МАМА НА ВОЙНЕ

I

В августе 1877 года по тротуару мимо Таврического сада торопливо шла молодая женщина. Это была высокая блондинка лет двадцати пяти; её густые вьющиеся волосы были подстрижены и красивыми локонами рассыпались по плечам; бледное лицо с большими карими глазами было серьёзно и озабоченно. Одета она была очень скромно — в серенький ватерпруф[8], чёрное шерстяное платье и соломенную шляпку без всяких украшений, в руках она несла связку книг в ремешке. Поравнявшись с воротами сада, она лицом к лицу столкнулась с маленькой чёрненькой девушкой, бежавшей к ней навстречу.

— Юрьева, здравствуйте! — воскликнула чёрненькая, схватывая блондинку за обе руки.

Они обменялись рукопожатиями и остановились, оглядывая друг друга.

— Вы с курсов? — спросила чёрненькая. — Ну, что нового? Когда экзамены? Я только что вернулась из деревни и ничего не знаю…

— А мне не до экзаменов, — сказала Юрьева. — Я на войну еду.

— Как на войну?.. — воскликнула чёрненькая с изумлением.

— Да так, решилась. Говорят, там не хватает людей, вызывают желающих работать в госпиталях и на перевязочных пунктах. На днях и у нас объявили это, ну, я и записалась.

— Вот как!.. — проговорила чёрненькая студентка в раздумье. — А как же экзамены?

— Нам дают отсрочку. Вообще условия очень хорошие: пятнадцать золотых в месяц и даровой проезд. Нас записалось двадцать человек.

— Кто да кто?

Юрьева пересчитала фамилии. Чёрненькая качала головой.

— Вот какие у вас события… А я сижу в деревне и ничего не знаю. У нас такая глушь, что и о войне ничего почти не слышно. Так, значит, едете? А вдруг убьют?.. Или тиф?..

— Ну, уж об этом думать пока нечего, — сказала Юрьева, но по лицу её пробежала лёгкая тень.

— Но ведь у вас дети?

— Они останутся с мужем.

— Молодец вы, Юрьева!.. Я бы, признаться, на вашем месте не решилась. Ну, до свидания, побегу насчёт экзаменов. Когда поедете — известите, провожать приду.

— Хорошо, прощайте!

Студентки расстались.

II

У Юрьевой было трое детей — две девочки, Мурка и Катя, и мальчик Лёня. Мурка была самая старшая: ей недавно сровнялось восемь лет, чем она очень гордилась. Каждому новому лицу, приходившему к ним в гости, она немедленно объявляла: «А мне уже восемь лет», — и если гость относился к этому заявлению с надлежащей серьёзностью, Мурка была очень довольная. Юркая, тоненькая, с живыми чёрными глазками, с длинными тоненькими ручками и ножками, она была похожа на весёлую, лукавую птичку, которая всё хочет знать и всюду суёт свой любопытный остренький носик. Она ко всему постоянно прислушивалась и приглядывалась, на лету схватывала слова и сейчас же делала из них свои выводы; отличалась наблюдательностью и очень любила общество, в чём представляла полную противоположность с братом своим Лёней. Тот, напротив, так боялся людей, что когда к Юрьевым приходили гости, он старался поскорее куда-нибудь спрятаться и по целым часам простаивал за дверью или забивался под кресла, под кровати и в другие потаённые и неудобные места.

Зато в других случаях Лёня был очень самостоятелен и независим. Он всюду ходил один, любил ходить в лавку за покупками и чувствовал себя глубоко обиженным, если отец или мать выражали сомнение в его способности выполнить какое-нибудь сложное поручение. «Я сам, я сам!» — это были слова, всего чаще употребляемые Лёней. Несмотря на несходство характеров, между Лёней и Муркой существовала самая тесная дружба, и хотя они часто ссорились, но не могли обойтись друг без друга и, поссорившись, сейчас же и мирились, особенно если у Мурки имелась в запасе какая-нибудь сенсационная новость, которой она сгорала желанием поделиться с братом. Вертясь среди взрослых, Мурка всегда знала множество интересных вещей, и хотя рассказы её не отличались достоверностью, потому что она всё понимала по-своему, но Лёня ей верил и в глубине души сознавал, что Мурка знает гораздо больше, чем он. Вслух он в этом не хотел признаваться из самолюбия, и большая часть их ссор возникала именно из-за того, что Мурка уж чересчур старалась выказать своё превосходство над Лёней в знании жизни, а к его житейской опытности относилась с недоверием и пренебрежением.

Третья дочь Юрьевых, Катя, была вся ещё в будущем. Это был пухлый, розовый, улыбающийся экземпляр, с огромными серыми глазами, ямочками на толстых щёчках и кудрявыми белыми волосиками. Ей только недавно минуло пять лет, и Мурка с «Лёней смотрели на неё с презрением, как на низшее существо. За неповоротливость и толщину они прозвали её «купчихой», но Катя почему-то не любила этого прозвища, хотя и не знала хорошенько, что оно значит, и каждый раз, когда её так называли, горько плакала и кричала: «Не хочу!» Так как старшие дети не принимали её в своё общество, она жила себе в одиночку, и её целый день не было слышно. В детской у неё имелся свой особый уголок, где она распоряжалась и поддерживала необычайный порядок; самым любимым её занятием было разбирать и укладывать свои вещи, в числе которых находились самые разнообразные и, по-видимому, совершенно ненужные предметы — осколки фарфоровой чашки, известной под названием «разбитенькой чашечки», старые конверты, бумажки от конфет и даже сломанная пряжка от папиной жилетки. Но хозяйственная Катя всё это собирала и берегла как зеницу ока, и какое горе было, когда к ней забиралась неугомонная Мурка и перерывала всё вверх дном! К характеристике Кати нужно ещё добавить, что она была плаксива и любила покушать, отчего у неё часто болел животик. Поэтому она хорошо знакома была с касторкой, и этот почтенный медикамент играл такую большую роль в её жизни, что она даже гостям предлагала вопрос: «А ты принимал нынче касторку?..»

