Борьба за тюремной решеткой

Арест

В камере на втором этаже. — По этапу в Таллин. — Мы изучаем труды Маркса, Энгельса, Ленина. — Обитатели нашей камеры. — Обвинительный акт в 150 страниц.

Наше студенческое Социально-философское общество намеревалось провести собрание в Валге. Я должен был доставить туда оставленную мне Хансом Хейдеманом небольшую пачку напечатанных в подполье листовок Коммунистической партии. Вечером, ложась спать, я оставил ее на столе среди других бумаг и даже не попытался спрятать, так как рано утром мне предстояло уехать и забрать ее с собой.

Меня разбудил громкий стук в дверь, когда я ее открыл, то увидел людей из политической полиции. Мне скомандовали: «Руки вверх!» — и предъявили ордер на обыск. Пока я одевался, шел обыск, и полицейские, ясное дело, обнаружили среди бумаг, лежавших на столе, листовки. Составили протокол, ничего подозрительного больше не нашли, но полиция, видно, сочла, что достаточно и этого. Меня в наручниках повезли на извозчике в охранную полицию, где состоялся первый допрос.

Пачку листовок я признал своей, но подробности их происхождения сообщить отказался. После допроса меня отправили в местную тюрьму. Итак, это вторая моя встреча с тюрьмой. Сперва меня поместили в камеру на втором этаже. В комнате размером около 15 метров находилось человек десять. Нар не было, и все спали на полу на тощих сенниках. Новичку место отводилось рядом с парашей. По мере того как в камеру поступали новые заключенные, старые отодвигались от нее подальше.

Среди сидевших в камере был один политический по фамилии Маннус. Его арестовали по обвинению в шпионаже. Он сидел давно и познакомил меня с тюремными порядками. Заключенные в этой камере производили лучшее впечатление, чем те, с кем я столкнулся в арестантской при тартуской полиции, это были люди более спокойные.

Меня арестовали 24 ноября 1923 года. Поскольку на Тарту военный закон не распространялся, меня судил мировой суд, который приговорил меня к шести месяцам тюремного заключения. В качестве обвинения была предъявлена моя речь в Хольстре, а материал, касающийся остальных речей, был передан в Таллин, его должны были присовокупить к обвинительному материалу подготавливаемого в то время процесса 149 коммунистов. Но я обжаловал приговор и вместе с тем ходатайствовал об освобождении из-под ареста до разбора моей апелляции в окружном мировом суде. Мою просьбу удовлетворили. Однако в тот момент поступило новое требование следователя отправить меня в Таллин как обвиняемого по процессу 149 коммунистов! Так, не успев и минуты побыть на свободе, я был снова арестован.


В Таллин меня отправили по этапу — в вагоне с решетками на окнах и под строгой охраной. Возможностей для побега — никаких!

Со станции меня отвезли прямо в подследственную тюрьму на улице Вене, самую старую тюрьму, средневековой постройки. В камерах окон не было, свет поступал через дверь, выходившую в коридор, одна стена которого состояла из довольно крупных оконных проемов без стекол, забранных частыми решетками. Солнце сюда почти не заглядывало, потому что двор был узкий и глубокий, как колодец. Днем арестантов выводили сюда на двадцатиминутную прогулку.

Узкие нары на день поднимались и закреплялись к стене. Набитый соломой тюфяк привязывался к нарам веревками. На них мы вешали полотенца и другие вещи. В нашу камеру выходила половина печки, вторая ее половина обогревала соседнюю камеру. Среди арестованных было большинство коммунистов, сидевших по «процессу 149-ти». Тут оказались и мои старые знакомые. Пока шло следствие, работать нас не заставляли. Мы использовали эту возможность для чтения. Все поступавшие к нам книги предварительно просматривал цензор окружного мирового суда, он решал, что пропустить, что нет. Однако следует заметить, что в то время цензура еще не очень свирепствовала.

У моего брата была хорошая библиотека, даже труды классиков марксизма, произведения Рикардо, Смита и отдельные работы Ленина, которые миновали цензуру благодаря тому, что были переплетены в обложки с невинными названиями. Из работ Маркса у нас в камере оказались «Капитал», все три тома, «Нищета философии»; Ф. Энгельса — «Анти-Дюринг», «Святое семейство», «Положение рабочего класса в Англии»; двухтомник произведений В. И. Ленина.

«Капитал» Маркса и двухтомник Ленина мы изучали коллективно, с обстоятельным обсуждением каждого раздела. Через некоторое время вновь вернулись к этим трудам. Получили мы как-то не то реферат, не то брошюрку о ревизионисте Бернштейне и о его взглядах по аграрному вопросу, о живучести мелкого сельского хозяйства. Значит, опять за ответом к «Капиталу».

Труды В. И. Ленина были для меня, как и для большинства других, откровением. В них захватывало все: и постановка вопросов, и их разрешение. Нас особенно интересовали проблемы строительства Советского государства во всем своем разнообразии, и мы нашли ответы на многие сложные вопросы. Благодаря трудам Ленина мы получили представление и о внутрипартийной борьбе, об оппозиционерах Троцком, Бухарине, Шляпникове и других.

Во время предварительного следствия заключенные пользовались некоторыми привилегиями: нам разрешалось получать с воли белье и продукты. Тюремная пища была скверная. Единственно, что поддерживало силы, — это дневная порция хлеба в 600 граммов, около половины ее мы съедали утром, так как к хлебу давали лишь пол-литра кипятку и больше ничего. На обед полагалось около литра супа, его варили поочередно из капусты, картошки, гороха и обрата. Выше всего ценился гороховый суп, как самый питательный. Конечно, все супы были жидкими и невкусными.

На ужин давали немного картофеля и четыре-пять салачин в рассоле. Так что завтрак и ужин были крайне скудными. Поддерживали заключенных продукты, получаемые с воли. Но с вынесением приговора передавать их запрещалось. Это усугубляло и без того тяжелое состояние заключенных.

Сидевшие в подследственной тюрьме резко отличались по духовному складу от старых, отбывавших срок арестантов. Новичкам требовалось известное время, чтобы свыкнуться с тюрьмой, если это вообще возможно. Крайне трудно представить себе переход от воли к жизни взаперти человеку, который этого не испытал. Бездействие, отсутствие возможности двигаться, делать что-либо… От этого человек легко впадает в глубокую депрессию, особенно если переживания осложняются семейными обстоятельствами. Случалось, что человека арестовывали в день свадьбы или накануне, и таким образом семейная жизнь обрывалась, не успев начаться. Попадались молодые люди, которые только что покинули свой родительский дом и вступили в самостоятельную жизнь.

В одной камере сидело до 20 человек, каждый со своими мыслями, характером; один разговорчивый, другой скрытный, один веселый, другой мрачный, замкнутый. Очень большая разница была и в возрасте: молодые, даже не достигшие совершеннолетия, и пятидесятилетние, и старше. Самым старым среди нас был лавочник из Петсеримааского (Печорского) уезда Сави. Ему было под семьдесят. Большие различия имелись и в образовании, а также в семейном положении — женатые и холостые, бездетные и многодетные и т. д.

Не сразу завязались узы дружбы, товарищества. Это определяется временем. Однако жизнь заставила всех одинаково подчиниться тюремному режиму, который с беспощадной непреклонностью насаждался и в подследственной тюрьме. Это уравнивало и сближало заключенных, объединяло их в борьбе против тюремного начальства.


В чем же состояло обвинение, на основании которого меня отдали под суд? Оно сформулировано в обвинительном акте по делу «Всеэстонской коммунистической тайной организации в Таллине в 1924 году». В этом объемистом, свыше 150 страниц, документе обо мне сказано следующее: «Вночь на 13 ноября 1923 года в Тарту и Валга распространялись выпускаемые Центральным Комитетом Коммунистической партии Эстонии листовки, в которых солдат народного войска в случае возникновения войны подстрекали к бунту и предательству родины, один слой народа натравливали на другой и содержались неверные сведения о деятельности правительства республики. По данным агентуры, распространением указанных листовок занимались студенты Артур Вальтер в Тарту и Арнольд Веймер в Валга, которые, в свою очередь, получали их от других деятелей тайной коммунистической организации.

В то же время стало известно, что общая квартира Веймера и Вальтера в поселке Вээрику, на ул. Вяйке-Вильянди, № 10, являлась явкой и пристанищем для заезжих деятелей подпольной организации. Встречал нелегальных деятелей большей частью Вальтер, тогда как Веймер, будучи инструктором-агитатором Валгамааского, Вырумааского и Петсеримааского отделений Партии трудящихся Эстонии, разъезжал по названным уездам и проводил народные собрания в связи с выборами органов самоуправления и, как явствует из материалов следствия, выступал на этих собраниях с резкими антигосударственными речами. Содержание всех речей, произнесенных Веймером до распространения 24 октября прошлого года листовок Центрального Комитета Коммунистической партии, было совершенно сходным с содержанием означенных воззваний, из чего следует, что план речей был дан ему коммунистической организацией или что он сам был автором листовок.

Одним словом, на основании вышеуказанных причин по распоряжению охранной полиции в квартире Веймера и Вальтера был произведен обыск. При обыске, между прочим, был обнаружен большой запас изданных Центральным Комитетом Коммунистической партии и помеченных 8 ноября 1923 года листовок под заголовком „Эстонскому трудовому народу“, которые, по агентурным данным, предназначались для отправки в Валга, куда Веймер и Вальтер собирались ехать на организованный студенческим социал-философским обществом концерт-митинг. По данным охранной полиции, распространением коммунистических воззваний и листовок занимаются только надежные члены рабочих организаций, состоящие в тайной связи с Центральным Комитетом партии. Следователь произвел осмотр обнаруженных в квартире Веймера и Вальтера листовок и литературы. В одной из листовок имеются следующие фразы:

„Вы должны обеими руками взять винтовку и пулемет, которые вам предлагают, но для того, чтобы по первому зову партии коммунистов повернуть их против теперешних предателей и мошенников. Ваш долг штыками расчистить место для правительства трудового народа.

Таллин, 1923 г., 24 окт. Центральный Комитет Коммунистической партии Эстонии“».

Далее в обвинительном акте говорилось, что ни Вальтер, ни я виновными себя не признали, говорили, что в антигосударственной организации не работали и листовок не распространяли.

Обвинительная часть акта гласила: «Арнольд Веймер, состоя в прямой связи с подпольным Центральным Комитетом Коммунистической партии Эстонии и будучи доверенным лицом Центрального Комитета и инструктором Вальгамааского, Вырумааского и Петсеримааского отделений Партии грудящихся Эстонии, в соответствии с указаниями Коммунистической партии Эстонии:

а) проводил в Валгамааском, Вырумааском и Петсеримааском уездах агитационные собрания в пользу Единого фронта. Между прочим, в своих выступлениях 13 ноября 1923 года в поселке Тырва и 16 ноября в имении Хольстре сознательно распространял ложные сведения о деятельности правительства республики, о намерении Эстонии напасть на Советскую Россию, преследуя при этом цель возбуждения антиправительственных настроений;

б) распространял листовки подпольного Центрального Комитета Коммунистической партии Эстонии, рабочей фракции и Единого фронта. Между прочим, хранил у себя в квартире с целью распространения листовки Центрального Комитета Коммунистической партии от 7 ноября 1923 года, содержавшие сообщения о намерении Эстонской республики напасть на Советскую Россию…»

Как видно из этого громоздкого акта, в руках обвинителей не было никаких доказательств нашей с Вальтером связи с Центральным Комитетом. Этот «вывод» сделан только на основании обнаруженных у меня листовок. Такая «аргументация» была характерна для всего «процесса 149-ти».

В обвинительном акте приводились произвольно выхваченные из документов III, Коммунистического Интернационала фразы и на их основании делался вывод, что все организации, принявшие принципы Коминтерна, уже по одному зтому являются противозаконными организациями и их членов в Эстонии надлежит привлекать к судебной ответственности, как ниспровергателей государственного строя. И это невзирая на то, что эти организации были официально зарегистрированы и никаких оснований для обвинения их у властей не было. Не случайно на процессе один из защитников подсудимых заявил, что все обвинения стоят на очень «слабых ножках» и на основании их, собственно говоря, нельзя привлекать к ответственности, что так ведь через месяц-другой могут обвинить и его, адвоката, поскольку он защищал в суде коммунистов…

Так был состряпан этот обвинительный акт — без фактов, без соблюдения хотя бы видимой законности…

Нас было не 149, с нами шел весь народ

Налет на «Рабочий, подвал». — Силы революции растут. — Суд над коммунистами — суд над трудящимися. — Кого испугалась буржуазия? — «Виновен в том, что не успел сделать больше».

Почти все подсудимые на «процессе 149-ти» были схвачены в Таллине, в «Рабочем подвале». Газета «Советская Эстония» в корреспонденции Т. Давыдовой 27 ноября 1964 года (в связи с 40-летием «процесса 149-ти») рассказала, как это было. Автор нарисовала, по воспоминаниям, довольно яркую и точную картину. Обратимся к ней.


«Дверь распахнулась, и полицейские ворвались в подвал, в котором находились рабочие организации. Грубый рев: „Не двигаться с места!“ Собрание закрыто. Руководитель собрания ответил: собрание легальное, профсоюзное и будет продолжаться. Полицейские бросились к столу президиума и оттерли от него руководителя собрания. Затем, обращаясь к сидящим на скамьях слушателям, крикнули: „Вынуть документы!“, „Предъявить документы!“ Полицейские начальники выложили на стол свои списки. Медленно водя красными от холода пальцами по бумаге, сравнивали фамилии в списках с документами. Всех, чьи имена значились в полицейском списке, загоняли в один угол подвала как подозрительных. Начался обыск. Полицейские выдирали доски в полу, искали компрометирующую литературу. Искали, но ничего не нашли. Тем не менее арестованных посадили в автобус и отправили в помещение конной полиции, а оттуда в ту же ночь — по тюрьмам. В этот вечер обыски и аресты производились не только в „Рабочем подвале“, где рабочие Таллина собрались для обсуждения своих профсоюзных дел. Полиция врывалась также в квартиры активных деятелей рабочего движения, и не только в Таллине, но по всей стране. На следующее утро буржуазная газета „Пяэвалехт“ писала: „Была предпринята основательная чистка. По эстонской земле впредь не осмелится ходить ни один коммунист. Ничего коммунистического“».

Буржуазия тщательно готовилась к нанесению удара по рабочему классу. 21 января 1924 года охранная полиция быстро и повсеместно разгромила не менее 300 рабочих организаций. Однако радовалась и заклинала буржуазия рано. Ее уверенность в своей силе была наигранной: на самом же деле ее охватил животный страх, для которого имелось более чем достаточно причин. 1923 год показал, что революционное движение Эстонии уже представляет собою большую силу. В мае на выборах в Государственное собрание Единый фронт трудящихся получил 10 процентов всех депутатских мест, и это в условиях все усиливавшегося террора, фактического лишения права слова и собраний, аннулирования списков Единого фронта в самых пролетарских избирательных округах — в Таллине, Вырумааском уезде (вместе с городом Нарвой). В декабре на выборах органов местного самоуправления трудящиеся добились еще большей победы. В 47 волостях и 9 поселках списки Единого фронта получили наибольшее число голосов.

