Эльмар Альтфатер. КАПИТАЛИЗМ ОРГАНИЗУЕТСЯ: ДИСКУССИИ В СРЕДЕ МАРКСИСТОВ В ПЕРИОД МЕЖДУ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНОЙ И КРИЗИСОМ 1929 ГОДА

Последние двадцать лет XIX века характеризуются созданием крупных предприятий и возникновением картелей, ростом влияния банков и финансовых организаций, развитием – различных в различных странах – систем государственного вмешательства в хозяйственные дела. Соответственно в марксистской литературе складывается парадигма, и по сей день составляющая основной элемент любого марксистского анализа капитализма: капитализм свободной конкуренции, концептуально определенный Марксом в «Капитале», повинуясь собственным имманентным закономерностям (иначе говоря, законам концентрации и монополизации), превратился в монополистический капитализм. Развивается, как замечает Гильфердинг, «все более тесная связь между банковым и промышленным капиталом», в силу чего капитал «принимает форму финансового капитала»[495]. Ленин же в свою очередь отмечает:

«Экономически основное в этом процессе есть смена капиталистической свободной конкуренции капиталистическими монополиями. Свободная конкуренция есть основное свойство капитализма и товарного производства вообще; монополия есть прямая противоположность свободной конкуренции, но эта последняя на наших глазах стала превращаться в монополию… Монополия есть переход от капитализма к более высокому строю. …Империализм есть монополистическая стадия капитализма»[496].

Отразившиеся в приведенных высказываниях преобразования капиталистических структур становятся в теоретических дискуссиях исходным пунктом для постановки целого ряда проблем. В каких пределах продолжает оставаться истинным Марксов анализ капитализма? В какой мере его можно считать устаревшим? В какой мере его следует изменить, а в какой можно развивать дальше на базе его собственных понятийных категорий? Ответы даются самые различные. Именно вокруг этих проблем развертывается «полемика о ревизионизме»[497]. Какое место и значение следует отвести новым явлениям, «гигантскому прогрессу обобществления производства»[498], очевидной в своей вынужденности отсрочке социалистической революции? Какой должна быть революционная стратегия в новых условиях развития капитализма? Во время первой мировой войны и в первые послевоенные годы эти теоретические по своей природе проблемы, содержащие потенциальные политические последствия, претерпевают новое изменение, и интерес сосредоточивается теперь на масштабах новой, иной, чем до войны, расстановки политических сил внутри рабочего класса. Если полемика о ревизионизме или дискуссия о всеобщей забастовке разыгрывались еще в рамках формально единой организации рабочего движения – II Интернационала, то для дискуссий об анализе капитализма и тактико-политических выводах, которые из этого анализа следует сделать, уже нет общего форума: после войны его попросту не существует. Рабочее движение переживает свой исторический раскол на социал-демократическое и коммунистическое течения.

С первой пролетарской революцией, свершившейся в 1917 году, проблемы социалистического развития, политического структурирования общества, пытающегося пойти по пути социализма, становятся вопросами, которые требуют уже не только теоретических размышлений, но и практических решений. Наряду с этим в самих капиталистических странах осуществляются радикальные перемены в организации системы общественных организаций. Так или иначе, но во время войны организации рабочего класса, социал-демократические партии и профсоюзы оказались интегрированными в социально-политическую систему капитализма[499], в рамках которой они образуют отныне своего рода условие функционирования механизма капиталистического накопления, а также легитимации и стабильности буржуазной демократии как процесса классового господства.

Но теперь «революционное рабочее движение» – это уже не только теоретический постулат или жупел для запугивания завсегдатаев буржуазных салонов; оно превратилось в историческую действительность, стало социально-политической силой, влияющей на всемирную социоэкономическую и политическую систему и определяющей возникновение в ней новых функций и механизмов. Такое фактическое положение дел в свою очередь порождает новую дискуссию: должно ли и как должно организованное рабочее движение теперь, когда ему принадлежит более важная роль в политическом контексте социальной системы капитализма, бороться в рамках этой системы или вообще выступать против нее?

Капитализм организуется, преодолевает анархическую конкуренцию и тем самым уменьшает собственную уязвимость по отношению к кризису; одновременно в силу этой своей организации капитализм может регулироваться государством. По-видимому, полагают теоретики социал-демократического крыла, становится возможной экономическая стабилизация, которая позволит заложить основы для развития политической демократии, способной в свою очередь обеспечить условия для мирного пути к социализму, – пути, который будет проходить через демократические институты. Теоретики Коммунистического Интернационала, напротив, утверждают: достигнув своей империалистической стадии, глубокие противоречия которой обнажила мировая война, и особенно после русской революции, капитализм вступил в фазу общего кризиса. Стабилизация уже невозможна; всеобщего и катастрофического кризиса уже нельзя избежать путем мирного завоевания политических позиций власти – сделать это можно только при помощи революционного разрушения капиталистического государства и введения социализма, вдохновляемого образцом СССР.

Эти позиции подразумевают целый ряд проблем, которые нужно внимательно рассмотреть, если мы хотим уловить теоретические новшества, выявляемые при анализе развитого капитализма, понять его противоречия и взвесить вытекающие из этого политические следствия. Во-первых, в каком смысле и до какой степени продолжает оставаться истинной теоретическая модель, по которой развитие капитализма проходит через ряд стадий, этапов, ступеней? Нам придется, следовательно, рассмотреть вышеупомянутую парадигму, в соответствии с которой капитализм с необходимостью переходит от свободной конкуренции к монополии и к государственно-монополистическому капитализму. Во-вторых, каковы те отношения, которые анализ капитализма 20-х годов выявлял между экономикой и политикой, базисом и надстройкой, экономическими закономерностями и возможностями политического действия или политической властью? Третья проблема, переплетающаяся с первыми двумя, связана с самой сутью истолкования кризиса и государственного вмешательства в экономику. Наконец, необходимо рассмотреть вопрос о социальной рациональности. Этот вопрос наполняется особым значением с того момента, когда в капиталистических обществах предпринимаются первые попытки установить политический контроль над экономикой и формируются соответствующие учреждения, а в Советском Союзе – начиная со второй половины 20-х годов – получает развитие широкое движение за рационализацию и осуществляются первые попытки экономического планирования, в соответствии с которым рыночная рациональность подлежит замене политическим программированием.

1. Определение стадий капитализма

Идею о том, что развитие капитализма распадается на ряд стадий или эпох, разделяют теоретики самых различных направлений, например такие, как Зомбарт, Варга, Ленин, Гильфердинг, Кучинский, Бухарин, Шумпетер[500]. Разумеется, критерии подразделения при этом весьма различны. Так, Зомбарт подразделяет капитализм на первичный, зрелый и поздний, предполагая, следовательно, некоторый органический процесс роста, в силу чего развитие капиталистической системы у него уподобляется некоему жизненному процессу циклического характера[501]. Шумпетер со своей стороны интерпретирует фазы развития как следующие друг за другом волны обновления технологии[502]. Что касается теоретиков, связанных с марксистской традицией, то они руководствуются двоякой схемой вычленения стадий. С одной стороны, выдвигается тезис о своего рода перевороте (момент его датируется по большей части концом XIX столетия), в результате которого капитализм переходит из стадии своего восходящего развития в фазу упадка и который выражает в то же время его общий кризис. Капиталистическое развитие наталкивается на пределы, обусловленные такими факторами, как невозможность дальнейшей географической экспансии капиталистического способа производства, тенденция к воскрешению докапиталистических форм хозяйствования, распад мирового рынка, переход от накопления к разбазариванию ресурсов, обострение борьбы между отдельными группировками капитала за распределение прибыли[503]. При этом считается, что объяснение всех указанных явлений в принципе следует искать в монополизации: «Мы намерены рассматривать эту стадию капитализма как фазу упадка капитализма или как период перманентного кризиса»[504].

С другой стороны, отстаивается тезис о структурном преобразовании капитализма, ознаменованном переходом от конкуренции к монополии. Разные интерпретации этого тезиса приводят к чрезвычайно разным, чтобы не сказать противоположным, позициям. Некоторые теоретики видят в этой перемене проявление организации обращения и, следовательно, преодоление анархии рынка. Именно это соображение оказало заметное воздействие на анализ Туган-Барановского, который пытался доказать, что производство и спрос при капитализме не обязательно должны расходиться. По его мнению, «капиталистическое производство создает собственный рынок», а отсюда следует, что «если бы общественное производство было организованным и плановым, если бы те, кто руководит производством, в совершенстве знали спрос», то кризисов можно было бы избежать[505].

Теоретическая парадигма, опирающаяся на идею организации, получает особое развитие – вплоть до превращения в политическую модель – у тех теоретиков социал-демократии, которые видят в организации капитализма решающее новшество по сравнению с капитализмом периода свободной конкуренции.

«Послевоенное десятилетие, – утверждал Социалистический интернационал в 1928 году, – характеризуется массовым становлением все более могущественных монополистических организаций. На место индивидуалистического капитализма свободной конкуренции во все большем числе отраслей производства приходит организованный капитализм».

Да, впрочем, и теоретик III Интернационала Бухарин со своей стороны выражается аналогичным образом:

«Финансовый капитал… преодолел анархию производства в крупных капиталистических странах. Монополистические предпринимательские организации, картелизированные предприятия и проникновение банковского капитала в промышленность создали новый тип производственных отношений, превращая беспорядочную систему торгового капитализма в финансовую капиталистическую организацию»[506].

В этих положениях (здесь мы ограничились их кратким упоминанием и вернемся к ним ниже) проблема иррациональности процессов рыночного обмена (или «проблема иррациональной анархии», которая «заменена проблемой рациональной организации»)[507] намеренно акцентирована с целью подчеркнуть различия между отдельными фазами развития. Ведь если следовать установленному Марксом разграничению между планированием производства и анархией рынка, то формальные возможности для калькуляции, которые, по Максу Веберу, связаны с материальным условием «борьбы на рынке между самостоятельными (по крайней мере относительно) хозяйственными единицами»[508], возрастают именно тогда, когда число «самостоятельных предприятий» сокращается в результате процесса организации.

«Правило, действующее при разделении труда внутри мастерской a priori [заранее] и планомерно, – пишет Маркс в „Капитале“, – при разделении труда внутри общества действует лишь a posteriori [задним числом] как внутренняя, слепая естественная необходимость, преодолевающая беспорядочный произвол товаропроизводителей и воспринимаемая только в виде барометрических колебаний рыночных цен»[509].

И даже если мнения насчет регулируемости и калькулируемости капиталистической экономики оказываются крайне противоречивыми, все же авторы, подчеркивающие момент организации как фактор, структурирующий рынок, разделяют с Максом Вебером идею о возможности формальной рациональности хозяйственной жизни. Разумеется, этого нельзя сказать о тех, кто понимает подразделение капиталистического развития как путь, ведущий к монополии и через монополию охватывающий всю социальную систему. Монополизация понимается ими как момент, ведущий к «гигантскому прогрессу обобществления производства»[510], при котором, впрочем, «организация» не устраняет и не смягчает основных противоречий капитализма, а, наоборот, усиливает и обостряет их до крайности. В этом смысле прав Джоэлсон, когда он пишет: «Ленин никогда не противопоставлял монополистический капитализм домонополистическому периоду, словно вступление в монополистическую эпоху лишает капитализм его типичных и определяющих черт»[511]. Иными словами, империализм – как назван капитализм монополистической фазы – есть такое продолжение капитализма, при котором его суть не изменяется, но имеет место преобразование его формы и отчасти даже его содержания[512]. По Ленину, подобная интерпретация монополистической стадии капитализма как периода упадка, необходимо завершающегося общим кризисом, подтверждается паразитизмом и загниванием капитализма, ибо именно монополия неизбежно порождает «стремление к застою и загниванию»[513].

«Из всего сказанного выше об экономической сущности империализма вытекает, что его приходится характеризовать, как переходный или, вернее, умирающий капитализм»[514].

Вряд ли можно вообразить себе больший контраст. Из единодушно констатируемой тенденции к монополизации одни авторы выводят возможность организации и, следовательно, стабилизации, в то время как другие считают, что монополизация является причиной застоя, более того, упадка и кризиса. Причем насколько противоположными выступают теоретические выводы, настолько же несовместимыми являются и политические выводы, которые делались на этой основе в рядах II и III Интернационалов.

Для более точной постановки проблемы определения стадий капиталистического развития необходимо теперь рассмотреть методологические вопросы, связанные с этими различиями. Стержнем, вокруг которого вращаются все размышления на эту тему, является тезис о том, что концентрация и централизация ведут к структурным изменениям в развитии капитализма. Маркс в «Капитале» рассматривает этот процесс в связи со всеобщим законом капиталистического накопления и вовсе не выводит из него заключений, столь решительных, как те, что будут сделаны позже в теориях монополистического, или организованного, капитализма. Концентрация средств производства и рабочей силы для Маркса есть не что иное, как накопление капитала, рассматриваемое со стороны расширения условий производства, тогда как централизация означает приведение под единое «командование» отдельных и вплоть до этого момента самостоятельных капиталов либо их объединение, препятствием к которому, впрочем, служит их постоянное «взаимное отталкивание»[515].

Конкуренция при этом отнюдь не устраняется, как предположат позже, поскольку «капитал существует и может существовать лишь в виде множества капиталов и его самоопределение проявляется поэтому в виде взаимного воздействия капиталов друг на друга» и поскольку «по своему понятию конкуренция есть не что иное, как внутренняя природа капитала»[516]. Кроме того, в конкуренции отдельные капиталы – «множество капиталов» – соотносятся друг с другом, вступают – при посредстве рынка – в отношения взаимного обмена и реализуют тем самым имманентные капиталу законы движения. Это положение сформулировано Марксом следующим образом: во-первых, существуют «имманентные законы капиталистического производства»; во-вторых, они «проявляются во внешнем движении капиталов»; в-третьих, они «действуют как принудительные законы конкуренции»; наконец, в-четвертых, они, таким образом, «достигают сознания отдельного капиталиста в виде движущих мотивов (курсив принадлежит Э. Альтфатеру. – Ред.) его деятельности»[517].

Поэтому сфера конкуренции выполняет конституирующую роль для существования и развития капитала, а это означает также, что каждый отдельный капитал является частью совокупного капитала[518]. В этом смысле процесс концентрации и централизации, в сущности, есть результат предпринимаемых отдельными капиталами попыток избежать ограничительных условий, сводящих их существование к роли части совокупного капитала. Такого рода импульсы, выражающиеся, например, в погоне за максимальной прибылью, в стремлении максимально повысить цены изделий и максимально понизить зарплату, присущи каждому капиталу. В какой степени оно может быть удовлетворено, зависит от того, какими возможностями отдельные капиталы обладают, чтобы ускользнуть от действия уравнительных тенденций конкуренции, то есть той сферы, в которой отдельные капиталы воздействуют друг на друга.

