Глава первая. Мои родные

…Как литературно красиво было бы начать воспоминания балерины с такой фразы: «Я с самого раннего детства мечтала только о танце». Красиво, но не совсем верно. Потому что сначала меня привлекали совсем иные занятия: то хотела стать пожарным, то дворником – очень нравилось поливать двор из большого шланга, то кондуктором, чтобы целый день кататься на трамвае. В мечтах воображала себя «лельчиком» (летчиком) в военной форме и с крылышками на фуражке.

…Почему жизнь складывается так, а не иначе? Почему моей жизнью стал Танец? Думаю, многое в судьбе человека зависит от того, что в нем заложено с детства, от тех людей, которые его окружали, от самой атмосферы дома. И чтобы понять, как формируется главный (зачастую подсознательный) ориентир, ведущий его по жизни, надо знать историю семьи, ее корни.

История семьи

В детстве помню рядом с собой маму и бабушку Наталью Константиновну (мамину маму), которую я звала Мамусей. А еще у меня было три тети – родная мамина сестра Марина, ее сводные по отцу сестры – Ленора (Норочка) и Маргарита (Маргоша) – и один дядя, мамин брат Сережа. Мой дедушка Густав Густавович (мамин отец) раньше имел другую семью, и сложилось так, что его дочери от первого брака с Марией Александровной Крестовской (драматической актрисой) и дети от второго брака общались, дружили между собой. Моя мама даже больше дружила со своими сводными сестрами Норочкой и Маргошей. Норочка тоже поселилась в нашем доме, и у нее была кошка Катька. Все почему-то очень возмущались: как не стыдно так называть кошку, когда у тебя племянница Катя?! Зато я была в восторге! Кошку я обожала, и мне, наоборот, безумно нравилось, что ее назвали моим именем, как будто в честь меня. Отдельно от нас жила только Маргоша, но из своих теток именно ее я больше всех любила, – может быть, как раз потому, что походы к ней в гости (в отличие от каждодневного общения с другими членами семьи) казались событием, праздником. Мужа Маргоши, Константина Михайловича, мы все звали дядя Кот, его младшего сына, тоже Константина, звали Котиком, старшего сына – Мишей, и я всегда с нетерпением ждала, когда мы пойдем в гости к «Миши-Котикам» – моим большим друзьям…

Моего дедушку Густава Густавовича я никогда не видела, потому что родилась через два года после того, как его не стало. Но мама часто рассказывала о своем отце, и с него начинается для меня история нашей семьи.

Густав Густавович Шпет был известным ученым, вице-президентом Академии художественных наук, профессором Московского университета и Высших женских курсов, членом художественного совета МХАТа, профессором Академии высшего актерского мастерства. Он занимался философией, лингвистикой, этнографией, логикой, психологией, создал Институт научной философии, Вольную ассоциацию творческой и вузовской интеллигенции.

Родился дедушка в 1879 году в Киеве, а его имя – Густав – имеет шведские корни. По метрике (и даже на старых визитных карточках) он – Густав Иванович, потому что отца звали Иван-Болеслав: мой прадедушка и его жена Марцелина Иосифовна (моя прабабушка) были поляками. Когда после революции выдавали паспорта, дедушка поменял отчество, он говорил: «Густав Иванович звучит довольно глупо, пускай будет Густав Густавович».

В Киеве он обучался на физико-математическом факультете Университета Святого Владимира, однако затем увлекся психологией и перешел на кафедру философии и психологии историко-филологического факультета. По окончании университета Густава Шпета оставили на кафедре, но его учитель, выдающийся русский психолог Георгий Иванович Челпанов, к тому времени уже работавший в Москве, пригласил туда и своего ученика.

В Москве дедушка появился в 1907 году и начал преподавать на Высших женских курсах и в Алферовской гимназии. Его лекции пользовались огромным успехом, их посещала и Марина Цветаева – вместе с будущей женой дедушки, Натальей Константиновной. Да, сложилось так, что дедушка женился на своей ученице. Этот брак весьма не одобряли ее родственники – Гучковы, и особенно отец, Константин Иванович. Смущала большая разница в возрасте будущих супругов, к тому же известный профессор имел двух детей от первого брака, не считался состоятельным человеком, да и вообще не интересовался деньгами. Не спасало положение даже дворянское происхождение Шпета, хотя сама Наталья Гучкова принадлежала к купеческому сословию. Любимица семьи, она, по мнению близких, могла рассчитывать на более блестящую партию. Родными дядями Натальи Константиновны были председатель Государственной думы, лидер Партии октябристов Александр Иванович Гучков, московский городской голова Николай Иванович Гучков, пианист и дирижер Александр Ильич Зилоти, а двоюродным дядей – композитор Сергей Васильевич Рахманинов.

Так как дедушка уже однажды вступал в церковный брак, их с бабушкой даже венчать ни в одном храме не соглашались – еле-еле уговорили совершить обряд тюремного священника из Бутырок. Но, невзирая на все препятствия, семья сложилась, родились дети, и молодая жена полностью взяла на себя заботы по дому, освободив мужа для научных трудов; она даже научилась печатать на машинке, чтобы перепечатывать его работы, написанные крайне неразборчивым почерком. Мама помнит, что, когда отец занимался, дома все ходили на цыпочках и говорили шепотом. А такого времени, когда бы он не работал, просто не существовало. Работать он любил, работал увлеченно, и единственное, с чем не мог справиться, – со свободным временем. Отдыхать не умел, никогда в жизни никуда не ездил в отпуск – ни на дачу, ни на какие курорты.

