Глава вторая. «Пусть танцует!»

«Я хочу танцевать» – так назывался спектакль, премьера которого состоялась в 1983 году. Маленькая девочка открывает для себя мир балета, робко касается балетных туфелек, с замиранием сердца смотрит на прекрасных балерин – и мечтает о танце. Одной из этих балерин была я в этом балете…

Но в жизни, а не на сцене – с чего же все начиналось? Так же как и в спектакле – с этого детского желания: «Хочу танцевать!»


Мама рано начала водить меня на спектакли – и в драматические театры, и в музыкальные. Ходить в театр мне очень нравилось, и потому не пустить меня на спектакль в детстве было самым серьезным наказанием. До сих пор помню, как я однажды сильно провинилась – и мама порвала билеты у меня на глазах со словами: «Никуда не пойдешь!» Наверное, ничто другое не могло на меня подействовать так сильно!

А первым балетным спектаклем, который я увидела, оказался «Конек-Горбунок», старая постановка Большого театра. Потом, когда мне исполнилось лет шесть-семь, мы с мамой пошли в Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко на «Доктора Айболита» – веселый балет для детей. Обычно, приходя из театра, я, переполненная впечатлениями, начинала рассказывать про то, что мне особенно понравилось. И вот после «Доктора Айболита» все мое внимание и все разговоры сосредоточились на Ласточке. Ласточка, по-моему, единственная в этом спектакле танцевала на пальцах. Другие зверюшки бегали, прыгали, пританцовывали в туфельках, а это была настоящая классическая партия. Дома я рассказывала: «Вот это Ласточка делала, вот так она вставала на пальчики…» – и впервые пыталась еще и показать, станцевать увиденное. Тогда поняла: «Я тоже хочу так танцевать».

Иногда про какого-то ребенка говорят: «Эта девочка все время танцует, услышит музыку – и сразу танцевать!» Про меня такого сказать было нельзя: я в раннем детстве никогда не танцевала, хотя игры всегда предпочитала подвижные – казаки-разбойники, прятки-догонялки, лапту. И по деревьям, и по крышам-заборам с мальчишками лазила, и наперегонки носилась. Куклы, игрушки меня почти совсем не занимали, я и дома находила, где побегать-поскакать. В коридоре стоял огромный старый бабушкин сундук: все дети обожали на него забираться и спрыгивать. После каждого прыжка грохот был на всю квартиру, люстры качались, стены дрожали! Но, как мама говорила, она всегда знала, когда прыгала я, – в тот момент вдруг становилось тихо. Старшие дворовые ребята, лет десяти-одиннадцати, брали меня (единственную девчонку!) в свою команду в городки играть, только ставили чуточку поближе – кидала-то я биту точно и городошную фигуру разбивала, но сил не хватало докинуть с нужного расстояния: сама была ростом немногим больше биты. Как-то сразу освоила волейбол, посадили на лодку – грести тоже сразу начала правильно. И плавать никто специально не учил – лет шесть мне было, когда на Десне оседлала большущий бидон и съехала на нем в реку. Бидон, конечно, из-под меня вывернулся, я плюхнулась в воду – ну и поплыла, пришлось поплыть. В общем, все, связанное с движением, мне очень нравилось и удавалось легко.

А еще, летя наперегонки, крутя прыгалки и перескакивая клетки в «классиках», я довольно часто слышала восклицания взрослых: «Посмотрите, как эта девочка прыгает через веревочку! Ее обязательно надо отдать в балет!», «Посмотрите, как она двигается, – ей надо танцевать!» Так говорили случайные прохожие, так говорили и родные, и знакомые, видевшие детские игры, так говорили соседи по нашему дому. Конечно, я и прислушивалась, и задумывалась, тем более что к мнению таких соседей, безусловно, стоило прислушаться…

