Часть третья. Месть

Глава I

По дороге я спросила, зажила ли у моего отца рука. Он вывихнул ее, складывая дрова в поленницу, и извинялся в своем последнем письме за то, что напечатал его на машинке. Оказалось, что Фабрис даже не знал об этом. У меня возникло ощущение, что в мое отсутствие мужчинам нашей семьи не о чем было говорить. Кажется, я вернулась вовремя. Я попросила Фабриса прибавить скорость. С той минуты как мы оторвались от папарацци, он вел машину медленно, объясняя это тем, что не хочет томиться на причале в ожидании первого катера, который подходил только в семь часов. А мне, наоборот, не терпелось вдохнуть воздух залива.

К шести утра вокруг еще стояла темень. Я оставила своего супруга в «ягуаре», чтобы в одиночестве пробраться к пристани Пор-Блан по крутой таможенной тропе. Сырой холодный туман был так плотен, что чудилось, будто окунаешься в море. Ни одно дуновение, ни одна волна не будили застывшую поверхность воды, как будто я шла вдоль озера. Иногда тишину вспугивало позвякивание штага, но это был еле слышный звук. Чайки еще спали. Небо, земля и море сливались в одну темную, холодную массу. Но каким бы мрачным ни казался этот спящий мир, мое сердце взволнованно трепетало. Воздух ласково пощипывал лицо, навевая воспоминание о школьных годах, когда я зимними вечерами возвращалась на остров вместе с отцом. Я спросила себя, изготовил ли он к моему приезду, как тогда, один из своих календарей-филипповок[78]. Сидя у горящего камина, мы открывали картонные окошечки, и он читал мне текст, сочиненный к каждому из них. Я все их сохранила. Больше всего мне нравился календарик с картой Бретани. Города на ней обозначались каким-нибудь памятником и страничкой из книги писателя, знаменитого или нет. Некоторые из авторов существовали только в отцовском воображении. Он придумывал их по мере надобности. Когда моя мать начинала подтрунивать над ним, он тут же ехидно возражал:

— Если не нравится, сделай милость, найди мне какого-нибудь Шатобриана, пишущего о Кестамбере[79]!

В данном случае ему следовало бы промолчать, ибо мать тотчас предъявила ему соответствующую страницу из Анри Поллеса[80]. Отец пробурчал, что только она одна и способна ценить такого невыносимого болтуна. Вслед за чем подарил мне на Рождество его роман «Иногда прекрасный корабль, плывущий по кровавой реке…». Мне безумно понравилась эта книга, и отец сдался. Правда, лишь наполовину:

— Сократи он его страниц на двести, это был бы шедевр.

Внезапно издали донеслось еле слышное, не громче шепота, стрекотание мотора катера. Густая холодная тьма медленно сменялась сереньким, еле брезжащим рассветом. Он был не в силах разбудить окружающий пейзаж и лишь слабо оживлял его. Скоро должно было взойти солнце, робкое и блеклое. Фабрис, подоспевший к причалу в объезд, упрятал меня в машину, точно вещественное доказательство, которое нужно беречь от чужих глаз. Рабочие, ехавшие на остров, — среди них много моих бывших соучеников — тоже садились на первый катер, и он хотел, чтобы я пропустила их вперед прежде, чем сама поднимусь на борт. Я и не знала, что должна вести себя как зачумленная, но какое-то шестое чувство удержало меня от препирательств. А через две минуты я все поняла. Сидя в одиночестве в глубине каюты, в стороне от всех, меня ожидала мать.

На свиданиях во Флери она часто говорила о том, как мы отпразднуем мое возвращение. Но тут не было ни смеха, ни шампанского, ни цветов, ни объятий. Ничего. Безразличная, неподвижная, бледная, она ждала, когда я подойду к ней. Мертвая тишина поднялась до небес. Мелькавший в иллюминаторах серый залив с его серебристыми чешуйками походил на нескончаемую могильную плиту, величественную и мрачную. Один человек отсутствовал, и молчания двух других было вполне достаточно. Я уронила голову на плечо матери, и у нее хватило сил только на одну фразу:

— Шарль больше не будет тебя встречать.

Капитан суденышка Жильбер не вышел из своей рубки. Таксист Жийю не проронил ни слова. Даже не помню, как я очутилась в своей комнате в Кергантелеке. Папа оставил на моем письменном столе свое настоящее последнее письмо. Оно давно ожидало меня, но ему пришлось подождать еще некоторое время. Я не могла взять в руки это письмо, мне хотелось спрятать его в секретер, с глаз долой; ведь оно свидетельствовало о том, что отец бежал от жизни, как бегут от слишком тяжкого испытания. Но перед этим, как истинно творческая личность, он подарил мне то, чем не владел сам, а именно мужество. Я вскрыла конверт.

Жизнь стала для отца тяжелой, как веки, которые невозможно поднять. Сколько он себя помнил, его чувства уступали дорогу чувствам других, но в момент ухода, в свой последний час, он отказался от этого рабского подчинения. И написал целую обвинительную речь. Против себя самого! В основном посвятив ее мужеству — добродетели, которая не давала ему покоя:


Моя жизнь лежит передо мною, безупречно отглаженная, без единого пятнышка, словно никем не надеванный костюм. У меня никогда не хватало духа огорчить тебя, а ведь я должен был объяснить тебе, что судьба оставляет на нас не морщины, а шрамы. Люди злы, злы беспричинно, бессмысленно и неизлечимо. Я отпустил тебя на волю, когда ты была так жизнерадостна и весела, так уверена, что любовь и удача ждут человека на каждом углу…


В иные времена голос моего отца, его осанка, блеклый взгляд и изящный силуэт сразу выдали бы истинного аристократа, из тех, кому любовь к наукам, куртуазные манеры и нерасчетливость помогают в один прекрасный день возвыситься до академии. Увы, его чувствительность сослужила ему плохую службу: душа трепетала при каждом звуке, и папа счел себя бессильным. Он не догадывался, что обладает особой силой, превосходящей все другие, — обаянием. Ему и в голову не приходило играть на этом свойстве — напротив, он за него извинялся. Как будто обаяние и любезность автоматически подразумевали лицемерие и слабость. Он ничего не видел — ни очарования, таившегося в его тонкой натуре, ни чужого убожества, скрытого под видимостью силы. Просто взял и бросил партию, не доиграв. Расписал мне жизнь как цепь непрерывных наслаждений, а теперь оставил одну сражаться с ее тяготами. Я вышла в парк.

Деревья, гранитные плиты двора, розарий, буксовые изгороди, величественный тис, еще более древний, чем дом… Все эти услады моего детства пребывали на своих местах, но без него от них веяло притворством, как от заброшенной часовни, как от людей, якобы не замечающих, что их старый друг лишился ноги или руки. Я предпочла удалиться. И направилась в глубину острова по дороге в Бруэль.

Соседний островок, Арц, выглядел подушечкой, лежащей на воде. Казалось, все эти клочки суши плывут по заливу, как облака по небу; береговая линия тонула в размытом романтическом мареве, все было погружено в его серый дремотный покой. Ничто не раздражало глаз, не нарушало этой тихой меланхолии. Все элементы пейзажа таяли и слипались друг с другом, как рыбьи чешуйки. Подходя к часовне Гипа и слыша только звук собственных шагов по хлюпающим лужам да шорох сухой листвы, я вспомнила, как однажды именно в этом месте на свадьбе одной из кузин отец объяснил мне, что все женщины Морбиана — веселые француженки, а мужчины — мрачные кельты. Я шагала вперед, и обрывки счастливых воспоминаний то и дело налетали на меня, бередя душу. Как-то так получилось, что я, не дожидаясь матери, сама пришла на кладбище.

Я всегда любила посещать семейную могилу. Трава потихоньку заглушает камни склепа, мох съедает его углы, из трещин в стенах торчат цветочки, и розовые отсветы оживляют краски бледного, почти желтого гранита. Мать увидела в Кемпере, на распродаже, великолепный кельтский крест, соблазнилась и купила его. Здесь погребены мой дед Луи и его жена Симона. Наша фамилия выбита на фронтоне склепа, а ниже указываются только имена. Имя моего отца уже значилось тут, вместе с датами жизни: «Шарль, 1922–1991». Я присела на каменный бортик. За кладбищенской стеной виднелся залив; я знала, что отцу никогда не надоедало любоваться этим видом, но меня пронзил ледяной холод — тот холод, который завладел им. Внезапно мне захотелось понять, отчего он покинул меня, отчего бросил свою дочь. Его письмо ничего не объясняло. Этот поступок, за десять дней до моего освобождения, казался бессмысленным. Наверняка что-то произошло. Отец никогда не думал о самоубийстве, напротив, вечно шутил, что всех нас похоронит:

— Что касается тебя, это будет трудненько. Ну а твою мать — обязательно. Ей просто необходимо попасть в рай раньше меня, иначе кто же там все подготовит к моему прибытию?

Я решила вернуться домой. Мне не терпелось расспросить мать. Но не повезло: по дороге я наткнулась на приходского священника; он возвращался из булочной и был уже в двух шагах от своего дома. Я всегда считала его приторно-ласковым безмятежным болваном, эдаким говоруном на былой манер, из тех, что высказываются неспешно, через час по чайной ложке, и обожают цитировать классиков. Меньше всего мне сейчас хотелось выслушивать его слезливые утешения, но мой отец целых двадцать лет играл с ним в шахматы дважды в неделю, и они даже съездили вместе в Рим в год девы Марии. Вместо того чтобы бежать прочь со всех ног, я подошла и обняла его, а он попросил проводить его до дома, который стоял тут же, на углу улицы. Отнести хлеб на кухню, вернуться в гостиную, достать пару рюмок и бутылку портвейна, найти первые слова — на все это у старика должно было уйти не меньше двадцати минут. Но какая разница — плакать у него или где-то в другом месте. Я поплелась за ним следом.

Его гостиная походила на нашу тремя годами раньше, то есть еще до того, как на Кергантелек пролился золотой дождь. Вдоль стен тянулись почти пустые полки, обивка дивана обтрепалась вконец, уподобив его подлинной древности, светлые пятна на обоях предательски указывали на отсутствие старинных картин, проданных местному антиквару… Одна лишь великолепная хрустальная люстра напоминала о благоденствии былых времен, когда здесь обитал прежний ректор. Свечи в ней давно уже не менялись. Столы и консоли тех лет исчезли, осталось только длинное блюдо на ножках, которое раз в год выносили из дома по случаю благотворительной ярмарки-распродажи. Казалось, в этих комнатах похозяйничал судебный исполнитель. Электрокамин с трудом нагревал помещение. Я села за низенький столик с шахматной доской, ожидавшей игрока, который больше никогда не придет. Включила довольно безвкусную лампу с абажуром, украшенным пастушками в костюмах эпохи Фрагонара[81], по которым прошелся карандаш Пульбо[82]. Силы покинули меня, иначе я бы вскочила и удрала из этого могильника. Наконец ректор[83] вернулся с подносом в руках. Он принес на нем блюдце, полное литторин[84]. Мой отец обожал их, священник заговорил о нем, и мне стало ясно, почему они с отцом были так дружны:

— Готовясь к нашей с тобой встрече и подыскивая утешительные фразы, я сказал себе, что только время способно утолить твою печаль. А потом подумал, каким сардоническим смехом встретил бы эту фразу сам Шарль. Время!.. Я так и вижу, как он сидит на том месте, где ты сейчас, и либо посмеивается, либо ворчит, смотря по настроению, но слово это всегда вызывало у него протест. Он бы сказал, что это чисто французская черта — удовлетворяться столь расплывчатым понятием. Ведь немцы в подобных обстоятельствах не стали бы говорить о погоде[85]. У них есть множество точных формулировок для выражения горя или утешения. А мы — никчемный народец, который беспечно допускает серьезные ошибки и осушает слезы страждущих невнятными разглагольствованиями…

Такова она — вечная жизнь. Человек умирает, и кто-то другой держит его речи вместо него. Старый друг ректора ушел навсегда, и теперь он принял от него эстафету. Сравнение немецкого и французского языков было одним из папиных коньков и неизменно приводило к порицанию — не нашего языка, но нашего национального характера. Мне вдруг почудилось, что я слышу его, словно он сидел тут, с нами.

— Немцы помещают глагол в конце фразы, ибо они начинают с декора прежде, чем уточнить действие. Французы же, безразличные к обстоятельствам, сперва хвастаются совершенным действием и лишь затем объясняют причину…

Священник тоже знал эту фразу наизусть, и мы с ним засмеялись в один голос. Он сходил в кабинет за фотографией, которую отдавал в окантовку. Снимок был сделан в Риме. На ней папа стоял в белом костюме, бледно-голубой рубашке и клубном галстуке в темно-синюю и голубую полоску. Его довольно длинные волосы трепал ветер. Он был похож на коммодора[86] во время регаты в Коузе[87]. Он улыбался. Вот такой образ отца ректор и сохранит в своей памяти — образ джентльмена. Ему не нужна была печаль, только воспоминания, притом хорошие.

В июле они отправились на богомолье в Сент-Анн-д'Оре, помолиться за меня. Сев в «Тофину», они бросили якорь в Сен-Густане, но оказалось, что там невозможно найти такси. Тогда они подъехали до места в грузовичке рыботорговца, и по дороге мой отец вдоволь полакомился литторинами. После торжественной мессы они так засиделись в блинной, что наступила ночь, и выходить в море было уже поздно. Отец, перебравший «мюскаде», предложил: «А не пойти ли нам к девкам?» В конце концов их приютили на ночлег в соседнем монастыре. С тех пор папа донимал своего друга шуточками, называя мать настоятельницу его старой любовницей. Слушая, как ректор перебирает эти приятные моменты прошлого, я начала подливать себе портвейна, как вдруг в разговоре возникла нежданная гостья — Элиза де Сейрен. Уже забыла, по какому случаю он всунул эту поганку в наш альбом воспоминаний, но зато прекрасно запомнила фразу, которая все мне объяснила:

— Письмо от дамы с набережной Орсе буквально потрясло его. Очень обидное письмо. Просто оскорбительное…

Он был уверен, что я в курсе. И я не стала задавать вопросов. От одной мысли о его христианском милосердии у меня начиналась чесотка. Я с пол-оборота налилась смертельной ненавистью. И чувствовала, что если промедлю еще минуту, то рискую услышать проповедь о всепрощении и доброте к оскорбившим нас. Этого я не желала, не желала категорически. Никто, даже этот старичок, мирно посиживающий под своим абажуром с помпончиками, не имел права говорить мне о снисхождении. Я обняла его и смылась. Моя мать — вот кто расскажет мне все, ясно и недвусмысленно. Она была не из числа тех, кому нравится в одиночестве носить терновый венец.

Я нашла ее в кухне, просторном помещении, как две капли воды походившем на кухни с фламандских полотен, уставленном шкафами и увешанном картинами. Стоя перед разделочным столом, рядом с плитой, она готовила рыбу. Она взглянула на меня без улыбки, устало и печально, беспомощным, понимающим взглядом человека, которому нечего сказать. Она тоже не любила выставлять напоказ свое горе. Как и я, с приходом несчастья она сразу замыкалась в молчании. Я не хотела причинять ей лишней боли, мне только нужно было узнать правду. И потому, не разводя антимоний, приступила прямо к делу:

— Что говорилось в письме Элизы де Сейрен?

Обычно моя мать не уклоняется от объяснений. Она раз и навсегда решила для себя, что искренность намного выгоднее любых уверток, не говоря уж о моральном удовлетворении от собственной честности. Но тут она колебалась.

Какими словами окружить необъятный простор своего горя? И к чему указывать на этого виновника, а не на других? Она перебрала в памяти все события последних шести месяцев папиной жизни и никак не могла приписать его отчаяние какому-то обидному письму:

— Последнее время Шарль просто шел ко дну. Мне приходилось все время взбадривать его. Боюсь, что втайне он считал меня более виноватой, чем говорил вслух. Письмо с набережной Орсе было всего лишь последней каплей. Его глубоко оскорбляли мои восторги по поводу наших дел с Сендстером. Он, видите ли, не представлял, что мы с ним такие разные. А всего, что нас связывало, уже не желал видеть…

И так далее. Она говорила бессвязно, беспорядочно — так женщина, убирающая в шкафу, выбрасывает из него вещи не глядя, в кучу. Это продолжалось несколько минут. Я перестала ее слушать. То, что творилось в душе отца, меня больше не интересовало. Важно было другое — то, что он сделал. А сделал он вот что: ушел от нас, получив письмо. Наконец я прервала ее. Пусть покажет мне письмо, и покончим с этим.

Оно оказалось кратким:


Месье,

Ваш текст не соответствует тому представлению о культуре XVII века в нашей стране, с которым Франция желает сегодня познакомить Канаду. Кроме того, я не считаю приличным, чтобы ваша фамилия в настоящий момент фигурировала на обложке официального издания, подготовленного на государственном уровне. Этот бесцветный и глумливый текст пресса неизбежно расценит как блатной заказ, что, впрочем, и будет чистой правдой, поскольку речь никогда не шла об официальном предложении.

Элиза де Сейрен


Ни «здрасьте», ни «до свиданья». Ничего, кроме этого убийственного эпитета «бесцветный». Слова этой гадины пронзили моего отца, как острый нож. Тем же вечером он утопился в заливе.

Я сложила письмо и сунула его в конверт. Мать позвала меня к столу. Фабрис, который никогда не пьет, откупорил бутылку старого вина. Видимо, хотел показать, что жизнь продолжается. Я не стала спорить. Только и спросила, давал ли о себе знать Александр. Мне ответили: нет.

С той минуты мое решение было непоколебимо: месть станет для меня тем же, что набожность для женщин в старину, — верной, неразлучной спутницей.

Глава II

Моя мать была не из тех, кто облизывает своих детей с утра до ночи, как кошка котят. Она погребла свою любовь ко мне в глубине сердца, но не пошла ко дну вместе с ней, точно гроб, сброшенный в море. Рождественским утром, когда я спустилась к завтраку, меня ждали подарки. Столовая была убрана по высшему классу: в камине пылал огонь, на столе горели свечи, стоял серебряный чайный сервиз, а на вышитой скатерти лежали свертки в золотой бумаге. Фабрис преподнес мне Оскара Уайльда в «плеядовском» издании.

— В ближайшие недели тебе придется многое объяснять людям. А для выражения благородных идей и изысканных оценок сегодня прежде всего нужны блестящие, отточенные формулировки. Здесь ты найдешь кучу таких перлов, это подлинная сокровищница афоризмов.

Матери он подарил кофеварку для эспрессо и бежевую шаль с золотой прошвой от Yves Saint Laurent, не считая всего прочего. Мы целых десять минут занимались развязыванием бантов на подарочных пакетах. Фабрис, как примерный муж и любящий зять, изо всех сил поддерживал праздничную атмосферу. Я присоединилась к его игре и шутливо спросила, подумал ли он об Анике. Нет, он не желал больше и слышать о ней.

— Я за ней никак не поспеваю. Она уже не может спокойно глядеть на сахарную пудру — тут же начинает втягивать носом воздух. Да ей уже и кокса не хватает. Она приобщилась ко всем приколам своей среды. Теперь вот вздумала перекроить себе грудь. Хоть убей, не пойму зачем: она у нее и так уже выше плеч…

Не знаю, явилось ли наигранное оживление Фабриса тем магическим ключом, который отпирает все двери, но его замысел удался. Вместо того чтобы лить слезы, мы, обе его сотрапезницы, приняли участие в спектакле «Рождественское утро в дружной веселой семье». Жизнь продолжалась, и незачем было менять ее законы. С одним лишь исключением: мать отказалась идти к мессе.

