Глава третья. Школа

Здание на Неглинной. Здесь раньше находилось Московское хореографическое училище, здесь я сделала первые шаги в балете, здесь все началось. История нашего училища очень давняя: прежде именовавшееся Императорским, оно тогда объединяло училища Большого и Малого театров, так что будущие драматические артисты и танцовщики занимались вместе… Я еще успела окончить школу в этом старинном здании, хранящем дух театральных традиций прошлого, до того как наше училище отделили от Большого театра и перевели на Фрунзенскую.

В стенах училища прожита длинная-длинная жизнь: было много хорошего, много друзей, которые остались со мной на всю жизнь, много разных историй – и смешных, и грустных, масса детских трагедий и обид, но и первые успехи, и первые победы – я тоже встретила здесь.

Особенности балетного детства

Жизнь изменилась – сразу и навсегда. У нас, в этом балетном мире, иным стало само детство.

Во-первых, оказалось, что у меня теперь совершенно нет времени ни на что! Даже гулянья во дворе прекратились: некогда и не с кем было ни побегать, ни поиграть – все дети выходят во двор в воскресенье, а у меня в воскресенье спектакли. Выходной у меня понедельник, когда другие дети учатся. Да и в обычные дни после уроков – когда гулять, если мы с утра и до ночи заняты? Очень рано, с первого класса, ученики нашей школы начинали участвовать в спектаклях Большого театра, иногда по четыре-пять раз в неделю. Утром я отправлялась в школу, у нас шли занятия по общеобразовательной программе, потом классика и другие специальные предметы. Когда кончались уроки, начинались репетиции, а после репетиций – спектакли, на которые нас отводили школьные инструктора. Они же сопровождали нас на репетиции в Большой. Если требовались один-два человека из класса, то их просто забирали с занятий. Если в репетициях участвовало много детей, то этот урок переносился на другое время. Тогда существовало две сцены – главная сцена Большого и Филиал (в здании, где сейчас расположен Театр оперетты). Так мы и бегали туда-сюда, потому что спектакли шли одновременно: там опера, тут балет, тут балет, там опера. В огромном репертуаре учеников школы занимали постоянно, и домашние задания нам зачастую приходилось готовить и на лестницах, и на подоконниках в театре. Иногда устраивались с тетрадками даже за кулисами в антрактах; когда участвовали в первом и третьем актах, то уроки учили во время второго. Как правило, между занятиями в школе и спектаклями не хватало времени, чтобы забежать домой. Хорошо еще, что я жила рядом: можно пешком дойти. Но все-таки приходилось пересекать несколько улиц, а ведь подземных переходов еще не существовало, и милиционеры на каждом углу не стояли, только на больших перекрестках, – вот и перебегала улицы где придется. Так мне приходилось переходить улицу Горького, потом Пушкинскую, Петровку и Неглинную, и, хотя количество машин, разъезжавших тогда по улицам, нельзя даже сравнить с нынешним, все же перебегать дороги было опасно. Спектакли начинались и в 19.30, и 20.00 и заканчивались позже, чем сейчас. Часто я уходила из дома на весь день – с девяти утра до десяти-одиннадцати вечера, когда мама забирала меня из театра. Но мне так нравилось участвовать в спектаклях! Однажды, вернувшись поздно вечером, уставшая до такой степени, что буквально падала с ног, я, уже засыпая, произнесла: «Мамочка, а ведь правда – только у нас по-настоящему счастливое детство?»… В результате очень жесткого ритма такого «счастливого детства» нарушались прежние дружеские и даже родственные связи. Со своими двоюродными братьями и сестрами я теперь виделась только один-два раза в год – на день рождения и на новогодней елке: постоянное общение постепенно прекратилось. Встречаться более часто теперь удавалось только с людьми, так или иначе связанными со школой.

Во-вторых, очень рано появилось чувство ответственности: все, что касалось театра, что касалось спектаклей, всегда находилось на первом месте, было свято, – и так это осталось на всю жизнь. Конечно, я не ставила себе специальной задачи отказаться от чего-то ради балета, но хорошо понимала, что какие-то вещи несочетаемы. Знала – если у меня завтра спектакль, то накануне я не могу пойти в гости. А после репетиций тоже никуда особенно не пойдешь – уже сил нет чем-то еще заниматься. Нельзя сделать модную прическу, остричь волосы (в наше время не существовало удобных современных шиньонов), и за столом постоянно приходилось себя ограничивать. Хорошо еще, что меня, в отличие от многих балерин, совершенно не волновала проблема отказа от сладостей. К сладкому с детства была равнодушна. Раз в три года, вдруг под настроение, могла съесть плитку шоколада (но только молочного) или полкило конфет «Мишка», и все, а потом я еще три года к сладостям не притрагивалась. Но мороженое любила, просто обожала, могла съесть два больших брикета сразу. За мороженым мы с Таней Попко (моей школьной подружкой) ходили в ЦУМ. Так как целый день проводили в школе, то обедали в школьной столовой, и нам дома давали деньги на обед. А мы всегда где-то на чем-то экономили, чтобы потом пойти за любимым лакомством. Ах, какое в ЦУМе было мороженое! (Сейчас я иногда захожу туда и думаю: «Надо все-таки попробовать – какое оно теперь?» – и каждый раз не решаюсь, боюсь испортить впечатление, оставшееся в памяти с детства.) И есть мороженое обязательно надо было на улице, а не дома из блюдечка – совсем не то удовольствие! Причем неважно – зима или лето на дворе… Помню один случай, совершенно дикий: я уже работала в театре, мучилась бесконечными простудами и гайморитами, приходилось регулярно делать проколы гайморовой полости. Мороженое мне категорически запретили! Я ходила на эти проколы, страдала, дня три вытерпела, потом после очередной процедуры дошла до метро и – пропади все пропадом! – купила себе эскимо. Иду, облизываю мороженое, и вдруг навстречу врач, которая мне только что прокол делала! Она просто дар речи потеряла! Надо закутываться, надо утепляться, ничего холодного ни в коем случае даже в рот не брать – но нет, я уже больше жить не могла без мороженого!

В-третьих, четкий распорядок дня, дисциплина, конкретные ежедневные обязанности – все это тоже отличало балетное детство от достаточно беззаботных дней других ребят нашего возраста. Но не могу сказать, что в хореографическом училище я сразу стала пай-девочкой и примерным ребенком – как раз с дисциплиной у меня были нелады. У нас сложилась тогда своя компания: я с Таней Попко и мальчишки младше нас. Таня поступила в училище на год раньше меня, но мы сдружились сразу, и наши добрые отношения сохранились до сих пор. Мы всегда что-то вместе затевали, везде носились, дрались с другими мальчишками и все праздники проводили вместе одной компанией. Вечно я ходила в синяках, царапинах, то с рукой, то с ногой зашибленной, постоянно попадала в какие-то истории. Например, как-то раз собрались пойти в кино. А денег нет, и мамы дома нет, и ключей от квартиры нет. Ну я, недолго думая, полезла на пятый этаж по водосточной трубе – и к нам в окно. Деньги на кино взяла и так же назад вылезла. И не боялась тогда совсем. Правда, не всегда такие безрассудные приключения хорошо заканчивались: лет в пятнадцать на Черном море полезла купаться в большую волну, этой волной меня ударило и так пришибло, что я стала тонуть. Хорошо, люди на пляже увидели и меня вытащили. С тех пор боюсь волн. Когда море спокойное, я плаваю и заплываю далеко, но как только вижу волны – все, к воде ни за что не подойду!

