ЧАСТЬ ВТОРАЯ АМОС

Восьми лет от роду Амос Маккензи был отдан в «Аббатство» – приют для бродяг и бездомных (только мальчиков) на юге Англии. Учреждение держали служители Святого Ордена Исправления. Пять лет он мучительно заикался, с трудом продираясь от согласной к согласной, как альпинист, взбирающийся по сложной каменной стене. В тринадцатый день рождения заикание прошло. К тому времени он стал тощим некрасивым мальчиком.

Из всех учебных предметов он проявлял интерес к одной только ботанике. На уроках святые отцы нередко бывали шокированы его сравнениями: например, нижнюю сторону каких-то листьев он однажды уподобил мягкостью «внутренней стороне девичьего бедра» – без дурного умысла, поэтому учитель не отважился сделать ему выговор. В мальчике была сила, которая обескураживала всех, кто пытался его задирать.

Вскоре после того, как ему исполнилось тринадцать, он оставил приют и нашел работу в ботаническом саду. Он тайно верил, что человеческое сообщество немногим отличается от гербария, в котором растения разложены по полу, цвету кожи, запаху и различным климатам произрастания. И если бы только можно было выработать систему и определить, где цветы, а где сорняки, ржа войны и болезни исчезла бы навсегда. Человеческий обычай хоронить мертвых казался ему расточительным извращением посадки семян. Мертвых людей, по его мнению, нужно либо сжигать, как любой добрый садовник сжигает сухостой в конце сезона, либо же сваливать в специальные контейнеры и превращать в компост – для удобрения новых растений весной. В то время его ежедневные упражнения состояли в прогулках вокруг дома и восхищении «естественными семействами». Так он называл пары старых деревьев, окруженных молодой порослью.

Оставив приют, он встречался со своим братом, сестрами и остальной семьей только однажды. Повзрослев, Амос остался таким же некрасивым, как и в юности; поэтому – и еще из-за резкого, как зимний ветер, голоса – как бы учтиво он ни говорил, его слова всегда звучали грубо. Никто никогда не видел, чтобы он улыбнулся или пошутил. У него ни разу не было связи с женщиной, но в кармане он всегда носил горсть семян женских растений и время от времени их нежно перебирал.

Лет в сорок пять он внезапно заболел антропологией и археологией. Его восхищала эта идея – раскапывать корни человеческой культуры, добывать из-под земли давно утерянные артефакты. Его непривлекательное лицо становилось почти красивым, когда он воображал, каково это – взяв мачете (ему нравилась сама идея мачете) отправиться в хрупкие заросли напускного и освободить голую правду одним взмахом руки.

Он нашел свое призвание.

«Тетрадь», А. Макгау

1

В тот год в начале августа я попрощался с Хелен и отправился на юг Тихого океана, чтобы посетить Институт Потерянных – исследовательское учреждение, расположенное на острове в Коралловом море, в тридцати милях от берега. Кратчайший путь – самолет с материка. Мы летели над побережьем, и с высоты пяти тысяч, футов я увидел остров – серповидный шрам на гладком брюхе океана. Гидроплан резко сбросил высоту и приводнился в лагуне.

Вокруг здания Института лужайки густой тропической травы вели безнадежные битвы с наступающим песком, а пальмы старались покрепче уцепиться за почву, сопротивляясь назойливому, кисло пахнущему пассату. Институт состоял из двух громоздких зданий в форме буквы «г» и нескольких хрупких бунгало понизу букв. Все вместе они окружали плавательный бассейн синего кафеля, который выглядел так, будто его никогда не использовали по назначению. Крохотное внутреннее море мертвых листьев и живых ящериц.

С крыльца главного здания на солнечный свет (там всегда лето) встретить меня сошла маленькая сутулая женщина. Я узнал ее по фотографии. Доктор Ердели, директор. Вблизи было видно, сколько морщин у нее на щеках. В разговоре она по-иностранному кривила рот. Ее седина была очень белой, на халате – ни единого пятнышка. Только у стетоскопа, болтавшегося на шее, как инструмент лозоходца, заржавели металлические наконечники. Приветствуя меня, она взмахивала левой рукой так, словно дирижировала оркестром, исполнявшим какую-то музыку – медленную, ибо говорила она размеренно. Когда она поднимала руку, ее рукав сползал, обнажая несколько синих цифр, вытатуированных на запястье.

Несмотря на формальный прием и сутулость, она, казалось, мне рада. Я попросил ее о встрече несколько месяцев назад, надеясь, что она поможет мне с одной биографией, к которой я тогда собирал материал (известного, ныне покойного филантропа, который долго жил в тех краях). В ответ доктор Ердели написала, что ей нечем помочь мне, но, может быть, я заинтересуюсь и ее работой.

И вот я стоял перед ней, а она передо мной. Время от времени, прервав неторопливую речь, она закатывала глаза так, словно декламировала заученный текст или же переводила иностранные слова, написанные в неком мысленном блокноте. "Когда мы направились осматривать главное здание, она сказала:

– У нас так много посетителей. Но иногда они совершенно… восхитительны.

Я ожидал услышать менее лестное слово. Она продолжала:

– Известность всегда была на руку Институту – именно ей он обязан многими интересными случаями, а так же визитами состоятельных гостей со всего света.

– Боюсь, я не подхожу ни под одну из этих категорий, – сказал я.

– Ваша уверенность… замечательна, – сказала она со свойственным ей сомнением и вдруг рассмеялась, неожиданно коротко и легко.

По коридору первого здания нам навстречу шел моложавый мужчина, в таком же халате и с таким же ржавым стетоскопом, как у доктора Ердели. Его взгляд показался мне крайне настороженным. Очевидно, рассудив, что раз я с доктором Ердели, то скорее всего тоже медик, он официально обратился к нам обоим «доктор». Я собрался было поправить его, но доктор Ердели взяла меня за руку и поволокла дальше по коридору. Когда он уже не мог нас услышать, она сказала, что лучше пусть он думает, как ему хочется; он здесь на лечении, и любая сложность может сбить его с толку. В определенных случаях больным часто прописывали играть некую роль, так что игра в доктора могла составлять важный элемент его исцеления.

– И моего исцеления, разумеется, – сказала она и снова коротко рассмеялась.