III

Детей всегда отсылали спать в девять часов, но обыкновенно они не сразу засыпали, а усевшись в своих кроватках, при слабом свете ночной лампочки, ещё некоторое время беседовали о событиях дня или выдумывали разные интересные истории из жизни какого-то фантастического Миши. Эта история о Мише тянулась у них уже года два, и с каждым днём похождения этого необыкновенного героя становились всё удивительнее и грандиознее. Миша оказывал чудеса храбрости и великодушия: он переплывал моря и океаны, спасал погибавшие корабли, тушил пожары, укрощал диких зверей и даже умел летать по воздуху. Особенно изощрялась в придумывании этих чудесных историй Мурка, но и Лёня старался ей не уступать. Катя не принимала участия в сочинении, но интересовалась судьбой Миши и хотя часто засыпала, не дослушав, однако каждый вечер спрашивала, выглядывая из своей кроватки: «А будем мы нынче разговаривать про Мишину житью?»

В тот день, когда Юрьева встретилась с подругой у Таврического сада, дети, по обыкновению, улеглись в девять часов и с нетерпением ожидали, когда няня, Марья Ивановна, всё приберёт в детской, заставит лампочку бумажной ширмой и уйдёт. И только что она скрылась за дверью, из Муркиной кроватки вынырнула чёрненькая головка и шёпотом спросила:

— Лёня, ты спишь?

— Нет, — отозвался Лёня и тоже поднялся в своей кроватке.

— Ты знаешь новость? — продолжала Мурка таинственно.

— Нет, а что? — сказал Лёня и, взглянув на сестру, по выражению её лица понял, что новость очень важная.

— Мама на войну едет! — вымолвила Мурка торжественно.

Лёня долго молчал, поражённый известием.

— Ты врёшь! — сказал он наконец недоверчиво.

— Нет, правда! — торопливо заговорила Мурка. — Когда приходила Загурская, я слышала, как она и мама стали говорить про войну и про раненых, а папа смеялся и сказал: «Ну, вот вас теперь генералами сделают!» А ты в это время сидел за сундуком, а потом мама сказала Марье Ивановне, чтобы она завтра купила в Гостином дворе большой чемодан… Что, неправда?

«Лёня, подавленный такою массой доказательств, принуждён был согласиться, что правда.

— И ты думаешь, мама будет генералом? — сказал он в раздумье.

— Конечно, будет.

— И будет ходить в мундире, с крестами и саблей, как настоящий генерал?

— Да, — не задумываясь, отвечала Мурка.

— А как же папа?

— Папа останется с нами.

«Лёне стало обидно за папу. Он любил и папу и маму одинаково и теперь думал, что уж если маму сделают генералом, то пусть и папу тоже. Вдруг ему в голову пришла неожиданная мысль:

— Да ведь мама — женщина? Разве женщины бывают генералами?

Тут и Мурка призадумалась. В самом деле, они много видали и на улице и на картинках генералов, но все они были мужчины, и никогда между ними не встречалось генералов-женщин. Поэтому дети решили оставить этот вопрос открытым до завтрашнего дня и принялись обсуждать другой, не менее важный вопрос о том, что такое война. Лёня представлял себе войну так: выходят два войска и становятся друг против друга. Знамёна развеваются, музыка играет, впереди стоят генералы в крестах[9], с саблями и командуют: пиф! паф!.. Вот так… Воодушевившись, Лёня схватывает подушку и запускает её в Мурку. Мурка отвечает ему тем же, и между ними завязывается отчаянная перестрелка подушками. Но в самый разгар пальбы из Катиной кроватки послышался тихий плач, и военные действия прекращаются.

— Катя плачет, — сказал Лёня, прислушиваясь. — Катя, ты что?

— Я не хочу, чтобы мама уезжала на войну… её там убьют, — рыдала Катя. — Маму убьют…

Это не приходило в голову ни Мурке, ни Лёне. Они задумываются, маленькие сердца их наполняются жалостью и страхом, и они тихо начинают плакать. На пороге появляется испуганная Марья Ивановна с лампой.

— Дети, дети, что с вами? Отчего вы не спите? — спрашивает она.

Дети плачут, и Катя жалобно твердит: «Я не хочу, не хочу, чтобы мама ехала на войну».

IV

В квартире Юрьевых идёт суматоха. Марья Ивановна привезла из Гостиного двора великолепный коричневый чемодан с медными пуговицами, и мама укладывается в дорогу. Укладывать, впрочем, особенно нечего: несколько перемен белья, два платья — одно парадное, чёрное, в котором надо будет являться по начальству, другое — коричневое, рабочее, с чёрным клеёнчатым фартуком и такими же нарукавниками. В нём мама будет лечить раненых, — дети уже теперь знают, что она едет не драться впереди войска, с саблей наголо, как они себе раньше представляли, а ухаживать за больными и ранеными. Это тоже хорошо, и хотя мама, может быть, и не сделается генералом, но папа сказал, что крест ей всё-таки дадут, а ведь это всё равно. Потом мама начинает укладывать книги: анатомический атлас, известный у детей под названием «книги про ободранного человека», потому что на обложке нарисован человек с обнажёнными мускулами, военно-полевую хирургию Пирогова, учение о перевязках и много других. Дети деятельно помогают маме укладываться, таскают с этажерок книги и пытаются уложить в чемодан даже скелет, который стоит в углу, накрытый коленкоровым чехлом. Но оказывается, что скелет остаётся дома, и дети с сожалением водворяют его на прежнее место.

— Мама, а Томку ты возьмёшь? — спрашивает Мурка, таща маленькую белую собачонку, которая отчаянно визжит и барахтается.

— Нет, не возьму, — говорит мама, смеясь.

— А я было её причесала! — восклицает Мурка и выпускает Томку. Та, негодуя, фыркает, встряхивается и забивается под диван, страшно недовольная происходящим в квартире беспорядком.

В это время Катя долго что-то возится в своём углу, перебирает вещи, разговаривая сама с собою, и наконец выходит из детской, неся что-то, тщательно завёрнутое в бумажку.