В главе «Препятствия к уравниванию нормы прибыли и их преодоление» Гильфердинг отмечает, что стремление каждого отдельного капиталиста к достижению максимальной прибыли влечет за собой следующего типа последствия:

«Цель капиталистического производства – прибыль. Извлечение возможно большей прибыли – мотив всякого индивидуального капиталиста – превращается в основной принцип его экономических действий, необходимо возникающий из условий капиталистической конкурентной борьбы. В самом деле, индивидуальный капиталист может удержаться лишь при том условии, если он постоянно стремится к тому, чтобы не просто сохранить равенство с конкурентом, но и получить превосходство над ним. А этого он может достигнуть только в том случае, если ему удастся повысить свою прибыль над средним уровнем, следовательно, извлекать сверхприбыль. Субъективное стремление к возможно более высокой прибыли, воодушевляющее всех индивидуальных капиталистов, имеет объективным результатом тенденцию к установлению равной средней нормы прибыли на все капиталы»[519].

Роль и значение конкуренции еще больше возрастают, если принять гипотезу о том, что конкуренция есть причина «длительного понижения нормы прибыли ниже среднего уровня»[520]. Из этих предпосылок нетрудно вывести, что, с одной стороны, конкуренция может претерпевать ограничения (если сам индивидуальный капиталист стремится вырваться из ограничительных пут конкуренции), а с другой – обусловливая падение нормы прибыли, конкуренция должна вызывать существенные изменения в самой структуре капитализма[521]. Возможность ограничения конкуренции Гильфердинг объясняет увеличением постоянного капитала (с тенденцией к понижению доходности капитала) и техническим прогрессом[522]. Тезис об ограничении конкуренции как факторе, преобразующем структуру системы, приводит к заключению, что капитализм функционирует в соответствии со структурными принципами, которые стали иными по сравнению с его начальной конкурентной фазой[523].

В действительности же, если обратиться к определениям Маркса, здесь имеет место путаница между имманентными законами капиталистического производства и тем обстоятельством, что эти последние реализуют свое действие как «принудительные законы конкуренции», во внешнем движении капиталов. Исходя из Марксова понятия «капитал вообще»[524], следует признать, что само по себе ограничение конкуренции вовсе не означает, будто «имманентные законы капиталистического производства» должны претерпеть изменение. Подобная путаница, часто встречающаяся у исследователей, занимающихся проблемами монополизации, есть результат отождествления конкуренций со «свободной» конкуренцией. Конкуренция остается сферой тенденциальных взаимодействий капиталов, – сферой, в которой тенденции способа производства реализуются «за их спиной», через их взаимные действия – независимо от того, является ли конкуренция «свободной» или «приторможенной», полной или ограниченной монополией.

Отношения, существующие между имманентными законами и их внешним осуществлением, между совокупным капиталом и отдельным капиталом как таковым и как частью совокупного капитала, образуют предпосылку, на основе которой в литературе после Маркса развиваются обе принципиально расходящиеся концепции, упомянутые выше. Теперь мы можем более точно проследить ход мысли и ближе познакомиться с методом в обоих случаях. В соответствии с первой из двух концепций переход от конкуренции к монополии представляет собой преодоление, отмену общих законов капиталистического способа производства, ибо принудительные внешние законы конкуренции отождествляются с имманентными законами способа производства. Капитализм организуется и тем самым преодолевает собственную уязвимость к кризисам, даже усугубляя при этом противоречие между наемным трудом и капиталом. Правда, правомерно сомнение, может ли общество такого типа по-прежнему быть адекватно объяснено с помощью понятия капитализма; во всяком случае, Варга отрицает это, когда оспаривает понятие организованного капитализма:

«Под капитализмом мы понимаем общество, производящее товары и регулируемое в своих механизмах законом стоимости, который в свою очередь есть условие развития рынка. При „организованном капитализме“ в его завершенной форме – при всеобщем мировом картеле – остается один-единственный работодатель, один-единственный собственник всех благ. Больше нет рынка, а есть распределение; нет больше ни товаров, ни закона стоимости, ни конкуренции, ни необходимости накопления. Такое общество может быть названо классовым… но оно отнюдь не является капиталистическим»[525].

Пока в приведенной выдержке нас интересует лишь возражение Варги против того взгляда на вещи, в соответствии с которым переход к монополии означает преодоление основных характерных черт капитализма, и тем не менее само понятие капитализма, даже при столь радикальной перемене, сохраняет свою истинность (проблему организованного капитализма мы оставим здесь без внимания, так как вернемся к ней ниже).

Напротив, вторая из двух возможных концепций отнюдь не отождествляет монополию с уничтожением общих закономерностей капитализма, но видит в ней – самое большее – их модификацию, объясняющуюся теми изменениями, которые формы осуществления общих законов претерпели в условиях монополистического капитализма. Если Маркс раскрывал понятие капитала, исходя «не из труда, а из стоимости, и притом меновой стоимости, уже развитой в движении обращения»[526], то для сторонников этой позиции монополия делается опорной категорией[527], отталкиваясь от которой становится возможным развитие категориальных форм монополистического капитализма (или империализма) – таких, как монопольная прибыль и монопольная цена, генезис сращения промышленного и банковского (то есть финансового) капитала, базовая прибыль, необходимость экспорта капитала, государственное вмешательство в экономику. Иными словами, категории, в которых может быть осмыслена новая, монополистическая стадия капитализма, должны выводиться из основополагающей категории монополии, где сама монополия в свою очередь выступает как следствие развития «способа производства, основанного на стоимости» – причем как в действительной истории, так и в логико-концептуальном плане.

Между понятием монополии у Маркса и у теоретиков-марксистов последующих времен имеется кардинальное различие в том смысле, что когда Маркс говорит о монополии, то имеет в виду либо монополию класса капиталистов на средства производства (что образует структурный «каркас» общества), либо результат некоей случайной и временной группировки участников обмена на рынке, либо, наконец, монополию класса землевладельцев на те или иные угодья, в силу чего рента оказывается своего рода данью, наложенной этим классом на все остальное общество. В центральном секторе капиталистического общества, в промышленности, по Марксу, вопреки всем традиционным ограничениям преобладает тенденция к производству условий собственного свободного развития[528], то есть к повсеместному утверждению принципа свободной конкуренции. Те последствия, которыми ограничение свободной конкуренции чревато для форм осуществления имманентных законов капиталистического способа производства, нигде не анализируются Марксом в систематическом и развернутом виде. Однако теоретики-марксисты последующего периода рассматривают монополию в качестве основной категории, из которой проистекают изменения решающего характера для форм проявления законов – а зачастую и самих законов – развития капитализма. Ключевой в этом контексте выступает категория монопольной прибыли, то есть прибыли, которую монополии могут присваивать постольку, поскольку могут устанавливать цены таким образом, чтобы получать именно монопольную прибыль. Так, Гильфердинг пишет:

«Их (монополистических объединений. – Э.А.) целью является повышение нормы прибыли, а этого они могут достигнуть прежде всего повышением цен, если они будут в состоянии устранить конкуренцию. Здесь возникает вопрос о картельной цене»[529].

Аналогичную формулировку мы встречаем и у Варги:

«Целью монополизации является получение прибыли более высокой, нежели та, которая могла бы быть получена в условиях свободной конкуренции, где устанавливается средняя норма прибыли; эта цель достигается устранением регулирующего влияния свободной конкуренции на образование цены на собственную продукцию»[530].

Очевидно между тем, что все участники рыночных отношений стремятся к образованию монополии в этом смысле. Так, уже Энгельс в своей первой экономической работе, «Набросках к критике политической экономии», писал в 1844 году:

«Всякая небольшая группа конкурентов должна желать монополии для себя против всех других. Конкуренция покоится на интересе, а интерес снова создает монополию; короче говоря, конкуренция переходит в монополию. С другой стороны, монополия не может остановить поток конкуренции; больше того, она сама порождает конкуренцию, подобно тому как запрещение ввоза или высокие пошлины прямо порождают конкуренцию контрабанды. – Противоречие конкуренции совершенно то же, что и противоречие самой частной собственности. В интересах отдельного человека – владеть всем, в интересах же общества – чтобы каждый владел наравне с другими… Противоречие конкуренции состоит в том, что каждый должен желать для себя монополии, тогда как все общество как таковое должно терять от монополии и потому должно ее устранить»[531].

Если, следовательно, сама монополия является моментом конкуренции, то что же может означать выражение «переход от конкуренции к монополии»? Что касается конкуренции, то мы уже заметили, что речь может идти не об уничтожении конкуренции как сферы, в которой взаимодействуют участники рыночных отношений (отдельные капиталы, трудящиеся как индивиды и как организованный класс, потребители, финансисты, держатели сбережений, государство), а об ограничении «свободы» конкуренции. Рассмотренный с точки зрения монополии, тезис о переходе может означать лишь, что в случае, если бы некоторые определенные индивидуальные капиталы (монополии в форме картелей, трестов, холдингов и т.д.) в интересах получения монополистической прибыли сумели мобилизовать такую массу власти, чтобы нанести поражение конкурентам, они смогли бы на более или менее продолжительное время избежать уравнивания, к которому приводит свободная конкуренция.

Так мы пришли к ключевой категории теории монополии – категории власти (политической и экономической). Аналогично понятию монополии, понятие власти также становится основополагающей категорией, от которой следует отталкиваться при анализе отношений между экономикой и политикой, базисом и надстройкой в новых, изменившихся условиях – условиях монополистического, или организованного капитализма.

2. Политика и экономика при монополистическом, организованном капитализме

Анализ способов функционирования буржуазного общества ведется в соответствии с неким особым циклом: от исследования политических структур и механизмов, имеющих целью обеспечение сферы индивидуальной свободы при посредстве государства или вопреки ему, как это предусматривается в классической буржуазной теории, совершается переход к сосредоточению научного интереса на глубинной экономической структуре буржуазных обществ, понимаемой как совокупность интересов, порождающих и воспроизводящих власть; и наконец, интерес смещается на функциональные условия, которые обеспечивают гегемонию господствующего класса при посредстве учреждений политической системы в самом широком смысле слова[532]. В таком цикле находит отражение не только сдвиг в проблематике, оправданный научным интересом, но и фундаментально важная тенденция исторического развития: в начальной фазе своего правления буржуазия могла строить свое господство в обществе на базе экономических отношений воспроизводства и на базе государства, которое, хотя и обладало способностью осуществлять массированное вмешательство в хозяйственную жизнь (например, в Пруссии), все же имело сравнительно простую структуру; поэтому наука могла заниматься главным образом экономическими условиями воспроизводства.

Впрочем, само представление о государстве в буржуазном праве предполагало наличие некоей области индивидуальных, экономических и политических свобод, которая, по самому своему определению, должна была оставаться свободной от государственной юрисдикции. Именно в этом смысле следует понимать сформулированное Марксом в «Немецкой идеологии» положение, согласно которому государство существует рядом с гражданским обществом и вне его. Правда, приходя в прямое соприкосновение с дифференциацией капиталистической конкуренции и образованием монополий, регулировавшие экономику рыночные механизмы начинают обнаруживать собственную недостаточность, и, следовательно, становится необходимым создание государственных институтов, призванных осуществлять дифференцированное вмешательство в жизнь общества (не подлежит сомнению, что эта потребность особенно остро дала знать о себе в ходе первой мировой войны).

Однако еще более важным, чем эта тенденция внутреннего развития самого капитала, явился тот факт, что рабочий класс становится классом «в себе и для себя», то есть, иначе говоря, складывается организованное рабочее движение, которое – после провала попыток исключить его из общественной жизни с помощью репрессий либо игнорировать его существование – становится причиной появления в буржуазном обществе целого ряда институционализированных механизмов, призванных интегрировать это движение в процессы экономического и политического воспроизводства буржуазного общества. Круг этих нововведений простирается от всеобщего избирательного права (которое начинает прокладывать себе путь примерно в 60-х годах XIX века) до признания профсоюзов как коллективно-договорных контрагентов (в ходе первой мировой войны). И применительно к этому «социально-политическому вторжению в государство»[533], как и в случае с регулированием экономики, мировая война тоже ознаменовала первую этапную веху.

Развитие такого рода привело к тому, что в порядок дня встала проблема нового определения взаимоотношения между экономикой и политикой. Начинается переосмысление, «ревизия» остававшихся вплоть до этого момента общепринятыми «марксистских» представлений: Марксовой теории заработной платы противопоставляется тезис о «политической заработной плате»; тезису о подверженности капитализма кризисам – идея организованного капитализма, который в состоянии предотвращать их; концепции государства как орудия господства буржуазии – попытка осмыслить «республиканское государство как рычаг построения социализма».

«В рамках подобной картины отношений взаимодействия реализация социалистической перспективы выступает уже не как гарантированная некоей необходимостью; она лишь возможна, и только. При организованном капитализме Gesetzmässigkeit экономического развития создает объективные предпосылки, которые представляют собой для рабочего движения лишь политический шанс (в веберовском смысле). Социалистическое преобразование общества (иначе говоря, всеобщее гармоничное, непротиворечивое планирование общественного развития) перестает быть продуктом неких естественноисторических законов и становится предметом сознательно вырабатываемого проекта. Но это предполагает, что сам проект разрабатывается в плоскости, которая находится вне – и сверху – экономической Gesetzmässigkeit»[534].

В центре поднятых проблем оказываются, таким образом, диалектика возможности и необходимости и – в неменьшей степени – вопросы соотношения между базисом и надстройкой. В традиционной марксистской трактовке базис и его развитие детерминируют – с учетом фактора отставания во времени – надстройку (политику как «процесс приспособления к экономике»), к которой принадлежат не только формы духовной жизни, идеологии, но и формы политических отношений, включая государство[535]. Открытие категории возможности ведет к подлинному опрокидыванию этого отношения. Действительно, большее влияние, которое начиная с периода первой мировой войны и в последующие годы организации рабочего движения в состоянии оказывать на государство, вызывает в качестве реакции такое расширение прерогатив политической власти, которое позволяет направлять естественные тенденции экономического базиса и, таким образом, обуздывать необходимость в том смысле, что экономические закономерности оказываются нарушенными, если не прямо уничтоженными, политическими действиями. С созданием политической системы институтов, призванных опосредовать воспроизводство буржуазного господства таким образом, чтобы гегемония буржуазии уже не опиралась преимущественно (а тем более исключительно) на экономические условия воспроизводства, которые образуют «центральную структуру» буржуазного общества, для классов, конституирующихся как организованные субъекты политики, открываются новые поприща политического действия. Между тем формы, содержание, средства и результаты подобных действий, по-видимому, отнюдь не определяются исключительно или преимущественно экономическими законами либо экономической необходимостью, а, судя по всему, повинуются политической логике, независимой от экономических условий. Эдуард Бернштейн разобрал это явление при исследовании фундаментальной проблемы распределения доходов и богатств в капиталистическом обществе (причем по прошествии многих лет мы можем добавить, что его суждения разделялись многими поколениями теоретиков)[536]:

«Нет такого экономического закона природы, который предписывал бы, какая доля в обществе должна доставаться производительным слоям и трудящимся, а какая – собственникам. Распределение общественного богатства всегда было вопросом власти и организации»[537].

