Петроний

Sed prœter unum dipondium, quo

cicer lupinosque destinaveramus

mercari, nihil ad manum erat[3].


По крайней мере, у нас были кров, лампа и вино. Впрочем, кров был ненадежен, поскольку наш хозяин Косой упорно требовал причитающуюся плату.

— Ясное дело, — сказал я Аскилту, — вместо того чтобы напрасно суетиться, как мыши в ночном горшке, самое время найти какой-нибудь выход.

— Не вижу никакого.

— Я же сказал: какой-нибудь. Пораскинь мозгами. Разве ты не видел, как еще сегодня вечером Гитон плакал от страха при мысли о том, что нас могут выбросить на улицу? К счастью, у меня есть задумка, которая выведет нас из нищеты. Ты, конечно, знаешь Присциллу — ту, что красит волосы в красный цвет и каждый день проезжает мимо нас на носилках?

— Ты имеешь в виду ту шлюху, на которой каждый вечер скачут гладиаторы из Мамертинской тюрьмы?

— Ту самую.

— От ее дыхания заржавеет и золотая монета.

— Дыхания сверху или дыхания снизу? — сказал Гитон, хлопнув в ладоши, и с хохотом рухнул на кровать.

— Можешь надрывать себе живот, сколько влезет, братец, но я все же отыскал лазейку. На ней скачут не только гладиаторы — у нее на сковородке скачут еще и собственные деньжата. Она богачка!

— Довольно! — воскликнул Аскилт. — Если ради какой-то сотни фунтов золота нужно будет хотя бы просто вести льстивые речи у дверей, понадобится не меньше десяти мер сатириона и целая сотня шпанских мушек. Оставим же эту повинность гладиаторам. Ведь я свободный человек. К тому же человек — не вьючное животное, хоть мы и наблюдаем каждый день рабов в красных отметинах от бича и нагруженных ношей, превосходящей их собственный вес.

— Тише, тише… Речь совсем о другом. Надеюсь, ты помнишь Полия Квинта Фортиса — того добродетельного мужа, что лишил себя жизни на мартовские иды, узнав, что болен проказой? Управляющим его несметными богатствами был этот жирный боров Киннам, который жульнически обогащался на каждой вилле, каждом лесе, каждом судне, груженном сицилийским зерном, а несчастный об этом даже не подозревал.

— Добродетель — враг проницательности. Однако мы часто встречаем людей, ослепленных собственной глупостью, которая, впрочем, не делает их добродетельнее. Ну а Киннама я хорошо знаю. И мне даже известно, что у него щека еще горит[4].

— Ему хватило ума разбогатеть, но зато хватило глупости влюбиться в Присциллу и даже возжелать всерьез на ней жениться.

— Клянусь Геркулесом! Возможно ли это? Возжелать заплатить за то, чтобы стать рогоносцем!

— Тем не менее это так. И вот представь себе, если Киннам узнает, как весело проводит вечера госпожа Присцилла, — не думаешь ли ты, что она будет готова пожертвовать звонкой монетой, только бы он ни о чем не проведал? Для Присциллы он крупная рыба, поскольку еще богаче, нежели она.

— Хорошая мысль! — воскликнул Гитон. — Но только при наличии славной свиноматки[5].

— Доказательства? — спросил Аскилт.

— Я знаю нубийского ретиария, который готов их нам предоставить.

— Задаром?

— Скажешь еще! Что в наши дни дается даром? Я хочу сказать, если пообещать ему пару динаров. Обещанного три года ждут. Представь себе все это искусно записанным на табличке, которую этот толстый хряк Киннам обнаружит в своей одежде, когда пойдет в парильню сбрасывать жир.

— Что-то не нравится мне твой план, благородная задница с ушами. Если дело получит огласку и он подаст жалобу в суд, то нас немедля казнят как рабов и чужеземцев: крест или дикие звери.