И хотя январские аресты были действительно очень тяжелым ударом по рабочему классу, но на то, что по земле Эстонии «впредь не посмеет ходить ни один коммунист», буржуазия рассчитывала напрасно.

Сила и зрелость эстонского революционного движения ярко проявлялись и в это крайне тяжелое для него время. Террор не мог подавить революционной активности масс. Вместо арестованных в борьбу вступало все больше и больше трудящихся. Коммунистическая партия, по-прежнему находившаяся в подполье, продолжала руководить революционным движением, готовила массы к восстанию.

Грозовая атмосфера уже явственно чувствовалась во всем. Рабочий класс Эстонии, несмотря на весь гнет реакции, не был сломлен. По всей стране была создана сеть рабочих профсоюзов, причем не только в городах, но и в деревне. Теперь и деревня оказалась в состоянии очень быстро сплотить свои ряды — это было характерным для того времени. В народе росло сознание необходимости сплотиться, найти хотя бы минимальную защиту против жестокостей «серых» баронов, банков и городских господ. Сельские рабочие и деревенская беднота объединились в союзы сельских трудящихся, которые еще в 1922 году провели свой съезд, выбрали правление. В основу своей деятельности союз положил принципы и тактику всемирного объединения революционных рабочих — Профинтерна.

В своем бессилии буржуазия встала на путь расправы и бесчинств. По существу, суд над 149 коммунистами был судилищем над всем рабочим классом и крестьянством Эстонии, которые, несмотря на все погромы, остались верны идее Советской власти. И вот, не имея в своем распоряжении других фактов, суд вынужден был изворачиваться, ловчить, придумывать обвинения одно другого бездоказательнее. «Рабочие Эстонии вооружены принципами Профинтерна», — твердили власти и за это арестовывали и судили. Но с юридической точки зрения это обвинение не было достаточным для привлечения к суду, так как буржуазно-демократическое законодательство все же не предусматривало подобного толкования закона. Однако буржуазия судила людей в страхе перед идеей, которой они были свято верны, за верность Советской власти.

Суду не помогло обильное цитирование Устава Коминтерна и отдельных его резолюций, ведь их надо было как-то связать с арестованными, а ни в обвинительном акте, ни на самом судебном процессе сделать этого не смогли. Все обвинение против подсудимых держалось на утверждении, что в их намерения входило свержение существующего государственного строя, что будто бы вытекает из 12 требований Единого фронта трудящихся.

Все попытки военно-окружного суда подыскать для властей хотя бы самый маленький фиговый листок для прикрытия оголтелого террора оказались безуспешны. Суд так и не сумел его найти. Не могли же следователи и прокурор выдвинуть в качестве аргумента для столь серьезного обвинения обнаруженные у арестованного Саара две старые винтовки и ручные гранаты. Слишком уж смехотворным и надуманным был бы этот довод.

И только тогда, когда процесс принял острый характер, превратился в политическое событие, обернулся своим острием против самой же буржуазии, суд ухватился и за эту «соломинку»: две старые винтовки превратились… в оружейный склад, принадлежавший всем подсудимым, хотя на суде ничем не было подтверждено, что подсудимые вообще знали о существовании этих винтовок. Вся история с оружейным складом была чистейшим блефом, понадобившимся для того, чтобы повысить меру наказания с 10 лет до пожизненного заключения. В этом был единственный смысл и задача всего процесса. Не случайно суд не допустил двух юристов из Советской России. Хотя вопрос об их присутствии на суде поставили защитники подсудимых и по закону им нельзя было в этом отказать. Так власти старались скрыть от всего мира, что процесс над 149 коммунистами является результатом неприкрытого террора.

Проявлением этого террора была также и расправа над Яаном Томпом. Его обвинили в том, будто он призывал на суде к мятежу. Это было вопиющей ложью, Яан Томп не призывал к восстанию, он заявил только, что не признает себя виновным перед классовым судом буржуазии, а в последнем слове воскликнул: «Да здравствует правительство рабочих и крестьян!» И за это Яана Томпа немедленно предали военно-полевому суду.

Буржуазия бессовестно попирала принципы так называемой демократической республики. Конституция Эстонии гарантировала неприкосновенность личности депутатов. Депутата можно было арестовать и взять под стражу на основании особого постановления. Исключение допускалось только в том случае, если он пойман на месте преступления. Но что для буржуазных властей конституция! Члены парламента были арестованы на собраниях рабочих профсоюзов или в «Рабочем подвале», и без всяких улик. Самого факта преступления просто не существовало, и его нельзя было, естественно, обосновать юридически и таким образом оправдать противозаконные аресты членов Государственного собрания.

10–27 ноября 1924 года буржуазия устроила комедию суда над 149 коммунистами. Она возлагала большие надежды на это судилище, рассчитывая уже самим числом обвиняемых посеять страх в среде революционно настроенных рабочих и крестьян. Однако результат был прямо противоположен. Коммунисты держались на суде так мужественно и бесстрашно, что в сердцах многих и многих трудящихся лишь укрепилось стремление стать их соратниками в революционной борьбе. Испугала буржуазия лишь себя. О паническом страхе, охватившем правящие верхи в связи с «процессом 149-ти», весьма наглядное представление дает отчет, напечатанный в номере буржуазной газеты «Пяэвалехт» от 11 ноября 1924 года. Привожу его текст.

«Первый день процесса. Понедельник, 10 ноября 1924 года; заключенных привели из тюрьмы строем, взятым в четыре кольца. Сначала кольцо тюремной стражи, затем кольцо военных, затем подразделение коменданта города и, наконец, конная полиция. Таким образом, были приняты сверхчрезвычайные меры при конвоировании закованных в кандалы арестантов. Кроме того, на углах всех вливающихся в Тарту маантеэ улиц также находились чины армии и охранной полиции!»

Вот как «берегла» буржуазия коммунистов от народа! Ее страх перед ним проявлялся в том, как сообщала ее печать о коммунистах и их поведении на процессе, как она клеветала на них. Подсудимые все вынесли с достоинством и честью, отвечая лишь на вопросы, имевшие прямое отношение к революционной ситуации, сложившейся в Эстонии. Это, пожалуй, стоит иметь в виду, когда теперь задним числом оцениваешь ход суда.

После тех событий прошло полвека. Это довольно большой срок, если учесть среднюю продолжительность жизни человека. И теперь, когда читаешь обвинительные акты тогдашних процессов, вправе сказать: «Шапку долой перед молодыми, энергичными, пламенными революционерами!» Конечно, с высоты нынешних дней можно рассуждать и о недостатке у них чувства реальности в оценке положения, и о некоторой наивности. Это естественно: взгляды 20-летнего и 70-летнего человека не всегда совпадают. Но и теперь, когда мы мысленно возвращаемся к прошлому, мы можем сказать, что в целом наши оценки были справедливы. Мы правильно квалифицировали главное: «процесс 149-ти» — судебная комедия, бесстыдная попытка изобразить белый террор в виде чистого цветка буржуазной демократии. Сам обвинительный акт представлял собой комбинацию слов и как юридический документ не выдерживал никакой критики.

Коммунисты превратили суд в демонстрацию своей силы и преданности делу революции. В подтверждение этого сошлюсь еще раз на статью Т. Давыдовой «Сильные духом», опубликованную в газете «Советская Эстония» 27 ноября 1964 года.

«— Суд идет, — объявил дежурный офицер.

Все встали. Но не успел еще суд занять свои места, как под сводами зала зазвучало:

Вставай, проклятьем

заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!..

Багровый от ярости председатель суда Хельк напрасно кричал: „Замолчать! Прекратить!“ Его выкрики тонули в мелодии гимна. Судьи бежали из зала.

А мелодия лилась. В хор вступали все новые голоса. С подсудимыми пели многие из публики:

Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем…

Лидер правых социал-демократов Яан Пийскар не знал, на что решиться. Стоять? Могут подумать, что ты заодно с этими поющими. Сесть? Ни один рабочий больше не поверит, что ты — за интересы народа. К рабочим и без того теперь не подступиться, раз ты — свидетель обвинения. Так и не решив, как ему быть, тучный Пийскар то приседает, то выпрямляется. Выглядит он очень комично.

А хор поет дружно, уверенно:

Мы наш, мы новый мир

построим…

Враждебные руки распахнули снаружи рамы окон. На поющих уставились дула винтовок. Но гимн не оборвался.

Кто был ничем, тот станет всем.

Это есть наш последний

И решительный бой…

Так под дулами винтовок пропели „Интернационал“ до конца. Сели. Конвоиры получили приказ вывести подсудимых из зала.

Во дворе хозяйничал ноябрьский ветер. Запястья холодил металл наручников. Одетые легко, кое-как, арестованные, поеживаясь, ждали, что будет дальше. Когда их стали поодиночке вызывать в зал, кричали: „Вот тебе и военный окружной суд! Боится нас, когда мы вместе. Вояки!“»

Председательствовал на процессе Николай Хельк. Фигура примечательная — это был карьерист чистейшей воды. За годы буржуазной власти он из младшего лейтенанта стал генерал-майором юстиции. Талант? Трудолюбие? Нет. Бешеная ненависть к коммунистам. Лакейская угодливость перед буржуазией. И родственные отношения с президентом Пятсом.

На улице ноябрьский ветер. Холодно, сыро. Нас вызывали в зал суда поодиночке. Допрос: фамилия? имя? год рождения? получил ли обвинительное заключение?

Яана Томпа, Ольгу Лауристин-Кюннапу, Вольдемара Сасси, Оскара Сепре, Александра Резева и меня за «непочтительные» ответы сразу же выводят из зала и сажают в карцер на хлеб и воду.

Обвинительное заключение читалось два дня. Читали его члены суда по очереди. Одному секретарю это было не под силу. 150 страниц типографской печати и еще на двух страницах — список свидетелей защиты. В нем — жандармы, шпики, провокаторы и правые социал-демократы. Свидетели — хоть куда!

Снова допрос. Снова — поодиночке (боятся «Интернационала»).

— Признаете ли себя виновным?

— Виновен перед рабочим классом. Слишком мало работал в его интересах. Не успел сделать больше.

— Не признаю вашего суда — суда эксплуататоров, палачей.

— Сегодня судите вы. Завтра вас будет судить революционный рабочий трибунал.

— Ваш суд — бутафория! А вы, военные судьи, — игрушки из папье-маше, сделанные руками буржуазии…

В этот день народу в карцерах стало больше. В другой карцер — карцер через коридор, напротив, — посадили женщин. Они были тогда очень молоды — и Лена Лайд, и Ольга Кюннапу, и Леонтине Вельс, и Эльфриде Моргенсон. Старшей из них двадцать три. Но они были так бесстрашны, что судьи приходили в ярость. Суд констатировал: «Демонстративно оскорбительное поведение на процессе».

14 ноября вызвали только одного Яана Томпа. У судей к нему свой особый счет. Когда его, отказавшегося признать себя виновным, выводили из зала, он воскликнул:

— Да здравствует правительство трудящихся!

Куда, зачем увели Томпа, никто из нас не знал. А на следующий день в зале суда объявили сообщение коменданта города Таллина о приговоре военно-полевого суда по делу Яана Томпа. И о том, что приговор уже приведен в исполнение…

Яана Томпа расстреляли, чтобы испугать нас. Но в страхе были сами судьи. Нас, отправленных в карцер, больше в суд не вызывали до самого приговора.

В ночь на 27 ноября нас разбудили. Обыскали. Велели выстроиться во дворе. Там уже распоряжался комендант города Таллина. Он приказал арестованным:

— Не шуметь! Не выходить из строя! А то…

В 3 часа 15 минут 27 ноября в суде нам зачитали приговор. 129 человек осудили на различные сроки исправительно-трудовых и каторжных работ. Из них сорок шесть — на пожизненную каторгу. Я был в их числе. Сорок шесть приговоренных к пожизненной каторге дружно рассмеялись. У журналистов и судей от изумления вытянулись физиономии. Один из сорока шести, Хендрик Аллик, продолжая смеяться, объяснил:

— Пожизненно — значит до конца буржуазной республики…

Успехи советской страны — это наши успехи

Обходя тюремную цензуру. — «Пришлите „Поднятую целину“ Шолохова». — Наша сила — в сплоченности. — «Большой поддержкой для нас является сознание, что у вас там работа приносит плоды».

Мы действительно были глубоко убеждены, что конец власти буржуазии не за горами. Нашу убежденность не поколебали ни поражение пролетарской революции в Германии, ни удушение Венгерской Советской республики. О нашей твердой вере в скорую победу революции говорят письма, которые мы нелегально отправляли из тюрьмы в рабочие организации, молодежи, в МОПР. В этой вере нас утверждали успехи Советского Союза, о которых мы узнавали по различным скрытым каналам.

Мысль о том, что успехи советских людей — это и наши успехи, проходила красной нитью во всех письмах, на каком бы языке и в каких бы выражениях они ни были написаны. Мы жадно интересовались всем, что происходило в Стране Советов. Просили близких и друзей присылать нам книги и письма о жизни в СССР. Опасаясь, что из-за строгой цензуры письма не попадут к нам, мы советовали рассказывать нам о Монголии, не упоминать Советскую Россию. Книги на русском языке вызывали у цензуры приступ ярости. Но зато легко пропускалась литература (в том числе и «противогосударственная») на немецком, французском языках. Этим мы и пользовались. Заключенные интенсивно изучали иностранные языки, и чтение немецких и других книг уже не представляло для нас проблемы.

В архиве хранится несколько моих писем, довольно убедительно рисующих жизнь политзаключенных.

Приведу с некоторыми сокращениями одно мое письмо. Оно ушло в СССР нелегальным путем в июне 1935 года, то есть когда за спиной у его автора было уже 12 лет каторги.

«Дорогой Адольф, я очень рад, что ты написал мне и обещаешь писать и впредь, потому что мы все здесь больше интересуемся вашей жизнью, чем вы сами. Вы же так заняты повседневными делами, а мы только и можем делать, что все мысленно взвешивать и высчитывать. Ведь от успеха вашей работы зависит и наша судьба, а письма остались для нас теперь единственным источником, через который мы можем кое-что узнать о вашей жизни. Поскольку всякая печать для нас запрещена и книги часто задерживают, особенно хорошо, что ты работаешь в колхозе и таким образом можешь, основываясь на собственном опыте, описать тамошнюю жизнь. Скажу наперед, что я очень жаден. Хочу получить много, давая взамен мало. Дело в том, что я могу посылать в год только шесть писем и то теоретически, лишь в лучшем случае. В действительности же из-за дисциплинарных взысканий это число сильно сокращается. Так что при самом большом желании я не могу послать тебе больше одного письма в год. Плохо дело, но ничего не попишешь.

Тебе, наверное, поначалу трудно было мне писать по той причине, что не знаешь, какое понятие мы имеем о вашей жизни в колхозе. Поэтому напишу коротко, что мы о ней знаем. Членами колхоза является деревенская беднота, включая середняков. О размерах колхоза не имеем представления. Правление колхоза избирается членами колхоза.

