БЫТОПИСАТЕЛЬ И СОБИРАТЕЛЬ ЖИВОГО СЛОВА



Перед вами уникальная книга — о быте и языке людей самых различных профессий старой Москвы — цирюльников и парикмахеров, извозчиков и портных, сапожников и трактирных половых, банщиков и ресторанных официантов, «ловцов пернатых» и гробовщиков. Большинство этих занятий осталось в прошлом целиком, другие вместе с изменением социальных условий, вещного окружения и технического вооружения настолько переменили свои формы и облик, что тоже могут считаться в своем прежнем виде исчезнувшими.

Автора интересует все: внешний вид его героев, их одежда, их жилье, еда, условия их труда, сам процесс работы, заработок, образ мышления. И главное — их живая речь.

Каждая городская профессия обладала своей терминологией, вырабатывала свой «язык» — присказки, выкрики, прибаутки, острословицы, рекламировавшие товар, рисующие производственный процесс, метко характеризующие и покупателей, клиентов, и самих работников. Этот летучий словесный материал, содержащий в себе огромные речевые богатства, оказался в специальной научной литературе зафиксированным гораздо меньше, чем, например, язык территориальных («крестьянских») диалектов. Поэтому значение записей Е. П. Иванова, первые из которых были сделаны в начале нашего века, исключительно велико. Их ценность отмечал крупнейший знаток славянского фольклора П. Г. Богатырев. В 1934 г. для издательства «Academia» предисловие к книге написал В. В. Виноградов, как явствует из его писем к Н. М. Виноградовой-Малышевой (архив АН СССР). По нескольким сохранившимся фрагментам можно видеть, что ученый высоко оценил очерки Е. Иванова, считая, что они «содержат ценный этнографический, фольклорный и языковой материал. Появление этих очерков в печати крайне желательно, — писал В. В. Виноградов. — Для исследователя и любителя русской народной профессиональной речи, для фольклориста, изучающего словесное творчество представителей разных цехов и профессий, работа Е. П. Иванова дает много нового <…> Словарь к записям Е. П. Иванова содержит в себе лексику, характерную для массового языка города, для языка профессий, и объяснение непонятных читателю областных слов и специальных терминов. Огромное большинство и выражений профессиональных и просторечных вводится в научный оборот впервые — они не зарегистрированы ни в „Толковом словаре живого великорусского языка“ В. И. Даля, ни в имеющихся в наличии выпусках Словаря русского языка Академии наук СССР, ни в известной книге „Русская мысль и речь“ М. И. Михельсона».

Кем же был автор этой книги, и каким нам сейчас видится его портрет на фоне того времени, в которое он жил?

1

Евгений Платонович Иванов (1884–1967) родился в Нижнем Новгороде. Его дед был крепостным графа Шереметева, отец начал с мальчиков в одной из винных контор, потом стал писцом и самоучкой выбился в нотариусы, открыв собственную контору. Мать Е. П. Иванова, урожденная Суслова, была двоюродной сестрой А. П. Сусловой, чье имя связано с Ф. М. Достоевским и В. В. Розановым, и Н. П. Сусловой — первой русской женщины-врача. А. П. Суслова была дружна с племянником, переписывалась с ним до конца своей жизни и, по собственному его признанию, оказала на него большое влияние. «Она давала направление моему робкому перу, — писал позже в автобиографии Е. Иванов, — бранила за неудачи, и я очень считался с ее мнением».[1] Семья была литературная: когда Е. Иванов впоследствии стал издавать театральный журнал, там с рецензиями и заметками о музыке, истории театра выступала его мать, а с сатирическими стихотворениями и эпиграммами — отец. Еще в бытность в Нижнем Новгороде отец прославился едкими памфлетами на тамошнего губернатора Н. М. Баранова.

Первые рассказы Е. Иванова появились в нижегородских газетах. В родном городе в 1905 г. увидел свет и первый его сборник-брошюрка из трех рассказов: «Лесная сказка», «Остап Кирчага», «Сон счастья». По первому из них фирма Патэ выпустила в 1913 г. фильм «Невеста пламени». Несмотря на то что в эти годы Е. Иванов печатает несколько пьес и даже с успехом ставит в 1909–1910 гг. две из них («Золото» и «Сны») на подмостках местного городского театра, он еще не отдается литературному труду целиком. После окончания гимназии в течение восьми лет служил в нотариальной конторе отца, потом работал самостоятельно и даже получил за оказанные персидским торговцам услуги орден «Льва и Солнца».[2]

В 1910 г. семья переехала в Москву (где отец, П. П. Иванов, открыл свою нотариальную контору на Воскресенской площади). С этого времени Е. Иванов становится профессиональным литератором — печатается в газетах и журналах «Театрал», «Сцена и арена», «Новости сезона», в провинциальных изданиях. Его пьеса «У клетки львов» (1914), написанная, по отзывам критики, «в ярких, смелых и кошмарно-тяжелых тонах», пользовалась успехом на московской и провинциальной сцене, а драма «Человечики», шедшая в театре П. П. Струйского, заняла заметное место среди новинок сезона 1914–1915 гг., — о ней говорили не иначе, как о «нашумевшей» и «сделавшей фурор».[3]

Эпиграммы на входившего в моду драматурга печатались в одной подборке с эпиграммами на В. Брюсова, Л. Андреева, Ф. Сологуба.[4] В выпущенном в начале первой мировой войны лубке портрет-медальон Е. Иванова был в компании с изображениями Е. В. Гельцер, Ф. А. Корша, Л. В. Собинова, М. П. Арцыбашева, Скитальца, Власа Дорошевича.[5]

В 1913–1914 гг. Е. Иванов издавал журнал «Театр в карикатурах». Задумав его сначала как целиком юмористический, редактор-издатель уже в первых номерах переориентировался. В программной статье он писал: «Довольно кривляний, довольно условностей, довольно режиссерских трюков и искусственных головных ухищрений. Время этого дурмана прошло, мы снова на пороге обновления. А источники его — в образцах и традициях нашего реального театра».[6] Серьезного издания из журнала не вышло; однако он подробно давал театральную хронику, был богато фотоиллюстрирован, в нем сотрудничали талантливые художники-карикатуристы Челли (В. К. Васильев), Мак (П. И. Иванов), Алякри (П. А. Алякринский). Сам редактор вел еженедельное театральное обозрение-фельетон «Около кулис и сцены», писал рецензии на все драматические, оперные и балетные премьеры, делал отчеты о вернисажах (в частности, о выставке Гончаровой), писал заметки о спорте, отзывы на поэтические сборники, юмористические шутки на театральные темы («Как сделаться драматургом», «Как появился первый антрепренер»). В журнале был и литературный материал — в частности, в нем впервые опубликованы рассказ А. И. Куприна «Люция»[7] и стихотворение В. В. Маяковского «Скрипка и немножко нервно».

Предвоенная Москва жила бурной, лихорадочной жизнью. «Эти улицы с огненными вывесками кинематографов, — писал современник, — с криками продавцов увеселительных программ, с этой куда-то стремящейся, суетливо чего-то ищущей толпой веселых женщин, эти кабаре с танцующими „красными дьяволами и дьяволицами“, с танцами апашей, с маскарадами, с оголенными Ледами и „ассирийскими юношами“, голые ноги которых выкрашены в голубой цвет»,[8] вечера с новомодным танцем танго, «феерические» эстрадные представления, лотереи, конкурсы, грандиозные балы в редакциях газет и театральных журналов… В эту жизнь с головою погрузился молодой драматург и театральный журналист-издатель. Он постоянный посетитель всех премьер оперы, кордебалета, оперетты, кружков любителей, завсегдатай варьете, ночной актерской чайной, охотничьего и немецкого клубов; об открытии каждого нового кабаре пишет заметки в своем журнале. Он непременный участник литературно-артистических собраний «Лау-ди-тау» и «Зеленой лампы» — «интимного кабаре литераторов, художников и артистов». О стиле и тоне этого кафе можно судить по тексту сохранившегося в архиве Е. Иванова печатного приглашения; «В субботу 15-го сего февраля 1914-го года в 11 ч. вечера в ресторане „Петергоф“ (Моховая, против Манежа) впервые зажжется „Зеленая лампа“. „Зеленая лампа“ надеется видеть Ваше лицо, г. Е. Иванов, в ее лучах. Писатели и деятели рампы покорнейше вас просят, лорд, прийти на огонек „Зеленой лампы“ и поддержать вступительный аккорд. Мы обещаем Вам всю ласковость уюта, улыбки женские и блеск острот, и флирт; Вы не заметите, как промелькнут минуты, Вы не заметите, как опьянит вас спирт» (ЦГАЛИ).

Человек бьющей через край энергии и феноменальной общительности, Е. Иванов постоянно затевал разнообразные коллективные литературные или, скорее, литературно-собирательские мероприятия. В 1912 г. он начинает сатирический рукописный журнал «Сопли. Орган независимой мысли»; не успев приступить к изданию театрального журнала, он уже дает в нем объявление, что при редакции «организуется оригинальный юмористическо-театральный музей, состоящие из автографов, шаржей, набросков и различных предметов, имеющих какое-либо отношение к театру».[9] В это же время он затеял коллективную рукописную сатирическую «Родословную книгу славного и благочестивого рода бояр, а впоследствии дворян русских Блайожиных», состоявшую из рисованных шаржированных портретов, а также биографий, проектов, стихов в прутковском духе и прочего творчества представителей славной фамилии[10] (все листы хранятся у З. А. Милютиной).