А семья на лето обычно покидала город: снимали дачу в Подмосковье – на Сходне, в Химках, в Хлебникове, три года жили в Тарусе, как-то раз ездили на Украину в Лещиновку. Года два отдыхали в усадьбе Борок (позднее ставшей музеем «Поленово»). В то время в усадьбе еще жил сам художник Василий Дмитриевич Поленов, который и построил там огромный дом, наполнив его различными предметами культуры и быта Востока. Василий Дмитриевич чрезвычайно увлекался Востоком, много ездил, посещал Египет, и его интереснейшая коллекция, собранная в поездках, полностью занимала в доме три комнаты: фактически дом стал музеем еще при жизни Поленова, там даже появлялись первые «экскурсанты» – местные жители. В таком доме-музее бабушка с детьми и проводила лето. Маме (тогда двенадцатилетней девочке) разрешали навещать тяжело больного Василия Дмитриевича, который в то время уже лежал, не вставая. Каждое утро она прибегала к нему и приносила свежий полевой цветок. Цветок ставился в маленькую красивую вазочку (ее после смерти художника подарили маме)…

В обширной усадьбе гостило обычно немало интересных личностей: приезжал Юрий Александрович Завадский со своей женой Верой Петровной Марецкой, совсем молодой Ростислав Плятт, известные писатели и художники. Мама рассказывала, как замечательно они там проводили время: Оля и Наташа (дочери Поленова) даже спектакли самодеятельные ставили, и все с удовольствием принимали в них участие. Только дедушку никогда не удавалось заманить туда надолго – он приезжал лишь навещать семью. Иногда появлялся днем на несколько часов, иногда оставался ночевать – и каждый раз маялся без дела. Больше чем на три дня его не хватало – это было выше его сил! Зато присылал письма – очень интересные, со всякими сказками, сочинял каждому по письму на нескольких страницах…

Прекрасная библиотека, которую собрал дедушка, включала не только книги по философии, психологии, логике, этнографии и другим его научным интересам, но и художественную литературу, поэзию (русскую и зарубежную – он знал семнадцать иностранных языков!), великолепные альбомы с репродукциями картин. Библиотека оказалась настолько обширной, что ни маме, ни другим детям ни разу не пришлось обращаться за книгами ни в какие другие.

Дедушка интересовался искусством, любил театр, был в курсе всех театральных событий и литературных новинок, поддерживал дружеское общение с кругом Андрея Белого и Валерия Брюсова, с Максимилианом Волошиным. В Москве Борис Пастернак приходил слушать лекции профессора Шпета в университете, а еще раньше в Киеве у него училась Анна Ахматова.

Мама не раз рассказывала, как в нашем доме собирались известные ученые, знаменитые актеры, поэты, художники – и тогда начинались занимательные беседы, веселые розыгрыши, чудесно пела цыганские романсы Анна Толстая (внучка Л. Н. Толстого). Часто бывали театральные друзья дедушки: Василий Качалов, Иван Москвин из МХАТа, Александр Таиров, Алиса Коонен из Камерного театра, Всеволод Мейерхольд (для него дедушка перевел «Даму с камелиями» Александра Дюма). Захаживал и знаменитый мхатовский администратор Федор Михальский, который описан у Булгакова в «Театральном романе» (как, впрочем, и другие завсегдатаи нашего дома – артисты МХАТа-2). Так что в театры мама (да и ее родители) в основном ходила не по билетам, а по контрамаркам – сидела на ступеньках, устраивалась на бортиках лож, – пересмотрела так вообще чуть ли не весь московский театральный репертуар. Посещали наш дом и Михаил Булгаков, и Юрий Олеша. В 1989 году вышла книга воспоминаний Любови Евгеньевны Белозерской-Булгаковой (второй жены Михаила Афанасьевича); почти все названные в книге фамилии – это друзья нашего дома, на опубликованных фотографиях – тот же общий круг замечательных людей.

В истории семьи Шпетов были разные периоды, и, наверное, самым спокойным и благополучным можно считать тот, который пришелся на годы, когда дедушка работал в Академии художественных наук (в 1923 году дедушка стал вице-президентом ГАХН, а уже в 1929-м академию закрыли). Но, конечно, все, что выпало на долю того поколения России, – революция, Гражданская война, голод, разруха, а потом и сталинские репрессии – в полной мере коснулось и нашей семьи. Мама помнит, как после революции (ей тогда исполнилось только три года) в комнате стояла печка-буржуйка, с которой капала сажа; зачастую оказывалось, что печку нечем топить, а случалось, что и угорали. Помнит, как варили жуткий суп из селедочных голов, как собирали желуди в парках, сушили, мололи и готовили желудевый кофе. Однако бабушка оказалась очень практичной и приучила всех переносить бытовые трудности без жалоб. Она распускала когда-то модные вязаные одеяла и из них вязала детям одежду, сама делала обувь для домашних – сплетала из веревок подметки, а на них закрепляла всякие тряпочки. Иногда бабушка шила по ночам на заказ. Вот некоторые характерные штрихи, рисующие тогдашнюю жизнь: когда мама пошла в школу, она брала с собой на завтрак черный хлеб с вареной картошкой, или с луком, или просто с горчицей. Так и в игрушки играли: куклы «ходили друг к другу в гости» и «угощались» бутербродами с картошкой, с луком, с горчицей. Дети думали, что именно так и принимают гостей! А к шестнадцатилетию маме сшили платье (выходное!) – из коричневой байки в черную клеточку.