— Крест… Дикие звери!.. Да ты всего на свете боишься… Всегда знал, что ты трусливее крольчихи.

— Ну-ка повтори!

В следующий миг мы уже стоим друг против друга, словно бойцовские петухи. Тогда Гитон, нежно обвив меня рукою, умоляет успокоиться. Аскилт, видя, что милый юноша предпочитает меня, приходит в еще большую ярость и бьет меня кулаком по лицу, отчего у меня сыплются искры из глаз. Дабы не остаться в долгу, я резко бью его головой в солнечное сплетение, так что он отлетает футов на десять. При падении он опрокидывает лампу. Масло разливается по постели, одеяло вспыхивает, дверь тотчас отворяется, и входит Косой. При виде такого разгрома он вопит, словно гарпия, пока Гитон, задрав кверху зад, пытается потушить пожар, а мы с криками толкаемся и хватаем друг друга в отблесках пламени. Наконец приходит хозяйский слуга, и ему удается загасить огонь, от которого почернел лишь матрац да уголок стула. Но Косой все еще пылает гневом. Он честит нас сутенерами, анастрофическими[6] подонками, сифилитичными недоносками и даже угрожает отправить за долги на рудники. Тогда Аскилт, знакомый со множеством трюков, придумывает…

* * *

Я еще не раз имел удовольствие лицезреть прекрасную Клавдию, которая в обществе своего прелестного маленького сына и раба лично отправлялась за покупками. Изредка мне доводилось также встречать Аскилта, и мы обменивались парой коротких фраз. После расставания наши ссоры мгновенно прекратились, и он смирился с утратой Гитона. Как и было условлено, мы старались избегать любого соперничества и набирали учеников в различных кварталах.

* * *

К счастью, вино замедляет шаги двух страшных старух, и мне удается оторваться от них, несмотря на стертые ноги и жгучую боль в горящих ляжках. Видя, что попал в тупик, я не нахожу ничего лучшего, кроме как устремиться во двор. Прижимаюсь к стене и тотчас замечаю, что Энотея и омерзительная Прозеленос потеряли мой след. Немного спустя, после того как я, отдышавшись, отваживаюсь выйти из тупика, из дома выходит мужчина и, заметив меня, говорит:

— Кто довел тебя до столь плачевного состояния? Не хочешь ли ты войти ко мне? Клянусь богами, тебя привела сюда сама фортуна, ибо я аптекарь и торговец пряностями.

Мы пересекаем двор, и я вхожу в дом. Я рассказываю ему всю свою историю, не забывая о проклятии Приапа и подстрекательствах Энотеи, после чего аптекарь качает головой и говорит:

— Если я могу говорить вопреки собственному интересу, то скажу тебе откровенно: никакие из моих снадобий и пряностей не помогут тебе в твоем состоянии, не говоря уж об иллюзорных ухищрениях мнимых жриц. По правде говоря, я вижу только одно средство — паломничество в Сатрикум, где по-прежнему находится древнее святилище божества. Возможно, его жрецы вымолят для тебя пощаду. Ну а пока поужинай и ложись спать. К завтрашнему дню ты окрепнешь и еще не поздно будет отправиться в путь.

Смазав мои раны бальзамом, добрый малый потчует меня жареной бараниной и молодыми бобами. Окорок, обильно приправленный чесноком и гарумом[7], был очень сочным, а бобы — нежными, как сердце юной девственницы. Семья состояла из чрезвычайно уродливой супруги и трех еще более уродливых сыновей. Они были настолько страшны, что с трудом можно было вообразить подобное уродство и даже возникал вопрос, как боги могли терпеть внешность настолько противную человеческому облику, что это уже становилось святотатством. Если мать казалась психически здоровой, пусть и весьма недалекой, трое мальчиков были совсем уж блаженными. Они жадно набивали себе животы, зарываясь мордой в тарелку, словно варвары, и порою крайне отвратительно хрюкали… Поскольку хозяину дома приходилось в одиночку поддерживать со мной беседу, я поспешил пораньше удалиться. Посреди ночи я неожиданно пробуждаюсь от глубокого сна и в свете маленькой лампы вижу лицо Горгоны, корчащее гримасу, которая должна означать улыбку. Это самый уродливый из трех сыновей, парень лет двадцати, если, конечно, возможно определить возраст подобного существа. Чудовище уже заносит надо мной руку и, готовясь к поединку, обнажает самый огромный член, который я когда-либо видел, не считая испанских мулов.