В 1914–1917 гг. он собирал альбом автографов писателей, художников, артистов. Сохранились стихи, экспромты, изречения, шутки Н. Асеева, Н. Архипова, А. Балашовой, Н. Васильева, Д. Гутмана, Е. Гельцер, А. Грина, Р. Менделевича, Д. Ратгауза, В. Тодди, А. Рославлева и других. Тогда же он устраивает писание коллективного «романа с готовыми иллюстрациями» «Вечное», главы которого, сменяясь, почти два года писали литераторы, поэты, писатели П. Алексеев, Д. Бурлюк, Н. Вержбицкий, Е. Вашков, А. Грин, А. Каменский, Н. А. Соколов, А. Пазухин, В. Сысоев, Е. Хохлов, грузинский поэт И. Мчедлишвили, художники П. Алякринский, B. Внуков, Л. Мелик-Пашаев, артисты А. Бартенева, Н. Комаров, М. Марева, японская артистка Шико-Ятто, режиссер C. Корсиков-Андреев, балерина Софи Пти, артистка оперетты Е. Иваницкая, редактор журнала «Шут» В. Языкова, клоун Бом (Карл Штейн), артист эстрады Н. Смирнов-Сокольский и другие. Этот роман, пародирующий шаблоны бульварной литературы, любопытен не только текстом, но и своими своеобразными «иллюстрациями». В этом качестве выступали не только рисунки, фотографии или вырезки из журналов и газет. В альбом с текстом романа наклеивались трамвайные билеты, бутылочные этикетки, рецепты, сигнатуры, кредитки, монеты, магазинные чеки, рыболовные крючки, сургучные печати, пуговицы, булавки, лоскуты тканей и куски овчины, шпильки, крыло летучей мыши, куски сетей, кружев, ключи, кадры кинопленки, елочные украшена, стоптанные подошвы, лотерейные билеты, марки, карандаши, перья и шляпные перья, граммофонные пластинки, бальные перчатки и парики. Эта шуточная и, очевидно, самая пестрая коллекция из всех, собранных Е. Ивановым, этот своеобразный поп-арт из предметов, не попавших ни в какие музеи, неожиданно — именно из-за своей случайной неотобранности — дает некое добавочное представление о вещно-бытовой стороне жизни эпохи.

Бурный артистический темперамент постоянно бросал Е. Иванова все в новые виды деятельности. Он пишет киносценарий исторической хроники и сам снимается в ней в ролях графа Орлова, боярина Морозова, графа Шувалова,[11] едет в турне по провинции, сочиняет эстрадные обозрения и сам участвует в них. «Всехсвятский Серебряный бор, — гласила афиша летнего сезона 1916 г. — Грандиозный концерт-кабаре под управлением и при участии в качестве конферансье писателя Евгения Иванова. В концерте выступят любимец публики Смирнов-Сокольский с новым злободневным репертуаром, негритянские танцоры Зум-Зум и Дум-Дум (С. Смирнов и И. Посельский). Русская народная песня „Вдоль да по речке, речке по Казанке…“ Инсценировка Евгения Иванова».

Уже после революции, в 1918 г., Е. Иванов организовал при кафе Всероссийского профсоюза артистов сцены и арены ежедневные артистические представления «Балаганчик искусств», сам был их режиссером и вел конферанс. «По вечерам у нас собирается большинство артистической и литературной Москвы, — вспоминал он в 1932 г. — Мест не хватает… Выступают все — кто может и хочет. Циркачи смешиваются с поэтами, эстрада — с артистами государственных театров. Первая в Москве необычная по пестроте и неожиданности программа». И конечно же организатор собраний кладет «на стол альбом… В результате — коллекция автографов и экспромтов». Альбом сохранился; в нем — фотографии, афиши, программы, рисунки карандашом, пером, акварелью, стихи, записи, шутки П. Алякринского, Арго, Я. Вадикова, М. Гаркави, Ю. Горина, Л. Дризо, В. Лазаренко, В. Мейерхольда, Ю. Наумова, Н. Павлович, С. Садовникова, П. Садовского-младшего, Н. Смирнова-Сокольского. Е. Иванову в этом альбоме посвящены десятки стихотворений, шуток, экспромтов. Поэт Р. Менделевич писал: «Этнограф с детства кропотливый, Сбиратель острых он словец, Актерам преданный отец, Поэтам — братец суетливый. Среди случайностей, подвохов Из всех нас сделал скоморохов». «Кто не знает Иванова? — вопрошает другой экспромтер. — Иванова знает целый свет!»

Е. Иванова действительно знала «вся Москва», и он знал всех. Он приятельствовал с многими артистами театра, эстрады, цирка, кафешантана, десятками журналистов, писателей. Он был знаком или дружен с Леонидом Андреевым, A. М. Горьким, А. С. Грином, В. А. Гиляровским, В. Л. Дуровым, А. И. Куприным, В. Г. Лидиным, Максом Линдером, B. В. Маяковским, А. М. Пазухиным, М. Е. Пятницким, И. Л. Толстым, А. И. Южиным-Сумбатовым, Г. Б. Якуловым. Некоторое представление о широте его знакомств, в частности с окружением Маяковского, дает сохранившийся текст воспоминаний о поэте, с которыми он выступал в ноябре 1934 г. на вечере «смычки с рабочими метро». Вот их оглавление: «Мое знакомство с Владимиром Маяковским. Давид Бурлюк. Появление левых течений в искусстве. Среда, окружавшая Маяковского. В. В. Каменский. М. Ф. Ларионов, инцидент М. Ф. Ларионова с артистом Малого театра Н. О. Васильевым. Портрет Васильева, написанный Маяковским <…> Роль Давида Бурлюка в направлении Владимира Маяковского на путь поэзии. Моя поездка с В. Маяковским и Д. Бурлюком в Петроград. Маяковский на эстраде „Бродячей собаки“. Закрытие „Бродячей собаки“. „Политические соображения“ относительно смокинга. „Лау-ди-Тау“. Н. Вержбицкий, Е. Хохлов и В. Тодди. „Дядя Пуд“. „Тухлое яйцо — натощак“. „Зеленая лампа“, „Бой быков в Испании“. Оригинальная встреча В. Маяковского с корнетом Савиным. Случай в Комаровке. Маяковский и Григорий Шуляк. Курьезный инцидент с романистом А. М. Пазухиным и история одной карикатуры. Автошарж Маяковского. Три портрета. Лубок русско-германской войны. Маяковский в лазаретах для раненых солдат, Маяковский — редактор стихотворений „экзекутора казенной палаты“ Афанасия Павловича Шевлякова. <…> Кафе поэтов в Дегтярном переулке. „Подполье друзей театра“. Кафе-столовая „Сцена и арена“. Маяковский о фольклоре». Сохранилось четыре портрета Е. Иванова 1914–1915 гг. работы Маяковского, три из них — шаржированные.[12]

2

Е. П. Иванов начинал писать в сложное время — время бурного развития в русской литературе многоразличных течений и направлений — от реалистов-«знаньевцев» до символистов и футуристов. Как писал в одном из своих сатирических стихотворений П. П. Иванов, «плодятся искусства // Различных сортов: // То слово без чувства, // То чувство без слов, // То танец под слово, // То роспись лица… Все вычурно, ново, // Пестро без конца».[13]

Не обладая внутренней творческой самостоятельностью, Е. Иванов испытывает самые разнородные, порой противоположные влияния.

Он хорошо знает быт, имеет тягу к детальному его изображению. Где-то совсем рядом уже лежит натурализм, который сильно чувствуется в некоторых рассказах молодого литератора. Так, подробно описывается, как на бойне «люди в фартуках бросаются на бьющееся в конвульсиях полуживое существо и, не дожидаясь конца, сдирают упругую кожу» («Человек-победитель»), или рассказывается, как некий господин, умеющий «во всей природе для себя гастрономию найти», ест живых раков, пьет «горячую кровь от только что зарезанного теленка» («Злое чрево»), или изображается разрезанное трамваем тело («Ноги»).

И одновременно он отдает дань совершенно противоположной манере — пишет «эскизы», «силуэты» с ослабленным сюжетом, переполненные авторскими медитациями в сентиментально-возвышенных тонах с претензиями на решение мировых проблем: «Зачем ты, природа, так шутишь над человеком? Зачем ты даешь ему сознание, разум и волю, зачем, открыв прекрасное, так быстро отнимаешь дары свои? Зачем так туманны наши дни? Зачем?» («В тумане дней»), «Светлая, лучезарная природа, хранящая вдохновение пестрой жизни!.. Скажи мне о человеке, в формы которого облечен мой дух и сознание. Чем выше он животного, хищного, дерзкого и требующего крови? Где корона его — царя, самозванно венчавшегося? Где высокие принципы его культурной души? Где сам человек, невидимый в пестрой, говорливой людской толпе?» («Кусочек мяса»). Это тот самый стиль, который характеризовал бойкий критик-современник: «Под маской утонченности чувствуется нежная лирическая печаль и красивая тоска поэта-мыслителя».[14] Как изысканно писал рецензент первого сборника рассказов Е. Иванова, в них «нежной очаровательной грустью благодарного идеализма заворожена жизнь».[15]

Приехавший из провинции литератор отдает дань закатному эпигонству тематики и стилистики, как новация явленной за полтора десятилетия перед тем в стихах В. Брюсова: «Как сон, разлит смертельный аромат <…> Цветы дрожат, сильнее дышат травы, чарует все, все выдыхает яд; <…> Мы будем наслаждаться, играть, блуждать в венках из орхидей…» В рассказах Е. Иванова изображаются альковы «с ярко кровавыми, дурманящими, пьянящими розами» («Курортный рассказ»), описываются «пышные гостиные, где курился душистый дурманящий опиум гашгоне, загадочные травы мудрецов сладострастного востока и жила маленькая стройная фея наслаждений». В этих гостиных собирались люди, которые «свободно верили, любили, чувствовали и искали друг друга». Но когда на пиру их «обносили игристым, пенящимся и безумствующим вином, то в одном из резных бокалов пряталась капля яда… Смерть от него была прекрасной, сказочной и убаюкивающей сердце» («В тумане дней»). Не остался чужд Е. Иванов модным «вопросам пола» — на его сборник «Так вот она, любовь. Эскизы жизни, кошмары любви и силуэты безумства» (М., 1916) Комитетом по делам печати был наложен арест.