Но, наверное, одно из самых главных отличий балетного детства, которое я осознала не сразу, а только через много лет, – это довольно жесткая предопределенность. Выбор сделан в девять лет – раз и навсегда. В то время когда другие юноши и девушки в семнадцать-восемнадцать лет только задумываются, кем быть, какую профессию избрать, мы уже профессиональные артисты, мы давно все выбрали. Мы не можем, как они, попробовать одно, другое дело, потом отказаться, найти что-то более привлекательное, интересное или даже просто менее тяжелое. Нас уже «засосало», сцена ведь «засасывает», действует отравляюще. А ведь часто бывает, что отказываться от сцены, от своего выбора приходится против воли: сколько помню случаев, когда прямо с первого класса растили юных прима-балерин, дарования казались необыкновенные! И вдруг в пятнадцать-шестнадцать лет что-то происходило, и ничего не оставалось от этих ярких дарований – и «физика» (физическое строение тела) резко менялась, и взрослели по-разному, и актерская выразительность не проявлялась. Когда так разрушались все надежды – это оказывалось настоящей, недетской трагедией.

Конечно, было и общее в нашем детстве: в одной стране все-таки жили. Например, «блатных» детей в МХУ набирали и тогда, но не так, как сейчас. До коммерческих классов из профнепригодных детей еще не додумались. Дети именитых родителей из артистического мира попадали в школу по блату – но не дети начальников или состоятельных господ, купивших место своему ребенку. Правда, ходили легенды, что училась у нас то ли дочка, то ли внучка какого-то «большого человека» и что ее привозили на машине – все это обсуждалось, но сама я ее не видела, не знаю. Однако помню: когда мы сдавали вступительные экзамены, сколько-то человек приняли, а потом, когда осенью пришли в первый класс, у нас вдруг появилось несколько ребят, которых на экзаменах никто даже не видел. И в итоге – все они отсеялись в течение учебного процесса! Все равно потом у них не получалось. Здесь ведь один критерий – талант и способности. Без этого в искусстве делать нечего! И сейчас я знаю примеры, когда принимают бездарных детей, из-за того, что их родители занимают высокие посты или хорошо оплачивают ребенку место в школе. Потом их даже устраивают в балетную труппу Большого театра. Но это не делает чести их родителям и не приносит счастья детям. Они становятся несчастными, ущербными людьми с дикими комплексами. Потому что от больших денег или от высокого положения родителей ни таланта, ни способностей их отпрыскам не прибавляется.

В октябрята, в пионеры, в комсомол нас тоже принимали, существовали в хореографическом училище и пионерские отряды, и комсомольская организация. Правда, металлолом, макулатуру, кажется, не собирали, не помню. Каких-то сборов отрядов тоже не припоминаю, да и никакой художественной самодеятельностью в учебном году никто не занимался. Мне самой никогда пионерских-комсомольских поручений не давали, никакими общественными нагрузками не обременяли. От училища мы ездили в летний пионерский лагерь на Истре – вот там проводились какие-то бесконечные спортивные игры; и концерты мы там устраивали, и спектакли ставили самодеятельные.

Летом балетом не занимались, но, пока театр работал и шли спектакли (каникулы в школе начинались раньше, чем заканчивался театральный сезон), участников этих спектаклей возили в театр из лагеря на маленьком автобусе-драндулетике, а ночью привозили обратно. Вечная проблема балетных артистов – вхождение в форму – перед нами тогда не стояла, но, естественно, когда мы возвращались с каникул, учителя знали, что за лето ребята расслабились, и первые уроки проводили с меньшей нагрузкой.

В остальном порядки в училище царили строгие, сейчас подобное даже представить трудно. Например, была у нас педагог Кожухова: в выпускных (!) классах она приходила с мокрым платком на танцы на школьные вечера и, если видела, что какая-то из девочек немного подкрасила реснички, губы – на глазах у мальчиков размазывала мокрым платком косметику по ее лицу. Вот был ужас!

И краситься запрещалось, и наряжаться тоже не очень-то удавалось. Еще когда я училась в обычной школе, носила форму: коричневое платье, черный фартук, по праздникам – белый фартук. В хореографическом училище для занятий полагалась другая форма, а эту я донашивала как обычное платье. На занятия в класс надевались сарафанчики – две лямочки и юбочка (их каждый год шила для меня мама). В старших классах – хитоны (тоже мамина работа). Но многие девочки заказывали форму у портних. В школе никакую «спецодежду» для занятий не выдавали, только балетными туфлями обеспечивали с самого первого класса. Серьезную профессиональную проблему представляли чулки. Колготок еще просто не существовало. Современное удобное эластичное балетное трико появилось много позже. Помню, самые первые трико мы привозили, когда уже стали ездить за границу. Тогда же носили простые, хлопчатобумажные; они вечно сползали, и приходилось применять совершенно дикую систему креплений: пояс, к которому привязывали резинки и туда вставляли медные пятаки для противовеса. Надевали эти трико, натягивали и несколько раз завязывали: натягивали очень сильно, чтобы они на коленках не морщились, а в результате на боках оставались стертые места, синяки от пятачков. Другого способа тогда не изобрели – все балерины Большого театра так танцевали. Поскольку шелковые трико стоили безумно дорого, то их надевали только на сцену, а занимались в хлопчатобумажных.

Первые фильдеперсовые чулки, я помню, мама мне купила лет в шестнадцать. Стоял очень теплый май, мама сшила мне нарядное платье, я летела на свидание в моих первых тонких фильдеперсовых чулках. Бежала, поскользнулась, упала, разбила колено и – самое страшное – порвала новые чулки! Какие горькие полились слезы, как я жутко расстроилась и на свидание с дырищей на чулке уже не пошла.

Конечно, тогда многие проблемы упирались в деньги. Помню, как я очень хотела сделать маме красивый подарок на день рождения. Долго-долго пыталась накопить деньги, но все не хватало. И вот иду я как-то, грустная, и вдруг вижу – на дороге рубль лежит. Я поразилась: стою жду, может, потерявший объявится… Но никто не подошел, и я его подняла. Как раз на шарфик маме хватило!