2

По дороге она открывала то одну, то другую дверь и показывала мне институтские кабинеты, уютные холлы, исследовательскую лабораторию с легким запахом эфира, кафетерий, звукоизолированные приемные. Институт, сказала она, специализируется на амнезии. Сюда принимают три основных категории «студентов» (слово «пациент» она предала анафеме). Первый тип – те, кто попадал к ней в состоянии хронической амнезии, вызванной несчастным случаем: их оригинальную личность невозможно было восстановить. Вторые не могли больше выносить сами себя – терапия длилась годами, но эти студенты продолжали настаивать на суррогатной личности. Некоторым даже удавалось усилием воли очистить собственную память. Третью категорию составляли разнообразные студенты – не обязательно с амнезией, – по той или иной причине разбудившие любопытство доктора Ердели. Эти были известны как «директорские особые случаи», с ними она работала лично.

В институте могло одновременно содержаться не более десяти студентов, хотя заявки поступали дюжинами ежемесячно. Помимо занятий с «особыми», большую часть времени доктор Ердели и ее коллеги (которые время от времени попадались нам на глаза) изобретали новые жизни и новое прошлое для своих подопечных.

Я прервал ее:

– Случалось ли, чтобы студент отказывался от новой жизни, которую вы создали для него?

Она ответила не сразу, и я перефразировал вопрос:

– Вы говорите о тех, кто осознанно приходит к вам за новой личностью. Всегда ли жизни, которые вы создаете для них, лучше, чем те, от которых они уже отказались?

Она уверила меня, что не уклонялась от ответа, а просто хотела сначала подумать. Чуть улыбаясь, доктор Ердели продолжала: она не может говорить за всех своих коллег, приносит ли их профессия им полное удовлетворение. В действительности это не столько наука, сколько искусство. В двух словах – ей нужно сочинить для каждого студента историю с главной персоной (ее любимый термин), набором второстепенных фигур, проработанных до полной достоверности, и обширным ассортиментом соответствующих деталей. Затем ей приходится тренировать студента быть причем убедительно – новым персонажем, сколько бы времени это ни потребовало.

Я собирался снова прервать ее, но она подняла руку. Она как раз подходит к ответу на мой вопрос.

Разумеется, сказала она, как и у всякого художника, рисунок не всегда выходит удачным, персонажей приходится стирать, как бы болезненно это ни было для их создателя. Но сам метод надежен. Много лет назад, после нескольких неудач, она решила, что в качестве образцов лучше использовать готовых литературных героев. Но оказалось, персонажам романов почему-то не хватает убедительности – от этого они становятся бесполезными и даже опасными. Такие классические творения, как Бекки Шарп, или Горацио Хорнблоуэр, или Молли Блум, или Агент 007 [2] (каждого из них ей случалось использовать), оказывались шаткими словесными подмостками, которые не выдерживали напряжения и давления действительности, когда настоящие люди вокруг них отказывались вписываться в запланированный сюжет. Посмотреть бы литературным критикам, что так превозносят этих выдуманных истуканов, насколько беспомощными те оказывались в реальной жизни!

Кроме того, метод был опасен тем, что, несмотря на все предостережения, студенты, которым доставались литературные герои, норовили тайно прочесть роман, где фигурирует прототип, и попытаться воспроизвести описанные там события. Последствия были предсказуемо катастрофическими. Она прекратила вести учет несчастным случаям в ее практике, снова улыбнулась доктор Ердели.

– Тут все так… непросто.

Я понял, что больше ничего мне она не ответит, и решил не возвращаться к вопросу.

3

Меня удивило, насколько часто за нашу ознакомительную прогулку по Институту доктор Ердели возвращалась к своему образу. Временами, по ее словам, она представлялась себе пластическим хирургом сознания, отрезающим гниль и перекраивающим то, что осталось. Но все-таки она предпочитала считать себя художником. Да, сказала она, я скорее скульптор психики.

Мне было очевидно одно: несмотря на хрупкую внешность, работала она с энтузиазмом и женщиной казалась доброй. Ее студентам хотелось новой личности (либо она им требовалась), а доктор просила взамен только «чистый лист», на котором можно было набрасывать шедевр.

Помню, в какой-то момент я спросил ее:

– А случалось ли вам или вашим коллегам создать персонажа, который превосходил бы вас? В смысле, был бы мудрее вас?

И вновь на мгновение мне показалось, что она проигнорирует мой вопрос, но через некоторое время, так же размеренно, словно читая по бумажке, она ответила:

– Мои коллеги слишком… разумны для этого. И снова коротко рассмеялась.

4

Доктор Ердели была уверена, что я захочу познакомиться с парой ее студентов. Мы вышли наружу, и она подвела меня к высокой женщине средних лет, в выцветшем платье и с выцветшими каштановыми волосами, которая сидела в шезлонге, хмурясь на трясину бассейна.

Женщина нервно взглянула на нас, затем вернулась к созерцанию ящериц и листьев. Доктор Ердели успокаивающе положила руку на плечо женщины и принялась рассказывать о ней. Или же, скорее, читать заранее подготовленную лекцию. От ее неуверенности не осталось и следа.

– Это Мария. К нам ее прислали власти с юга. Она полностью потеряла память после того, как ее сбила машина. У нее не было при себе никаких документов – только браслет с именем «Мария». Множество объявлений в газетах не принесли никаких результатов – не нашлось никого, кто бы ее знал. Она впустую провела два года в больнице, прежде чем ее прислали сюда.

Мария, похоже, не обращала на нас никакого внимания, пока доктор Ердели говорила о ней. Скорее всего, студенты давно привыкли к таким публичным представлениям. Непонятно только, кому оно предназначалось на этот раз: мне или Марии, – или же доктору Ердели просто нравилось при каждом удобном случае, улыбаясь, демонстрировать свое искусство.

Стало быть, Мария осела в институте и вскоре обнаружила гибкий ум и готовность сотрудничать. Доктор Ердели немедленно приступила к работе над новой личностью для нее. Поизучав Марию, она решила, что характер для нее нужен осторожный. Например, сделать ее незамужней школьной учительницей в одном из тысячи городков, разбросанных по аутбэку [3], где все друг друга знают. Будет преподавать историю, петь сопрано в церковном хоре (почему бы и нет?), – хорошо устроенная женщина, довольная жизнью в маленьком городке. Щепоткой пафоса и приключения в ее жизни (видно было, что доктор Ердели гордится этой частью своего творения) будет воспоминание об интимной связи в двадцать с небольшим лет и о подпольном аборте.

Доктор Ердели придумывала тысячи таких деталей, часами оттачивала их и ежедневно вдалбливала Марии. Наконец, Мария сама прониклась духом своей персоны, поверила в нее, сама принялась додумывать подробности и заполнять пустоты. Она уже начала превращать эту персону в собственное изобретение и уже была близка к тому, чтобы поверить, будто это и есть ее взаправдашняя жизнь.