С 1920 года профессору Шпету не давали заниматься философией, так как официальной наукой признавалась только философия марксистская, которую он отвергал. В какие-то периоды он вообще оставался без работы: как раз перед тем, как мама поступила в школу, дедушку изгнали из Московского университета, а Академия художественных наук еще только создавалась. Иногда единственным заработком оказывались его переводы Диккенса, Байрона, Теккерея, других классиков. (Уже после войны, когда собрались издавать сочинения Гегеля, оказалось, что не все его труды переведены. Тогда взяли перевод «Феноменологии духа», выполненный Г. Г. Шпетом, издали – но фамилию переводчика не указали.)

А впереди ждало самое страшное – в 1935 году дедушку арестовали по нелепому обвинению в антисоветской деятельности, выслали на поселение в Енисейск, потом перевели в Томск. Там в 1937-м арестовали снова, а семье сообщили, что ему дали десять лет без права переписки. В 1956 году выдали справку, что в 1940-м дедушка умер от воспаления легких. И только значительно позже, уже во времена перестройки, из раскрытых архивов стало известно, что Г. Г. Шпет был расстрелян 16 ноября 1937 года в Томске по приговору «тройки» без суда…

Я никогда не видела своего дедушку, но росла в атмосфере благоговейной памяти о нем. К нам домой продолжали приходить ученики Густава Густавовича, которые говорили о дедушке с обожанием, как о необыкновенной личности – человеке широко и разносторонне эрудированном, ярко талантливом, с незаурядными душевными качествами. Отзвук влияния этой личности иногда проявлялся совсем неожиданно – однажды, когда я уже стала балериной, на гастролях в Америке наш переводчик (из эмигрантов) сказал мне, что его отец очень хочет со мной познакомиться. Смущенная, но и заинтригованная, я поехала с ним куда-то на окраину Нью-Йорка. В крохотной квартирке, в доме, похожем на нашу хрущевку, нас ожидал пожилой человек, который оказался учеником Густава Густавовича. Меня поразило его волнение при нашей встрече: он искренне растрогался! По тому, как он говорил, как смотрел на меня, я поняла, что дедушка остался для него воплощением чего-то идеального.

Знаю, что во многих семьях от детей скрывали истории репрессированных родственников. И люди вырастали, не зная своих родных, своих корней, – тогда вообще вытравляли корни. Жестко утверждалась единая политика государства: есть один «Отец народов», а все остальные родственные связи между людьми уже не должны иметь никакого значения. Люди боялись – боялись за себя, за своих близких, за судьбу детей: «член семьи врага народа», «родственники за границей» – очень опасные пункты в анкетах, и многие предпочитали забывать, отказываться от такой родни. Но у нас в доме никогда не скрывали правды: я всегда знала все и о своем деде, и о своем родстве с Рахманиновым. А ведь Сергей Васильевич уехал из России в 1917 году, вскоре после революции. Причем правильнее было бы сказать, что он не эмигрировал – его пригласили на гастроли в Стокгольм, и после этих гастролей Рахманинов просто не вернулся. Конечно, у нас ни связи с ним никакой тогда не могло быть, ни переписки. Те, кто остались за границей, прекрасно понимали, что, если они будут нам писать или как-то пытаться связаться с родными, это может повлечь за собой крайне нежелательные последствия…

Но в нашей семье разговоры, воспоминания о Рахманинове не стали запретной темой, и я с гордостью отношусь к тому, что я его родственница (хотя и дальняя). Забегая вперед, могу сказать, что в моей жизни балерины многое связано с музыкой этого великого композитора: на музыку Рахманинова Касьян Ярославич Голейзовский сочинил для меня и Саши Хмельницкого чудесный концертный номер «Романс»; в балете «Паганини», созданном Леонидом Михайловичем Лавровским на музыку «Рапсодии на темы Паганини» Рахманинова, я исполняла партию Музы. А в последние годы моих выступлений я танцевала «Элегию» Рахманинова, изумительный номер, который поставил Владимир Васильев, – пожалуй, наиболее мне близкий по настроению, подаривший истинное наслаждение возможностью воплотить музыку пластикой и танцем.