— Шарль скорее дал бы отрезать себе палец, чем не пойти в церковь, но в этом году пусть они там обойдутся без меня! Я категорически не верю в Бога. И даже если он существует, то давно сошел с ума. Как посмотришь, что он позволяет творить на земле, сразу ясно, что ему уже не под силу управлять нашими делами. Лучше я прогуляюсь.

Фабрис с нами не пошел. Он взялся готовить праздничный ужин, а индейка требовала тщательного присмотра. Мы с матерью направились в сторону Трэша, это был довольно длинный маршрут. И он оказался весьма кстати: мать хотела поговорить со мной. Нужно было обсудить некоторые финансовые проблемы. Подписывая ордер на освобождение, Лекорр одновременно вменил мне в обязанность уплату залога в 750 000 франков. Но каким образом раздобыть эти деньги? Я и понятия не имела. Зато у матери уже был план:

— Даже думать нечего о том, чтобы взять хоть один франк в Швейцарии. Они же за нами следят. Совершенно незачем наводить их на след наших счетов в Лозанне. А счет в Лугано заблокирован. К счастью, в Париже некоторые люди просто мечтают дать тебе денег.

Вот так новость! Кто бы это мог быть? Да издатели! Трое из них уже наведались к матери, и она, никогда не обременявшая себя излишней щепетильностью, не выгнала их, совсем напротив, заставила, как опытный игрок, выложить карты на стол. Некий Дюбернар был готов на все, лишь бы получить «право первой ночи». Название его издательства мне ничего не говорило, но он обладал даром зарабатывать миллионы на таких темах, как Рика Зараи[88], дело «Гринписа», зараженная кровь, проституция в Маниле… И из всего умел извлечь выгоду. Двое других претендентов, несмотря на престиж их издательств — «Альбен Мишель» и «Плон», впечатлили мою мать куда меньше, чем этот тип, с его громогласными, многообещающими аргументами.

— Они внушали мне, что большое, уважаемое издательство поможет нам быстрее вернуть себе былую респектабельность. Это, конечно, ловко придумано, но ты меня знаешь: я люблю иметь дело с жуликами. Нам нужен очень большой аванс, а не их свидетельство о благонадежности. У меня есть предчувствие, что по выходе книги на нее накинутся все СМИ. Даже те, которые натянут перчатки прежде, чем выбросить в мусорную корзину книжки Дюбернара…

Одно было несомненно: в Швейцарию ехать нельзя ни в коем случае. Слишком уж много аргументов говорило против этого. А мне была отвратительна сама мысль о тюрьме, пусть даже хорошо проветренной альпийскими ветрами. И, если для поправки нашего финансового положения требовалось опубликовать книгу, этот Дюбернар сгодится не хуже прочих. Проблема была в другом: как ее написать. Но сначала — и это было важнее всего — я хотела издать труд моего отца. Никто не увидит моей рукописи прежде, чем его Лесюэр попадет в типографию. Это решение буквально потрясло мою мать. Она даже остановилась, чтобы перевести дыхание, у нее подкашивались ноги. Мое неожиданное заявление могло пробудить в ней только дух противоречия — она ненавидит экспромты. Но тут она и не подумала протестовать — напротив, прошептала, с трудом скрывая радость: «Прекрасная мысль… А ты прекрасная дочь». Потом взяла меня под руку, прижалась ко мне, и мы зашагали дальше.

Местность походила на необитаемое захолустье, которого даже нет на картах автомобильных дорог. Настоящая пустынь. Первый, совсем бледный и еле теплый солнечный лучик зажег искры на остром пике Трэша в тот миг, когда мы добрались до верхней точки острова, как раз над крутым спуском к пристани, где когда-то давно катерок брал пассажиров на Аррадон. Не хотелось бы болтать вздор, но, взглянув вокруг, я подумала, что рай земной находится в Европе, прямо перед нами. Завеса холода, притихшее море, ожерелье островков, развесистые деревья-великаны, роса лугов на континенте — все искрилось светом, все казалось чистым, как хрусталь, сверкающим, как золото. Влажная листва колыхалась под дуновениями ветра, то и дело вспыхивая серебристыми отблесками. Земля-драгоценность на синем бархате моря… Господи, как же мой отец любил остров Монахов! Мы с его женой не сговариваясь присели на самой верхушке утеса. Ему нравилось уединяться здесь в несезонное время, до того как туристы, тоже кое-что смыслящие в красоте этого пейзажа, набегали сюда толпами, чтобы устраивать пикники на природе. Из страха расчувствоваться и поддаться горю мать вернулась к своим планам:

— Нам предстоит нешуточная борьба. Они ведь не принимают нас всерьез, мы для них всего лишь креветки, угодившие в корзину с крабами. Эти парижане все как один мерзкие торгаши. Им подавай только грязь. Они будут требовать от тебя «клубнички». А это абсолютно исключено. Женщина из рода Кергантелеков не должна вести себя как вульгарная кассирша. Она будет говорить только то, что считает нужным, а нет, так и до свиданья. Нам так и так влепят по полной программе. Это в порядке вещей. Но в конце партии мы, обыватели, все равно останемся в выигрыше. А Сендстерам и Дармонам останется собирать по кусочкам самих себя.

Она улыбнулась и взяла меня за руку. Мне нравилась ее энергия. Да, мы начнем эту игру. Жизнь — она для того и существует. Мою мать беспокоило только одно: она боялась, что я все еще люблю Дармона. И, как человек бесхитростный, напрямик спросила меня об этом. Я колебалась. Но она требовала ясного ответа. И получила его:

— Нет. Иначе я не хотела бы ему навредить. А я хочу. Просто мечтаю об этом.

— Ну и прекрасно. Тогда не будем терять время. Я сейчас же позвоню Дюбернару. Сделаю ему такой рождественский подарок.

И она его сделала. Он обеими руками ухватился за предоставленную возможность. Через два дня я уже сидела в его кабинете. Там даже и не пахло приличной литературой. Издательство располагалось в башне Монпарнас, и его офис походил на штаб-квартиру какой-нибудь фирмы. Ни одной старинной книги в поле зрения, только стопки свеженьких изданий, закатанных в целлофан. Ни одного подслеповатого, растрепанного интеллектуала. Только модные барышни пресс-атташе да служащие среднего звена с мобильниками, словно навеки приклеенными к уху. Слева от меня — шеренга столов с компьютерами, справа — автомат холодной воды. В общем, явно не «Галлимар». Никакого риска наткнуться на Андре Жида. Зато Жан-Мари Мессье[89] мог бы пройти по этим коридорам никого не удивив. Едва я переступила порог, дама из службы приема повела меня к боссу. А как же, разве можно мурыжить в приемной такую особу! С годовым доходом не шутят.

Войдя в кабинет, я словно перенеслась на три года назад, на VIP-этаж башни «Пуату». Металл, паласы, стулья суперсовременного дизайна, телефоны и огромное застекленное окно с видом на Париж. Сразу было ясно, что здесь говорят только о бизнесе. Дени Дюбернар не ожидал увидеть перед собой ни Маргерит Юрсенар, ни Франсуазу Саган. По его взгляду я угадала, что он даже слегка разочарован. Мой черный костюм (брюки-галифе и пиджак-китель), мои мокасины на низкой подошве и кожаная сумка-планшет никак не соответствовали образу роковой женщины, которым он собирался торговать. Видимо, он рассчитывал увидеть кокотку из «Георга V», нечто вроде шелковистой водоросли, колышущейся в волнах Chanel №5. Тем не менее он подошел и поцеловал мне руку. Он был на голову ниже меня. Низенький, плотненький — не человек, а пряник, с приторно-сладкой улыбочкой. Будь я похожа на ту, что он видел в мечтах, он предложил бы мне шампанского; увы, я обманула его ожидания, и он, нажав на кнопку, приказал: «Кофе!» — и ничего больше. Он не собирался рассыпаться передо мной в литературных любезностях. Есть писатели первого эшелона, и есть второстепенные. И Дени Дюбернар, разумеется, даже не думал зачислять меня в высшую категорию. Значит, придется играть на второй доске. Все равно других вариантов у меня не было. Со времени выхода из Флери я много раз читала и перечитывала пресс-релиз, составленный мэтром Кола: меня обливали грязью со всех сторон, явно по чьему-то заказу. И я предоставила издателю свободу действий.

Вернувшись к своему столу и попросив разрешения закурить сигару, он все мне объяснил. Передо мной сидел мастер на все руки, из тех, кто умеет и «запаску» на машину ставить, и устрицы открывать. Он говорил так быстро, что у него зубы мигали, как лампочки. Эта речь сводилась к следующему: если я собралась продать ему современную версию «Опасных связей», то ошиблась дверью. Здесь речь шла не о литературе, здесь готовили государственный переворот. Намеки, полуправда, лживые признания, завуалированные обвинения, правдоподобные измышления — все годилось в дело, и все должно было пройти как по маслу. Франция готовилась услышать самое худшее. Говоря о Франсуа Миттеране и Эдит Крессон, Дени Дюбернар называл их «эти люди». От меня требовалось лишь одно — порочить их. А когда я исчерпаю запас гадостей, литературный негр завершит мой труд.

Этот замысел привел меня в ужас. Я плохо представляла себя в роли святой Ариэль, сражающейся с драконами коррупции. Мне поручили некую миссию, потом заплатили за нее комиссионные, я встречалась с важными государственными деятелями и была намерена в иронических тонах поведать миру о своих знакомствах в высших сферах Пятой республики. Я собиралась придерживаться только установленных фактов. Александра я надеялась уничтожить своим презрительным тоном, ничем больше. А упражняться в вымышленных инсинуациях означало подвергнуть себя атакам его адвокатов. Я осмелилась высказать эту мысль. Но Деде как раз на это и уповал:

— Вот именно, пускай Дармон атакует нас! Тем лучше. Он поставит нас в положение преследуемых, а в результате вознесет на пьедестал. Главное, чтобы он не побоялся выступить.

Я поняла, что вместо роли Торквемады он хочет навязать мне роль Маты Хари. В конце концов он сам в этом признался. Конечно, не сразу. Сперва он долго расхваливал своего негра, какого-то журналиста из «Эвенман дю Жёди», уже известного как автор памфлета, написанного от имени лабрадора Франсуа Миттерана. Затем продемонстрировал книжицу по искусству, выпущенную в той же серии, где должен был появиться мой Лесюэр. И наконец в мгновение ока расправился с финансовым вопросом: после подписания контракта мне выдадут чек на 600 000 франков. Все выглядело таким простым и легким. Тщетно я подыскивала возражения морального порядка. Пока я размышляла, он сам затронул вопрос о названии книги.

Я и сама уже думала об этом. Мне хотелось озаглавить ее «Не осуждайте меня». Фабрис, приверженец стиля Нимье[90], советовал другой заголовок — «Комеди Франсез». И так далее. Я предложила еще пару домашних заготовок, но безуспешно. Деде выслушивал мой беспомощный лепет и на каждый вариант находил возражение. Разозлившись, я попросила его не вилять, а открыть мне, какой великий замысел таится за всеми его словесами. И тут это толстокожее неожиданно утратило самоуверенность. До сих пор он преподносил мне свои идеи как истины в последней инстанции, теперь же вдруг начал лебезить передо мной, как перед британской королевой. Наконец после долгих светских выкрутасов он высказался напрямик:

— Когда показываешь некую слабость, самое простое — сделать ее своим оружием. Дерзость всегда приносит плоды. Я хотел бы дать этой книге циничное название, которое ясно говорило бы о вашей проницательности, о вашей смелости и вашей искренности. Предлагаю такой вариант: «Интрига в серале».

Иными словами, я должна была выставить себя интриганкой, куртизанкой и доносчицей, которая вдобавок желает выпендриться, — потому что трудно найти более идиотский и напыщенный заголовок. Этот тип — жертва неудачного аборта, не иначе! Откуда он такой взялся, чтобы предлагать мне подобную мерзость? В один миг окружающее презрение всей тяжестью навалилось на меня. Со дня на день имя Кергантелеков должно было стать синонимом продажности. И эта макака преспокойно сообщала мне об этом, посасывая свою сигару. Я вцепилась в ручки кресла, чтобы не дать ему по физиономии; вся кровь во мне закипела, ярость встала комом в горле, и между нами воцарилось мертвое молчание. Деде решил было, что я размышляю над этим бредовым предложением, но тут же понял, что его замечательный контракт сейчас вспорхнет и улетит навсегда. Носорог мгновенно дал задний ход и обернулся невинной голубкой:

— Разумеется, это всего лишь совет. Подумайте над ним. И, главное, не пугайтесь. Книга пойдет даже без этого названия. Хотя, должен вам сказать, какая-то зацепка очень важна. Успех рождается из мелочей. Половина людей, входящих в книжный магазин, ничего не помнят о книге, которую ищут, — ни названия, ни автора, не говоря уж об издателе… Поэтому убойный заголовок — страшное оружие, его никто никогда не забудет…

Ладно. В конце концов, здесь у нас не НРФ[91]. Он презирал всех и вся. И своих читателей, и своих авторов. Это меня успокаивало. Я пришла в себя. И объявила, что хочу посоветоваться с мужем. Деде счел меня вполне способной нанести супругу такой афронт и поблагодарил за понимание. Я не стала его дольше задерживать и только попросила составить контракт, не уточняя пока названия книги. На этом мы и расстались. Он проводил меня до лестничной площадки. И снова поцеловал руку. Аромат его туалетной воды просочился следом за мной в лифт. Это был мой день: теперь этот запах будет сопровождать меня до самого дома.

Я вернулась к себе пешком. Сколько улиц, сколько тесаного камня, сколько церквей и исторических уголков!.. Эти древности усугубили мою тоску. Париж навсегда останется Парижем: высокие здания и низкие чувства. Бог знает почему (если Он вообще снисходит к таким мелочам) мне пришло на память изречение: «Мир — болото, взберемся на кочку!» Я вычитала его в какой-то книжке лет пятнадцать назад. Все это время оно пребывало в забвении и вот вдруг вылезло на свет божий. Вывернув его наизнанку, я бухнулась в постель, едва вернувшись домой. И спала, спала! Долгие часы. До тех пор, пока меня не разбудил телефонный звонок. Кто же был на проводе? Другой издатель! По имени Симон де Морсоф. Владелец издательства «Деларут». Весьма респектабельное учреждение. Сто сорок лет на книжном рынке. Сообщаю об этом, потому что он с ходу предъявил мне эти почтенные седины:

— Мы, равно как «Кальман-Леви», «Сток» и «Фламмарион», являемся самыми старыми книгоиздателями. Наша репутация, быть может, выглядит несколько обветшалой, но она безупречна. Вы могли бы нам очень помочь в отношениях с книготорговцами, которые считают, что мы давно впали в спячку. Но и мы могли бы оказать вам большую помощь в публикации вашей книги. Защита морали насущно необходима Парижу. Вы знаете этот город: здесь играют принципами, как жонглер своими обручами…

Боже, до чего же медленно он говорил! Его фразы падали капля за каплей, словно он вытряхивал дорогие духи из флакончика. Очень молодой голос, тихий и вкрадчивый, сообщал этим предложениям оттенок двусмысленного сговора. Мне ужасно захотелось его увидеть, но я решила усложнить ему задачу. И ответила, что он проснулся слишком поздно, упомянув при этом «Плон» и «Альбен Мишель». Однако моя хитрость не удалась. Все так же мягко, растворив в словесном сиропе презрение к Дюбернару, он изничтожил его на месте:

— Сегодня утром вы встречались с Дени. Я уверен, что вы с первого взгляда поняли принципы, коими он руководствуется в книгоиздании. А также то, что он собой представляет — месье Все-Куплю. Не буду ходить вокруг да около: этот человек — низкая душа, бандит без стыда и совести, с ужасной репутацией. Каждое утро он продает душу за чечевичную похлебку. И если ваша книга выйдет у него, она заранее обречена на провал…

Эта ядовитая характеристика сделала Дени в моих глазах почти симпатичным. Я хорошо представляла себе этого Морсофа: эдакий аристократ от книгоиздания. Но я никак не могла понять, кто же это сообщил ему о предстоящем подписании моего контракта. Никогда не угадаете: он и Дюбернар принадлежали к одной и то же издательской группе, и он узнал новость пять минут назад, в кабинете их общего распространителя. Этот факт говорит о многом: в Париже борьба в своей банке с пауками в тысячу раз страшнее, чем внешнее соперничество. Подпиши я контракт с издательством «Сёй», он и глазом бы не моргнул. Зато не мог удержаться от искушения стащить у «дружка» курицу, несущую золотые яйца, под носом у их общего хозяина. И решил попытать счастья. Я, со своей стороны, требовала от них только одного: чтобы с моим самолюбием обращались почтительно. В этом смысле люди типа Морсофа более опытны, чем всякие Дюбернары. И я сделала вид, что смягчаюсь. Он это почувствовал. И, решив ковать железо, пока горячо, пригласил меня на ужин. Сегодня же вечером. В «Ледуайен», что в садах Елисейских полей.

В заведениях такого рода список заказанных столиков пестрит дворянскими приставками «де» и «дю»… Скользя между ужинающими с бесстрастием багажа на ленте транспортера, метрдотель, величественный, как герцог, проводил меня к нашему столу. Не удостоив его ни единым взглядом, Симон встал, поздоровался и самолично придвинул мне стул. Невероятно, но факт: он выглядел таким же невозмутимым патрицием, как метрдотель, которого его молчание заставило тут же испариться. В обществе таких Морсофов вы находитесь в плену приличий, как порошок в капсуле, это становилось ясно с первого же взгляда. Однако со второго юный Морсоф мне даже понравился: высокий, худощавый, голубоглазый, с тонкими каштановыми, зачесанными назад волосами, он, казалось, был создан для тенниса, гольфа, верховой езды и плавания на яхте. Мужчины этого типа туго завязывают галстук на рассвете и никогда не распускают узел до самого отхода ко сну. Тем не менее с ним нужно было держать ухо востро: внешне бесстрастный, как швейцарец, он мог сорваться с места, как арабский скакун. Едва усевшись, он едко охарактеризовал здешнюю обстановку:

— От этого интерьера за версту несет классикой. Тут продуман каждый нюанс каждой диванной подушки. Даже букет, который ставят возле вас на консоль, соответствует толщине вашего кошелька. Это рай богатых буржуа, которые платят бешеные деньги за так называемую простоту…

Вероятно, он находил это место мало литературным. Его злословие в конце концов стало меня раздражать. Я люблю, когда красивые люди добросердечны. И потому прервала его на полуслове:

— Это обычный ресторан, а не агитпункт НРС. Давайте оставим его в покое.

Он подчинился, но, видимо, опасался, что я заскучаю, если он хоть на минуту прервет свой словесный фейерверк. И поэтому вместо «Ледуайена» для затравки к ужину вонзил зубы в Дени Дюбернара:

— Просто не постигаю, отчего он не пригласил вас в ресторан. Гурманство — единственная его отрада. У него нет никаких интересов, кроме кулинарных. Вы наверняка это сразу поняли в беседе с ним…

Я действительно все поняла. Дюбернар был плебеем, и если я решила войти в литературу с заднего хода, то мне следовало подписывать контракт только с ним. Правильно говорят американцы: «Если хочешь сойти за утку, то и ковыляй как утка!» В общем, я клюнула не на ту приманку. Оставалось надеяться, что очаровашка Симон спасет меня от столь горестной судьбы. И я предоставила ему возможность выложить свои аргументы.