Но затем, как раз, когда она почти совсем обосновалась в новой личности и снова почувствовала себя полноценным человеком, произошло странное. Однажды утром она ворвалась в кабинет доктора Ердели взволнованно тараторя: она все вспомнила! Она вспомнила, кто она такая на самом деле! Ночью ее собственная, настоящая память вернулась к ней!

Доктор Ердели заставила ее успокоиться, сесть и рассказать все по порядку.

Мария повторила, что к ней вернулась память. Она действительно школьная учительница из небольшого городка в буше. Она поздравила доктора Ердели с ее проницательностью. Она вспомнила название местечка, в котором жила, – оно называлось Кикибери. У нее в самом деле ученая степень, правда по географии, и она действительно пела в местном церковном хоре, только не сопрано, а контральто.

Слушая Марию, доктор Ердели была уверена: та всего лишь приукрашивает некоторые детали новой жизни на свой вкус. Она решила, что наблюдает симптомы замечательного удачного случая, когда студент по-настоящему, без оговорок стал новой личностью, и больше не играет роль.

Но Мария, казалось, точно знает все несоответствия между творением доктора Ердели и настоящей жизнью, о которой, по ее словам, она только что вспомнила. Она перечисляла их одно за другим. Главное, чего не угадала доктор Ердели – у нее был муж! Там, в Кикибери, любимый супруг ждал ее в их старом доме. В общем, она хотела как можно скорее вернуться домой и увидеть его снова. Она молила доктора Ердели отпустить ее немедленно.

Доктор Ердели снова успокоила ее. Помнит ли Мария как ее сбила машина? Да, ответила та. Сначала она явственно вспомнила, как переходит улицу в большом городе, потом – страшный удар и пустоту. Теперь все прошлое вернулось к ней: она помнила все лица, имена и даже запахи, все детали полноценной жизни. И ее муж! муж! Марию переполняло волнение.

После нескольких часов расспросов доктор Ердели сдалась. Ей было чуть жаль усилий, потраченных на то, что могло бы стать подлинным шедевром. Но она не сомневалась, что сможет перекроить его для одного из будущих студентов. В Институте Потерянных ни один плод воображения не пропадал даром.

Она решила сопровождать Марию домой, чтобы деликатно вручить ее вновь обретенному мужу. Она не стала предупреждать никого в Кикибери о приезде: наблюдение спонтанных реакций тех, кто знал Марию раньше, на ее возвращение могло дать бесценный материал для исследований. К этому времени Мария провела в институте три года.

5

Они вместе полетели в город, арендовали машину и отправились в Кикибери, до которого было двести миль по бушу.

На подъезде к городку Мария болтала без умолку. Она показывала холмы и протоки, причудливые эвкалиптовые рощицы, предсказывала особенности рельефа и повороты дороги, как это мог только местный житель. Когда они въехали в городок с деревянными тротуарами и широкими верандами вдоль главной улицы, она узнала некоторых прохожих, встретившихся по дороге. А вот и деревянная готическая церковь Святого Мартина! А за ней и школа, где она преподавала! А чуть дальше бакалейная лавка, в которой она бывала каждый день!

Доктор Ердели припарковала машину, и они вышли. Мария тут же бросилась к двум женщинам, выходившим из магазина.

– Джуди! Хизер! Это я!

Женщины не ответили на ее фамильярность. Как свойственно провинциалам, они вежливо улыбнулись – но так улыбаются незнакомцу. Доктор Ердели подбодрила их. Разве они не помнят Марию – она жила в Кикибери еще пять лет назад? Может, только чуть-чуть изменилась.

Нет, ответили они, мы ее не помним. Да и откуда, мы же ее никогда не видели.

Мария настаивала. Как это не видели? Ведь она-то знает их по именам, знает, на каких улицах они живут, – разве они не помнят, как они вместе росли, играли, как часто она бывала у них в гостях?

Одна из женщин уже немного испугалась, а другая начала злиться. С какой стати эта женщина – совершенно, как она сказала, незнакомая – столько всего о них знает?

Мария принялась спорить, но доктор Ердели мягко ее отговорила. Она сказала: надо пойти туда, где должен быть ее дом. Они свернули в тенистый переулок – там он и стоял, в точности как Мария описывала: маленький деревянный дом с верандой по всем четырем стенам и облезлой башенкой в тени нависших эвкалиптов.

Доктор Ердели постучала в стеклянную дверь. Средних лет мужчина с редкими волосами и приятной улыбкой приоткрыл дверь и спросил, может ли он чем-то помочь. Он едва взглянул на Марию.

– Джон, – сказала она. Мужчина посмотрел на нее.

В этот момент в прихожей появилась бледная темноволосая женщина в фартуке и робко встала рядом с ним, глядя на гостей.

– Джон! Это я, – повторила Мария, – я Мария!

– Мы знакомы? – спросил мужчина.

Доктор Ердели заметила, как он озадачен, и объяснила, что Марию несколько лет назад сбила машина, и теперь она считает его своим мужем, а этот дом – своим домом.

Мария не могла оставаться в стороне. Она сказала, что не «считает». Они с Джоном женаты двадцать лет. Она может рассказать о нем, что угодно: разве нет у него длинного шрама на животе, к которому она сама столько раз прикасалась? Разве у него не срослись пальцы на правой ноге, как и у его отца? А дом? Она знает расположение всех комнат, все, что в них, знает, как пахнет на чердаке. Даже картины на стенах: кто, по-вашему, их покупал? Продолжать? В чем дело, с ума все посходили, что ли?

Доктор Ердели видела, что хозяева потрясены услышанным. Но тут, преодолев смущение, заговорила женщина. Она спросила, как Мария может быть женой Джона, если это она вышла за него замуж двадцать пять лет назад, когда ей было всего восемнадцать.

Теперь Мария смешалась. Мужчина, очевидно, не узнавал ее, а женщина явно была не из тех, кто станет врать.

Откуда-то появилась собака – черно-белая колли; она виляла перед чужими хвостом.

Мария снова очнулась.

– Робби, – сказала она, – ко мне, Робби!

Собака остановилась и попятилась от ее вытянутой руки. Злобно зарычала, обнажая клыки, шерсть поднялась дыбом, лапы дрожали. Мужчина успокоил животное и сказал, что собаку действительно зовут Робби, он всегда был дружелюбным псом. Раньше ни разу он так себя не вел.

Мария беспомощно разрыдалась. Доктор Ердели взяла ее под руку и увела из этого дома, по тенистому переулку, туда, где стояла машина. Они уехали из Кикибери не оглядываясь.

6

МАРИЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ СМОТРЕЛА В ВОДУ ИНСТИТУТСКОГО бассейна. Доктор Ердели снова потрепала ее по плечу.