Сейчас так ругаю себя, что, когда мы первый раз приезжали с театром в Америку в 1959 году, я не встретилась с дочерьми Сергея Васильевича, которые тогда еще были живы. Они жили не в Нью-Йорке, а где-то в пригороде, приехать сами на спектакль не могли, но передали мне приглашение прийти к ним в гости, чтобы повидаться. А для меня тогда (по молодости, по глупости) подобное приглашение казалось совсем не интересным: столько всего другого, гораздо более привлекательного манило со всех сторон! Подумала: «Ну что я поеду со старухами встречаться?» И не поехала, а сейчас бесконечно жалею об этом…

Еще одна история с «родственниками за границей» случилась в 1964 году во время наших с Володей Васильевым первых гастролей во Франции. С детства я знала, что в Париже живет баба Маша, родная сестра моей прабабушки, – время от времени от нее каким-то образом доходили весточки. И вот здесь, в Париже, я впервые с ней повидалась. Мы танцевали в Театре Сары Бернар, и как-то раз наша переводчица осторожно спросила, как я отнесусь ко встрече с Марией Ильиничной Гучковой – той самой бабой Машей. Конечно, я очень заинтересовалась и предложила подъехать, куда она укажет. К тому времени я уже достаточно повзрослела и понимала, что такие возможности нельзя упускать. Но переводчица сказала, что Гучкова сама приедет к нам в отель. Думаю, Мария Ильинична хотела оговорить эту встречу заранее, потому что не знала, как мы себя поведем в такой ситуации. После долгих лет, когда нельзя было видеться, нельзя напоминать о себе, она могла опасаться: вдруг я, человек, воспитанный при советской власти, не пожелаю или побоюсь встречаться с эмигранткой. И вот в наш номер вошла маленькая, сухонькая пожилая женщина, которая, однако, обладала великолепной осанкой и держалась с большим достоинством. «А ну-ка встаньте! – сразу сказала она, и мы с Володей вытянулись перед ней, словно маленькие дети. – Вот я пришла взглянуть, какие у нас в роду появились отпрыски». Чувствуя себя довольно скованно, я обратилась к ней по имени-отчеству, но она тотчас остановила меня: «Да какая я тебе Мария Ильинична? Я твоя бабка, и нечего ко мне на «вы» обращаться!» Придирчиво оглядев нас, заявила, что в нашем роду были знаменитые композиторы, пианисты и «нужно поддерживать его на должном уровне». «Слышала, – продолжала баба Маша, – ты стала известной балериной, так я приду посмотрю!» Конечно, мы с Володей тогда особенно волновались во время выступления, а потом с облегчением и удовольствием услышали от нее после концерта: «Да, меня не обманули – вы держите высоту»…


Сейчас в нашей жизни многое изменилось. Даже всегда предельно осторожная мама теперь открыто рассказывает журналистам о нашей родословной, дает интервью по телевидению. Она ходит в дворянские собрания, ездила в имение Рахманинова в Тамбов на юбилейные торжества. Как раз во время этих празднеств мы познакомились с одним дальним родственником мамы, и это его заслуга – восстановление имения Рахманиновых, организация и проведение юбилея. Интересно, что по облику, фигуре, осанке он сам очень похож на Сергея Васильевича…

Сейчас имя Густава Густавовича Шпета возвращено истории, науке и культуре России, он официально реабилитирован. Издаются и переиздаются его труды, по намеченным им направлениям и разработанным концепциям защищаются диссертации, современные исследования в философии, психолингвистике, этнопсихологии испытывают сильнейшее влияние его идей. В Москве в Психологическом институте уже не один год проводятся Шпетовские чтения.

Изменилось многое, но прошлое забыть невозможно. До сих пор мама, как и другие люди ее поколения, вздрагивает, услышав ночью шум идущего лифта. До сих пор она не может себя заставить заполнять анкеты: это связано с тяжелыми последствиями, слишком часто случавшимися в ее жизни. Ведь мама (как и все наши близкие) после ареста деда стала одной из тех самых «членов семьи врага народа», которых практически лишили всех прав и средств существования.

Оставшись без мужа, бабушка, которая хорошо знала иностранные языки, через какое-то время начала преподавать в Центральной музыкальной школе (ЦМШ), она также иногда давала частные уроки французского. Маме после окончания школы тоже пришлось искать работу, и знакомые помогли ей устроиться в Государственную библиотеку имени Ленина. А что было делать? Мама с детства четко усвоила, что ей не дозволено многое из вполне доступного для других – детей с «правильным» социальным происхождением. Ее и в пионеры не приняли, и она ясно себе представляла, что не сможет учиться там, где мечтала, – в университете на филологическом факультете или в ГИТИСе на театроведческом. У нее даже заявление никуда не принимали: ведь тогда, чтобы поступить в университет, не требовалось особых знаний, главное – графа в анкете. Если ты из рабочих или трудовых крестьян, то сразу примут, а если указать в анкете, что твой отец профессор, научный работник, то шансов на поступление – практически никаких. Вот маме и посоветовали: «Поработайте, чтобы у вас значилось социальное положение не по отцу, а свое собственное, – тогда через несколько лет в анкете можно будет написать что-нибудь более подходящее, например “служащая”».