И его противник в рядах германской социал-демократии, «ортодокс» Каутский, тоже выразился почти в том же смысле: «Движущей силой всякого экономического процесса является человеческая воля… Классовые противоречия суть противоречия воли»[538].

Благодаря новой категории власти экономические законы, разработанные Марксом для объяснения развития капиталистического способа производства, оказываются обойденными. Возникающая проблема есть проблема отрыва власти от условий ее воспроизводства, причем даже пределы власти и обратное воздействие осуществления власти на ее собственные основы (это воздействие было рассмотрено, например, Калецким на известной модели «политически обусловленного экономического цикла»[539]) должны оставаться за рамками анализа. Таким образом, категория возможного тесно связана с категорией власти, между тем как категория необходимого основывается на специфическом понимании экономических закономерностей[540]. Но тот факт, что в анализе воспроизводства буржуазного господства и его преодоления «власть» может стать ключевой категорией, непосредственно связан также с новой тенденцией буржуазии к обеспечению собственного господства иными средствами, при посредстве политических институтов, в которых организованное рабочее движение обладает возможностями к действию[541].

Ранее мы лишь кратко касались понятия закона у Маркса; теперь эти замечания следует дополнить. В противоположность известным детерминистским интерпретациям («теория автоматического краха»[542]) следует сказать, что из констатации того факта, что историю творят действующие субъекты (притом даже, что результаты их действий возникают как бы у них за спиной и, следовательно, не соответствуют полностью их намерениям), вытекает, что необходимость, или закономерность, может интерпретироваться только как тенденция. Таково заключение, к которому приводит внимательный анализ употребления понятия «закон» в «Капитале». Например, по Марксу, существует «закон тенденции нормы прибыли к понижению», причем его формулировка охватывает разные аспекты: во-первых, уравнивающее действие конкуренции обусловливает среднюю норму прибыли; во-вторых, эта последняя имеет тенденцию к понижению, но сила действия этой тенденции зависит от «контрдействий». Контрдействия против основной тенденции могут помешать этому историческому понижению в течение какого-то времени; более того, строго рассуждая, они могут иметь место именно только как контрдействие, реакция на имманентный закон, в соответствии с которым капитал (то есть совокупный капитал) постоянно стремится избежать собственного обесценения (то есть тенденциального падения уровня прибыли) путем попыток достигнуть максимальной доходности (тенденция, выражающаяся в погоне каждого отдельного капитала за максимальной прибылью).

Возможность контрдействий дана, с одной стороны, самой базовой экономической структурой («увеличение степени эксплуатации труда», «обесценение элементов постоянного капитала», «увеличение акционерного капитала»), но, с другой стороны, выступает также и как отражение политической ситуации (что отчетливо появляется при «понижении заработной платы ниже уровня ее стоимости»). В данном очерке мы не ставим перед собой задачи во всех подробностях рассмотреть проблемы, связанные с «законом тенденции нормы прибыли к понижению»[543], однако необходимо сделать некоторые выводы относительно соотношения между закономерностью и возможностью. Итак, основная структура развития капиталистических обществ определяется закономерностями, которые, однако, могут реализоваться только как тенденции, ибо им противостоят контрдействия, порождаемые самими этими законами и, следовательно, не привносимые извне. Помимо того, контрдействия могут выступать как проявления политической власти (как, например, в случае с уровнями заработной платы), что влечет за собой известную институционализацию политических структур, в которых осуществляется власть[544].

В этом контексте вырисовывается категория «организованного», «государственного» или «государственно-монополистического» капитализма, пришедшего на смену капитализму «свободной конкуренции». Для марксизма начала века характерно, что почти все теоретики самых различных оттенков пользуются тезисом об «огосударствлении»[545] капитализма. Речь при этом идет не только о новой интерпретации теории Маркса, но и о «новых явлениях» буржуазного обобществления, получивших развитие на протяжении последней четверти XIX века и особенно усилившихся в ходе первой мировой войны[546]. Так складываются формулировки понятий «организованный капитализм» и «государственный капитализм», призванные привести к единому знаменателю изменения, происшедшие в сфере институтов, и отграничить их от привычной ситуации «капитализма свободной конкуренции». Каковы же – зададимся теперь вопросом – те совершившиеся в институциональном и функциональном укладе капитализма преобразования, которые побуждают говорить об «организованном капитализме» или «государственном капитализме»? Для получения ответа на этот вопрос можно обратиться к очерку Юргена Коцки, который в обоснование понятия «организованный капитализм» приводит целый перечень его черт.

1. Прогресс концентрации и централизации капиталов привел к тому, что «процессы производства и капиталообразования, которые до сих пор определялись главным образом принципами рынка и конкуренции, все более дополняются моментами сознательной – хотя бы отчасти – самоорганизации предпринимателей»[547].

2. Углубляется разделение между собственностью и контролем с тем последствием, что «предприятия управляются более систематическим, в тенденции – научным, образом» и вырисовывается стремление «к эффективной специализации и организации, к планированию в ограниченных пределах и к специфической бюрократизации в масштабах предприятия».

3. Имеет место «глубокое преобразование социальной стратификации».

4. На рынке труда «индивидуальный принцип конкуренции, обмена и соглашения» в растущей степени заменяется «принципом сознательной коллективной организации».

5. Как следствие «более тесной связи и переплетения между социоэкономической и государственной сферами» развиваются новые отношения между экономикой и политикой.

6. Организованный капитализм характеризуется внешней экспансией.

7. Государственная сфера преобразуется, поскольку правительство уже не ограничивается обеспечением порядка в стране, а активно вмешивается в вопросы производства.

8. Происходят «перемены в сфере представлений, идеологий и коллективного сознания, где предметом поклонения все больше становятся эффективность, научность, организация как таковая»[548].

В той мере, в какой задача ограничивается описанием институциональных изменений в развитом капиталистическом обществе, эти «характерные черты идеального типа „организованного капитализма“ (главные и, разумеется, неполные)»[549] выглядят практически неопровержимыми. Но противоречивые проблемы и интерпретации – точно так же, как и вытекающие из них политические последствия, – сразу же во весь рост встают перед нами, как только мы переходим к рассмотрению способов функционирования этого типа общества и пытаемся оценить указанные явления с точки зрения определенного теоретического критерия. В состоянии ли крупные, концентрированные капиталы (монополии) долговременно обеспечивать себе монополистические прибыли и тем самым «обкладывать данью все общество» (Ленин)? Не может ли быть так, что реализующаяся на практике Марксова теория концентрации означает устарелость Марксовой теории стоимости (как осторожно спрашивает себя Гильфердинг)[550] или же монополистическая прибыль всегда с необходимостью наталкивается на те пределы, которые по-прежнему могут быть выведены из способа функционирования все того же закона стоимости (как полагает Варга, а после него Эльснер и другие экономисты[551])? Каковы функции формирующегося государственного дирижизма и как должны определяться пределы вмешательства государства в социальные процессы? Означает ли организация рабочего класса, что он сможет ускользнуть от принудительного действия продолжающегося процесса капиталистического накопления? Знаменует ли организация капитализма переход «от иррациональной системы к рациональной организации»[552]? Перечень характерных черт организованного капитализма не дает ответа на эти вопросы; именно здесь и завязываются дискуссии, которыми отмечено изучение капитализма в период II и III Интернационалов и вплоть до 30-х годов.

Споры по этим вопросам сообразуются, как уже упоминалось, с оценками политической возможности и экономической необходимости. Предполагается, что, подобно тому как монополии имеют – благодаря своему экономическому могуществу – возможность в течение некоторого времени (следовательно, невечно) ускользать от необходимостей, обусловленных законами развития капиталистического способа производства, другие компоненты тоже будут во все большей мере обусловливаться политическими факторами, нежели экономическим принуждением буржуазного общества.

Сама возможность возникновения такой гипотезы есть результат специфического понимания отношений между производством и обращением. Поскольку сфера производства организуется, структурируется и трансформируется в систему укрупненных предпринимательских единиц, в обращении также исчезают противоречия, порождающие анархию. Сфера обращения тем самым, с одной стороны, мыслится как нейтральная по отношению к сфере производства, а с другой – выступает как комплекс, способный выполнять регулирующую функцию в интересах институтов власти. Подобная теоретическая модель типична для марксизма II и III Интернационалов и, безусловно, восходит к идеям планирования, рационализации, организации, олицетворяющим специфически марксистский вариант более общего представления о прогрессе, рациональности и планируемом труде, – представления, которое символизируют имена Тейлора, Ратенау, Наумана, Макса Вебера, Гольдшайда и других[553]. С другой стороны, эту модель следует поставить в связь со специфической интерпретацией Марксовой критики политической экономии, – критики, которая не ограничивается теорией накопления, концентрации и централизации, а подспудно затрагивает и те простейшие категории, с которых Маркс начинает «Капитал»: товар, стоимость, деньги.

Дело в том, что ядро Марксовой теории стоимости – иначе говоря, тезис о том, что, во-первых, стоимость образует особое общественное отношение (что утверждает и Гильфердинг в своей критике Бём-Баверка), а во-вторых, ее противоречия воспроизводятся в категориях, вырастающих из самой стоимости (деньгах, капитале, кредите, заработной плате и т.д.) – в марксизме II и III Интернационалов зачастую игнорировалось или прямо отвергалось. Теория стоимости выступает в урезанном виде, уже когда ее начинают интерпретировать единственно в смысле трудовой теории стоимости, причем анализ формы стоимости регулярно приносится в жертву анализу содержания[554]. Будучи же сведена к «трудовой теории стоимости», понимаемой, в сущности, как метод количественного определения стоимости, она может быть затем релятивизирована или отвергнута, например, в случае ошибочной трактовки ее как «сугубо концептуальной действительности… построенной на абстракциях»[555], следовательно, воспринята как теоретическая модель, которая при необходимости может быть заменена или может оказаться устарелой в результате развития капитализма, и особенно процессов монополизации. Можно утверждать, что и Гильфердинг руководствуется этой бернштейновской интерпретацией (что справедливо подчеркивается Пьетранерой)[556], но при этом из его поля зрения выпадают два момента, важных для изучения монополизации. Во-первых, это тот факт, что процесс образования стоимости включает в себя как производство, так и реализацию, то есть представляет собой круговой, циркулярный процесс. Во-вторых, это тот факт, что определения теории стоимости не просто относятся к обращению в условиях свободной конкуренции, что закон стоимости, иначе говоря, не может быть сведен к инструменту, позволяющему оптимизировать размещение общественных ресурсов в духе классической доктрины ценообразования в условиях конкуренции[557], но являются также основополагающими для производства и обращения при капитализме вообще, неважно каком – конкурентном или монополистическом. Первый момент ведет затем к тезису о том, что экономика может быть «организована» в сфере обращения с помощью кредита и государственных капиталовложений; из второго же момента следует тот тезис, что противоречия, проистекающие из стоимости – иначе говоря, иррационально-анархические отношения, – действительно могут быть преодолены. Таким образом, могут быть определены как предмет регулирования (организованная экономика), так и сфера регламентации (категории обращения, особенно деньги). А придя к этому рубежу, нетрудно выявить и субъект регулирования: банки, образующие центральную нервную систему того финансового капитала, который возник в результате слияния промышленного и банковского капитала, и государство организованного, или государственного, капитализма.

Новые формулировки теории стоимости содержат в себе, таким образом, значимые последствия для концепций государства и общества и, следовательно, не могут быть ограничены ни самой теорией стоимости (специфической интерпретацией закона стоимости), ни теорией денег. Мы должны согласиться с Корой Стефан, когда она пишет о Гильфердинге, что его «подлинной целью было написать не теорию денег, а теорию государства, что его теория денег в действительности есть теория государства»[558]. Решающим аспектом при этом является редукция теории Маркса – сложного построения, в котором понятия выражают реальные общественные противоречия, – к относительно простой схеме категорий регулирования. В то время как Маркс выявляет сложные противоречия, коренящиеся в общественных отношениях, Гильфердинг и другие выписывают диаграмму проблем, подлежащих разрешению с помощью соответствующих приемов. Если Маркс понимает общество как противоречивую цельность, специфическим образом отражающуюся в своих отдельных и многообразных моментах, то Гильфердинг воспринимает общество, в сущности, как систему, частями которой можно манипулировать и по отдельности. Если Маркс подчиняет категорию возможного социальным условиям воспроизводимости власти (что единственно и составляет возможное), то в марксизме II Интернационала (в III Интернационале дело в этом плане обстояло существенно иначе) власть в общем и целом отрывается от собственно социальных условий и возможность понимается как политическая категория. Это нетрудно доказать, и мы сделаем это путем разбора понятия, являющегося центральным, фундаментальным как в «системе критики политической экономии», так и в политических воззрениях социал-демократии, – категория заработной платы.

3. Марксова теория заработной платы и категория «политической заработной платы»

Заработная плата выступает в качестве ключевого понятия не только потому, что в ней, в ее установившемся уровне отражаются взаимные отношения классов, но и потому, что в ней реальные классовые отношения становятся невидимыми, «мистифицированными». Расшифровка понятия заработной платы – этого каждодневно используемого понятия – представляет собой, следовательно, предпосылку всестороннего концептуального раскрытия капиталистического процесса в целом[559]. Не случайно Маркс писал, что

«форма заработной платы стирает всякие следы разделения рабочего дня на необходимый и прибавочный, на оплаченный и неоплаченный труд… На этой форме проявления, скрывающей истинное отношение и создающей видимость отношения прямо противоположного, покоятся все правовые представления как рабочего, так и капиталиста, все мистификации капиталистического способа производства, все порождаемые им иллюзии свободы, все апологетические увертки вульгарной политической экономии»[560].

Картина наемного труда, особенно при почасовой оплате, создает впечатление, будто все части рабочего дня полностью оплачены: «…даже прибавочный, или неоплаченный, труд выступает как оплаченный». Цена труда скрывает тот факт, что в форме заработной платы труженик получает возмещение затрат на воспроизводство собственной рабочей силы при данных, исторически определенных условиях, с тем чтобы он мог воспроизводить себя как наемного труженика[561].

Форма заработной платы скрывает тот факт, что возмещение затрат на производство наемной рабочей силы – возмещение, выступающее в виде заработной платы, – ни в коем случае не должно смешиваться с трудом, создающим стоимость в процессе производства. Первый из этих двух элементов принадлежит к обращению; капиталист на рынке труда покупает в обмен на заработную плату товар под названием «наемная рабочая сила».

«Фактически, – отмечает Маркс, – на товарном рынке владельцу денег противостоит непосредственно не труд, а рабочий. То, что продает последний, есть его рабочая сила. Когда его труд действительно начинается, он перестает принадлежать ему и, следовательно, не может быть им продан. Труд есть субстанция и имманентная мера стоимостей, но сам он не имеет стоимости»[562].