– Это очень интересный случай, мы сейчас работаем над ним вместе, – сказала она мне, затем опустила сияющие глаза на свою студентку: – Правда, Мария?

Мария, еще сильнее поблекшая под ярким солнцем, наконец, подняла взгляд и вполсилы улыбнулась в ответ. Ее вытянутое лицо было напряжено, словно она пыталась вспомнить что-то важное.

Когда мы уходили от нее, доктор Ердели продолжала говорить об этом случае. Годы исследований в Институте убедили ее, что многие, проснувшись утром, не могут вспомнить, кто они есть. Большинство берут себя в руки и продолжают, как ни в чем не бывало, играть назначенные роли: мужа, официантки, банковского клерка, учителя, водителя автобусов. Они выучиваются оценивать ситуацию и, не паникуя, приспосабливаются к ней. Это происходит изо дня в день, обычное дело.

– Такой человек, как вы, должно быть… прошел через это.

Трудно сказать, был это вопрос или утверждение. Возможно, размышляла доктор Ердели, то, что произошло с Марией в Кикибери, – только частный случай.

Быть может, целые общины могут пасть жертвами такой потери памяти? Отчего не предположить, что Мария и в самом деле жила когда-то в этом городке, но коллективная память его жителей отторгла ее, как мы отторгаем неприятные запахи? Возможно, продолжала она, такие, как Мария, страдают некой недостаточностью, метафизическим дефицитом, который и вызывает у окружающих такого рода амнезию. Возможно, феномен этот широко распространен, но все его проявления остаются совершенно незамеченными из-за нашей склонности доверять коллективной памяти больше, чем индивидуальной. И не может ли статься, что не только города, но целые страны и даже цивилизации подвержены этому явлению?

Излагая свои предположения, доктор Ердели, как всегда, обильно жестикулировала, и я не мог не заметить этих маленьких синих цифр над ее запястьем. Она сказала, что вскоре обратится со своей теорией к международному конгрессу и сейчас готовит к тестированию некие модели.

Я снова собрался задать вопрос: «А не лучше ли в таких случаях, как с Марией, просто отпускать человека в мир, чтобы он сам с нуля начал новую жизнь, а не забивать ему голову своими изобретениями»?

Но не задал. Наверняка у нее наготове имелся компетентный и уверенный ответ. Что-нибудь вроде: «Это было бы неразумно. Нет ничего более опасного для цивилизации, чем те, кому не хватает воспоминаний».

И что я на это сказал бы?

7

Сверля меня взглядом, она спросила, не хочу ли я познакомиться с ее самым удивительным студентом, одним из «директорских любимчиков». Я ответил, что буду счастлив.

Мы прошли к тому зданию, что ближе к берегу, и поднялись по продуваемой ветром лестнице на второй этаж. Она подвела меня к одной из комнат, выходящих окнами на восток, на верхушки пальм. Мы слышали глухой шум прибоя в лагуне. Доктор Ердели постучала и открыла дверь.

– Добрый день, Гарри, – произнесла она жизнерадостно. И мы вошли.

Он сидел на стуле в пижаме – прямой худощавый брюнет с бородой и глубокими тенями вокруг испуганных глаз, непрерывно изучавших комнату. Стоял запах, кажется, застоявшегося пота, от которого не спасало даже настежь открытое окно. Мужчина вроде бы не обратил на нас внимания, но время от времени чуть шевелил головой, чтобы заглянуть нам за спину, словно мы закрывали ему обзор.

Это Гарри, сказала доктор Ердели, в прошлом – преуспевающий адвокат, женат, двое детей. Некоторое время назад, лежа ночью в постели, он услышал где-то в доме какой-то шум. Он поднялся посмотреть, в чем дело, думая, что это, скорее всего, дети. Но те крепко спали. Жена сказала, что не слышит никакого шума. Он попросил ее прислушаться повнимательней, точно ли она ничего не слышит? Будто бы кто-то кричит, но звук приглушен и слов не разобрать. Нет, ответила она, ему, должно быть, мерещится. Так он пролежал еще несколько часов, напрягая слух, пока не заснул просто от изнеможения.

Это продолжалось неделями. Гарри не высыпался, но не более того. Днем все было в порядке.

Но однажды утром за своим столом в деловом центре, устало перебирая какие-то документы, он снова услышал далекий крик. Это впервые произошло вне его дома и при свете дня. Он справился у секретарши: нет, она ничего не слышала. А его партнер и старый друг? Ничего. Они велели ему не беспокоиться – наверное, это просто стресс.

И он не особенно беспокоился. Пока не начал что-то видеть. Краем глаза, но что-то – и дома, и в конторе. Если быстро поднять взгляд, можно было заметить – всего лишь на мгновение – его тень, как светлый след от выключенной лампочки. Гарри показалось, что это человек. То есть он был уверен, что это человек, но не мог сказать наверняка: он никак не успевал толком его разглядеть. Хотя тот часто бывал рядом – сидел на свободном стуле за обедом, на пассажирском сиденье в машине, стоял рядом с его рабочим столом. И всегда исчезал раньше, чем Гарри мог поймать его взглядом.

К этому времени он уже был научен опытом. Он только раз сказал жене и детям о том, что видел. И спросил их – только один раз, – не замечал ли кто из них незнакомца, болтающегося вокруг дома. Или внутри.

Как он и боялся, никто ничего не видел. С тех пор Гарри ни разу не заикнулся об этом. Больше того, когда жена спросила, продолжаются ли его видения, он только рассмеялся. Это все насморк, сказал он, весь нос забит.

Но через пару недель она сама заметила – да и все заметили, – что часто, занимаясь обычными делами, обедая, читая юридические бумаги, разговаривая по телефону и даже просто с кем-то болтая, Гарри вдруг напрягался и беспокойно вслушивался. Или резко оборачивался и смотрел мимо них с тревогой в широко раскрытых глазах. Но по-прежнему, если его спрашивали, в чем дело, он отвечал, что все в полном порядке.

Еще через месяц он стал совершенно недееспособным. Круглые сутки, без перерыва, он прислушивался к далеким крикам и пытался углядеть что-то, невидимое всем остальным. В его глазах с каждым днем нарастал ужас.

Гарри немедленно полегчало, когда его на неделю вывезли отдохнуть к побережью. Он опять стал самим собой, впервые за несколько месяцев занялся любовью с женой, играл с детьми так же, как раньше. Пока однажды в полдень, когда он помогал им строить дворец из песка на пляже, это – чем бы оно ни было – не настигло его снова. Остаток недели он провел в гостиничном номере, не говоря ни слова, поглощенный своей персональной пыткой.