Наконец подоспел и наш заказ. Баклажаны в виде цветочных лепестков, прозрачные ломтики картофеля, кружева из моркови… Каждый такой кусочек был размером с десятифранковую монетку и толщиной в двадцатифранковый билет. Симон поедал эту овощную икебану с невозмутимым спокойствием игрока в микадо[92], аккуратно поднимающего одну палочку за другой. Невозможно отрицать: в нем чувствовался высокий класс. Даже его доводы звучали элегантно. Он расставлял свои сети как ел — не спеша. Переговоры с Дюбернаром напоминали конвейер, который движется только вперед. Симон же рассматривал их как шар, в котором то нагнетают, то спускают воздух. Обсуждение финансовых вопросов в его присутствии казалось вульгарным, зато он охотно рассуждал о содержании книги. Ему хотелось одного — чтобы я высказала в ней правду. Разумеется, не всю правду, но ничего, кроме правды. И, главное, мне не следовало становиться в позицию жертвы, а писать в иронично-шутливом тоне наблюдательницы нравов того круга, в который мне никогда не следовало бы попадать. Он хотел, чтобы я перечитала Сен-Симона, Шатобриана и кардинала де Реца. Нашу книгу, сказал он, будут ценить за портреты героев, а не за разоблачения. Сенсации его не интересовали, он предпочитал политические анекдоты. Я была просто зачарована: он говорил со мной именно о настоящей книге — той, которую я и мечтала написать. За какой-нибудь час он вознес на прежнюю высоту мое самолюбие, которое так безжалостно затоптали нынче утром.

Оставалось пройти главное боевое крещение. С безразличным видом, словно не придавая этому никакого значения, я спросила, думал ли он о названии книги. Он сказал: да. Что же он предлагает? Вместо ответа он принялся разглядывать свой нож так, словно изучал фрагмент черного ящика, извлеченного из-под обломков рухнувшего лайнера. Еще немного, и я бы увидела, как у него растут ногти. Наконец он разродился:

— Мне кажется, хорошо бы назвать ее «Милый друг». Как у Мопассана. Только добавив к этому ваше имя, чтобы было понятно, что речь идет о женщине. Это будет очень литературно и в то же время придаст книге легкий скандальный аромат.

Вот где таился блеф. По сути дела, господин маркиз назвал меня «шлюхой» так же, как Деде, только на свой, аристократический лад. Желая показать, что мне это ясно, я резко отодвинулась вместе со стулом, как будто меня опалило огнем. Теперь уже мое молчание свинцовым гнетом нависло над нами. Наконец я ответила вполне светским, любезным тоном, что должна подумать. Мне очень не хотелось, чтобы он чувствовал себя победителем. Сперва нужно было уладить вопрос о Лесюэре и моем авансе. Бедняжка Симон: мы познакомились всего час назад, а я уже изображала капризного автора, чье раненое самолюбие нужно холить и лелеять. Но он проявил ангельское терпение. И вернулся к началу разговора — о рукописи. Он хотел получить ее к концу марта. Намекнул на возможность составить вместе с ним план книги: двадцать глав по десять страниц каждая; кстати, он знает очень хорошего литобработчика в «Пари Матч». Словом, поезд был готов к отправлению. И ждал только моего свистка. Я согласилась. Да и к чему долго раздумывать — он или Деде? Я себя знала: сделав выбор, я все равно о нем пожалею. Так лучше уж взять более сексапильного партнера.

Он заказал два бокала шампанского. Потом уплатил по счету; за такие сумасшедшие деньги можно было купить авиабилет. И наконец отвез меня домой. Никакого шофера: он сам вел свой старенький «остин». Не могу выразить, до чего меня тронула эта простота. Внезапно я почувствовала, как он мне близок. Действительно очень близок.

Глава III

До заключения в тюрьму мы с прессой были в прекрасных отношениях. Я обожаю газеты. Когда наступает пора отпусков, меня даже в рай не загонишь, если туда не приходят «Либерасьон» и «Монд». В Хоггаре[93], например, меня не скоро увидят. Но с тех пор, как я побывала во Флери, мой читательский пыл угас. Все газетные «могильщики», сколько бы их ни было, постарались смешать с грязью мою персону, не забыв ни одного бранного эпитета, ни одной злобной остроты. «Экспресс» пошел еще дальше, озаглавив статью обо мне «Шлюха». В тот день я, привыкшая носить имя Кергантелеков как бриллиантовую брошь, притягивающую свет, притушила свою гордость, как тушат лампу. Моя симпатия к журналистам растаяла быстрее, чем снег на солнце. Легко представить, с каким нетерпением я ждала обещанного «негра». И напрасно. Едва открыв ему дверь, я впала в уныние. Он был похож на охотника за информацией так же, как я на польскую монахиню. Долговязый, с седеющей шевелюрой и густыми усами, он все время улыбался и, казалось, ничего не принимал всерьез. К счастью для себя, он обладал низким, звучным голосом, придававшим ему внушительность, которую опровергало лицо. Этот глубокий баритон словно исходил откуда-то из преисподней. Когда он открыл рот, чтобы представиться, мне почудилось, будто со мной говорят с нижней площадки. Однако недоразумение тут же рассеялось, и мы прошли в гостиную — для первого «контакта». Который продлился четыре часа!

Его звали Франсуа Брийян, и лет ему было около сорока — я так и не узнала, сколько именно. Сексапильности в нем было примерно столько же, сколько в листе белой бумаги, и он никогда не вступал на путь откровений, куда, однако, искусно заманивал меня. Да и была ли у него личная жизнь? Сильно сомневаюсь. Судя по нашей первой беседе, когда он немного рассказал о себе, его существование и жизнь нормальных людей разделял прочный железный занавес.

— Я никогда не читал «Экип», никогда не ходил на охоту, на футбольные матчи и на концерты поп-музыки, не говоря уж о классической, ни разу не досмотрел по телевизору до конца, а честно говоря, и до середины, ни одного матча регби, никогда не играл на скачках, никогда не был в казино, не умею водить машину, составлять административный протокол и, уж тем более, менять колеса, не пью пива, не участвую ни в каких демонстрациях, не собираюсь прыгать с парашютом, заниматься дайвингом или, боже упаси, спелеологией, как, впрочем, и другими видами спорта…

Это перечисление длилось минут пять. Он вел образ жизни, где явно не было места даже мелким потрясениям. Зато иронии у него хватало хоть отбавляй. Когда он прервал свой монолог, я уже попала под его обаяние. И с тех пор мое отношение к нему ничуть не изменилось. Никто не умел с таким блестящим остроумием высмеивать самого себя, притом с самым серьезным видом, — в этом Франсуа был просто неподражаем. Наше трехмесячное сотрудничество оставило у меня чудесные воспоминания. Тем более что этот нелицеприятный автопортрет, делавший его в глазах других просто нелепым оригиналом, лично мне надрывал сердце: он как две капли воды напоминал моего отца. Тот тоже никогда не покупал дрель, не красил потолки, не менял краны, не сажал розы и не колол дрова… Но этим сокровенным переживанием я с Франсуа не поделилась. Нас связывали с ним рабочие отношения, а Франсуа Брийян жил лишь одной страстью — работой. И мы с ходу взялись за дело.

Он уже написал два бестселлера за одного известнейшего журналиста, работавшего на TF-1. В первом рассказывалось о провале операции с «Rainbow Warrior»[94] и о его последствиях для французских секретных служб, второй повествовал обо всех войнах Франсуа Миттерана, от Виши до Багдада; не забыто было даже восстановление порядка в Алжире. Вооружейный опытом литобработчика, он четко изложил условия нашего сотрудничества. Он будет приходить раз в неделю на два, три или четыре часа, чтобы записывать мои воспоминания на магнитофон, затем раздобудет в архиве «Пари-Матч» нужные политические и экономические справки и к следующей нашей встрече напишет десять — двенадцать страниц текста. От меня требуется только одно — послушание. Вообще-то, покорность мне отнюдь не свойственна. Более того, мой порог толерантности опасно низок. И такой сдержанно-приказной тон со стороны чужого человека, например Сендстера, тут же привел бы меня в бешенство. К счастью, мои чувства выворачиваются наизнанку легко, как кроличья шкурка. Я приняла его «указы» как дружеские советы и одобрила этот план. После шести месяцев тюрьмы мой характер еще не распрямился во весь рост. Я уступила Франсуа бразды правления.

Невозможно было заставить его выпить хоть каплю алкоголя. Весь день я регулярно заваривала чай. И мне приходилось пить его самой. Он ни разу даже не пригубил из чашки. Иногда я спрашивала себя: может, он и не человек вовсе? Это так и осталось невыясненным. Жил он один, недалеко от Парижа, в красивом старинном доме священника. Вот это место идеально подходило ему. Женщины его абсолютно не интересовали. Во всяком случае, он ничего не делал, чтобы привлечь их внимание. В течение всей нашей работы он неизменно носил один и тот же наряд — серые брюки, белую рубашку и твидовый пиджак. Кокетство его не пронимало, более того — он его просто не замечал. И он никогда не надевал галстуков, которые я ему дарила. При этом, будучи янсенистом до мозга костей, он никому не навязывал своих убеждений, никого не осуждал и обезоруживал чужую враждебность своей неугасающей улыбкой. Что бы вы ни говорили, Франсуа как будто одобрял каждое ваше слово. В результате мы с ним отлично поладили (рыбак рыбака видит издалека), и «Милый друг Ариэль» помчалась вперед на всех парах, а я доселе понятия не имею, как он отзовется обо мне, если однажды ему придет в голову фантазия писать мемуары.

В тот, первый день я рассказала ему свою историю в общих чертах. И вечером того же дня он уже набросал план книги. На следующее утро, переступив порог моей квартиры, он протянул мне предисловие так, словно вручал покрывало Танит, не меньше. Уж не знаю, что он себе навоображал. Может, думал, что достаточно помахать у меня под носом пятью страничками, чтобы довести до оргазма? Такого удовольствия я ему не доставила. Но зато была вознаграждена сполна: сам текст привел меня в такой восторг, что я еле удержалась, чтобы не расцеловать автора. Это было написано и с достоинством, и остроумно. Франсуа запомнил и утащил в свою берлогу все мои любимые присказки, которыми я обычно щеголяю в разговоре, и расцветил ими предисловие, выдержанное в духе «благородного отца». Если ему удастся замаскировать мои козни этими чисто женскими словесными выпадами, мы с ним вполне сработаемся, и наша ударная бригада сможет доставить Пятой республике несколько неприятных минут — на голубом глазу, как бы и не желая причинить зла. У Франсуа имелись твердые представления о том, как сделать из памфлета смертельное оружие.

— Договоримся сразу: о людях, которых хочешь уничтожить, нужно отзываться сначала только хорошо. Самые опасные перья — те, что притупляют вашу бдительность. Ни в коем случае нельзя становиться в позу Великого Инквизитора. Это мгновенно загубит нам всю игру. В Париже одинаково боятся и поджигателей, и тех, кто бьет в набат. Стоит хоть чуточку переусердствовать с обличениями, и вас тут же зачислят в друзья Жана-Мари Де Пена. Необходимо также излагать нашу историю бесстрастно, словно глядя на нее со стороны. И не слишком-то уповать на правду. Она быстро становится чем-то вроде наркотика, и людям требуется все новый и новый кайф. Искренность оборачивается зудом. Наш рассказ должен звучать так, будто мы изначально были уверены в честности и порядочности всех его персонажей. Нельзя отягощать повествование ни дружескими, ни враждебными отношениями: Париж выхватывает из текста только их. Здесь не столько читают книгу, сколько ставят автора на место героя. Главная хитрость состоит в том, чтобы завоевать интерес читателя, но как можно дольше воздерживаться от разоблачений. Вы должны выглядеть ироничной и отстраненной, как если бы являлись сторонним свидетелем своей собственной истории. Ваша задача — не свергать тиранов или чистить авгиевы конюшни, а просто рассказать о своем кратком пребывании в высоких сферах. И не стоит примешивать к этому возмущение, напротив — отозвавшись о ком-нибудь плохо, в следующей же главе необходимо осыпать того же человека самыми лестными похвалами. Уверяю вас, это очень легко. Так уж устроена жизнь.

И далее в том же духе. Наш яд, разбавленный иронией, должен был сойти за ключевую воду. От меня требовались всего две вещи: рассказывать все Франсуа и в конце поставить свою подпись. Заставить меня писать абсолютно невозможно. Мне что взять ручку, что схватить живого омара — все едино, лучше и не пытаться. Возникло только одно препятствие, но немаловажное. Я не помогала торговать ни автомобилями, ни даже истребителями, но зато я работала в фармацевтической лаборатории. Когда влезаешь в такие дела, судебный процесс по обвинению «в колдовстве» не заставляет себя ждать. Избежать этого можно было только одним способом — изобразив эдакую наивную, безобидную девицу, унесенную ветром вместе с другими листьями. По мнению Франсуа, эта роль мне подходила как нельзя лучше. Пресса никогда не оценивала высоко мой интеллект, и обвести газеты вокруг пальца не составляло особого труда: стоит мне разыграть святую простоту, и они обеими руками ухватятся за этот образ. Мало того: как только они сочтут меня недостойной их брани, они тут же бросятся на поиски другой, более завидной добычи. Далеко ходить не надо, взять хоть Александра, Поля и Гарри. У меня возникло только одно возражение:

— Загвоздка в том, что я так и не призналась судье, что сама подала в отставку. Наоборот, я упорно талдычила, что меня уволили без предупреждения. При таких условиях трудно будет утверждать, что мне опротивели мафиозные аферы «Пуату».

Я была права. Но заставить Франсуа свернуть с заданного курса было еще труднее. Он воображал, что с помощью нескольких звонких фраз можно задарма получить весь мир. И отмел мои доводы одним взмахом руки. Три абзаца — и моя непорочность будет доказана как дважды два.

— Ваш внезапный уход нам очень на руку. Он доказывает, что ваши отношения с «Пуату» уже давно дали трещину. И стоило им заполучить согласие Дармона, как они избавились от неудобного свидетеля, который непрерывно возмущался их кознями. Мы распишем, как вы вознегодовали, обнаружив, что в Бенин посылаются просроченные антибиотики под видом гуманитарной помощи и одновременно с целью уйти от налогов. Я ничего не придумал, вы сами мне это рассказали. И вы же говорили мне о кортизоновых мазях для осветления кожи…

Верно, говорила. Но мне очень хотелось для очистки совести действительно ощутить тот праведный гнев, который описывался в нашей книге. Потому что, по правде говоря, ничего такого не было, а люди, работающие в области моды, далеко не дураки.

По просьбе Фабриса и по совету моей матери, которая настаивала на том, что мне необходимо где-то получать зарплату, я вернулась в агентство, приехав из Бретани в Париж. И первым делом, чтобы сразу дать всем понять, что я не собираюсь бить себя в грудь и каяться, выставила за дверь Анику. Не хочу лгать: я никогда не старалась выглядеть праведницей. Я вела себя как отъявленная мерзавка. И правильно поступила: спустя неделю весь наш круг был в курсе события, и каждый знал, что его ждет, если мне насолить. В результате ни один дом высокой моды не занес нас в черный список, однако, если Фабриса по-прежнему всюду приглашали, со мной было кончено. Джанфранко, Жан-Поль, Кристиан и другие больше не проявляли намерения заключить меня в объятия. Мне понадобилось какое-то время, чтобы осознать этот факт, ибо никто не сказал мне этого в лицо. Напротив. Если вспомнить, какую фразу я чаще всего слышала в первые дни, то это звучало так: «Бедняжка моя, из тебя сделали козла отпущения, заставили расплачиваться за других!» В Швейцарии дремали в сейфах мои десять миллионов франков, а меня все жалели. Но одно могу сказать с полной уверенностью: Франция бесконечно презирала свой политический класс. И я, войдя с ним в сношения, неизбежно должна была стать жертвой обмана. А теперь моей книге предстояло изничтожить его. И этого все ждали с нетерпением. Только нужно оговориться: когда я написала «меня жалели», я имела в виду своих приятельниц, но не их боссов. Эти-то объявили мне бойкот. Вскоре я уразумела, что подвергаю опасности наше агентство. И сочла за лучшее исчезнуть, укрыться в четырех стенах и там, дома, терзаться переживаниями, ожидая выхода своего «Милого друга…». Четыре месяца — долгий срок, а мне хотелось сполна насладиться своей местью, пока она не остыла. И я, не откладывая, перешла к следующему этапу. Это как раз оказалось проще простого: достаточно было снять трубку и позвонить главному редактору журнала «Флэш». Он гонялся за мной с самого моего выхода из Флери. Я попросила его приехать ко мне: в редакции меня не должны были видеть. Моя официальная позиция выражалась в одной короткой фразе: я никому ничего не скажу. Это молчание было поставлено мне в заслугу самими печатными органами, такими, как «Монд» и «Фигаро», но отнюдь не помогало найти недостающую сумму для залога в 750 000 франков, который требовалось уплатить в марте. К счастью, «Матч», «Гала», «Экспресс» и «Флэш» просто жаждали вывести меня из этой бедственной ситуации. При том они даже не требовали никаких откровений — всего лишь несколько фотографий плюс заявление, что их у меня украли. Сопротивляться такому искушению было выше моих сил. И для начала боевых действий я выбрала последнее из этих изданий. Чисто случайно.

Через полчаса после моего звонка Антуан Бек уже был у меня. Длинные седеющие волосы, откинутые назад в артистическом беспорядке, ровный загар на лице, сверкающие белоснежные зубы, темно-синий костюм классического покроя — правда, рубашка была расстегнута до третьей пуговицы, позволяя увидеть растительность на груди. Видимо, он считал, что так будет выглядеть более мужественным. Грубая ошибка: своей манией отбрасывать назад прядь волос, приподнимать и возвращать на место очки, засучивать рукава, скрещивать и распрямлять ноги он скорее походил на Клаудию Шиффер, чем на Харрисона Форда. Короче говоря, он напоминал принаряженного pizzaiolo[95], но герои этого типа, к коему относится и Лоэнгрин, любят вас лишь тогда, когда вы не называете их настоящим именем. Поэтому я оставила свои чувства при себе и сделала вид, будто совершенно очарована этим живописным пожилым красавцем, у которого зад, кажется, свисал до самых коленок. Обычно такие самовлюбленные прелестники клюют на эту наживку. Но в данном случае ситуация несколько осложнилась. Антуан Бек привык нравиться, но не привык развязывать мошну. А его пригласили сюда именно для этого. И задача оказалась не из легких.

Я хотела предложить ему громкую сенсацию — доказательство, что Дармон являлся моим любовником. Конечно, это был секрет полишинеля, но никто не имел права говорить о нем вслух, коль скоро ни Александр, ни я не признались в том публично. Бек прекрасно сознавал, какую бомбу я отдаю ему в руки. В тот день когда журнал «Флэш» опубликует эти снимки, о нем заговорят все журналы Франции и Наварры. Он станет лидером продаж, чемпионом года. И все это упиралось только в вопрос оплаты. Но, боже мой, сколько разговоров, прежде чем согласиться! Да, конечно, «Флэш» всегда рассказывал о богачах, описывал их благополучие и процветание, публиковал интервью с людьми, нажившими миллионы… Но как только речь зашла обо мне, деньги в устах Бека вдруг почему-то стали «грязными». Он пустился в рассуждения о морали, заклеймил наше циничное время, напомнил о чувствительности своих читателей — почтенных налогоплательщиков, которых, разумеется, шокируют мелкие жулики, ускользающие от налогообложения, этой столь любимой народом институции. Послушать его, так он разорялся от одного лишь взгляда на меня, и я обозлилась. Терпеть не могу лицемеров, громко обличающих преступления, которые намереваются совершить. Наконец я не выдержала:

— Если вы еще долго намерены изображать передо мной Тартюфа, я вас честно предупреждаю: вы на коленях приползете ко мне за этими снимками.

Мой тон был мало что нелюбезен, он был холоден, как лед, но Бек решил, что я тоже блефую. Вместо того чтобы вытащить чековую книжку, он попытался смягчить меня, упирая на то, что мне предоставят право проверить заголовки, подписи к фотографиям и тексты, сопровождающие мои «документы». Как будто меня это очень волновало. Как будто я во все это верила. Я отбросила его посулы точно ненужный мусор:

— Вашими обещаниями сыт не будешь, верно? Так что оставьте их себе. Пишите все что вам угодно, мне плевать на ваши тексты, я за них не отвечаю. И хочу знать только одно — стоимость нашей сделки. А если вы намерены еще долго меня мурыжить, обращусь в «Матч» или «Экспресс».