С самых первых шагов молодого литератора была ощутима его тяга к необычному — сюжетам, положениям, героям. В одном рассказе повествуется о молодом человеке, выкрадывающем из склепа кости девушки, жившей за сто лет до него, и помещающем ее руку в стеклянный футляр на своем письменном столе («Мы оба здесь»); в другом — рассказчик узнает, что его любовница, негритянка-акробатка, в детстве была каннибалкой, и видит, что она с удовольствием об этом вспоминает («Людоедка»); есть рассказ о сиамских близнецах-девушках и соблазнении одной из них («Жанетта и Розалия»).

Среди этих рассказов нередки произведения далеко не безупречного литературного вкуса, художественный уровень большинства из них очень невысок. Это именно «наброски», «картинки жизни», как обычно обозначал их автор, «зарисовки» — результат наблюдательности и богатого жизненного опыта, общения с людьми самых разных сословий и профессий.

Пьесы Е. Иванова, как и рассказы, отразили пеструю картину самых разнородных литературных влияний. Среди них находим прежде всего «бытовые» драмы. Во второй его пьесе («Золото») изображены, по словам рецензента, «бедняки, вечно бьющиеся в тисках нужды».[16] В пьесе «Человечики» критика усматривала сходство с драматургией Чехова — изображении «обыденной и серой жизни». Как явствует из предисловия автора к этой пьесе, сам он претендовал на изображение в ней социального процесса: «80-е годы прошлого столетия. Дворянство перезакладывает свои родовые имения, доживает последние былые рубли былых состояний <…> На смену барину-помещику идет его бывший крепостной, случайно разбогатевший выходец из крестьянской среды — жуликоватый кулак. Он делается арендатором барских земель, скупает на сруб леса <…> Но и ему идет смена — тип кулака, стоящего на пороге торговой гильдии, на пороге от деревенской эксплуатации к систематически организованному по ростовщическому принципу городскому лабазу».[17]

В бытовом ключе написаны пьесы «Первый снег. Картинки мобилизации» (1905), «Вальс» (1909). В драме «Сны» (1910) бытовой материал заключен в рамку сюжета со спасением падшей, отказом героя ради нее от любимой женщины, целованием рук спасшему, самоубийством спасенной в конце и обрыванием струн на скрипке в финальной сцене; «Трясина» (1910) — мелодраматическая пьеса с выспренной фразеологией, пощечинами, отравлением, чахоточным мужем и его женой, становящейся публичной женщиной, и — под занавес — самоубийством из револьвера, присланного бывшим возлюбленным.

Когда было провозглашено, что «быт умер» и сцену заполонили драмы, изображающие «жизнь человека» вообще, в аллегорических сюжетах, и в них явились обобщенно-символические фигуры, воплощающие отвлеченные идеи, молодой драматург живо откликнулся на призыв моды, написав «Дневник смерти. Феерическое представление» (другое название — «Белая дева. Власть смерти», 1908–1914). В этом представлении действие разворачивается в средневековой башне, в хижине Старухи-Войны, в Храме Вечности, Пропасти Прошлого, а среди действующих лиц — Неизвестность, Жизнь, Тайна Рождения Человечества, Единая, Общая Душа Человечества и т. п., которые вещают выспренно-торжественным языком. А вот как описывал Е. Иванов предполагаемую постановку другой своей пьесы — «Вечное» (была запрещена цензурой военного времени): «При полном мраке поднимается занавес и обнажает черную глубокую нишу в форме треугольника, однообразного и равного по сторонам (треугольник — древнеегипетский символ вечности). К громадному камню вечности крепкими цепями прикована сильная, мускулистая фигура человека. На стене ниши — громадный маятник времени».[18]

Впоследствии сам автор достаточно сурово отнесся к драматическим опытам своей молодости. В его архиве сохранилась такая относящаяся к ним запись, сделанная в 30-е гг.: «В этой папке собраны произведения, не заслуживающие ни печати, ни оглашения, ни просто прочтения». И другая: «В этот каталог внесены мои первые пьесы, которые я считаю совершенно непригодными для постановки».

3

Уже в ранних рассказах и пьесах Е. П. Иванова сквозь все наслоения модных тем и манер явственно видна та особенность автора, которая сыграла решающую роль в его жизни, — пристальное внимание к быту, жизни людей самых разных профессий и профессиональной обстановке. В его первых пьесах действуют шорники, купцы, лакей кавказского ресторана, кучер, уличный сторож, артельщик, игрок на бегах, лоцман, прачка, «учитель шансонетного искусства», охотники, псари, сапожник, агроном, горничная, наемные плакальщицы, доктор, «приятель богатых купчих», дирижер ресторанного хора, сапожный подмастерье, художник, укротительница зверей, городовой, клоун и т. д. В ремарках даются подробные описания места действия, разрастающиеся до размеров прозаического очерка «из быта»: «Жилье сапожника. Подвал со сводом, разделенный тонкой, не доходящей доверху, переборкой <…> Инструменты, колодки. На правой свободной треножке доска для резки кожи, на ней нож, тут же опорки. Разбросана починочная обувь. Торчит огромный кнут-шпандырь в несколько разветвлений. Мальчик, зажав правой рукой кусок кожи с варом, решительно проводит дратву» («Вальс», 1909). «Мастерская в подвале шорника Шустера. Стучат маленькие молоточки, шумят и дребезжат машины, жужжат колеса <…> Воздух в мастерской удушлив, тяжел» («Золото»). Последняя подробность — явно не драматического, а прозаического типа. В самой же прозе Е. Иванова бытовой колорит еще гуще. В его рассказах описываются полицейский участок («Лишняя жизнь»), госпиталь, анатомический театр («Из записок брата милосердия»), вагон («Ночь в вагоне»), номер ташкентской гостиницы («Привидение»), часовня для мертвых тел («У входа в ад»). В некоторых из этих рассказов Е. Иванова легко узнается тот материал, который вошел в книгу о быте и слове старой Москвы.

В драмах и рассказах Е. Иванова герои из простого народа говорят вполне традиционным и даже шаблонным языком, выработавшимся в сценках Н. Лейкина, И. Мясницкого и их многочисленных подражателей еще в 1870—80-е гг.: «А што как насчет тово… энтово…», «Одно што рази, хушь вы и господа…». Единственное, что обнаруживает в авторе будущего знатока живого слова, это изображение того речевого явления, которое займет позже столь существенное место в его главной книге, — употребление «ученых» слов представителями полуграмотной, как правило, мещанской среды. Вот как, например, говорит артельщик из пьесы «Первый снег. Картинки мобилизации» (1905): «Я, значит, храня свою анбицию и тридцатилетнее интересное положение при заводе… Жизнь дело обчественное и направление особое имеет». Или другой герой, уже из прозы, из рассказа «Обходительный господин»: «Состояли мы три года по направлению лошадиного и конюшенного порядка при господине губернаторе. Персона и человек агромадные-с» (см. разд. 7).

Может показаться странным, что такой превосходный знаток быта и речи, уже давно изучающий их специально, продолжал писать рассказы и пьесы, следуя беллетристическим шаблонам. Однако это явление не столь редкое в литературе. В качестве близкого по времени примера можно вспомнить литератора В. О. Михневича (1841–1899). В 70—80-е гг. он писал очень посредственные юмористические сценки в лейкинском духе, составившие несколько сборников, и одновременно основательно и серьезно занимался историей быта. К 90-м гг. он целиком перешел на очерково-научные жанры, создав такие известные в свое время труды, как «Исторические этюды русской жизни», «Пляски на Руси в хороводе, на балу и в балете», «Черты быта и нравов XVIII столетия», работу по истории карточной игры в России и многие другие. Путь, похожий на этот, проделал и Е. Иванов.

4

Неожиданно для многих, уже получивши некоторую известность драматурга и журнально-театрального деятеля и уже выйдя из студенческого возраста, Е. Иванов поступил в 1915 г. в Московский археологический институт. Для него самого это, однако, не было такой уж неожиданностью. Интерес к этнографии, русской старине возник у него давно. «Самой большой моей страстью в жизни являлось увлечение литературной работой, — писал он впоследствии. — Лет 17-ти появилась у меня новая страсть — к изучению предметов русского народного искусства, которая захватила меня, пожалуй, не менее, чем первая, и которая до настоящего времени не покидает меня». Именно тогда он бывал у известного нижегородского любителя и знатока старины присяжного поверенного И. X. Исаковича, собиравшего мебель всех эпох, миниатюры, фарфор, серебро, оружие и многое другое. Возможно, что и это увлечение Е. Иванова не обошлось без влияния А. П. Сусловой, квартиру которой он посещал с детства. Обстановка этой квартиры, вспоминал он, «была миниатюрной коллекцией этнографа, успевшего побывать всюду. Японское искусство, Древний Китай, фотографии арабов, турок, сирийцев, ткани и костюмы различных народов, сухие аравийские розы, фонарь из Италии, ковер-гобелен из старого Парижа…».[19]

Е. Иванов становится страстным коллекционером. Он собирает иконы, лубок, рукописные и старопечатные книги, геммы, старое кружево, шитье, сарафаны, кокошники, кики, платки, предметы старинного быта. Желание пополнить и систематизировать свои знания и привело его в археологический институт, который он окончил с отличными оценками по всем предметам; среди них, в частности, были история русского языка, палеография, греческая эпиграфика, этнография, археология, нумизматика, музееведение, русская историография. В отзыве, данном ректором института профессором А. И. Успенским, говорилось: «Окончивший курс Московского археологического института с званием ученого археолога Евгений Платонович Иванов, давно занимавшийся изучением древнерусского искусства и быта и собиранием памятников отечественных древностей, при окончании курса и институте представил диссертацию на тему: „Влияние иностранных художников и архитекторов на русское искусство по второй половине XVII века“, свидетельствующую о солидной научной подготовке автора и уменье его обращаться с собранными материалами. В сочинении подробно излагаются условия, благоприятствовавшие деятельности в России во второй половине XVII века иностранных художников и архитекторов, обстоятельно рисуется положение их в Москве, обучение ими русских учеников и обследуются памятники архитектуры и живописи того времени, на которых отразилось иностранное влияние, — помимо обширного литературного и архивного материала в распоряжении Е. П. Иванова было множество древнерусских памятников живописи и архитектуры». За это сочинение выпускник был награжден золотой медалью. Именно в стенах этого института Е. Иванов воспринял то совершенно определенное, идущее еще от Н. С. Тихонравова несентиментальное, трезвое, «реальное понимание русской старины».[20]

Замечательный знаток предметов старины, начиная с 20-х и до 50-х гг. Е. Иванов работал государственным экспертом по коврам и антикварным предметам, шефом аукционов предметов искусств в Помголе (помощь голодающим Поволжья), экспертом в комиссии А. М. Горького, председателем совета научных экспертов и художников-реставраторов, экспертом по древним и декоративным тканям и коврам отдела товароэкспертиз Всесоюзной торговой палаты.