— Мама, — говорит она, — а я тебе свою «разбитенькую чашечку» подарю. На, возьми…

Мама смеётся, но на глазах её выступают слёзы, и она, чтобы скрыть их, целует Катю и благодарит её за подарок. «Разбитенькая чашечка» тоже укладывается в чемодан рядом с пироговской хирургией и десмургией (учебник перевязки ран) Карпинского…

V

Через несколько дней на Николаевском вокзале происходили проводы уезжающих на войну студенток. Провожать их собралось много народу: знакомые, родные, товарищи — студенты и студентки. Среди обычной публики, наполнявшей вокзал и платформу, эта группа обращала на себя внимание своим особым внешним видом. Скромные костюмы и стриженые волосы у женщин, светлые пуговицы и погоны студентов-медиков, широкополые шляпы и пледы студентов университета, оживлённые молодые лица… Несмотря на то что студентки уезжали на тяжёлый труд и тяжёлые лишения и впереди их ожидали все ужасы войны, болезнь и, может быть, смерть от тифа или от шальной пули, все были бодры, веселы, и беззаботный молодой смех часто слышался в их группе.

С этой партией уезжала и Юрьева. Её провожали всем домом — муж, дети и няня Марья Ивановна. Дети ещё не сознавали хорошенько всей торжественности этой минуты, и их больше всего занимала шумная толпа незнакомых людей, вагоны и паровоз. Лёню особенно интересовал паровоз: он не отходил от него, боясь пропустить тот момент, когда локомотив тронется с места, и во что бы то ни стало хотел посмотреть, как будут двигаться эти огромные железные лапы, которые устроены у паровоза по бокам. Мурка больше глазела на публику и даже успела завязать какое-то знакомство, причём не преминула сообщить новым знакомым, что мама уезжает на войну, что она получит крест и что ей, Мурке, уже восемь лет и она теперь будет вместо мамы. Только маленькая Катя не отходила от матери и робко жалась к её коленям, глядя на всё окружающее испуганным взглядом выпавшей из гнезда птички.

Послышался второй звонок. Публика заволновалась и бросилась к вагонам. Все теснятся у площадок; провожающие торопливо обмениваются рукопожатиями с отъезжающими; слышатся поцелуи, напутственные возгласы, плач.

— Где Мурка? Лёня! Идите прощаться с мамой! — кричит Марья Ивановна.

— Ну, прощайте, дети! — говорит мама. — Будьте умники, не шалите, пишите мне почаще. Да Катю не обижайте, она маленькая…



Маму провожали всем домом…


— Юрьева, идите садиться! — кричат ей через головы толпы подруги.

Третий звонок. Юрьева бросается к вагону, но на дороге оборачивается: ей кажется, что она что-то такое важное забыла сказать. Что такое? Нет, ничего… Ещё раз она всех целует и вскакивает на площадку. На глазах у неё блестят слёзы, но она старается улыбаться и весёлым голосом кричит: «До свиданья, до свиданья!..»

Поезд медленно трогается. Лёня бросается к паровозу смотреть, как двигаются железные лапы; Мурка устремляется за ним. Лапы двигаются всё быстрее и быстрее, что-то тяжело пыхтит в железной груди чудовища; вот оно дохнуло, и всё заволоклось горячим дымом и паром. Мелькнул белый платок и исчез; вагоны бегут, бегут; колёса как будто торопятся за ними… И вот уже ничего нет, и на платформе пусто и тихо…

— Мама, мама!.. — кричит Катя, протягивая ручонки вслед убегающему облачку дыма.

Её все уговаривают, утешают и едут домой. Всю дорогу Лёня без умолку рассказывает о паровозе и спорит с Муркой; но когда они приезжают и входят в опустевшую квартиру, где уже нет мамы, но всё ещё о ней так живо напоминает, когда запертая в чулане Томка выскакивает их встречать, обнюхивает их платья, ищет чего-то и вдруг начинает жалобно визжать, — дети затихают, смотрят друг на друга большими глазами и, наконец, разражаются горьким плачем. Мама уехала!..

VI

Целую неделю дети горевали и плакали, наводя тоску на всех. Ещё днем ничего, они забывались, играли и шалили; но как только смеркалось и в квартире водворялась какая-то особенная грустная тишина, дети залезали под обеденный круглый стол и принимались реветь, причём Томка им неизменно подвывала. И никакие уговоры, ласки, развлечения не могли остановить этого припадка горя. Когда источник слёз иссякал и дети начинали уставать от плача, Мурка приносила какую-нибудь мамину вещь, клала её перед собою, и, глядя на неё, все трое с новыми силами принимались рыдать. Иногда для взрыва горя достаточно было даже нескольких слов вроде того: «А вон мамин скелет стоит!» или: «А вот на этом стуле мама сидела», и в придумывании этих слов особенно изощрялась Мурка. Вечерние беседы в кроватках, при слабом мерцании ночника, касались тоже главным образом мамы, и знаменитый герой Миша был забыт.

Однажды папа, возвратясь со службы, принёс большую карту, повесил её на стене и сказал, что по этой карте они будут путешествовать вместе с мамой, отмечая красным карандашом все те места, где мама будет проезжать. Детям это очень понравилось, и, вооружившись красным карандашом, они отправились в путь. Вот Николаевская дорога и Москва… Какая она маленькая, а Марья Ивановна говорит, что в ней сорок сороков церквей!.. Вот Курск… вот Киев… Ох, далеко, однако, уехала мама! Была почти на самом верху, а теперь красная черта вон куда спустилась. Ну, а где же она теперь? Второпях Лёня переправился через Чёрное море и заехал в Константинополь, взяв его раньше, чем до него дошли наши войска; но папа вернул его назад и сказал, что надо подождать письма от мамы, прежде чем ехать дальше.

