Глава восьмая

Третьи сутки разъезжал Андрей Бочаров по соединениям и частям, оборонявшимся под Курском. В первом же соединении он увидел так много нового, что вначале даже не поверил этому и с еще большей придирчивостью вникал в дела и быт войск. Прежде всего Бочаров, хорошо зная войска первого полугодия войны, отметил резкие изменения в людях, в их отношении к войне, в их поведении и организованности. Тех самых «запасников», которые в сорок первом году массой влились в кадровые соединения и снизили их боеспособность, теперь даже назвать нельзя было «запасниками». Тридцати-, сорока-пятидесятилетние мужчины, те самые, что в сорок первом году намертво врастали в землю при первом же выстреле, теперь стали настоящими кадровыми солдатами, которые не только поняли, что такое война, но и своим опытом постигли ее суровые, неумолимые законы. Эти солдаты, для которых в начале войны саперная лопата и лишняя пара гранат казались ненужной обузой, теперь выпрашивали «еще» хотя бы сотню патронов и десяток гранат», без напоминаний днем и ночью копали землю, душой поняв, что земля не только кормилица, но и поистине мать родная и спасительница солдата на войне.

Но самое главное, что отметил Бочаров в людях, это было «умение жить на войне». Не видел он больше наспех вырытых нор и конур, где не только жить нормально, но и сидеть-то по-человечески невозможно, не питались больше солдаты одними сухарями и галетами или тем, что удастся добыть у местных жителей, не валялось снаряжение, вооружение, боеприпасы без присмотра.

Бочаров насмешливо вспоминал теперь бесконечные хлопоты и тревоги при выходе войск на длительные полевые учения в мирное время. Тогда какую-нибудь роту, уходившую на суточное учение, опекали и благоустраивали десятки командиров, политработников и начальников из батальона, полка, а часто и из дивизии. Все суетились, бегали вокруг этой роты, напоминая и проверяя, взято ли то-то и то-то, запаслись ли тем-то и тем-то. И всегда при выходе в поле оказывалось, что то-то и то-то не взяли, то-то и то-то забыли, тем-то и тем-то не обеспечены. И мчались к начальству и от начальства офицеры связи, посыльные, запросы, требования. Теперь же, в условиях куда более трудных, та же рота снималась с места своего расположения, уходила на десятки километров, воевала, и все обстояло благополучно. Никто особенно ее не опекал, не наставлял, не требовал, не проверял, а все шло нормально, своим чередом.

Утром 27 июня Бочаров вместе с комиссаром полка батальонным комиссаром Панченко пришел в батальон капитана Лужко. Настороженно и неприветливо встретил их молодой комбат. Он все время отмалчивался, и говорил один Панченко. Высокий, худой, с продолговатым, остроносым лицом Панченко по внешнему виду и по возрасту выглядел значительно старше своих тридцати восьми лет.

— Вот так второй год в воде, в снегу, в грязи, — с украинским акцентом говорил он Бочарову, показывая залитые водой окопы и ходы сообщения, — и привыкли люди, понимаете, привыкли, живут нормально.

— Хороша привычка, — угрюмо возразил Лужко. — От такой привычки мы до лета чирьи у бойцов вывести не можем.

— Ну, ты вообще скептик по характеру, — махнул на него рукой Панченко, — все тебе черным кажется.

— При чем тут черное? — с еще большим раздражением возразил Лужко. — У нас некоторые на войну привыкли смотреть как на легкую обязанность. Воюют люди и живут как дома. А того не видят, как трудно солдату на войне.

— А кто это некоторые? — с вызовом спросил Панченко.

— Вот хотя бы Верловский, — ответил Лужко, — знаменитый помпохоз полковой. Я у него Христом-богом прошу: дай хоть десяток комплектов обмундирования запасного, старенького какого-нибудь, латаного. Дожди льют, а наблюдать-то за противником надо. Просидит человек смену под дождем, промокнет до костей, а переодеться не во что. А Верловский твердит одно: не положено да не положено. У нас много до войны было «не положено», а война все это переломала.

Бочаров с интересом прислушивался к спору комбата и комиссара, но сам не вмешивался, чувствуя раздражение Лужко и недовольство Панченко. Оба они были так различны и по внешности и по характерам, что Бочаров вначале подумал, что их разногласия не принципиальны, а лишь следствие этого различия.

Но вечером, когда, обойдя все позиции батальона, мокрые и грязные Бочаров, Панченко и Лужко возвратились на командный пункт и спор разгорелся с еще большей горячностью, Бочаров понял, что разногласия между этими офицерами не случайны.

— Я все понимаю, — горячился Лужко, — конечно, кажется правильным: командир первым поднялся в атаку, воодушевил подчиненных и рванулся на врага. Но правильно это только внешне. Вы помните, когда немцы ночной атакой заняли у меня высоту сто девять? И высотка-то — бугорок всего, а отбивать пришлось контратакой. Как всегда, первыми вскочили командиры рот, за ними взводные. «В атаку! За мной! Ура!» Они-то рванулись, «ура» крикнули, а роты лежат, огнем прижаты. И вот итог: оба командира рот ранены.