Однако из Ленинской библиотеки маму все равно уволили, когда в 1935 году арестовали директора и провели «чистку» сотрудников. Пришлось снова куда-то устраиваться. И тут совершенно случайно она узнала, что в одной типографии есть место корректора. Это была типография ЖУРГАЗа – очень большого объединения, в которое входили все ведомственные московские газеты и журналы, за исключением центральных: «Литературная газета», «Учительская газета», «Советское искусство», «Театр», «Огонек», «Радио», «Советские субтропики», «Гудок», «Москоу ньюс» и др. Стоял во главе этого объединения Михаил Кольцов, сотрудничали такие знаменитые в свое время писатели, как Виктор Кин, Мате Залка, Ефим Зозуля, Илья Зильберштейн… Там мама сначала работала в типографии, потом в редакциях на разных должностях, дольше всего – в «Литературной газете». В ЖУРГАЗе трудилось довольно много молодых людей вроде мамы, которые никаких институтов не заканчивали и не имели специальности. И вдруг в один прекрасный день кому-то в голову пришла идея, что эту молодежь надо обучать. Договорились, что при институте журналистики – был такой Коммунистический институт журналистики (КИЖ) – из жургазовских сотрудников создадут специальную группу, которая будет учиться на вечернем отделении по особой программе, исключающей предметы, связанные с полиграфией (они и так ее знали на практике). Вот так, просто чудом, Татьяна Густавовна Шпет – «социально чуждый элемент» – попала в журналистику и чудом получила образование: нечаянно, по ошибке, по недосмотру начальства. Когда она училась и одновременно работала в «Литературной газете», в редакции «Москоу ньюс» произошел разгром по очередному сфабрикованному «шпионскому» делу, многих арестовали, и пришлось набирать новых сотрудников. Решили на укрепление «Москоу ньюс» взять людей из разных других жургазовских редакций – своих, проверенных, политически надежных – и набрали целую группу, в том числе и маму! Вот до такого абсурда доходило!

В 1938 году поженились мои родители. Отец, Сергей Александрович Максимов, был москвич, его мать (моя бабушка), Елена Михайловна Максимова, происходила из дворянской фамилии, про деда ничего не знаю. Отец работал инженером на каком-то засекреченном заводе, кажется авиационном. Когда началась война, он иногда неделями не появлялся дома, находясь на заводе сутки напролет.

А в 1939 году родилась я. Тогда по справкам в детской консультации выдавали новорожденным некое «приданое»: картонную коробку, где лежали четыре пеленки тонкие, четыре – байковые, четыре распашонки и одна простынка. Совершенно недостаточно для ребенка! Но и купить что-то в то время было безумно трудно: ни готовой одежды не достать, ни материи для шитья, а если в продажу и «выбрасывали» какой-то материал, то в одни руки давали не больше пяти метров. Маме, еще беременной, приходилось много времени и сил тратить на поиски детских вещей. Когда же ей везло и вдруг случайно попадались распашонки вязаные, или кофточки маленькие, или кусочек материала удавалось ухватить – она приходила домой и говорила: «Вот я для Кати купила то, вот я Кате сошью это…» Никаких сомнений у нее не возникало, что родится именно дочка. А над ней все подшучивали: «Подожди, подожди – вот будет у тебя Кирюшка вместо Катюшки!» Имя мне тоже мама выбрала – перебирала, перебирала всякие разные имена, чтобы красиво звучало и чтобы с отчеством сочеталось, и выбрала Катю.

Довольно скоро мои родители расстались, хотя официально развод был оформлен только после войны. Почему они разошлись, я не знаю, что-то не сложилось, не получилось… Мама рассказывала, что в какой-то момент у отца родилась совершенно «гениальная» идея, что если он не будет появляться у нас и не будет нам ничем помогать, тем она скорее вернется к нему: «Чем тебе будет хуже, тем скорее ты придешь обратно». Он хотел, чтобы мама вернулась… Я его абсолютно не помню. Единственное, пожалуй, очень давнее воспоминание об отце: на какой-то мой день рождения он принес мне набор игрушечной мебели – буфет, стол, стульчики и кроватку для куклы. Этот по тем временам «царский» подарок отец сам изготовил из фанеры… Почему-то я помню дядю отца – летчика. Он останавливался у нас, когда приезжал в командировки. Мне вспоминается полутемная сцена: слабый отсвет на обоях от печки-буржуйки, мы сидим с ним рядом (дядя в красивой летной форме, так поразившей мое детское воображение) и смотрим на огонек… Еще из отцовской семьи я помню бабушку, маму отца, – она приходила потихоньку, когда я гуляла в садике между церковью и нашим домом. Я так смутно-смутно припоминаю, как она появлялась где-то за решеткой ограды и смотрела на меня…

«Палочка»

Теплые, добрые воспоминания остались у меня в душе об одном очень дорогом для меня человеке – о Палочке. Так прозвали Василису Павловну еще во времена маминого детства. Тогда среди детей распространилась забавная игра – сокращать и рифмовать имена-отчества. Например, знакомая Анна Ивановна называлась Анночка-Ванночка. И наша Василиса Павловна одно время звалась Василисой Палнычкой, но произносить «Палнычка» – трудно, язык сломаешь, и из Палнычки очень быстро получилась просто «Палочка». Она была, в общем, и родственница наша – и не родственница. История ее довольно примечательна: еще до революции бабушкин дядя (родной брат прабабушки) у них в имении влюбился в прелестную крестьянскую девушку Василису. Конечно, в те времена жениться на крестьянке родные ему не позволили, но молодые люди сильно любили друг друга и не захотели расстаться. Потом у них родился сын Владимир, и, хотя Володя был и незаконный помещичий сын, его брали в дом, воспитывали, даже пытались учить языкам… А потом началась революция, все перемешалось, во время волнений в деревнях отца Володи убили местные крестьяне. Василиса осталась одна, но наша семья с ней поддерживала отношения. Со временем Василиса Павловна с сыном перебралась в Москву, где Володя поступил в университет, потом устроился на работу. В Москве она часто приходила в наш дом, много возилась с детьми, которые ее просто обожали. Мама тогда только поступала в первый класс, да и другие дети, еще маленькие, росли на глазах Василисы Павловны – они-то и «окрестили» ее «Палочкой».