Второй компонент принадлежит к сфере производства, где трудящийся творит стоимость, производит стоимости, которые – на основе капиталистического принципа присвоения – становятся собственностью капиталиста. То, что заработная плата (переменный капитал), авансированная капиталистом рабочему, чтобы тот мог воспроизвести себя, представляет собой в конечном счете лишь часть стоимостей, созданных рабочим в процессе производства, есть факт, полностью замаскированный формой заработной платы. Тем не менее

«иллюзия, создаваемая денежной формой, тотчас же исчезает, как только мы вместо отдельного капиталиста и отдельного рабочего станем рассматривать класс капиталистов и класс рабочих. В денежной форме класс капиталистов постоянно выдает классу рабочих чеки на получение известной части продукта, произведенного рабочими и присвоенного капиталистами. Эти чеки рабочий столь же регулярно отдает назад классу капиталистов, получая взамен причитающуюся ему часть своего собственного продукта. Товарная форма продукта и денежная форма товара маскируют истинный характер этого процесса.

Итак, переменный капитал есть лишь особая историческая форма проявления фонда жизненных средств, или рабочего фонда, который необходим работнику для поддержания и воспроизводства его жизни и который при всех системах общественного производства он сам постоянно должен производить и воспроизводить. Рабочий фонд постоянно притекает к рабочему в форме средств платежа за его труд лишь потому, что собственный продукт рабочего постоянно удаляется от него в форме капитала»[563].

Таким образом, форма заработной платы не только зачеркивает соотношение между необходимым и прибавочным трудом, между производством рабочим стоимости и прибавочной стоимости – само указанное отношение выступает при этом как естественное, форма заработной платы предстает как наиболее естественная форма и, попросту говоря, отождествляется с трудовым процессом как таковым, поскольку представляется извечной предпосылкой человеческой жизни, лежащей в основе всех общественных формаций. Но если заработная плата рассматривается как «чек» на получение части стоимостей, произведенных самим рабочим, с тем чтобы он мог воспроизвести собственную рабочую силу, то

«индивидуальное потребление рабочего составляет момент в производстве и воспроизводстве капитала… Дело нисколько не изменяется от того, что рабочий осуществляет свое индивидуальное потребление ради самого себя, а не ради капиталиста… В самом деле, индивидуальное потребление рабочего непроизводительно для него самого, так как оно воспроизводит лишь индивидуума с его потребностями; оно производительно для капиталиста и для государства, так как оно есть производство силы, создающей чужое богатство»[564].

И данное положение сохраняет свою истинность не только для индивидуального рабочего, который будет оставаться наемным тружеником, даже если уровень его потребления может повышаться в фазах процветания, но и для отношений между классами в капиталистическом обществе.

«Итак, – пишет Маркс, – капиталистический процесс производства самим своим ходом воспроизводит отделение рабочей силы от условий труда. Тем самым он воспроизводит и увековечивает условия эксплуатации рабочего. Он постоянно принуждает рабочего продавать свою рабочую силу, чтобы жить, и постоянно дает капиталисту возможность покупать ее, чтобы обогащаться… Капиталистический процесс производства, рассматриваемый в общей связи, или как процесс воспроизводства, производит не только товары, не только прибавочную стоимость, он производит и воспроизводит само капиталистическое отношение, – капиталиста на одной стороне, наемного рабочего – на другой»[565].

Марксова теория стоимости, следовательно, стремится не только разоблачить мистификации капиталистического способа производства, извлечь на свет его рациональное зерно, но и ставит себе целью дать материалистическое объяснение возможности и необходимости тех ложных, иллюзорных идей, которыми люди облекают капиталистическое отношение.

Но изложение и анализ развития формы заработной платы, цены труда представляют собой лишь часть Марксовой теории заработной платы. Другая ее часть касается динамики заработной платы в процессе капиталистического воспроизводства. Поскольку капиталистический способ производства привязан к производству прибыли, изменение заработной платы может рассматриваться лишь как зависимая переменная величина капиталистического накопления. Не существует, правда, никакого закона, определяющего минимальный уровень прибылей, и тем самым нет возможности установить предельно низкий уровень их падения. Можно лишь утверждать, что если даны пределы длительности рабочего дня, то максимальный уровень прибыли будет соответствовать физическому минимуму заработной платы, а если даны предельно низкие уровни заработной платы, то максимум прибыли будет соответствовать такому увеличению длительности рабочего дня, которое окажется минимально совместимым с физической выносливостью рабочего. Максимальный уровень прибыли, таким образом, ограничен только физическим минимумом заработной платы и физическим максимумом рабочего дня. Ясно, что между двумя этими крайними пределами заключается широкий спектр вариантов, и реальная величина прибыли и заработной платы определяется исключительно непрекращающейся борьбой между капиталом и трудом. Тем не менее это утверждение не дает права заключить, что уровни заработной платы определяются единственно экономическими, социальными или политическими отношениями власти. Напротив, тот факт, что производство подчинено цели получения исторически обусловленной нормы прибыли, означает, что заработная плата никогда не может повыситься настолько, чтобы норма прибыли надолго опустилась ниже исторически обусловленного уровня. Сам процесс капиталистического накопления подразумевает наступление таких фаз, когда происходит бурное возрастание как постоянного, так и переменного капитала и, следовательно, спрос на рабочие руки может превышать их предложение, обусловливая тенденцию к увеличению заработной платы. Но

«увеличение ее означает в лучшем случае лишь количественное уменьшение того неоплаченного труда, который приходится исполнять рабочему. Это уменьшение никогда не может дойти до такого пункта, на котором оно угрожало бы существованию самой системы… Повышение цены труда, вытекающее из накопления капитала, предполагает следующую альтернативу. Или цена труда продолжает повышаться, потому что ее повышение не препятствует росту накопления… В этом случае очевидно, что уменьшение неоплаченного труда нисколько не препятствует распространению господства капитала. Или – и это другая стороны альтернативы – накопление вследствие повышения цены труда ослабевает, потому что притупляется стимулирующее действие прибыли. Накопление уменьшается. Но вместе с его уменьшением исчезает причина его уменьшения, а именно диспропорция между капиталом и доступной для эксплуатации рабочей силой. Следовательно, механизм капиталистического процесса производства сам устраняет те преходящие препятствия, которые он создает. Цена труда снова понижается до уровня, соответствующего потребностям возрастания капитала, будет ли уровень этот ниже, выше или равен тому уровню, который считался нормальным до повышения заработной платы»[566].

Динамика заработной платы не есть независимая величина: она связана с циклическим движением капиталистического накопления. Тем не менее тот факт, что это отношение между капиталистическим накоплением и динамикой заработной платы не является постоянным, фиксированным соотношением, но может – в известных пределах – определяться отношениями власти, существующими между капиталистами и рабочим классом, способен породить убеждение, будто изменение величины заработной платы не зависит от капиталистического накопления. Более того, если заработная плата рассматривается не как переменный капитал, который капиталист должен авансировать рабочим, а как доход, который может тратиться наемными работниками, как их покупательная способность, то может возникать убеждение, будто подобное изменение способно выступать как важный политический фактор.

Такого рода факты, которые являются продуктом капиталистического развития, двояко трактуются в новых концепциях, в ревизиях Марксовой теории заработной платы. С одной стороны, экономическая необусловленность современной заработной платы побуждает к отрицанию ее экономической зависимости от процесса капиталовложения или по крайней мере к признанию такой обусловленности практически несущественной. Утверждается, напротив, что современные уровни заработной платы зависят от политической силы покупателей и продавцов, противостоящих друг другу на рынке труда. С другой стороны, с опорой на ту же самую предпосылку осуществляется инверсия той причинно-следственной связи, которая была сформулирована Марксом. Заработная плата уже не выступает как зависимая переменная величина капиталистического накопления, а становится переменной величиной, зависимой от вмешивающейся в экономику политической власти, которая намерена путем увеличения этого основного фактора покупательной способности масс вновь привести в движение механизм накопления. К концу 20-х годов теория недопотребления возводит этот тезис в догмат политической экономии[567]. Целесообразно рассмотреть прежде всего проблему определения уровней заработной платы, исходя из предположения о том, что оно не обусловлено динамикой накопления капитала.

Факторам, определяющим размеры заработной платы в рамках существующих общественных условий воспроизводства, противопоставляется ее пластичность, то есть тот факт, что коллективно-договорная мощь рабочих организаций способна влиять на ее уровни в «обширной зоне компромисса»[568]. В этом случае важную роль играет идея о том, что условия распределения становятся менее жесткими в результате технического прогресса, роста производительности труда и как их следствия большего количества товаров. Так, Эдуард Бернштейн пишет:

«Абсолютного предела увеличению заработной платы не существует, однако при некоторой данной стадии техники и определенном уровне производительности труда существуют пределы, которые не может игнорировать без ущерба для собственной выгоды ни одна из сторон, заинтересованных в распределении дохода. Нелегко установить, где в каждом данном случае проходят эти границы, но в будущем больший опыт позволит рабочему движению – которое, помимо всего прочего, еще очень молодо – всесторонне овладеть такой способностью»[569].

В соответствии с такими взглядами возможность повышения заработной платы предопределена уменьшением других издержек. Здесь в рассмотрение принимается не сущностное отношение между заработной платой (как авансом в счет части стоимости, произведенной рабочими) и прибавочной стоимостью (прибылью), извлекаемой для себя классом капиталистов, а лежащее на поверхности отношение между издержками на заработную плату и затратами иного типа в том виде, как они фигурируют в расчетах любого отдельного капиталиста.

«Совершенствование трудовых процессов позволяет сократить долю человеческого труда в отдельном изделии или отдельной производственной операции, так что увеличение цены труда компенсируется или даже перекрывается экономией, достигнутой за счет сокращения других издержек»[570].

Тем самым прибавочная стоимость и те категории, в обличье которых она выступает – категории прибыли и процента на капитал, – исключаются из сферы анализа, ибо расцениваются просто как остаточный доход, а заработная плата рассматривается лишь в соотношении с другими производственными издержками. В результате определение заработной платы становится, безусловно, менее сложным, чем оно является в действительности. Заработная плата и впрямь оказывается, с одной стороны, просто категорией распределения, противостоящей барышу, а с другой – становится просто категорией издержек, которая может быть компенсирована за счет издержек другого типа. Тем самым затушевывается, если не прямо игнорируется, то, что для Маркса было самым важным: проблема выявления взаимозависимостей между структурой издержек (отношение между инвестициями в переменный и постоянный капитал), с одной стороны, и отношениями распределения (норма прибавочной стоимости) – с другой, в их динамике и воздействиях на процесс накопления капитала с целью объяснения на этой основе их обратного воздействия в области распределения. Этот пункт подвергается также нападкам «ортодоксальной» критики, главное обвинение которой заключается в том, что приравнивание заработной платы к другим категориям затрат «упраздняет то поле боя, где сталкиваются два класса»[571].

Однако трактовка заработной платы как категории, находящейся в количественном отношении под влиянием власти, иначе говоря, как «политической заработной платы» (или living wage в противоположность economic wage[572]), в ходе последующих дискуссий пойдет еще дальше: будет утверждаться, что размеры заработной платы не только зависят от соответствующей силы организаций наемных тружеников и капитала (заработная плата не есть лишь категория издержек производства), но и меняются под политическим воздействием государства. Концепция соотношения между экономикой и государством у марксистов II и III Интернационалов требует еще досконального исследования, но уже сейчас можно по крайней мере упомянуть те ее последствия, которые затрагивают воззрения на заработную плату. Преобладающей здесь оказывается такая интерпретация соотношения между экономикой и государством, при которой государство рассматривается как субъект регулирования (причем субъект в значительной мере самостоятельный), между тем как экономика является объектом регулирования, то есть организуется извне (и тем самым освобождается от анархии конкуренции). Государство реализует свои задачи через посредство политического механизма выборов и парламентского контроля; большинство трудового народа может добиться победы на выборах, и его воля, выраженная таким образом, будет затем реализована исполнительными органами государства, то есть правительством, – такова вкратце идея государства, которую можно проследить, например, в речи Гильфердинга, произнесенной в 1927 году на съезде Социал-демократической партии Германии.

«Мы, – сказал он тогда, – должны вдолбить в голову каждого рабочего, что уровень заработной платы обусловлен политикой, зависит от силы парламентского представительства рабочего класса, от силы его организации и от соотношения социальных сил вне стен парламента. В особенности необходимо заявлять женам рабочих: подавая свой голос на выборах, вы влияете также на решение вопросов относительно цены на хлеб и мясо и относительно уровня заработной платы. Конечно, это нечто новое в условиях капиталистического хозяйства, это элемент большого экономического, социального и политического значения»[573].

Если провозглашенную Гильфердингом концепцию «политической заработной платы» сопоставить с Марксовой расшифровкой категории заработной платы и проистекающих из последней «мистификаций» (можно было бы, впрочем, без труда показать, что позиция Гильфердинга лишь продолжает давнюю традицию, идущую от Бернштейна к Туган-Барановскому и другим), то придется лишь сказать, что ее автор всецело стал жертвой мистификаций. Тем не менее не следует забывать, что для возникновения указанной концепции имелись веские причины, коренившиеся в самом социально-политическом развитии общества, особенно после первой мировой войны. Уже в ходе войны коллективно-договорные процедуры установления заработной платы действительно политизировались почти во всех капиталистических странах; по крайней мере в них более или менее явным образом стало участвовать государство. Помимо этого, тогда сложились системы социальной политики: возникло социальное страхование, было введено пособие по безработице, заработная плата была отчасти гарантирована от экономических превратностей (living wage в Англии). «В растущей политизации этой части экономики обнаруживается новый элемент всего хозяйственного развития»[574].

Однако такого рода подход предполагает один вопрос: с политическим определением уровней заработной платы «рабочая сила продолжает еще оставаться товаром или уже перестает быть им»[575]? В самом деле, если рабочая сила по-прежнему является товаром, то она продолжает подчиняться правилам ценообразования на рынке [труда] и критериям образования стоимости в соответствии с логикой затрат на воспроизводство. Разумеется, эти моменты также испытывают на себе влияние политических факторов, однако товарный характер рабочей силы в конечном счете препятствует полному и прочному утверждению политического принципа. В послевоенные годы, кстати, это было подтверждено тенденциями к неприятию «политизации» заработной платы, происшедшей во время войны: living wage так и не смогла устоять против economic wage. Как бы то ни было, Хайнц Потхофф, будучи последовательным, объясняет, что трудовой договор – это уже не договор о продаже (или аренде) рабочей силы как товара и что главная задача профсоюзов – бороться за ликвидацию товарного характера экономики вообще[576]. Ляйхтер также достаточно последователен, чтобы выводить возможность политического предопределения заработной платы из «монополизации рабочей силы» – с той предполагаемой предпосылкой, что монополия способна нейтрализовать действие закона стоимости[577]. На этом пункте следует остановиться более подробно.