Наш дом

Наша семья поселилась в одном из первых московских кооперативов – в «доме МХАТа», как его называли. Дело в том, что организаторами, основателями, а потом и жильцами кооператива были в основном артисты МХАТа. Как-то раз они собрались и договорились строить себе дом. В эту компанию кроме мхатовцев входил и мой дедушка Густав Густавович, и Алексей Викторович Щусев – академик, знаменитый архитектор, который проектировал Казанский вокзал, Мавзолей, гостиницу «Москва», – он-то и разработал проект. Наш дом, построенный в 1928 году, сейчас находится там же, в Брюсовском переулке, 17, – это здание, вплотную примыкающее к старинной церкви Воскресения, что на Успенском Вражке. Всего пятнадцать квартир располагалось в доме между лестничными пролетами в шахматном порядке: по две квартиры на каждом этаже. Вернее, по номерам их насчитывалось шестнадцать, но, поскольку никто из жильцов не захотел въезжать в 13-ю квартиру, ее просто не существовало – 12-ю и 13-ю объединили в одну, а следующей сразу числилась 14-я. В последней, 16-й квартире жил дедушка со всей семьей. Часть квартиры находилась на четвертом, а часть на пятом этаже: из дедушкиного кабинета лесенка вела наверх в большую комнату (там позднее поселилась тетя Норочка). Планировку каждой квартиры хозяева придумывали сами: только кухня и ванная (то, что связывалось газовыми и водопроводными трубами) располагались у всех одинаково, а дальше – свободное пространство, из которого можно было сделать и одну, и две, и шесть комнат – благодаря наличию шести окон. Окна нашей квартиры с одной стороны выходили на колокольню Воскресенской церкви (ее не закрыли и после революции, и в более поздние времена гонений, только колокольный звон в самом конце двадцатых годов запретили). Если на Пасху в церкви открывали окна, то нам никуда и ходить не надо было: мы слышали всю службу, а с балкона видели крестный ход. С другой стороны окна выходили на соседний двор, откуда тогда виднелся кусочек Тверской улицы.

Напротив нашего дома (там, где сейчас маленький сквер и Союз композиторов России) располагался прекрасный большой сад, в котором весной всегда пышно цвела сирень. В разных концах того же Брюсовского переулка стояли еще два дома: один вскоре прозвали «мейерхольдовским» – там жили Иван Берсенев, Софья Гиацинтова, Василий Тихомиров и до ареста сам Всеволод Мейерхольд. А в другом, выстроенном Большим театром, поселились Антонина Нежданова, Надежда Обухова, Мария Максакова, Алексей Ермолаев, Иван Козловский, Николай Голованов. Это были наши соседи по улице.

А нашими соседями по дому были мхатовцы – Василий Качалов, Иван Москвин, Леонид Леонидов, Николай Подгорный. Предполагалось, что в нашем доме будет жить и Станиславский, но он сюда так и не переехал, а в предназначенной для Константина Сергеевича квартире поселилась его дочь Кира Константиновна.

С людьми, составлявшими славу отечественной культуры, мы каждый день встречались во дворе, на лестничных площадках, здоровались, разговаривали, поднимаясь вместе в лифте. Качалова я как-то раз даже учила играть в «лягушки» (в отличие от «классиков», здесь надо было прыгать не на одной ноге, а двумя сразу, переворачивая и передвигая камушек). Пятилетняя девочка, я объясняла Василию Ивановичу правила игры: «Ну это же так просто! Так легко! Кидаешь камушек, а потом – раз, и прыгаешь, раз – и прыгаешь!» Качалов очень внимательно и серьезно меня выслушал, а потом так же серьезно сказал своим низким, красивым голосом: «Давай, Катюша, мы будем с тобой по-другому играть: я буду только бросать камушек, а прыгать будешь ты!»