Мои школьные друзья постоянно бывали у нас, мама всех знала, и все они, весь класс, стали для нее как свои дети. Даже теперь, когда она встречает кого-то из них – Женю Валукина, Юру Папко, Таню, – они до сих пор так и зовут ее: «Наша мама, наша общая мама». Когда девчонки приходили к нам домой, они всегда просили маму показать им ее подъем – как эталон, потому что у мамы очень красивые ноги и просто колоссальный подъем, хотя она никогда балетом не занималась. По сравнению с ней у меня не подъем, а так, закорючка. Иногда ребята прибегали к нам уроки учить, и я просила: «Мам, эта учительница так наобъясняла – мы ничего не поняли, помоги нам!» Объяснять в основном приходилось физику-математику. Это превратилось в кошмар моей жизни! Правда, у нас преподавал очень хороший физик. Когда я ныла, что физику не люблю и ничего в ней не понимаю, он искренне огорчался: «Значит, я плохой учитель, если не могу привить вам любовь к своему предмету». Я нахально отвечала: «Что ж, прививайте!» И такие диалоги периодически повторялись: «Ну как, вам еще не понравилось?» – «Нет, не нравится мне ваша физика!»… В общем, учителя физики, химии, математики мучились со мной, а я мучилась с их предметами. И вот забавная ситуация – звонят мне недавно с математической кафедры МГУ: «Мы хотим вас пригласить прочитать у нас лекцию». Я и математика – это настолько несовместимо, я так растерялась, что в таком ошарашенном состоянии согласилась прийти. Конечно, никакой лекции (и уж точно – математической лекции!) я там не читала: просто мы поговорили, я ответила на вопросы, но меня не покидало ощущение некой ироничной странности происходящего – университетская кафедра, на доске математические формулы, и я на этом фоне!

Особая история приключилась с уроками французского языка. Тут надо вспомнить о Мамусе, которая великолепно владела французским, давала частные уроки, и я, можно сказать, на этих уроках выросла – понимала, помнила многие слова, могла читать. Елена Яковлевна, наш преподаватель по французскому, хорошо знала бабушку, и, пока я училась в школе, она меня никогда не вызывала, только иногда спрашивала что-то примитивное, например: «Скажи, какой сегодня день» – и просто ставила пятерку. «Ну что же я буду внучку Натальи Константиновны спрашивать по-французски?!» – искренне недоумевала она. Так продолжалось все время. Потом Мамуся умерла, а я на протяжении школьной жизни напрочь забыла, что такое французский язык! Знала, что учить ничего не надо, что автоматически получу свою «пятерку»…

А на уроках истории я откровенно скучала, потому что в те времена ее преподавали не как историю, а скорее как обществоведение, где нам объясняли, что все богатые – плохие, все бедные – хорошие, все дворяне – враги народа и так далее. Ну а раз скучно, то я особенно и не утруждала себя учебой.

Надо признать, что учителя со мной натерпелись – характер у меня был отвратительный. Как-то раз получила двойку по поведению – вела себя просто ужасно: и на занятия опаздывала, и замечаний не слушала, и вообще вытворяла что хотела. Меня даже из школы выгоняли, то ли в третьем, то ли в четвертом классе – и правильно делали! Сидела я на математике на задней парте, болтала, учительница говорит: «Дай дневник, двойку поставлю за плохое поведение!» Я как сидела, так ей дневник и швырнула: «Ставьте!» Меня исключили из школы. Чтобы приняли обратно, надо было прийти попросить прощения. Я, конечно, уперлась: «Не буду!» Мама недели через две все-таки притащила меня к заведующему учебной частью. Тот спрашивает: «Катя, скажи, зачем ты пришла?» Я стою, молчу. «Ну ты же пришла попросить прощения?» Стою, молчу. Он говорит: «Ладно, будем считать, что попросила»… Нет, у меня был ужасный характер!

Педагоги. Елизавета Павловна и Масик

Отличные оценки я получала только по специальности. Танец – вот то, что мне нравилось, то, чем я хотела заниматься и к чему относилась очень серьезно! И сейчас я вновь повторю, как говорила и писала много раз: сколь многим в своей творческой и человеческой судьбе я обязана своим педагогам! Меня даже упрекают некоторые журналисты: мол, слишком много я говорю об учителях. Но этого не может быть слишком много! Для меня слова благодарности этим замечательным людям не просто дежурные фразы, не дань вежливости, а четкое осознание того, как мне повезло в жизни, что они находились рядом со мной с первых шагов в мире балета. Конечно, я училась в потрясающее время! Что ни педагог в школе – то звезда театра, вокруг легендарные личности, громкие имена. Чем дольше я жила, чем больше узнавала и понимала, тем чаще вспоминала моих педагогов: Лидию Иосифовну Рафаилову, Маргариту Васильевну Васильеву-Рождественскую, Тамару Степановну Ткаченко, Татьяну Алексеевну Устинову, Елену Георгиевну Чикваидзе, Владимира Дмитриевича Голубина и многих других моих прекрасных учителей. Огромную роль в моей жизни сыграли художественный руководитель училища Михаил Маркович Габович, наш директор Элла Викторовна Бочарникова и, конечно, мой педагог по классике Елизавета Павловна Гердт.

Гердт – это сама школа, давшая основу основ не только мне, но и многим другим нашим балеринам. Дивные руки Плисецкой, Стручковой, Рябинкиной (они тоже ее ученицы), редкие сейчас эпольманы, когда легки и прекрасны повороты корпуса, – все это Елизавета Павловна Гердт. «Голую технику», только одну техническую виртуозность, она не признавала, убеждала нас, что и «ноги должны говорить», тогда они станут выразительны и красивы. Елизавета Павловна учила танцевальности и осмысленности: каждое движение должно быть не просто чисто выполнено, оно должно передавать и мысль, и чувство, каждая комбинация движений – иметь ясно проработанное начало и четко «проговоренный» конец. Она утверждала: «Когда кажется, что вся душа поет и каждый пальчик хочет что-то сказать, когда мы больше не различаем, что “важно”, а что “неважно”, – только тогда мы имеем ту целостность, которую называем танцем».

Елизавета Павловна звала меня Масик и мучилась с моим гадким характером. Пыталась меня воспитывать – ставила в четверти «два с плюсом». Ей объясняли, что оценки с плюсом или минусом за четверть ставить нельзя. Елизавета Павловна отвечала: «Я хочу Катю проучить, она меня не слушает, не делает, что я говорю, – поэтому и ставлю ей двойку, но все-таки с плюсом, потому что она очень способная». – «Хорошо, поставьте Максимовой тройку», – советовали ей. «Ну тогда тройку с минусом», – упиралась Елизавета Павловна.

Она меня даже из класса выгоняла! Я всегда терпеть не могла «станок», – необходимость раз за разом повторять, оттачивать одни и те же движения, стоя у специальной палки, прикрепленной к стене (которая также называется станком). Вот «середина» – танцевальные комбинации в центре зала, когда начинался сам танец, – это мне уже было интересно. В балетном классе есть центральный (средний) станок и боковые, и всегда более способных учеников ставят к центральному: на них как бы ориентируются остальные. Я маленькая была, и сначала меня поставили по росту – первой к боковой палке около рояля, а я всегда за этот рояль пряталась, чтобы класс поменьше делать, когда меня не видно. Елизавета Павловна вытащила меня на центральный станок за неделю до выпускного экзамена – и я устроила дикий скандал! Кроме всего прочего, стоя в центре, я увидела себя в зеркало, которое раньше заслонял рояль. Как увидела – так мне плохо стало! Заявила: «Ни за что здесь стоять не буду!» Елизавета Павловна настаивала: «Ты должна делать то, что велит педагог!» Так я после этого неделю перед выпускным экзаменом в класс не ходила, потому что Гердт говорила: «Или встанешь туда – или вон из класса!» Я не соглашалась – и она меня выгоняла. Елизавету Павловну – кроткого, мягкого человека – я умудрялась довести до того, что она начинала швыряться стульями, поливальными лейками… Как-то мы с Володей Васильевым репетировали па-де-де из «Щелкунчика». Репетиция не ладилась: я была не в настроении, дулась на всех, Володя злился на меня, наш концертмейстер Колбасникова все время отвлекалась на сына, громившего клумбу в школьном дворе, и, свесившись из окна, призывала его к порядку. Бедная Елизавета Павловна металась между нами и пыталась хоть как-то всех организовать. «Масик! – взывала она ко мне. – Ну встань же наконец в арабеск!» «Васик! – поворачивалась к Володе. – Подержи, подержи ее, не бросай!» Протягивала руку к концертмейстеру: «Вернись к инструменту, пожалуйста!» Педагог дуэтного танца Владимир Дмитриевич Голубин, который вместе с ней проводил репетицию, просто очумел от всего этого: «Масики! Васики!! Колбасики!!! – завопил он в конце концов. – Черт знает что такое! Работать мы сегодня будем или нет?!» Тут уж и у Гердт терпение лопнуло…