Наконец пришло и письмо. Мама писала из Бухареста, что доехали они благополучно и теперь сидят в Бухаресте, ожидая дальнейшего назначения. Ходят слухи, что на Шипке был бой кровопролитный и раненых очень много; говорят также, что русские отступают и война затянется надолго. Но это ничего, а неприятно то, что они должны сидеть в Бухаресте, когда там, на Дунае, может быть, требуется помощь. Они горят нетерпением как можно скорее приняться за дело… В конце письма была приписка: «Р. S. Ну, что детки? Здоровы ли, веселы и не скучают ли? А я до сих пор, как останусь одна, так вспоминаю крик Кати: «Мама, мама!..» И на днях, разбираясь в чемодане, вдруг наткнулась на её «разбитенькую чашечку» — и так мне стало грустно-грустно…»

— Милая мама! — сказала Мурка, когда папа дочитал письмо, а у Кати уже глаза были полны слёз. — Папа, дай нам поцеловать письмо; мы будем воображать, что целуем её самоё.

Папа дал всем по очереди поцеловать письмо и, видя, что дети готовы расплакаться, сказал:

— А ну-ка, где он, Бухарест-то? Поедемте-ка к маме!..

— Я, я пойду! Я сам! — закричал Лёня и, взобравшись на стул, стал искать Бухарест.

VII

В этот же вечер Мурка уселась писать маме ответ. Она взяла у папы лист самой лучшей почтовой бумаги и, широко разложив локти на столе, начала выводить самым лучшим своим почерком: «Милая мамочка! Мы очень рады были, когда получили твоё письмо. Мы о тебе все скучаем, и Томка тоже; как ей скажешь: «Где мама?» — она бежит в переднюю, царапается в дверь и визжит. А я теперь совсем не шалю и вчера починила папе носки. Папа нам подарил краски, и мы с Лёней рисуем человечков, потом вырезываем их и играем в войну. А Томка вчера самому главному Лёнину генералу откусила голову, и Лёня остался без генерала. А у Кати опять болел животик, и она ни за что не хотела принимать касторку, а папа принёс из аптеки капсули, и Катя подумала, что это сладкие янтари, и съела их; потом уж догадалась, что это не янтари, а касторка, да уж было поздно. По этому случаю папа сочинил смешные стихи, которые начинаются так: «Как часто меж людей под видом янтарей касторка в капсулях нахально щеголяет!..» Мы с Лёней очень смеялись, а Катя сердилась и плакала. Милая мамочка, мы тебя очень любим…»

Внизу крупными буквами, по линейке, Лёня сделал приписку: «Мамочка, видела ли ты настоящего, живого турка? И правда ли, что у них есть рога и хвост? Марья Ивановна говорит, что они черти, а я не верю».

Ещё ниже была нарисована в натуральную величину чья-то толстая лапка с кривыми растопыренными пальчиками и рукою папы было приписано: «За неграмотностью Катя Юрьева руку приложила».

Затем письмо было вложено в конверт, запечатано, и «сам» Лёня торжественно опустил его в почтовый ящик на углу Кирочной и Надеждинской. А на другой день уже летело туда, где гремели пушки, лилась кровь и в заражённом воздухе лазаретов слышались стоны умирающих.

VIII

На дворе сентябрь. С утра до вечера льёт холодный, липкий дождь; на улицах сыро, грязно и пасмурно, серый, зловонный туман висит над Петербургом. В двенадцать часов дня уже темно, как в сумерки. Дети сидят на окне и смотрят на улицу. Они ждут почтальона. Вот уже три недели, как от мамы нет писем. Где она? Что с нею? Папа говорит, что с войны письма идут долго, а сам ходит невесёлый и уже не шутит по-прежнему, — видно, что беспокоится. Марья Ивановна тоже всё вздыхает и молчит. И каждый день дети усаживаются на окна и глядят, не покажется ли почтальон. Им теперь хорошо знакома эта согнутая фигура в клеёнчатом плаще с капюшоном, с палкой в руке и сумкой через плечо. Какая огромная у него сумка, и вся набита письмами! Ведь вот получают же письма другие, а им всё нет… И детям кажется, что это почтальон виноват в том, что от мамы до сих пор нет письма. Противный, противный почтальон!..

— Идёт, идёт! — восклицает вдруг Лёня, хлопая в ладоши.

— Где, где?

— Вон он, вон он… Завернул за угол!..

Все трое, приплюснув носы к стеклу, жадно следят за почтальоном. Вот он показался опять… Идёт мимо. Противный!.. Нет, остановился, роется в сумке… Переходит через улицу.

— Миленький почтальончик, зайди, зайди к нам, — шепчет Мурка.

— Зайдёт или не зайдёт? — гадает Лёня и, зажмурив глаза, тыкает указательными пальцами друг в друга.

Скрылся. Должно быть, зашёл в подъезд. Дети замирают, прислушиваясь, не хлопнет ли дверь внизу. Катя роняет на пол башмак, Лёня и Мурка сердито на неё шикают. И их маленькие сердечки шибко-шибко бьются…

Звонок.

— К нам, к нам! — кричат дети и со всех ног бегут в переднюю.

Катя без башмака, который она так и не успела надеть, ковыляет за ними. Им кажется, что кухарка очень медленно отворяет дверь, и они торопят её. Наконец крюк с грохотом падает, и входит почтальон. С плаща у него течёт вода, и, оставляя на полу мокрые следы, он идёт к окну, ищет в сумке и вынимает письмо.



Все трое, приплюснув носы к стеклу, жадно следят за почтальоном.


— Господину Юрьеву!

— Я, я сам! — кричит Лёня и выхватывает у него письмо.

— Дай мне… хоть немножечко подержать! — умоляет его Мурка.

— И мне! И мне! — пищит Катя, приподымаясь на цыпочки, чтобы взглянуть на письмо.

— От мамаши, знать, — сочувственно говорит кухарка.

— В отъезде она, стало быть? — спрашивает почтальон.

— Да на войне, вишь. В милосердных сёстрах, что ли…

Почтальон поворачивается уходить. В это время Лёня с любопытством ощупывает его сумку и заглядывает в неё. Сколько писем! Это, наверное, всё разные мамы пишут своим детям…

— Когда я вырасту большой, я тоже буду почтальоном! — заявляет Лёня.