— Так что ж, по-твоему, командир не должен людей в атаку водить? — спросил Панченко.

— Должен, только не так, как мы это сейчас делаем.

— А как же?

— Нельзя командиру первым в атаку бросаться.

— А как же иначе? Кто же людей в атаку поведет?

— Тот же командир роты, взвода, но он не геройствовать должен, а управлять своим подразделением.

— То есть как это управлять?

— А очень просто: находиться позади своего подразделения, видеть всех и командовать.

— Ишь ты, чего захотел, — иронически улыбаясь, сказал Панченко. — Да это, если ты хочешь знать, традиция и особенность нашей армии. Разве ты не знаешь, как Климент Ефремович, Семен Михайлович, Михаил Васильевич, я уже не говорю о Чапаеве, Котовском, Пархоменко, Щорсе, сами в атаку бойцов водили? Шашку вон и вперед, самым первым на врага, а за ним лавина!..

— Семен Прокофьевич, — остановил Лужко горячую речь Панченко, — товарищ комиссар! Времена сейчас не те. Тогда нужно было и можно было всем командирам, даже самым большим, первыми в атаку бросаться. А сейчас, при таком огне напрасно гибнет командный состав, теряется управление подразделениями. В итоге — неудачные атаки и снова жертвы.

— Ну, знаешь, — рассердился Панченко, — что командир первым в атаку идет — это незыблемый закон, это традиция нашей армии и только нашей.

— Уж если говорить о традициях, то и в русско-японскую и в первую мировую войну офицеры тоже шли впереди своих цепей. С легонькой шпажкой, парадным шагом, под барабанный бой. Да это еще что! А Суворов? А Багратион со знаменем на крепостную стену первым лез! А генерал Раевский со своими сыновьями? Так что эта традиция уходит в далекое прошлое. И зародилась она в других условиях.

— Вот что, Петро, я тебе по-дружески советую: выбрось ты эту блажь из головы и не вздумай свою теорию проводить в жизнь. Иначе мы тебе так набьем одно место, что ты долгонько сесть не сможешь. Я знаю, что у тебя еще есть одна теория и тоже очень вредная.

— Это насчет траншей, что ли? — хмуро спросил Лужко.

— Вот именно, насчет траншей.

— А что же в ней вредного?

И опять между ними разгорелся яростный спор. Лужко доказывал, что рекомендованная уставами так называемая «очаговая» система обороны, основу которой составляли отдельные окопы на стрелковое отделение в виде «усов», ослабляет устойчивость войск в обороне и облегчает противнику ее прорыв, что боевая практика, сама война отвергли эту систему, возродив к жизни сплошные траншеи, которые и укрывают личный состав, и маскируют оборону, и дают возможность свободно маневрировать силами и средствами.

Панченко же упорно настаивал, что нужно делать то, что рекомендовано уставами, что Лужко по молодости и горячности заблуждается, опять называл Лужко нигилистом, своевольным человеком и опять предупреждал его об ответственности за отступление от уставов, за нарушение установленных норм и правил.

Теперь Бочаров со всей отчетливостью видел, что спор этот не случаен. Это была борьба того нового, что родилось в ходе войны, с тем устаревшим, что осталось от довоенного времени. Понимая, что Лужко прав, основывая свои утверждения на конкретном опыте войны, а Панченко вместо доказательств только упорно ссылается на уставы и узаконенные положения, Бочаров не выдержал и вмешался в опор.

— Я не согласен, с вами, Семен Прокофьевич, — заговорил он, вглядываясь в лицо Панченко. — Жизнь непрерывно движется, ее нельзя остановить. То, что вчера было хорошо, сегодня уже плохо, а завтра — преступно. Так и уставы наши. Они во многом устарели, их нужно очень серьезно пересматривать.

— Как пересматривать? — удивился Панченко.

— Заново писать, в свете новых требований войны.

Панченко с минуту растерянно смотрел на Бочарова, не понимая, как может представитель Наркомата обороны так неуважительно говорить об уставах. Он даже усомнился, действительно ли этот полковник тот человек, за кого он себя выдает, но, вспомнив, что сам проверял его документы и что о нем командиру полка звонил лично командир дивизии, решил прекратить невыгодный для него спор.

— Наше дело солдатское, — не глядя на Бочарова, сказал Панченко, — напишут новые уставы, будем новые выполнять, а сейчас давайте-ка лучше спать. Уходились за день-то, ноги как не свои.

— Товарищ полковник, — вдруг попросил Лужко, — расскажите, как там Москва живет.

— Расскажите, Андрей Николаевич, — поддержал и Панченко.

— Хорошо, — согласился Бочаров.

До поздней ночи говорил Бочаров, но ни он, ни Панченко, ни Лужко, ни командиры и штабы соединений и частей, оборонявшихся под Курском, не знали, что в это самое время, в ночь с 27 на 28 июня 1942 года, немецкое главнокомандование приказало с утра 28 июня начать отложенную ввиду проливных дождей и сильных ветров операцию «Бляу». Это была последняя спокойная ночь под Курском и Белгородом.

Загрузка...