Ни одного педагога я не любила так, как Елизавету Павловну, думаю, и она относилась ко мне по-особому. Во всяком случае, меня одну из всего класса она приглашала к себе домой – это были незабываемые вечера! Елизавета Павловна хорошо знала итальянский и французский, очень много читала, вела дневники. Великолепная, остроумная рассказчица, она умела с мягкой, добродушной улыбкой метко и точно дать характеристики людям и событиям. Сколько она знала, сколько видела, с какими интересными личностями была знакома! Елизавету Павловну все уговаривали (тот же Ираклий Андроников – завсегдатай ее вечеров): «Напишите книгу своих воспоминаний! Ведь это живая история!» И вот Гердт решилась попробовать писать. Но читать ее воспоминания оказалось невозможно! Со свойственной ей педантичностью Елизавета Павловна старательно выстраивала подробные «правильные» фразы – и вся бесподобная живость ее речи, весь юмор неожиданно исчезли, а «сухое», заунывное изложение фактов казалось совсем неинтересным…

Ее восприятие жизни и событий культуры было удивительно современным – Гердт всегда следила за всем новым в театре, музыке, литературе и, конечно, в моде: мое появление в мини в свое время вполне одобрила. А вот то, что я предпочитала ходить в брюках, Елизавету Павловну огорчало, она говорила, что так я всех поклонников растеряю… К счастью, наши добрые отношения сохранились и после того, как я окончила школу. В первые годы моей работы в театре Гердт давала классы в Большом, и я у нее занималась. Елизавета Павловна учила меня не только профессии: она старалась деликатно, ненавязчиво воспитывать меня, прививать определенные жизненные правила, но никогда не читала лекций, нравоучений. Скорее воздействовала личным примером: всегда была элегантно, с большим вкусом одета, волосы всегда идеально уложены. Считала совершенно недопустимым ходить нечесаной, в пижаме или в халате, даже если находилась дома одна и не ожидала гостей. Неубранная квартира, немытая посуда или разбросанные вещи казались ей просто дикостью… Помню случай совершенно поразительный. Мы с Володей Васильевым пришли навестить Елизавету Павловну, которая после операции аппендицита лежала в Институте имени Н. В. Склифосовского. Я заглянула в палату, спросила, можно ли войти и Володе. Елизавета Павловна страшно взволновалась: «Нет! Нельзя! У меня одна пуговичка оторвалась на халате!» Это же человек в больнице лежит, после операции! И только после того как я прикрыла отсутствующую пуговку, натянув повыше простыню, Елизавета Павловна решила, что, пожалуй, в таком виде можно предстать перед Володей.

Долго, терпеливо (и, надо сказать, безуспешно) Елизавета Павловна пыталась приучить к порядку и меня. Останавливала, когда я бежала на репетицию: «У тебя неаккуратная головка! У тебя дырочка на кофточке!» Советовала: «Когда ты собираешься в поездку, сначала составь список, что надо взять. Потом все по списку уложи». На моем туалетном столике в театре всегда были свалены в кучу самые разные гримерные и косметические принадлежности. Это сейчас продаются удобные, изящные коробочки с тенями и румянами, тюбики с тушью, тональным кремом и прочим, а тогда мы таких компактных вещей не имели, только здоровые коробки с театральным гримом и пудрой. И вот Елизавета Павловна мне вечно раскладывала – здесь кисточки, здесь баночки, здесь расчесочки. Я приходила, и – р-р-раз! – опять все вверх дном! Она снова и снова наводила порядок. Терпелива была, как с дочкой. Когда я начала курить, Гердт не стала читать мне нотаций и требовать, чтобы я бросила, но, например, у себя под подушкой в артистической комнате я могла найти какую-то вырезку из газеты о вреде курения, другую – в кармане халата, еще одну – на гримировальном столике: это Елизавета Павловна подкладывала. Но я никак не реагировала, упряма всегда была ужасно! Наверное, только благодаря искренней теплоте и добродушному отсутствию назидательности у Елизаветы Павловны мой ершистый характер смирялся в общении с ней, и нас на многие годы связали самые доверительные отношения, настоящая человеческая близость.

Однако как интересно порой выстраиваются (будто в увлекательном романе) пересечения непридуманных судеб реальных людей: мой дальний родственник Александр Зилоти (сын музыканта Зилоти, моего двоюродного прадедушки) был безумно влюблен в Елизавету Павловну Гердт – моего будущего педагога, а тогда знаменитую балерину Мариинского театра. Когда произошла революция и Россию покинули многие выдающиеся артисты, в том числе Тамара Карсавина, Матильда Кшесинская и Анна Павлова (которая уехала еще в 1913 году и не вернулась), Гердт оказалась чуть ли не единственной прима-балериной, оставшейся здесь. Однажды Ленин, побывавший на ее спектакле, спросил Елизавету Павловну: «А почему вы остались в России?» – вероятно, ожидая услышать, что она «всей душой приняла революцию». Но Гердт, искренний человек, прямо ответила: «Я бы уехала, но у Саши Зилоти не хватило места в санях». Действительно, она рассказывала, что Саша умолял отца взять с собой его невесту. А тот отказал: «Сашенька, извини, пожалуйста, но в санях нет места, не все сундуки поместились»…