— Ну, не дай вам бог, барин, — с улыбкой говорит почтальон. — Служба тяжёлая, а жалованьишка — только на харчи!

Он уходит, а дети с письмом возвращаются в комнату и начинают его осматривать. Какое толстое! И марка чудная, не похожа на наши.

— Это моя марка, — говорит Лёня.

Но Катя начинает морщиться и собирается заплакать. Лёня великодушно уступает ей марку, и опять они начинают любоваться письмом. Вот папа обрадуется!..

IX

После обеда, за круглым столом, на котором горит большая «семейная» лампа, происходит торжественное чтение мамина письма. Дети сидят, тесно прижавшись друг к другу и во все глаза глядя на папу; тут же присутствуют Марья Ивановна и кухарка, которая стоит у дверей, подперев щёку рукой и по временам тяжело вздыхая. Все серьёзны и слушают с напряжённым вниманием. Мама пишет, что в Бухаресте они прожили девять дней, а теперь их перевели в Зимницу, маленький болгарский городок, битком набитый войсками, маркитантами, врачами и сёстрами милосердия. Войска идут на юг день и ночь, и на улицах только и слышится их мерный топот, а с юга беспрерывно тянутся повозки и телеги, наполненные ранеными. После битв на Балканах и у Плевны все госпитали, лазареты и палатки переполнены ими. Идут здоровые, бодрые, с песнями и музыкой, а возвращаются искалеченные, с оторванными руками и ногами, с предсмертным хрипеньем и стонами. Вид их ужасен…

— О господи, страсти какие, боже мой! — вздыхает кухарка. — Вот также небось и Мишатка наш там мается… деверь мой. Не дай бог, эдак вот искалечат… жена останется, детки…

Марья Ивановна делает на кухарку сердитые глаза, и чтение продолжается. «Но унывать нам некогда, — пишет мама дальше, — мы завалены работой по горло. Раненых так много, что их некуда класть, некогда перевязывать. В лазаретных шатрах на 40 человек помещается и по 60 и больше. Перевязочных средств не хватает. Какая отвратительная бойня эта война!.. Это так ужасно, что первое время мне везде чудился запах крови, и я не могла есть ничего, кроме хлеба: вид мяса вызывал во мне головокружение и тошноту. Теперь нервы притупились…»

Дальше мама описывала своих товарищей по лазарету и сообщала разные подробности своей жизни. «Я теперь стала совсем военным человеком. У меня есть денщик, Кузьма Брылкин, который чистит моё платье, готовит чай и ухаживает за мной, как нянька. Это предобродушнейшее существо, с огромной рыжей бородой и совсем детскими голубыми глазами. Меня он совсем не слушается и всё делает по-своему, но делает так хорошо, что я на него никогда не сержусь. Сначала он называл меня «ваше благородие», потом «госпожа докториха», а теперь часто величает попросту «барышня Юрьева». Относятся к нам, студенткам, все очень хорошо, только сёстры милосердия вначале посматривали на нас недоброжелательно, вероятно, по непривычке видеть женщину в качестве врача. Теперь, кажется, и они с нами примирились».

Письмо заканчивалось так: «Бьёт барабан… В палатку просовывается рыжая бородища Брылкина, который говорит: «Барышня Юрьева, пожалуйте принимать раненых…» Спешу в лазарет… Боже мой, опять кровь, раны, стоны… Прощайте, милые мои, дорогие, не ждите от меня скоро письма. И это писалось урывками, целую неделю, за обедом и чаем… Новость: говорят, нас скоро переведут в Тырново. Ходят слухи, что будет новый бой под Плевной. В войсках и между бежавшими с юга болгарами появился тиф… Некогда, некогда, некогда…»

К письму на отдельных листочках были приписки Мурке, Лёне и Кате, каждому порознь. «Не обижайте Катю», — писала мама, а Лёне сообщала, что видела настоящих турок и что у них нет ни хвостов, ни рогов, а такие же люди, как и все, и так же болеют, страдают, смеются и плачут…

— А что, Марья Ивановна, я вам говорил! — с торжеством воскликнул Лёня, обращаясь к няне.

Письмо прочитано, уложено опять в конверт и спрятано в ящик папина письменного стола. Но все долго ещё находятся под его впечатлением. Кухарка всхлипывает и сморкается в фартук, о чём-то тихонько перешёптываясь с Марьей Ивановной; папа, задумчивый и молчаливый, ходит по комнате; Катя забилась в уголок и горько плачет.

— О чём ты? О чём? — спрашивают её.

— Мне солдатиков жалко!.. Им больно, больно!..

— Я теперь больше никогда в войну не буду играть, — заявляет Лёня серьёзно. — Мурка, а ты?

Мурка не отвечает, но достаёт из коробки «человечков», носящих следы многочисленных, кровопролитных войн, и бросает их в печку. Кончено! Полное разоружение и вечный мир! За человечками идут вырезанные из бумаги пушки, разноцветные знамёна, которые так величественно развевались над рядами войск, когда они выступали в поход при звуках победного марша — трум, трум, труту-тум! — и всё, всё… Лёня деятельно помогает Мурке, но когда очередь доходит до великолепных генералов в красных, голубых и жёлтых мундирах, с крестами и саблями, с перьями на касках, он на минуту останавливается в нерешительности. Генералов ему жалко: они так хороши и так много пошло на них краски… Но после некоторого колебания он опоражнивает коробку до дна, и голубые, красные и жёлтые генералы отправляются туда же, в печку.