Бек отреагировал так, словно в комнату ворвалась летучая мышь, грозившая растрепать его шевелюру. Побледнев и спрятав улыбку, он в пятый раз принялся изучать снимки, отобранные мной для начала баталии. Я заранее ликовала, представляя выражение лица Александра, когда он их увидит. Посреди залива, в виду острова Арц, лежа в обнимку, в купальных костюмах, на носу мчавшегося катера, мы улыбались приятелю, который повез нас на эту прогулку и заодно сфотографировал. Таких снимков было три. Я уже знала, какой из них откроет эту серию, — тот, где Александр хохотал, положив голову мне на плечо, а руку на мою грудь. В те времена его забавляла подобная вольность. Но, растиражированная в 400 000 экземплярах, она развеселит его куда меньше. Это напомнило мне фразу, которую он бросил в Луксоре нашему старичку-гиду: «Пресса — единственная казнь, которой Моисей забыл поразить Египет». Он даже не подозревал, насколько метко выразился. Так метко, что я решила в качестве бесплатного приложения — а заодно доказательства, что Александр по собственному почину выставлял нашу связь напоказ как официальную, — добавить к сему еще пару снимков: на первом я в вечернем платье шла под руку с ним по лестнице Каннского дворца, на втором мы стояли вдвоем у трапа самолета, на котором летали отдыхать в Абиджан. Наконец Бек сдался и подписал чек: 300 000 франков!

Не желая выглядеть в моих глазах дойной коровой, он засыпал меня вопросами. Ему хотелось знать все: где, когда и при каких обстоятельствах были сделаны эти фотографии, какие люди нас сопровождали. Я сообщила ему лишь самое основное — с какой стати украшать излишними разоблачениями эту помойку, территорию его журнала?! Я была уверена, что в данном отношении он и сам не подкачает: подаст мою историю под своим фирменным соусом, сопроводив ее какой-нибудь идиотской моралью. В общей сложности его записи умещались на одной страничке, но он изобразил великого магната СМИ, заверив меня, что его службы раздобудут тысячи подробностей о фильмах, показанных на том Каннском фестивале, и о контрактах, подписанных на Кот д'Ивуар. Бедняга — он принимал свои архивы за информационные закрома «Интеллидженс Сервис». Я не посмеялась над ним, хотя прекрасно знала по собственному опыту, что документалисты «Флэш» — полные ничтожества, не способные отыскать нос у себя на лице: каждую неделю на страницах светской хроники они ухитрялись переврать имена наших манекенщиц и названия домов моды, предоставивших им туалеты.

Тем не менее я учтиво проводила его до двери, лишний раз напомнив, что он волен писать все что угодно, лишь бы не выдавать того, кто предоставил ему фотографии. Полностью обделенный чувством юмора, он высокопарно заверил меня, что сохранение в тайне источников информации для него святое. На этой напыщенной декларации мы с ним и расстались. Наверное, он считал себя в высшей степени благородной личностью. В чем сильно ошибался. Впрочем, по части благородства я тоже была не на высоте. Мне даже чуть не стало стыдно за себя. Но, к счастью для моего самолюбия, я могла укрыться за словом «месть». И для того, чтобы она оказалась действительно страшной, была готова стучаться в самые подозрительные двери. Это старо как мир. Еще древние римляне говорили: ad augusta per angusta[96].

Глава IV

Прошла неделя, и вот моя фотография в длинном платье на обложке «Флэш» замелькала во всех газетных киосках Франции. Арт-директор выбрал снимок, сделанный в Каннах, где я об руку с Александром поднималась по лестнице Дворца фестивалей. Такого приятного сюрприза я даже не ожидала: Бек говорил лишь о возможности напечатать ее внутри журнала. Я испугалась, что теперь не смогу сделать и шага, чтобы меня не узнали. И первым моим побуждением было кинуться в парикмахерскую — подстричь и высветлить волосы. Этого оказалось вполне достаточно. В последующие дни никто как будто не узнавал светскую даму с длинными волосами в бизнесвумен, которая торопливо бежала по улице, пряча лицо. Зато в нашем кругу я произвела настоящий фурор. Все сплетницы от моды повисли на телефонах, чтобы смачно обсудить это событие. Я готовилась к самому худшему. И в конце концов начала думать о себе как о продажной девке, для которой оскорбления были родом промоушна. Ничего подобного: меня поздравляли со всех сторон. Тщетно я уверяла, что моей заслуги в этом нет, что я понятия не имею, откуда взялись эти снимки, — никто не слушал. Все пели одну и ту же песню:

— Браво, дорогая! Не спускай им. Все эти ворюги считают власть пещерой Али-Бабы. Защищайся. Отомсти за себя. Отомсти за всех нас…

Я вовсе не собиралась заходить так далеко, изображать бульдога, готового растерзать кого угодно, или народную героиню, несущую свое бесчестье как знамя. Высокие чувства не моя стезя. Поэтому я притворилась скромницей и отшила газетчиков, требовавших у меня интервью. Все равно у меня не было выбора. Мэтр Кола, выскочивший, как чертик из коробочки, метал громы и молнии:

— Вы что, с ума сошли? Вы забыли, что именно в данный момент я веду процессы против всех газет, которые обвиняю во вмешательстве в ваше частную жизнь? И мои действия увенчаются успехом лишь в той мере, в какой я смогу доказать ваше твердое намерение оставаться в тени. Частная жизнь — вот наше смертельное оружие, но оно будет эффективно только при условии, что вы будете держаться подальше от СМИ. И хотя статья 8 Европейской конвенции прав человека и статья 9 гражданского кодекса высказываются по этому поводу совершенно недвусмысленно, все адвокаты газетчиков явятся в суд, размахивая журналом «Флэш». Я рассылаю во все редакции меморандумы, где прямо выражается ваше стремление не попасть в разряд публичных особ, а вы тем временем творите бог знает что… Ну где же тут логика?!

Боялся ли он, что от него упорхнет гонорар, или действовал в пользу Александра, которого должна была устраивать эта стратегия молчания? Не знаю, это так и осталось тайной. Я разыграла святую наивность, поклялась, что понятия не имею, откуда взялись эти фотодокументы. Пускай сражается с «Флэш», если хочет! Пока суд рассмотрит дело, моя месть уже свершится. А сейчас главное — чтобы Александр продолжал доверять ему. Я знала, что адвокат шпионит за мной в его интересах, и таким ценным козырем ни в коем случае нельзя было пренебречь. Поэтому, когда мэтр Кола сказал, что ходят слухи, будто я пишу книгу, я не послала его к черту, а, напротив, осыпала сладкими уверениями в своей лояльности: если я позволю себе столь вульгарный поступок, он будет первым, кто о нем узнает; я никогда не опубликую ни одного слова, которое он предварительно не прочел бы, и так далее, и тому подобное… Вероятно, он действительно счел меня идиоткой, но мне помогает моя здоровая натура, и я нравлюсь себе в любых ролях. Впрочем, скоро мне пришлось исполнить совсем другую — роль коварной интриганки. И не просто так. Угадайте, кто появился на горизонте через три дня после публикации во «Флэш»? Мой старый друг Гарри!

С ним и речи быть не могло о простом телефонном звонке. Он ведь целиком живет в прошлом и воображает себя героем политических детективов в духе Джона Ле Карре. Этот свихнувшийся романтик был убежден, что я затаилась и бдительно охраняю свое инкогнито. И он послал мне связника. Когда я вышла из дома на площадь Дофины, какая-то туристка-индианка, уткнувшаяся в карту Парижа, спросила у меня дорогу в Сент-Шапель. Пока я объясняла ей, как туда пройти, она сунула мне в руку визитную карточку. Послание было более чем кратким:


Встречаемся сегодня вечером в 21 час в «Калькутта Шик», проезд Брэди.

Целую, Гарри С.


Никаких сомнений: это был его почерк.

Честно говоря, я скучала по этому толстому дурню. Со дня моего ареста он исчез из поля зрения. Тщетно Мишель Лекорр вызывал его на допросы. Говорили, будто он скрывается за границей. Кто-то видел его в Соединенных Штатах. Однако, где бы он ни был, у него явно остались здесь друзья, ибо он прислал моей матери три письма с парижским штемпелем. В них он продолжал грозиться своим компроматом как кнутом, и все они были написаны в его духе — задушевные и донельзя таинственные — вылитый полковник Бруйяр. Даже то послание, где выражались соболезнования по поводу смерти папы, он сопроводил постскриптумом:


Будьте осторожны, дорогая Мари, и сожгите это письмо сразу по прочтении.


Мать, конечно, воздержалась от этого. Ее тоже было не переделать. Тем же вечером я наведалась в «Калькутта Шик». Только в Париже люди осмеливаются посещать мерзостные заведения такого типа — например, «Хиросима, любовь моя» или «Небесные бродяги» — сборище роскошных бомжей в изодранных майках от Galliano и в норковых манто, исполосованных бритвой. Проезд Брэди, выходящий на Страсбургский бульвар, моментально погружал вас в атмосферу Индии. Даже тамошние вывески и те казались написанными на санскрите. Воздух был пропитан ароматами курений. В дверях меня встретил настоящий колосс — метр девяносто в высоту и минимум сто тридцать кило веса. Может, он и принимал себя за Рембо, но выглядел скорее гигантской куклой-неваляшкой, хотя даже и в этом качестве заслонял весь свет; одной его тени хватило бы, чтобы укрыть вас от опасности. Когда он провожал меня к столу, его рубашка трещала под напором бицепсов. И вдруг из этой горы мяса изошел тоненький свистящий фальцет:

— Не беспокойтесь. Здесь вас никто не тронет. Я буду рядом.

В его прононсе кастрата-космополита смешивались парижские, английские и бенгальские интонации, но он идеально сочетался с этим приютом VIP-странников. Здесь вы окунались в атмосферу какого-нибудь бара в сингапурском аэропорту. Официантки в сари с разрезом бесшумно скользили между столиками, где люди беседовали шепотом, точь-в-точь как в будуарах кокоток belle époque[97]. Это был бульвар Барбес, но Барбес в высшей степени шикарный: пунцовый бархат, золотые позументы, плюшевые драпировки. Даже цыплята «Тандури» стыдливо сжимали ляжки. Я изучила меню: непонятное до слез, но дико разорительное. Судя по стоимости риса, его, наверное, варили в священных водах Ганга, не меньше. Большой Гарри всегда любил роскошную показуху. И если я это подзабыла, то первая же его фраза быстро вернула меня в прошлое:

— Отличное местечко, верно? Единственный стоящий индийский ресторан в Париже. Все остальные — для голодранцев.

Ну разумеется! В его представлении пользоваться своими деньгами означало презирать тех, у кого их нет. Спеша заткнуть ему рот, я кинулась к нему, и мы поцеловались, наверное, раз пятнадцать подряд. Я даже не думала, что буду так рада встрече с ним. Он ничуть не изменился, только еще больше стал похож на Аль Капоне. Белые полосы на черном костюме были до того широки, что он очень напоминал арестанта, но это явно не мешало ему проходить сквозь огонь жизненных сражений так же спокойно, как другие проходят через обычную дверь. Его тяга к роскоши просто убивала, хотя, с другой стороны, это было вполне нормально: гангстер без шика — все равно что гомик без закидонов или парусник без мачты. И в этом отношении Гарри не скупился, предлагая почтеннейшей публике всю гамму аксессуаров классического жулика. Не прошло и минуты, а я уже признала его — прежнего. И растаяла. Он же, по своей всегдашней привычке, начал объяснять, что оказался прав в своих прогнозах:

— Ну, лапочка моя, говорил же я вам, что Лекорр свою добычу так просто не выпустит. Не совсем же они дураки, там, во Дворце правосудия: когда требуется чистить сортир, зовут бретонца. Впрочем, не мне вам это говорить.

И он сопроводил свой мужицкий трюизм взрывом смеха, первым за этот вечер. Если бы я и отвыкла от его замашек, мне поневоле пришлось бы их вспомнить уже через тридцать секунд. Оставалось только слушать, как месье будет исполнять свой любимый номер. В отличие от меня, он не растерял ни одной из своих иллюзий. И по-прежнему считал себя гением из гениев, марионеткой, дергающей за собственные ниточки.

— Газетчики уверены, что я в Индии, правосудие в этом сомневается, а полиция отлично знает, что я нынче вечером нахожусь здесь. Телохранитель, которого я поставил у входа, работает на префектуру. Что касается Лекорра, он смиренно несет свой крест. Поверьте мне, наш собственный процесс начнется, когда рак на горе свистнет. Вас с Полем отправили за решетку, государство сделало вид, что не прочь свалить нескольких важных шишек, но теперь — баста! Больше ничего такого не случится.

— Кроме того, что вам придется долгие годы вести двойную жизнь.

— Верно! Кстати, у меня очень богатая внутренняя жизнь. Может, взять да удалиться на какой-нибудь островок, подальше от всех?

Новый взрыв хохота. Островок… Как же, держи карман! Островок под названием Гонконг или Манхэттен. Или, на худой конец, Мальта. Гарри был не из тех, кто способен жить смиренным отшельником на острове Монахов, дабы встать на путь исправления. Эта незатейливая перспектива развеселила его до слез:

— Лапочка моя, вы с Луны что ли свалились? Путь исправления… Это же надо такое выдумать!

И далее в том же духе: он все держит в своих руках, и все идет согласно разработанному плану. Наконец он заказал ужин, совершенно свободно ориентируясь в океане неведомых блюд. Настолько свободно, что я заподозрила подвох. Он всегда любил общаться с индийцами из Восточной Африки, и вся его обслуга была родом из тех мест. Так что он наверняка заготовил себе там надежный тыл. Кстати, его старинная любовница Лорна тоже родилась на Маврикии. Я поинтересовалась, не Маврикий ли он имел в виду, говоря об «островке». Тут уж насторожился сам Гарри. Поскольку он врал всем подряд, то и не доверял никому на свете, даже мне. Вместо ответа на мой вопрос он пустился в разглагольствования:

— У миллионеров собачья жизнь. Молодые годы пролетают как сон, в семь раз быстрее, чем у нормальных людей. А потом наступает гнусная старость. Вот почему я так оглядчив. Только не думайте, что я чего-то боюсь. В отличие от Поля я отнюдь не утратил вкуса к жизни. И намерен еще долго наслаждаться ее радостями.

Я тоже не утратила вкуса к жизни, но после Флери-Мерожи, а затем кладбища на острове Монахов веселья во мне поубавилось. И это делало мое будущее не таким уж радужным. Я не собиралась делать вид, будто ничего не произошло. Гарри попытался обратить дело в шутку:

— Понимаю-понимаю. И сколько же времени понадобится моему сокровищу, чтобы успокоиться?

— Многие месяцы. А пока я кое-кому сильно попорчу жизнь.

Именно это он и хотел разузнать, и именно это ему не понравилось. Его идеальный сценарий предусматривал совсем другое: никто ничего не предпринимает, все затаились, и газетно-юридическая шумиха сходит на нет сама по себе. Но тот факт, что я собралась расшевелить этот муравейник, осложнял дело. Впрочем, Гарри не пугало даже это: он был уверен, что сумеет контролировать ситуацию. При одном условии — если я не промахнусь. Бесполезно открывать огонь по Дармону, зная, что он может уйти из-под обстрела. Гарри предостерег меня:

— Это ведь как на охоте. Если стреляешь в Большого Тигра, боже тебя упаси промазать, иначе он от тебя мокрое место оставит.

В общем, он узнал, каким образом я намереваюсь разделаться с Дармоном. Я рассказала ему о «Флэш» (он его читал) и о книге, которая готовилась к печати. Гарри даже не спросил, что я собираюсь писать о нем самом. Он хотел знать только одно: каким оружием я намерена сражаться с Александром. Мои грядущие разоблачения казались мне убийственными. И я гордо завершила свое сообщение словами:

— Вот видите, Гарри, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.

— В самом деле, дорогая. В том-то и загвоздка. Вы всех нас потопите и себя в первую очередь.

Как все, кто воображает себя эдаким коварным Макиавелли, я подвержена приступам безнадежного уныния. Я-то надеялась, что он горячо одобрит мои действия. И этот безжалостный отзыв до того прибил меня, что я просто потеряла дар речи. Снова настал его черед взять дело в свои руки. Так как он это понимал, то есть с долгими витиеватыми экскурсами. Начал он, как ни странно, с Вьетнама:

— Известно ли вам, что писали негры-солдаты на своих касках, уходя на разведку в рисовые поля? Четыре буквы: «Н.Н.Н.Н.» Они означали: «Я, Непокорный, принужден Никчемными правителями вести эту Несправедливую войну ради выгоды Неблагодарных». Именно это мне хочется добавить к своей подписи — «Гарри Н.Н.Н.Н.»: «Я, Невольник Неблагодарных, принужден вести Непрерывную борьбу против их идиотского Недомыслия».

Суть его речи сводилась к тому, что мои выступления наделают много шума, но не будут иметь никакого веса. Что я собираюсь доказывать? Что Дармон изменял жене, что он делал циничные заявления, что он согласился принимать роскошные подарки, что он дал зеленую улицу, под «крышей» государства кампании по раскрутке во Франции некоего медицинского патента, сулящего миллиардные прибыли? Ах, скажите какие страсти! Да его адвокаты камня на камне не оставят от этих клеветнических обвинений. Нет, тут не хватает самого главного. Чего же? На этот весьма театральный вопрос он ответил театральным же шепотом, почти мне на ухо, перегнувшись через стол:

— Нужно смертельное оружие, вот что! Все, что вы о нем пишете, жалкая лирика, а вам необходимо доказать, что он получал взятки.

— Этим доказательством располагает следствие. У Лекорра имеются копии всех его счетов. Он выяснит, какие наличные суммы поступали к Дармону в бытность его министром. А я предоставлю контекст. Вдвоем мы сможем его уничтожить.

— И не надейтесь. Первое: правосудие поступит с результатами расследования так, как сочтет нужным. Второе: следствию известны только его французские счета. Поверьте мне, он выйдет сухим из воды.