Теперь, когда начинаются разговоры о связи поколений, я чувствую эту связь не только в прошлом, но уже в позапрошлом веке, – так сквозь времена тянутся звенья одной цепочки: великий балетмейстер Мариус Петипа – его первый танцовщик Павел Гердт – дочь Гердта Елизавета, которая училась у Михаила Фокина, танцевала на одной сцене и даже в одних спектаклях с Анной Павловой, Тамарой Карсавиной, Вацлавом Нижинским – а я уже училась у нее. Когда такая связь рвется – все рушится! Мы видим это сейчас на примере современной истории Московского хореографического училища. То, что балетную школу оторвали от театра, – преступление, потеря невосполнимая! Наше искусство как никакое другое (сколько бы мы ни смотрели кино- и видеозаписей танца, сколько бы ни читали специальных учебников) передается из рук в руки, «из ног в ноги». Это нужно через себя пропустить, прочувствовать каждой своей мышцей. В один день такое не делается, это длительный процесс. Да, в школе преподавали великолепные педагоги, но я приходила в театр, приходила в класс, и передо мной у станка стояли Галина Уланова, Майя Плисецкая, Раиса Стручкова, здесь – Марина Кондратьева, там – Нина Тимофеева, и движения задавал Асаф Мессерер или Марина Семенова. Я смотрела на них и «ровняла себя» – это тоже становилось настоящей школой. Наше счастье, что мы имели такие возможности. Училище при Большом театре – этим следовало гордиться! С самого первого класса мы выступали на сцене. Нас как артистов балета начинали воспитывать с раннего возраста, когда занимали в спектаклях театра. Мы видели великих артистов не только рядом с собой на сцене, мы видели, как они вели себя за кулисами. Это становилось на всю жизнь примером отношений: никто не навязывал нам какие-то обязательные образцы, но неписаные правила театрального братства входили в нас вместе с воздухом театра – естественно, как дыхание. Мы жили в театре, как в своем особом мире, знали все ходы и выходы, знали всех артистов, а артисты знали всех нас – учеников.

Поэтому, я думаю, все проблемы, которые сейчас возникают у школы, происходят оттого, что она оторвана от театра. Кто до этого додумался, кто смог резануть вот так – по живому?!.. Да, теперь это академия: ладно, пусть все будут академиками! Но выпускники академии сегодня приходят в театр как чужие и с испугом смотрят вокруг: обездоленные люди – они ничего не видели, никого здесь не знают. «Теоретики» – они все выучили, но мало что умеют. Видимо, можно выучить графику, геометрию движений, но этого недостаточно, чтобы вдохнуть в танец жизнь! В новом поколении способных и даже талантливых артистов, к сожалению, нет подлинного духа театра. Они в этом не виноваты, их воспитали так. Конечно, и сейчас есть очень хорошие педагоги, прекрасные теории, методики, но проблема, серьезная проблема современной балетной школы в методических кабинетах не решается…

Самые первые роли

Первые шаги в учебе и первые шаги на сцене у нас, учеников хореографического училища, практически совпадали. В сентябре 1949 года я поступила в первый класс и спустя менее полугода впервые уже принимала участие в спектакле Большого театра в здании Филиала. Вообще-то никаких дат я никогда не запоминаю, а вот эту – 3 февраля 1950 года – помню, потому что объявление о спектакле повесили 1 февраля, в день моего рождения, и я это так и запомнила, как подарок. Мне предстояло участвовать в массовой сцене оперы Л. Делиба «Лакме», сыграть маленькую нищенку. По сюжету дело происходило в Индии, поэтому меня намазали темной краской, надели какие-то лохмотья и объяснили сценическую задачу: «Вот это твоя “мама” (артистка из мимического ансамбля), она тебя поведет за ручку, потом выйдут “американцы” и бросят тебе монетку. Ты должна подбежать, взять эту монетку, и вы с “мамой” уйдете». И вот я прекрасно помню свое ощущение тогда: особая атмосфера за кулисами перед началом, артисты – я вижу их совсем близко, я среди них, мы вместе – я тоже артистка! А потом оркестр как грянул, так у меня сразу коленки подкосились, – казалось, что меня просто оглушило. Раскрылся занавес, я увидела огромный темный зрительный зал – и, конечно, умерла от страха! Стою, дрожу в этой массовке, где меня никто, наверное, и не заметил, кроме моей мамы с галерки. Потом артист-«американец» бросает монетку, и, к моему ужасу, она катится, катится и закатывается в суфлерскую будку. Но мне же сказали – поднять монетку и уйти. Собираю все свои силы, выхожу, так сказать, из народа и мужественно отправляюсь за монеткой к самому краю сцены. Суфлер из будки машет на меня руками: «Уходи, уходи отсюда!» Я шепчу: «Нет, мне нужно монетку достать!» – и пытаюсь до нее дотянуться. Пришлось ему вытащить эту монетку; наверное, из суфлерской будки все это время торчала одна моя попка. Но монетку-то я все-таки добыла! Дома спросила маму: «Ну как?» Она серьезно ответила: «Все хорошо, но у тебя был такой испуганный вид!» – «Да, – согласилась я, – но это же так должно быть по роли!» Можно сказать, тогда состоялся мой первый опыт актерской импровизации на сцене…

В конце первого класса я танцевала уже не в Филиале, а на сцене самого Большого театра. Птичка в балете Сергея Прокофьева «Золушка» считалась танцевальной партией, хотя и не сольной: четверо или шестеро птичек в свите Феи Весны, мы прыгали-скакали вокруг Золушки, которую танцевала сама Галина Сергеевна Уланова.

Во втором классе мне доверили настоящую роль – в опере М. Красева «Морозко» я на премьере танцевала Белочку. Партию главной героини оперы, падчерицы Дуни, тогда пела знаменитая Елизавета Шумская, а лесные зверюшки (ученики младших классов хореографического училища) дарили ей подарки. Танцевальное шествие зверей, которое поставил Александр Иванович Радунский, возглавляла Белочка: она несла варежки для Дуни, а за ней прыгали разные зайчики и птички. Со мной вместе танцевали два кавалера-«медведя» – Сева Немоляев и Боря Березин. Опера имела большой успех, а о моей Белочке даже написали в газете – это была первая в моей жизни рецензия. А потом нас с мамой пригласили на радио, в Дом звукозаписи на улице Качалова, где известный актер Театра имени Моссовета Осип Наумович Абдулов делал передачу о премьере «Морозко», и мне предстояло сказать несколько слов о своей роли. Текст после беседы со мной заранее написала журналистка Анна Марковна Илупина, которая готовила материалы для цикла передач о Большом театре. Но я от волнения никак не могла прочесть правильно все с начала до конца – сбивалась, поправлялась и опять сбивалась, несколько раз произнесла: «Мы с Севом Немоляевым…» Запись длилась очень долго, наконец все вроде получилось, и нас предупредили, когда будет радиопередача. И вот, помню, как я безумно переживала: забилась в самый уголок дивана, лицо в ладони уткнула, замерла вся – сижу жду. Наконец начинается радиопередача, вот наконец – мои слова. Я слушаю и вздыхаю с облегчением: «Мам, я так боялась, что опять собьюсь!»