X

На улице гудит и бушует вьюга. Все окна обледенели и сверху донизу покрыты причудливыми узорами; ветер гремит по крыше железными листами. Кухарка вернулась из булочной вся засыпанная снегом и жалуется на холод: Марья Ивановна говорит, что хороший хозяин собаку теперь на двор не выгонит. Но в квартире Юрьевых уютно и тепло; в детской топится печка; красный огонь поёт какую-то весёлую песню, и под это пение на стенах бегают и пляшут фантастические тени. В столовой на большом столе ярко горит лампа, и самовар тоненьким голоском выводит томные рулады. Все в сборе: папа пьёт чай и читает газету; Марья Ивановна вяжет что-то на длинных спицах; дети ужинают, и даже Томка тут, лежит на коврике у печки и одним глазом дремлет, а другим — посматривает на детей. Ей тоже хотелось бы принять участие в трапезе и получить кусочек котлеты, да лень пошевелиться — у печки тепло и она так славно пригрелась… Все в сборе… только нет мамы. Где-то теперь она? Может быть, в это самое время, когда они сидят за самоваром в тёплой и светлой комнате, она мёрзнет в походной палатке, голодная, усталая, измученная, или лежит в жару и бреду, поражённая тифом, и нет около неё никого, кроме рыжебородого Брылкина… Давно уже нет от неё вестей, а в газетах пишут, что зима в Болгарии стоит суровая, госпитали переполнены солдатами с отмороженными ногами и руками, во всём чувствуется недостаток, и начались заболевания тифом. Между тем война затягивается, и кто ещё знает, когда она кончится. Плевна, наконец, взята, и дети с Марьей Ивановной ходили даже на иллюминацию, которою была отпразднована победа; но по ту сторону Балкан турки ещё держатся, и наши солдаты мёрзнут на снеговых вершинах Шипки. Дети всё это хорошо знают, потому что папа каждый вечер рассказывает им, что прочёл в газетах, а карту они исходили всю вдоль и поперёк. Мама в последний раз писала им уже из Тырнова, болгарского городка, где по кручам друг на друге лепятся белые домики, где улицы похожи на коридоры, а в ущелье бурлит и пенится река Янтра. Мама так хорошо описывала этот город, что дети как будто сами там были. Но как это далеко, как далеко!.. Оттого, должно быть, и письма так долго идут. А может быть, маме некогда писать… Им-то здесь хорошо, говорит папа, а ведь мама целый день занята, ей не до писем; может быть, даже поесть некогда, не то что писать.

Но, несмотря на эти утешения, в квартире Юрьевых что-то невесело стало. Папа всё ходит взад и вперёд по своей комнате и хотя шутит и смеётся, но глаза у него не смеются. Марья Ивановна молчит и вздыхает и потихоньку шепчется о чём-то с кухаркой; глядя на них, и дети притихли, так что их и не слышно в доме. Они уже больше не играют в войну и не рассказывают друг другу о приключениях их героя Миши, а по вечерам, лёжа в кроватках, говорят всё о маме — чтобы она была жива и здорова и скорее вернулась домой. Почти каждый день к папе приходят её подруги-студентки и расспрашивают, пишет ли она; но Мурка напрасно прислушивается к их разговорам в надежде услышать что-нибудь новенькое про маму (она хорошо знает, что взрослые между собою разговаривают совсем не так, как с детьми!) — ничего интересного они не рассказывают. Посидят, поговорят о войне, о своих профессорах, об экзаменах и уйдут, и опять в доме тихо-тихо и скучно…

Папа прочёл газету, свернул её и положил на стол. Мурка только этого и дожидалась.

— Папочка, что в газете про войну пишут? — спросила она.

— Ничего, Мурка.

— И про маму ничего не пишут?

— И про маму ничего.

— Какие скверные газеты! Про всех пишут: и про Османа-пашу, и про Скобелева, и про Гурко, а про маму — ничего! А ведь мама-то, уж конечно, лучше какого-нибудь Османа-паши. Осман-паша только и делает, что убивает людей, а мама их лечит и ухаживает за ними. Разве убивать лучше?

— Я не люблю Османа-пашу, — деловито заявляет Катя. — А Кузьму Брылкина люблю…

XI

Наступило рождество. Какой это был весёлый праздник, когда мама была дома! Накануне дети всегда ездили с нею в Гостиный двор покупать ёлку, а потом каждый вечер собирались за большим столом, золотили орехи и вырезывали из разноцветной бумаги разные украшения, клеили коробочки и готовили сюрпризы. Папа тоже ездил куда-то и приносил с собой огромные таинственные свёртки, которые исчезали в его кабинете, так что даже любопытная Мурка не могла проникнуть в их содержимое. Елку зажигали на третий день, собирались гости, пели хором песни и танцевали под звуки скрипки, которую приносил один студент-медик, мамин товарищ. Теперь ничего этого не будет: мамы нет, студента со скрипкой нет — он тоже уехал на войну, — Марья Ивановна золотить орехи не умеет, и всё идёт не так, как следует. Противная война!

Но папа всё-таки купил ёлку — славную, кудрявую, зелёную ёлочку, с развесистыми ветвями и нежными душистыми иглами. Её поставили посредине комнаты, обвешали разноцветными фонариками, яблоками, апельсинами, и зажгли вечером 27 декабря. Когда она вся засветилась огнями, дети было радостно захлопали в ладоши, но вдруг притихли, расселись по углам и грустно смотрели на нарядную ёлку.

— Ну, что же вы присмирели? — сказал папа. — Разве не рады?

— У мамы нет ёлки… — прошептала Мурка и заплакала.

Катя с огромным апельсином в руках посмотрела на неё широко открытыми глазами и тоже заплакала. Лёня несколько минут крепился, потом не выдержал и присоединился к сёстрам.

— Не надо нам ёлки, папа, — всхлипывая, сказал он. — Не хотим мы без мамы.



В тишине… слышались только рыдания детей и мерные шаги папы…


Огни потушили, ёлку убрали в угол, и в тишине полутёмной комнаты слышались только рыдания детей и мерные шаги папы, который задумчиво ходил из угла в угол.

А в это время на Балканах гремели пушки и кипел последний кровавый бой…

31 декабря было морозное, яркое утро. Солнце глядело во все окна, и на стёклах сверкали бриллианты. Колокольный звон глухо доносился с улицы. Марьи Ивановны не было дома, она ушла в церковь; папа сидел в своём кабинете и писал, Мурка сочиняла маме письмо, а Лёня, поместившись за её спиною, глядел, как она тщательно выводила по транспаранту буквы.