В 20-х — 40-х гг. Е. Иванов опубликовал несколько работ — о скоморохах, о ковровом производстве, народных музыкальных инструментах, русских пряниках, русской народной вышивке и кружеве, о русском костюме. В 1937 г. Изогизом была выпущена его книга-альбом «Русский лубок». В издательстве «Искусство» во время войны были утрачены рукописи книг «Русский народный орнамент» и «Орнаменты народов СССР». Среди бумаг Е. Иванова сохранились материалы для «Скоморошьего сборника» (около 40 авт. л.).

В 1924 г. судьба снова свела Е. Иванова с театром. Вот как он сам писал об этом: «Постоянные поездки с целью изучения древностей натолкнули меня на мысль широкой популяризации всех видов народного творчества. Так как самым выразительным распространителем такого дела могла служить сцена, я решил применить мои записи к театральным подмосткам». Вместе с профессором А. В. Никольским и профессором А. И. Успенским Е. Иванов организовал «Первый научно-этнографический театр в Москве». Для этого театра он написал около полутора десятков сценариев: «Свадьба в Вологодской губернии (сватовство, сосватки и смотрины, причеты невесты и подружек, баня, девичник, княжий стол и гулянье)», «Плачи Новгородской губернии», «Заклинательные пляски шаманов. Большое камланье», «Сионская горница (корабельное радение хлыстов)», «Песни и карагоды Поволжья» и др. Постановки труппы по этим сценариям шли в 1925 г. на сценах московских клубов, театров, в парках и на выставках. Сценарий «Разум огненный» (о раскольниках-самосожженцах XVII–XVIII вв.) был принят к постановке в Культкино, в дальнейшей работе над ним предполагалось участие А. В. Луначарского.[21] В последующие годы эта сторона многообразной деятельности Е. Иванова не затухала — он был председателем научно-этнографической и историко-бытовой комиссии при Союзе цыган, руководил постановкой представлений народного театра-балагана в ЦПКиО им. Горького,[22] был научным консультантом по костюмному оформлению народных сцен в Малом театре (в частности, группы скоморохов в пьесе А. К. Толстого «Иоанн Грозный»), выступал с лекциями о народном искусстве. Осенью 1934 г. московское радиовещание транслировало подготовленную Е. Ивановым радиопередачу «Старый народный балаган». В 1948 г. по материалам, утвержденным к постановке еще в 1924 г. Первым научно-этнографическим театром, Е. Иванов написал комедию из быта Москвы XVII в. «Сказ о скоморохе Филипке, о челиге, о гусаке и спеси, а кстати, и о бороде боярской».

Но главным делом жизни оставалась книга о русском быте и живом слове. В 1932 г. Иванов с полным правом мог написать известному библиографу И. Ф. Масанову: «Главная работа — собирание бытового острословия и древнего скоморошьего эпоса. Собирание материалов производится более 28 лет. Труд закончен для издания» (ЦГАЛИ).

Значительная часть этого обширного труда лежит сейчас перед читателем.

5

Во всей своей долголетней и многообразной историко-этнографической деятельности Е. Иванов никогда не был научным работником обычного типа.

Возникшая в юности страсть коллекционерства шла рядом с научными занятиями и насквозь пронизывала их. Начав изучать старинные ткани, он создаст коллекцию русской парчи, заинтересовавшись русским пряником — за многие оды соберет огромное количество вяземских, тульских, московских, медовых, «одномедных», сахарных, сусляных, заварных, сырцовых, клюквенных, мятных, ржаных, печатных, вырубных, лепных, расписных пряников (коллекция была съедена в годы войны); исследуя лубок — образует одно из лучших в стране собраний русских лубочных листов. О его находках писали газеты (например, о том, что в лавке старьевщика он обнаружил восемь эскизов М. Врубеля), о его коллекциях знали специалисты. В его собрании, например, был старинный «гудок», одно описание которого, сделанное собирателем, чрезвычайно ценно для историков русской народной музыкальной культуры: «Кузов и гриф его, с мало выделяющейся, отклоненной взад головкой, сделаны на одного куска дерева, без склейки, причем первый выполнен по системе долбления. Форма инструмента овальная, усеченная снизу, сильно напоминающая народную домру Вятской губ. Выдолбленную часть кузова прикрывает прикрепленная на 4-х деревянных штифтах, толстая выстроганная доска с тремя голосовыми отверстиями. Подставка на ней для струн отнесена очень близко к месту их подвязки на обыкновенный толстый деревянный шпенек и сделана из согнутого и перекрученного бечевой можжевелового прута. <…>В этом экземпляре, имеющем три струны, поражает ширина грифа, говорящая за то, что владелец его обладал исключительной мощи рукой и длинными пальцами, позволявшими при игре не стесняться расстоянием между струнами». Впоследствии некоторые его коллекции пополнили государственные хранилища: собрание листовок и газет — Музей Революции, исключительную по полноте коллекцию афиш выступлений Маяковского — музей поэта в Москве.

Второй особенностью Е. Иванова как исследователя-этнографа было то, что во всех своих штудиях он прежде книжного материала пытался найти живых представителей данного социального уклада, той или иной профессии, даже, казалось бы, совершенно уже исчезнувшей.

Так, изучая скоморохов, кроме вполне «академически» собранного (впоследствии) огромного материала он отыскивал последних живых представителей вымершей профессии. Всех людей из фольклорного прошлого: гусляров, скоморохов, вожаков медведей, сказителей, ложечников — можно было встретить в квартире на Тверской, в доме 28, где сам ее эксцентричный хозяин прожил более полувека и которая многие годы была «открытым домом». Как вспоминает дочь Иванова Л. Е. Семенова (р. 1908), иногда ее отец принимал своих гостей лежа в гробу, который ставил посреди своего кабинета. В пьесе Иванова «Вечное» в сцене «Пещера доисторических людей» предполагалось участие двух удавов. Их дрессировкой занялся сам автор; театральная юмористическая пресса долго на разные лады склоняла этот факт.

Круг знакомых и диапазон его общения с людьми самых разных профессий и сословий был необычайно широк. Среди его приятелей была такая колоритная личность, как художник-декоратор императорских театров В. С. Внуков, знаток жизни рыб и рыбной ловли; старший брандмейстер ярмарочной пожарной команды А. Ф. Красавин (в бытность Е. Иванова начальником вольной пожарной дружины), «футурист жизни, русский йог» Владимир Гольцшмидт, математический вундеркинд Володя Зубрицкий, цирюльник и парикмахер В. Л. Лукин, «последний факир» Д. И. Лонго (1872–1977), ресторанный повар и самоучка-драматург Я. Дьяков. В редакцию его журнала за многочисленными пернатыми приходил ухаживать «доктор птиц» с Трубной площади Игнашка, бывший домовладелец; одно время к Е. Иванову ходила целая группа обитателей ночлежек (в конце концов они его обокрали). На одной из фотографий рядом с ним запечатлен известный авантюрист граф Н. Г. Тулуз-Лотрек-Савин, бывший корнет гвардии, а потом британский и американский подданный, карточный игрок и шулер, театрал; судился за оскорбление царской фамилии, одно время выдавал себя за потомка болгарских царей и «претендовал» на болгарский престол и т. п.