В понедельник его отвезли домой. В тот день, как раз когда спускалась темнота – час, который больше всего пугал его, – он заговорил в последний раз. Он обратился к жене с продуманным усилием человека, отрывающегося от какой-то ужасной заботы. Но говорил он ясно, заставляя себя повторяться, чтобы она поняла наверняка. Он сказал: пусть никто не беспокоится о нем. Он будет бороться до конца и защитит их, он их не подведет.

Жена заплакала и спросила, о чем он. Но больше он говорить не мог.

С этого дня, вот уже почти год, все его внимание сосредоточено на этом голосе, его невидимом спутнике, которого он так боится.

Полгода назад, отчаявшись найти хоть какое-то средство от его недуга, жена привезла его в Институт Потерянных. На первой же встрече доктор Ердели по наитию приставила стетоскоп к его макушке. И там, внутри, она явственно услышала звук. Будто голос, ревущий где-то вдали. И она немедленно причислила Гарри к своим «особым случаям».

Тут доктор Ердели предложила мне свой стетоскоп, чтобы я послушал сам. Гарри, сказала она, не станет возражать.

Я отказался.

Этот случай привел ее в восторг. Она и ее ассистент через стетоскоп записали голос в голове Гарри на аудиопленку. Сейчас запись анализирует компьютер. Она надеется получить результаты со дня на день.

Заметил ли я, спросила она, что глаза Гарри постоянно бегают, словно он следит за тем, как что-то движется по комнате, третий гость, невидимый нам? И как Гарри им напуган? Так вот, пару недель назад она выписала специалиста, который сконструировал оптометрический прибор, измеряющий рефракции в глазах Гарри. Собранная на данный момент информация загружена в компьютер. Возможно, удастся получить на экране комбинированный образ того, что видит Гарри. Еще через несколько сеансов специалист надеется получить ясное представление о том, что это такое. Сейчас, даже не располагая данными в полном объеме, можно сказать, что тело на экране вроде бы человеческое, но насчет головы уверенности нет.

8

Должен сказать, что, когда я покинул эту комнату, пропитанную запахом ее обитателя, Гарри, запертого в своем жутком мирке, мне стало легче. В коридоре я спросил у доктора Ердели:

– Почему вы взяли его?

– В таких вещах нельзя быть слишком осторожным, – ответила она, пронзительно поглядев на меня.

Я поразмыслил над этим.

– Допустим, вам удастся разобрать, что говорит голос и что там за существо, – что тогда?

Чувствовалось, что она не знает во всем мире никого, кто лучше нее был бы готов работать над проблемой Гарри.

– Вы, конечно же, считаете, что… лучше было бы просто оставить это в покое, запертым у него внутри? – сказала она.

И когда я ответил «да», – а я действительно так считал, – она только покачала головой. А потом еще раз и еще раз. А потом бодро мне улыбнулась.

– Ах, как редко доводится встретить… оптимиста, – сказала она и больше к этому случаю не возвращалась.

9

Мне выпал нескучный день, так что я принял приглашение отужинать в ее бунгало, а не полетел на материк в пять часов, как собирался.

Вкусно поев, мы уселись в кресла на веранде, вдыхая запахи моря и кофе, глядя, как риф рассеивает набегающие волны. Пальмы кланялись мягкому восточному ветру, который не давал подняться москитам. Внезапно спустилась тропическая ночь. Доктор Ердели рассказывала мне о своей юности в Европе, о своей учебе, об аресте и неволе, о побеге. И о возвращении.

– Я вернулась туда спустя много лет после войны. Это было глупо. Я надеялась на невозможное. Я не нашла… ничего. Ничего не осталось.

Она помедлила, размышляя об этих «ничего».

– Больше всего я надеялась, что меня дождется мой пес, Рекс. Странно, да? Но если бы его даже не убили, он, конечно, уже давно умер бы от старости.

Она пригубила кофе.

– После этого я долго спрашивала себя, а какая, собственно, разница? Так и так, ни в чем нет… постоянства. Мне пришлось заново учиться верить в постоянство.

В ее профессии женщины были редкостью, и получить работу оказалось непросто. Наконец, доктор Ердели нашла ее в этом уголке мира – в маленькой больнице посреди джунглей, где провела годы, пытаясь разобраться в формах безумия, встречающихся у тех, кто живет в джунглях.

В тусклом свете веранды я вдруг почувствовал, что она смотрит на меня очень пристально. Именно так, я замечал, она смотрела на своих студентов. И только тут я задумался: а не было ли у нее какого-то тайного повода пригласить меня на ужин?

Она сказала, что, быть может, я захочу послушать об одном случае, с которым она столкнулась в те ранние годы. Это был приезжий, пожилой европеец, получивший травму в нагорьях, среди охотников за головами.

– Он был бы… чудесным студентом, если бы Институт тогда уже существовал. Если бы мы его могли спасти.

Она следила за мной. Она тщательно, с нажимом выговаривала слова:

– Его звали Амос Маккензи.

Услышав это имя, я тут же навострил уши. Главным образом потому, что не так давно рассказал Хелен патагонскую историю. Во-вторых, всего пару недель назад я попросил Доналда Кромарти ее расследовать. С другой стороны, я понимал, что в мире полно Маккензи.

Но мне было любопытно, и я переспросил:

– Амос Маккензи?

– Именно так. Он был уже старик. Помнится, он приехал как раз из ваших краев. Не слышали о нем?

Я вдруг почувствовал, что нужно быть осторожным.

– В моих краях столько Маккензи… Вы говорили с ним?

Свет на веранде был смутен, но я видел, что она по-прежнему наблюдает за моей реакцией. Что бы она ни увидела, больше вопросов сна решила не задавать.

– Главным образом говорил он сам. О том, что пережил в горных джунглях. Это наверняка было… непростое путешествие… для человека в его возрасте.

Она пила кофе, снова изучая свой умозрительный блокнот, подбирая верные слова. Я же расслабился, решив, что по меньшей мере маловероятно, чтобы тот старик был одним из патагонских Маккензи. Я просто прихлебывал кофе и слушал.

Она сказала, что, когда Амоса Маккензи привезли в больницу, ординатор, сделав все, что мог, с облегчением послал за ней. Маккензи принесли охотники – наткнулись на него в джунглях. Он был в ужасном состоянии.

Доктор Ердели помнила, как он выглядел на кровати в маленькой больнице с жестяной крышей. Он был большого роста (это было видно, даже когда он лежал), истощенный, с кожей, как древесная кора. На вид не меньше семидесяти лет, хотя трудно сказать – он был из тех, кто выглядит так, словно всегда был стариком.