«Милая мама! — писала Мурка. — Когда же ты приедешь? У нас была ёлка, только без тебя скучно. Мы все плакали, когда папа зажёг фонарики…»

— Напиши, что и я плакал, — сказал Лёня.

— Не мешай! — вымолвила Мурка и продолжала: «Лёня тоже плакал. Катя съела один апельсин, и опять у неё болел животик. А мы не ели, потому что без тебя очень скучно. Катя ещё маленькая, а мы уже большие. Я после тебя выросла на целый вершок, вот ты увидишь — папа крестиком отметил на двери».

— Напиши, что и я тоже вырос! — опять вмешался Лёня.

«И Лёня вырос. А твой стаканчик-то голубенький он разбил — помнишь, который у тебя на этажерке стоял…»

— Постой! — прервал её Лёня. — Не пиши про стаканчик, не надо.

— Да я уже написала.

Мурка подумала и, решив, что ведь и вправду мама огорчится, зачеркнула написанное и вместо того сделала приписку: «Это секрет, что я зачеркнула; приедешь, сама увидишь. Мамочка, приезжай поскорей! Дай бог нам побольше таких людей…»

Последнюю фразу Мурка где-то поймала и теперь, вклеив её в своё письмо, осталась очень довольна. Совсем серьёзное письмо вышло, только остаётся подписаться и сделать такой росчерк, как у папы. Сначала крючочек, потом длинная черта и на конце — крр., крр., крр… три завитушки и хвостик.

— Нет, ты не так! — заметил Лёня критически. — Это вовсе не по-папину. Дай, я сам сделаю!

— Да ведь письмо моё! — протестовала Мурка.

— Ну так что ж? Давай я тебе покажу, как надо…

Он тянул к себе письмо. Мурка не давала; в разгар борьбы чернильница вдруг опрокинулась, и произведение Мурки превратилось в одну громаднейшую чернильную кляксу. Мамино письмо!.. Такое серьёзное, умное письмо!.. Нет, этого Мурка не могла вынести и, бросившись на Лёню, вцепилась ему в волосы. Лёня не остался в долгу, и между ними началась ожесточённая потасовка; Катя, страшно боявшаяся драки, закричала благим матом; на её крик вошёл папа.

— Боже мой, что это такое? — воскликнул он. — Драка? Война? Осман-паша и Скобелев? А ещё бранили Осман-пашу за то, что он дерётся. А сами-то, сами-то?

Дети, взъерошенные, красные, злые и немножко сконфуженные, прекратили военные действия и исподлобья глядели друг на друга.

— Это не я, папа, Осман… — задыхаясь, начал Лёня. — Это она первая… я нечаянно толкнул чернильницу, а она сейчас же в волосы…

— Письмо к маме… письмо… — сказала Мурка и, взглянув на скомканную, залитую чернилами бумажку, над которой она столько трудилась, горько заплакала.

Вдруг в передней послышался торопливый звонок… Это не Марья Ивановна — она никогда так не звонит, она всегда степенно, потихонечку… Это, должно быть, почтальон… У Мурки сейчас же высохли слёзы, Катя перестала реветь, и все гурьбой бросились в переднюю.

— Марья Ивановна! — воскликнула Мурка разочарованно.

Да, Марья Ивановна с сияющим лицом…

— С радостью вас! — говорит она торжественно, кланяясь всем в пояс. — С победой и одолением!

— Какая победа? — спросил папа.

— Наши турку спобедили. Дочиста раскассировали; ни синь пороха не осталось…

— Да вы это вправду, Марья Ивановна?

— Господи боже мой, да когда же я врала?

— А помните… говорили, что турки-то на чертей похожи? — сказал Лёня.

— Бог с вами! — проговорила Марья Ивановна укоризненно. — Не хотите верить, не верьте, а я не в вас, я вас и ещё порадую…

И Марья Ивановна извлекла из своего ридикюля письмо.

— От мамы, от мамы!.. — закричали дети, а папа схватил няню за руки и начал её целовать.

— Ну, давай, Лёня, помиримся… — застенчиво сказала Мурка, протягивая брату руку.

— Ну что ж, давай, — согласился Лёня. — Только ты в другой раз за волосы не трогай, а колоти лучше по спине.

— Разве тебе очень больно было?

— Конечно, за волосы очень больно, по спине не так — она ведь жёсткая…

— Я больше не буду, Лёня, вот увидишь! — горячо воскликнула Мурка. — Никогда не буду, ни за волосы, ни по спине…

Она замолчала, и слёзы навернулись у неё на глазах. Ей было стыдно, очень стыдно. Что теперь скажет мама, когда узнает, что она дралась с Лёней? Ведь мама так на неё надеялась, мама думает, что она совсем большая, а она… Ах, какая она скверная и злая!..

И Мурке стало так грустно, что она не выдержала, незаметно вышла из комнаты и, забившись в самый укромный уголок детской, предалась на свободе угрызениям совести. А там в столовой слышались весёлые голоса, смех… Папа читает вслух письмо от мамы… а её, Мурки, там нет, потому что она гадкая, злая, драчунья, так ей и надо…

Вдруг, в самый разгар её горестных размышлений, дверь шумно отворилась, и в детскую ворвался Лёня, взволнованный, задыхающийся…

— Мурка, где ты? — закричал он. — Слышишь, мама едет!..

Мама едет!.. Мурка с мокрым от слёз лицом, с красными, напухшими глазами вылезла из своего уголка и бросилась к Лёне.

— Едет?

— Едет, едет, е-едет! — кричал Лёня и, вскочив на кровать, перекувырнулся, стал на голову и заболтал ногами, как он всегда делал в минуту величайшей радости и восторга.

— Лёня! — зашептала Мурка, плача уже не горькими, а счастливыми слезами. — Ты на меня не сердись, что я тебя за волосы… я тебе свою книжку с картинками подарю… и акробата… и зелёную краску…

Лёня слез с кровати.