И конечно, старики. Интерес к ним он пронес через всю жизнь. Меж его знакомых было множество людей, родившихся в первой половине XIX в., а один из них, фельдфебель Зорин, бывший будочник, был участником войны 1812 г. Этот старый солдат, писал Е. Иванов, «с гордостью готовился к выступлению на юбилейных торжествах в память Отечественной войны и поражения Наполеона. На груди его красовалось восемнадцать крестов и медалей, а в память бытности старшим будочником сохранял он нарукавные нашивки. От него мне удалось много почерпнуть для своих бытовых записей».[23]

Волга и Заволжье, Нижний Новгород, где до двадцати шести лет прожил Е. Иванов, долгие годы были как бы заповедной территорией старого русского быта, песен, обрядов, старинных ремесел. Нижегородские купцы, бывалые люди, старики-мастеровые, мужики — посетители его двоюродного деда, П. Г. Суслова, ходатая по крестьянским земельным делам, — вот круг людей, хорошо знакомых ему с детства. «Люди, люди всех видов, состояний и возрастов, — вспоминал позже Е. Иванов о родном городе. — Грузчики с „ярмом“ для таскания тяжестей и железным крючком на веревочном обрыве, матросы буксирных пароходов в клеенчатом картузе, воры; просто бездомные и не могущие найти заработка; опустившиеся до последней степени, с разбитым до ссадин и кровоподтеков лицом, простоволосые проститутки; спившиеся мастеровые; холодные тверские сапожники — и фартуке, с сумкой через плечо и железной „ногой“ на деревянном шестике».[24]

При самом первом знакомстве с работой Е. Иванова во всем ее объеме в памяти сразу всплывает имя его земляка — замечательного писателя и знатока поволжского и заволжского быта, жизни старообрядцев, купцов, крестьян, мелких торговцев, ремесленников — П. И. Мельникова (Андрея Печерского). Материал в какой-то мере совпадает, но сразу видны и отличия, которые и говорят о своеобразии подхода Иванова. Мельников-Печерский, как и ученые-фольклористы, особое внимание уделял, так сказать, празднично-игровой стороне жизни крестьян. Он подробно описывал колядки, купальские игры, свадьбы, крестины, в его романах мы найдем десятки подлинных песен, бывальщин, заговоров. Вспомним хотя бы замечательные по выразительности образцы «вещбы», вложенные в уста знахарки Егорихи в романе «В лесах», или «наговор» Дарьи Сергеевны в романе «На горах». Собственно ремесла и связанное с ними слово интересуют Мельникова-Печерского уже гораздо меньше.

Е. Иванова в первую очередь как раз интересует ремесло, повседневный труд народа. Исходя из положения, обоснованного в трудах выдающихся русских ученых Ф. И. Будлаева, А. Н. Веселовского, И. И. Срезневского, А. А. Потебни, А. А. Шахматова: история слова — это история народа, его жизни и быта, Е. Иванов рассматривает слово вместе с бытовыми реалиями, предметами повседневного обихода, постоянно окружающими человека на работе и в частной жизни, вместе с конкретными трудовыми ситуациями — как сказал бы языковед, в единстве лингвистических и экстралингвистических характеристик. Его книга — своеобразная энциклопедия ремесел, многие из которых навсегда исчезли. Выразительно и живописно изображает Е. Иванов процесс работы людей самых разных профессий. Вот, например, как точно и наглядно описывает он (во второй части) труд обечников, или обечаечников, — мастеров по изготовлению деревянных ободьев для сит и решет: «Спилок осинового дерева по кругу делился и распиливался на шесть „горбушин“, которые помещались в жарко натопленную печь, отвечавшую по размерам общему количеству заготовленного материала. Здесь дерево „запаривалось“, „томилось“, или „нежилось“, в продолжение десяти — шестнадцати часов, в зависимости от его сорта и крепости. Размягченные от тепла „горбушины“ дерком разделяли на „лубы“ или пласты; вбивая в делаемые им углубления клинья, „кляпки“, таким путем окончательно раздирали его на части. Пластины „приравнивали“ ножом, „стригли“, ровняли их края и основательно прочищали скобелем, утоньшая в концах. Первая заготовка пластины вновь поступала „на томление в вар“, т. е. опускалась в кипящую воду особого, помещавшегося возле печи, чана и „мучилась“ над „пылом“. Троекратное повторение процедуры окончательно размягчало их, и каждая пластина в отдельности перегибалась на „мялке“, т. е. на укрепленном в стояках бруске, имевшем два сквозных, соответствовавших ширине пластины, отверстия, из которых одно было несколько уже другого. Вводя в более широкое всю пластину, утоньшенные концы ее закрепляли с двух сторон в свободном прорезе, догибая их впоследствии руками, сортируя и „бунтуя“ или увязывая в десятки».

Не менее выразительно описывается процесс производства скорняка — мочка сырья в прудах и канавах, мездрение (очищение шкуры от остатков мяса и жира), квашение в квасцах и т. п. Да что там говорить, когда едва ли не поэтически изображается процесс шитья обыкновенных сапог: «Вначале кожу распаривали, „разрыхляли“ в теплой воде и „тянули“ гвоздями на „вытяжной доске“. Высушенную на печке или на солнце кожу „заминали“, мяли вручную с помощью „быков“ и основательно „дегтярили“, то есть промазывали дегтем. Выкроив „по мере“, „ладили“, шили голенища, „поднаряд“, „задники“, „тянули“ клещами колодку, вшивали стельку, притачивали подошву, набивали подметки, строчили или „ладили“ задники и „накрепляли“ каблук. Для любителей ставили еще железную подковку. После этого следовали: „обряд“, „зачистка“, „выгон“, отделка начисто, завершавшаяся скоблением рашпилем, полировкой и „покрышкой“ лаком. Как говорили сами мастера, инструмент „не больно велик: отводочка для строки, шильце на строчку, на стельку, подборное на подошву, нож, клещи, молоток и стрекуны-подпилочки…“» Вспоминаются очерки замечательного знатока русского слова и быта П. Максимова — его знаменитые описанья, как плетут лапти, бьют баклуши, как устроена прядильная канатная снасть.

У Е. Иванова находим описание таких редких, а для нашего современника совершенно экзотических профессий, как смотрители часовен для мертвых тел, дегтекуры, живодеры, или кошатники (со всеми кошмарными подробностями этой ужасной профессии), обечники, воскобойники и многие другие.

Описывая старую Москву, изображая жизнь и быт представителей ее многочисленных профессий — букинистов, антиквариев-иконников, парикмахеров, лотошников, могильников, официантов, автор пристально внимателен к обстановке, интерьеру, одежде, инструментам и инвентарю. Современному читателю любопытно будет узнать, как выглядела раньше внутренность антикварной лавки, портновской мастерской, парикмахерской. А как одевались в конце века московские парикмахеры? «Пиджак, слегка помятая манишка и цветной галстук были основой высокого парикмахерского шика. Халат стали носить всего лет шестьдесят тому назад». А официанты? «Основные костюмы официанта были: фрак, смокинг, реже — белая рубаха и такие же брюки. Первая стягивалась красным пояском с кистями, за который лихо затыкались лакированный бумажник с пуговкой и штопор. <…> Кушанья официант обязан был подносить левой рукой, на которой лежала салфетка, правой же он подавал их к столу <…> При приеме заказа от посетителя салфетку полагалось иметь на левом плече, при подаче счета — на правом. Держание салфетки под локтем и неумение управлять ею считалось дурным тоном, характеризовавшим второклассный и более низкий разряд ресторана. Разговаривать с посетителями рекомендовалось внимательно, с серьезным лицом, как бы слегка согнувшись для поклона». А как выглядела «николаевская» шинель, многократно упоминаемая фольклором, Гоголем, Пушкиным, Достоевским, Гончаровым? Об этом читатель тоже узнает из книги «Меткое московское слово».

Относительно имен парикмахеров, портных, содержателей ресторанов, гостиниц, трактиров, сведений о местоположении их заведений в Москве книга Е. Иванова явится незаменимым и в ряде случаев уникальным справочным пособием: Теодор Гюо — на Кузнецком мосту, Иван Андреевич Андреев — на Петровке, Василий Петрович Ляпунцов — на Никитской, Арсений Александрович Орлов — на Тверской, Николай Иванович Миронов — на Страстной, Теофиль — в Камергерском, Базиль (преемник Теофиля) и Поль — на Петровке и Тверской.

У Е. Иванова можно узнать, где располагалась известная портновская фирма Жоржа или старейшая французская фирма Айе — многолетняя законодательница московской моды, где обосновался знаменитый Оттэн, и т. п. Подобные сведения послужат прекрасным дополнением к известным очеркам И. Т. Кокорева, П. И. Богатырева, В. А. Гиляровского, И. А. Белоусова, Н. Д. Телешова.

В книге много колоритных зарисовок жизни московских трактиров, чайных, площадей, рынков, торговых рядов. «Утро, а старая Сухаревская башня уже окружена такой толпой, сквозь которую трудно протиснуться без риска для жизни. Чего только здесь нет и каких только людей не собрала старая традиция потолкаться и побродить по базару в праздничный день. Полный типаж всей Москвы — от хитрованца до „оцилиндренного“ барина. Универсальный выбор товаров — от головки репчатого лука до „хорьковой шинели“ с седым бобровым воротником и лацканами. Все и всё. Длинными ровными рядами тянутся антикварные палатки. Бронзовые люстры и канделябры, портреты неизвестных героев и героинь в различных позах и костюмах, широкоствольная пищаль с кремневым затвором, треснувшая фарфоровая чашка, мраморная грация без ноги, цветная гравюра в раме, тщательно выклеенной из голубой бумаги с золотыми уголками, бусы, сарафаны времен боярыни Морозовой и треногое кресло из выплавка карельской березы. А около них во всю длину ряда сплошная лава любителей и любопытных. Чуйки, еноты, собольи воротники, высокие и низенькие мерлушковые шапки, котелки, даже лохмотья протягивающего руку нищего». Вся эта разношерстная, разноликая масса людей жила своей пестрой и многообразной жизнью, со своими обычаями, привычками, этикетом, со своим профессиональным фольклором. Не всем рассказам, например, книжников или антиквариев можно вполне доверять (например, таким историям, как случай с подделкой Рембрандта), но и в качестве апокрифов эти легенды интересны как яркий показатель тех или иных сторон профессионального мироощущения людей, прикосновенных к книге или этнографической старине.

Было б неверно думать, что книга Е. Иванова — сочинение популярного типа, интересное только широкому читателю, недостаточно знакомому с ушедшим бытом. В ней много нового и нужного найдет и специалист по истории быта и ремесел, краевед, комментатор изданий классиков русской литературы.

6

Но при всем обилии и разнообразии различных сведений из истории быта главным героем книги Е. Иванова является собственно слово. В этом отношении она примыкает к трудам русских лексикографов и диалектологов, их обогащая и дополняя.

