносили богам честнейшие жертвы, а подданным своим оказали великие знаки своей милости.

Таким образом, Георг, будучи бранденбургским герцогом, за благоразумное правление своим владением был любим всеми своими подданными, прославив имя свое во всей Германии и, дожив с премудрою маркграфинею до самой глубокой старости, к немалому сожалению своих подданных скончались — прежде Георг, а после, через два месяца, и маркграфиня, оставляя по себе достойных престола своего наследников.

Загрузка...