Есть ли между правлением и членами колхоза какое-нибудь промежуточное звено? Не знаем. А также не знаем, как далеко простирается власть правления, например при приобретении инвентаря, распределении работ и т. д. Кому подотчетно правление? Только членам колхоза?

Поля, инвентарь и земля находятся в коллективном пользовании. Колхозникам оставлено право держать корову, овец, свиней, домашнюю птицу — так ли это? Колхоз имеет собственное стадо и рабочий скот. Есть ли в вашем округе государственная тракторная станция, какие полевые работы выполняются машинами станций? Какие там есть машины? Как велик район деятельности такой станции? Много ли недовольства бывает, когда машины не поспевают всюду в самое лучшее время? Видел ли ты, как работают комбайны? Можно ли их использовать здесь, на севере, или они годятся только на юге, где более сухая погода? Применяете ли вы искусственные удобрения? Много ли было забито скота при коллективизации? Как велико колхозное поголовье? Сколько молодняка? Сколько вообще разного рода скота? Сколько рабочих и сколько ездовых лошадей? Как велика посевная площадь? Что вы сеете? Урожай с гектара раньше и теперь? Сколько из него вы употребляете сами? Сколько продаете и куда?

С колхозных дворов взимаются государственные налоги, как велики они? Плата машинной станции — какая? Определенное количество зерна продается государству, сколько, по какой цене? Вычитаемая из дохода сумма на производственные расходы, машины и т. д.

Наконец, остаток распределяется между колхозниками в зависимости от того, сколько кто выработал трудодней, это так? Сколько, например, в вашем колхозе колхозник получил на трудодень в минувшем году? Какова земля в вашем колхозе? Сильно ли ее нужно улучшать, прежде чем можнп полностью использовать машины?

Как обстоит дело с выходящими из колхоза? Ведь с увеличением числа машин вроде бы должна высвобождаться рабочая сила для промышленных предприятий? Сколько у вас людей? Если при вступлении в колхоз люди имели инвентарь, получают ли они при выходе из колхоза какое-нибудь возмещение за него?

Сколько у вас в колхозе партийных, молодежи? Что вы сделали и намереваетесь сделать в ближайшем будущем на культурном поприще? Какая у вас школа? Какие организации есть в колхозе? Издается ли своя стенгазета, какие газеты читаете? Как обстоят дела со спортом? Сломлена ли власть религиозных мракобесов? Многие ли читают книги? Уходит ли молодежь в город получать образование и много ли таких? Кто помогает нести связанные с этим расходы и т. д.

Таких вопросов можно задать тьму-тьмущую, но не стоит продолжать, ведь ты сам видишь, какого они рода. И если ты мне на них ответишь и добавишь текущую информацию, каков был урожай у вас и во всем Советском Союзе, много ли производится тракторов и других машин и т. д., и напишешь о своей личной жизни, ты можешь быть уверен, что твое письмо ждет теплый прием и я заранее говорю тебе спасибо!

Хорошо, если бы ты прислал нам художественную литературу, такие книги меньше всего задерживают. Например, вторую часть „Поднятой целины“ Шолохова, первая часть у нас есть. А также, если вышла, — третью часть. Из учебников не могу ничего назвать, выбирать не приходится, пропускают книгу, если она чисто технического содержания.

Теперь несколько строк о себе. Мне 32 года, из них 12 лет провел в тюрьме, из этого ты можешь заключить, что арестовали меня совсем молодым, так что революционной работой успел заниматься совсем мало и все-таки, несмотря на это, приговорен к пожизненному заключению. Из семьи живы мать и брат. Отец умер в 1929 году. Второго брата расстреляли 1 декабря 1924 года за участие в подготовке вооруженного восстания рабочих. У матери небольшой арендный участок — 8 га, платит за него городу около 400 крон, что составляет половину дохода, — эксплуатация крепкая. Брат — мелкий чиновник.

О тюремной жизни. Мы уже третий год сидим в одиночках. Но поскольку камер мало, нас держат по двое в одной камере. Размер камеры — 4×3 шага. Тут же в камере уборная и водопроводный кран, так что выходим из камеры только на 20-минутную прогулку. В двери камеры есть небольшое окно, через которое нам подают еду. Так что можно сказать, что мы совершенно отрезаны от внешнего мира. Ничего хорошего из этого дома написать нельзя. Господа стремятся удержать свою власть посредством неприкрытого террора. И если это так на воле, что же говорить о тюремной жизни, где нашим верным средством борьбы является сплоченность и упорство. Это нам помогало до сих пор, и надеемся, что будет помогать и впредь.

Большой поддержкой для нас является сознание, что у вас там работа приносит плоды и особенно труд ваших колхозников. Это должно показать деревенской бедноте всего мира путь из того тупика, в котором бьется сейчас весь буржуазный мир. Вы знаете, что уже в 1932 году, когда кризис еще далеко не достиг высшей точки, в Соединенных Штатах Америки было 1,2 миллиона брошенных ферм, владельцы которых могли назвать своими одну только палку и мешок, так как их имущество пошло с молотка. Эта цифра была бы еще больше, если бы число безработных не достигало 10 с лишним миллионов человек. В то же время крупные фермы работали с удовлетворительным успехом, как об этом писал их министр земледелия.

Отсюда ясно, какое значение имеет ваша работа для бедняков всех стран, ведь аукционный молоток занесен над их головой и впереди им маячит призрак безработицы. По вашей работе они в состоянии видеть, что можно жить и иначе.

Желаю крепкого здоровья…

Это письмо посылаю тайком, в своем ответе не вспоминай про него, пойму по содержанию».

Письмо к другу «Адольфу» было послано тайно. Читатель видит, как много в нем вопросов, касающихся колхозов. Это, разумеется, не значит, что я или кто-нибудь другой вплотную заинтересовались проблемой колхозного строительства. Обилие вопросов давало корреспонденту возможность дать так же много ответов. И я, будучи уже опытным конспиратором, учил писать между строк.

Мое письмо характерно и тем живым интересом к жизни Советского Союза, который был присущ, конечно, не только мне. В этом убеждаешься, читая и другие письма политзаключенных. Хорошо передано в письме наше понимание международного значения успехов экономики Советского Союза для трудящихся других стран. Эти успехи дали нам силы выстоять. Приговоренные к пожизненной каторге или к 15–20 годам (что, по существу, означало то же самое), черпали в победном шествии Советского Союза огромную волю и веру в то, что социалистическое строительство в СССР неизбежно приведет и к нашей победе. А в условиях, которые создали для политзаключенных после поражения восстания 1 декабря 1924 года, это было очень важно.

Борьба продолжается

Статья в газете «Тюремный луч». — Следы «одиночки». — Организация политзаключенных. — «Вабе» и «Кабе». — Кто станет центром?


Перелистывая книгу «За решеткой»[19] я наткнулся на статью, которую написал в 1980 году для нелегальной рукописной газеты «Тюремный луч» № 2 от 1 февраля. Поскольку эта статья довольно хорошо раскрывает тактику нашей борьбы за тюремной решеткой, приведу ее.

«Для улучшения положения заключенных нужны их общие требования. Для этого между заключенными должно быть тесное сотрудничество, каждый заключенный должен писать заметки в „Тюремный луч“.

Имеется бесчисленное количество примеров, подтверждающих, что, если отдельный заключенный начнет тягаться с администрацией, последнее слово непременно останется за правительством, а заключенный будет наказан. Ведь за спиной часового стоит начальник тюрьмы, а за его спиной начальник главного управления, прокуроры, и весь этот букет венчает министр юстиции, который окончательно затыкает рот заключенному, если тот упорно настаивает на своих требованиях.

Таким образом, угнетатели заключенных организованы, составляют единый фронт. Подавить одного заключенного для такой силы — просто забава. Поэтому необходимым условием улучшения положения заключенных является сплочение их в свой единый фронт, чтобы противостоять гнету правительства, — это уже и раньше делалось, и не безрезультатно. Далеко ходить за примерами не надо, достаточно вспомнить направленную недавно совместную жалобу в связи с избиением одного заключенного. Точно так же в прошлом, т. е. 1929 году, пришлось вести особенно упорную войну из-за длительного содержания заключенных на голодном пайке.

Систематически появлялись статьи о тюремных условиях как во внутренних, так и в зарубежных рабочих газетах. Даже министр юстиции Кальбус не в силах был покрыть злоупотребления своих подчиненных и до последнего времени засыпает редакции зарубежных рабочих газет своими опровержениями, пытаясь доказать, что ни в одной из эстонских тюрем заключенные не спят на полу, расстояние между постелями составляет один метр, пищевой рацион во всяком случае не ниже рациона полицейской собаки и т. д. Конечно, вся эта ложь была разоблачена заключенными.[20]

Чтобы добиться удовлетворительных результатов, мы должны крепче сплачивать свои ряды и совместными требованиями улучшать свое положение. Но совместные требования могут появиться лишь в том случае, если каждый акт произвола тюремного управления будет касаться всех заключенных.

Газета заключенных „Тюремный луч“ и выполняет эту задачу. Но если мы лишь из буржуазных газет узнали, что в Нарве заключенные открыто протестовали против плохой пищи, что в Харку заключенного ранил шашкой пьяный представитель власти, тогда как в „Тюремном луче“ об этом не появилось ни слова, то из этого надо сделать вывод о необходимости укреплять связь между заключенными и их собственной газетой.

Общеизвестно, как жестоко угнетают заключенных в мастерских, здесь и речи нет о 8-часовом рабочем дне. Говорят, что за напряженный труд заключенным, делающим, например, коробки, платят так мало, что хватает только на папиросы и на сахар. Общеизвестно также, какой произвол, какая бесконтрольность царят при определении платы. А произвол тюремного управления над заработанными заключенными деньгами? Ведь не секрет, что скопившаяся в течение лет неприкосновенная половина заработка заключенных фактически является фондом, откуда тюремное управление берет необходимые суммы для покрытия всевозможных недостач и растрат. А все это позволяет тюремному управлению выступать на маленьком рынке труда Эстонии в качестве весьма весомого фактора понижения заработной платы.

И поэтому политзаключенные, хотя сами они на работу не ходят, поддерживают каждую попытку других заключенных бороться против эксплуатации.

Обличение подлинного положения работающих — одно из звеньев этой борьбы. Что работающего заключенного эксплуатируют — это общеизвестно, однако необходим подробный материал для обличения этого. Поэтому ближайшая задача всех сознательных заключенных — следить за тем, чтобы каждый случай хищения пайка, каждый случай грубого обращения, каждая нетопленная камера, эксплуатация заключенных были правдиво описаны в „Тюремном луче“. Каждый заключенный должен быть сотрудником „Луча“. Улучшение собственного положения возможно только при сплочении сил».

Воспоминания о пребывании в тюрьме довольно тягостны. Многое пришлось пережить борцам за Советскую власть. Среди них были и такие, как я, — попали в тюрьму 20-летними, а вышли из нее 35-летними. Это не могло не повлиять на их физическое и духовное состояние. В тюрьме был разработан целый комплекс мер для превращения коммуниста в «приличного» гражданина. И право же, не вина «воспитателей», что у них ничего не вышло. Конечно, находились и такие, кто в революционной ситуации выступал вместе с другими, но позднее, в тюрьме, когда надо было проявить характер и выдержку, сдавался. Но у тех, кто отсидел весь срок и не согнулся, появились в характере новые черты, которыми они прежде не обладали, их привила им тюрьма. Помню себя: до тюрьмы я был живым, общительным, а по выходе из тюрьмы долгое время не в состоянии был в многолюдной среде отделаться от какой-то скованности. Видно, сказывались годы, проведенные в одиночке.

Как должны были держаться в тюрьме политзаключенные, чтобы, с одной стороны, не дать спровоцировать себя «черным» (так мы называли тюремных надзирателей по цвету их мундиров) и, с другой стороны, самим не лезть зря на рожон? Надо сказать, что состав политзаключенных был очень пестрым как по возрасту, образованию, так и по профессии, и поэтому особенно необходимо было сплотить их в один коллектив. Политзаключенные стали подумывать о создании своей организации, хотя прекрасно сознавали, что это повлечет за собой новые испытания и трудности, новые наказания.

Организация могла возникнуть на базе общих требований политзаключенных, которые были сформулированы в одном из обращений: «Отделение политических заключенных от уголовных. Отмена „прогрессивной системы“ наказания в отношении политзаключенных. Увеличение пайка и улучшение его качества. Разрешение свиданий с родными и переписки, отмена ограничений на продуктовые передачи. Право на подписку и чтение газет. Отмена коллективного наказания».[21]

Наша сила состояла в том, чтобы держаться единой семьей, чтобы, как на войне, чувствовать локоть соседа — в этом была как моральная, так и физическая необходимость. Кто именно и когда первым высказал мысль, что необходимо создать такую организацию, наверное, невозможно установить, мысль об этом, как говорится, витала в воздухе, ее вынашивали одновременно как в Центральной тюрьме («Батарея»), так и в карательной тюрьме («Сирина»). Все чувствовали необходимость в организации. И она была создана.

Назвать всех инициаторов создания организации довольно трудно. Одним из ее вдохновителей был Иоханнес Лауристин, его поддержали Хендрик Аллик, Андрей Мурро, Оскар Сепре, Ольга Кюннапу, я и другие. Моя память не сохранила, что было прежде — яйцо или курица, то есть что было раньше — «вабе» (вангимая — тюремное бюро) или «кабе» (камбрибюро, камерное бюро). Мне представляется, будто первоначально было все же камерное бюро. «Кабе» были созданы во всех камерах, где политзаключенных было не меньше трех, потому что три человека было вроде минимума, необходимого для голосования, а там, где политзаключенных в общих камерах было менее трех, скажем, двое, то один из них был связной, держал связь с политзаключенными других камер. С образованием во многих камерах «кабе» появилась необходимость в центре, который объединял бы всех политзаключенных в одну семью, представлял организацию как в тюрьме, так и вне ее стен. Последнее имело большое значение, поскольку товарищам с воли надо было знать, с кем они должны иметь дело, кто выражает взгляды политзаключенных как коллектива.

Кто мог стать этим координирующим центром? Скажем, бывшие депутаты Государственного собрания, которые пользовались большим авторитетом. Но дело затруднялось тем, что они сидели не в одной камере. Значит, координирующим центром бывшие депутаты стать не могли. Оставалось одно — создать центр на другой основе. При строгом соблюдении правил конспирации такой центр был создан.

Тюрьмы делились на отделения, каждое в пределах одного коридора с запирающимися дверями, за которыми всегда стояли надзиратели. Таким образом, составной единицей организации политзаключенных стало отделение, или коридор со всеми находившимися здесь камерами. Само собой образовалось бюро отделения, или «ябе» (яосконна бюро), которое координировало действия политзаключенных одного коридора.

После вынесения приговора политзаключенные помещались главным образом в пятом отделении. Здесь содержались в основном приговоренные к пожизненным каторжным работам и некоторое число осужденных на 15–20 лет. Каждая камера имела по 15–16 нар. Политзаключенные и уголовные сидели вместе. В некоторых камерах большинство составляли политзаключенные, а в некоторых — уголовники, осужденные за тяжкие преступления.