В самом деле, у тезиса о возможности устанавливать уровни заработной платы политическим путем есть еще один аспект. Даже если мы будем исходить из предпосылки, что уровни заработной платы уже не определяются законом стоимости, все же одновременно предполагается, что «самостоятельность политической власти (в сфере распределения доходов. – Э.А.) не доходит до того, чтобы акты ее вмешательства в экономику не отражались и на процессе производства»[578]. Отделение производства от обращения оказывается, таким образом, односторонним: государство пользуется широкой самостоятельностью (в распределении), но, с другой стороны, исходит из предположения, что оно все же способно воздействовать на производство и накопление посредством политики распределения[579]. Действительно, на основании представления о неантагонистическом характере заработной платы целый ряд теоретиков – таких, как Тарнов, Массар, Маршак, Эмиль Ледерер, Отто Ляйхтер и другие, – приходят к выводу о том, что предприниматели могли бы быть сами заинтересованы в повышении заработной платы. По их мнению, более высокие уровни заработной платы увеличили бы покупательную способность национального рынка, и, следовательно, у предпринимателей было бы больше возможностей сбывать свою продукцию и получать бóльшую прибыль. Отто Ляйхтер пишет даже:

«Само капиталистическое развитие все больше требует солидарности интересов (которая ныне, конечно, пока наталкивается на препятствие в виде капиталистических классовых противоречий), а также расширения и обновления структуры покупательной способности широких масс населения. Но, таким образом, тот самый механизм оппозиции, который служил движущей пружиной нормального капиталистического развития, оказывается если не устраненным, то все же ослабленным в решающей степени. С новейшими успехами развития все более отчетливо вырисовывается новый закон – закон солидарного планомерного распределения»[580].

Поразительно, конечно, что эти слова были написаны в самый разгар мирового экономического кризиса, особенно если вспомнить, что правительства тогда – повинуясь тиранической власти платежного баланса[581] – зачастую не только прибегали к сокращению реальной заработной платы, но и резко сужали политические пределы парламентской демократии. Однако в них выразилась незыблемая вера в возможность управлять экономическим развитием, в том числе и с помощью заработной платы. Ведь как бы то ни было, а заработная плата означает покупательную способность, между тем как рост покупательной способности питает реальный спрос. И Тарнов считал возможным уже в 1929 году заявить:

«В этом смысле речь идет не о социальной поблажке, а об экономической и политической необходимости навязать гражданам расширенное пользование потребительскими благами, чтобы проложить путь к расширению потребления и производства»[582].

Заработная плата, иначе говоря, понимается как категория политической экономии, но такая, которая не определяется накоплением капитала. Напротив, она рассматривается здесь как один из инструментов государственного регулирования, позволяющего получать определенные результаты в экономической жизнедеятельности общества.

Вышеизложенные рассуждения насчет «политической заработной платы» мы можем пока что заключить следующим образом. Как мы видели, противопоставление необходимости и возможности, или экономической закономерности и политической власти, означает специфическую интерпретацию Маркса, которая вместе с тем не только представляет собой теоретическую «ревизию», но и подчиняется стремлению извлечь из новой социальной ситуации выводы как теоретического, так одновременно и политического свойства. Все это, как мы увидим, не может не порождать новых проблем, тем более что подобный подход, без сомнения, способствовал политической дезориентации социал-демократии в период между двумя мировыми войнами.

4. Организованный, или государственно-монополистический, капитализм и корпоративные политические структуры

Теперь, после того как мы сделали обзор основных проблем, связанных с определением категорий организованного капитализма, и на примере «политической заработной платы» разобрали соотношение между политикой и экономикой, можно перейти к рассмотрению теории организованного капитализма как с экономической стороны, так и со стороны функционирования его политических механизмов. В зависимости от того, какой из двух аспектов берется в качестве предмета анализа, ученые-обществоведы пользуются либо понятием «организованный капитализм», либо понятием «корпоративизм»[583]. Мы со своей стороны полагаем, что оба эти понятия, будучи отделены друг от друга, утрачивают почти всякий смысл. В самом деле, корпоративизм предполагает некую политическую структуру, которая может развиться лишь на основе определенной экономической базы, между тем как «организация» капитализма с необходимостью порождает определенные политические институты, отличие которых от других форм политической организации состоит в «интеграции организаций трудящихся в коллективно-договорную систему, контролируемую государством», и в «происходившем во время мировой войны размывании различий между частным и государственным секторами»[584].

Организация экономики анализировалась под двумя различными углами зрения. С одной стороны, во главу угла ставилась теория монополии, с другой – за основу бралось специфическое понятие рациональности и регулирования.

Теория монополии служила для объяснения того, как экономическая власть способна расширяться и воспроизводиться и как отдельные капиталы получают возможность избегать уравнивающего воздействия конкуренции и таким путем обеспечивать себе монополистическую прибыль, превышающую средний уровень прибылей. В наше время общепринятым является предположение, что крупные предприятия в состоянии обеспечивать себе особо выгодные условия доступа к ресурсам именно благодаря своим размерам и тем самым гарантировать своим капиталам условия накопления, являющиеся стабильно более выгодными, нежели условия накопления для капиталов меньших размеров. Варга попытался систематизировать эти особые возможности монополий в использовании ресурсов:

«Монополия может относиться к сфере производства и распространяться на предметы и средства труда в их форме потребительных и (или) меновых стоимостей. Она может быть основана в сфере обращения и потребления и, наконец, может охватывать все сферы капитала как конгломерат, как вертикальное объединение различных стадий производства»[585].

Жизненно важной для монополии проблемой является задача недопущения конкурентов на монополизированные рынки и возведения с этой целью барьеров, способных затруднить такое проникновение. Скупка патентов и лицензий, высокий минимальный начальный уровень капиталов, необходимых для новых предприятий, монополизированные сети сбыта, льготное финансирование, выплата более высокой – по сравнению со средней – заработной платы с целью «монополизировать» квалифицированных рабочих – таковы методы защиты от конкурентов, то есть нейтрализации уравнивающих тенденций конкуренции. Правда, экономическая мощь, которой под силу воздвигать и поддерживать подобные барьеры, сама должна воспроизводиться, а это удается только с помощью монополистической прибыли, которая обеспечивает финансовые средства, необходимые для борьбы с конкурентами. «Ни одна монополия не гарантирована раз и навсегда»[586], ибо условия воспроизводства монополистической власти таят в себе тенденцию к ее разрушению. И в самом деле, международная конкуренция может обостриться; ради устранения опасности монопольным ценам в собственной отрасли может понадобиться увеличение капиталовложений в новые и другие отрасли; научно-технический прогресс может сделать возможным производство заменяющей продукции при небольших затратах; интересы банковского капитала могут измениться и привести к сокращению финансирования защитных мероприятий монополии; могут непомерно повыситься «барьеры на пути ухода с рынка» в виде массы средств, инвестированных в постоянный капитал. Но даже при всем том, что ни одна монополия не гарантирована раз и навсегда, временное монопольное положение показывает все же, что при концентрации соответствующего экономического могущества можно в течение определенного времени ускользать от действия уравнивающих тенденций, присущих конкуренции.

В этом контексте вопрос о роли конкуренции снова приобретает важность для анализа капитализма. Конкуренция может пониматься как синоним осуществления экономических законов, как способ сбора воедино различных отдельных капиталов с целью выполнения ими функций совокупного капитала. Но конкуренция в то же самое время выступает и как сфера, в которой отдельные капиталы (или отдельные субъекты, действующие внутри общественной системы) могут – благодаря своему экономическому и политическому могуществу – ускользать от такой концентрации. Власть способна нейтрализовать экономические законы или по крайней мере противодействовать им. Гильфердинг прямо приходит к этому выводу в «Финансовом капитале», а затем повторяет и развивает его в выступлениях последующего периода. Так, по его словам, вместо слепого действия закона цен приходит соглашение между картелями, ибо эти последние будто бы «могут регулировать производство и всегда приспособлять предложение к спросу»[587].

С еще большей ясностью эта идея сформулирована в речи Гильфердинга, произнесенной на Кильском съезде социал-демократической партии в 1927 году и озаглавленной «Задачи социал-демократии в Германской республике». Там мы читаем, что растущая монополизация означает «не что иное, как то, что руководство предприятием является теперь уже не частным делом предпринимателя, а общественным делом». Гильфердинг подчеркивает:

«В этом отношении характернее всего, что мы находимся в настоящее время в том периоде капитализма, когда в главном преодолена эра свободной конкуренции и владычества слепых законов рынка; мы приходим теперь к капиталистической организации хозяйства, другими словами, приходим от свободной игры экономических сил к организованному хозяйству». Наконец, в речи делается вывод: «Итак, организованный капитализм означает в действительности максимальную замену капиталистического принципа свободной конкуренции социалистическим принципом планомерного производства. Это плановое, сознательно руководимое хозяйство делает в гораздо большей мере возможным сознательное воздействие общества, что не может быть не чем иным, кроме как воздействием единственно сознательной и располагающей силой принуждения общественной организации, то есть государства»[588].

Таким образом, оба подхода к проблеме монополии приводят к результатам, которые, по-видимому, являются аналогичными. Если мы исходим из предположения о том, что законы капиталообразования, прежде реализовавшиеся через конкуренцию, способны осуществляться также соответствующей властью монополий, то вывод, к которому мы придем, заключается в том, что государство есть жизненно важный регулирующий общественный орган. К такому же точно выводу мы придем, если примем за исходную предпосылку тезис о том, что «организованное хозяйство» может управляться «единственно сознательной и располагающей силой принуждения общественной организацией». Именно эта «новая связь между государством и монополиями»[589] образует основу для извлечения политических выводов как теорией организованного капитализма, так и теорией государственно-монополистического капитализма. Теперь мы должны отметить более точные различия между этими двумя теориями.

5. Стратегия революции в теории государственно-монополистического капитализма

«Размывание различий между частным и государственным секторами»[590] служит исходным рубежом и для Ленина, оно используется им для уточнения идеи о новом качестве буржуазного обобществления и развития на этой основе новой стратегии революции. Ленин начинает прежде всего с критики получившего распространение в рядах социал-демократии еще до войны поспешного ликования по поводу перерастания капитализма в некий «государственный социализм» – выражение, призванное обозначить «предельную степень огосударствления»[591]. По Ленину, капитализм, безусловно, остается капитализмом даже после вступления в новую стадию[592]. Он высказывает это утверждение, соглашаясь с социал-демократическими теоретиками (которых обильно цитирует в подкрепление своего анализа, но выводы которых решительно отвергает) насчет того, что новизна современного капитализма заключается в «огосударствлении», организации, замене анархии конкурентного капитализма монополизацией и государственным регулированием. В особенности в таких работах, как «Грозящая катастрофа и как с ней бороться» и «Государство и революция», написанных в 1917 году, накануне Октябрьской революции, Ленин стремится показать, что развитые капиталистические отношения уже порождают такие механизмы, которые могут быть использованы как инструменты для строительства социализма. С этой точки зрения он пишет, например, о национализации банков:

«Национализацию банков достаточно было бы именно декретировать, – и ее провели бы директора и служащие сами. Никакого особого аппарата, никаких особых подготовительных шагов со стороны государства тут не требуется, эта мера осуществима именно одним указом, „одним ударом“. Ибо экономическая возможность такой меры создана как раз капитализмом, раз он доразвился до векселей, акций, облигаций и проч. Тут остается только объединение счетоводства…»[593]

Или:

«Тут остается только превратить реакционно-бюрократическое регулирование в революционно-демократическое простыми декретами о созыве съезда служащих, инженеров, директоров, акционеров, о введении единообразной отчетности, о контроле рабочих союзов и пр. Это самая простая вещь – и именно она остается несделанной!!»[594]

Или еще – по поводу «принудительного синдицирования»:

«Государству не нужны тут ни особый аппарат, ни особые изыскания, ни какие бы то ни было предварительные исследования для издания такого закона, нужна лишь решимость порвать с некоторыми частными интересами капиталистов, „не привыкших“ к подобному вмешательству, не желающих терять сверхприбыли, обеспечиваемые, наряду с бесконтрольностью, хозяйничаньем по-старинке»[595].

И наконец, подводя итоги, Ленин пишет:

«Ибо если крупнейшее капиталистическое предприятие становится монополией, значит оно обслуживает весь народ. Если оно стало государственной монополией, значит государство… направляет все предприятие – в чьих интересах?

– либо в интересах помещиков и капиталистов; тогда мы получаем не революционно-демократическое, а реакционно-бюрократическое государство, империалистскую республику,

– либо в интересах революционной демократии; тогда это и есть шаг к социализму.

Ибо социализм есть не что иное, как ближайший шаг вперед от государственно-капиталистической монополии. Или иначе: социализм есть не что иное, как государственно-капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народа и постольку переставшая быть капиталистической монополией»[596].

И далее, с неменьшей ясностью:

«Все народное хозяйство, организованное как почта, с тем чтобы техники, надсмотрщики, бухгалтеры, как и все должностные лица, получали жалованье не выше „заработной платы рабочего“, под контролем и руководством вооруженного пролетариата – вот наша ближайшая цель. Вот какое государство, вот на какой экономической основе, нам необходимо»[597].

Все это сегодня может показаться почти наивным. Но эти речи отнюдь не наивны. В революционной ситуации Ленин стремится наглядно доказать тезис о том, что условия создания нового общества вызревают в старом обществе и что революционное усилие, следовательно, реалистично, учитывая новейшие результаты развития капитализма:

«Империалистская война чрезвычайно ускорила и обострила процесс превращения монополистического капитализма в государственно-монополистический капитализм»[598].

Применение некоторых организационных принципов, присущих государственной монополии, уже вызвало к жизни институты, формы, общественные отношения, которые могут быть пересажены в социалистическое общество. Старый государственный аппарат, разумеется, должен быть разбит, подчеркивает Ленин в «Государстве и революции», но это не означает, что нужно разбивать также новые организационные структуры как таковые и что нужно сызнова создавать совершенно другие формы[599]. В этом смысле между государственно-монополистическим капитализмом и социализмом имеется известная преемственность, и объяснение этой преемственности составляет один из самых сильных доводов, приведенных Лениным в пользу возможности и необходимости пролетарской революции в России.

Но в этом анализе государственно-монополистического капитализма содержится и второй аспект: Ленин стремится также доказать, что капитализм в своей империалистической стадии есть «умирающий капитализм»[600]. Над капитализмом фатально нависает угроза конца; это «капитализм эпохи упадка», или, точнее, «переходный капитализм». Он может выжить лишь при условии превращения в паразитическую систему, которая держится за счет производительных классов собственной нации и эксплуатации других стран. Империализм как «монополистическая стадия капитализма» и система монополий как «переход от капитализма к более высокому строю»[601] суть две детерминации, которые в сочетании предопределяют возможность и необходимость революции. Более того, империализм до крайней степени развивает «тенденцию повсюду распространять основанное на капитале производство»[602] – вплоть до того, что уже нельзя говорить о капиталистических обществах, замкнутых в пределах национальных границ. Капитал породил всемирное общество, в котором отдельные национальные общества, связанные между собой многообразными связями, сделались отдельными моментами совокупного процесса производства всемирного капитала. Речь идет о принципиально важном тезисе в том смысле, что им обосновывается как раз возможность революции в такой относительно слаборазвитой стране, как Россия. В России, по формулировке Троцкого, будет зажжен революционный огонь, а его искры – через Москву, Калькутту и Гавану – достигнут метрополий капитализма. Интернационализация капитала и, следовательно, интернационализация революции также представляют собой результат монополистической стадии капитализма, то есть империализма.