Разговорить его оказалось несложно, и это был добрый знак. Говорил он ясно, гнусавым голосом; заметно было, что он рад любой аудитории. Он сказал, что был в археологической экспедиции в одном из отдаленных районов где-то между картами (так он и сказал), на берегах реки Мерапе…

10

…берегах Мерапе мы с коллегами в поте лица очищали от вековых зарослей несколько маленьких пирамид, каждая не больше пятидесяти футов в высоту. Ядовитые коричневые змеи населяли их геометрические коридоры. В этом районе мы уже не раз находили огромные каменные яйца, высеченные из какого-то камня, наподобие известняка, высотой с дерево лану. Однако густые джунгли не позволяли заметить их издалека. Сперва мы думали, что это своего рода земляные курганы, пока не заметили, что за сплошной занавесью лиан подножия скругляются внутрь. Коричневые змеи жили и тут.

Мы все видели что-то подобное раньше, но в других частях света. Здесь, в этой стране – никогда. У нас не было ни одной подходящей теории насчет их происхождения.

Погода была ужасной. Под вечер, как раз когда от жары некуда было деться, а влажность становилась нестерпимой, начинался дождь и лил часами до самой темноты. Деревья не давали укрытия, листья на верхушках только задерживали дождевые капли, пока те не наберут вес. Мы продолжали копать, несмотря на атаки бесчисленных москитов и оводов, которых дождь, казалось, только бодрил.

В наш последний день на этой точке, в сумерках, мы нашли каменную руку. Мы видели поросшее зеленью возвышение и думали, что это еще одно яйцо, только неправильной формы. Проредив заросли ударами мачете, стараясь не наткнуться на змею, мы увидели огромные толстые пальцы в перчатке из лиан. Казалось, они хватаются за воздух – словно гигант тонет в зыбучих песках. Нас всех потрясла эта находка – здесь, вдали от всех известных цивилизаций.

Но то была не просто рука. Двадцатифутовыми шестами мы нащупали в почве вокруг нее очертания руки, плеча, головы. Можно было предположить, что вся фигура – не Менее семидесяти футов в высоту и зарыта здесь стоя, только рука осталась торчать над землей. Нас это встревожило, но мы были слишком рациональны, слишком поглощены своей работой.

На следующее утро небо было затянуто по-прежнему, а джунгли – необычайно тихи. Мы спустили лодки на бурую реку и отправились дальше вверх по течению.

Нас атаковали шестью милями выше, где Мерапе сужается и темнеет, а джунгли поднимаются ввысь по обоим берегам, как бесконечные стеллажи, полные одинаковых книг. Мы шли под восточным берегом и не видели никаких признаков того, что они здесь. Но вдруг воздух наполнился копьями, стрелами и воем с берега. Мы налегли на весла, но смуглые руки появлялись из-под воды, хватаясь за борта. Они прятались под водой, дыша сквозь соломинки, поджидая нас.

Я тоже оказался в воде, я молотил по безумным лицам, по рукам, которые хватали меня, тащили на дно. Я набрал воздуха и нырнул. Я ничего не видел, кроме, быть может, силуэта одного из нападавших, который в меня вцепился. Я ударил его и поплыл дальше.

Страх придал мне сил. Я выплыл на поверхность только в пятидесяти ярдах ниже по течению. Я видел, как там, позади, вода бурлит, словно над сетью, полной рыбы, я слышал крики. Я снова укрылся под водой, а вынырнув, больше не оборачивался и продолжал плыть по течению. Предательскому берегу я предпочел опасности, подстерегающие в реке.

Не знаю, как долго я пробыл в воде и как далеко уплыл. Но в какой-то момент до меня снова донеслись монотонные выкрики лесных птиц – звук, которого я так давно не слышал. Тогда я понял, что нужно выбираться на сушу, на западный берег. К этому времени все погрузилось в тень – значит, солнце, должно быть, уже садилось. Я поплыл к отмели, где надеялся переночевать. Я не заглядывал в будущее, не думал ни о чем, кроме сна. Истощение лишило меня страха. Я выполз из Мерапе на илистый берег и, не замечая зловония и грязи, мгновенно уснул.

Когда я проснулся, надо мной мельтешил рой дьявольских физиономий; мне стало ясно, что вскоре я умру мучительной смертью. Меня нашли иштулум. По племенной раскраске и боевым шлемам я без труда узнал самое свирепое из племен, живущих на Мерапе. Несколько человек стояли вокруг меня, тыча дротиками в мою белую кожу, болезненно-белую для их темных глаз. Мне связали руки и отнесли в деревню. Им предстоял долгий ритуал очищения их территории от загрязнения и ритуальное уничтожение загрязнителя, то есть – меня. Как большинство путешественников, попавших в руки к иштулум, я бы охотнее принял быструю смерть от копий.

Следующие три недели меня держали в центре деревни под неусыпной охраной, привязанного за лодыжки к дереву лану. Не скажу, что мне было одиноко. Для такого жестокого племени иштулум весьма словоохотливы и даже не пытаются скрывать свои тайны от чужака, приговоренного к смерти.

У их шамана, например, один глаз находится на затылке. Я видел его неоднократно всякий раз, когда шаман в своем плаще из перьев и с раскрашенным лицом поворачивался ко мне спиной, напрягая этот воспаленный кроваво-красный орган, чтобы оглядеть меня с ног до головы. Один из моих охранников сказал мне, что жены шамана выбирают четырех-пятилетнего ребенка, который станет его преемником. После чего примерно десять лет они постепенно вытягивают левый глаз ребенка из глазницы, растягивая нерв, пока глазное яблоко не угнездится за левым ухом. Там оно и лежит, завернутое в промасленную шкурку банана, привязанную к голове шнуром.

Хотя зрение у заднего глаза шамана не очень острое, он обладает иной силой, и именно его иштулум больше всего боятся. Говорят, этот глаз заглядывает в Дом Мертвых. Говорят, он может парализовать врагов племени. Его неверный колеблющийся взгляд останавливался на мне слишком часто.

Я также узнал, что для иштулум определенные животные служат продолжением человека, почти дополнительными членами. Как и многие более известные племена в этом районе Мерапе, они держат в волосах карликовых мартышек, поедающих вшей и блох. Но на этом не останавливаются. Каждый мальчик-подросток должен проглотить небольшую синюю ящерицу около восьми дюймов в длину, которая проживет в его желудке один лунный месяц. Мальчик должен лежать без малейшего движения, чтобы не убить ящерицу. Он может пить только воду, а испражняться с огромной осторожностью. Иштулум верят, что если ящерица умрет в его желудке, дух самого мальчика через несколько минут тоже умрет. Охранники говорили мне, что все они видели такие смерти.