К нам в гости приходили артисты, музыканты, писатели, ученые – дедушкины друзья и ученики, мамины знакомые по консерватории и музыкальному издательству, друзья тети Норочки, которая вместе с Сергеем Образцовым организовывала его знаменитый Театр кукол. Я играла с подружками Аней Леонидовой (из тех самых Леонидовых) и Аней Москвиной (из тех самых Москвиных) у них дома. Еще одной нашей соседкой была Екатерина Васильевна Гельцер, народная артистка РСФСР, прима-балерина и долгое время – настоящая хозяйка Большого театра. В огромной квартире Гельцер, занимающей целый этаж (она-то как раз и владела сдвоенными квартирами под номерами 12 и 13), мы катались на какой-то пушке, вроде макета на колесиках. В то время Екатерина Васильевна уже разошлась со своим мужем – знаменитым премьером Большого театра Василием Дмитриевичем Тихомировым, но он заходил к ней довольно часто и, к неописуемому восторгу детей, катал нас на той самой пушке.

В нашей квартире в бабушкиной комнате стоял туалетный столик с большим красивым зеркалом, с хрустальными флакончиками в серебряных оплетках и еще со специальным приспособлением для лайковых перчаток – все эти вещи раньше принадлежали Вере Комиссаржевской, великой актрисе. С ней дружила сестра моей прабабушки, тетя Маша, и Вера Федоровна часто бывала в доме Зилоти, чувствовала себя там совсем своей, просто членом семьи. В то время моя бабушка была еще девчоночкой, «тетя Вера» (так она звала Комиссаржевскую) своих детей не имела и очень привязалась к маленькой Наташе. Если куда-то уезжала, без конца с нею переписывалась. У нас сохранилось множество ее фотографий (и в ролях, и в жизни), разных открыток, которые Вера Федоровна присылала отовсюду. Есть и портрет Комиссаржевской в полный рост (по-моему, такого ни в одном музее не найдется). Потом, после смерти Веры Федоровны, какие-то ее вещи достались бабушке, и Мамуся завещала их мне: «Катя – будущая артистка, они должны принадлежать ей» – тот самый туалетный столик, все эти баночки-скляночки, флакончики, огромный роскошный веер из белых страусовых перьев.

…Ниточки, тянущиеся из далекого прошлого, поступки людей, живших задолго до тебя, далекое эхо сказанных слов, какие-то простые вещицы, вдруг обретающие пророческий смысл, попадая в новые руки, – связь времен иногда становится такой очевидной, а выбор пути – таким предопределенным… Пройдет много лет, и веер Комиссаржевской вновь распахнется в руках Элизы Дулиттл, когда юная цветочница из телебалета «Галатея», зачарованно глядя на чудесные белые перья, шагнет из мира лондонских улиц в мир классического танца…

Прекрасные, загадочные театральные предметы, удивительные люди рядом (я еще не понимала тогда, что они – великие артисты, но общение с ними неодолимо привлекало меня), фотографии, рассказы, воспоминания создавали особую атмосферу моего детства, насыщенную разговорами о театре, спектаклях, балете. Я слушала, смотрела завороженно и, хотя еще не все понимала, всей душой чувствовала, что вот это и есть самое замечательное на свете, и мечтала в этот мир попасть…

Моя подружка по дому Аня Москвина после второго класса поступила в хореографическое училище. Она приходила во двор и рассказывала, как они занимаются в училище, какие изучают предметы – таких не было в обычной школе! – и как там вообще всегда интересно. Из этих бесконечных разговоров я узнала, что в балетную школу принимают после второго класса и что нужно выдержать конкурс, пройти разные испытания. Наверное, эти разговоры и стали главным толчком, направившим мои мечты и желания во вполне конкретном направлении. «И я хочу так!» – сказала я и ко второму классу начала всерьез донимать маму просьбами отвести меня в хореографическое училище. Ведь я уже все знала – и когда, и куда нужно идти. «После второго класса надо поступать, – настаивала я, – отдай меня в эту школу! Я хочу туда!» Все вокруг очень меня поддерживали: и Мамуся, и многие друзья нашей семьи, но мама сильно сомневалась. С одной стороны, она понимала, что, если не пустит меня учиться балету, потом всю жизнь могут быть упреки, что из-за нее я лишилась своего призвания. С другой стороны, мама тоже кое-что разузнала и, конечно, гораздо лучше меня представляла себе все трудности поступления в хореографическое училище. Ей говорили, что там большой конкурс, что нужно иметь блат, что без блата вообще не поступить, потому что принимают в первую очередь детей артистов. К тому же ей хотелось услышать мнение профессионалов: действительно ли у ее дочери есть способности к танцу, не ждет ли ее потом разочарование в выбранном пути, от чего мама прежде всего хотела уберечь меня.