Стало быть, зря я суетилась, и вот теперь Гарри отсылал меня обратно в школу: играй, мол, деточка, в классики и брось все эти сплетни, все равно ты ни на что не годишься. Каждое его слово разило наповал, не оставляя и следа от моих воинственных намерений. Все, что он говорил, было преисполнено вульгарного здравого смысла. Я увидела на его губах усмешку, ясно говорившую: уж я-то знаю, с какого конца взяться за дело. Мне безумно хотелось расцарапать ему физиономию, но я не могла доставить ему такого удовольствия, заранее предвидя, что он скажет: цыц, поганка, чем пускать в ход когти, ты лучше докажи свою правоту. Поэтому я сдержалась и решила: пусть болтает дальше. Увы, теперь, когда он разбил меня в пух и прах, его энтузиазм угас. И мы пустились в плавание по Индии. Карри с бараниной, которое он заказал для меня, послужило ему предлогом для рассказа об империи Великих Моголов. Его любимый правитель звался Шах-Джаханом, это был современник Мазарини. При нем построили Тадж-Махал, Дворец раджей в Дели и Жемчужную мечеть в Агре. Он был женат на раджпутской принцессе и примирил мусульман с индусами. В ту эпоху когда по всей Европе бушевали религиозные войны, он подавал у себя в Индии наглядный пример веротерпимости…

Я излагаю все это вкратце, да еще, наверное, многое путаю, поскольку он ухитрялся говорить о десяти правителях разом. Мы еще не разделались с сералем Великого хана, когда нам подали мятный чай. Прошел уже целый час, а я все еще не знала, как мне расправиться с Александром. Можно было бы, конечно, поторопить Гарри, стоило только слово сказать, но я не осмеливалась его вымолвить. Пускай наша дружба была взаимной, как и наша симпатия, но слишком уж мы были неравны. Гарри был для меня священной коровой. В его присутствии я превращалась в девочку-отличницу, которую мучит страх уронить себя в глазах учителя. А впрочем, я знала о нем и другое: он никогда не упускал свою добычу. Так и на сей раз. Когда на стол поставили бутылку коньяка, он налил себе, согрел бокал в ладонях и, упершись в него взглядом, точно в хрустальный шар, озвучил свое прорицание насчет запрограммированной гибели Александра:

— Запомните одно: сейчас он затаился в своей норе. Нужно вытащить его оттуда хоть зубами. Вот чем полезны снимки во «Флэш»: он будет вынужден отреагировать. Впрочем, вы его хорошо знаете: он уже действует, он согласился дать интервью в «Экспрессе». Послезавтра его фотография будет красоваться на первой странице. Я его знаю: он навешает им лапшу на уши, но всякий раз, как вы заставите его объясняться, ему придется хоть чем-то жертвовать ради своей защиты. И при этом всякий раз приводить все новые и новые аргументы, подробности, анекдоты, которые в конечном счете обернутся против него. Уж вы положитесь на журналистов: они сумеют выдернуть нужные ниточки из клубка, который он им предъявит. А мы, если понадобится, им подсобим. Вы уже доказали своими снимками, что он был вашим любовником, теперь доказывайте, что делали ему подарки, опубликуйте фотографии рисунков Ватто, которые «Пуату» преподнесла вам для него… Отравляйте ему жизнь и после каждой щепотки яда маринуйте его по нескольку недель в ожидании следующей атаки. Времени у нас предостаточно. Друзья начнут бросать его один за другим, а враги мало-помалу осмелеют и будут хватать за пятки. И когда бомба взорвется, у него уже не останется ни одного аргумента в свою защиту…

В том, что Александр станет оправдываться, лишь когда его припрут к стенке, я и сама была уверена. Он много раз объяснял мне, что судьба забывает о тех, кто ее не дразнит понапрасну. Но мне была необходима эта пресловутая «бомба», а где она? Поскольку я не принадлежу к разряду несгибаемых героев, я задала этот вопрос напрямую. Гарри только того и ждал: ему не терпелось лишний раз напомнить мне, что это он командует парадом. С довольным видом он подал кому-то знак, и десять секунд спустя перед нами возник красавец Раджив, его бывший дворецкий, все такой же обольстительный, но теперь — вот чудо-то! — улыбающийся.

Это кто ж его так изменил? Никогда не угадаете: я сама. Слухи о моей правозащитной деятельности в пользу индийцев во Флери долетели до «Калькутта Шик». Едва усевшись, Раджив подозвал одну из официанток, и я узнала в ней Деви, заключенную, для которой в числе прочих писала письма и прошения. Мы пылко обнялись и, не желая предаваться печальным воспоминаниям, сразу заговорили о Беа. Странная получилась беседа — и до того веселая, что обоим мужчинам, наверное, трудно было поверить в драматизм нашего пребывания за решеткой. Исправленное и приукрашенное временем (и стыдливостью), оно превратилось в спартанские каникулы под предводительством гваделупской королевы из сказок и легенд. Мы смеялись без умолку. Наконец Гарри это надоело.

— Ну ладно, повеселились, и хватит. Не пытайтесь меня уверить, что в тюрьме хорошо, я все равно не хочу сидеть в Санте. И, чтобы исключить такой риск, дам вам средство засадить туда вашего Александра. А поскольку правительство никогда на это не решится, мне тоже ничего не грозит…

Раджив сидел и помалкивал, но, видя, что речь зашла о серьезных вещах, отослал Деви к ее подносам одним взмахом ресниц. Едва она удалилась, он вынул из кармана конверт и протянул мне. В нем лежал снимок. Вот оно, смертельное оружие! Я просто онемела от изумления. Гарри тут же расставил все точки над «i»:

— У меня есть копия — не здесь, далеко, надежно спрятанная вместе с другими, сделанными в тот же день. А эту Раджив отдаст вам, только когда она понадобится, не раньше. Я не хочу, чтобы у вас ее украли или «реквизировали»…

Для этого мне следовало просто позвонить сюда, в ресторан. Раджив был здесь управляющим, но персонал состоял на службе у Гарри. Утренняя туристка-индианка сидела в гардеробе, другие могли передать письмо, организовать слежку, сделать снимки, набить морду кому следует, да мало ли что еще. В общем, Гарри держал тут небольшую бандитскую шайку. Похоже, он принимал себя за Вотрена[98]. И был прав: вылитый Вотрен! Он откровенно предупредил меня:

— Естественно, вы ничего не знаете об этой организации. И никому не скажете о ней ни слова. Ни одной живой душе. Даже вашему мужу. Даже вашей дорогой матушке…

Я кивнула. Что делать, другого выхода у меня не было. Я позволила себе лишь одно мелкое проявление независимости: отказалась от его шофера и вернулась домой пешком. Я шла и упивалась мечтами. Париж снова принадлежал мне. И месть Кергантелеков не заставит себя долго ждать.

Глава V

Вернувшись в Париж, я первым делом перевезла все вещи Фабриса на площадь Дофины. Это я называла «Ни пяди земли врагу!» Я не собиралась покидать мою любимую квартиру, которую следователь Лекорр попытался сделать непригодной для житья. Он залепил своими этикетками каждую безделушку, каждую картину, каждый предмет обстановки. Мне чудилось, будто я живу на блошином рынке, но содрать эти печати я не могла — мне пришлось бы отвечать за это перед законом. Я оставила в квартире ту мебель, на которой эти самоклеющиеся бумажонки можно было как-то замаскировать, остальное спустила в подвал, а кое-что прикупила заново. Теперь интерьер квартиры создавал впечатление большого пустого пространства — точно такой же простор царил в жилых домах XVII века. Беспорядочная куча пожитков моего дорогого супруга внесла теплую, интимную нотку в этот торжественный вакуум. У Фабриса просто талант всюду располагаться привольно, как река в весеннем паводке. Он играет в гольф раза три в год, а на теннис ходит только во время международных турниров с участием Франции, но его спортивные сумки, как, впрочем, и все остальное — рюкзаки, буклеты нашего агентства, газеты, — валяются на полу по всей квартире… Я уж не говорю о его книгах и дисках. И о телевизоре, который он не выключает ни днем, ни ночью. И о музыке, которую он слушает круглые сутки, на полной громкости. Началась новая эра: выходя по утрам из спальни, я уже не испытывала чувства, будто попала в музей. И это мне очень даже нравилось. Я не люблю давить на других и не беру на себя непосильные задачи: я давно уже отказалась от мысли приучить Фабриса к порядку, это так же безнадежно, как поджарить ком снега. И потом, с какой стати я буду менять его нрав, когда он всюду приносит с собой радость. И я снова прониклась его обаянием — прониклась до такой степени, что даже больше не изменяла ему. Впрочем, я бы и не смогла, при всем желании. Мне пришлось распрощаться с Роменом, его единственным соперником.

Я вовсе не собиралась этого делать. Вернувшись в родные пенаты, я точно так же как ни в чем не бывало вернулась и в «Royal-Vendôme». Я уже не могла обходиться без роскоши, даже без чужой. И не собиралась каяться в своей вине или гордиться своим пребыванием во Флери, как орденом Почетного легиона. Меня не коснулась даже тень беспокойства: важные толстухи, мокнущие в этом бассейне, давным-давно сплавили такие понятия, как «благородство» и «совесть», в кладовые прошлого, вместе со словами «коммунизм» и «баррикады». Их мужья все до единого ловчили не хуже наперсточников, разворовывая общественное достояние. И мораль их совершенно не волновала. Более того, они ее побаивались. В этом слове звучат религиозные нотки, от которых их воротит, ибо мораль влечет за собой милосердие. Я знала, что услышу за спиной две-три ехидные реплики, но была уверена, что все быстро забудется. При моем появлении никто не позволил себе никаких комментариев; мне выдали клубные полотенца со всеми подобающими выражениями сдержанного гостеприимства; позже рядом с моим шезлонгом поставили стакан свежевыжатого апельсинового сока, с той же заботой, с какой поднесли бы бокал шампанского — или чашу с цикутой. Успокоившись, я долго, как прежде, плавала в бассейне, а потом отправилась в комнату Ромена, чтобы предаться нашей рутинной гимнастике, — обожаю рутину. Там тоже все прошло без сучка без задоринки. Он набросился на меня, грубо сорвал халат и вздернул кверху мой бюстгальтер — торопливо, как сметают вещи со стола, расчищая место для работы. Это больше походило не на флирт, а на бешеное вторжение неотложки. Мне показалось, что ему очень меня не хватало. Впрочем, он сам мне это сообщил, едва взявшись за дело. С ним всегда рано или поздно приходилось разбавлять беседой любовный процесс, поскольку он отличался чисто швейцарской размеренностью — более страстной, конечно, но столь же бесшумной. Неожиданно, совсем тихо, словно делая довольно рискованное признание (нужно заметить, что его голова находилась между моими грудями и рот был сильно занят, а значит, и мысли тоже), он пробормотал, что мне лучше бы хорошенько запомнить этот миг. С какой стати? Потому что в следующий раз мы встретимся в другом месте. Это заведение не желает больше видеть меня в своих душевых. Я содрогнулась, как будто мне плюнули в лицо. Приподнявшись на левом локте, я резко отпрянула назад, проехалась голыми ягодицами по столу и выкрикнула, точно фурия, бросающая проклятие:

— Я правильно поняла, что, как только ты словишь кайф, мне надо сваливать отсюда?

Ромен большим умом не отличается. Он никогда не знает, как реагировать на мои выходки. Может, я просто его разыгрываю? Он колебался. И сомнения заставили его выбрать смех — короткое, отрывистое хихиканье, которое подействовало на меня как холодный душ. Уже через пять минут я, даже не высушив волосы, плюхнулась в такси. Моя новая жизненная программа вкратце выглядела так: супружеская верность. По крайней мере на ближайшее время. И, нужно сказать, она пришлась мне вполне по вкусу. Мне вообще все по вкусу — и супружеская жизнь, и остальное.

В девять утра консьержка оставляла на коврике у двери газеты и пакет круассанов; я забирала все это и играла в приготовление завтрака. «Элль Декорасьон» был бы в восторге от наших трапез. Я расставляла на низеньком столике перед диваном с видом на Сену столовое серебро, достойное чайных церемоний в «Савое». Единственное, что я умею готовить, — это тосты; чтобы они не остыли, я заворачивала их в безупречно отглаженную салфетку. Я выжимала апельсины, чистила яблоки, а иногда — правду сказать, довольно часто — трапеза кончалась кормлением грудью: нужно же было побаловать моего милого муженька, и я ему ни в чем не отказывала. Да и кто бы удержал свое либидо при виде моих дразняще-коротеньких ночнушек из коллекции Sabia Rosa. Что же касается моих ужимок в ту минуту, когда я намазывала джем на гренки, то это вообще был конец света, тут и мертвый бы возбудился. В общем, все было прекрасно. Мы обожали друг друга. Откуда и ярость Фабриса после прочтения интервью, которое Александр дал «Экспрессу». Я подчеркиваю: не моя, а именно Фабриса. Лично я первым делом убедилась, что выгляжу на снимке хорошо. Признаюсь откровенно: это главное, что меня волновало. Они нашли отличную фотографию, сделанную на Трините[99], где мы с Александром присутствовали на открытии регаты. На ней я была ну просто конфетка. Я вроде бы следила за стартом и при этом не хохотала, как безумная, не носила темных очков, и плечи у меня были прикрыты. Это было самое важное. Александр мог болтать все что угодно — мой вид опровергал любые порочные предположения. Нелегко описать женщину эдакой Мессалиной, когда фотодокументы показывают ее прелестной обывательницей, поглощенной зрелищем регаты. Успокоившись, я передала газету Фабрису, который взялся за чтение. Вслух.

Сначала казалось, что журналист честно выполнил свою миссию. Вопросы были вполне хорошие. Посвященный читатель мог бы даже счесть их нескромными. Те же, кто не знал Александра, должны были подумать, что они собьют его с толку. Но я-то понимала, что это не так. Абсолютно нечувствительный к нападкам, он прекрасно переносил их. И, что бы ему ни говорили, у него всегда имелся в загашнике целый арсенал острых словечек, способных подавить огонь противника. В этом интервью он дал себе полную волю. Я узнала многие из его любимых цитат, в частности из Черчилля, его кумира номер один, — ее он приводил не реже трех раз в неделю: «Success is never final, failure is never fatal»[100]. Он и не думал пугаться скандала, напротив — смело рвался в бой, раздавая оплеухи направо и налево. Ширак у него «остановился бы поболтать даже с почтовым ящиком», Клинтон «занимался онанизмом в Овальном кабинете», и так далее…

Разумеется, он потребовал разговора о политике, прежде чем перейти ко мне. Все было тщательно обдумано, каждая фраза трижды выверена. Александр умел пользоваться своей властью. Я прямо воочию слышала, как он говорит журналисту, что не намерен тратить слова на такую финтифлюшку, как я. Перед тем как поговорить о своей малютке Ариэль, он собирался переделать Францию. И при каждом вопросе размахивал своим статусом бывшего министра как кнутом. В результате у него получилась в высшей степени приглаженная, приукрашенная, отлакированная версия его краткого пребывания в правительстве. Дело «Пуату» превратилось в юридическую бессмыслицу, в политические происки, в медийный сериал и в кампанию, выгодную французской фармацевтической промышленности. По его словам, он исполнил свою миссию, а теперь всякие злобные шавки облаивают его из подворотни. Это была блестящая речь. Когда собеседник спросил его, действительно ли левые испытывают затруднения, он парировал удар забавными парадоксами:

— Забудьте хоть на минуту про левых и правых. Мы вовсе не почтенные бедняки, а они отнюдь не циничные толстосумы. Впрочем, будь правые богачами, левые всегда пребывали бы у власти…

Не успевал Фабрис начать очередную цитату, как я уже заканчивала ее. Все эти фокусы я знала наизусть. Александр не изменился, он был по-прежнему остроумным и бесстыдным. Вот уж кто не собирался изображать готовность каждый день с утра умирать за Республику. Под шквалом критики он не испытывал никаких угрызений совести и сохранял свойственную ему ироничную веселость. Ложь была для него привычной горкой, с которой он съезжал как ни в чем не бывало. Наконец дошло дело и до меня. Вот тут уже никакого благородства и в помине не осталось. Одно неприкрытое презрение. Он ни в чем не виноват: оказывается, это я за ним гонялась, польстившись на высокое положение:

— Я никого не упрекаю в желании вылезти наверх, это по-человечески понятно. Молодой женщине льстило, что все видят ее рядом с министром. Только она, к сожалению, повела себя не лучшим образом. И окружающие это заметили. Знаете, это как прогулка на верхней палубе: падение в воду не проходит незамеченным.

И далее в том же духе. Он буквально смешал меня с дерьмом, попутно заметив, что эта интрижка длилась всего несколько месяцев. Настоящая его жизнь шла совсем в ином русле. Он не постеснялся прибегнуть к самым оскорбительным словам:

— Мужчина меняет не годы, он меняет женщин…

Если я воображала, что, показываясь с ним на людях, возвышалась, то теперь все стало предельно ясно: он затаптывал меня в грязь. Это было унизительно и, что обиднее всего, коротко: из четырех страниц интервью меня удостоили всего пятнадцатью строчками. Затем беседа вновь обращалась к великим людям, в частности к Франсуа Миттерану. Александр использовал его как прикрытие, чтобы оправдать свой отказ подать в отставку с поста президента Высшего совета франкоязычных стран:

— Я повинуюсь только голосу моей совести и воле президента Республики.

Что касается первого (голоса совести), то это был весьма снисходительный повелитель. Второй же из них (президент) обладал таким луженым желудком, что Александр ровно ничем не рисковал. Благополучно переварив «кагуляров», Виши, Буске, алжирские спецтрибуналы, махинации Роже-Патриса Пела[101] и множество прочих, пока еще темных, финансовых афер помельче, Франсуа Миттеран всегда найдет еще немного желудочного сока, чтобы растворить в нем подозрительные комиссионные, полученные его бывшим, ныне отставным фаворитом. И если его об этом спросят, ответит как обычно: мораль и культура. И точка!

Ну вот все и сказано. Статья изобиловала беспочвенным, пренебрежительным хамством и холодными насмешками. Никакой трагедии в этом не было, однако Фабрис все-таки взбесился не на шутку. Он не голосовал ни разу в жизни, и ему было совершенно безразлично, что Александр сделал социализм предметом собственного кокетства. Но тот факт, что он прилюдно глумится надо мной, привел его в ярость. Не удержи я его, он тут же бросился бы в шикарный особняк на соседнем острове Сен-Луи — набить морду Александру. Предваряя события, скажу, что через год он все же осуществил свое намерение. Однажды поздно вечером в «Клозери де Лила» он увидел Александра за ужином с друзьями, подошел, схватил тарелку со спагетти, стоявшую перед моим бывшим любовником, и не колеблясь, не сказав ни слова, вмазал ее прямо ему в лицо. Об этом никто не должен был узнать: Александр, стреляный воробей, понимал, что былые хорошие времена не вернешь жалобами и криками. Желая любой ценой избежать дополнительного скандала, который только сбросил бы его еще ниже, чем он пал, он молча отправился в туалет смывать соус. Но на его беду, Мишель Стувено, хроникерша из «Журналь де Диманш», прослышала об инциденте и живенько настрочила по этому поводу ехидную статейку. Но я снова забежала вперед. В день выхода «Экспресса» я решительно пресекла воинственные порывы Фабриса.

Уроки Гарри пошли мне впрок. Нашему ответу следовало быть «метким», то есть хорошо рассчитанным и убийственным. Пара затрещин — все равно что ничего. Александр лишь поморщится с горькой иронией, и все его пожалеют, а меня сочтут злобной гадиной. Вот отчего я постаралась утихомирить моего воинственного рыцаря:

— Прекрасно, милый, я вижу, что ты рвешься в бой. Но только пойми: когда ведешь на врага миноносец, бесполезно грести веслами. У нас имеется солидный боезапас, так что не будем пользоваться петардами…

О каком боезапасе я говорила? Конечно, о фотографиях! У меня еще оставалось много хороших снимков, которые только и ждали публикации. «Пари Матч» воспринял сенсацию во «Флэш» как личное оскорбление. Фото — это была их епархия! Всякий раз, приходя работать над рукописью, Франсуа Брийян умолял меня сжалиться и уделить ему парочку «бомб» для главного редактора, который не давал ему покоя. Я не собиралась отказывать ему в этой милости, но отложила ее до тех пор, пока не появится книжка о Лесюэре. Он мне книгу, я ему — снимки, услуга за услугу, только так. Мои фотосенсации попадут лишь в те журналы, которые будут поддерживать папиного Лесюэра. И никуда больше! Меня даже совесть не мучила, ибо я понимала всю ценность этого подарка; никто еще не знал о двух сангинах Ватто, купленных на деньги «Пуату»; Александр повесил их над своим письменным столом в Высшем совете. Я предвкушала крупные, во всю страницу, заголовки: «Галантные празднества за счет Республики». Это с лихвой оправдывало мои требования. И даже мои капризы, ибо я собиралась позволить себе один каприз — сполна расквитаться с Сейреншей. Я опубликую ее письмо, я расскажу, сколько раз она ужинала у меня, я сделаю из нее любовницу Александра… Я раздавлю эту змею. Но не сейчас. Сейчас я ни за что не хотела испортить мой замысел спешкой и тем самым лишить себя возможности сделать последний, посмертный подарок моему отцу.