В соответствии с лучшими традициями отечественной школы собиратель большое значение придавал документированности записей, стремясь по возможности точно указывать своих информантов: «Записано в 1916 г. от московского продавца певчих птиц И. И. Баранова в несколько приемов»; «Ниже приводимый приговор записан в 1914 г. в Москве от тверского сапожника, семидесятидвухлетнего бодрого старика Сергея Сергеевича Тихонова»; «Записано в 1908 году от московского Семеновского кладбища Ивана Ивановича Попкова». Иногда подобные данные разрастаются в книге до целых списков; эти списки уже сами по себе любопытнейший социально-бытовой материал. Сохранился «Перечень лиц» — информантов исследователя, включающий около четырехсот номеров. Среди них москвичи: сбитенщик П. П. Власенков, цыган-коновал Скворцов, ночной сторож в Петровском парке И. Т. Маслов, старый ломовой извозчик И. Светляков, встреченный в 1908 г., биллиардный маркер И. П. Сыромятников, неизвестный продавец вразнос живой рыбы, встреченный в Охотном ряду в 1912–1915 гг., рыночный торговец вареными рубцами, печенкой и сердцем П. С. Тряхин, повивальная бабка и знахарка Степанида Ивановна, встреченная в 1916 г. в Даниловской слободе, «рыбовод» В. А. Ковальчуков, неизвестный матрос, встреченный в Москве в 1922 г., «борольщик с медведями», «стеклоед», «человек со стальными челюстями» и «грызун монет», легковой извозчик старого Петербурга Г. П. Балкин, встреченный в 1926–1932 гг. в Москве, сотрудница Москвошвея В. П. Добровольская (1931), боец боен, уроженец Бежецка Е. И. Антонов и многие другие. Меж ними были такие универсалы, как Т. П. Крюков, со слов которого записаны его многочисленные профессии: изобретатель и продавец механического звонка к дверям, ящика с кассой, мгновенно прячущего деньги от штрафа, типографский наборщик, «каменщик мостовой», аптекарский помощник, «торговый батрак», рабочий сцены, «плотничный специалист» и др.

Если присловье, песня, острословица, куплет не «привязываются» к конкретному носителю, исполнителю, Е. Иванов также добросовестно это оговаривает: «Слышал их исполнение неоднократно на свадебных вечеринках у парикмахеров и портных в 1905–1909 гг.». В некоторых случаях сообщаются сведения из биографии информантов, излагаются эпизоды из их жизни и т. п. Собиратель-энтузиаст не пренебрегал любыми источниками. «Списано в 1903 г. во Владимире с садовой скамьи», — читаем в книге; в другом месте указано, что курьезная надпись взята с мыльной обертки, хранящейся у собирателя, следующий текст переписан с афиши, находившейся в его же коллекции…

Какого непрестанного труда, какой постоянной готовности требовала поставленная задача, видно из таких, брошенных вскользь, сообщений автора: «Однажды, в 1917 г., мне дали знать, что П. Перфильев (интересующий автора человек с очень своеобразной речью. — А. Ч.) за какой-то незначительный скандал доставлен в комиссариат Арбатской части. Я немедля, по обыкновению, отправился, и вот при каких обстоятельствах произошла наша встреча. Комната для буйных и нетрезвых посетителей участка. Было душно, накурено и сумрачно…» Цели автора его информантам были, как правило, непонятны: «Людей с блокнотом птичники не переваривали, называя их „газетчиками“, от которых, кроме „критики“, не жди ничего путного». В ряде случаев работа автора была и небезопасной — характерен эпизод, когда из за своей записной книжки он был принят за сыщика и от здоровенного «жилетника» получил такой удар по плечу, который остался памятным даже «после многих лет». «Я ответил в свою очередь, — эпически повествует собиратель, — несколькими ударами, от которых „жилетник“ всей своей тяжестью рухнул на стол с чайной посудой». В другой раз на Е. Иванова напал некто «Матвеев и стал наносить ему удары тростью по голове. Через минуту Матвеев, окровавленный, бросив палку, бежал».[25]

У читателя книги может возникнуть вопрос: как же все-таки исхитрялся исследователь делать в таких условиях свои записи? И сколь они точны?

Вопрос законен, и, насколько сложна эта проблема, можно судить по тому, какое место она занимает в современной лингвистике. «Если устроить информанту запись в идеальных условиях, — пишет один из крупнейших ее представителей, — то его речь приобретает свойства официальности, натянутости, которых мы желаем избежать».[26] «Наблюдения над речевой деятельностью информантов, — пишут авторы пособия по этой дисциплине, — строятся таким образом, чтобы исключить или, по крайней мере, свести до минимума влияние наблюдателя на их речевое поведение. В этом отношении значительный интерес представляет так называемое „включенное наблюдение“, при котором наблюдатель выступает не в роли интервьюера, а в качестве одного из непосредственных участников коммуникативного акта».[27] Запись результативна только тогда, когда у исследователя устанавливается с опрашиваемым неофициальное, живое общение, не нарушаемое ощущением дистанции, ранга, социальных различий. «Собиратели в каждом случае стремились создать между собой и информантами атмосферу непринужденного общения, понимания, — пишут исследователи современной разговорной речи. — Если не удавалось установить достаточно хороших контактов с информантами, то запись не производилась».[28] С Ивановым собеседники любого сословия, возраста, профессии чувствовали себя легко и свободно, он в высокой степени обладал талантом человеческого общения. Эту способность он сохранил до глубокой старости, и многие московские книжники несомненно вспомнят вместе с автором этих строк беседы с Евгением Платоновичем, внезапно возникавшие у прилавков букинистических магазинов начала 1960-х гг.

С удивительной ясностью, выработанной огромным опытом, он понимал главное условие, без которого не может происходить собирание фактов живой речи, — необходимость естественности обстановки, как сказал бы лингвист, нормального социального контекста. «Если я не успевал быстро фиксировать какое-либо выражение, — писал он в одном из вариантов предисловия к своей книге, — то навсегда терял его первобытную, основную и цветисто-откровенную форму. Всякое повторение какой-либо фразы под влиянием проявленного к ней интереса влечет за собой некоторое ее видоизменение самим произносящим, невольную, основанную на психологическо-творческом процессе, перемену ее построения и как бы стилизацию ее оригинальной конструкции, остряк же особенно любит отдать внимательному слушателю с записной книжкой свое отчеканенное и обработанное слово. Переубедить его в этом трудно, если не бесполезно. Хоть чуть, хоть немного, а лишит ее первородного характера — „облагородит“, изменит на чужой, случайно воспринятый им лад». О трудностях этого рода он не раз говорит в своей книге: «Делая попытку записывать беглый разговор старых парикмахеров, которые часто еще встречались в период 1905–1912 годов (производившийся с целью занять, развлечь клиента, вызвать его особые симпатии к себе и получить благодаря этому, чаевые), я убедился, как и во многих других случаях, что задача эта не из легких. Приходилось заниматься записью во время какой-нибудь процедуры бритья, стрижки и т. п., причем мастер, стоявший за спиной, при первом появлении в моих руках блокнота, увидя его, настораживался, старался прочитать заметки и делался „аккуратным“ в разговоре. Волей-неволей многое восстанавливалось при выходе из магазина-парикмахерской просто на память, и этим объясняется некоторая неполнота, неточность и отрывочность части материала, сохраняющего все же свой типовой колорит». Такое оговаривание степени точности записей, редкое в его время, у Е. Иванова постоянно, что безусловно, повышает возможность корректного научного использования его материалов: «Записано с некоторыми пропусками в Москве на Сухаревском рынке»; «в записи зазыва, ввиду быстроты его произнесения, имеются пропуски».

Надобно, впрочем, отметить, что недочеты записей Е. Иванова, в том числе, например, некоторое «олитературивание» синтаксиса — общие недостатки техники полевых записей всей лингвистики и фольклористики его времени, только перешедшей с «ручной» на более технически совершенную магнитофонную запись.

Читая некоторые тексты, выглядящие слишком «гладкими», нужно иметь в виду еще одно обстоятельство. Многие информанты собирателя — профессиональные говоруны; развлекать клиента, заказчика, зазывать покупателя — для них обыденное и привычное дело. Поэтому их речь и в действительности гораздо более связна, чем речь лиц других профессий, даже более «интеллигентных».

В том, что в труде Е. Иванова даются отрезки связной речи — одно из его существенных достоинств. В нем в основном и прежде всего приводятся тексты, и иногда значительного объема. Еще академик Л. В. Щерба в 10-х гг. нынешнего века говорил о необходимости записи живой, в частности диалогической, речи, не препарированной исследователем, но зафиксированной в том виде, в коем она явилась, в многообразии ее естественных контекстов. Значение такого материала для лингвистики, диалектологии, истории социально-речевых стилей трудно переоценить.

7

Предметом внимания автора в настоящей книге является живая речь Москвы, т. е. речь городская. Язык города вообще исследован гораздо меньше, чем язык деревни. Ведь вся диалектология изучала, в сущности, язык крестьян. Кроме того, в классических диалектологических штудиях на первом месте всегда стояла фонетика, затем шла морфология, лексика же территориальных диалектов была изучена слабее всего.

В книге Е. Иванова прежде всего дается лексика города, его различных профессиональных диалектов, в ее соотношении с лексикой общенародной и литературной.

Автору удалось зафиксировать многие любопытные явления русского городского речевого обихода рубежа веков. Одним из таких явлений было проникновение в мещанскую полукультурную среду книжных слов и выражений (частный случай типичной для города диглоссии — способности человека одной социальной группы говорить на языке другой — «высшей» или «низшей»).