Чтобы избавиться от сомнений, мама собиралась посоветоваться с нашей соседкой – Екатериной Васильевной Гельцер. Они были давно знакомы: когда наша семья переехала в «мхатовский» дом, маме исполнилось еще только тринадцать лет, и она подружилась с племянницей Гельцер, тоже Татьяной. Дочка старшей сестры фактически жила у прима-балерины, называла ее «мама Катя», и та ее воспитывала. В квартиру Екатерины Васильевны моя мама заходила, в основном когда Гельцер уезжала. Вот тогда Татьяна звала ее: «Приходи скорей, мама Катя уехала – будем слушать пластинки!» Ведь Гельцер не разрешала пластинки трогать, она вообще отличалась характером весьма властным и непростым. У меня же с Екатериной Васильевной постоянно возникали проблемы. Гельцер меня гоняла все время – и когда мы по лестницам бегали, и когда на балконе играли. Дело в том, что часть нашего дома была пятиэтажная, а часть – четырехэтажная, и вот как раз над гельцеровской квартирой находилось плоское перекрытие (как огромная крыша); оно одновременно являлось балконом для другой части дома. Сначала там даже хотели сделать зимний сад. На эту крышу-балкон выносили столы, пили чай. Здесь всегда гуляли и взрослые, и дети. Для детей балкон превратился просто в уличный двор: мы там даже на велосипедах носились и вообще черт знает что творили. И вот как только начинались шумные игры на крыше-балконе, появлялась Гельцер и взывала: «Где тут эта Максимова?!» Почему-то она считала, что воздействовать на ребят надо через меня. А меня от нее всегда прятали. Когда я уже поступила в училище, ее любимой угрозой стало: «Вот пожалуюсь в школу – тебя выгонят!» А еще, когда мы с ней на лестнице встречались, эта важная дама заставляла меня делать реверансы: «Я народная артистка, представитель искусства – ты мне должна делать реверансы!» Я уж смотрела, выглядывала: как бы пробежать ее квартиру, чтобы не встретиться…

Моя подружка Аня (та самая девочка, которая рассказывала мне про хореографическое училище) была внучкой сестры Гельцер, и, видимо, именно она соответствовала представлению Екатерины Васильевны о том, из кого может получиться балерина: Гельцер помогла ей поступить, дома с ней занималась дополнительно каждый день, гоняла ее, муштровала, тянула. А вот меня знаменитая прима даже смотреть отказалась! Однако довольно скоро, когда Аня училась в шестом или седьмом классе, прежние восторги от необычной школы остыли, и она мечтала уже только об одном: «Скорее бы мне исполнилось шестнадцать! Я получу паспорт, смогу сама решать, что мне делать, и в тот же день уйду из училища!» Оказалось, что нет у нее ни способностей, ни желания заниматься балетом. Кончилось тем, что школу Аня действительно не закончила… А еще через несколько лет по телевизору передавали показательный концерт двух выпусков хореографических училищ – ленинградского и московского; и Рудольф Нуреев тогда танцевал, и Алла Сизова, и выпускники из моего класса. И вот, как нам потом рассказывала Татьяна, племянница Гельцер: «Вечером показывают концерт по телевизору, и вдруг мама Катя кричит мне: “Тань, Тань, иди посмотри, какая чудесная девочка выступает! Ты посмотри, посмотри, как она танцует!” Я ей говорю: “Так это же Катя Максимова!” Она ахнула: “Не может быть!”»…

Но это случилось много позже, а тогда, после отказа Гельцер, Мамуся, по секрету от мамы, договорилась уже с Тихомировым и отвела меня к нему. Бабушка очень хотела, чтобы я стала балериной, и пришла посоветоваться – стоит или не стоит учить меня балету, есть ли у меня соответствующие данные. И Василий Дмитриевич меня благословил: «Да, ведите ее в училище, у нее есть способности. Если Катя хочет – пусть танцует!»