От моего дерева лану мне было хорошо видно церемонию извлечения этих ящериц. На тот момент я был пленником всего несколько дней. Однажды, когда солнце стояло высоко, родственники вынесли из хижин на носилках восьмерых мальчиков и расположили их по кругу. Появился шаман, все в том же плаще из перьев, но на его лице была приличествующая случаю яркая раскраска под рептилию. Его задний глаз был убран, а нерв и кровеносные сосуды тянулись вдоль виска и исчезали в пустой глазнице. Некоторое время он плясал и пел, затем приступил к церемониальному извлечению ящериц. Он взял длинный кусок тонкой бечевки и привязал к нему желтую фруктовую мушку – любимое лакомство ящериц. Шумно бормоча молитву, он начал стравливать бечевку в рот первого мальчика, вытянувшегося в струнку.

Затем, приостановившись, шаман начал осторожно тянуть бечевку обратно – как заправский рыбак. Ребенок тем временем принялся повторять свое родовое имя. Племя наблюдало в мертвой тишине. Наконец, голова ящерки высунулась между губ мальчика. Шаман ловко выхватил ее изо рта и отдал одному из помощников, который аккуратно поместил ее в плетеную корзину.

Меня восхитило искусство шамана. Любая неловкость могла привести к тому, что ящерица откажется от мухи, а это, в свою очередь, означало смерть мальчика. Но в тот день все шло хорошо. Ящериц успешно и быстро выманили наружу из желудков семи мальчиков, проходивших ритуал. Они лежали без сил, но довольные, что обряд окончен. Члены племени начали расслабляться.

Но с восьмым мальчиком у шамана возникли затруднения. Его ящерица не подавала признаков жизни, как бы шаман ни поигрывал бечевкой. Мальчик повторял свое имя, стараясь не захныкать. В какой-то момент шаман запустил новую муху, но ответа по-прежнему не было. Я видел на лицах иштулум страх, что ящерица в животе мальчика умерла.

Но шаман не смирялся с поражением. Он выпрямился и театральным жестом обнажил свой задний глаз. Им он таращился на мальчика несколько минут, затем заправил глаз обратно в банановую кожуру и склонился над мелко дрожащим телом. Снова ввел бечевку и, немного помедлив, принялся бережно подергивать. Мальчик продолжал повторять имя, как заклинание, пока звук не сменился долгожданным клекотом, и все, наконец, не увидели голову ящерицы. Шаман извлек ее наружу; выглядела она не слишком хорошо. Даже под всеми слоями краски можно было разглядеть торжество на жутком лице шамана. Если бы он не добился успеха с третьей попытки, она была бы последней, и ребенок вскоре умер бы. Иштулум взревели от радости. Думаю, они были в восторге от мастерства шамана, но еще более – от мальчика, выдержавшего прямой взгляд его чудовищного глаза. Только близость смерти могла сообщить мальчику необходимое мужество.

Это желудочное испытание в юности готовит мужчин иштулум к скорому вступлению в близкие отношения другого рода – между воином и небольшим грызуном, наподобие коати.

Я заметил, что у тех моих охранников, кто не был женат, к головке пениса с помощью золотого колечка прицеплено одно из этих существ. Коати питается семенем хозяина. Каждый раз, когда охранник мастурбировал (иштулум – мастера онанизма; охранники не появлялись на службе, не поупражнявшись, причем весьма усердно), его коати подчищал все до последней капли. Вдобавок, я предполагаю, хотя сам и не был этому свидетелем, что когда неженатый воин занимается любовью с одной из женщин, его коати, прижавшись к эрегированному члену, первым проникает в вагину и поглощает весь эякулят. Меня не мог не восхитить этот весьма практичный способ обеспечить рождение детей только в браке или не раньше, чем роздан положенный потлач.

При проведении брачной церемонии шаман снова играет важную роль. Он торжественно снимает с грызуна ошейник, тем самым благословляя плодотворный союз. Как и в случае с теми ящерицами у подростков, смерть коати до официального снятия считается очень плохой приметой. Для иштулум это означает, что семя владельца либо скисшее, либо недостаточно густое, чтобы прокормить зверька. Этот мужчина не может взять в жены девушку из племени.

Женитьбу они называют связыванием. Как только мужчина освобождается от своего коати, его присоединяют к невесте таким способом, что супружеская неверность становится крайне затруднительной. Шаман и тут – в главной роли. Перед всем племенем он сшивает вместе складки кожи между указательным и большим пальцами на левой руке мужчины и на правой – женщины, используя тонкую иглу из рыбьей кости и кетгут. Со швом он управляется всего за пару минут. Молодожены, как настоящие иштулум, ничем не выдают боли, когда игла входит в их плоть. Первые полгода после свадьбы они вынуждены все делать вместе. Он – рядом с ней, когда она готовит, ест, садовничает, мочится, испражняется, менструирует. Она, в свою очередь, проходит вместе с ним опасности охоты, ежедневных возлияний пальмового пива и, если не повезет, племенной войны.

Через шесть месяцев, когда у женщины вырастает внушительный живот, шаман бережно разъединяет руки супругов – остается лишь свадебный шрам. Она отправляется к другим женщинам готовиться к рождению первенца.

Я долго не мог понять, почему у некоторых пожилых членов племени по-прежнему сшиты руки. Оказалось, что это бездетные пары, сшитые на всю жизнь. Все относятся к ним с огромной добротой, хотя ничто не может утешить их в трагедии бесплодия.

Для меня же доброты у них не нашлось – по крайней мере, в привычном мне смысле этого слова. Я и не ждал ее. Через три недели, при сборе всего племени, меня сняли с привязи у дерева лану и распяли на приземистой деревянной раме, а шаман примотал меня к ней ритуальными узлами. Его песнопения стали громче. Процесс финального очищения начался.

Щепкой бритвенного бамбука он принялся наносить мелкие надрезы по всему моему телу спереди. Удовлетворившись их количеством, он аккуратно вытер щепку, отдал ее помощнику и перешел к следующему действу. Кончиками пальцев левой руки он чуть раздвинул края ранок, а правой рукой вдавил туда комочки земли, тут же смешавшейся с кровью". Затем, бормоча заклинания, принялся заполнять порезы разнообразными семенами тропических растений и деревьев.