Смешные и трогательные воспоминания детских переживаний… Во втором классе с Борей Березиным (моим партнером-«мишкой» по опере «Морозко») я участвовала в балете «Щелкунчик», исполняла роль маленькой Маши, а Боря – брата Маши. В спектакле есть сцена, когда брат Маши видит, как после окончания танца «Гроссфатер» взрослые гости целуют дамам ручки, и, передразнивая их, делает вид, что тоже целует сестре руку. И вдруг в этот момент Боря поцеловал мою руку по-настоящему. Я страшно возмутилась! «Мама! – негодовала я. – Это что же, он хотел опозорить меня перед всем Большим театром?!»…

Каждый год приносил новые роли – бабочки, куколки, снежинки, кузнечики, птички – весь детский репертуар, все разнообразные детские партии, которых раньше так много было в спектаклях Большого театра. Танцевала в массовых сценах «Коппелии» и «Фадетты», участвовала в опере «Пиковая дама», танцевала «Русскую» и одну из рыбок в старом «Коньке-Горбунке». А в прежней постановке «Спящей красавицы» изображала в прологе Принцессу Аврору – на возвышении в глубине сцены, подсвеченной лучом, я лежала и спала заколдованным сном; появлялся Принц Дезире – ученик младшего класса Миша Лавровский (мой будущий партнер во многих балетах), «как будто бы» целовал «спящую красавицу», и я пробуждалась. Так Фея Сирени демонстрировала героям балета свое предсказание. В четвертом классе у меня появились две уже большие, серьезные работы: я исполнила партию Аистенка в одноименном балете и первый раз станцевала Амура в «Дон Кихоте» – в одном спектакле с Майей Плисецкой, блистательной Китри. В седьмом – станцевала вариацию из «Пахиты»: настоящую балеринскую партию, которую обычно давали только выпускницам. С этой вариацией я поехала на свои первые гастроли в Ленинград (где тоже выступали только выпускники), танцевала ее в концертах. Тогда еще постоянно проводилось очень много (не как сейчас) концертов училища в Зале имени Чайковского, и зрители уже знали и запоминали участников. Большой интерес у публики вызвал концертный номер «Соловей» на музыку А. Алябьева, который в восьмом классе специально для меня поставил Владимир Александрович Варковицкий. Хореографическая интерпретация знаменитого романса стала своеобразным экспериментом, попыткой «выразить колоратуру ногами, пропеть “Соловья” без голоса» – как объясняла мне Елизавета Павловна Гердт. Множество сложных вращений, заносок, прыжков необходимо было выполнять с большой точностью и эмоциональной наполненностью, не показывая зрителю, насколько это трудно.

Особое место занимает в моей жизни балет Чайковского «Щелкунчик». За годы учебы я перетанцевала в чудесном спектакле Василия Ивановича Вайнонена почти все партии: от маленькой Маши до Маши-принцессы. Надо сказать, что обычно партию Маши-принцессы танцуют исключительно ученицы выпускного, девятого класса. А я только перешла в восьмой, и мне уже осенью дали эту партию – мы начали репетировать ее с выпускником Володей Никоновым. Это было очень важное и радостное для меня событие, но (как часто случается в жизни) в то же время произошло событие очень печальное. Моя бабушка Наталья Константиновна, моя любимая Мамуся, тяжело болела. Мама, навещая ее в больнице, пыталась рассказать: «Выздоравливай скорее, нашей Кате дали такую роль! Она будет танцевать Машу-принцессу в “Щелкунчике”…» Ведь Мамуся ходила на все мои выступления, на концерты и спектакли училища, она так переживала за меня, так радовалась моим успехам, так хотела, чтобы я стала балериной… Но мы даже не знаем: слышала ли она то, что ей говорила мама, дошло ли это до ее сознания или нет. До моего спектакля Мамуся не дожила…

Уроки первых побед

8 марта 1957 года я впервые выступила в главной партии балета П. И. Чайковского «Щелкунчик» в спектакле Московского хореографического училища на сцене Филиала Большого театра. Именно с этой партией меня вскоре отправили на Всесоюзный конкурс артистов балета, который проходил в 1957 году Москве. В школе сказали: «Надо станцевать!» И я отнеслась к этому как к любому другому заданию: надо пойти на экзамен, надо пойти на концерт, надо станцевать – пошла, выступила, потом дали медаль. Золотую. Для меня конкурс не стал соревнованием за какую-то награду – я просто испытывала радость от самого участия в этом собрании молодежи, от множества встреч, новых знакомств, самой атмосферы конкурса. Никаких мыслей о состязании, конкуренции даже не возникало, да и потом: с кем бороться-то – с артистами Большого театра?! Кроме меня, учениц там не было, не существовало градаций на старшие и младшие группы – я участвовала наравне со взрослыми балеринами. Поэтому, если бы я ничего не завоевала – ничего бы и не случилось, никаких терзаний и переживаний я бы не ощутила. А когда успех так неожиданно обрушился на меня, очень правильно повели себя люди, которые были рядом, – мои учителя и мама.

Шум вокруг поднялся неимоверный! На меня набросились корреспонденты, комсомольские деятели, мне приходилось постоянно куда-то ездить, сниматься, где-то выступать. Я же воспринимала это как досадную нагрузку. В то время меня волновали абсолютно другие проблемы: и учеба, и свидания, а тут какие-то журналисты: «Расскажите, как вы добились… Теперь присядьте, мы сделаем снимочек…» Мне это было не нужно, неинтересно! Абсолютно! Ну напечатают какую-то мою фотографию, ну опубликуют какое-то интервью… Но, с другой стороны, я считала, что беседы с корреспондентами, поездки на разные «встречи с общественностью», участие в других подобных мероприятиях тоже входят в мои профессиональные обязанности – так же как отрабатывание в классе какого-то движения. Слава Богу, рядом находилась мама, которая хвалебную суету вокруг меня отнюдь не поощряла: «Катя еще девочка, пусть учится, не забивайте ей голову своими восторгами!» И Бочарникова – директор училища, и Габович – художественный руководитель – тоже сказали: «Все, хватит!» – и постарались оградить меня от натиска журналистов. Элла Викторовна и Михаил Маркович не стали делать рекламу ни себе, ни школе на том, что одна из учениц завоевала золотую медаль. А ведь могли поставить вопрос и по-другому, сломать меня в другую сторону: «Ты должна, ты обязана, честь школы…» И мы знаем примеры, когда педагоги за счет успехов учеников создавали себе шумную славу, когда вопрос ставился таким образом: «Вы приглашаете мою ученицу? Она поедет только со мной! Вы хотите с ней поговорить? Только с моего разрешения! Подарки для нее?! Да она всем обязана мне!» Но в нашей школе и педагоги, и руководство придерживались совсем иных правил: «Да, ты получила медаль, но это еще ничего не значит, тебе надо учиться, заканчивать школу – а остальное абсолютно не нужно, это все наносное». И у меня даже мысли не возникало, что, победив в конкурсе, я могу ничего больше не делать, ложиться на диван и только ждать, когда все будут мной восхищаться. Я просто до сих пор вспоминаю об этой награде как о каком-то приятном моменте, неожиданном и радостном.


Важным событием стал приезд в нашу школу иностранцев – не так часто случалось подобное в те времена. Для бельгийской королевы Елизаветы, посетившей училище, устроили специальный концерт, в котором я принимала участие. После выступления королева немного пообщалась с нами. Это было удивительно – настоящая королева! Большое впечатление произвели побывавшие у нас артисты Гранд-опера, и особенно знаменитая этуаль Клод Бесси. Артист, балетмейстер, педагог Харальд Ландер, который в то время возглавлял школу Парижской оперы, давал в нашем училище показательный урок. Для демонстрации своего метода построения класса он выбрал меня. Ничего подобного у нас раньше не бывало, об этом тоже много писали и говорили, но отношение руководства и к визитам иностранных звезд оставалось тем же – чисто деловым, не поощряющим ажиотаж вокруг училища.