Эти два аспекта, сводящиеся к доказательству того, что революция возможна и в малоразвитой стране, как Россия, и того, что формы социалистической организации общества уже получили развитие в условиях государственно-монополистического капитализма, образуют, таким образом, революционное содержание ленинского анализа государственно-монополистического капитализма. Выводы из этого анализа решительно противостоят «реформистским» выводам, исходящим, напротив, из предпосылки о том, что именно организация капитализма открывает новые возможности для его развития и, следовательно, также для деятельности рабочего движения в рамках буржуазного общества (при всем том, что контекст этот подлежит реформированию). Полемизируя с подобными взглядами, Варга в своем очерке «Десять лет кризиса капитализма» пишет:

«Капиталистический общественный строй уже выполнил свою историческую миссию. Производительные силы, которые он развил, находятся в постоянном и кричащем противоречии с капиталистическим способом производства, который стал оковами на пути дальнейшего общественного развития. Достигнутый производительными силами уровень развития составляет объективную основу, достаточную для построения социализма. Уничтожение капиталистического общественного строя есть актуальная задача пролетариата»[603].

Проблема этой теоретической и политической позиции (проблема, которую руководители III Интернационала так никогда и не разрешили) заключалась, однако, в том, что перед лицом ускоренных преобразований, происходивших в отдельных странах, указанной «актуальной задаче» суждено было выглядеть абстрактной и превращаться в конечном счете в пустую революционную фразеологию.

6. О рациональности «организованной» экономики

В противоположность только что рассмотренной теории, всецело нацеленной на социальную революцию, исходя из того, что капитализм отжил свой век, теоретики социал-демократии основывались на убеждении, что система может быть усовершенствована с помощью реформ. Этот тезис тоже мотивировался комплексом теоретических положений, приобретающим жесткую и тяжеловесную форму парадигмы. Результатом тенденций капиталистического развития является не дестабилизация, а стабилизация, рационализация – особенно по мере того, как государство все активнее вмешивается в социальное регулирование. Социальная стабилизация, следовательно, мотивируется двумя рядами аргументов: структурными изменениями в экономике, вытекающими из монополизации и капиталистической организации, и новой ролью государственного вмешательства в жизнь общества. Первый тип аргументов, о котором уже говорилось выше, отстаивался Гильфердингом, второй – Карлом Реннером, убежденным в том, что задача марксистов состоит прежде всего в развитии «„государственной теории“ политической экономии»[604]. Задача эта, по его мнению, является безотлагательной именно потому, что совершается переход от «деэтатизированной экономики» (которая, по Реннеру, составляла предмет Марксовой теории) к «этатизации экономики».

При поверхностном подходе эта концепция выглядит параллельной теории государственно-монополистического капитализма, в которой также речь идет о «новом» взаимодействии между экономикой, обществом и государством. И эта теория тоже исходит из того, что ограничение конкуренции монополиями нарушает действие закона стоимости, а, следовательно, и то нормальное функционирование экономики, которое обеспечивалось рынком, и в результате этого новый регулирующий фактор в лице государства призван компенсировать изъяны, появляющиеся по вине монополий в действии закона стоимости. На самом же деле Реннер обосновывает тенденцию к «этатизации» другим аргументом: он рассматривает «этатизацию» как момент революционного развития, поскольку противопоставляет ее исторически предшествующему процессу «деэтатизации». (В аналогичном контексте Рудольф Гольдшайд говорит о такой «экспроприации государства» обладателями богатства, в результате которой оно оказалось в растущем подчинении у них)[605]. «Деэтатизированная экономика, – пишет Реннер, – есть результат исторического процесса, который вел от простого товарного производства к производству капиталистическому; политически же она является плодом буржуазной революции»[606]. Материальная основа буржуазного господства, а также его легитимации дана экономикой в ее функциональных условиях, которые позволяют «праву частной собственности» утверждаться как центральной «опоре буржуазного порядка» и обеспечивают его использование. Но «капитализм порождает своего собственного могильщика»[607], которого Реннер – в отличие от Маркса и Энгельса – отождествляет не с пролетариатом, а с «социализмом». Если рассмотреть определение социализма, предложенное Реннером, то сразу же становятся очевидными, с одной стороны, все отличие его теории от теории пролетарской революции Маркса, а с другой – то упорство, с каким лассальянская традиция продолжает выживать в немецком рабочем движении. «С юридической точки зрения, – заявляет Реннер, – социализм есть организация общества с целью разрешения его общих административных задач… Государство станет рычагом социализма»[608]. И в этом смысле принципиальная черта социалистической революции – отличающая ее от революции буржуазной – заключается именно в «этатизации», огосударствлении, вызревающем «в недрах» капиталистического общества.

«Прогрессирующее огосударствление экономики – которое в ходе нынешней войны приобретает стремительный темп – ставит отношения пролетариата с государством в самый центр пролетарской политики. Подобная этатизация есть специфическая черта развития самого последнего времени, есть совершенно новый элемент, которого Карл Маркс не знал и не описал»[609].

Как же проявляется эта столь восторженно описанная тенденция к этатизации? Реннер приводит ряд примеров: от постоянного вмешательства государства в первичное распределение доходов до мероприятий в области вторичного распределения в виде воздействия государства на цены и заработную плату, усиления общественного контроля над собственностью, якобы совершившегося превращения труда в некое подобие общественного служения через посредство «социализации» промышленного капитала в результате образования акционерных обществ и контроля, осуществляемого банками[610].

Что касается эмпирически-описательного обзора практических форм «этатизации», то с ним, по-видимому, нельзя не согласиться (как, впрочем, нечего возразить и против перечня характерных черт, с помощью которых Реннер описывает «организованный капитализм»). Остается, однако, проблема интерпретации функционирования этого капитализма. Иными словами, остается спорным содержание такого рода «этатизации». Поражает прежде всего то, что огосударствлению приписывается непротиворечивая структура, что оно понимается как объективная тенденция к социализму. В то же время государство берется как «рычаг», который должен быть приведен в движение некими действующими субъектами. Объективистскому восприятию экономики соответствует, следовательно, довольно субъективистское – в прагматическом и политическом плане – вúдение государства. Подобное противоречие, конечно, можно разрешить путем механического отделения производства от обращения, какое нам уже доводилось встречать в теоретических выкладках социал-демократии: в сфере производства речь идет о тенденции к самообобществлению, в сфере обращения и политики – о государстве, представляющем собой «рычаг социализма», который – если только это понятие имеет какой-нибудь смысл – должен быть кем-то приведен в действие.

«Зародыш социализма, – пишет Реннер, – уже сегодня содержится во всех институтах капиталистического государства… и на практике он развивается в верном направлении к своему высвобождению… будучи представлен повсюду, где осуществляется деятельность по управлению обществом. Теперь-то, когда мы знаем, что социализм с юридической точки зрения есть организация и администрация, что переход к обществу свободы может быть осуществлен только через организацию и администрацию, что эти элементы должны достичь зрелости уже в старом обществе, прежде чем оно будет опрокинуто и превращено в новое, и что они действительно вызревают в нем, – теперь-то мы в состоянии понять, насколько детской является иллюзия тех, кто продолжает верить в создание социализма с помощью, так сказать, классового озарения государственного переворота низов, который в одно прекрасное утро передаст государственную власть пролетариату и позволит ему декретом ввести государство будущего!»[611]

Однако государственное администрирование может трактоваться как социалистическая тенденция, только если в его основе лежит вполне определенная логика, план, если его рациональность ограничивается собственно хозяйственными вопросами, а не подчинена необходимости управлять капиталистическими противоречиями и, следовательно, примирять непримиримое, то есть воспроизводить социальные противоречия в системе государственных институтов и в контексте их мероприятий.

В этом смысле рационализация и организация выступают как средства смягчения капиталистической анархии, для ликвидации которой еще требуются специфические мероприятия рационально управляемого государства, направленные на регулирование социальных процессов. Теоретико-стратегические рассуждения социал-демократов в данном пункте совпадают с позицией просвещенного либерализма. По мнению Фридриха Наумана, «регулирование производства уже не является специфически социал-демократическим идеалом»: вклад социал-демократии в его достижение заключается, пожалуй, просто в том, что она «способствует социализации общества, поскольку организует рабочий класс»[612]. А раз социал-демократия борется за демократизацию общества так же, как просвещенный либерализм, то водораздел между этими двумя политическими течениями сам собой устраняется[613]. Подобное «примирение» возможно лишь постольку, поскольку рациональность и рационализация не рассматриваются как прямое выражение капиталистических форм.

Проблематичным в этих позициях является не столько то, что первостепенное значение отводится рационализации, сколько отрыв рациональности (понимаемой как «социальная технология») от того капиталистического базиса, который служит ее непременным условием. Не будет, пожалуй, преувеличением предположить, что все дискуссии о рационализации, которые шли в Веймарской республике, велись в превращенных, овеществленных (в лукачианском смысле) категориях – особенно когда их тема не ограничивалась рационализацией производственных процессов, а распространялась на всю совокупность общественных вопросов, и в частности на проблему государства и государственной политики. Общественное развитие при этом понимается как проявление совершенно определенных естественных законов, выявляемых с естественнонаучной точностью, как рациональный порядок, который можно уберечь от «неумолимого действия сил, неподвластных человеческому господству»[614]. Достаточно, как полагают, охватить противоречивые отношения сетью организационных ячеек – частичные, рационально организованные системы буржуазного общества смогут произвести на свет рациональность целого, а стало быть, и преодолеть его иррациональность[615].

Воспользовавшись еще раз наблюдением Лукача, можно было бы сказать, что отказ от диалектического мышления всегда служил самым наглядным признаком буржуазного влияния на рабочее движение. Однако такое объяснение недостаточно прежде всего потому, что указанный подход – особенно когда речь заходит о проблеме организации и рациональности – наблюдается у всех течений и фракций рабочего движения, а не только у того его крыла, которое подпало под влияние буржуазных теоретиков или социал-реформистов.

Имеется, наконец, иной – лучший и более глубокий – способ взглянуть на эту проблему: если мы примем во внимание, что такой «адиалектический» подход имплицитно содержится уже в самом марксизме, в постулированном им противоречии между производительными силами и производственными отношениями. В сущности, от концепции власти рациональности в широко понятой сфере производительных сил (техника, организация, распространение человеческого господства на все новые области), противостоящей иррациональной форме производственных отношений, до тезиса об организации, способной рационализировать все общество в целом, лишь один шаг. А поскольку социализм отождествляется, по сути дела, с организацией (или, точнее, с более рациональной, чем при капитализме, организацией), то рационализация воспринимается по крайней мере как первый шаг к социализму. Бухарин, например, тоже полагает, что организованное государством хозяйство – а это и есть «этатизация» Реннера – представляет собой достаточное условие для выработки модели «переходного от госкапитализма к коммунизму периода»[616], ибо в этом случае «капиталистическая политэкономия – это уже не иррациональная система, она стала рациональной организацией»[617] и потому приобрела форму, в которую может быть перелито социалистическое содержание.

В своей критике социального государства Лапинский упрекает социал-демократию в особенности за то, что она воспринимает государство как «священный и неприкосновенный сосуд», в который «история вливает то одно содержание, то другое»[618]. Но если мы вспомним, как понимал соотношение между совершенной буржуазной рационализацией государственного аппарата и ее социалистическим содержанием Ленин, то нам придется заключить, что точно такая же концепция отстаивалась и лидером революционного крыла рабочего движения. И если социализм определялся как «Советская власть плюс электрификация всей страны» или если за меру социалистического прогресса бралась задача «догнать и перегнать» капиталистические страны в области производительности труда, то все это значит, что указанные убеждения (даже если мы учтем заведомо упрощенные формулировки, в которые они облечены в этих массовых лозунгах) свидетельствуют о заблуждениях овеществленной теории по проблемам социальной структуры и технической, организационной эффективности. Подчиненная позиция «прогрессивных сил» по отношению к капитализму, которая выражается в этих концепциях, никогда никем не была систематически проанализирована. Более того, даже когда Отто Бауэр обнаруживает, что рационализация капитализма является все еще ложной рационализацией, и объясняет это обстоятельство капиталистическим характером рационализации, его мысль все равно остается привязанной к категориям формальной рациональности и рационализации. «Рационализация, – пишет он, – развивается при капиталистическом общественном строе. По-научному ведущаяся хозяйственная деятельность служит капиталу, процессу его возрастания, его погоне за возможно более высокой прибылью»[619]. Однако, добавляет он, когда речь идет об очень далеко зашедшем процессе рационализации, то уже не требуется «стимула в виде заинтересованности в прибыли; для обеспечения правильного экономического управления производством достаточно скрупулезного применения объективизированных норм»[620]. Поэтому и критика Бауэром Советского Союза, исходящая из такой интерпретации социальной рационализации, вынужденно ограничивается тем возражением, что отсутствие демократии препятствует достаточно эффективной рационализации в СССР – с результатом, аналогичным ложной псевдорационализации при капитализме.

«Одна из главных проблем организации социализма, – пишет Бауэр, – это проблема структурирования общественного руководства производством таким образом, чтобы руководители индустриальной бюрократии пользовались духовной свободой, при которой единственно возможен творческий труд, и вместе с тем подвергались общественному контролю, без которого они были бы уже не работниками органов социалистического сообщества, а хозяевами. Большевизм не сумел разрешить эту проблему организации»[621].

Демократия, следовательно, выступает в качестве метода социалистической организации общества, даже если его «производственный аппарат» не претерпел перемен: «Если диктатура, располагающая государственным производственным аппаратом, будет заменена демократией трудящихся масс, государственный капитализм диктатуры преобразуется в социалистическую организацию общества»[622]. В соотношении между целью и средством под вопрос ставится цель, а не форма соотношения в целом и глубинные принципы, лежащие в основе средств.

Однако если рациональность, развитие производительных сил может выступать как средство, так сказать, нейтральное по отношению к системе, то возможным, более того, самоочевидным становится поиск точки встречи интересов капитала и труда. Кстати говоря, этот мотив сыграл важную роль в развернувшихся в Веймарской республике дискуссиях об экономической демократии, участники которых исходили из предпосылки об «общей заинтересованности в производстве»[623]. К этому вопросу нам еще придется вернуться, пока же важно отметить, что признание рабочим движением ценностей рациональности, рационализации и организации означало, что социализм как альтернативная форма социализации остается просто формулой, из которой исключаются существеннейшие аспекты человеческой жизни. Это не замедлило повлечь за собой катастрофические последствия для развития социал-демократии – равно как и коммунистической партии – в Веймарской республике: в сферы, где образовался вакуум освободительных интересов и потребностей, смогли хлынуть фашистская идеология и имитация удовлетворения этих запросов. Сам Бауэр очень проницательно видел эту проблему, хотя и не имел возможности разрешить ее, поскольку ее решение повлекло бы за собой кризис всего его анализа рационализации.