Тогда к чему прибегнуть? А вот к чему — к анонимке. Лекорр их обожает. Он неоднократно зачитывал их мне своим пронзительным голосом. И не только вполне доверял их содержанию, а прямо-таки упивался ими. Итак, я позвонила матери и вызвала ее в Париж, попросив захватить с собой почтовую бумагу и конверты с логотипом «Пуату». На следующий же день мы с ней, как две старые бретонские колдуньи, то и дело заливаясь зловещим хохотом, провели наш гнусный сеанс магии.

Первый этап: короткая записка на белом листе почерком Люси де Вибер:


Господин следователь, вот черновик поздравительного письма с пожеланиями к Новому, 1989 году, отправленного господином Сен-Клодом Александру Дармону. Это должно вас заинтересовать.


Далее, на смятой новогодней открытке с логотипом президентского совета «Пуату» следовали такие строки:


Дорогой Александр, наша Ариэль сообщила мне, что Вы очень любите Ватто. Я счастлив передать два этих маленьких рисунка в руки эстета, способного оценить всю их прелесть.

Ваш Поль.


С почерком Люциферши у меня проблем не было: я располагала десятью или пятнадцатью страницами, написанными ее рукой. Листочек кальки — и дело в шляпе. С Полем это было потруднее. Я не знала, как он пишет некоторые заглавные буквы. Но какая разница — мы изобразили их в меру своего умения. Затем Фабрис отвез нашу «низкую клевету» в Дефанс, где и бросил в почтовый ящик. Торпеда пошла!

Александр, может быть, и заменил меня, но пока еще не убил. Я была полна решимости пригвоздить его к стенке. Между двумя Ватто!

Глава VI

По утрам я всегда читаю «Ле Паризьен». Это моя любимая газета, склонная к досужим сплетням, но не слишком, серьезная, но не занудливая, а главное, свободная от всех этих якобы независимых суждений, которые ни к чему не ведут. Во Франции дозволено дискутировать только по тем вопросам, где все и во всем согласны. За пять лет следствия по делу «Пуату» я не нашла ни одного печатного издания, где могла бы выступить с заявлением, что была в своем праве, беря деньги, коль скоро мне их предлагали. Это вполне разумный поступок, но в Париже такие вещи не говорятся вслух. И никто этого не напечатал.

Привыкнув к чудесам со дня моей встречи с Гарри, я первым делом изучаю гороскоп. В одно прекрасное мартовское утро он возгласил: «Вы действуете как смутьян, и это сбивает с толку ваших партнеров. Усовершенствуйте ваши планы». Час спустя в специальном выпуске «Франс Инфо» объявили о начале следствия против Александра! По какому обвинению? В сокрытии злоупотребления общественным имуществом. О чем шла речь? О рисунках Ватто. Мое письмо попало в цель. Наш старина Лекорр не подкачал, он свое дело знает. А уж автор гороскопа и подавно. Через неделю он предсказал: «Нынешнее расположение планет укрепит вашу уверенность в себе. Более того, оно поможет вам проявить себя с полным блеском. Смело вступайте в борьбу, дабы осуществить свои планы». И как вы думаете, кто после этого звонит в дверь? Курьер издательства «Деларут», который вручает мне довольно весомую коробку — десять экземпляров книги-альбома «Лесюэр».

Неужто я и впрямь любимица планет? Да, без сомнения. Я действительно держала в руках папину книгу. Великолепную книгу! Небольшую, формата школьной тетради, и не очень толстую, всего-то семьдесят страниц, зато изданную с тонким, безупречным вкусом. На черной обложке ярко выделялось имя художника, написанное золотыми буквами, и репродукция картины «Калигула, погребающий пепел матери в гробнице своих предков». Текст книги занимал двадцать страниц, остальные сорок были отведены репродукциям. Арт-директор явно любил эффекты. Каждый холст размещался как минимум на целой странице, а самые большие и вовсе на разворотах. Подписи к ним, составленные моей матерью, были собраны в конце книги. Все издание выглядело просто потрясающе. Я плакала в три ручья. Одному Богу известно, как мне ненавистны эти слезливые женские слабости, но тут я была не в силах удержаться: прижимая к себе эту книгу, я обнимала моего отца, и плотина между моим горем и мною рухнула в один миг. Наконец Фабрису это надоело. Он похож на меня: мелодрама пробуждает в нем цинизм. Он не любит, когда из маленьких трагедий устраивают одну большую. И, как человек, имеющий все на свете, раздраженно объявил мне, что нельзя иметь все на свете:

— Одно из двух: либо ты изображаешь плаксивую дурочку, либо мстишь. И если ты выбрала борьбу, то осуши слезы. Иначе тебя примут за лицемерку. Лучше позвони в «Матч».

Что я и сделала. С этими людьми о драмах можно было забыть. Спустя неделю они посвятили альбому целых шесть страниц, сопроводив их, плюс к статье о самом, Лесюэре, замечательным коротким текстом Франсуа. В нем папа изображался старым рафинированным интеллигентом, невольно замешанным в скандал и походя загубленным в схватке по вине одной из тех мелких сошек, которые лижут зад своему начальству и наносят предательские удары всем нижестоящим. Взяв в руки эту газету, я наконец ощутила изысканную сладость мести. Этой мерзкой гадине Сейрен, чье имя явственно угадывалось в статье, отныне суждено навеки остаться в прихожей, где она пользовалась своей дворянской приставкой как щеткой для чистки барских сапог. Вне себя от радости, я вручила Франсуа то, что он выпрашивал у меня уже много недель, — две фотографии рисунков Ватто, висевших в рамках над столом Александра. Сомневаться в подлинности не приходилось: слишком хорошо все знали этот кабинет. А в качестве премии я добавила пару других снимков, привезенных из Луксора: на них мы с Александром сидели, нежно обнявшись, в фелуке посреди Нила. Эти изображения, дар Египта, должны были привести в восторг главного редактора. Упиваясь собственной низостью, я поведала Франсуа массу подробностей о нашей поездке и о том, как Александр развлекался, бегая от встреч с египетскими чиновниками. Мне следовало бы устыдиться: я вываливала сплетни, как самая вульгарная консьержка, разве что не в швейцарской. А я вместо этого ликовала. И вдруг обнаружила, в чем состоит истинная слабость моего бывшего любовника: он мог очаровать, мог завлечь, мог развеселить, но он не внушал страха. Прекрасно умея вызвать восхищение, он не умел вызывать боязнь. И теперь, когда он был повержен, окружающие спокойно могли топтать его. Если бы даже я в этом усомнилась, мне быстро доказали обратное. На сцене снова возникла Коринна Герье.

Наша размолвка во Флери была начисто забыта. А главное, забыта мимолетная интрижка с Александром. 55 лет — не тот возраст для звезды, когда она может позволить себе питать обиды или, еще того меньше, угрызения совести. Ей нужно другое — роли. И, поскольку продюсеры готовят их в первую очередь для юных двадцатипятилетних мышек, Коринне приходилось соглашаться на любую роль. И она не собиралась упускать мою. В начале апреля она пригласила меня в «Фуке», свой любимый ресторан. Встреча была назначена на 13 часов, она явилась с получасовым опозданием. Ни одного взгляда ни направо, ни налево; казалось, она никого не видит и даже не заметила, что какой-то мужчина встал, когда она прошествовала мимо. Ее Величество парила где-то высоко над пошлой действительностью. Но извинение она приберегла заранее:

— Я слепа, как крот, но скорее дам отсечь себе руки, чем нацеплю очки. Вдобавок, у меня сухая роговица, она не переносит контактные линзы. И поэтому я абсолютно никого не вижу. Это свойственно всем звездам. И очень устраивает меня…

Слушать свой собственный голос было для нее истинным наслаждением. Она говорила неспешно, бесстрастно, не выделяя ни одного слова, и все ее фразы завершались внезапно, без всякого понижения тона, обязательного к концу. Она выступала со своим обычным номером. И финал был еще впереди:

— Все равно в этих ресторанах больше бактерий, чем посетителей. Нельзя же глазеть на всех подряд.

Она исполняла эту сцену, наверное, в двадцатый раз. Я решила подыграть ей и засмеялась. Она оценила этот знак доброй воли. У меня в запасе было еще десятка полтора таких же к ее услугам. Ее намерения и мои цели совпадали. Она хотела сняться в фильме по моей книге, а я — продать права на эту книгу. Единственная проблема состояла в том, что Симон взял с меня клятву ничего не предпринимать до ее выхода, окончательно намеченного на 15 мая. Когда я назвала эту дату, Коринна чуть не бросилась мне на шею:

— 15 мая? Потрясающе! Как раз в самый разгар фестиваля. Дорогая моя, мы с вами взойдем по этой лестнице вместе.

Так оно и случилось. Я поехала в Канны, где меня приняли как звезду. Начать хотя бы с отеля. Коринна не поскупилась: ее продюсер поселил нас в «Eden Roc». Я с первого же взгляда поняла, что влюблюсь в это место: гостиница была так просторна, что, когда я вошла в холл, мне показалось, будто я, наоборот, вышла из него. Здесь царила больничная тишина: боже упаси потревожить beautiful people. Даже золотые рыбки в аквариумах плавали затаив дыхание. Этот безмолвный покой примирил меня с Лазурным берегом, дорога к которому от аэропорта внушила мне сильное отвращение. Автостоянки, супермаркеты, железная дорога и всюду куда ни глянь одни высотки. Что касается природы, она так и осталась для меня тайной за семью печатями: ее надежно упрятали под землю. Заметив мою унылую мину, шофер решил устроить мне экскурсию по Каннам. Этот приветливый сексапильный юноша очень хотел, чтобы я прониклась очарованием его родного города. Бульвар Круазетт окончательно вселил в меня ностальгию по бретонским портам. Пейзаж претендовал на сказочное великолепие, а был всего лишь напыщенной, фальшивой декорацией. Кино да и только! Я уж не говорю о бензиновой вони. Машины двигались бампер к бамперу. Подумать только, что люди приезжают сюда в отпуск, чтобы ужинать в галстуках. С ума сойти! Так я рассуждала, пока не увидела «Eden Roc».

Здание было огромное, прекрасное, пустынное и светлое. Ни позолоты, ни венецианских зеркал; декоратор считал своим главным оружием пустоту. На таком помосте не бывает людей — одни только персонажи. Даже волны внизу, у берега, исполняли положенную роль, колеблясь в мерном, неспешном ритме, аристократические донельзя. Портье явно считал себя капелланом из «Императрицы Сисси». Какая-то бедная простушка, вошедшая в отель за секунду до меня, спросила, выходит ли ее комната на море; он ответил тоном самой важной птицы, взлетевшей на самую высокую ветку самого старого генеалогического древа:

— Естественно, все наши номера выходят на море.

Она тут же прикусила язык. Я тоже. Это вам не какая-нибудь дешевая забегаловка. Потом настал мой черед, и господин герцог возвестил, как само собой разумеющееся, что в их отеле не принимаются ни чеки, ни кредитные карты. Как, впрочем, и возражения. Этот тип напоминал Бисмарка: величавый вид и безапелляционный тон. Я ответила бархатным голоском:

— Прекрасно. Я расплачусь своим колье. Идет?

Он соблаговолил улыбнуться и милостиво заметил, что я, конечно, впервые попала в его рай. Решив доставить себе удовольствие и сбить с него спесь, я заявила, что он плохо меня разглядел. Его улыбка стала еще шире: он счел меня забавной, но явно не мог определить, к какой категории клиентов меня отнести. Без моей подсказки его замешательство могло длиться еще долго: этот господин был безупречным портье, но никак не более. Интуиция не выдается вместе с униформой. Раздосадованный, он знаком приказал швейцару проводить меня в номер.

Мою комнату можно было охарактеризовать одним словом — «впечатляющая». Сверхпросторная, белая и с видом на море — к счастью, ибо это было единственное пристойное зрелище. Если клиент желал смотреть телевизор, нужно было попросить принести его. Что я и сделала после того, как целую четверть часа в экстазе любовалась кокетливо-печальными облаками, которые тоже не спешили рассеяться, словно напрашивались на комплименты. До ужина оставалась еще пропасть времени. Я приняла горячую ванну, заказала чай и расположилась на террасе, под солнышком, перечитывать «Милого друга Ариэль». История была близка к правде, не следуя ей буквально; например, моя первая встреча с Александром в порту острова Монахов была преисполнена очаровательной романтики, не имевшей ничего общего с бесстыдным сводничеством Гарри. В остальном все в книге было верно — почти верно. Несколько раз я там блеснула короткими ироническими и ужасно умными замечаниями по поводу Кольбера, Фуке, Гладстона и Дизраэли, но, не считая этого, понимала все, что написано. Уличить меня в невежестве было бы трудно. Более того, чуть ли не в каждом абзаце я находила свои любимые словечки и поговорки. Если бы меня обвинили в том, что я наняла «негра», я бы искренне возмутилась. Вечером, за ужином, когда Коринна задала мне вопрос по этому поводу, я изобразила величайшее недоумение, а Симон прикрыл веки с таким раздраженным видом, что великая Герье тут же пристыженно заткнулась, вспомнив, вероятно, свои собственные мемуары, написанные десять лет назад другим таким же «негром» и пущенные, за полным отсутствием спроса, под нож.

За столом нас было пятеро: Коринна, ее продюсер, мой издатель, Средиземное море и я. Море исключить совершенно невозможно: оно шумело тут же под балконом, полноводное и трепещущее. Лучше уж было обратить взор на него, чем на ресторанный декор — цветастый палас и «помпейские» фрески, напоминающие кафель в ванной. Короче, это был не ресторан, а настоящая катастрофа, но катастрофа, обернувшаяся удачей, благодаря чудному пейзажу, который примирял со всем, даже с содержимым наших тарелок. Мне, например, подали потрошеную зубатку на гриле, усыпанную шампиньонами. Коринна тоже не прикоснулась к еде. Узкое платье-футляр, в которое она была облачена, грозило распороться по швам при первом же ее глотке. В довершение несчастья, когда она вошла, никто с ней не поздоровался, тогда как при моем появлении Наоми Кэмпбелл бросилась мне на шею. У нее была абсолютно голая спина, но эта красотка носит наготу как туалеты от Dior, и на нее неотрывно пялился весь зал. Почти все соседние столики оккупировал десант из Голливуда. Остальные были захвачены телезвездами из «Канала Плюс». Французское кино казалось здесь бедной Золушкой, но Коринна, хотя и всеми отвергнутая, держалась стойко. Она сидела надутая, похожая на самую старую девочку в мире, а еще на холодильник, обряженный в платье от Saint Laurent. Чтобы не накалять обстановку, я старалась держаться как можно незаметнее, и мне это очень шло. В январе моя мстительность напоминала гору, с вершины которой я собиралась предавать анафеме Францию. Теперь же, когда эта месть шла победным маршем, ее можно было уподобить скорее безмолвной пещере, где я, затаившись, ждала финала. Симон замечательно провел наше дельце: он продал права за пять миллионов франков — два издательству, два мне и один — Франсуа. Завершив сделку, он бдительно следил за тем, чтобы меня «не испортили». Так, например, он твердо намеревался избавить меня от присутствия на завтрашней пресс-конференции, где предполагалось объявить о съемках фильма по моей книге. Корреж, продюсер Коринны, напротив, добивался моего присутствия, пусть даже немого.

— Эмоции не лгут, моя дорогая. Вы поруганная жертва. Поэтому вам и не нужно говорить, наоборот. Любые комментарии — это расчетливая ложь. Так воздержитесь от них, не произносите ни слова. Страдайте молча.

— Но мне обязательно зададут вопросы. И я вынуждена буду отвечать.

— Только без паники. Когда журналист задает вопрос, он не ждет от вас правды, ему нужен просто ответ. Отошлите его с милой улыбкой к своей книге. А если он поинтересуется, с кем вы — с левыми или правыми, отвечайте, что вы просто парижанка, а эти политические дрязги давно устарели. Коринна, Симон и я придем вам на подмогу.

Корреж, низенький, лысеющий, улыбчивый толстячок лет сорока, внушал доверие. Его легче было представить в роли Санчо Пансы, нежели Торквемады, обличающего коррупцию. Он заполучил кинозвезду и книгу-бомбу, и теперь ему требовалось только одно — снять хорошую картину и добиться успеха. Иногда в его взгляде проблескивали молнии откровенности, но они были стремительны, как полет ласточки. Он искусно играл на двойной морали, принятой в Париже:

— Вскрывать в фильме язвы Республики попросту невозможно. Для этого понадобилось бы слишком много участников. И потом, мне вовсе не улыбается оказаться в шкуре Йорга Хайдера[102]. Великие праведники, ведущие диалог со своей душой, не любят, чтобы им указывали на тех, кто чистит карманы Франции. При первом же таком слове они захлопывают перед вами дверь. Остается только подглядывать в щелочку. И тем развлекаться. Мой фильм будет сделан в духе Гитри[103]. Вот это мы и объявим завтра, ничего более. Мы не собираемся снимать «Ночь длинных ножей», мы поставим римейк «Тартюфа»…

Этому человеку следовало бы находиться во власти: его абсолютно не волновало, правдиво ли то, что он говорит, он заботился лишь об одном — чтобы это звучало убедительно. Его располагающая внешность, благодушная речь и тугой бумажник опрокидывали все препятствия, одно за другим. Еще пару минут, и я согласилась бы поучаствовать в его пресс-конференции. Я не отношусь к категории психически ригидных девиц. Меня стоит ласково поманить пальчиком, и готово — я уже изменила мнение. К счастью, в дело вмешался Симон. С ним такие фокусы не проходят. Эти аристократишки знавали и Мольера, и Бомарше. И боятся их как чумы. О развлекаловке типа пресс-конференций даже речи быть не могло: тут в дело вступили его интересы, только они и имели значение. Получив чек от Коррежа, он мечтал об одном — о моем молчании. Через неделю мне предстояла встреча с Пиво[104]. А до тех пор я должна была молчать в тряпочку. Телезрители будут слушать меня лишь в том случае, если до этого я не вымолвлю ни слова. И он вежливо, но твердо изложил мне свои требования: я поднимусь по лестнице Дворца, и точка. Коринна, разумеется, пришла в восторг от сознания, что ей ни с кем не придется делить лавры звезды на пресс-конференции, и поддержала его. Она соглашалась допустить, что я красива и таинственна, но вовсе не желала напоминать публике, что она на двадцать лет старше и на десять кило толще меня. Корреж сдался, и я вздохнула с облегчением: сия чаша меня миновала. Жизнь была прекрасна, Флери далеко. Той ночью я написала письмо Беа. Я поклялась себе посылать ей по письму каждую неделю. Последнее ушло в тюрьму месяц назад. Нужно признать, что я куда успешнее использую счастливые случайности, чем возможность регулярно делать добрые дела.

В общем, я стояла у подножия фестивальной лестницы, слегка робея, в очень простом черном облегающем платье от Calvin Klein. Я держала под руку Симона, великолепного, высокого и стройного, вылитого лорда в смокинге. Справа от меня ждали Коринна и Корреж. Коринна красовалась в розово-зеленом платье с оборками, добытом в закромах «Золушки»; в ансамбле с сигарой Коррежа это напоминало Бувара и Пекюшетту[105], расфрантившихся по случаю торжества. Для контраста трудно было найти более выгодный фон. И, в довершение блаженства, они соперничали со мной в любезностях. Коринна улыбалась мне вполне искренне, без натуги, а когда один журналист спросил, не кажется ли мне, что мое место не здесь, Корреж выхватил у него микрофон и объявил, что на земле всем, всюду и всегда есть место. Наше восхождение прошло замечательно, и, добравшись до верха, я ответила уже самостоятельно, как большая, в микрофон, который мне сунули под нос:

— Нет, я не боюсь. Мне уже приходилось подниматься по лестнице Дворца правосудия, и я привыкла к торжественным шествиям. Это похоже на допросы у Мишеля Лекорра: кино по сценарию, написанному другими.