Сейчас я и своим ученицам говорю: «Не придавайте большого значения газетной шумихе, не это главное! Да, конечно, хорошо, если об артисте много пишут, это реклама – сегодня вообще о балете пишут гораздо больше, совсем другие времена: телевидение, множество глянцевых журналов, “раскрутка” за немалые деньги отдельных артистов. Пусть журналисты снимают, пишут, показывают, но ты должна делать свое дело, а они – свое. А когда ты этим занимаешься – ты тратишь время и силы не на то, что нужно!» Конечно, можно «прыгать с канала на канал», являться на все съемки, куда приглашают, давать все интервью, о которых просят (ведь каждый день звонят то с телевидения, то из журналов!), но мне, например, это не нужно, мне это неинтересно. А если у меня найдется свободное время – лучше поеду на дачу, погуляю по лесу или встречусь с друзьями…

Касьян Ярославич

1957 год подарил мне еще одну огромную радость – встречу с Касьяном Ярославичем Голейзовским, которого я безумно любила и люблю. Это счастье, что мы с ним встретились и могли общаться, хоть и недолго… Голейзовский пришел в хореографическое училище, чтобы отобрать исполнителей для своего номера, и выбрал меня и Сашу Хмельницкого. Саша был первым в классе: высокий, красивый, – считалось, что он станет классическим танцовщиком, будет исполнять партии принцев. Я с ним па-де-де из «Щелкунчика» и второго акта «Жизели» в школе танцевала (но когда Сашу взяли в Большой, ни принцев, ни героев он уже не танцевал, только небольшие характерные партии). Голейзовский поставил для нас «Романс» на музыку Сергея Рахманинова. Когда Касьян Ярославич выбрал нас, я очень обрадовалась: в жизни далеко не каждого артиста такое случается, да и вообще – не так часто бывает, чтобы балетмейстер на тебя ставил. А уж если ставит такой мастер, как Голейзовский!.. Имя Голейзовского я, конечно, знала, но балетов его никогда не видела – он создавал их, когда я еще не родилась, а в наше время его спектакли уже нигде не шли. Но все мы слышали о его новаторских поисках в области хореографии, о его знаменитых спектаклях, хотя даже имя Голейзовского долгое время нельзя было упоминать; непонятно только, почему он еще остался на свободе, а не попал в лагерь. В стране «всеобщего равенства» все должны были быть равными – в смысле «ровными», одинаковыми, и такая яркая индивидуальность, как Касьян Ярославич Голейзовский, конечно, портила общую серую картину. Первое, что ему разрешили, когда время немного изменилось, – это начать понемножку ставить в хореографическом училище.

Касьян Ярославич очень сильно повлиял на формирование моей личности. С ним было не просто интересно, но я не знаю другого человека, с которым было бы так интересно: не только участвовать в его постановках, не только смотреть, как он творит, но даже просто общаться! Мы говорили обо всем: Голейзовский прекрасно знал литературу, поэзию, живопись, музыку. Он изумительно рисовал, сочинял стихи, которые читали с эстрады Мария Ермолова и Пров Садовский. О Касьяне Ярославиче вообще можно говорить до бесконечности; это необыкновенная доброта, необыкновенная эрудиция, необыкновенный талант, высочайшая культура и влюбленность в жизнь!

Как он умел радоваться всему, умел видеть красоту в любом человеке, считал, что в природе просто не существует ничего дурного, некрасивого. Из неприметных лесных сучков вырезал удивительные фигурки и самый уродливый корень поворачивал так, что тот вдруг становился прекрасен! Утверждал, что не бывает плохой погоды! Спрашивал меня:

– Что ты сегодня такая кислая?

– Ой, Касьян Ярославич, на улице дождь, слякоть…

– Да ты вглядись, как это чудесно, – тонкие нити дождя, жемчужные капельки, нежная рябь на лужице…

Женщина для Голейзовского не могла быть некрасивой: не бывает некрасивых женщин! И некрасивых мужчин не бывает! Сам маленький, неказистый, Касьян Ярославич, как нам рассказывали, мог увлечь любую самую эффектную женщину. Это уникальное умение, магия личности, нечто большее, чем просто красота, выше красоты.

Голейзовский в каждом человеке видел неповторимую индивидуальность. Может быть, еще и поэтому его хореографическое наследие практически не сохранилось: он зачастую ставил на, казалось бы, весьма посредственных танцовщиков, но передать созданный им номер другому исполнителю оказывалось уже невозможным. Потому что Касьян Ярославич умел так раскрыть самых неприметных артистов, что потом даже более одаренные не могли с ними сравниться! Он умел увидеть и внушить свое видение другим. Помню школьное упрямство и обиды, когда учеников ставили в пару с тем, кто был несимпатичен: «Не буду я с ней (или с ним) танцевать! Она (он) мне не нравится!» Но Касьян Ярославич так эту непонравившуюся девочку преподносил, так раскрывал, что совместные репетиции зачастую заканчивались любовными историями. А если тому мальчику, который сначала отказывался с ней танцевать, напоминали: «Ты же говорил, что у нее нос курносый!» – мальчик искренне возмущался: «Да у нее потрясающий нос, и вообще она самая прекрасная!»

В постановках Голейзовского нет статики, зафиксированных финальных поз: все течет, переплетается, изменяется, все живет в танце – руки, плечи, корпус, пальцы. И ничто не существует само по себе: все создает образ, все рождает чувства, эмоционально захватывает и увлекает.

Голейзовский работал уникально, он никогда не использовал нашу профессиональную лексику, не указывал: «Встань в арабеск, сделай глиссад, теперь пике», но говорил: «Вот здесь ты ловишь лучик солнца, а здесь – вздрагиваешь от капелек дождя, а теперь вокруг цветы, травы, ты их руками разводишь, раздвигаешь…» И мы его понимали абсолютно! У него была своя, совершенно особая пластика, которую даже не с чем сравнить. Придумав новую поддержку, Голейзовский сначала ее зарисовывал, а потом показывал нам рисунок:

– Сделайте мне такую поддержку!

– А как это сделать?

– Не знаю, пробуйте…

Объяснялся рисунками и стихами – созданный им танец и был поэзией.

Жалко, мы поздно с ним встретились. Но, слава Богу, что встретились! У меня и Володи Васильева сложились очень теплые отношения с Голейзовским, мы часто приходили к нему домой. Володя с Касьяном Ярославичем были очень близки: Володя и ставить начал во многом потому, что Касьян Ярославич зародил в нем и желание творчества, и какую-то веру в себя, и осознание того, что он может и должен это делать.