«Рационализация, – писал он, – порождает еще и другой эффект. Она приковывает рабочего к ленте транспортера, к полуавтоматической машине, осуждает его на вечное повторение одного и того же движения. Она приковывает служащего к счетной машине… Она обрекает массы на такие формы труда, которые не предоставляют никакой возможности для самореализации личности и удовлетворения индивидуальной инициативы, фантазии, творческого инстинкта, потребности в самоутверждении. То, в чем им отказано на работе, люди ищут воскресным вечером в кино, на стадионе, в общественной жизни. Жажда встряски, риска, приключения толкают одних из них к фашизму, а других – к большевизму. Когда класс капиталистов чувствует угрозу своему господству и своему достоянию, он может использовать эти настроения, широко распространенные в массах, для разрушения демократии и обращения к силе»[624].

Наблюдению этому нельзя отказать в точности: если потребности раскрепощения человека не находят удовлетворения в альтернативном проекте социализации и все сводится к обещаниям большей рациональности, более высокой эффективности, то с неизбежностью возникают компенсаторные потребности, влекущие за собой последствия, роковые для политического равновесия в обществе, как это и было продемонстрировано как раз на примере Германии. Лишь немногие теоретики сумели увидеть эту проблему в 20-е годы (среди них был, например, Грамши), и к тому же они не пользовались достаточно сильным влиянием на рабочее движение той поры – расколотое и погрязшее в разногласиях.

Государство, в которое может быть интегрирован организованный собственник, либо государство, рациональная организация которого может быть использована после акта революции (то есть после того, как в результате слома государства будет устранен его классовый характер), вот две формулы, к которым приходит политическая стратегия рабочего движения описываемой эпохи. Обе они – хотя и по-разному – являются жертвой мистики организации и рациональности и как результат сводят всю сложность организации господства в развитых капиталистических обществах к односторонней и упрощенной схеме. Вследствие этого «пропасть, которая образовалась между стремлением к свержению власти эксплуататорского класса и отсутствием конкретной формы альтернативной социализации»[625], так и не смогла быть заполнена. И когда после первой мировой войны в Германии, как и в Италии, потерпело поражение движение за рабочие Советы, воплощавшее попытку альтернативной социализации, дело так и не пошло дальше расплывчатой идеи о необходимости разрушения государства либо интеграции в это самое государство. Коммунистический Интернационал маскировал этот пробел постоянными указаниями на пример Советского Союза, между тем как социал-демократия сочла, что в социальном государстве и его реформистских потенциях как раз и содержится подлинный смысл рациональности и демократизации (понимаемой скорее в ее технических аспектах)[626].

Перед лицом процессов перестройки структуры буржуазного господства[627] подобным позициям продолжало недоставать определенности, они не могли дать ответа на эти процессы в виде политически адекватной стратегии рабочего движения. В разных плоскостях возникали новые проблемы. Одна из них, раскритикованная Тальгеймером, была связана с надеждой, что политическая экономия сможет «быть внедрена в сознание рабочего класса… гомеопатическими дозами». В полемике с близким другом Реннера Браунталем он писал:

«Разработанной Марксом органической теоретической связи всех частей системы капиталистического хозяйства… в точности соответствуют практическая сплоченность класса буржуазии, ее надежный классовый инстинкт, который позволяет ей всеми силами отражать любое наступление, любое покушение, создающее угрозу какой-либо из ячеек раскинутой ею паутины»[628].

Эта критика огосударствления такого типа, который отстаивался Реннером, ведется в двух планах. С одной стороны, подчеркивается, что все попытки «социализации» обусловлены в конечном счете логикой капитала, и потому ложной и иллюзорной объявляется та стратегическая установка, по которой социализм подлежит постепенному внедрению в государственную структуру в форме соучастия в управлении ею (на базе коренящихся в организованной экономике тенденций к «самосоциализации»). С другой стороны, против утверждения о якобы внутренне присущей системе логике, в соответствии с которой капитализм при условии собственной самосоциализации мог бы эффективно управляться, выдвигается возражение о столкновении классовых интересов, препятствующем введению государственного социализма через каналы администрации. Участь Веймарской республики, бесспорно, олицетворяет собой историческую критику теоретических идей Реннера и практического поведения германской социал-демократии, подчиненного цели «сохранения непрерывности существования государства». «Эксперимент по включению социализма в государственный аппарат можно считать успешно осуществленным – с точки зрения буржуазии», – писал Отто Кирххаймер в 1930 году. И добавлял:

«Для социализма этот результат остается неудовлетворительным. Он еще раз показал, что и в демократическом государстве завоевание политической власти на путях овладения рычагами управления не может совершиться через посредство пропорционального участия в государственных учреждениях»[629].

Правда, этот вынесенный историей вердикт «тезису об этатизации» не следует воспринимать как свидетельство того, что данный вопрос исчерпан раз и навсегда. И, уж во всяком случае, Реннер был не единственным, кто питал такие убеждения к концу первой мировой войны. Даже в «революционном крыле» социал-демократии – а позже в III Интернационале – не было недостатка в теоретических концепциях, также делающих упор на необходимости государственно-капиталистических или государственно-социалистических форм. Равным образом и в «буржуазной» науке дискуссии об организации, рациональности, научных методах управления предприятиями, планировании приводят к аналогичному строю рассуждений[630].

Отто Бауэр предпринял попытку обрисовать эти теоретические построения как отражение «образов капиталистического мира». По его мысли, если материалистическое, каузально-детерминистское вúдение природы и общества соответствует капитализму свободной конкуренции, то при организованном капитализме преобладание может получить «телеологическая концепция» природы и общества[631], иначе говоря, идея планирования[632]. На этой стадии развития впервые может действительно утвердиться позитивизм: самые сокровенные закономерности познаются человеком с целью их использования в планировании и рационализации общества. Этим идеям и впрямь соответствует – или по крайней мере кажется, что соответствует, – капиталистическая действительность. На основе изысканий Тейлора налаживается научная организация труда, чуть позже начинается дискуссия о рационализации. Государственное регулирование не прекращается с окончанием войны, оно продолжается также в Веймарской республике и – даже сверх того – становится куда более развитым и дифференцированным: крупные предприятия действительно пускают в ход свое могущество для обуздания законов рыночной экономики.

Наконец, указанная проблематика приобрела еще больший вес, когда в России после революции вопрос о тотальном социальном планировании начал ставиться уже не только в теоретической, но и в практической плоскости и стали предприниматься первые реальные попытки планирования. На значение такого телеологического и праксеологического подхода к решению общественных проблем эпохи указывала еще Роза Люксембург, которая, по сути дела, исходила из предпосылки о том, что с победой социализма политическая экономия и критика политической экономии как общественные науки растворятся в некоей позитивной науке – технологии планирования.

Эта волна одномерных представлений захлестывает все и вся.

«При современном капитализме, – пишет Вернер Зомбарт, подчеркивая главную примечательность и новизну явления, – проблемы управления вещами уже давно перешли в сферу компетенции естественнонаучных методов… Новшество состоит в том, что с начала нынешнего столетия под власть естественнонаучных методов подпадают также, во-первых, проблемы организации и, во-вторых, проблемы, связанные с управлением людьми. Вырабатывать приемы управления людьми, столь же точные, как методы естествознания, – вот лозунг научного управления хозяйством»[633].

И все же, возражает Отто Бауэр, этого недостаточно для определения специфического содержания понятия рационализации. Ибо

«новшество, которое мы обозначаем термином „рационализация“, заключается в том, что этот „умственный механизм“, давно уже хорошо знакомый в области организации промышленного производства, теперь применяется также к использованию человеческой рабочей силы и даже к самим решениям, принимаемым в сфере обращения капитала»[634].

В итоге оказывается, что явление, которое все еще трактуется здесь как рационализация экономических процессов и которое приводит к такому результату, как все большая организация производства (и псевдорационализация – к этому нам еще придется вернуться), таит в себе такие динамические потенции, что способно проникать и в другие сферы общественной жизни. Отныне на основе абстрактной логики рыночного обмена между владельцами товаров все рассматривается как подвластное принципу капиталистической калькуляции. Явления и процессы капиталистического общества, как бы утратив свою качественную специфику и находясь вне обусловленности исходно присущей системе противоречивостью, превращаются просто в охватываемую калькуляцией массу данных, и то, что Вебер назвал «духом капитализма», окончательно торжествует, принимая дань одномерного теоретического мышления. Теперь уже говорится не только о рациональном вложении труда, научном управлении предприятием или об организации рыночной экономики. Рационально-хозяйственный подход распространяется все шире: до и после мировой войны, в ходе которой миллионы людей были посланы на убой, Гольдшайд и многие другие теоретики позволяют себе говорить об «экономии человеческого материала» и – даже более того – об «экономии народов», образующих «самый внушительный резервуар, которым мы располагаем» и из которого государства должны «научиться черпать с помощью верных средств»[635]. Упор здесь делается на экономику – свидетельство того, что и сами экзистенциальные сферы человеческого бытия, на первый взгляд вроде бы изъятые из-под владычества хозяйственных резонов, в действительности поставлены в зависимость от принципа экономической рациональности. Не случайно многие авторы считают возможным применительно к веймарской Германии говорить о «культуре рационализации»[636].

Рационализация организации труда на сложившихся крупных капиталистических предприятиях, планирование этого организованного труда в соответствии с правилами, выработанными частной экономикой, а также – хотя и не в последнюю очередь – подчинение все более многочисленных разделов общественной жизни (то есть априорно не спланированных жизненных процессов) контролю государственной администрации с ее принципами применения калькуляции, систематизации, функциональности, экономии времени и т.д. – все это, по-видимому, предполагало утверждение нового принципа общественного воспроизводства, противостоящего анархии ранних этапов буржуазного общества и капитализма.

«Известно, что рационализация германского производительного аппарата, – отмечает Виллари, – оказала глубокое влияние на немецкое общество. Речь шла о производственном и вместе с тем политическом проекте, привязанном к продуманному общественному процессу, в рамках которого научная организация производства и труда, без сомнения, занимала центральное место»[637].

Рационализация и организация предполагают «интервентистскую концепцию политической власти»[638], иначе говоря, представление о государстве как о субъекте вмешательства, ориентирующемся – в своих структурах и действиях – в соответствии с принципами рациональности, сделавшимися, по идее Макса Вебера[639], основой легитимации господства «либерального империализма». Тем самым обнажается и исторический смысл рационализации и организации в их специфических капиталистических формах – обеспечивать динамику накопления капитала и создавать соответствующие институты, способные увековечивать этот процесс. Другими словами, речь идет о той перестройке структуры господства, различные интерпретации которой – предлагавшиеся марксизмом II и III Интернационалов вплоть до 1933 года – мы намерены теперь рассмотреть.

7. Марксизм 20-х годов перед лицом проблем «перестройки структуры буржуазного господства»

Как уже говорилось, категория рациональности в интерпретации ее веймарской социал-демократией, как, впрочем, и марксистами III Интернационала, не давала возможности выявить проблему формы буржуазного общества. Это было равноценно технократическому сплющиванию «сложности процессов распространения прерогатив государства», – сложности, которая редуцировалась к одной-единственной проблеме администрирования государственным аппаратом[640], способным, как предполагалось, активно и продуманно воздействовать на совершенную в своей структуре, то есть организованную, экономику. Подход к этой проблематике велся с двух сторон, с двух разных рубежей: от государства (этатизация, или «примат политики») или же от экономики (организация капитализма, или «примат экономики»). Однако в теоретическом отношении эти антитезы весьма мало годятся для объяснения социальных процессов перестройки структуры буржуазного господства и, стало быть, для извлечения политически верных указаний к действию для рабочего движения. Поскольку политика и экономика отнесены к противоположным теоретическим парадигмам, а их взаимосвязь понимается просто как своего рода механическое взаимодействие, лишь в малой степени улавливается реальный смысл перестройки структуры политики и экономики, происходящей путем их взаимопроникновения и образующей в действительности процесс, призванный обеспечить буржуазное господство в условиях резко ускорившегося во время и после первой мировой войны научно-технического, организационного и классового развития. Некоторые теоретики уловили это приблизительно и большей частью слишком поздно; другие же – и это были политически наиболее влиятельные – упустили из виду эту проблему, которая превратилась в тупик для марксизма II и III Интернационалов.

Возможно, объяснением того, как это могло случиться, служит точный и умный анализ итальянского фашизма, данный Е. Пашуканисом сразу же после прихода к власти Муссолини. Пашуканис превосходно сознает, что победа фашизма в Италии есть, с одной стороны, следствие неверных выводов, просчетов и слабостей рабочего движения, а с другой – ответ правящих классов на определенную экономическую и политическую ситуацию, сложившуюся в итальянском обществе: это, по его словам, «диктатура стабилизации». Впрочем, в своем анализе Пашуканис не ставит перед собой цель выяснить до конца причины поражения рабочего движения и объяснить характер фашизма как социальной системы, обеспечивающей перестройку структуры буржуазного господства. Его задача – доказать, что фашизм и большевизм совершенно различны в динамике собственного развития, хотя и нельзя отрицать наличия между ними некоторых формальных аналогий. Речь, таким образом, идет об опровержении обвинения, содержащегося в утверждении, что «красное» и «черное» равноценны друг другу.

«В общем, фашистский режим, – пишет Пашуканис, – может быть определен как диктатура крупной буржуазии, осуществляющаяся не изощренными средствами избирательной механики, оболванивания избирателей, чередованием разных партий, программ и политических клик, а путем прямого и открытого господства одной политической партии, основывающегося на ее собственной вооруженной власти».

Фашизм, следовательно, предстает как выражение распада буржуазного господства и своим характером неукоснительно доказывает, что единственный путь, способный привести к социализму, есть диктатура пролетариата[641]. Фашизм, иначе говоря, есть выражение упадка, между тем как большевизм есть организация нового, прогресса. Проблема социальной перестройки, осуществляемой фашизмом, переносится в значительной мере на почву критики идеологии с целью вооружить агитационно-пропагандистскими доводами тех, кто работает на партию. Анализ фашизма в том виде, как он предложен Пашуканисом, точен и насыщен эмпирическим содержанием, между тем как в размышлениях других теоретиков III Интернационала он утрачивает какой бы то ни было сущностный характер.