В пятом отделении были самые толстые стены и самые крепкие решетки. «Батарея» являлась раньше крепостью, ее стены, сложенные из плитняка, были толщиной более чем в сажень. В камере имелось сравнительно большое окно, которое было затянуто тонкой и густой сеткой и двойной решеткой из толстых железных прутьев. Свет через такую преграду проникал плохо. Особенно мешала мелкая сетка, зимой ее залепляло снегом, и в камере воцарялась полутьма.

В «каменном пароходе»

12 тюрем в буржуазно-демократической республике. — Пресс оправдывает свою фамилию. — Гибель Адольфа Цильмера и Мартина Нурка. — Юная Вильгельмана Клементи и ее подруги.

Мрак усугублял и без того тяжелые условия нашей жизни. Мы должны были безропотно терпеть все издевательства «черных». За малейшую провинность следовало наказание.

Приведу один документ о налагавшихся на политзаключенных Центральной тюрьмы дисциплинарных наказаниях в 1930 году (в нем укасано имя политзаключенного, количество проведенных им в карцере дней и число месяцев, на которые он был лишен «прав»):

«Силленберг, Йох — 41 день, 7,5 месяца; Шер — 23 дня, 5 месяцев; Вите — 12 дней, 4 месяца; Кулль — 10 дней, 2 месяца; Бауман — 14 дней, 3 месяца; Тульп — 57 дней, 5 месяцев; Ральф Пика — 24 дня, 11,5 месяца; Китсинг — 42 дня, 7 месяцев; Эрлих — 73 дня, 7 месяцев; Рейнштейн — 40 дней, 2 месяца; Рандорф — 17 дней, 12 месяцев; Аксель — 33 дня, 11,5 месяца».

А вот сведения за 1931 год. «37-я камера. Ойнас, Мюльберг, Кэппер, Борн, Апперсон — каждый по 6 месяцев лишения прав; Штамм — 12 дней, 6 месяцев; Сейн — 20 дней, 6 месяцев; Буш — 14 дней, 8 месяцев; Ханзен — 12 дней, 8 месяцев; Юргенсон — 974 месяца, Камберг — 6,5 месяца, Мурро — 8,5 месяца, Сеавере — 14 дней, 4 месяца; Типман — 8 дней, 6,5 месяца, в том числе 6 месяцев коллективного наказания всей камере.

35-я камера: Георг Абельс — 14 дней, 7,5 месяца; Мете — 10 дней, 7 месяцев; Прульян — 38 дней, 8 месяцев; Тыниссон — 12 дней, 9 месяцев; Лейман — 8,5 месяца; Йентсон — 8,5 месяца; Тиннори — 8,5 месяца плюс 3 дня; Роотси — 8,5 месяца; Pea — 3 дня, 9 месяцев; Мадаль — 10 дней, 9,5 месяца; Вольдемар Аллик — 12 дней, 8,5 месяца; Борис Кумм — 39 дней, 12 месяцев; Пеетрее — 7 дней, 7,5 месяца; Мяэматть — 6 дней, 12 месяцев, в том числе 8,5 месяца коллективного наказания всей камере.

39-я камера: Роотс — 7 дней, 5 месяцев; Саат — 10 дней, 7 месяцев; К. Паук — 7 дней, 11 ¼ месяца; Рейнсон — 7 дней, 13 месяцев; Антон — 10 дней, 12'Д месяца; Пообус — 28 дней, 11 ¼ месяца; Оравас — 3 дня, З¼ месяца; Куульберг — 6 месяцев; Муй — 10 дней, 11¼ месяца; Веймер — 65 дней, 16 месяцев; Аллик Хендрик — 14 дней, 11¼ месяца; Томинг — 3 дня, 6,5 месяца; Цильмер — 12 дней, 8 ¾ месяца, в том числе 1074 месяца всей камере».[22]

Надо сказать «сводка» составлена точно: я действительно просидел в 1931 году 65 дней в карцере, на 16 месяцев меня лишили «прав», то есть запретили читать, писать родным, не давали свиданий с близкими и т. д.

В Эстонии в тот период насчитывалось 12 тюрем. Число томившихся в них политзаключенных не было постоянным. В 1926–1927 годах их было 466, в том числе в Таллине: в Центральной тюрьме — 235, в «Сирина» — 70, в подследственной тюрьме — 15; в Валга — 17, в Пярну — 45, в Тарту — 44, в Нарве — 8, в Курессааре — 6, в Харку — 9, в Раквере — 5, в Вильянди — 12.[23]

Наиболее жестокий, прямо-таки террористический режим царил в Центральной тюрьме. Здесь «черные» зверски избили коммуниста Александра Каазика. Ему насильно сбрили бороду, что якобы вызывалось необходимостью установить его личность. Несмотря на все мучения, Каазика ничего не сказал. Я короткое время сидел с ним на улице Вене, в подследственной тюрьме, Каазик отбывал срок — 8 лет каторжных работ — в камере того отделения, где находились тяжкие преступники. Камера маленькая, на 7–8 человек. В этой же камере был еще Круузамяэ, обвинявшийся в устройстве побега из тюрьмы политзаключенным женщинам.[24]

Сырость и холод. Пища скверная. За малейшее возражение сажают в карцер, часть которых вообще не отапливается. Обычная тюремная одежда при отправке заключенных в карцер заменяется тряпьем.

Свидание с родными разрешалось шесть раз в год. Это, конечно, при условии, если заключенный не наказан лишением права на свидание, а это делалось, как уже указывалось выше, весьма часто. Кстати, разговаривали заключенные с родными через двойную решетку, между которыми прохаживался надзиратель, зорко следивший, чтобы заключенному ничего не передавалось. Иногда же стоял надзиратель прямо за его спиной.

Приведу строки из одного письма, посланного нелегально 1 сентября 1931 года на имя Александра Круузамяэ в СССР.

Его автор, узница такой же тюрьмы, только в Вильянди, писала:

«Пользуюсь случаем, чтобы сообщить тебе в двух словах кое-какие новости о нашем „каменном пароходе“. Во-первых, сообщаю, что твоего „бизона“ на суповое мясо получила. Но того журнала, о котором ты упоминаешь в письме, я не видела и о нем ничего не слышала. Если бы задержали, мне бы сообщили. Очевидно, по дороге пропал. У нас задерживают все политические журналы и книги, а также все книги и журналы, которые рассказывают о достижениях социалистического строительства в Советском Союзе. „Технический раэбор“ по некоторым отраслям проходит, а общие итоги о достижениях и успехах строго запрещены. Например, журнал „Наука и техника“ проходит. В Таллине некоторые его получают. Но те номера, где несколько больше говорится об успехах, мы не видим. Исходя из этого, ты сам можешь ориентироваться, когда собираешься что-нибудь послать. В мае я была в Таллине в больнице; я впервые посетила это заведение — „повезло“. В это время там находилась и Лонни Вельс, с которой я лежала в одной палате. Ее совсем свалил ревматизм. На носилках принесли в больницу. Еще была там Лийза Прикс и из тартуских — Цильмер и Борн, ты, наверное, помнишь их. Пребывание в больнице превратилось для меня в приятное событие.

Сижу в одиночке уже 15 месяцев. Во время прогулки видела целый легион старых приятелей, как-то: Сепре, Тульпа, Аллика, Кээрдо, Веймера, Резева и др. Ребята что быки, ничего не сделалось. Бледнее и худее стали, но ног не волочат, и настроение у всех хорошее и революционное. Последнему удивляться нечего. Порядок там страшно строгий, по 30 дней заключенные проводят „на зеленой лужайке“ (имеется в виду карцер. — Ред.) — это там обычное дело. Это делает „кровожадным“, как и всякая „гражданская война“. Ты и не представляешь себе, какова жизнь в наших гробах. Большую часть года мы сидим на казенном пайке, потому что целые камеры лишаются права получать передачу на шесть, семь месяцев подряд. Одно наказание следует за другим. Вдобавок по 30–45 дней „на зеленой лужайке“. Причина — беспощадная война с нами, живучими. Так что под видом исправления нашего мировоззрения вгоняют в гроб, это им счета не портит, наоборот.

Прошлой осенью от разрыва сердца умер Мартин Нурк, помнишь его по семинарии? В 1924 году ему дали пожизненную за листовки. Будем надеяться, что больше урожая им не собрать и мы поменяемся ролями! Но довольно о наших делах, расскажи лучше, как твои дела. Выполнил ли на сто процентов план сева и урожая? Я уже в прошлый раз спрашивала о подробностях, касающихся твоего имения, но ты в ответ ни звука, не будь же таким ленивым. Передай привет нашей молодежи. Есть ли у вас там ячейка МОПРе, привет от меня и ей. Ах да, нас сейчас здесь в Мульгимаа четыре души: трое мужчин и я. Трое уже второй год сидят в одиночке. А вообще-то здесь ничего, не так жестоко преследуют, как в Таллине. Желаю тебе здоровья и сил».[25]


В 30-х годах начальником главного тюремного управления был назначен некто Пресс. Фамилия соответствовала его призванию и характеру. Он прямо заявил политзаключенным, что намерен сломить им хребет и для осуществления своего плана введет новую «систему воспитания». Теперь белый террор стал еще более жестоким. В систему вошли долговременные наказания, в результате отдельные заключенные месяцами сидели в карцере, а целые камеры на многие месяцы лишались всех прав. Этим Пресс надеялся сломить политических заключенных и духовно, и физически. Первой жертвой стал Адольф Цильмер. Он заболел туберкулезом, лечения же, кроме карцера и голода, не было, поэтому он сгорел довольно быстро.

Жертвой суровейших тюремных условий стал и упоминавшийся Мартин Нурк. О его судьбе следует рассказать особо. Выходец из пролетарской семьи, воспитанник Таллинской семинарии, он был схвачен накануне декабрьского восстания в тот момент, когда распространял листовки. Его предали военно-полевому суду на том основании, что он имел при себе оружие. Хотя «оружием» этим был обыкновенный перочинный нож, военно-полевой суд в полном соответствии со всеми законами «демократического» государства приговорил Мартина Нурка к смерти. Но поскольку Мартин, был несовершеннолетний, смертный приговор ему заменили пожизненной каторгой. Ее Мартин Нурк и отбывал главным образом в пятом отделении таллинской Центральной тюрьмы вместе с другими пожизненными заключенными.

Никто не знал, что у Мартина Нурка больное сердце. А сам он не любил говорить о болезнях и горестях. Он почти все время сидел, уткнувшись в книгу, а если к кому и обращался, то чаще всего с какой-нибудь математической задачей, которая у него не выходила, или по другому вопросу из области науки. Нурк пристально следил по газетам за политической обстановкой и участвовал в ее обсуждении, при этом он всегда реально оценивал действительность, учитывал все конкретные факты и на их основе делал выводы. Его не увлекали прогнозы людей с богатой фантазией, таких, как Андрей Мурро или кто-нибудь другой, он, скорее, присоединялся к тем, кто исходил не из желаемого, а из действительного. Но, возможно, это обусловливалось и тем, что он чувствовал себя в области политики еще не совсем уверенно, а в теоретических и философских вопросах недостаточно компетентным. Но во всяком случае, Нурк, по-моему, глубоко положительный образ молодого коммуниста. Его больное сердце не выдержало тюремных условий, и он умер от инфаркта на глазах у всех.

Другая комсомолка того времени Вильгельмине Клементи — по-дружески Виллу — признала для себя более важным практику — активное участие в работе по организации трудящихся, особенно молодежи.

Помню одно собрание в литературном кружке, кто-то заметил, что участие в революции без глубоких теоретических знаний бессмысленно, ведь здесь дело идет не только о тебе самом, а о судьбе народных масс, если же человек недостаточно теоретически подготовлен, он способен причинить движению крупный ущерб. Виллу со всей присущей ей горячностью стала опровергать этот тезис.

— Оратор делает грубую ошибку, — заявила она, — он забывает, что речь идет о движении, вождями которого являются не школьники, не подростки, а опытные как в теоретическом, так и в практическом отношении люди, партия, и поэтому неправильно присваивать школьникам то, что принадлежит партии, и совершенно неверно противопоставлять овладение теорией марксизма-ленинизма революционной практике. История рабочего движения знает так называемых общественных деятелей, в голове которых как бы сложены бесчисленные ящички с цитатами из книг и речей подлинных и мнимых вождей революции, в том числе меньшевиков и даже контрреволюционеров.

— Какой толк в знании цитат, — спрашивала Виллу, — если их не применять и не проверять в жизни, в борьбе, особенно в революционной борьбе рабочего класса? В противном случае эти цитаты становятся дымовой завесой для трусов, которые не осмеливаются вступать в революционное рабочее движение, поскольку это все-таки опасно, а свою трусость маскируют разглагольствованием о том, что сперва надлежит основательно подковаться в теории, а потом уже вступать в революционное движение в роли руководителей.

Они, конечно, не говорят этого открыто, но, безусловно, так думают. Но кто, спрашивается, выдвигает их в руководители? Это ведь не так просто — стать руководителем, подучился теории, и готов руководитель. Чтобы быть руководителем, необходимо иметь доверие народа, а его можно заслужить не болтовней, а борьбой, работой.

Так Виллу на обе лопатки уложила своего противника. Сама же своей повседневной революционной работой она доказывала, что слова у нее не расходятся с делом. Не изменилась она и в тюрьме. И здесь она была готова в любую минуту защищать интересы и мировоззрение революционного рабочего класса. Виллу неизменно была ярым врагом всякого пресмыкательства перед буржуазией, всяких компромиссов с ней. Она побывала почти во всех тюрьмах Эстонии. Ни один начальник тюрьмы не хотел видеть ее в «своей» тюрьме: ее боялись, особенно после того, как при ее участии был совершен блестящий побег из таллинской подследственной тюрьмы.


Побег из тюрьмы являлся большой редкостью, особенно в условиях режима в подследственной тюрьме. Подробности этого побега забылись, но общая схема все же сохранилась в памяти.

Политические заключенные женского отделения пролезли в сделанный в стене пролом и по веревочной лестнице спустились в соседний двор. Их камера находилась на третьем этаже, но, как потом рассказывали сами участницы побега, спускаясь, они не испытывали страха — ночь была довольно темная, и они просто не видели высоты, механически спускаясь одна за другой. Как это им удалось, ума не приложу, ведь в коридоре непрерывно расхаживал надзиратель, и каждый шорох, малейший шум были ему отчетливо слышны. На это и уповали надзиратели и администрация тюрьмы, и меньше всего они думали, что возможно пробить стену, ведь это сразу было бы услышано. Но, как известно, наиболее уязвимым оказывается место, за которое опасаешься меньше всего. Пролом в стене был сделан, так сказать, в тесном сотрудничестве внешних и внутренних сил. Снаружи была проделана дыра, главным исполнителем этого явился один бывший заключенный по фамилии Моррис, хорошо знавший расположение камер в тюрьме. А чтобы заглушить удары, заключенные производили всякий шум в камере, когда надзиратели на них прикрикивали и дело принимало серьезный оборот, заключенные давали знать «каменотесу», чтоб он стучал потише. Отверстие расширяли постепенно.