Все каналы передали эту мою реплику, которую я произнесла с простодушным видом юродивой. Ничего похожего на коварную заговорщицу, которая вознамерилась свергнуть Республику. Тем более что по какой-то счастливой случайности за три часа до этого те же каналы показали злобный взгляд Бернара Тапи, пересекавшего холл «Мартинеса» в окружении целого десятка телохранителей. Мои улыбочки и невинный взгляд стали приятным контрастом — в мою пользу. Если бы меня судили нынче вечером, то наверняка оправдали бы. Вместо этого после показа я отправилась на торжественный ужин. И оказалась за столом рядом с одним из руководителей ВКТ[106]. Послушать его, так выходило, что быть коммунистом все труднее и труднее, но он держался из последних сил и даже добился, чтобы его мобильник проигрывал первые такты «Интернационала». Несмотря на этот дерзкий акт, ни у него, ни у кого другого не нашлось доброго слова для полунищих техников киногрупп, которых без конца превозносят на приемах, посвященных вручению «Сезаров». Зато когда Коринна стала нахваливать волшебные свойства детской плаценты для омолаживания кожи лица, революционер так и застыл, прикусив ложку и зачарованно внимая ее рассказу.

Я говорю вполне серьезно: Канны сводят людей с ума. Боже, как я тосковала по острову Монахов! А еще больше по Фабрису. Вернувшись в «Eden Roc», я тут же позвонила ему. Он уже давно спал, и я поговорила с ним тихо-тихо. Ибо единственное, что можно было делать в этом отеле, похожем на дворец Гэтсби, — это шептать нежные слова при свете луны.

Глава VII

За час до моей встречи с Пиво мать позвонила мне, наверное, в тридцатый раз за неделю. Она все еще не могла успокоиться: мои каннские высказывания совершенно не удовлетворили ее.

— Подняться по ступенькам Дворца и бросить пару остроумных словечек — разве такова была наша цель? Ты поехала туда, чтобы уничтожить человека, виновного в смерти твоего отца. И если ты сейчас собираешься на телевидение, чтобы покрасоваться на экране, это ничего не даст, а главное, не поможет восстановить нашу репутацию. Твоя задача — сокрушить Александра. И смотри не забудь фразу, которая убьет его. Произнеси ее четко и ясно.

Оспаривать указания матери было бесполезно. Я обещала все выполнить и попросила ее дать мне время для подготовки, что на моем языке означало «причесаться». В отношении беседы я всецело полагалась на Пиво и не собиралась гадать, о чем он будет меня расспрашивать. Зато я уже целую неделю терзалась сомнениями по поводу своего обличия. Что надеть — черное или белое, кожу или кружева, платье или костюм, в полоску или в горошек, нарумяниться или напудриться, обнажить плечи или ноги?.. Я замучилась вконец, решая эту проблему. И никак не могла выбрать подходящий имидж: предстать перед зрителями в роли весталки или роковой женщины, ангелицы или дьяволицы, красавицы или бунтовщицы, в духе «черной серии» или эдакой Коломбиной? Наконец я нашла самый простой выход — позвонила Джанфранко. Заполучить его по телефону было не просто: он, как и другие, бегал от меня. Но когда я все же пробилась к нему, он сразу стал прежним Джанфранко — очаровательным и ласковым. Собственно, я многого у него и не просила — только невозможного.

— Это совсем легко: мне нужно выглядеть надменной, как Шэрон Стоун, и скромной, как герцогиня, для которой все случившееся в порядке вещей. Тебе ясно, что я хочу сказать?

— Все ясно, милочка: надо, чтобы ти иметь круглий вид, но чтоби все тебя видеть квадратний. Это називаться кубически силуэт. Элементарно! Один маленький подвеска типа крестик между грудьями, и ти иметь вид Жанна д'Арк — на костре, натурально.

Я его знала сто лет. Он обожал играть словами и вообще молоть языком, но при этом умел одеть миллионершу как светскую даму. Именно это мне и требовалось: я решила с первой же минуты доказать зрителям, что из нас двоих настоящим парвеню был Александр. И что это не я захомутала министра, а он удостоился благосклонности девицы из знатной семьи. В результате я пришла на передачу «Бульон культуры» в сером костюмчике — и всё. Настоящая святая, вылитая Мария Магдалина. Мой наряд сидел на мне как влитой: ни грамма жира под кожей, ни миллиметра лишнего между кожей и тканью. Интеллектуальным зрителям трудно было бы смотреть мне в глаза: на моей груди, как на светлом бархате, сверкало, притягивая свет, маленькое бриллиантовое распятие. Джанфранко пороха, конечно, не выдумал, но по части скромненьких разорительных костюмчиков ему не было равных. Я выглядела безупречно. И в качестве последнего знака внимания с его стороны он потребовал, чтобы я взяла с собой лучшего гримера фирмы Dior.

— Это необходимо, милочка. Иначе эти девьицы с телевидения наложат на тебья штукатурки, как крема на пирожное. Они же настоящие мальяры!

Я уступила, он прислал мне своего любимчика Лоренцо, и, когда я вошла в студию с эскортом из Фабриса, Симона и этого мальчика, воцарилась мертвая тишина: на сцену явилась звезда. Моя гипотетическая виновность больше никого не волновала. Отныне зрителю предстояло судить лишь мою игру. И вот доказательство: Пиво усадил меня справа от себя, это было почетное место. На вторые роли он пригласил ветерана Индокитая, замешанного в путче алжирских генералов, преподавателя фотогеничной философии — участника процесса по делу Барби — и английского журналиста, корреспондента «Guardian», который, как истинный продукт Кембриджа, ухитрялся выглядеть одновременно и непринужденным, и высокомерным. Мое появление в гримуборной он встретил улыбкой, приветливой, как тюремная решетка, — сплошные зубья и ледяной холод.

Нам предстояло беседовать о цивилизации, а именно: «Остается ли Франция Францией?» Меня несколько тревожил преподаватель-философ. В моей книге не говорилось о бедняках, о маргиналах и о сексуальном рабстве, а он кичился тем, что защищает слабых (дабы искупить свою любовь к жизни среди богачей). А вдруг ему вздумается выместить на мне свое ренегатство? Но Симон отмел мои страхи:

— Не обращайте на него внимания. Можете даже не отвечать ему. Он импозантен, он прекрасно говорит, то и дело мелькает на экранах, поэтому телезрители будут относиться к нему с подозрением. В глазах публики добродетельная личность — это отнюдь не рупор истины. Стоит Бюиссону открыть рот, как все тут же насторожатся. Каждый почует, что такой персонаж проводит свою жизнь в обществе Дармона и компании. В любом случае знайте: он не любит дискуссий, где ему не дают разглагольствовать в одиночку. И не станет «цеплять» вас, чтобы не делиться лаврами звезды. Тем более что вам предстоит выступить первой. И он будет осторожен: вдруг вы потом захотите ему отомстить.

Несмотря на внешнее спокойствие, я чувствовала себя кошмарно. За весь день я только и съела что пару яблок. Будь в моих силах перехватить камень, запущенный Симоном, я бы давно сбежала на свой остров Монахов. Когда меня усадили перед камерами, мне стало совсем скверно, во рту дико пересохло, в голове стоял гул. И уже казалось невозможным гордо выдавать свои пороки за добродетели. Все мои старательно заготовленные аргументы улетучились, как дым. К счастью, Пиво это сразу углядел. Точно добрый придворный аббат, чье назначение — ласково отпускать грехи, он побоялся, что моя исповедь будет плохо слышна, и велел принести графин с водой. Затем с милой улыбкой, скользя взглядом по своим записям, своим гостям и моим голым коленкам, начал расспрашивать меня о работе в агентстве. Три любезные фразы, естественный приветливый тон — и я уже вздохнула свободно, как будто в комнату впустили свежий воздух. Сейчас должен был начаться обычный театр — пьеса с парижским словоблудием, где не хватало разве только звона бокалов с шампанским, и я воспрянула духом. К началу передачи страх мой окончательно улетучился. Я даже посмела одернуть Пиво, когда он сообщил аудитории, что на заре карьеры я была моделью:

— Топ-моделью! Это большая разница. Я дважды участвовала в дефиле Сен-Лорана, но, главное, позировала для десятков страниц каталога «Редут». Если бы вы назвали моделью Клаудию, она бы тут же с вами распрощалась. Притом навеки! Может быть, я написала свою книгу именно потому, что никогда не снималась для журнальных обложек. Чтобы наконец прославиться.

Хорошенькая женщина, вполне убедительные высказывания — и вот Пиво уже очарован. Мне даже показалось, что сейчас он придвинется ко мне поближе. Ничуть не бывало. Свои симпатии он выражал чисто по-свински. И, решив всласть поизмываться надо мной, мгновенно сменил правила игры. Вместо того чтобы начать, как было предусмотрено, с «Милого друга Ариэли», он заговорил о книге, написанной полковником де Мондрагоном, пожилым воякой в духе Старой Франции, который облобызал мне руку, когда его пресс-атташе представила нас друг другу. Если не считать этой маленькой любезности и упрямой склонности к французским грамматическим анахронизмам, его можно было бы скорее отнести к Старой Пруссии. Рядом с ним даже Эрик фон Штрогейм показался бы женоподобным[107]. Его челюсть и ту словно выковали в арсенале: тридцать два клыка, один в один. Я уж не говорю о шевелюре: этот седеющий ежик волос казался бронированным. Вооружившись непробиваемыми принципами, он начал медленно, по пунктам, вещать о своей любви к отчизне. Бедняга родился в неудачное время, когда защита Франции свелась к убийствам вьетнамцев и зачисткам в селениях Ореса[108]. Родину он ставил выше правосудия. И в результате позволил втянуть себя в путч, после чего ему пришлось осесть на пляжах Марбельи[109]. Там он возомнил себя кардиналом де Рецем[110] и разродился мемуарами, которые Пиво превозносил до небес. В его изложении любовь к Франции выглядела уже не архаикой, а прямо какой-то сказкой. Я еще до такого не дошла. Эти воспоминания бравого солдата навеяли на меня тоску. Моей Францией были Джанфранко, Кензо, Гальяно или Валентино, а не напалм и горящие рисовые поля. Со мной бесполезно говорить о героизме и дисциплине, об отваге и воинской славе. Родина для патриотов — все равно что церковь для святош; и то, и другое не предвещает ничего хорошего. Я решила не встревать и оставить эти соображения при себе, но Пиво посчитал необходимым приобщить меня к этой «Марсельезе»:

— Ариэль де Кергантелек, вы, наверное, просто влюбились во Францию полковника де Мондрагона?

Его вопрос обозлил меня до крайности. Я совсем не собиралась тратить этот вечер на умиленные похвалы чужой писанине. И, желая доказать ему, что я вовсе не Лова Мур[111], открыла огонь по военным:

— Честно говоря, я просто ее не узнала. Я не очень внимательно следила за полицейскими операциями, которые мы проводили в колониях, но в школе неплохо знала историю и помню, что в 1939 году французская армия забивалась в траншеи при первом же выстреле. А в этой книге, насколько мне кажется, ее заставили, что называется, боксировать в высшей категории.

Уж не знаю, чего ждал от меня Пиво, но мой ответ вызвал у него хохот. Он призвал Мондрагона в свидетели: Франция Летиции Касты не собирается рассыпаться в любезностях перед Францией Леклерка[112]. Чтобы снизить напряжение, он спросил, неужели я не восхищаюсь рыцарским духом, исходящим от полковника. На это я снова ответила прямо, как на духу:

— Думаю, общество сильно переоценивает достоинства, приписываемые военным. Я, например, глубоко убеждена, что, давая у себя в агентстве работу шести моделям, могу считаться такой же патриоткой, как если бы послала своего сына рыскать по алжирским касбам. Трубить во все трубы, прославляя мертвых, — это не мое дело. По-моему, любить Францию только за то, что она когда-то одерживала победы, — все равно что заниматься любовью со столетней старушенцией лишь потому, что она некогда была молодой. Это очень странно.

Пиф-паф! Полковник не зря проводил свою жизнь под пляжными тентами Косты-дель-Соль, среди гомиков и нимфоманок, — это наделило его некоторой толикой остроумия. Ничуть не смутившись, он тут же, как опытный игрок, нанес мне ответный удар:

— Когда я слышу рассуждения мадемуазель о павших солдатах Республики, я дрожу за наших министров.

По моему мнению, следует опасаться не только того, что слышишь, но и того, что ускользает от вашего слуха, однако я сидела здесь не для того, чтобы философствовать, и ограничилась улыбкой, полунасмешливой, полуугрожающей. Этой паузы было вполне достаточно: Пиво решил уйти от темы и занялся моей персоной:

— Я полагаю, нет нужды представлять публике Ариэль де Кергантелек. Все наши СМИ много говорили о ней в течение прошлого года, когда она находилась в заключении в тюрьме Флери-Мерожи. Писали, что она была любовницей Александра Дармона; обвиняли в том, что она оказывала на него вредное влияние. Не входя в подробности ведущегося следствия, я попросил бы вас объяснить нам, хотя бы вкратце, отчего вы сегодня публикуете об этом книгу, тогда как ни разу не согласились дать интервью?

Опля! Пиво обращался ко мне как к автору — только этого еще не хватало. Откуда мне знать о движущих мотивах писателей?! Вдобавок я ненавижу позеров, которые представляют свои опусы как долго вынашиваемый шедевр. И я еще не сошла с ума, чтобы признаться, что затеяла все это ради денег, поскольку они мне требовались для уплаты залога. Ни в коем случае нельзя было бить на жалость. В полной растерянности я направила разговор в привычную для себя колею — иными словами, в саркастическую:

— Пресса все рассказывает, все показывает, но именно поэтому ничего не объясняет. Моя книга не описывает внешнюю сторону процесса «Пуату», она отражает его суть, то, чего не видно невооруженным глазом. А еще это портрет тех людей, о которых газеты обычно не пишут. Я имею в виду в первую очередь моего отца. Он был замечательным человеком, и его убила людская низость. Мне хотелось показать, как бесчестные негодяи попирают моральные ценности, которые некоторые из нас все еще уважают. Среди них я, разумеется, числю и себя. Этой книгой я прошу прощения у моего отца.

Пиво не ожидал такой дерзости от записной лицемерки. Он-то собирался включить в свое меню полеты в бизнес-классе, дворцы, восхождения на скалу Солютре и купание в «Royal-Vendôme». Но тут ему пришлось смириться и слушать. Хотя и не слишком долго. Я не стала задерживаться на пассаже о пребывании на острове Монахов. Меня всегда тошнит от буколических сцен, и я не хотела злоупотреблять вниманием аудитории. Поэтому я быстренько перешла от моего прекрасного родимого пейзажа к клоаке, то есть к закулисной стороне Пятой республики — единственной теме, обсуждения которой с нетерпением предвкушал Пиво. Осторожный и проницательный, он для начала отставил Дармона, чтобы сконцентрироваться на самом романтическом персонаже моих похождений — Гарри Сендстере, вызывавшем у него страстный интерес:

— Вот вы пишете: «Его добродетели терялись в его интересах, как реки, впадающие в море». Это меня очень заинтриговало, ведь сейчас именно Сендстера называют самым великим коррупционером, совратившим чуть ли не всю парижскую элиту. Так почему же вы говорите о его добродетелях?

Что делать? Сыграть бедную, невинную, обманутую овечку? Или признаться, что никто не соблазнял меня больше, чем старина Гарри? На телеэкране убедительнее всего выглядит откровенность. Я и сказала правду, нарисовав портрет человека циничного, своеобразного, могущественного и опасного. Пиво спросил, почему же я в таком случае не влюбилась в него, предпочтя Александра. Я и сама давно уже задавала себе этот вопрос. Мой ответ прозвучал спонтанно:

— Я думала об этом, но поняла, что любить Гарри невозможно: у него самая эрогенная зона — его «Я». И я слабо представляла себе, как буду ночи напролет ласкать и тешить его самолюбие.

Все рассмеялись. Я их забавляла. Я напомнила Пиво, что однажды, когда мы с Гарри обедали у «Минкьели», он сидел за соседним столиком. И, желая елико возможно красочнее изобразить Гарри великим коррупционером, рассказала, как он вызвал хозяина ресторана и стал его пугать: мол, если он и дальше будет держать такие низкие цены (а они были неприлично высоки), то скоро ресторан начнут брать приступом. Даже эта низкопробная история прошла великолепно. Зрители хотели получить «настоящую парижанку», и они ее получили. Вслед за чем настал «выход» Александра — по законам классического водевиля. Ибо это единственный возможный способ поговорить о коррупции во Франции. Если вы начнете ею громко возмущаться, вас тут же примут за сторонника крайне правых. В данном случае мой легковесный тон оказался более чем уместен. Думаю, Александр, сидя перед телевизором, вздохнул с облегчением. Ничего страшного он не услышал. Но, заговорив о нем лично, я открыла огонь с первой же фразы:

— Александр — совсем другое дело, в него я действительно влюбилась: он просто гений устного секса…

На какой-то миг я смолкла, в аудитории раздался тихий потрясенный шепот, а Пиво изобразил на лице крайнее изумление. Выдержав паузу, я пояснила свою мысль:

— Я хотела сказать, что стоит ему открыть уста, никто не способен устоять перед обаянием его речи. Когда он говорит об истории или об искусстве, он знает абсолютно все. Когда же рассуждает о людях, то видно, что он всех их презирает; его улыбка скрывает такое зоркое недоброжелательство, от которого никому нет спасения. Общение с ним было крайне пагубно для души, но в высшей степени благотворно для моей эрудиции, да и для здоровья тоже, поскольку он непрерывно заставлял меня смеяться. Я очень сожалела, что со дня моего ареста он не подавал о себе никаких вестей. Это задело меня тем больнее, что еще накануне мы провели вместе целый вечер. Не хочу скрывать от вас, что в тюрьме Флери любой, даже самый скромный знак внимания был для меня величайшей отрадой. Но он не счел нужным оказать мне его. Он даже не написал моей матери письмо с соболезнованиями по поводу смерти моего отца. Вот так. И именно поэтому родилась моя книга.

Поскольку обычно я говорю очень быстро, Симон предварительно провел со мной репетицию. Я должна была произносить каждое слово спокойно, тихим голосом, не торопясь и все время улыбаясь. Эти интонации в духе Бернадетты Субирус[113] недолго обманывали Пиво. В его венах забурлил Audimat[114]: вот он, желанный миг, сейчас я уничтожу своего бывшего любовника. Заранее плотоядно облизываясь, он подбросил в беседу несколько щепоток соли, как хорошая кухарка в кипящий бульон. Одно его слово, и меня понесло. Целых десять минут я вываливала на аудиторию воспоминания о романе с таким Александром, чья знаменитая этика социалиста осталась стопроцентно чистой и незапятнанной, поскольку никогда и ничему не служила. Когда Пиво наконец выразил удивление внезапным всплеском моего нравственного сознания, я, еще не остыв, возразила:

— А почему, собственно, я должна стыдиться того, что летала на частных самолетах или жила в роскошных гостиницах? Такие радости существуют именно для простых людей — в утешение за то, что они не стали сильными мира сего. Это Александру следовало бы задаться вопросом, что он делает, а не мне…

Шли минуты, и я, к счастью, вовремя вспомнила о матери, которая, наверное, совсем изошла от гнева. Настал миг смертельного удара. Как там говорили наши дорогие братья-римляне: «Omnes vulnerant, ultima necat»[115]? Пора было выпускать отравленную стрелу — теперь или никогда. И я выпустила ее — эдак походя, как бросают незначительное замечание:

— Есть вещи, о которых я вообще не жалею. Например, Александр был для меня превосходным наставником в области европейской цивилизации. Только мой отец умел изображать прошлое таким прекрасным, как это делал Александр. Я никогда не забуду наши с ним поездки в Прагу, во Флоренцию, в Саламанку… Куда же еще… Ах да, в Лугано, конечно, город, где он так любил провести несколько часов…

Готово! Теперь Лекорр знал то, чего я ему никогда не рассказывала на допросах. Зло свершилось. Я вежливо ответила на вопросы других гостей студии и закрыла тему. Когда молодой философ завел взволнованный рассказ о процессе Барби, я, очень довольная исполненным номером и тем, что все уже кончено, слушала его вполуха. После его выступления Пиво вверг меня в сильное замешательство, спросив, действительно ли я верю в нравственную пользу громких юридических спектаклей. Поскольку все ожидали моего процесса, эта была явная ловушка. Но, если он думал, что я унижусь до выклянчивания снисхождения, он меня плохо знал. Я послала республиканскую «нравственную пользу» ко всем чертям:

— Нет, не верю; я ненавижу эти гуманистические шоу и считаю их абсолютно непродуктивными, напротив. Все это напоминает московские процессы, и общественность автоматически становится на сторону обвиняемых. Вам объявляют, что сейчас введут убийцу-гестаповца, а в зал вползает старичок божий одуванчик, такой высохший, что слышно, как у него суставы скрипят, когда он встает для ответа на вопрос. Создается впечатление, будто стреляешь по машине скорой помощи. Результат трагичен: чудовище пробуждает жалость.