Прошло много лет, началась война, сын Палочки Володя ушел воевать и не вернулся – пропал без вести. Палочка осталась совсем одна, переживала страшно. Да и жить ей практически стало не на что – пока Володя воевал, она за него аттестат получала, а когда пропал без вести, денежные переводы прекратились. На работу устроиться она не могла, специальности никакой не имела. Время вообще для всех тогда наступило тяжелое. Мама просто разрывалась: приходилось как-то зарабатывать на жизнь, а меня, совсем маленькую, оставить было не с кем. Тогда маме только-только удалось устроиться редактором в Музгиз – Музыкальное государственное издательство. И что же теперь делать – бросить работу, чтобы сидеть со мной? Не на что будет жить. Няньку пригласить? Но ей надо платить и кормить ее, а денег на все не хватит. Мама искала всякие выходы из положения и наконец придумала. Она встретилась с Палочкой и сказала: «Очень тебя прошу: чем одной сидеть, горевать – приходи-ка лучше к нам. И я на работе буду спокойна за Катю, и тебе не будет так одиноко. Платить я тебе не смогу, но чем накормить – найдется». Палочка с радостью согласилась и стала приходить к нам. Как же полюбила я тогда ласковую, добрую Палочку! Мы чудесно проводили с ней время: играли, гуляли подолгу. Сейчас я вспоминаю и поражаюсь, какой удивительной природной, естественной силой она обладала. Например, до самых последних дней, до смерти (а умерла она в девяносто два года), у Палочки не было ни одного седого волоса и ни одного больного зуба. Она вообще не знала, что такое зубная боль, пломба. Всегда просто и естественно одевалась, заплетала волосы в косичку или делала пучочек. Вся ее косметика – кусок простого мыла, которым она и волосы мыла, и зубы чистила, и белье стирала.

Палочка тоже сильно привязалась ко мне: наверное, я до какой-то степени заменила ей Володю, заполнила ту пустоту в сердце, которая образовалась, когда она потеряла сына… Иногда я оставалась у нее на ночь, и тогда утром мы заходили в церковь – Палочка была глубоко верующим человеком. Я же воспринимала это как часть прогулки, с интересом смотрела на красивую церковную службу (особенно во время обряда венчания), любовалась на огоньки свечей и лампад. Все это представлялось мне театральным действом. Семья наша не отличалась религиозностью, мама меня в детстве не крестила и никогда не водила в церковь. Был ли дедушка верующим – не знаю, как-то никогда это не обсуждалось, бабушка в церковь не ходила, вообще никто из близких со мной о религии не говорил.

…Так у меня это и осталось на всю жизнь, не соединилось в одно целое – церковь, обряды, церковные правила и мое внутреннее душевное состояние, мое восприятие Бога. Потребности сходить в церковь, чтобы помолиться, никогда не возникало. Но существовала вера в какую-то Силу свыше, перед которой мне стыдно сделать что-то недостойное, даже если люди об этом не узнают и не осудят. И также, если делала что-то хорошее, помогала кому-то – чувствовала, что там Кто-то есть, кто увидит, одобрит. И конечно, обращение, просьба о помощи была всегда. Когда выходила на сцену перед спектаклем, произносила в душе: «Господи, помоги!» Всегда, всегда! И потом, по окончании спектакля, благодарила: «Спасибо, Господи, за то, что поддержал, помог!» И сейчас, когда стою за кулисами, смотрю на выступления моих учениц, каждый раз внутренне прошу: «Помоги, Господи, чтобы все получилось!..»

Летом Палочка отправлялась со мной на дачу папиных родственников в Мамонтовке (они уехали в эвакуацию и оттуда писали, просили пожить у них, потому что пустые дома растаскивали, грабили), а мама приезжала к нам на выходные. Там, на даче, произошел один случай, о котором мне до сих пор стыдно и больно вспоминать. Неподалеку от того места, где мы жили, остановился цыганский табор. И кто-то сказал Палочке, что цыгане могут погадать на ее пропавшего сына – жив ли он, вернется ли. Но они, конечно, просили «позолотить ручку», требовалось чем-то заплатить. Палочка решила заплатить картошкой – тогда и картошка ценилась как золото. А картошки-то у нас оставалась всего одна штука. Отправилась Палочка к цыганам договариваться, вареную картофелину оставила на столе. Когда она ушла, вернулась я с улицы, гляжу – картошка лежит: смотрела я на нее, смотрела – и съела… Как же Палочка тогда горько плакала, как мне было жалко ее и стыдно! На всю жизнь это запало в душу…

После войны Палочка еще несколько лет занималась мной, возила за город, на дачу к своим друзьям. Когда же я пошла в школу, мы стали видеться только время от времени – она заходила к нам просто в гости, и я к ней прибегала, и на выходные дни она меня иногда забирала к себе.