И вот вынут последний кирпич. В ночь, когда решили бежать, женщины уложили на свои места чучела, одев их в тюремную одежду и набив всем, что только нашлось в камере, и накрыв одеялом. Создавалось полное впечатление лежащего человека. В строгой очередности заключенные пролезали в пролом и по веревочной лестнице спускались вниз. Мгновенно они исчезали, направляясь на условленные квартиры. Вся эта операция была проведена так четко, что надзиратели обнаружили побег только утром после свистка, когда никто из «спящих» в женской камере на него не отреагировал. Среди бежавших были сестры Тельман, осужденные на пожизненную каторгу, подследственные Моргенсон и Прууль, а также Виллу Клементи и Хельми Нийнеберг.

Некоторое время они скрывались на конспиративных квартирах, ожидая решения партии о своей дальнейшей судьбе. Было решено переправить их через границу в Советский Союз, чтобы они могли укрепить там здоровье, после чего уже определить, как поступить с ними дальше. Переправка через границу была возложена на Круузамяэ, который предложил использовать морской путь как менее опасный, поскольку сухопутная граница с Советским Союзом строго охранялась и даже добраться до границы было делом весьма нелегким.

Потребовалась довольно большая рыбацкая лодка, способная вместить всех. После продолжавшихся некоторое время расспросов и поисков Круузамяэ удалось договориться с одним рыбаком, у которого была подходящая лодка. К назначенному часу женщины собрались в условленном месте и сели в лодку. Лодка отчалила. Спустя немного времени неожиданно появились двое мужчин, которые прятались в лодке, и скомандовали: «Руки вверх, вы арестованы». Щелкнули наручники. Лодка продолжала бороздить воду. Как потом рассказывала одна из бежавших, она со страхом следила за тем, куда повернет лодка, если — в море, то, очевидно, всех тут же расстреляют, если — к берегу, то дело может кончиться водворением в тюрьму. Позже выяснилось, что о побеге узнал провокатор. Так начатая удачно операция закончилась провалом.

Заметим, кстати, что ни того, кто сделал пролом в стене, ни тех, кто помогал совершить побег, охранка обнаружить не смогла.

Виллу Клементи после водворения в тюрьму продолжала борьбу с надзирателями и администрацией. Ее часто сажали в карцер, в результате она заболела одной из самых опасных в тюремных условиях болезней — туберкулезом, от которого и погибла. Отказать родным в выдаче тела власти не решились. Товарищи устроили ей гражданские похороны, множество таллинских пролетариев участвовали в похоронном шествии, вылившемся в демонстрацию против тюремных порядков.

Наша сила — в единстве

Мой неудавшийся побег. — Газета политзаключенных «Голос тюрьмы». — Наши «средства связи». — Политзаключенные объявляют голодовку. — Борьба против Пресса.

Околько заключенных, столько и мечтающих о побеге. Все вынашивают способы побега и при благоприятных условиях его осуществляют. Так было и со мной. Попытку бежать я предпринял, когда еще сидел в тюрьме «Сирина». Как-то вечером заключенных погнали набивать новой соломой тюфяки. Нас было 10–12 человек, то есть около половины «населения» камеры. Идти надо было на второй этаж склада, находившегося рядом со зданием тюрьмы. Сопровождал нас надзиратель, который тоже поднялся с нами и следил, чтобы никто не нарушал порядок.

Со второго этажа склада был хорошо виден весь двор. Набив мешок, я сел возле двери и стал смотреть, что делается снаружи. Мне представилась следующая картина: большой тюремный двор разгорожен надвое дощатым забором — на передний и задний. Мы находились в переднем дворе, отсюда ворота выходили прямо на улицу, у ворот стоял стражник. Наблюдая, я заметил, что тот же стражник отворяет и ворота в задний двор. Когда он отходит, у ворот, выходящих на улицу, стражи нет. Мгновенно я решил воспользоваться этой возможностью, второго случая могло не подвернуться. К тому же мне, пожизненному заключенному, терять было нечего: больше не прибавят. Но стражник, открыв задние ворота, вернулся на место. Теперь оставалась одна возможность: выскочить на крышу, перебежать по ней до наружной стены, спрыгнуть на землю — и ты на воле. Это был идеальный план при условии, если бы снаружи ожидала помощь. Рассчитывать на это было невозможно, и я решил все равно рискнуть. Тюрьма стояла на склоне холма, а бежать надо было вниз, к городу. Следовало описать небольшую дугу и, обежав тюрьму, свернуть на улицу Катусепапи, находившуюся примерно в 200 метрах от того места, где я прыгну со стены. Был еще один вариант: оказавшись внизу, свернуть налево и по узкому коридору, отделявшему целлюлозную фабрику от тюрьмы, направиться во двор фабрики, где хранилась балансовая древесина и за которой можно было спрятаться. Хорошо, что я отказался от второго варианта, позже я узнал, что в этом коридоре — между тюрьмой и фабрикой — обычно дежурил полицейский шпик. Так что я почти обязательно столкнулся бы с ним.

Вариант с улицей Катусепапи устраивал меня больше, поскольку в самом начале этой улицы жил один мой родственник. Правда, адрес его я знал, но никогда у него не бывал, последнее обстоятельство, конечно, осложняло дело, так как в спешке можно было и не найти нужный дом.

Одежда на мне была не тюремная, полосатая, какую потом носили заключенные, а обычная рубашка из мешковины и такие же штаны, которые могли сойти за рабочую одежду. Таким образом, я мог двигаться по улицам, не вызывая особых подозрений…

Все набили свои мешки соломой, по команде взвалили их на плечи и направились обратно в камеру. Один заключенный был болен, и кому-то надлежало набить и его мешок, я без долгих слов взял эту задачу на себя и вторично отправился на склад.

Быстро набив мешок, я лег возле окна и стал смотреть вниз. Прошло немного времени, и появился заместитель начальника тюрьмы, он направился к заднему двору. Стражник сразу покинул наружные ворота, чтобы отпереть задние, и, когда он их отпер, а затем запер, у меня мелькнула мысль, что если я теперь тронусь, то он первым делом побежит к наружным воротам, а с заднего двора его начнет звать заместитель начальника. Таким образом я выиграю какое-то время. Мои расчеты оказались правильными.

Как только я выскочил из дверей и добежал до наружной стены, послышался крик надзирателя из сарая: «Стой, стой!» Через секунду я был за тюремной стеной и сразу побежал с горы к улице Катусепапи. Стена была довольно высокая, и, спрыгнув, я вывихнул ногу. Бежать было очень больно. Все же я успешно достиг поворота. Но здесь произошло непредвиденное.

На углу работала группа мужчин, которые мостили улицу. Когда я пробегал мимо, один из них, довольно испитого вида человек, пытался преградить мне дорогу. Я сказал ему, что не сделал никому ничего плохого, что я коммунист, а не уголовник. Но он либо не понял, либо не хотел ничего слышать и побежал за мной. Скоро он догнал меня и стукнул лопатой как раз по больной ноге. От боли я упал. Тут подоспели стражники…

Дальше все шло по стандарту. Кое-как я доковылял до тюрьмы. «Черные» жестоко избили меня и бросили в карцер. Побег и полчаса свежего воздуха обошлись мне в тридцать дней «зеленой лужайки» и лишения прав на свидания и передачи. Через несколько дней меня перевели в Центральную тюрьму, где водворили в пятое отделение. Так закончилась моя первая и последняя попытка бежать из тюрьмы…


Одной из главных забот политзаключенных было поддержание постоянной связи между собой. Без этого были немыслимы никакая организация, никакие совместные действия. Мы не могли бы жить, если бы не получали никакой информации, хотя бы самой скупой. Именно эти обстоятельства вызвали к жизни газету политзаключенных. Назвали мы ее «Вангимая Хяэль» («Голос тюрьмы»), она должна была собирать сведения, получаемые заключенными из разных источников, и делать их достоянием всех.

Организовать связь между заключенными было крайне трудно.

Так, сидевшие в пятом отделении выпускались из камеры на прогулку раз в день на 10–15 минут, причем под тщательным надзором и в строгом порядке: запрещалось выходить из строя, забегать вперед или отставать.

Три раза в день заключенных выпускали в уборную, которая состояла чаще всего из двух помещений: в переднем находились умывальники и две-три бочки для пищевых отбросов и мусора, в заднем — клозет, здесь стояла и круглая железная печка. Топили ее редко. Ее-то мы и использовали для передачи писем друг другу. Когда один «тонкс» — так мы называли письма — «подрывался на мине», то есть попадал в руки «черных», мы находили другие каналы связи. И так шло из года в год. Как правило, мы довольно быстро устанавливали, какие места раскрыты «черными», и переставали ими пользоваться.

Чего только мы не изобретали! Довольно долго тайником служила крышка, или, как мы ее перекрестили, «шапка», высокой железной печки. Правда, снимать ее было трудно, для этого требовались усилия группы мужчин. Под «шапку» прятали тайное письмо или газету, полученную с воли по нелегальному каналу. Этот путь долго выручал нас, им мы пользовались лишь для более крупных пакетов, следовательно, довольно редко. Надзирателям было хлопотно слишком часто поднимать крышку, но в конце концов и этот тайник был раскрыт. Длительное время он бездействовал, но потом, убедив «черных», что мы больше крышкой не пользуемся, мы возобновили этот канал.

У нас была разработана своеобразная система, при помощи которой нам удавалось поднимать крышку незаметно для надзирателя. В камере обычно сидело около 20 человек. Мы договаривались, в каком порядке выходить в уборную. Первая группа быстро покидала камеру. В уборной они какое-то время оставались одни, так как надзиратель ждал, пока из камеры выйдет последний заключенный. Тут мы времени не теряли! Покинувшие камеру первыми молниеносно снимали «шапку» — и дело было сделано.


Другой тайник находился в менее привлекательном месте. В мужской уборной был желоб для стока, связанный с канализационной трубой. Сверху трубу прикрывала частая литая решетка. Вот под этой решеткой политзаключенные и устроили свой тайник. При помощи несложного механизма в трубу через решетку проталкивали «тонкс». Чтобы письмо не промокло, мы соответствующим образом его обертывали.

Этот тайник действовал тоже долго, но однажды надзиратели неожиданно нагрянули и заметили около желоба скопление заключенных: одни закладывали «почту», другие загораживали их…

Дорого мы заплатили за эту оплошность. Надзиратели, сделав вид, что ничего не заметили, вынимали записки, переписывали их и клали обратно. Таким образом, у «черных» скопилось много тайных писем, которые они предъявили соответствующим камерам как улики. Авторов легко узнали по почерку. В итоге — семь дней карцера и сверх того лишение всех прав на несколько месяцев.

После этого случая политзаключенные стали писать письма, пользуясь азбукой Морзе, что лишило надзирателей возможности установить автора письма по почерку. Правда, это не спасало от наказания всю камеру, если надзиратели точно знали, что письмо «вышло» из ее стен. В случае, если невозможно было отпереться от письма, для предотвращения репрессий против всей камеры кто-нибудь из политических, чаще всего тот, кто долго избегал наказания, «признавался», что письмо написано им, избавляя от кары камеру в целом, а также того, кто не вылезал из карцера или по году не имел права на переписку и т. п.

Таким путем поддерживалась связь между камерами внутри отделения. Связь между отделениями осуществлялась обычно через баню, а также во время выхода и возвращения с прогулки — записки прятались на лестнице под перилами в заранее условленном месте. Поскольку надзиратели каждый раз проверять перила не могли, кое-что и проскальзывало.

В баню, находившуюся в нескольких десятках метров от Центральной тюрьмы, заключенных водили два раза в месяц. Хотя всех обыскивали и до бани и после, нам все же удавалось обмануть надзирателей. В бане, которая представляла собой довольно просторную деревянную постройку, можно было без труда найти множество мест для тайников. Это был более или менее надежный канал, хотя и с большими интервалами, но в тюрьме проблема времени вообще воспринималась несколько иначе, чем на воле. Заключенным, например, давали читать газеты месячной давности, и мы набрасывались на них, точно они были свежие. Никого не смущало, что информация порядком устарела.

Тяжело переживали мы отсутствие контактов с внешним миром. Использование для этой цели надзирателей, хотя бы посредством подкупа, исключалось. На эти должности подбирались надежные, с точки зрения властей, люди. Их проверяли со всех сторон. Между прочим, в тюрьме служило довольно много унтер-офицеров разгромленной армии Юденича — ярых врагов коммунистов.

В период предварительного следствия эту связь поддерживали через родных. Заключенные имели права получать с воли белье — тюрьма снабжала бельем плохо — и отправлять его домой в стирку. Записки обычно вкладывались в швы. Тонкая папиросная бумага разрезалась на полоски шириной примерно в десять сантиметров, текст писался чернильным карандашом и так мелко, что прочесть его можно было разве через лупу. Поэтому обладавшие мелким почерком были у нас на особом учете. Среди них были Типман, Йоозеп Саат и я.

Надо сказать, что папиросная бумага, если она сыроватая, в белье вообще не прощупывалась.

Таким путем письма отправлялись из тюрьмы на волю и попадали адресату. В общем эта связь работала довольно четко, и, насколько мне известно, провалов не было, хотя отдельные неудачи и случались. Однажды, например, в возвращенном из дома белье я обнаружил свое же письмо, отправленное на волю месяц назад, мои домашние его не нашли.

Куда мы писали? В Советский Союз, в Центральный Комитет КПЭ, требовавший от нас информации о положении и настроении политзаключенных, коммунистам капиталистических стран. У нас был контакт с преподавателем Тартуского университета Кесккюла. Это у его брата мы были с Вааранди в Швейцарии. При его содействии наша информация о положении в тюрьмах и о царившем в Эстонии белом терроре попадала в швейцарскую печать. Наши письма, публиковавшиеся в коммунистических газетах западных стран, помогали в известной мере раскрывать рабочим глаза на истинное положение в «демократической» Эстонии. Конечно, особых результатов нам это не давало, но все же досаждало судебным и полицейским властям Эстонии — ведь не очень приятно было читать в заграничной прессе, что министр юстиции эстонского государства Кальбус нагло лжет, когда отрицает террор в стране.

А террор все усиливался. Мы это ощущали во всем. Уже упоминаемый начальник тюремного управления Пресс не брезговал ничем в своем стремлении «сломить хребет политзаключенным». В ответ на ужесточившийся террор политзаключенные решили объявить голодовку. И не в одной тюрьме, а во всех тюрьмах республики одновременно.

Подготовка всеобщей голодовки была делом нелегким. Надо было связаться друг с другом, а также установить по этому вопросу контакт с товарищами на воле, чтобы заручиться их поддержкой, переправить им информацию о требованиях и положении политзаключенных и т. п.

В тюрьме и прежде бывали голодовки, но всеобщая голодовка политзаключенных была совершенно новым делом, и организовать ее в тюремных условиях было исключительно трудно. Сперва мы выработали требования. Они сводились к тому, чтобы в отношении политзаключенных не применялась так называемая «новая система воспитания». Эта система предусматривала разделение всех заключенных на группы по степени их «исправления», причем поддающимся «исправлению» полагались некоторые льготы. Полное «исправление» политзаключенного должно было состоять в отказе от участия в революционном рабочем движении, подаче прошения главе государства о помиловании, что на тюремном языке называлось «понести свои кости». Прошения, как правило, удовлетворялись, так как «принесший свои кости» практически был властям уже не опасен, его политическая деятельность была окончена.