На что они надеялись? Что я стану петь дифирамбы правосудию, которое шесть месяцев мариновало меня за решеткой, пока Александр жировал на воле? Неужто они считали меня такой идиоткой? Впрочем, я твердо намеревалась высказать все, что думаю. Философ поддержал мою позицию. Вот его я находила все более и более сексапильным. Что касается англичанина, этого я совсем не слушала. Мне было лень даже пальцем шевельнуть. Я сдала свой экзамен, прошла испытание. Отныне о моей «Ариэли» будут говорить и говорить. Я уже мечтала о том, как она возглавит список самых продаваемых книг. И это мне тоже удалось. Она действительно стала первой. На долгие недели!

Глава VIII

Как-то утром, в начале июня, мэтр Кола заехал за мной на машине. Он хотел о чем-то поговорить и предложил с этой целью прогуляться в Версальском парке. Почему бы и нет? Меня возил туда отец, когда я еще маленькой девочкой впервые приехала в Париж. И мы с ним ездили туда еще дважды. Последний раз пришелся на вторник: мы забыли, что в этот день дворец закрыт, и нам пришлось спуститься в парк. Ни красок, ни ароматов, только холодный свет да ледяная стужа. Стоял декабрь-месяц, и все застыло, все было мертво, время как будто остановило свой бег, а Большой канал терялся в тумане… Но это зимнее забытье ничуть не опечалило моего отца — напротив, добавило ему энтузиазма. Стоя в безлюдном притихшем парке, он населил аллеи персонажами, взятыми из прошлого. Там, где я видела одни только замерзшие фонтаны, он описывал водные празднества, яркие фейерверки и галантные похождения герцога де Лозена. По сути дела, в глазах отца привлекательность какого-то периода истории, места или человека состояла именно в его отсутствии на данный момент. В результате он никогда не рисковал разочароваться, например, в XVII веке. Он любил все, что не внушало ему страха. И в тот день, как мне показалось, готов был запеть от радости.

Мэтр Кола приехал ко мне в огромном «мерседесе», слишком большом и кричащем для такого хрупкого, утонченного человека, совершенно не похожего на нувориша. Как бы извиняясь, он объяснил мне, что этот «танк» служит ему для поездок на судебные заседания в провинции. Мы ползли по западной автостраде со скоростью 80 километров в час, и при этом он утверждал, что тратит ровно час, чтобы доехать до Руана, и не больше двух — до Тура. Просто анекдот да и только: я отдала свою судьбу в руки этого адвоката, при том что не верила ни одному его слову. Больше того: он и сам не питал ко мне ровно никакого доверия. Выход «Милого друга Ариэли» оскорбил его до глубины души. Будь он предупрежден, он бы наверняка не пропустил некоторых признаний, которые, по его мнению, в конечном счете грозили обернуться против меня самой. Он, конечно, был прав, но шестимесячное сидение во Флери принесло свои плоды: отныне я знала, что судить будут не мое досье (очень бедное), а мою персону (очень богатую). И потому сама позаботилась создать собственный, вызывающий симпатию имидж: хорошо воспитанная особа с чувством юмора, слегка шалая и совершенно не постигающая интриг всемогущих людей, встреченных ею на жизненном пути. Ни в коем случае не следовало изображать хитрую интриганку времен Пятой республики; отныне я носила венец кроткой очаровательной жертвы, которая никого не винит в случившемся. Это бесстыдство не слишком смущало мэтра Кола.

— Для людей непонимающих тут все непонятно. Для всех других виновато наше время. Если судьи принадлежат к этой второй категории, ваш замысел может оказаться удачным. Я тоже буду придерживаться этой версии.

Он был подозрительно сговорчив. Мне следовало бы насторожиться. Шагая по аллеям, ведущим к Трианону, он взял меня под руку. Все-таки в нем чувствовался некий шарм, и он пользовался им — редко, но умело. Он смог бы расположить к себе даже злейшего врага. Может быть, сейчас именно я и была таковым? Он дал мне это понять в свойственной ему манере, туманной и иронической, шутливой и угрожающей:

— В общем-то, вы оказались чудесной клиенткой. Никогда еще пресса так часто не упоминала мое имя, а кроме того, вы на редкость соблазнительны. Мне кажется, я питаю слабость к женщинам, которые что-то скрывают от меня.

Я не смогла удержаться от лукавого ответа:

— В таком случае, мэтр, наша идиллия только начинается. Вы меня будете просто обожать.

Этого-то он и боялся. Но и у него имелось в запасе еще много тайн от меня, и, если даже я упустила это из виду, доказательство было мне представлено в тот момент, когда мы огибали бассейн Латоны, гонимой богини, рассеянно созерцавшей четыре водоема, где бронзовые пейзане омывали свои крепкие тела в струях фонтана, среди полчищ лягушек. Внезапно у мэтра Кола зазвонил мобильник. Учтиво извинившись, он знаком попросил меня идти дальше, в сторону Оранжери[116], и я продолжила прогулку в одиночестве. Мне вспомнилась одна фраза моего отца. Он утверждал, что строгий силуэт этого здания портит парк, делая его конфигурацию очевидной с первого взгляда, тогда как в действительности он таит в себе немало сюрпризов. Ну что вам сказать: он даже не подозревал, насколько был прав, ибо в этот знаменательный миг передо мной явился — угадайте кто? — Александр!

Мы не имели права встречаться, но, видимо, его очень соблазняла мысль нарушить запрет Мишеля Лекорра. В июне-месяце на берегах Большого канала собирается больше фотоаппаратов, чем во всех других местах Франции вместе взятых. Однако если он так отважно попирал мораль, то мог пренебречь и осторожностью. Он явно наслаждался своей дерзкой выходкой денди, скучающего по запретным играм. Приятно удивленная, я шагнула вперед и протянула ему руку. Он предпочел не пожать, а поцеловать ее. Это меня не удивило. Он терпеть не мог естественных движений. Среди этих подстриженных рощиц он держался как вельможа при дворе. Остроумное словцо, элегантный жест, и он уже видел себя Королем-Солнце. Я умерила его пыл: нужно было приступать к общению постепенно, шаг за шагом. Да он и сам понимал, что нельзя торопить события, и с первой же минуты призвал на помощь нашу заслуженную дуэнью — культуру, спросив, какую площадь, по моему мнению, занимают версальские водоемы. Я понятия не имела. Ответ: 23 гектара. В нем было что-то от садовника, он любил украшать природу словами. Говоря о колоннаде пестрого мрамора, возведенной Ардуэном-Мансаром, он объявил, что Ленотр[117] терпеть ее не мог и представил это сооружение королю как «масонский сад»[118]. Правду ли говорил Александр? Не знаю. Но даже если он это выдумал, то выдумка была хороша, и я, как прежде, зачарованно слушала его. Спустя минуту, ободренный моей вежливостью, он положил руку мне на плечо. Это уже было лишнее. Я тут же сухо поставила его на место:

— Александр, будьте любезны не прикасаться ко мне. Вам это может показаться странным, но, если бы я взяла вас под руку, мне показалось бы, что я пью из грязной чашки.

Такие пустяки его не смущали, он и глазом не моргнул. Если он хотел этим жестом разведать обстановку, то моя прямота упростила эту задачу. В ответ он всего лишь предложил мне идти дальше. Почему бы и нет? Мы же не состояли в какой-нибудь банде из предместья и не собирались полосовать друга друга бритвами. Нам следовало соблюдать законы нашего круга, а именно вести войну тихим голосом, величая друг друга на «вы». Тем более что он хотел предложить мне мир. И предложил, как только нашел каменную скамью в тени, где было удобно излагать свои условия.

— Моя дорогая, правосудие больше не выпустит нас из своих когтей. К счастью, оно не располагает ничем серьезным. Пара рисунков XVIII века, гостиничные счета, легкие нарушения идеальной морали… Наши адвокаты расправятся с этим в один присест. Если только следователь Лекорр не вытащит из нас действительно порочащие признания. Я хочу просить вас об одном: не свидетельствуйте против меня. В благодарность за это я буду очень щедр. Вы же понимаете, что ваши комиссионные были всего лишь каплей в море. Лаборатории не поскупятся на вознаграждение. Ваш друг Сендстер может многое порассказать на данную тему. Да и мне самому кое-что известно по этому поводу. Единственное условие: мы оба молчим. Поэтому я и прошу вас: ни слова больше. Взамен вы получите от нас ту же сумму, какую Лекорр заморозил на вашем счете в Лугано. Более того, мы ее округлим.

Люблю ясность. Это моя слабость. Тут все было предельно ясно. Возмущенная такой наглостью, я тем не менее остереглась посылать его к черту. Я люблю также и размышлять. Это моя вторая слабость — всегда медлить с ответом. И я подумала: миллионов у меня и так предостаточно. Проблема не в том, как их «округлить», а в том, как перевести во Францию те, что лежат на тайных вкладах в Лозанне. От Александра я ждала не денег, а извинений, хотя это слово не входило в его лексикон. Сколько раз он объяснял мне секрет успеха своего хозяина, Франсуа Миттерана: «Никогда не признавать свою вину, ни в чем не уступать, не показывать противнику свои слабые стороны, использовать любые преимущества». Вынудить Александра признать свою вину было не легче, чем заставить льва мяукать. На это нечего было и рассчитывать. И все же я кротко предложила ему:

— Мой дорогой, мы с вами, кажется, говорим на разных языках. Мне нужно, чтобы вы обелили имя Кергантелеков, признали, что я была вашей официальной, общепризнанной любовницей, с нежностью вспомнили о трех годах, прожитых нами вместе. Вы должны объявить, что я была замешана в этот скандал помимо воли — бедная маленькая стрекоза, не по своей вине угодившая в муравейник. Мне очень не понравилось, когда «Экспресс» выставил меня ничтожной шлюшкой. А свои банковские дары можете оставить при себе. Лучше найдите средство реабилитировать имя моего отца.

Бедный папа, зачем только я использовала его для своих низких махинаций? Александр был ошеломлен. Оба его глаза пронзили меня как Испуг и Ярость — один растерянный, другой сверкающий. В схватке с профсоюзами своего министерства или с мстительным журналистом он умел глотать оскорбления с видом довольного гурмана, но с бывшей любовницей!.. Он взорвался. Ему было явно не до сантиментов:

— Сделайте милость, перестаньте хныкать! Оставьте в покое свою родню. Это непристойно. И вообще, давайте забудем о чувствах. Вы уже основательно подпортили мне карьеру, но я не позволю вам разрушить мою семью. Даже не надейтесь, что я буду описывать наши отношения в тех словах, которых вы от меня ждете: моя жена этого не перенесет. И мои дети тоже. Лучше обдумайте как следует мое предложение. Прежде вы не стеснялись говорить о деньгах.

Его жена! Только ее мне и не хватало! Теперь этот бедный перепуганный мещанишка спасается в тени ветвистых рогов святой, которую нагло обманывал в течение двадцати лет. Да еще и детишки! Ладно, поговорим и о них. В честь пятилетия младшего он устроил в министерстве праздничный ужин с тремя свечками на столе. Это подлое двуличие разозлило меня, но, к счастью, внушило не отвращение, а сладкое предвкушение мести. Он терял почву под ногами. И нужно было срочно покинуть этот «плот «Медузы». Я попросила его позвонить мэтру Кола. Как я и предвидела, это не составило проблемы. Тридцать секунд спустя предатель, заманивший меня в ловушку, уже был на месте. Когда я спросила его, что он думает о предложении Александра, он даже не спросил, в чем оно состоит. Я оценила его искренность. И еще больше — его ответ:

— Мне хотелось бы обсудить это с вами наедине. А затем я передам наше решение господину Дармону. Давайте хорошенько подумаем, прежде чем прекратить игру. Господину Лекорру хватит дел еще на долгие месяцы. И, когда он завершит свои исследования, поверьте мне, никто уже ничего не поймет. Правосудие работает на манер сумасшедшего садовника: оно делает вид, будто заботится об истине, но при том копает так глубоко, что вырывает корни, один за другим. Так что торопиться нам совершенно не нужно.

В общем, он в скрытой форме советовал мне не говорить «да». Может, он просто переметнулся на мою сторону? Меня-то это устраивало, но я сделала вид, будто ничего не заметила. Главное — не насторожить Александра. И бежать, бежать отсюда поскорее. Мне совсем не улыбалось попасть в объектив в его обществе: ни к чему было искушать судьбу. Поэтому я распрощалась с ним по всей форме и направилась в сторону дворца, позволив мэтру Кола, в свою очередь, потчевать меня своей эрудицией, как вареньем. Он рассказал, что, когда Людовик XIV предложил Ленотру дворянский титул, версальский садовник выбрал для своего герба три улитки, кочан цветной капусты и мотыгу. Его смирение поумерило ярость герцогов, возмущенных необходимостью принимать в своем обществе слугу. Моего адвоката это приводило в восторг:

— Ну и ловкач же этот Ленотр! Он возделывал почву этикета с тем же тщанием, что и свои огороды. В Париже такая наигранная скромность способна отворить любые двери.

Совершенно верно. Но я была совсем другой. Я угодила в высшие сферы, как колючка, которая ранит и обдирает все, чего коснется. И чувствовала себя в этой роли прекрасно. В тот же вечер после ужина я снова приступила к своим низким делишкам в компании зловредной вдовы моего отца, и мы с ней, хватаясь за бока от смеха под испуганным взглядом Фабриса, состряпали письмецо, на которое меня вдохновило двуличие моего бывшего любовника. Мне даже не пришлось ничего выдумывать, я просто повторила все гадости, которыми он десятки раз делился со мной по поводу того или иного человека. Я только изложила их на свой манер, расширив и исказив!


Дорогая моя Ариэль,

полная катастрофа! Моя секретарша только что напомнила мне, что в ближайший уикенд Вивиан отмечает свое сорокалетие. Судя по тому сколько времени она мне надоедает, я бы дал ей все 60. Увы-увы! Поскольку мне понадобится ангельское терпение, чтобы переносить ее общество целых двое суток, я решил увезти ее в Венецию. Хотя, как ни прискорбно, у бедняжки нет ровно ничего общего с тамошними знаменитыми куртизанками. Сам Казанова заснул бы в ее объятиях. Она любит только свои четки. Я даже не хочу знать, сколько она жертвует на церковь: эти суммы ужаснули бы даже фирму «Пуату». Но делать нечего, она искупает мои грехи, а я в этом ох как нуждаюсь. Что ж, буду молиться за Вас, ибо прогулки с Вивиан сюрпризов не обещают: она будет таскать меня из церкви в церковь. Вот уж действительно паломничество, или, вернее, путешествие на край скуки[119]. Что же касается нашего сьюта в «Даниэли», не ревнуйте: она превратит его в часовню. Стоит мне подойти к ней, как она крестится. И если каким-то чудом мне все же удастся принести жертву на алтарь Любви, обещаю посвятить ее Вам. Вы же знаете, что я люблю только Вас. Угадайте, что мне больше всего нравится в Вашей очаровательной особе? Широкий взгляд на вещи. Вспомните же о нем в следующий уикенд!

До скорого свидания,

Александр


Мне следовало бы устыдиться. Александр никогда не стал бы унижать таким образом мать своих детей. Он относился к жене с уважением; по его словам, она умела делать только одно — добро своим близким. Но он упоминал о ней в исключительных случаях, боясь произносить ее имя — то ли из суеверия, то ли ради того, чтобы чудо не кончалось. Он обожал хвастаться своими былыми приключениями, но совершенно не переносил, когда я задавала вопросы об этой Мадонне. Однако все дело в том, что я, особа легкомысленная и мстительная, никак не походила на Вивиан Дармон. И, в противоположность ей, умела наносить раны своим близким. В это письмо я вложила то же коварство, с каким Александр относился к своему окружению. Написанные там слова были его словами, и тон был его тоном, его супруга наверняка узнала бы их. Я была уверена, что нанесу ей смертельную рану, но моя рука не дрогнула. И рука моей матери тоже. Она заботливо сохранила все конверты от бесчисленных записочек, которые присылал мой высокопоставленный любовник. На одном из них стояла дата 18 мая 1989 г. — за три дня до сорокалетия его жены. Переписав письмо начисто, мы аккуратно сложили его и сунули в этот конверт. Вслед за чем откупорили бутылку «Вдовы Клико».

Вопреки нашим ожиданиям, Париж не набросился на этот последний эпизод моего дела. Когда я наутро в полном восхищении от своей фальшивки позвонила Франсуа, его шеф отказался публиковать сей документ. Эти ханжи из «Матча» сочли его грубой работой. Я поняла, что нужно было действовать более ловко, как в бильярде, где бьют по красному шару, чтобы он столкнул в лунку белый. И как вы думаете, кто клюнул на мою приманку? «Экспресс»! На протяжении многих месяцев журналист, который брал интервью у Александра, умолял меня дать ему аудиенцию. Я пригласила его к себе и в разговоре мимоходом всучила свою «бомбочку». Как я и опасалась, он не воспроизвел письмо полностью, только процитировал из него три фразы. Но — и это я тоже предусмотрела — ярость Александра достигла предела. В бешенстве он потребовал права на опровержение и тем самым привлек внимание прессы к этим строчкам; не будь этого, остальные газеты ничего не заметили бы. Я же, в свой черед, выразила свое возмущение в радиоинтервью. Этот вопрос — писал он или не писал гадости о своей жене? — раздулся до государственных масштабов. Даже «Монд» и тот заинтересовался этим делом. И тогда, разумеется, хитрый «Матч», якобы с благородной целью информировать общество, взял на себя задачу напечатать письмо целиком. Три дня спустя агентство «Франс Пресс» сообщило, что супруга Александра Дармона подала на развод. На сей раз он остался в полном одиночестве. Мне оставалось лишь подтолкнуть его, чтобы сбросить в пропасть. Но я не спешила, я дала время каждому, кто мог нанести ему удар. Его бывшие друзья оказались самыми свирепыми врагами. Со всех сторон звучали требования о его отставке. Вот когда я наведалась в «Калькутта Шик», и Раджив разослал во все редакции копии фотографии, на которой Александр выходил под ручку с Гарри из банка «Сен-Бернар». На следующее утро снимок появился во всех периодических изданиях.

А еще через день Александр Дармон подал в отставку с поста председателя Высшего совета. Это случилось 21 июня 1992 года. В первый день лета![120]

Загрузка...