Мама

Мама – она всегда рядом со мной, всю жизнь я у нее под крылышком. Она жила моей жизнью, участвовала во всем, наверное, многим жертвовала для меня и часто занималась не тем, чем бы сама хотела, а тем, что было необходимо мне. Она дала мне возможность полностью посвятить себя своей профессии, взяв на себя большинство бытовых проблем. Мама и хозяйство ведет, и архивы собирает, и с журналистами общается – она удивительно как-то все успевает. И до сих пор считает меня ребенком: «Ты слишком легко оделась, ты не выпила чаю, тебе уже пора спать…»

Когда я родилась, мама оставила работу в «Москоу ньюс». Это был единственный в ее жизни случай, когда она уволилась сама, вернее, ушла в декрет – со всех предыдущих и последующих мест работы ее увольняли как дочь «врага народа» и не раз при этом лицемерно поясняли, что «печать должна делаться чистыми руками». Но оплачиваемый декретный отпуск скоро окончился, денег на жизнь стало не хватать, и, когда мне исполнилось всего девять месяцев, маме пришлось снова заняться поисками заработка. Ей удалось устроиться в Московскую консерваторию – освобожденным работником многотиражной газеты. Такой освобожденный работник самостоятельно собирает материалы, заказывает статьи, редактирует, общается с типографией – все делает один. Мама пошла туда работать, потому что, во-первых, Консерватория находилась в пяти шагах от нашего дома, а во-вторых, там не требовалось присутствовать весь день и отмечаться при приходе и уходе, как в большинстве других учреждений. Это давало ей возможность больше времени находиться рядом со мной. Мама могла покормить меня, уложить и бежать на работу, что-то там сделать, передать – и бежать обратно, продолжать работу дома, решать какие-то вопросы по телефону и приглядывать за мной. Только один-единственный день в неделю – накануне выпуска газеты – ей приходилось дежурить ночью в типографии. Она и дома много работала по ночам. И вот одно из самых теплых воспоминаний детства: я, полусонная, открываю глаза и вижу маму – она склонилась над какими-то листами, сидит работает. Тишина, в комнате темно, только горит желтым мягким светом настольная лампа – и от этого такой покой, такое чувство уюта, защищенности. Конечно, тогда я не задумывалась, каково приходилось маме, – ведь она всю ночь не ложилась спать, но так хорошо было просыпаться и видеть ее рядом…

Когда началась война, сотрудники консерватории уехали в эвакуацию. Мама рассказывала, как пришла тогда на работу, заглянула в один кабинет – пусто, в другой – пусто, в третий – пусто. Только в парткоме на деревянной скамейке лежит, свернувшись калачиком, Надежда Яковлевна Брюсова (сестра поэта Валерия Брюсова). Мама спросила: «Надежда Яковлевна, что вы тут делаете?» – «Все уехали, все убежали! Секретарь парткома сбежал, директор сбежал! Никого нет – как же я все брошу?!» – с горечью ответила Надежда Яковлевна. Член парткома консерватории, настоящая старая коммунистка – не как большинство приспособленцев, которые лезли в партию только ради карьеры, – она своим долгом считала даже совсем одной оставаться «на боевом посту».

Мы не уехали – не успели. Ждали эвакуации, даже часть вещей уже отправили, а наш поезд все откладывался и откладывался со дня на день. Москву охватила паника – такой страх, что передать нельзя! Все горело, по улицам бежали люди с узлами, с детскими колясками, доверху наполненными вещами, летали обрывки горелых бумаг – везде жгли документы… А потом наступил тот знаменитый день, когда фашистов погнали от Москвы! Нам позвонили и сказали, что привезут вещи обратно – уже не надо уезжать… Мне тогда два года было, и я сейчас даже не знаю – мои ли это воспоминания, сама ли я все это помню, или в памяти уже переплелись чьи-то чужие рассказы и собственные детские смутные ощущения. Но что-то осталось, точно врезалось в память: военный парад, который мы смотрели с крыши нашего дома в Брюсовском переулке, заклеенные крест-накрест окна, бомбежки. За домом на пустыре напротив церкви упала бомба, стекла в квартире задрожали, все зазвенело, и у шкафа, который казался мне таким огромным, вдруг страшно сами собой распахнулись тяжелые дверцы. Помню, как мы бежали в бомбоубежище (я называла его «убейнизу»), а по небу метались лучи прожекторов и тягуче-замедленно поворачивались, колыхались серые пузатые дирижабли. Как стояли где-то в темноте, на перроне, ждали поезда: мама отвозила меня в Валентиновку, на подмосковную дачу к тетке, потому что от постоянных ночных бомбежек я перестала спать. Первое время ей каждое утро приходилось везти меня обратно в Москву – я не желала оставаться там без мамы. Так она и ездила: вечером после работы со мной на руках и рюкзаком за плечами шла к даче тридцать минут в полной темноте (ни фонарей, ни горящих окон – затемнение) под свист трассирующих в небе пуль, а утром – обратно. Потом я уже привыкла и оставалась в Валентиновке с девочкой, выполнявшей обязанности няни. Так прошло лето, а в сентябре мы окончательно вернулись в Москву.