Счастливая желтая дорожка

Теперь предстояли вступительные экзамены, вернее, отборочные туры. Конкурс оказался огромным, более восьмидесяти человек на место, девочек привели очень много, мальчиков гораздо меньше. Где-то среди них был и Володя Васильев, но тогда я не обратила на него внимания… Смотрели нас по группам: вызывали по семь – по восемь человек по алфавиту и отбирали – кого куда. Помню ковер с узором из синих и желтых дорожек: тех, кого дальше смотреть будут, ставили на желтую дорожку, а отсеявшихся – на синюю. Только мы, дети, этого тогда еще не понимали. Конкурс состоял из нескольких туров: первый проходил практически в два этапа – медицинский осмотр и осмотр физических данных. Смотрели нас сначала врачи, и надо было представить медицинские справки. А потом уже смотрели педагоги, оценивали профессионально важные качества – проверяли гибкость, выворотность, говорили: «Подними ногу вверх, подними вбок». Я поднимала, насколько получалось, потом подходила педагог, брала мою ногу и начинала тянуть еще выше – чтобы определить, как высоко нога сможет подниматься, когда она разработается. Оценивались прыжки и особенности строения тела: длина шеи, ноги, коленки, пальцы на ногах. А потом начались туры, когда нас заставляли делать какие-то движения – приседать, вставать, гнуться, переворачиваться. Затем мы все ходили по кругу, а пианистка меняла темп игры – играла то вальс, то марш, то какие-то синкопы, и нам нужно было также менять темп движения. Особенного страха я не чувствовала: мало что понимала тогда, но волновалась, конечно. Мама наверняка волновалась гораздо больше, как, впрочем, и все родители. Они сидели внизу у входа и переживали за нас. После каждого тура на следующий день на дверях училища вывешивались списки тех, кто прошел на следующий тур. Во время просмотров я познакомилась и сдружилась с одной девочкой, моей однофамилицей Аллочкой. Как потом оказалось, она жила неподалеку от нас, и еще года три мы встречались, играли, гуляли вместе. Она уже до этого занималась в хореографическом кружке Дома пионеров, и ее от кружка рекомендовали к поступлению в училище. Аллочка пришла в настоящей балетной юбочке, как полагалось. Остальные девочки в основном были одеты во что-то домашнее. А она – в этой юбочке, и что-то уже умеет, и перед зеркалом что-то изображает! Помню, как все вокруг перешептывались, поглядывая на нее: «Ну эта уж конечно пройдет – она ведь рекомендована!» Мы с Аллочкой все время шли рядом, попадали каждый раз в одну группу, потому что фамилии были одинаковые, и мама мне потом рассказывала, что уже как-то ориентировалась на эту девочку, чтобы узнать результат до того, как списки повесят. Она спрашивала меня, на какую дорожку на ковре меня сегодня поставили, и, если я отвечала, что вместе с Аллочкой, – мама успокаивалась: значит, я прошла. И так мы с Аллочкой продвигались, продвигались, и вот на последнем туре нас поставили на разные дорожки и в следующий раз сказали прийти в разные дни. Выскакиваем мы после экзамена к нашим мамам: одна подбегает и говорит, что велели прийти 26-го, а другая – 24-го. Я-то сказала и не задумалась, а у мамы сердце упало: «Все, значит, не прошла!» Оказалось – наоборот. Меня приняли!

Загрузка...