Отвергая «новую систему», политзаключенные тем самым разоблачали тщетность надежд властей на то, что им удастся сломить волю коммунистов. К основному требованию был добавлен ряд других, обычно фигурировавших в протестах политзаключенных, а именно: содержать их отдельно от уголовников, улучшить питание, чаще пропускать газеты и письма и т. д. Всеобщая голодовка должна была не допустить осуществления замысла Пресса перевести заключенных на принудительные работы и тем самым изолировать их друг от друга.

Голодовка началась во всех тюрьмах республики в один и тот же день, причем везде были выдвинуты одинаковые требования. Люди держались стойко. Вначале было опасение за тех, чье здоровье после многих лет тюрьмы было сильно подорвано. Выдержат ли они? Особенно тяжело было первые три дня. На четвертый день были спущены нары, и заключенные смогли проводить голодовку лежа. Это несколько облегчило наше состояние.

Администрация применяла все меры, чтобы склонить отдельные камеры прекратить акцию и таким образом свести общую голодовку на нет. Но эти попытки окончились провалом. Хотя политзаключенным не удалось добиться принятия своих требований, все же их единый фронт имел определенное воздействие. Они продемонстрировали полное единодушие, сплоченность и готовность бороться до конца.

С общего согласия было решено на восьмой день прекратить голодовку, продолжая борьбу против тактики Пресса. И если придется испытать новое дисциплинарное наказание, то квалифицировать его как насилие, а не слепое повиновение и «исправление».

Так, мы были против принудительного труда. Во-первых, потому, что для работы не было особых помещений. Заниматься же в тесной камере, где размещено 20 человек, то ли сапожным, то ли портняжным ремеслом или плести корзины означало еще более ухудшить условия жизни в тюрьме. При других обстоятельствах политзаключенные участвовали в работе и даже извлекали из этого пользу: занятым на работах легче было осуществлять связь с внешним миром. В карательной тюрьме «Сирина» их выводили на дровяной двор целлюлозной фабрики, где трудились и вольные рабочие. Соприкасаясь с ними, заключенные могли передавать и получать газеты, книги и прочее. Удавалось проносить все это и в тюрьму, надзиратели не в состоянии были тщательно обыскать каждого возвращающегося в камеру.

Пресс принудил к работе краткосрочных политзаключенных. Часть из них водили в Харку, на торфяные болота, часть — в сапожную мастерскую, находившуюся в Центральной тюрьме. Отдельные заключенные работали в типографии и в столярной мастерской. В одной камере в конце концов все же была устроена коробочная мастерская, в результате условия жизни здесь крайне ухудшились. Единственный в камере большой стол был теперь занят. Пыль, запах клея, вороха коробок. Тут уж не почитаешь. А именно этого и добивался Пресс. Политзаключенные всячески саботировали, работали крайне медленно, под разными предлогами отказывались от принудительного труда.

Политическая учеба в тюрьме

Я перевожу на эстонский язык книгу Эррио. — Дискуссия с троцкистами. — Дискуссионный листок. — Политзаключенные «голосуют» за линию ВКП(б). — «На поселении». — Тридцать дней карцера. — «Интернационал» за стенами тюрьмы.

Из задуманного Прессом «воспитания» политзаключенных так ничего и не получалось. Видимо, это стало главной причиной того, что в Центральной тюрьме начали строить новый корпус, по слухам предназначавшийся для нас, политзаключенных. Корпус строился как отделение одиночек. Это был точно рассчитанный удар тюремных властей по политзаключенным.

Размещение по одиночкам серьезно затрудняло их общение. И хотя в общей камере было тяжело от тесноты, духоты, мы предпочитали их одиночкам, которые крайне изматывали нервную систему. Общая камера была своеобразной школой, где мы много и очень сосредоточенно работали с книгой, накапливая знания. Из политзаключенных занимались все. Обладавшие большими знаниями делились ими с товарищами. В тюремной библиотеке можно было выписать учебники по общим и специальным дисциплинам. В камерах сложился порядок, когда определенное время дня было полностью отведено для занятий, и по негласному уговору все старались в это время поменьше мешать друг другу. Обычно занятия шли по группам, в одних группах изучали математику, вплоть до курса высшей математики, в других — историю и языки. Все стремились изучать языки. Мы использовали разрешение тюремной цензуры передавать нам с воли книги на немецком, французском, английском языках (если они не имели явно «антибуржуазного» названия). Почти все мы, выйдя из тюрьмы, могли читать со словарем немецкие, английские и французские тексты. Хендрик Аллик изучал еще и испанский язык.

Помню, мне поручили перевести на эстонский язык книгу Э. Эррио о его поездке в Советский Союз. Интерес к ней был очень велик. Мой перевод этой книги в рукописи обошел почти все камеры политзаключенных. Правда, содержание книги было значительно скромнее, чем можно было ожидать, судя по заглавию. Однако написанная с позиций благожелательного буржуа и включавшая отдельные важные факты, она все равно представляла для нас большой интерес. Из французской и немецкой буржуазных газет мы получали информацию о происходившем на белом свете.


Мы остро нуждались в коммунистической литературе. Но проникала она в тюрьму, преодолевая многие рогатки. О том, как она была нам необходима, расскажет следующий факт.

Если память мне не изменяет, это было в 1926–1927 годах. Мы получили тогда с воли сборник, в котором освещалась борьба ВКП(б) с троцкизмом (к сожалению, я забыл название книги, ведь это было более сорока лет тому назад). Материалы эти представляли значительный интерес, и с ними следовало ознакомиться всем коммунистам, находившимся в тюрьме. Но как это сделать? Книга была довольно объемной, и передать ее из камеры в камеру представляло большую сложность и опасность. Между тем с воли была получена директива: продискутируйте вопрос, займите определенную позицию и передайте результаты голосования…

Обсудив в своем узком кругу, как быть, мы решили, что параллельно с чтением сборника выпустим в качестве приложения к нелегальной рукописной газете «Вангимая Кийр» («Тюремный луч») дискуссионный листок. В нем была пересказана статья немецкой троцкистки Рут Фишер, излагавшая взгляды троцкистской оппозиции. Конспект этой статьи составил по поручению редакции X. Аллик. Сам он занимал твердую ленинскую позицию и излагал статью Фишер по материалам упомянутого выше сборника. И другие дискуссии организовывались подобным же образом: тому или другому товарищу предлагалось изложить взгляды оппозиционеров, после чего завязывался спор, и, как правило, мы приходили к правильной точке зрения. Такая форма организации дискуссии диктовалась недостатком материалов, литературы. Другой возможности изложить взгляды троцкистов мы тогда не видели.

Основное место в дискуссионном листке отводилось пересказу статей, излагавших правильную точку зрения на взгляды троцкистов. В таком виде дискуссионный листок был пущен по камерам.

Уже тогда нашлись отдельные товарищи, которые заявили, что это неподходящий способ для организации политической дискуссии. Особенно они возражали против отдельной публикации статьи Рут Фишер, и второй выпуск дискуссионного листка обращался к коммунистам с просьбой определить свою позицию по всем спорным вопросам, выдвигаемым троцкистами. Редколлегия выражала уверенность, что все коммунисты займут правильную партийную позицию.

«Голосование» показало, что статья Рут Фишер никого не склонила к поддержке оппозиции, коммунисты единодушно поддержали партийную точку зрения на троцкизм. В этом была немалая заслуга и товарища Аллика.[26]

0 единодушии эстонских коммунистов-политзаключенных в вопросе о единстве рядов партии и раскольнической деятельности оппозиции убедительно говорит приветствие, посланное политзаключенными из таллинской исправительной тюрьмы XV съезду ВКП(б).

Само приветствие было написано на носовом платке.

«Мы, страдающие в тюрьме белой Эстонии, следим с большим вниманием за каждым шагом, каждым событием в ВКП(б). Ваша победа — наша победа, и наоборот. Поэтому особое внимание дарим нынешнему конгрессу, где должна решиться проблема оппозиции, проблема и судьба всего коммунистического движения.

У нас — непреклонная вера в ваш классовый разум и политическую дальнозоркость. ВКП(б) была и должна быть в будущем крепка и мощна как сталь. Это наше единодушное желание к результатам конгресса. Это и единственное облегчение в наших страданиях.

Еще сердечный привет преважнейшему XV конгрессу ВКШ»

В итоге можно сказать, что политическая учеба в тюрьме была своеобразной формой политмассовой работы и особенно много давала молодежи, которая по ряду вопросов была еще совсем неопытной.

Именно поэтому политзаключенные настойчиво требовали, чтобы в камерах помещались они одни, ведь в таком случае открывалось больше возможностей для организации планомерной, глубокой учебы. Тюремная администрация, напротив, всячески этому препятствовала и выискивала любой повод, чтобы отправлять наиболее энергичных и влиятельных политзаключенных «на поселение». Так назывались одиночки, которые были в каждом отделении. Эти крошечные клетушки — один шаг в ширину и три с половиной в длину, — сырые и холодные, походили на карцер. Иногда отправляли «на поселение» в шестое или второе отделения. В шестом отделении находились краткосрочные уголовники, завербовать среди них своих агентов тюремным властям было труднее, и поэтому политзаключенные здесь были в большей безопасности. Во втором отделении в основном содержались крупные воры, которых иронически именовали «буржуями». Эти охотно брали на себя обязанности внутренних надзирателей, доносили о коммунистах.

Мне тоже пришлось — после того, как очередной номер «Тюремного луча» «подорвался на мине» (меня подвел мой почерк), — побывать «на поселении» у уголовников. Со мной в камере были еще Адольф Паук и Карл Ханссон. Нас поместили во втором отделении, где среди прочих сидели четыре бывших полицейских, приговоренных за различные злоупотребления. Очень скоро выяснилось, что один из них был «кобылой» — так на тюремном жаргоне называли соглядатаев-надзирателей. Он-то и выдал тайник, в который мы прятали записки. Мы, конечно, не могли примириться с таким предательством и решили дать ему хорошую взбучку. У нас была надежда, что администрация, после того как мы отбудем наказание за драку, переведет нас из этой камеры в одиночку. Так оно и произошло. Сразу после вечерней переклички, когда надзиратель — в этот раз дежурил заместитель начальника тюрьмы — проверил нашу камеру и отправился дальше, мы «рассчитались» с «кобылой». Вскоре все мы трое сидели в карцере, а затем каждому из нас дали по тридцать дней карцера «на хлебе и воде».

Карцеры в Центральной тюрьме, как упоминалось, были крайне опасны для здоровья, поскольку здание стоит на самом берегу моря, шагах в десяти от воды. В осенние штормы даже казалось, будто брызги залетают в окно камеры. Карцеры, как правило, не отапливались, так что двухметровые стены, естественно, были пропитаны вековой сыростью. Сидели мы в карцере не в своей одежде, а в драном тряпье. Холод, сырость и постоянная темнота действовали угнетающе.

Три дня сидевшие в карцере голодали. Обычную тюремную пищу приносили только на четвертый день. Да и что это была за пища! Почти все политзаключенные, не сговариваясь, отказались есть суп из корюшки, поскольку его варили из протухшей рыбы.

И без того скудный рацион уменьшался в результате махинаций тюремной администрации — она занижала вес порций, скармливала заключенным тухлую салаку и т. д. При активных жалобах в тюрьму обычно вызывался прокурор, а если он не являлся, то мы объявляли голодовку. Но приезжавшее в тюрьму начальство, конечно, одобряло действия администрации. Мы это знали, но все равно не оставляли без протеста ни одну мерзость тюремщиков…

Нельзя не вспомнить, как мы праздновали в тюрьме 1 Мая. По установившейся традиции заключенные в точно назначенное время начинали все вместе петь «Интернационал». Добиться такой согласованности было довольно сложно. С одной стороны, надо было выбрать такое время, чтобы администрация не в состоянии была помешать заключенным допеть гимн до конца, а с другой — важно, чтобы запели все сразу. В этом случае администрация ничего не могла сделать.

Если надзиратели налетали на одну камеру, пение становилось еще громче в другой. Поэтому администрация чаще всего не вмешивалась и начинала сводить счеты после: все «поющие» камеры переводились на карцерный режим. Так повторялось из года в год.

Иногда наши родные, зная, что за первомайским пением последует карцер, лишение прав, пытались уговорить нас отказаться от подобных демонстраций: мол, что это вам дает, все равно тюремщики знают, что вы коммунисты, для чего вам это еще доказывать? Но рассуждения эти были неверными, подсказаны лишь заботой о близких. А нам эти демонстрации придавали силы, мы ощущали свое единство с рабочими, которые в этот день во всем мире демонстрировали свою солидарность, притом часто в условиях, не лучших, чем наши. Сознание, что ты стоишь в одних рядах с товарищами, и не только твоей родины, но и всего мира, — это великое чувство помогало нам выносить любые трудности и наказания.

Небезынтересно отметить, что даже среди уголовников находились такие, кто присоединялся к нашей демонстрации, зная, что за этим последует наказание. Надо сказать, что, за небольшим исключением, относились они к нам неплохо, особенно в тех камерах, где политические преобладали. Уголовники нередко обращались к нам за советом, обсуждали с нами не только политические, но и бытовые вопросы. Другими словами, авторитет политических благодаря их борьбе за смягчение тюремного режима был среди всех узников тюрьмы довольно высок.

Накануне освобождения

Жизнь в одиночке. — В одной камере с Паулем Кээрдо. — Аугуст Борн и другие. — Истоки их падения. — Наши ряды не дрогнули.

После месячного пребывания в карцере нас, как мы и предполагали, поместили по разным камерам в отделение одиночек. Я попал к Паулю Кээрдо, который до этого сидел один.

Жизнь в одиночке была не легче, чем в общей камере или даже «на поселении». Здесь угнетала полная оторванность от внешнего мира. Единственная возможность для обмена записками предоставлялась в бане, куда из одиночек водили раз в месяц. Кроме того, мы перестукивались по канализационной и водопроводной трубам в камере. Надзирателю никак не удавалось застукать «телеграфистов» — его шаги, хотя он и ходил в обуви на мягкой подошве, были все же слышны в камере. Кое-какую информацию, пусть обрывками, мы получали в результате такой связи о том, как изменился состав политзаключенных: кто вновь прибыл, кто вышел на волю, кого куда перевели. До тех пор пока в камере было что читать, заключенные не теряли бодрости. Когда же книжные ресурсы иссякали, настроение падало.

В условиях полной изоляции особенно важна так называемая психологическая совместимость. Когда люди живут вдвоем, не имея внешних импульсов или тем для обмена мнениями, то они до того основательно изучают друг друга, что знают мысли один другого, привычки, характерные жесты и другие детали.

К счастью, мы с Паулем Кээрдо были людьми одного склада: оба любили читать, писать, переводить. Кээрдо к тому же сочинял. Его многочисленные эссе не были литературно отшлифованы, но написаны хорошо. Обычно мы заранее знали, кто как будет проводить день, и старались не мешать друг другу. Камера была очень узкая, и двоим одновременно двигаться в ней было невозможно. Один непременно должен был сидеть, чтобы дать возможность другомз походить. Мы так и делали: один сидел, другой двигался.