Такой сдвиг в сторону критики идеологии был естественным именно потому, что деятели коммунистического движения, безусловно, ощущали себя носителями социального прогресса, по сравнению с динамикой которого все поползновения в направлении социальной реорганизации буржуазии не могли не выглядеть как пустое и безнадежное предприятие, а следовательно, и от современных буржуазных теорий оправданно было отмахнуться как от заведомо апологетических построений. Тем самым, однако, утрачивалась способность выявления больших ресурсов буржуазии, способной использовать динамику процесса капиталистического развития для воспроизводства своего господства и в условиях «монополистического капитализма». Теория перехода от стадии конкурентного капитализма к монополистическому, или государственно-монополистическому, капитализму сводится к констатации того, что этот переход может повлечь за собой катастрофические последствия. Маркс показал, как в процессе капиталистического производства и накопления воспроизводится господство капитала над трудом[642]. Но то, что в новых условиях развитого капитализма этот процесс воспроизводства господства реализуется уже не только в форме эксплуатации совокупной массы наемных тружеников в ходе производства ими стоимости и прибавочной стоимости; что «со вступлением масс в государство в лице их организаций» капитализм породил сложный комплекс механизмов политического опосредования (парламенты, система социального страхования, партии, всякого рода общественные ассоциации и т.д.), в конечном счете обеспечивающих гегемонию буржуазии, – это новое фактическое обстоятельство остается скрытым от взоров марксистов или, во всяком случае, не нашло сколько-нибудь серьезного отражения в их политических действиях. И здесь вырисовывается также принципиальное противоречие, коренящееся в марксистском анализе развитого, организованного, или монополистического, капитализма, – противоречие, фатально предопределяющее изъяны политических формулировок.

Изменения общественного развития во всей их многосложности усматриваются в трансформации отношений между государством и экономикой, между властью и закономерностями развития. Последствия же преобразований в сфере «индустриальных отношений» осознаются в явно недостаточной степени. Лишь этим можно объяснить тот факт, что теоретики III Интернационала истолковывают растущее значение хозяйственных функций государства как признак упадка и дестабилизации, а теоретики II Интернационала – как успешную попытку организации и стабилизации: причем ни то, ни другое течение не в состоянии подвергнуть глубокому теоретическому анализу всю совокупность этих преобразований, которые на самом деле в комплексе как раз и представляют собой процесс перестройки структуры буржуазного господства. Поэтому и теоретические парадигмы в конечном счете оказываются не менее односторонними, чем политические концепции. В худшем случае – как это было в Коминтерне после 1926 года – они сводятся, с одной стороны, к обличениям буржуазной политики, а с другой – к тому, что все ожидания и надежды возлагаются на строительство социализма в Советском Союзе, в чем усматривается новая альтернатива буржуазной социализации.

Слепота перед лицом того, чтó в действительности происходило в мире развитого капитализма, явилась также одной из причин той политической линии, которая, исходя из тезиса о «социал-фашизме», сделала невозможными какие бы то ни было союзы и сколько-нибудь широкое наступление на процесс перестройки структуры буржуазного господства, не говоря уже о неспособности теоретически предвидеть развитие в этом направлении и противодействовать ему[643]. Эта критика адресована прежде всего коммунистической партии, но она не может не относиться и к социал-демократии Веймарской республики, для которой характерно было стремление пойти прямо противоположным путем, также оказавшимся непригодным для раскрытия классового характера осуществляющейся социальной перестройки. На основании неверных посылок социал-демократы решили сотрудничать в администрировании этим процессом, который, как было показано Кирххаймером, никоим образом не мог привести к изменению отношений власти в пользу социал-демократии[644]. На деле обе позиции выливаются в конечном счете в политическую линию, фактически зависимую от новых структур буржуазного господства, которые и обусловят возникновение безвыходной ситуации после кризиса 1929 года.

Таким образом, и революционные, и реформистские политические концепции игнорировали социально-экономический контекст реорганизации буржуазного господства, предпринятой в результате тяжкого кризиса, поразившего его в революционный период после первой мировой войны. Если коммунисты бросились на штурм системы этого господства, когда революционное движение уже выдыхалось, и в конечном счете отказались – как это случилось в Германии в 1923 году – от попыток использовать изломы и противоречия, которые были присущи этому процессу структурной перестройки, то социал-демократия в итоге оказалась интегрированной в этот процесс перестройки на правах подчиненной силы. Реорганизация индустриальных отношений под контролем государства означала, если вдуматься, также защиту интересов, порожденных существованием той самой «системы наемного труда», которая, как утверждал Маркс в «Критике Готской программы», в любом случае подлежит ликвидации. Эта система воспроизводила себя именно потому, что вытекающие из ее существования интересы оказывались перенесенными в социальную политику государства, в государственное регулирование индустриальных отношений[645]. Социальное государство, следовательно, представляло собой не только обман либо иллюзию, оно было также действительностью, буржуазной гегемонией в действии. Ведь и сам экономический кризис 1929 года как мгновение «обнажения истины» выявляет собственную природу орудия защиты буржуазного господства. Речь шла, следовательно, не о превратностях, которых организованный капитализм мог бы избежать, и не о признаках краха системы, как полагали в течение некоторого времени в кругах Коминтерна.

Если процесс перестройки структуры буржуазного господства представлял собой трудную проблему уже до начала кризиса, то еще более затруднительной для решения эта проблема стала после 1929 года. Деятелей Коминтерна кризис, с одной стороны, и строительство социализма в Советском Союзе – с другой, побуждали верить, будто «трудящиеся массы в капиталистических государствах убедились в превосходстве социализма по сравнению с капитализмом»[646]. В рядах социал-демократии еще в 1928 году исходили из предположения, что реформистская деятельность социал-демократов способна «согнуть» капитализм в том смысле, что с помощью «экономической демократии» его способы функционирования могут быть использованы для реализации интересов трудящихся. При капитализме свободной конкуренции, говорит Нафтали, царило убеждение, что единственной альтернативой деспотизму капиталистической системы является организация всей экономики в целом на социалистических началах.

«До тех пор пока революция не перевернет насильственным образом весь общественный порядок, все будет оставаться как есть – таково было общепринятое допущение. Потом постепенно стало выясняться, что структура самого капитализма изменчива и что до того, как капитализм будет разбит, он может быть также согнут»[647].

Но в последующие годы сделалось очевидным, что в условиях кризиса инициатива переходит в руки буржуазии как класса, в руки тех политических партий, которые менее всего колебались перед лицом необходимости обеспечения господства капитала даже с помощью самых зверских методов. Не капитализм, а рабочее движение оказалось согнутым, подорванным, рассеченным, и наконец в 1933 году его организации были на «тысячу лет» разбиты в Германии.

Причины этого поражения многообразны, и здесь у нас нет возможности подробно разбирать их. В узких пределах нашей темы мы вынуждены ограничиться констатацией того, что изъяны политики организованного рабочего движения отразились также на интерпретации им кризиса и его характера. В принципе этот недостаток выразился в истолковании кризиса как феномена по сути своей экономического, а не социального. Такая интерпретация, одним из вариантов которой (все того же экономического характера) является теория всеобщего краха капитализма, имеет свою традицию. Эта традиция восходит к идее кризиса, разработанной социал-демократией еще до первой мировой войны[648] и широко подхваченной вновь в 20-е годы прежде всего Коминтерном (мы оставляем в стороне ту теоретическую дискуссию, в которой участвовали, в частности, Отто Бауэр, Гроссман и Штернберг) с его тезисами об общем кризисе капитализма и о перспективе дальнейшего его обострения – вплоть до «последнего боя». Суть теорий краха заключается вовсе не в примитивной вере в возможность автоматического краха – такую веру питали лишь немногие теоретики (например, Гроссман), – а в убеждении, что кризис способен создать настолько большие затруднения для буржуазного господства, что его можно будет свергнуть единовременным актом в соответствии с моделью «штурма Зимнего дворца». Понятно, что если за основу берутся подобные интерпретации кризиса капитализма, то любые усилия с целью выработки альтернативной политики преодоления кризиса выглядят бессмысленными и ложными или даже предательскими. И потому вполне логично с этой точки зрения, что выдвигавшиеся социал-демократической партией и профсоюзами проекты борьбы с кризисом обличались Коминтерном как измена делу рабочего движения, как проявление «социал-фашизма».

Но и распространенные в рядах социал-демократии теории недопотребления также сужали проблему перестройки структуры буржуазного господства через кризис. Уже когда мы говорили о категории политической заработной платы, то видели, что заработная плата трактовалась социал-демократами как переменная величина, используемая государством для вмешательства в хозяйственные дела. Соответственно производство должно было стимулироваться обращением – путем расширения платежеспособного спроса. В теориях недопотребления нераскрытой остается динамика перестройки, происходящей в сфере производства – центре возрождения господства капитала через посредство процессов обесценения капитала и создания в самом процессе труда условий повышения нормы эксплуатации. Даже когда это обстоятельство и принимается во внимание, все равно дело не доходит до осознания необходимости противопоставления этой естественной динамике какой-то альтернативы. Нафтали, например, пишет:

«Не думаю, чтобы в плане экономической политики можно было сделать что-то существенное, предпринять действительно решающие шаги в направлении преодоления кризиса. Если даже в период роста диспропорции были в состоянии, выйдя из-под контроля, достичь таких огромных масштабов – что, как правило, происходит в капиталистической экономике и что сейчас происходит во всем мире, – то практически невозможно остановить этот кризис, когда он уже начался. Сам этот кризис путем уничтожения многих капиталов, путем смещений и изменений в покупательной способности общества функционирует как орудие коррекции и как таковое должен быть принят»[649].

Таким образом, ответ на кризис основывался либо на недостаточном осознании его динамики, либо на его пассивном приятии, и тогда его динамика рассматривалась не как процесс структурно-политической перестройки, а как средство экономического регулирования, «инструмент корректировки» диспропорций.

Механизмы, на которые в ходе кризиса опирается перестройка структуры господства буржуазии, чрезвычайно сложны, и здесь у нас нет возможности подвергнуть их детальному анализу. К числу такого рода механизмов-процессов относятся, в частности: расщепление рабочего класса на занятую часть и безработных со всеми вытекающими отсюда пагубными последствиями для классового сознания и потенциальной активности трудящихся[650]; перестройки в процессах общественного производства; повышение однородности экономической базы капиталистического господства путем устранения – с помощью банкротств – слабейших предприятий; обновление технологических основ производства; преобразования в системе мер государственного регулирования социальных процессов; международные перемещения капиталов, а также – и в особенности – «диктатура платежного баланса», под гнетом которой протекают эти процессы.

Таким образом, те коррекции, проведению которых способствует кризис, отнюдь не безрезультатны для соотношения социальных сил в обществе (вера в подобные коррекции была одной из величайших иллюзий в рядах социал-демократии). Немало размышлений было посвящено обдумыванию альтернативной экономической политики, которая позволила бы преодолеть кризис. Часть социал-демократов и профсоюзников очень хорошо понимала, что с резким падением динамики капиталистического накопления в кризисном состоянии оказывается и сама правомерность господствующей системы. Но не менее отчетливо они сознавали, что, если в ответ на развивающийся кризис организация рабочего движения из года в год проводит одну и ту же политику, не имеющую альтернативы, или даже впадает в своего рода «ортодоксальный» фатализм, ведущий к принятию «этой системы как неизбежной», к согласию с автоматическим ходом депрессии, разрушающей силы и боеспособность рабочего движения, то авторитет указанной организации от этого страдает, если не просто улетучивается. Между тем не кто иной, как Гильфердинг, крупнейший теоретический представитель реформизма, в конечном счете становится именно на такую позицию. После 1929 года он оправдывает и поддерживает дефляционистскую политику Брюнинга и ведет борьбу против альтернативных предложений, выдвинутых в декабре 1931 года Всеобщим объединением немецких профсоюзов и изложенных в программном документе Войтинского, Тарнова и Бааде[651].

В этом случае очевидной становится двусмысленность реформизма, вполне совместимого в то же время с ортодоксальными позициями, которые, по правде говоря, оказываются не столь далеки от буржуазной политики сдерживания потребления («жесткой экономии», как сказали бы мы сегодня). Реформизм в этом смысле ограничивается социальными вопросами, социальной политикой, между тем как экономическая политика остается подчиненной функциональным потребностям капиталистического накопления, и альтернативные решения не получают развития. Признание автономии частной собственности и, следовательно, автономии накопления – признание, понимаемое как предел, который система ставит реформистской политике, – влечет за собой самоограничение социальной политики и оставление экономической политики на произвол буржуазных партий и управляемого ими государства. Но ведь временные возможности реформизма – постоянно подчеркивающиеся его ревнителями – могут быть использованы только при том условии, что правительственная экономическая политика, служащая средством структурирования классового господства[652], также подвергается критике, и ей противопоставляются убедительные альтернативные предложения. Как бы там ни было, поставленная Гейтсом «ключевая проблема» – «возможна ли на самом деле экономическая политика, способная успешно справиться с депрессией»[653], – так и не получает ответа со стороны социал-демократии.

В ходе кризиса, разразившегося к началу 30-х годов, получают развитие все те системы и институты капиталистического регулирования, которые обеспечат господство капитализма на мировом рынке примерно до середины 70-х годов, несмотря на расширение социалистического лагеря и деколонизацию «третьего мира». И вовсе не является парадоксом то, что эти методы регулирования (например, основанные на принципе стимулирования экономики с помощью платежеспособного спроса) первоначально прошли обсуждение в рядах рабочего движения в качестве альтернативной политики борьбы с кризисом. Поскольку решение проблемы рассматривалось при этом со стороны сферы обращения, а размышления, направленные на поиск альтернативной социализации (здесь мы отвлекаемся от вопроса об экономической демократии в узкотехническом смысле), почти не затрагивали процесса производства[654], сердцевина капиталистического господства осталась в значительной мере под властью буржуазии.

В этих условиях нет ничего необыкновенного в том, что государственная политика стимулирования спроса и поддержка экономики через сферу обращения оказывались успешными только тогда, когда направление и структура спроса соответствовали интересам капитала (естественно, во всей их противоречивости) при одновременном учете заинтересованности трудящихся в полной занятости (в тех случаях, когда их политические организации не были полностью подавлены). Так развивается политика кейнсианского типа, которая может быть интерпретирована как выражение компромисса между заинтересованностью капиталистов в постоянном обращении капитала (при соответственной обеспеченности его накопления, разумеется) и заинтересованностью трудящихся в полной занятости. Это шаткий компромисс, распространяющийся как на «экономику благосостояния» репрессивного типа, так и на экономику, ориентированную на государственную опеку по модели рузвельтовского «нового курса». Единственная ситуация, где этот компромисс не смог реализоваться, – это условия фашистских режимов.

Таким образом, перестройка структуры буржуазного господства претворяется в 30-е годы в новую модель капиталистического регулирования, которое уже не ограничивается учетом интересов трудящихся в плане социальной политики, а учитывает их и в политике экономической. Эта модель становится основой длительной и относительно стабильной фазы буржуазного господства, но ее регулирующую способность не следует переоценивать. Ибо в отличие от периода после первой мировой войны годы, последовавшие за второй мировой войной, характеризовались процветанием, которого еще не знала история капитализма и происхождение которого не может быть сведено к одной только способности государства политически руководить экономической жизнью.

Загрузка...