Впервые этот языковой феномен, еще применительно к крестьянской среде, заметила, как часто бывает, литература. Живописно его запечатлел еще Гоголь, у которого в «Ночи перед Рождеством» кузнец, желая показать, что он «знал и сам грамотный язык», выражается так: «Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!» Побывавший в городе герой Некрасова

Каких-то слов особенных

Наслушался: Атечество,

Москва Первопрестольная,

Душа великорусская,

Я — русский мужичок…

Интересный пример находим в «Поездках к переселенцам» Глеба Успенского: «Я, нижеподписавшийся крестьянин Казанской губернии <…> будучи в полном разорении, ибо почва и песчаные пространства, при неурожае, при всех моих силах моего многочисленного семейства, до такой нищеты дошел, не имея пять лет урожаю, весь продан за долги…» «Все это нацарапано каким-то грамотеем, — комментирует Успенский, — который выбрал, вероятно, из „Сельского вестника“ мудреные слова, но не смог выдержать научного изложения далее трех строк». Любопытные случаи такого употребления книжных слов находим в произведениях Н. А. Лейкина — хорошего знатока речи торговой и мещанской городской среды: «— Скоро он встанет?» — спросил Стукин. «Как термин настоящий для них наступит, так и встанут».[29]

Как пример языка тех слоев, где он «запутан, наполнен разными иностранными и дворянскими словами», К. Леонтьев (в статье 1861 г.) приводил слова сына одного кучера: «Через это я даже могу получить некоторый президент таланту».[30] «В беллетристике конца XIX и начала XX в. с замечательным искусством, — писал Г. О. Винокур, — воспроизводится уродливый, исковерканный язык этого социального мира, в котором цельная и яркая народная речь заменена бессмысленными обрывками худо переваренной интеллигентской речи».[31]

Пожалуй, наиболее обширную галерею речевых портретов любителей «ученого слога» среди лиц самых разных профессий нарисовал А. Чехов. Уже дебютный чеховский рассказ «Письмо к ученому соседу» целиком построен на изображении такого стиля — им пишет отставной урядник: «Я пламенно люблю астрономов, поэтов, метафизиков, приват-доцентов, химиков и других жрецов науки, к которым Вы себя причисляете чрез свои умные факты и отрасли наук, т е. продукты и плоды». Через три года в рассказе «Умный дворник» о пользе наук рассуждает другой любитель книг, набравшийся из них ученых слов, дворник: «Не видать в вас никакой цивилизации… Потому что нет у вашего брата настоящей точки». Ему вторит приобщившийся к просвещению водовоз: «Я в рассуждении климата недоумение имею». Очень церемонно выражается обер-кондуктор Стычкин в рассказе «Хороший конец»: «А потому я весьма желал бы сочетаться узами игуменея», «и в рассуждении счастья людей имеет свою профессию». Еще более «изысканные» обороты применяют чеховские фельдшера, мелкие чиновники, телеграфисты: «И по причине такой громадной циркуляции моей жизни» («Воры»); «все-таки я не субъект какой-нибудь и у меня в душе свой жанр есть» («Депутат, или Повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало»). Чрезвычайно витиевато говорит приказчик Початкин из повести «Три года»: «Соответственно жизни по амбиции личности». К его речи Чехов дает такой комментарий: «Свою речь он любил затемнять книжными словами, которые он понимал по-своему, да и многие обыкновенные слова употреблял он не в том значении, которое они имеют». Эту вереницу любителей мудреных словечек завершает читающий «разные замечательные книги» конторщик Епиходов из последней пьесы Чехова: «Совершенно привели меня в состояние духа»; «Наш климат не может способствовать в самый раз».

То, что наибольшее количество случаев искусственной книжности обнаруживаем у писателя 1880—1900-х гг. и в устах именно его героев она приобрела свои «классические» черты, конечно, не случайно. Особенно широко она распространилась в самых различных полукультурных слоях в конце XIX — начале XX в., из мелкочиновничьих кругов попав в среду приказчиков, парикмахеров, трактирных половых и других профессий города. Позже сатирическое изображение этой речи находим у таких советских писателей, как и М. Зощенко, К. Тренев, В. Шишков, И. Ильф и Е. Петров.

Понимая всю ценность речевого материала, извлекаемого из сочинений писателей, все же, имея в виду научное изучение живой речи, следует помнить, что в художественном горниле мастера он прошел эстетическую обработку. И всякое речение в литературном произведении в первую очередь преследует не «фотографические», а художественные задачи. Лингвистика давно уже уверенно говорит о принципиальных отличиях «настоящей» и художественной разговорной речи. Отмечая огромное разнообразие слов и выражений представителей разных сословий у Н. С. Лескова, академик А. С. Орлов замечал: «Трудно сказать, однако, какие из речений действительно подслушаны автором и какие сочинены им в стиле, соответственном своему действительно существующему образцу».[32] Конечно, нельзя сказать, чтобы проникновение книжных элементов в «преобразованном» виде в «простонародный» речевой обиход не занимало лингвистов. Так, еще Н. М. Каринский в своих диалектологических работах писал о роли «бывалых людей», «говорунов» в этом процессе.[33] Об этом писали В. И. Чернышев, А. М. Селищев, Е. И. Поливанов, А. М. Иванов, В. В. Виноградов. Но в целом в специальных работах материалы, связанные с этим феноменом, отражающим важнейший процесс — взаимодействие книжного языка и разговорных стилей, крайне скудны. Поэтому записи Е. Иванова, наблюдавшего этот процесс в годы его наибольшей интенсивности и в точке наибольшей же интенсивности — городе, особенно ценны. По выразительности иные его примеры не уступают известнейшим чеховским образцам: «Телятина — невинность в обеде меню». «Упоение и магика с осетриной в галантире»; «Разубеждением в жизни помер от веревки»; «Прошу покупать для экономического потребления и полного удовольствия»; «Натура природы живого существа ваша прическа». Или такой образец парикмахерского стиля: «Ах, какое усовершенство природы и искусства их в натуре декольте. Могу назвать — безмятежная грусть для нас, глазами видящих и не могущих примыкать. Сплошное колебание всех семи чувств натуры…» Один судебный писец-копиист, с которым Е. Иванов был знаком в юности, «где-то, что-то и когда-то читал, но все перепутал» и выражался так: «Бокс, извольте знать, по-нашему оскорбление действием с повреждением анатомической части организма».[34] Или такая запись из речевого обихода уличных книжных торговцев: «Переплет, верно, не ее, да разве в этом роль какая драматическая?»

Люди этого типа любят выражаться высокопарно. Еще герой чеховского «Письма к ученому соседу» норовил подпустить что-нибудь из возвышенного стиля: «Рубль, сей парус девятнадцатого столетия, для меня не имеет никакой цены, наука его затемнила у моих глаз своими дальнейшими крылами». Герои Островского, чеховские, купринские, бунинские персонажи могли при случае блеснуть и стихом. В книге Е. Иванова находим очень выразительные примеры писарской, «галантерейной» поэзии:

Зачем для вас страдания немые,

К чему в устах молчания печать,

Зачем жгут сердце очи голубые

И не в силах я признания начать?!

Ах, возьмите эту розу

И идите в чудный сад.

Я из сердца вырвал занозу

И весьма свободе рад.

Он не красив, но очень симпатичен,

В его устах сквозит любви привет…

В речах всегда был Поль нигилистичен,

Дарил Марьете из цветов букет.

Собранные Е. Ивановым стихи хорошо рисуют ту речевую среду, на которой всходило и расцветало такое интереснейшее явление городской массовой культуры, как «жестокий» романс.

Показательнейшим бытовым и речевым материалом эпохи всегда являются вывески. Особенно это относится к полуграмотной и полукультурной среде русского городского торгового люда прошлого века. Хорошо понимая их социально-речевую характеристичность, их использовал в своих произведениях еще Гоголь, подлинные тексты курьезных вывесок мы обнаруживаем у Е. Гребенки, Я. Буткова, А. Левитова, у И. и Г. Успенских, А. и Д. Дмитриевых, А. Подурова, А. Михневича, А. Плещеева (сына), И. Грэка (И. Билибина), Д. Ястребского, А. Чехова, С. Максимова (по его словам, «московские вывески словно дали вековой зарок ссориться с грамматикой»). В книге Е. Иванова находим десятки необычайно колоритных текстов, собранных в одном месте. Они обогатят уже существующую в русской литературе коллекцию: «Шашлычный мастер из молодого карачаевского барашка с кахетинским вином»; «Парижский парикмахер Пьер Мусатов из Лондона. Стрижка, брижка и завивка»; «Кролики, белки, куры и прочие певчие птицы»; «Оккультист, очки, пенсне, лорнеты»; «Спасатель крыс, мышей, клопов, тараканов — выводит, морит с пользой. Безвредно, доступно страдающим нашествием! Тиф! мор! погибель! Смерть!»