— Стой, адское исчадие!

Я резко отталкиваю страшилище, которое в тот же миг разражается слезами. Этого я меньше всего ожидал и потому оцепенел. Тем не менее чудовище, глотая сопли, бессвязно, путано и хаотично рассказывает о том, на какие страдания обрекает его уродство. Даже самые мерзкие шлюхи в борделях, даже старухи на берегах Тибра, обслуживающие своими беззубыми ртами несчастных моряков, не желают таких клиентов, как он. Будь он богат, он мог бы прикрыть им глаза серебряными монетами, но денег у него нет. Его плачевное положение побуждает меня дать добрый совет:

— Разве оба твоих брата не испытывают таких же страданий? Не думал ли ты, нечастный дуралей, что вы могли бы положить им конец, удовлетворяя друг друга все вместе? Рука руку моет, а зад твоих братьев, пожалуй, ничуть не ужаснее твоего. Ну так что же? Немедля покажи им пример. Втроем вы будете счастливы, и больше тебе не придется нарушать правила гостеприимства, досаждая незнакомцам.

Словно озарение нисходит на обиженного природой в потемках его слабоумия, и, все еще проливая слезы, но теперь уже от благодарности, он выходит из комнаты, унося с собой лампу. Я закутываюсь в одеяло и вновь засыпаю. Уже на следующий день я отправляюсь в Сатрикум, купив себе на оставшиеся деньги пару обуви. Во время этого долгого путешествия я буду жить, как придется, иными словами, нищенствовать, полагаясь на волю случая. Но, по крайней мере, я надеялся, что осчастливил троих несчастных. Не зря меня угощали бобами и жареной бараниной.

* * *

После того как охотники за наследством раскрыли нашу мошенническую комедию и мы были с позором изгнаны из Кротоны, мы оказались обречены на нищенские скитания и были вынуждены беспрестанно выдумывать новые способы выживания. Когда мы прибыли к вратам города Кумы, где хотели обратиться за советом к оракулу, Эвмолп умер от малярии. Я сумел сделать лишь скудное приношение из меда и вина. Да простит меня Орк! Ну а Гитон, мало-помалу обнаружив у себя влечение к женщинам, бросил меня незадолго до этого, предпочтя сирийскую танцовщицу, которая извивалась в цирке, как змея. А ведь я как раз недавно подарил неблагодарному братцу пару носков и канделябр, который, несмотря на помощь Меркурия, раздобыл с большим трудом. Наконец, после множества злоключений, весьма извилистыми путями вернулся я в Рим и насилу зарабатываю себе на хлеб уроками риторики. Как-то вечером, проходя мимо верстового столба, я сталкиваюсь лицом к лицу с Аскилтом в богатых одеждах.

— Клянусь Геркулесом! Что ты здесь делаешь?

— То же, что и ты, дорогая ушастая задница. Пойдем отпразднуем встречу.

Его чрезмерная жизнерадостность и приглашение указывают на то, что у него водятся деньги, ведь блеск сестерциев озаряет всё вокруг и лишь опасность залезть в долги отбрасывает тень. Вот мы уже разместились в таверне у Тибра перед блюдом с дымящейся требухой и рассказываем друг другу о своей жизни. Когда я заканчиваю свою историю, точнее, одну часть всех своих историй, наступает очередь Аскилта.