Кээрдо был старше меня, с большим опытом как в политических делах, так и в обыденных, житейских, и поэтому я больше спрашивал, чем отвечал. К тому же он хорошо разбирался в технике, был неплохим психологом. Часто он делился своими литературными замыслами, рассказывал содержание своего будущего произведения. У Кээрдо был острый аналитический ум, нередко саркастический, хотя по форме его разговор был даже благодушный.

Как известно, чем больше город и дом, тем меньше люди знают своих соседей и меньше интересуются ими, тогда как обитатели маленького дома проявляют повышенный интерес к каждому шагу и слову соседа. Эта истина относится и к тюрьме: чем больше камера, тем меньше бросаются в глаза особенности отдельного заключенного, его личности. Только человек с исключительными психологическими интересами может выявить эти особенности. В одиночной же камере они сразу бросаются в глаза.

Как по-разному ведут себя заключенные, оказавшись вдвоем, свидетельствует такой факт. Среди политзаключенных находился Аугуст Борн, бывший ученик из Тарту. По характеру он был замкнутый, неразговорчивый. Я знал его по Тарту. На собраниях в Тартуском рабочем доме он выступал очень горячо, что не очень вязалось с его тихим на первый взгляд характером. В тюрьме его необщительность еще в какой-то мере усилилась. Аугуст Борн словно не находил контакта с другими политическими, даже в принципиальных вопросах. Он довольно поверхностно был знаком с марксистско-ленинской теорией и легко поддался троцкизму. Начал в духе Троцкого рассуждать о перманентной революции, выражать сомнения относительно возможности быстрого роста экономики в Советском Союзе, высказывал и другие взгляды, которых коммунисты не разделяли. В результате он все больше отделялся от других, а очутившись вдвоем с политзаключенным Аперсоном, стал совсем отшельником. Аперсон рассказывал в бане, что в течение двух недель его сосед не обменялся с ним ни единым словом. В их камере царила абсолютная тишина. Прошения о помиловании Аугуст не подавал, с тюремным режимом не мирился и в остальном вел себя, как полагается политзаключенному.

В тяжелой тюремной обстановке случалось, конечно, что с годами отдельные товарищи утрачивали способность сопротивляться и сдавались. При этом некоторые из них откровенно признавались в этом. В конце концов они подавали прошение о помиловании. За все годы таких набралось не больше десятка. Это были люди слабые духом.

Но случалось, что доселе хорошо державшийся политзаключенный вдруг изменял своим принципам, начинал высказывать непартийные взгляды, а через некоторое время заявлял, что, по его мнению, борьба, руководимая Коммунистической партией, не даст успешных результатов, поэтому он «понесет свои кости». Таким оказался Оравас. Правда, о нем и раньше ходили слухи, что он был когда-то полицейским агентом. Но на процессе он выступал солидарно с другими и в тюрьме вел себя порядочно. Поэтому подозрения улетучились. И вдруг однажды он заявил, что переменил свои взгляды, подает прошение о помиловании.


И уж совсем неожиданным был поступок одного заключенного. До ареста он находился на довольно крупных постах в нелегальной партии. И на процессе, и в тюрьме он твердо придерживался революционной линии, не выказывая никаких симптомов духовного падения. И вдруг…

Однажды вечером при перекличке заместитель начальника тюрьмы Биркан остановился неподалеку от него, тот вышел из строя и, не говоря ни слова, дал ему пощечину, его сразу отвели в карцер. Через тридцать дней его поместили в одиночку, а через некоторое время он подал прошение о помиловании…

Как потом выяснилось, не обошлось без вмешательства его близких. Они находились в каких-то родственных связях с представителями властей, через которых и действовали. Под давлением близких он решил постепенно изолироваться от политзаключенных. Его пощечина была, скорее, символической. Власти же были заинтересованы в том, чтобы поколебать единство политзаключенных, и всячески подбивали заметного в прошлом политического деятеля подать прошение.

Помню последнюю встречу с ним. Его привели в нашу камеру, чтобы он после помилования забрал свои вещи. Выходя, он, надеясь произвести эффект, произнес:

— И вы пойдете по моим стопам!

Как известно, он жестоко ошибся. За ним последовал только бывший член Государственной думы Янсон, который тоже подал прошение о помиловании.

Так буржуазии удавалось выхватить из наших рядов отдельных неустойчивых политзаключенных. Таких мы решительно исключали из партии.

Но наши ряды не дрогнули. Коммунисты стойко выдержали долгий срок. У одних он составил 14 лет, у других — еще больше. По 16 лет отсидели в тюрьме сестры Тельман. Свыше 15 лет — Иоханнес Лауристин. Всего 19 дней он был на свободе. Потом его снова арестовали и приговорили к семи годам каторги.

Большую поддержку, моральную и материальную, оказывали нам рабочие из Советского Союза. Мы знали, что на предприятиях Ленинграда, Пскова, Вологды, Великих Лук есть организации, которые шефствуют над политзаключенными Эстонии.

Эстонцы, которые жили в то время в Советской России, посылали нам и средства, и литературу.

Амнистия

Нас выпускают из тюрьмы. — Встреча с матерью и братом. — Все тот же Таллин. — Перемены на хуторе Соо. — С надеждой на Советский Союз.

Однажды вечером после переклички неожиданно открылось окошко в двери нашей камеры, и надзиратель скороговоркой прошептал, что скоро нас освободят, после чего он сразу же исчез. Поскольку этот надзиратель не принадлежал к числу живодеров, то провокации с его стороны опасаться не приходилось. Однако сразу принять это сообщение за чистую монету мы не решались. По опыту долгих лет мы привыкли ко всевозможным слухам, так что «завести» нас было не так уж легко. Слухи о предполагаемой амнистии до нас доходили. Но ей должно было предшествовать обсуждение в Государственном собрании, а на это требовалось время.

Мы с Кээрдо, услышав о предстоящем освобождении, стали строить различные предположения, в какой форме это может произойти. Шел 1938 год. Обстановка в мире была достаточно напряженная. Фашистская Германия открыто демонстрировала свои агрессивные стремления. Эстонское правительство Пятса все больше ориентировалось на Гитлера. Но, совершив в 1934 году фашистский переворот, Пятс посадил в тюрьму своих конкурентов — вапсов — агентов германских фашистов. Видимо, амнистия была связана с очередными внутриполитическими маневрами фашистских правителей Эстонии. И вот Пятс, рассуждали мы с Кээрдо, хочет выпустить вапсов на волю. А так как вапсы осуждены на основе того же параграфа 102, что и коммунисты, то Пятс вынужден автоматически распространить закон об амнистии и на нас. Было у нас и еще одно объяснение одновременной амнистии и для вапсов, и для коммунистов. В глазах Советского Союза освобождение по амнистии одних вапсов выглядело бы как антисоветская провокация.

Мы не были уверены в абсолютной точности своих предположений и старались раздобыть более подробные сведения об амнистии.[27]

Ближайшие дни показали, что тюремные власти действительно готовятся к тому, что будут амнистированы, хотя бы частично, и коммунисты.

Наконец была объявлена амнистия всем осужденным на основании параграфа 102. Таким образом, на участников восстания 1 декабря 1924 года она не распространялась, поскольку они были приговорены по другому параграфу. Не попадали под амнистию и лица, которых буржуазный суд в свое время осудил по ложному обвинению в шпионаже в пользу Советского государства. В Центральной тюрьме набралось примерно три десятка политических, не подлежащих амнистии.

Тюремная администрация заранее приводила в порядок документацию на заключенных. Кажется, возник вопрос и об одежде, поскольку та, в которой нас привели в тюрьму, за 14–15 лет пришла в негодность.

Наконец 7 мая 1938 года пришло распоряжение собрать вещи. Принадлежавшие государству сдать, одеться в свою одежду. Вся процедура освобождения прошла без инцидентов, довольно гладко. Большинство освобожденных встречали родные, о тех же, у кого их не было, позаботились активисты-рабочие, которые взяли их на свое попечение, чтоб помочь встать после тюрьмы на ноги. Меня встречал младший брат Бернард. Вместе с ним я отправился на Красную улицу, где меня со слезами радости встречала мать.

Отца я не застал в живых: он умер в 1929 году от жестокого бронхита. Старший мой брат Руут, участник восстания рабочих 1 декабря 1924 года, попал в руки белогвардейцев и был расстрелян. После него остались вдова с дочерью, которые жили в нашей семье, вдова по профессии учительница, преподавала в школе.

Итак, после почти 15 лет заключения снова на свободе! На ближайшие дни была намечена встреча вышедших из тюрьмы коммунистов с активистами рабочего движения. Еще в тюрьме, за несколько дней до освобождения, политзаключенные Центральной тюрьмы обсудили свои задачи на воле. Все были настроены по-боевому, полны решимости продолжать борьбу. Договорились, что в Таллине будет партийный центр, в который были тут же избраны Иоханнес Лауристин, Хендрик Аллик и Пээтер Петрее (Педраэ)[28], условились также, кто будет вести партийную работу в других городах и уездах.

Встреча вышедших из тюрьмы коммунистов с таллинской организацией КПЭ во главе с Д. Кузьминым состоялась на следующий день после нашего освобождения. В рабочем гимнастическом зале, за чашкой чая, мы вспоминали былое, обменивались мыслями о предстоящей борьбе. Тут же завязывались у нас новые знакомства. На этой встрече был согласован со всеми коммунистами состав партийного центра, избранного в Центральной тюрьме.

Трудно передать состояние человека, не видевшего 15 лет свободы.

После тюрьмы с ее саженными каменными стенами я все время рвался на улицу. Мне было интересно посмотреть, какие изменения произошли в Таллине за эти годы. Но город мало изменился. Все так же угнетающе выглядела Ласнамяэ, усеянная скрывавшими нищету и горе халупами. А промышленный центр Коппель жил словно в летаргическом полусне. На зеленых покосах Лиллекюла спокойно жевали жвачку коровы.

Все было как в 1922 году. Только с далекого горизонта политической жизни доносились приближавшиеся раскаты грома.

Побывал я и на хуторе Соо. В отличие от Таллина все здесь сильно изменилось. Бывший бобыльский участок превратился в настоящее поместье. Знакомый читателю по первым главам книги Кости значительно расширил свои владения, скупив землю бедняков, а также участки, принадлежавшие городу. Выросли новые строения — свидетельство того, что хозяйство пошло в гору. Кости хвастался, что все это его заслуга, плоды их с женой труда. О труде батраков и батрачек он не упоминал. Из Кости вырос типичный кулак. Один его сын окончил университет и теперь был врачом. Другой стал агрономом, но больше промышлял в торговых учреждениях Объединения аграриев (партия крупной буржуазии и кулаков) и, будучи активным кайтселийтчиком, завязывал связи с деятелями этой реакционной военизированной организации. Кости не скрывал своего настроения, он во всем поддерживал фашистский режим Пятса.

Баронское имение Соо, где когда-то мой отец арендовал мельницу, было давно разделено. Земли барона перешли в руки кулацких сыниов и дочерей, но и самому бывшему владельцу имения достался изрядный куш — сердцевина усадьбы, которая вместе с участком в два-три раза превышала размеры обычного крестьянского хутора. Из окраинных земель баронского имения небольшие участки получили и бывшие работники, но вскоре тяжелые обстоятельства заставили их отказаться от земли, поскольку выяснилось, что за нее нужно платить. Этим воспользовались кулаки, вроде Кости, и сам бывший помещик, быстро скупивший большую часть земли. Бывший хозяин имения отказался от гонки спирта, и люди, работавшие на винокуренном заводе, покинули Соо. От прежнего имения — с заводом, большими постройками — мало что осталось. Появились отдельные домики и хозяйства.


Старый квартал Таллина.
В новом квартале.
Широкой известностью пользуется в Эстонии Тартуский Дом быта. (Здесь работают 300 мастеров своего дела, оказывающих населению более 100 видов услуг.)
Новое здание гостиницы «Выру».
Мустамяэ — новый район Таллина. Здесь выросли корпуса Политехнического института.
Ткацкий цех Георгиевской фабрики.
Эти здравницы для тружеников Советской Эстонии. Межколхозный санаторий «Тервис» в Пярну.
Для тех, кто любит отдыхать в лесу. Мотель «Вийтна».

Кроме Кости, других знакомых я в Соо не встретил. На мельнице, где прошла часть моего детства, за эти годы сменилось несколько арендаторов — арендная плата была взвинчена до предела, и арендаторы прогорали один за другим. Я расспросил кое о ком из работников имения, особенно о тех, кто был активистом в борьбе за Советскую власть. Но никто ничего мне не мог рассказать. Известно было только, что Пулловер обитает где-то близ Таллина, откуда вместе с детьми ездит в город на работу.

Мать рассказала мне, что, когда я находился в тюрьме, а белые расстреляли моего брата, жить родителям было очень тяжко. Отец от горя превратился в полного инвалида, часто болела и мать. Вот тогда в один прекрасный день у них появился Пулловер со своим подростком-сыном 16–17 лет.

— Вот вам мой Юлиус, — сказал он. — Пусть живет у вас на правах родного, ходит в среднюю школу, а в свободное время будет во всем помогать вам по хозяйству, как ваши собственные сыновья.

Мои старики были глубоко тронуты такой заботой и обещали относиться к Юлиусу как к родному сыну. Юлиус оказался славным малым, он охотно помогал старикам по хозяйству, да и в школе учился хорошо.[29]

Кузнец, просвещазший меня в вопросах политики, пропал без вести. Из старых мызных работников в Соо жил лишь Кару, влача жалкое существование.

Буржуазное государство не разрешило ни одну крупную проблему, волновавшую тружеников деревни. Их жизнь стала еще тяжелее и безысходнее. И деревню поразила безработица. Бывшие мызные батраки маялись в поисках места, хотя бы на летний сезон. Кулаки платили плохо, а жизнь стала дороже. Надежды, возлагавшиеся на «демократическую» республику, не оправдались. Бедный люд в городе и деревне был разочарован и ожесточен против правительства и богатеев, жадно прислушивался к рассказам о Советском Союзе, которые передавались из уст в уста. И в сердцах бедняков загоралась надежда…

Опять на казенных харчах

35-летний призывник. — Солдат и студент. — Признание ротного фельдфебеля. — Части Красной Армии, в Эстонии. — Плоды фашистской диктатуры. — О чем спорили кулак и батрак. — Демобилизация. — Интеллигенция Тарту. — Новая встреча с Паулем Кээрдо.

Хотя по закону об амнистии политические права нам возвращены не были, но от военной повинности нас все же не освободили. Таким образом, в ближайшее время меня могли призвать в армию. 20 июня 1938 года мне исполнялось 35 лет, а с этого возраста в армию больше не призывали. Значит, весь вопрос в том, пришлют мне до этого времени повестку или не пришлют.

Повестку явиться на военную комиссию я получил 13 июня… Без долгих разговоров меня приписали к находившейся в Тарту 2-й дивизии. Таким образом, казенный хлеб мне опять был обеспечен на год.