Еще в 1928 г. Б. А. Ларин, пионер изучения языка народа, писал: «Мы запоздали с научной разработкой языкового быта города».[35] Уже тогда становилось ясно, что отсутствие такой разработки существенно обедняет картину развития общенародного и литературного языка. «Не подлежит сомнению, что история литературного языка, — писал академик В. В. Виноградов, — не может обойтись без разностороннего и углубленного изучения разговорных и письменных диалектов и арго города».[36] Начиная с середины XIX в., подчеркивал он, городское просторечие влечет в литературный язык «множество слов, идиом и фраз из разных профессиональных диалектов и жаргонов. Социально-диалектные расслоения языка города теперь острей и быстрей отражаются на жанрах литературного языка. <…> Литературный язык как бы притягивает к себе жаргонные и профессиональные фразы и идиомы из близких ему социально-диалектных сфер».[37]

Опоздание могло оказаться роковым, потому что лингвистическая ситуация города начиная с 1920-х гг. стремительно менялась. В старом городе кроме общего языка, на котором говорили меж собою все слои населения, у каждой социально-профессиональной группы — кожевников, каменщиков, печников, стекольщиков — был свой специальный жаргон, целиком понятный только ее членам. Крайним случаем такого локального языка может служить арго коробейников-офеней — тайный язык мелких торговцев, совершенно непонятный окружающим. Но и в других случаях такие специальные «диалекты» характеризовались своим собственным словарем, особой фразеологией «ремесловых работ», по выражению В. Даля. «Их социальная функция, — пишет о профессиональных „языках“ современный исследователь, — состоит, по-видимому, в том, чтобы поддерживать групповую исключительность. Их оберегают и хранят от посторонних приблизительно так, как цехи ремесленников хранили секреты своего ремесла».[38]

С ростом городов — особенно таких крупных, как Москва, — и развитием экономических связей замкнутость отдельных коллективов все более нарушается, начинается процесс, «который становится все более типичным по мере дальнейшего экономического развития — от многообразия к единообразию»,[39] «к уничтожению языковых различий, к диалектической нивелировке».[40] Происходит сглаживание или даже исчезновение отличий языка отдельных профессиональных групп. В России Октябрьская революция, сломав сословные и цеховые перегородки, невиданно убыстрила этот процесс.[41]

Первые записи Е. Иванова относятся к 1905 г., он не прерывал их в течение трех десятилетий. Особенно ценны, конечно, записи 1905–1914 гг. — последних «стабильных» лет русского быта, еще сохранившего в большой мере черты векового уклада. Далее стали исчезать не только профессии, ремесла вместе со своим речевым обиходом, но и целые сословия и социальные группы.

Необходимо сказать, что языковые процессы не были изолированными от других, более общих социальных процессов эпохи. Первые же годы после Великой Октябрьской социалистической революции, когда была выдвинута задача приобщения к культурным ценностям самых широких масс, показали сложность этой задачи, выполнение которой было гораздо более трудным, чем, например, ликвидация неграмотности. Рабочие и крестьяне энергично включились в освоение новой для них общественно-политической фразеологии, которая стала активно вытеснять из их языка многие прежние речевые формы. Новая лексика, терминология, изменения в значениях слов, актуализация некоторых словообразовательных моделей — эти и другие новшества, не отмечавшиеся исследователями языка первых послереволюционных лет,[42] затронули почти все группы носителей русского языка. Поэтому записи Е. Иванова в иных случаях оказались последним запечатлением ушедшего навсегда.

Меж тем ценность этого ушедшего, этих огромных речевых богатств для нас, для нашей культуры необычайно велика. Она имеет, конечно, не только чисто научный характер. Во всяком профессиональном языке вокруг основной «твердого» ядра терминов клубится облако их выразительнейших заменителей и ситуационных речений, ежечасно рождаемых в среде работающего и говорящего народа, мастеров дела и творцов слова. И для читателя, раскрывшего «Меткое московское слово», книга эта будет источником не только познавательного, но и художественного наслаждения, возникающего у всякого, встретившегося с образным, острым, красным русским словцом.

В присловьях мастеров, в выкриках зазывал, присказках книжников, байках извозчиков он найдет и остроумный каламбур, и неожиданную рифму, редкий эпитет, и яркую, точную характеристику: «это тебе не продавец, а чесотка: зудит крепко, извести изведет, туман наведет, а смерти дает»; «с тела вы лебедь-с, а с души сухарек»; «кобель на бараньем молоке», «сучья подпруга», «из воровского табуна старый бугай» (не все из таких крепких характеристик оказались удобны для печати); «пролопали, промотали все миткали, пальто сшил и память запорошил»; «должника книжного в угон по ветру на чистом поле не сыщешь»; «костюмчик на обмыжку — носить его вприпрыжку»; «была дулька в подоле у Дуньки, ан червяк сточил»; «твоей иглой дыры в заборе сверлить, али по чужим дворам с ней ходить»; «веником березовым, пареным — по лысинам обваренным: кудри завьются»; «с ветром, с холодком чиним железным гвоздком, подметки новые подбиваем, старые обрываем, головки правим, голенища, кому надо, убавим, а кому надо — поставим! Тверские холодные, рваные, голодные, сегодня ценой на работу сходные! Тверской сапожник матерный обложник, жену в кабаке пропил, да козе башмаки на копыта купил»; «с промашкой пробора вкось — у кого глаза врозь, прямо — кому целительно быть без изъяна, на валик и поперек — кто умом прыток». Очень выразительны речения «прохладных» антиквариев, означающие продажу подделки: «погладить доброго человека по душе», «поцеловать в сердце». Везде сквозит та «отличительная черта в наших нравах», о которой говорил Пушкин: «Какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться».

Зазывы и выкрики торговцев, казалось, должны бы преследовать вполне прагматическую цель — рекламу своего товара. Однако, читая книгу, мы очень скоро убеждаемся, что многие из этих приговоров имеют характер едва ли не противоположный. Так, на вопрос «какая рыба и почем», продавец восклицал: «Всякая есть — локтей в шесть, окуни да язи валяются в грязи, ерши да караси — от них боже упаси». Торговцы готовым платьем давали своему товару если и рекламу, то весьма своеобразную: «Шуба для доброго купца-молодца! Приклад — моржовый, воротник ежовый, а вокруг всех прорех еще нашит рыбий мех. В один рукав ветер гуляет, в другой метель прометает, от тепла зимой зуб на зуб не попадает!», «В таком пальтеце фирмы „Продуй“ весьма удобно <…> ползать по звериным норам и скакать с котами по заборам, в ресторации в долг обедать, да от долгов после по улицам бегать. Покроено точно, сшито прочно, гвоздями пробить было мастеру велено и на муке картофельной еще клеено!». И даже святая святых торгового дела — адрес магазина служил лишь предметом комического присловья: «Адресочек наш не запамятуйте — Продувной ряд, Муромский лес, в нем седьмой навес, от дороги влево, где заячья тропа, да прогон скота; прямо не идите, взад не заворачивайте — сразу найдете!» Расчет, несомненно, был только на то, что покупатель остановится послушать бойкую острословицу-болтушку — надеялись на само слово. Мастера «лясы точить», «загибать», «зубы заговаривать», «заливать», умеющие «баки забивать», «врезать», «отбрить», пользовались не меньшей известностью в этом качестве, чем в своем профессиональном. Шутовское, балаганное, карнавальное (сказали бы теперь) начало пронизывало торговый и профессиональный быт старой Москвы, постоянно вынося в этой кипящей пене настоящие перлы народной смеховой культуры.

По мысли Е. Иванова, все эти явления относятся к скоморошеству, которое он понимал очень широко. «В моем труде, — писал он в предисловии 1934 г., — я разбиваю скоморошество на зрелищное и бытовое. К последнему, в числе иных форм, относятся выкрики рыночных, бродячих и оседлых торговцев, старавшихся использованием принципа чудаческих выходок и разговоров усилить обороты своего дела и устанавливавших этим путем свою связь с профессиональным скоморошеством. В этот же разряд жизненного оригинальничанья и выявления природных способностей к меткой характеристике какого-либо лица и обстоятельства я ввожу всякого рода балагурства, чудачества, острословные народные и обывательские афоризмы-болтушки, „говорки“, „срамословие“ и проч., записанные большей частью в провинциальном старом обществе или с голоса шумливой, многолюдной улицы».[43]

В последние годы то и дело вспыхивают дискуссии о языке. Диспутанты защищают самые разные взгляды. Одни — пуристы — призывают оградить язык от любых новшеств и освободить от уже употребляющихся в нем не предусмотренных современной литературной нормой слов. Стоящие на противоположной позиции призывают «разрешить все» и крайне обижаются на авторов словарей, упорно ставящих против некоторых слов пометы «разг.», «обл.» или «простореч.».

Предмета для спора, в сущности, нет. Нормативность словарей, разумеется, сохранится, и пометы в них останутся. Но это совершенно не значит, что все слова и выражения, которые выходят за норму (не принадлежат к кодифицированному литературному языку), являются речевым материалом второго сорта. Живое, просторечное, профессиональное, диалектное слово обогащает наш разговорный и письменный литературный язык, придает ему яркость и красочность — и именно тем, что слово это ясно ощущается говорящим и слушающим как выходящее за обычные рамки и сфокусировавшее в себе образную энергию нации, Оно огромный неиссякаемый резервуар, из которого черпали и черпают писатели и ученые, журналисты и ораторы — все члены общества, ибо средь них нет таких, кому не приходится говорить.

При разноте позиций все, радеющие о судьбах родного слова, сходятся на том, что нынешний «среднелитературный» язык очень усреднен, невыразителен. Особенно остро чувствует это самая эмоционально активная часть общества — молодежь. Отсюда ее настойчивое стремление найти более выразительные эквиваленты к общеупотребительным нейтральным, «пресным» речениям. Это не ново: такая тяга издавна была у школяров, бурсаков, студентов (языковое «буршество»). Беда в другом. Так называемый молодежный жаргон очень неразборчив и берет из любых речевых источников с повышенной экспрессией, включая «блатную музыку».

Книга Е. Иванова показывает, что огромные залежи речевой остроты, свежести, образности находятся совсем в другом месте. И быть может, на Север нужно ехать не за прялками, но чтобы послушать живую неповторимую речь рыбаков, вязальщиц сетей, лесорубов, охотников, плотников, балясников, мастеров-лодочников. Коллекционируя прялки, монеты, бисер, самовары и другие предметы старины, многие часто не подозревают, что самой величайшей национальной ценностью является слово. То самое слово, которое они ежедневно слышат из уст своей бабушки или маляра, объясняющего про «купорос», или тетки, продающей кислую капусту на рынке.

Хочется думать, что книга «Меткое московское слово» обратит читателя к собиранию и бережному хранению его — к тому, чем всю жизнь занимался ревнитель и собиратель русского слова Евгений Платонович Иванов.

А. П. ЧУДАКОВ

Загрузка...