Весь этот болезненный процесс я оставался в сознании. Свои замысловатые операции шаман выполнял спиной ко мне, полагаясь на открытый задний глаз. Когда он нагибался надо мной, от него смердело, как от лесного зверя. Собравшееся племя, отдававшее этим очищениям всю коллективную силу, также стояло к церемонии задом. Единственный глаз иштулум, наблюдавший за мной, был воспаленным глазом на затылке шамана. Я уверен, что видел в нем сочувствие моей боли и отчаянию.

На целую неделю меня оставили лежать на этой раме среди деревни, но теперь членам племени разрешалось издали смотреть на меня. Каждые несколько часов сам шаман приходил побрызгать какой-то вонючей смесью на прорастающие из меня побеги и влить несколько ложек ее мне в рот.

Поначалу ростки были слишком вялые, и у шамана был озабоченный вид. Но еще через два дня они, похоже, принялись в рост, как и все растения джунглей, и потянулись вверх. Видимо, черпали соки из гноя в моих язвах. Вскоре я почувствовал внутри слабый зуд – это крохотные корешки искали, за что зацепиться. Я ощущал, как мое тело превращается в сад.

Погожим утром в конце той недели племя собралось снова. Шесть сильнейших воинов, ритмично распевая, подняли меня вместе с рамой и, в сопровождении целой процессии, понесли к берегу реки, на то самое место, где нашли меня, в полумиле к северу от деревни. Утренний ветерок плавно покачивал мои ростки; со стороны казалось, что иштулум несут ящик рассады.

У реки, в сухой грязи над полной водой уже была вырыта неглубокая могила, в которую меня, все еще привязанного к раме, бережно опустили. Шаман, обращаясь со своим песнопением к реке, засыпал мое тело плодородной почвой, оставив открытыми только лицо и ростки.

Только теперь я, наконец, понял. Я должен был врасти в землю на том же месте, которое отравил, вернув себя природе очищенным и благословленным, искупив осквернение.

Прежде чем уйти, каждый член племени, бормоча молитву, подошел взглянуть на меня, как мне казалось, с прощением и даже нежностью. Затем все ушли, и я остался один.

Я пролежал так трое суток, наблюдая и чувствуя, как мои побеги растут и крепнут. К моей радости, они были совершенно здоровы и торопились воссоединиться с грунтом под моей спиной. Иногда я пытался разговаривать с ними, ободрять их, но от слов оставалась лишь дрожь веток, лишь дыхание листвы. Насекомые начали строить гнезда в ветвях моих растений, а однажды птичка с червяком в клюве присела на мое любимое деревце – карликовую суму, растушую из солнечного сплетения. Птичка заглянула мне в глаза, ничуть не боясь.

На третий день я почувствовал, как все мое тело пускает корни в прибрежную почву подо мной и вокруг меня. Я даже ощушал, как сами пальцы моей руки врастают в нее, тянутся все глубже вниз. Я так ждал этого – вернее, мы ждали этого. Больше не о чем было думать – оставалось лишь позволить себе врасти в эту сочную землю, принять то, что теперь было не болью, но наслаждением такого накала, какого до меня не знала ни одна живая душа. Все мое тело стало частью бескрайнего вселенского оргазма.

А потом я проснулся здесь в больнице. Очевидно, меня, все еще живого, по торчащей поросли нашли какие-то охотники. Поросль (моих бедных детей!) они срезали и принесли меня сюда. Каждый день хирурги сжимают вокруг меня кольцо, часами терзают меня, вырезают из меня корни и оставляют мое тело гореть в огне. Оставаясь, наконец, один, я лежу здесь, глядя в окно на джунгли, мою любовь. Всего в нескольких сотнях ярдов они терпеливо ждут меня, до конца, что бы ни случилось, желанного.

11

– На нем не было ни царапины, – сказала доктор Ердели, – но болезнь, чем бы она ни была… зашла уже слишком далеко, чтобы ее можно было излечить известными мне словами. Я ничего не могла сделать. Он прожил еще несколько дней и умер, бережно держась за живот. Мы похоронили его на опушке джунглей.

– А не было у него шрамов? Какого-нибудь шрама на животе?

Доктор Ердели взглянула на меня своими пронзительными глазами.

– Не припомню. Почему вы спрашиваете?

Я не стал объяснять и больше не задавал вопросов. Она была не из тех женщин, которым хочется открыть душу. Но теперь я был уверен, что никаких тайных причин пригласить меня на ужин, кроме желания поговорить и приглядеться ко мне, у нее не было. Думаю, она в каждом видела потенциального студента и отчего-то понадеялась на меня.

Я сидел молча, размышляя, мог ли этот Амос Маккензи быть одним из патагонских Маккензи. Вот было бы замечательно, да? Прошлое странным образом находится в глубокой зависимости от будущего. Все стало бы как-то по-другому, окажись, что Маккензи, о которых рассказывал дед, и впрямь существовали.

Доктор Ердели все так же пристально наблюдала за мной, так что я постарался сделать лицо непроницаемым для нее, закрыть его, словно это была моя ладонь, а она – хиромантом. Наверняка ей было известно искусство, как прочесть на лице историю всей жизни.

Я суетливо посмотрел на часы и нарочито удивился, что уже так поздно. Попрощавшись, я пожелал ей спокойной ночи и ретировался в безопасный домик для гостей.

Больше я ее не видел. Я улетел с острова ранним утром. Самолет сделал круг, прежде чем повернуть на юго-запад, к городу. Океан внизу был подернут дымкой и казался плоским; остров выглядел кляксой на огромной серой странице, где ничего еще не написано – или, наоборот, все стерто без следа.

12

Ответы зависят от тех, кто задает вопросы. Когда я летел домой, попутчик в самолете спросил о моем путешествии и мы немного поболтали о синем небе и море; о пляжах, рифах, пальмах и пассатах.

Рассказать об этом Хелен было все равно, что ничего не рассказать. Той ночью, когда я вернулся, мы занимались любовью с особенной нежностью. Я был так счастлив снова оказаться дома, снова быть любимым. Потом я рассказал ей о докторе Ердели и об Институте Потерянных, о заброшенном бассейне, о Марии и Кикибери, о невидимой пытке Гарри и, наконец, – об Амосе Маккензи и о племени иштулум.

История эта удивила ее не меньше, чем меня. Ее голова лежала на моей груди, я перебирал ее роскошные волосы, вдыхал ее запах, гладил ее мягкие плечи и спину. Сквозь большое окно нам были видны ночные облака и мы воображали их разными существами и вещами; нам не хотелось оставлять их самими собой. Я сказал, думая об Амосе Маккензи:

– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.

– Может быть, – сказала Хелен.

– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.

Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.

– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.

Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.

– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.

Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.

Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.

Загрузка...