Место моей военной службы — Тарту — устраивало меня, потому что я задумал привести накопленные в тюрьме знания в определенную систему, а для этого вновь поступить в Тартуский университет, на экономический факультет. В этом решении меня убеждал весь мой опыт, сознание, что экономика — основа всего, что экономическая наука нужна рабочему классу для борьбы с буржуазией, а после завоевания власти — для строительства социалистического общества.

За долгие годы пребывания в тюрьме я ознакомился с довольно обширной экономической литературой, проштудировал основные произведения классиков политической экономии, проработал все тома «Капитала» К. Маркса и отдельные его работы, что заложило серьезную основу для дальнейшего изучения экономической науки. Прочел я и труды классиков буржуазной политической экономии — Д. Рикардо, А. Смита, а также авторов вульгарной политэкономии и экономистов более позднего периода — представителей «австрийской школы» с Бем-Баверком во главе, труды Розы Люксембург, Р. Гильфердинга и других. Нередко я ощущал узость своего кругозора, мешавшую мне систематически изучать весь материал и критически анализировать прочитанное. Возобновляя после большого перерыва учебу, я надеялся, что при некотором напряжении сил смогу пройти курс факультета в более короткий срок, чем положено.

Но прежде надо быть принятым в университет. Следовало выяснить, нет ли для этого юридических препятствий, каковы требования к поступающим и т. д. Мне разрешили сдавать вступительные экзамены, я довольно удачно с ними справился, и это дало мне право сдавать университетские экзамены экстерном. Начиная с 1939 года я приступил к занятиям по программе университета. Таким образом, как солдат, я проходил военное обучение, а как студент, занимался экономической наукой.


Военное обучение делилось на два периода: первые три месяца — срок «молодого солдата», когда усваивались практические навыки, по своему характеру не слишком сложные, а затем — строевая подготовка. Для нее надо было иметь хорошее здоровье, а у меня его, по правде говоря, не было. Рентген показал, что у меня в легком каверны — признаки туберкулеза. Это, конечно, давало о себе знать. Если маршировку и другое я переносил довольно легко, то бег, особенно на длинные дистанции, очень меня утомлял. Вот когда я убедился, что народная поговорка — загнать человека так, чтобы он был в мыле, — не выдумка; видел я своими глазами, как под ремнями заплечного мешка идущего впереди солдата выступала белая пена.

По окончании срока «молодого солдата» меня определили в рабочую роту и назначили объездчиком военных лесов. Как потом выяснилось, начальство тем самым хотело изолировать меня подальше от молодых солдат из рабочей среды. Поскольку я был старше других новобранцев на 15–17 лет и, естественно, лучше них разбирался в политических событиях, они с интересом слушали мои разъяснения. Эти вечерние беседы в казармах не остались не замеченными начальством.

Я в целом был доволен этим назначением. Не надо было столько заниматься военной муштрой, да и начальников теперь у меня было значительно меньше. Я подчинялся фельдфебелю рабочей роты, на чьей обязанности было смотреть за лесом, а также содержать в порядке военное кладбище. Военный лес, довольно большой по территории, представлял собой главным образом кустарник, так что особенной охраны не требовал.

Став объездчиком, я получил возможность снять неподалеку от военной территории у одного бобыля комнату, где я мог заниматься. Благодаря этому я и успел в течение года сдать основную часть экзаменов.

Барометром настроений сверхсрочников был ротный фельдфебель — пьянчуга с красным носом. Однажды ночью во время своего дежурства он сказал, что хочет поговорить со мной с глазу на глаз. Он был, как всегда, под хмельком и, ухмыляясь, сказал мне, что о каждой моей отлучке из роты приказано докладывать охранной полиции. Кроме того, он сообщает, как я веду себя в казарме, с кем общаюсь, не провожу ли среди солдат антигосударственную агитацию.

О том, что за мной ведется такая слежка, я, конечно, знал и без фельдфебеля. Его признание просто поставило точки над «и», одновременно показав, как боялось начальство коммунистического влияния в армии.

Политическая обстановка в Эстонии, особенно в период советско-финского вооруженного конфликта, была очень напряженной. В те дни в роте довольно откровенно высказывались различные мнения. И хотя большинство молодых солдат не во всем разбиралось, все же они давали отпор отдельным буржуазным отпрыскам, которые выгораживали белофиннов и даже разглагольствовали о том, что отправятся им на помощь в качестве добровольцев.


Политическая атмосфера стала еще более накаленной после заключения пакта о взаимопомощи между Советским Союзом и Эстонией. Трудовой народ приветствовал этот пакт, а богачи злобствовали. По этому пакту, в Эстонии должны были разместиться части Красной Армии. В казармах было объявлено состояние «по тревоге». Солдатам приказали спать в одежде, чтобы по первому сигналу быть готовыми к военным действиям. Покидать казарму было запрещено. Но все это были лишь чисто внешние атрибуты: воевать с Красной Армией никто не хотел, даже кадровые офицеры. Не только мой «приятель» — красноносый фельдфебель, но и командир роты высказывался в том смысле, что война с Советским Союзом — это авантюра.

Однако все это не помешало им усилить надзор за мной. Когда я решил пойти на шоссе Псков — Выру — Валга, чтобы взглянуть на проходящие там части Красной Армии, тут же явились трое вооруженных винтовками солдат и, напомнив, что казарму покидать запрещено, велели мне немедленно возвращаться.

Общаясь, насколько это было возможно, с окрестными жителями, я пытался восстановить старые и наладить новые связи с выруской беднотой. Родом из Выру и окрестных мест были некоторые сидевшие со мной политзаключенные: сапожник Тируссон, плотник Тагель. Когда-то в Выру жил художник Яан Вахтра, с которым я встречался еще в в 1922 году; уроженцем Выру был известный радикальный поэт Вальтер Каавер, который впоследствии принимал активное участие в революционном рабочем движении. Пытаясь через старых знакомых завязать новые связи, я получил возможность беседовать со многими людьми.

У меня сложилось твердое впечатление, что широкие круги трудящихся разочаровались как в буржуазной демократии, так и в дешевой демагогии фашистов. Фашистская диктатура осуществляла «политику твердой руки», загнала в подполье политическую жизнь даже самой буржуазии, оставив свободу действий только самой реакционной клике. За весьма короткий срок она доказала, что жизнь для бедняка, для трудящегося человека стала еще более невыносимой.

Экономика страны деградировала. (Правда, в какой-то степени оживилась сланцевая промышленность в результате заинтересованности фашистской Германии в сланцевом масле и бензине.) Но все другие отрасли промышленности в 1938–1940 годах вследствие ослабления связей с вступившими в войну капиталистическими государствами еще больше стали сворачиваться. Давали себя знать скудость сырья, недостаток рынков.

Важные процессы происходили в деревне. Во время гражданской войны часть безземельных, малоземельных крестьян и середняков, увлеченная демагогией и посулами меньшевиков, качнулась в сторону буржуазии в надежде стать хозяином своего клочка земли. Однако в результате буржуазной земельной реформы землю получили лишь те, кто, по довольно меткому определению буржуазного идеолога Я. Тыниссона, «был в состоянии ее обрабатывать», то есть сынки и дочери зажиточных середняков, «серых» баронов, а также офицеры буржуазной армии.

Широкие круги безземельных — бобыли, батраки, мызные рабочие — если и получили клочок плохонькой земли, то попадали из одной кабалы (помещичьей) в другую (банковскую), поскольку кулацкое государство, взяв на себя обязательство выплатить прибалтийским баронам за отчужденную у них землю, в свою очередь, стало взимать эти деньги через банки с бедняков. В результате четверть крестьянских хозяйств была продана с аукциона.

Вот почему политическое настроение трудящихся и их сыновей в солдатских мундирах было отнюдь не в пользу реакционных властей. Мне вспоминается один спор, свидетелем которого мне довелось быть в то время. Спорили кулак и батрак. Хозяин, бывший сильно под хмельком, по-кулацки спесивый и наглый, не выбирая выражений, пытался «втолковать» батраку, что они, кулаки, являются их кормильцами и что все батрацкое сословие может существовать только благодаря им, кулакам. Батраки, мол, обнаглели, утратили уважение и благодарность к хозяевам, которые носятся с этим дерьмом как с писаной торбой…

— Ну-ну, хозяин, вы все-таки держитесь в рамках, — оскорбился батрак, — я так с собой говорить не позволю.

— В каких еще рамках! Все вы — коммунисты, всех вас надо засадить за решетку, — не унимался кулак.

— Нет, хозяин, я не коммунист, коммунисты хотят все поделить поровну, жены у них и то общие, мне это не по вкусу, я социалист! — оправдывался батрак.

Этот спор характерен в том отношении, что даже имевший весьма отдаленное представление о коммунистах батрак не хотел уже жить по-старому.

Кулак на миг даже онемел, когда я вмешался и сказал, что я, как коммунист, могу внести ясность в их спор. Батрак, конечно, путает, говоря о коммунистах, но он, кулак, сознательно все переворачивает с ног на голову, заявляя, будто он и ему подобные кормят остальных. Дело обстоит как раз наоборот — это батраки кормят кулаков, только они еще недостаточно сознательные и поэтому пока сносят эту несправедливость.


Дальнейшее ухудшение положения трудящихся вызвало широкое недовольство масс. Усилилось влияние Коммунистической партии, росла волна протеста против фашистской правящей клики. Мы видели это каждый день. В июньские дни 1940 года и после них в ходе избирательной кампании по выборам нового состава Государственной думы собрания, особенно в деревне, собирали полные залы народу, причем для этого не нужно было проводить какой-либо особой организационной работы. Трудовой люд искал выхода из создавшегося положения. Люди жадно слушали беседы о политической и внешней обстановке. Это был точно живительный дождь после длительной засухи.

Итак, будучи солдатом рабочей роты, я мог в какой-то мере сталкиваться с политической жизнью вне казармы, вне маленького городка Выру.

Вышедшие из тюрем коммунисты в силу своей организованности и политической зрелости, монолитности и боевой закалки превратились в тот костяк, вокруг которого стали быстро сплачиваться свежие силы.

В Тарту центральной фигурой партийной жизни в то время был Пауль Кээрдо, с которым у меня был тесный контакт. Конечно, подпольные собрания у Кээрдо нельзя было проводить, для этого он был слишком известен, а его квартира постоянно находилась под наблюдением полиции. Обычно встречи происходили в окрестностях Тарту или же у какого-нибудь человека, находившегося вне подозрений. Так, неоднократно предоставляли возможности для сходок преподаватель университета Э. Кесккюла-Ээритс (она и сейчас проживает в Тарту), Эрхард Лепик и ряд других тартуских товарищей.

Поддержанию моих связей с Паулем Кээрдо мешало то обстоятельство, что для выезда из Выру я каждый раз должен был получать официальное разрешение начальства. В результате выруские шпики легко могли предупреждать своих тартуских «собратьев» о моем прибытии в Тарту. Это, безусловно, затрудняло мои контакты с тартускими товарищами, особенно участие в собраниях, Я рвался к активному делу, но положение солдата сковывало меня. Мне полагалось служить год, но в связи с обострением внешнеполитической обстановки этот срок продлили еще на полгода. Так что я сбросил солдатский мундир лишь 1 января 1940 года.

Все экзамены в университете я к тому времени сдал, но остались практические работы. Чтобы их выполнить, надо было хотя бы полгода поучиться на стационаре. И вот с 1 января 1940 года я студент очного отделения университета. Живу в Тарту. Теперь у меня больше возможности ближе изучить жизнь, настроение местной интеллигенции. К этому времени относятся запомнившиеся мне интересные встречи.

В поисках домашних обедов (я страдал гастритом) по газетному объявлению я попал в квартиру разведенной жены епископа Рахамяги. Она сдавала комнаты вместе с диетическим питанием. Тартуские мещане считали эту женщину «тронутой», ибо, по понятиям среднего обывателя, ее деятельность отнюдь не отвечала ее положению как бывшей супруги епископа. (Она считала своим долгом претворять в жизнь учение Льва Толстого о помощи ближнему.)

Познакомившись с жильцами, которые, как и я, у нее столовались, я вскоре выяснил, что, по-видимому, являюсь среди них единственным, кто платит за пансион. Хозяйка квартиры часов с пяти утра уже была на ногах. Сама колола дрова, топила печи, готовила пищу, убирала комнаты — и все это бескорыстно, гонимая идеей «служить людям». Во время наших с ней разговоров она выражала глубокое разочарование в эстонской церкви, в институте брака и во всем буржуазном строе.[30]

Через месяц я съехал с квартиры, поскольку не мог выносить больше ее обитателей. Это была удивительная коллекция. Жила там бывшая актриса, которая, по ее словам, в молодые годы играла у Станиславского. Ко времени нашего с ней знакомства все мечты юности были уже позади, и она превратилась в настоящего человеконенавистника, предпочитая общество собак, которым отдавала все свои заботы. Другим жильцом госпожи Рахамяги был какой-то индийский факир, но родом из Тарту. Все дни он проводил в испытании на легковерных пациентах индийских «лечебных секретов». Под стать им были и другие жильцы.


С переездом в Тарту я познакомился с легальными рабочими организациями. Среди университетской интеллигенции были сильные, грамотные марксисты-ленинцы. К ним можно было отнести X. Хабермана, молодого растущего товарища — Иллисона, организатора рабоче-просветительного общества, уже упоминаемую мною Э. Кесккюла — преподавательницу испанского языка.

Из среды рабочего класса я познакомился в это время с супружеской четой Освальдом и Вандой Ире. Освальд был профсоюзным деятелем. Он подробно рассказал мне о тартуском профсоюзном движении того периода и об его руководителях и кадрах. Ванда Ире, активная, инициативная женщина, по своим воззрениям и политическим убеждениям стояла очень близко к Коммунистической партии. В этой семье я провел не один вечер. Мы много беседовали о прошлом, о современной политической ситуации в Эстонии, о наших задачах на будущее. Ближе всех я был к товарищу Кээрдо, он руководил деятельностью революционеров, которые объединялись вокруг Тартуского культурно-просветительного противоалкогольного общества. В этом обществе работали коммунисты И. Круус, Э. Лепик, В. Теллинг, О. Сепре, X. Хаберман, М. Кангро-Лепик, Л. Иллисон, М. Лаоссон, А. Уйбо.

П. Кээрдо держал меня в курсе всех партийных дел, давал мне задания, советовал, с кем вести партийно-политическую работу, кого привлечь в партию из наиболее подготовленных людей.

В июне 1940 года я наконец окончил высшее учебное заведение. Не скажу, чтоб меня удовлетворял объем и содержание полученных знаний. Уже после восстановления Советской власти в Эстонии я неоднократно изъявлял желание вернуться к систематической учебе, но неотложные дела вынуждали подождать более спокойных времен. Однако более спокойного времени так и не наступило, и в дальнейшем степень кандидата наук, а затем доктора наук мне пришлось «отработать» без отрыва от производства…

От П. Кээрдо я знал, что состоявшаяся в апреле 1940 года конференция Коммунистической партии Эстонии, делегатом которой он был, в качестве основного лозунга выдвинула свержение фашистской диктатуры и решила всю деятельность партии направить на реализацию этого лозунга.

На очередь дня партия поставила вопрос о восстановлении Советской власти, о чем мечтали трудящиеся Эстонии.

Загрузка...