— Тебя удивляет, что я так элегантно одет? Я подцепил одного старика в отхожем месте Большого цирка. Вообрази — сенатора! Я так ему приглянулся, что он оставил меня у себя на весь год. Этого мне хватило, чтобы поправить здоровье и обновить гардероб. Старик был не таким уж противным, и служба не слишком меня утомляла, ведь спешу тебе сообщить, что несносный Приап обделил моего сенатора своими атрибутами.

— Ой, только не говори мне об этом мстительном божестве!

— Так или иначе, человек очень быстро привыкает к роскоши и хорошей жизни. Но все, что имеет начало, имеет и конец. Однажды, когда мой сенатор гостил на загородной вилле своих племянников, он заболел и через три дня помер. Эх! Ходят слухи, что врач видел его живот, сплошь покрытый черными пятнами. Возможно, это доказывает, что охотники за наследством живут не только в Кротоне. Бедный старик. Да будет он блажен! Он был славным малым, пусть и с весьма скромным достоинством.

— На что же ты теперь живешь?

— На деньги от лошади.

— Лошадь?

— На день рождения сенатор подарил мне великолепную македонскую рысачку, гнедую с вишневыми подпалинами и тремя белыми отметинами на ногах. Когда с ним стряслась беда, я продал ее офицеру, отправлявшемуся в Галлию. По хорошей цене, уверяю тебя! В последние дни, когда кобылка была еще моей, произошла зловещая встреча. Шел дождь. Когда я ехал по Аппиевой дороге, у некрополя мне помахала женщина с большими черными глазами и попросила отвезти ее домой. Я сжалился, видя, как она дрожит под одеждой, насквозь промокшей от дождя и обрисовывавшей ее формы. Я набросил ей на плечи свой красивый плащ из фризского сукна и, когда она сообщила адрес, посадил к себе сзади на лошадь. Нам было как раз по пути. Голос той женщины был странно глухим и как будто доносился сквозь три слоя шерсти. Дождь хлестал нещадно, но мы наконец добрались до ее жилища. Домик стоял в глубине большого сада, который пересекала прямая тропинка, отходившая от дороги. Я вижу, как женщина входит в дом, чтобы переодеться и вынести мне плащ. Я все жду и жду. Мы с кобылой уже почернели от дождя. Наконец я решаю пересечь сад и войти в домишко. Там была лишь одна комната — мастерская художника. Повсюду висели или стояли у стен сикоморы мужчин, женщин и детей[8], какие в наше время кладут на лица мумий или вешают на стены вилл. Художник был в комнате один. Поскольку он плохо говорит на нашем языке, то спрашивает меня по-гречески, не хочу ли я, чтобы он написал мой портрет. По его акценту я узнаю в нем уроженца Египта, точнее, той его области на левом берегу Нила, что славится своими портретами.

«Нет, — говорю — я хочу лишь увидеть женщину, которая к тебе вошла».

«Какая женщина?.. Нет здесь никакой женщины, и я живу один, даже без прислуги».

Тогда я показываю на один из сикоморов, где изображена женщина с большими черными глазами, да еще и в коралловом ожерелье, которого я на ней не заметил.

«Эта женщина».

«Эта женщина? Она была моей женой. Но она умерла десять лет назад».

«Клянусь Геркулесом! Это была она! Точно она!»

Вдруг я замечаю на полу свой плащ, насквозь мокрый от дождя. Я живо делаю над ним знак[9], а затем поднимаю его и молча ухожу.

— Ух ты! Ну… и где же он сейчас?

— По-прежнему у меня. Я надеваю его в непогоду. Но клянусь Геркулесом! Это была она, точно она! Почему бы Меркурию, уносящему души, словно факелы, не привести ее обратно? Раз уж мы так плохо видим при свете жизни, что мы можем знать о потемках смерти?

— Это уж точно.

— Ну, давай есть, пока требуха не остыла.

Загрузка...