В 1960 году Голейзовский подготовил Вечер хореографии в Концертном зале имени П. И. Чайковского. Он не мог тогда выбирать, где и с кем работать. Ему запрещали буквально все! Наверное, он бы с удовольствием ставил в Большом театре для ведущих артистов, но ему не давали. Ну а мы, молодежь, влюбленная в Голейзовского, тянулись к нему, были счастливы работать с Касьяном Ярославичем где угодно и как угодно. Помещения для репетиций нам никто не предоставлял, и приходилось заниматься по каким-то углам. Нас все время откуда-нибудь гоняли: мы приходили в залы хореографического училища и нас оттуда выгоняли, как только слышали, что там работает Голейзовский; приходили в зал, где занимался Ансамбль Игоря Моисеева, – нас гнали и оттуда; потом шли в зал, где репетировал хор имени Пятницкого, – повторялась та же история; в Большой театр тем более не пускали. Из театра, кстати, нас тоже никто не отпускал, и никакого специального времени для подготовки этого вечера нам не давали: репетировали мы по ночам. Денег на изготовление даже самых скромных декораций и костюмов не выделялось, а мы тогда были гораздо беднее, чем сегодняшние молодые артисты. Мы сами шили себе костюмы, что-то мастерили, приделывали, прикалывали. Сейчас вспоминаем то время и удивляемся: откуда силы брались?! Победило безумное желание работать с Голейзовским. Вопреки всему – лишь бы с ним! И мы сделали этот концерт!

Для нас с Володей Васильевым Касьян Ярославич поставил «Фантазию» на музыку романса С. Василенко «Лети, мой сон», и еще Володе – «Нарцисса» Н. Черепнина, а мне – «Мазурку» А. Скрябина: маленькая девочка танцует на солнечной лужайке и воображает, что она вдруг попала на настоящий бал… Концерт то разрешали, то запрещали, все до последней минуты оставалось под вопросом Мы везде ходили, просили, доказывали, и уже накануне концерта, после какого-то спектакля, все-таки из Министерства культуры прибыла комиссия. Просмотр начался в одиннадцать часов вечера. «Главные искусствоведы», чиновники Министерства, посмотрели и сказали: «Ну ладно, танцуйте». Лишь после этого официального разрешения мы смогли начать ставить свет, все проверять, готовиться и, помню, вышли из Зала Чайковского только в пять утра, а вечером того же дня, 6 июня 1960 года, состоялась премьера программы «Хореографические композиции Касьяна Голейзовского». Программа имела очень большой успех, но прошла всего несколько раз…

«Не нужен мне ваш Большой!»

…Но это будет год 1960-й, а пока еще шел 1958 год, надвигались выпускные экзамены и распределение. И могло получиться так, что жизнь моя сложилась бы совсем по-иному…

Последний год в школе, последние экзамены – и не только по основному предмету (то есть танцу): ведь чтобы получить аттестат, все обычные общеобразовательные предметы тоже приходилось учить, повторять и сдавать. Меня тогда в четверку маленьких лебедей поставили, и я все порядок движений учила: головку направо, головку налево, и раз, и два… А тут так некстати – выпускные экзамены! Я, конечно, не готовилась. Прихожу на экзамен по истории, подсаживаюсь к Васильеву (мы с ним вместе к экзаменам готовились, вернее, шпаргалки писали) и шепотом спрашиваю: «Где шпаргалка?» Он шепчет в ответ: «Забрали все шпаргалки!» А я-то учебник вообще не открывала. Тут наш педагог, такой старый интеллигент, интересуется, кто готов отвечать. И хотя очередь до меня дошла бы еще не скоро, я поднимаю руку. Что мне готовиться?! Все равно ничего не знаю! Я даже и в билет не заглядывала, и вопросы не читала. Направляюсь к экзаменатору и говорю: «Билета не знаю, к экзаменам не готовилась. Все!» Историк просто ошеломлен: «Вы понимаете, что я вам двойку поставлю?» А я: «Ставьте!» Поворачиваюсь и ухожу: у меня на уме только лебеди – головка направо, головка налево…

Как раз в это время в училище проходили съемки – приехали итальянцы, которые делали фильм о нашей школе. Снимали меня как одну из способных учениц – какие-то вариации и даже мизансцены из спектаклей. И вот после двойки на съемки я пришла вся зареванная: с экзамена-то я гордо удалилась, ну а потом рыдала, конечно. Итальянцы спросили, что случилось. Я, всхлипывая, рассказала, что мне поставили двойку по истории. Как же они тогда хохотали! У них это просто в голове не укладывалось: какая история, зачем, когда обо мне уже говорят как о балерине, – а я рыдаю из-за двойки?! Режиссер итальянский стал меня успокаивать, нарисовал смешную картинку: телега, а на ней сижу я с цветами и с большой двойкой рядом. Он говорил: «Ерунда вся эта история, смотри – все равно ты летишь вперед, хоть и с двойкой, но вся в цветах…» И фильм заканчивался такой фразой: «Рождается новая звезда, спешите ее увидеть!»

На следующий день прихожу я в наш буфет – и начинается… В училище в общем-то было уже известно, что меня берут в Большой, и теперь, услышав про мою двойку, все ко мне подходят, на меня просто кричат: «Ты что, с ума сошла?! Если без аттестата останешься – в Большой не возьмут!» – «Ну и что, – пожимаю плечами. – Не мешайте мне пить компот». А в это время по школе уже снуют представители от разных театров, которые подбирают в свои труппы артистов из выпуска. И тут ко мне подлетает какой-то человек и с робкой надеждой спрашивает, не поеду ли я в Новосибирск. «Поеду, – отвечаю спокойно, – но только вместе с мамой, поэтому нам нужна квартира». У него лицо становится совершенно безумным, и он начинает меня умолять: «Вы только никуда не уходите! Вы только никому ничего не говорите! Я все сделаю, я договорюсь, я добьюсь!» И убегает. Часа через три он меня находит – в руках готовый договор: сольные партии, трехкомнатная квартира в центре Новосибирска и так далее. Значит, он все это время звонил в свой обком, выбивал для меня квартиру, все согласовывал. «Отлично!» – говорю я и тянусь ручкой к договору. И тут на меня с двух сторон буквально падают Габович и Бочарникова и пытаются ручку у меня вырвать. Начинается что-то несусветное! Бедняга из Новосибирска кричит на них: «Она мне обещала!» Бочарникова кричит на меня: «Ты понимаешь, что ты теряешь Большой?!» Я уже тоже кричу: «Не нужен мне ваш Большой!» Габович чуть не дерется с новосибирцем… В общем, оттащили они меня, увели от него. И сами к учителю истории пошли договариваться: «Вы понимаете, это особый случай, девочка очень одаренная, ей нужно танцевать в Большом». В конце концов он согласился принять у меня переэкзаменовку, но твердо сказал, что просто так исправлять отметку не станет. А тут уже я уперлась, характер у меня тогда был: о-го-го! – еще хуже, чем сейчас: «Не буду я сдавать эту историю!» Но все-таки «вывернули мне руки», повели на переэкзаменовку. Иду – лоб насуплен, губы сжаты, лицо упрямое. Историк спрашивает: «Ну теперь-то вы готовились?» Я мычу себе под нос: «У-умм…» (в смысле – нет). А мои сопровождающие хором: «Она готовилась, готовилась!» Он задает вопрос: «В каком году была первая русская революция, знаете?» Я: «У-умм…» Сопровождающие: «Она знает, знает, она стесняется! Можно мы будем задавать вопросы?» Историк уже просто машет на все это рукой, а меня спрашивают что-то вроде: «Катя, скажи, а вот что рабочие кидали в жандармов?» Я: «Булыжники!» Всеобщее ликование: «Ну вот! Видите? Она знает, она читала, она готовилась!» Ставят мне тройку, получаю я свой аттестат, и берут меня в Большой…

Загрузка...