— Да я на тебя уж не «сердюсь», — сказал он снисходительно. — И акробата мне не нужно. А зелёной краски, пожалуй, дай, у меня вся вышла… — прибавил он после некоторого размышления.

Вечером у Юрьевых был настоящий бал. Забытую ёлку вытащили из угла и снова зажгли; папа купил пирожного, а Марья Ивановна в парадном синем платье и в чепце с лиловыми лентами разливала чай. После чая наряжались и встречали Новый год. Папа надел простыню, обсыпал себе голову и бороду мукой и изображал Старый год; Катю нарядили Новым годом, и хотя она всё-таки больше была похожа на купчиху, чем на Новый год, но вышло очень мило. Лёня оглушительно дудел в трубу; Мурка, забыв свои огорчения, стучала в медный таз; Томка визжала и лаяла; Марья Ивановна с кухаркой хохотали до слёз, и вообще было так весело, что даже мамин скелет, по уверениям Лёни, улыбался как-то особенно.

XII

Недели через две Юрьевы на двух извозчиках ехали на Варшавский вокзал встречать маму. Впереди ехал папа с Муркой и Лёней, а сзади — Марья Ивановна с Катей. Детям казалось, что извозчики едут очень тихо, и они ужасно беспокоились, что опоздают, что поезд придёт без них и что мама, пожалуй, не найдёт дороги домой.

— Ну-ка, папа, погляди, который час! — озабоченно говорил Лёня чуть не каждую минуту.

— Да я сейчас глядел, не бойся, не опоздаем. Лёня ненадолго успокаивался и начинал читать мелькавшие по сторонам вывески, но скоро опять приподнимался на цыпочки, для чего-то глядел через голову лошади вперёд и кричал: «Но, но, скорей!» Ему казалось, что так они скорее доедут.

Мурка не выказывала такого нетерпения, но зато её тревожили другие вопросы.

— Папа, а мама нас узнает? А мы её узнаем? А вдруг она пройдёт мимо, и мы подумаем, что это не мама. Ведь она теперь уже не такая?



Неужели это мама пробирается вон там, в толпе, с растерянной улыбкой озираясь по сторонам?


— Да уж не такая… Она теперь совсем другая. Но какая другая — этого Мурка никак не могла объяснить.

Поезд ещё не приходил, когда они приехали на вокзал, и на платформе было пусто, только носильщики группами стояли в разных местах, да начальник станции в красной фуражке и с красным носом разгуливал взад и вперёд. Лёня сейчас же им заинтересовался и подумал, что начальником станции быть гораздо лучше, чем почтальоном. Каждый день ходят поезда, паровозов множество — рассматривай сколько хочешь. Он только что собирался поделиться этой мыслью с Муркой, как вдруг вдали послышался гул, носильщики встрепенулись и забегали, а начальник станции прекратил свою прогулку и стал смотреть туда, откуда доносился гул.

— Вот и маму сейчас увидим! — сказал папа весёлым и взволнованным голосом, беря детей за руки и становясь ближе к краю платформы, чтобы лучше видеть проходящие вагоны.

Гул приближался, а вместе с ним приближалось и серое облако дыма. Пахнуло теплом и гарью, и чёрное чудище, тяжело дыша и медленно двигая лапами, словно от усталости, проползло мимо. За ним с тяжёлым звяканьем пронёсся один вагон, потом другой… третий… Стоп! Где же мама? Неужели это она пробирается вон там, в толпе, с растерянной улыбкой озираясь по сторонам? Она, она!.. Вон она увидела их, засмеялась, замахала рукой. Бежит к ним навстречу, спотыкаясь на дороге… Да, это мама, но какая же она стала худая, бледная, глаза стали ещё больше и… ни одного креста…

— Вот они!.. Здравствуйте… Живы? Здоровы? Катя! Мурка, а это ты? Марья Ивановна, и вы здесь? — задыхаясь, говорила мама, целуя то одного, то другого, смеясь и плача от радости.

Дети, оробев, смотрели на маму. Она была такая же, но как будто и другая, и они немножко её стеснялись.

— Ну, однако, ты похудела! — сказал папа.

— Ну, что, это ещё слава богу! Хоть жива осталась. Столько пришлось вынести… Но об этом после. Дети, что же вы молчите и так странно смотрите? Не рады разве?

— Нет, они рады, только они опомниться ещё никак не могут, — отвечал за них папа, смеясь. — Ведь они думали, что ты генералом вернёшься, в мундире, в золотых крестах, а ты вон как, простым смертным…

Мама засмеялась, Мурка переглянулась с Лёней и уже смелее взглянула на маму.

— Мама, а где же Кузьма Брылкин? — спросила она. — Отчего ты не привезла его с собой?

Улыбка исчезла с лица мамы.

— Брылкина, дети, уже нет… Кузьма Брылкин не может вернуться в Россию — он умер!.. Ну, а теперь поедемте домой…

Весь день мама рассказывала о войне и о своей жизни в Болгарии; весь день дети не отходили от неё, а к вечеру уже опять так привыкли к ней, как будто никогда и не расставались. И, ложась спать, они вдруг почувствовали себя так хорошо, как давно уже не чувствовали, — точно и кровать была мягче, и детская теплее, и завтра должен был наступить какой-то большой праздник… Ведь мама дома… и завтра будет дома, и послезавтра… и всегда…

Улёгшись в постель, дети немного помолчали, потом Лёня радостно вздохнул, выглянул из кроватки и спросил:

— Мурка, ты спишь?

— Нет, не сплю.

— Хорошо тебе?

— Хорошо! — отозвалась Мурка счастливым голосом.

— И мне хорошо…

Он перекувырнулся, потом вдруг вспомнил что-то, сел и призадумался.

— А Кузьма Брылкин-то… — сказал он медленно и грустно. — Тебе его жалко, Мурка?

— Жалко… А может, у него тоже дети есть… Может, они ждут, а он не придёт…

Они притихли, охваченные непонятной тревогой и страхом. За стеной слышались весёлые голоса, и между ними слышнее всех — мамин голос… А что, если бы мама тоже не вернулась?

Загрузка...