Еще я очень хорошо до сих пор помню лепешки, которые мама пекла из картофельной кожуры: с торчащими уголочками, как ласточкино гнездо, красивые, поджаренные, румяные, да еще сверху обсыпанные хрустящей подсушенной кофейной гущей от спитого желудевого кофе. Казалось – лакомство необыкновенное! Все прошу сейчас маму: «Сделай те лепешки! Они были безумно вкусные!» Но она отказывается: «Пускай останутся сладкие воспоминания»…

Да, у меня воспоминания – сладкие, а мама рассказывала, что по утрам она просыпалась, что называется, в холодном поту, не представляя, как жить дальше: чем кормить, где что достать, на что покупать. В магазинах ничего не было, все только по карточкам, на рынке такие цены, что не подступишься. Как войну переживали? Одни сплошные трудности, трудности и ничего, кроме трудностей! Мама, чтобы как-то заработать на жизнь, брала заказы на шитье: шила не только платья, но и костюмы, и шубы, да все что угодно! Когда я подросла, она и меня научила шить, штопать, вязать. Не зная, как сложится моя судьба и чем мне придется в жизни заниматься, мама старалась, чтобы я умела все. Причем учила ненавязчиво, исподволь – начинала что-нибудь делать и говорила: «Помоги мне пришить пуговицу», «Отрежь этот кусочек материи» или «Посмотри, какой красивый получается шарфик – хочешь сама попробовать связать такой?» Никогда не заставляла: «Садись и учись!»

Под Москвой тогда давали участки – обыкновенное поле, заросшее травой, где по целине сажали огороды. С ранней весны все выходные мама вставала в три часа ночи, ехала туда копать, сажать. Летом и осенью все, что можно было законсервировать, засушить, замариновать, все сушилось, мариновалось, заворачивалось в банки и хранилось до зимы, а ели только то, что нельзя хранить. Одно лето вообще обходились только грибами-«зонтиками» и ревенем, из которого мама готовила кисленький супчик, компот и кисель. Из любой ботвы с огорода – морковной, от редиски, от редьки (того, что обычно не едят) – она варила супы. Лепешки жарились на всем, что только находилось под рукой, вплоть до рыбьего жира, который покупали в аптеке.

Когда с едой становилось совсем плохо, маме приходилось ездить по деревням, выменивать там продукты на вещи. Она набирала из дома какие-нибудь кусочки мыла, гребешки, старые кофточки, шарфики, шапочки. Брала с собой еще водку, которую давали по карточкам. Надевала тельняшку, повязывала платок по глаза, вся закутывалась и отправлялась в Рязанскую область вместе с молочницами, которые привозили из деревень молоко на продажу. Ехала без билетов (они дорого стоили), подсаживалась в вагоне к этим молочницам с огромными бидонами, а они еще такие добрые попадались: какая-нибудь подставит маме свой бидон, и она сидит с ним, как будто сама молоко везет. Ведь по вагонам ходили с проверками: спрашивали не только билеты, но и документы, и разрешение на выезд из Москвы, а молочниц не трогали. В Рязанской области мама шла по деревням – иногда удавалось выменять на домашние мелочи какой-нибудь крупы, картошки, овощей, иногда даже немного творога или молока. Потом добиралась в Москву: рюкзак за спиной, в руках – сумки. Обратная дорога казалась еще опасней: мама боялась, чтобы не поймали, не отобрали продукты. Значит, приходилось опять как-то прятаться, устраиваться…

Наконец пришла Победа! Все верили и надеялись, что с окончанием войны закончилось и все страшное, плохое в нашей жизни. Но уже надвигалась новая волна репрессий, новые поиски «врагов народа», повальные аресты и увольнения. После известных постановлений ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», а затем – об опере В. И. Мурадели «Великая дружба» развернулась травля творческой интеллигенции. В то время арестовали и директора Музгиза, где тогда работала мама. Сразу после его ареста стали очень быстро «чистить» состав редакции – и, конечно, «вычистили» маму. Объявили, что увольняют ее «как идеолога формализма» и вообще ненадежного человека. Дело в том, что издательство выпускало серию маленьких книжечек, брошюрочек (как библиотечка «Огонька»), посвященную лауреатам Сталинской премии – музыкантам. Среди других входили в нее и книжечки о Шостаковиче, Прокофьеве, Хачатуряне. Серию редактировала мама, и на всех книжках на обратной стороне указано – редактор Т. Г. Максимова. Теперь, когда начались гонения на этих выдающихся композиторов, маме предъявили претензии: «Как вы могли выпускать подобные книги?! И писать о том, что у Хачатуряна (или Шостаковича) – народная музыка?! Как вы могли это все пропустить?!» Как будто именно мама присуждала им Сталинские премии! Итак, ее поставили перед выбором: «Или мы увольняем вас по статье, или можем пойти вам навстречу – разрешить подать заявление об уходе “по собственному желанию”». Но в то время наше материальное положение оказалось просто катастрофическим: зарплата мизерная, да еще я лежала в больнице со скарлатиной. Уходя «по собственному желанию», мама лишалась денег. При увольнении же по статье администрация была обязана выплатить ей выходное пособие: и мама решилась «продать им свою должность». Так мама опять осталась без работы, даже без всяких перспектив на работу – кто же возьмет в сотрудники человека, уволенного с такой формулировкой?! Одно время ей приходилось трудиться даже «нелегально»: мамина приятельница из издательства Академии наук заключала договор, брала работу на дом, а выполняли эту работу они вдвоем, и таким образом мама зарабатывала деньги. Позднее маму взяли уже в штат издательства, но фактически знаменитое сталинское изречение – «Сын за отца не ответчик» – оправдалось только после его смерти; мамины злоключения окончились, и она работала в Академии наук в издательстве «Восточная литература» до самой пенсии.

Загрузка...