ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ РАХИЛЬ

Рахиль Маккензи и ее старшая сестра Эсфирь провели несколько лет на Границе в доме Святой Фионы для бродяг и бездомных (только девочек), который содержали сестры Святого Ордена Исправления. С самого начала Рахиль была замкнутым ребенком, а это только поощрялось в заведении, где кататония легко могла сойти за послушание и понятливость. В четырнадцать лет она уже была красавицей, изящной и стройной.

Она полюбила каждый день часами просиживать в потемках приютской котельной. Своей сестре, Эсфири, она объясняла, что в солнечном свете она чувствует себя так, будто испаряется, рассыпается на части. Темнота же оставляла ее нетронутой.

По мере того как росла ее красота, она говорила все меньше и все более простыми словами. Но ее сестре и другим сиротам все труднее было понять ее. Ее красота так резала глаз в этом унылом месте, что все вздохнули с облегчением, когда ей пришла пора уезжать.

Она отправилась в столицу, где занималась разной работой, пока не стала получать достаточно, чтобы поступить на вечерние курсы машинописи. В то время у нее было множество любовников. Им было доступно ее тело, но не разум.

Со своей семьей она встречалась только раз после того, как оставила приют. В двадцать пять лет она уплыла в Северную Америку на пароходе «Маврикий». Всю дорогу просидела в каюте, зашторив иллюминаторы и открывая их лишь в самые пасмурные дни. Снова ступив на землю, она села в одиночное купе поезда, который шел в глубь континента, и спустила шторку. Прибыв на место – ночью, – она с облегчением поняла, что темнота здесь по своим качествам ничем не хуже, а то и наоборот – очищена пройденным расстоянием.

«Тетрадь», Л. Макгау

1

Двa или, может быть, три месяца спустя, когда Хелен уехала в город, я отправился в сельскую резиденцию Дж. П. Он был очень стар (не меньше восьмидесяти), очень элегантен, с зачесанными назад серебристыми волосами. Без преувеличения, он весь был как-то серебрист: серебристая кожа, серебристый голос, серебристая полуулыбка. Я хотел расспросить его об одной женщине-фотографе, давно покойной, которая специализировалась на съемках умирающих. Она в свое время работала на Дж. П., когда тот владел одной из крупных газет города. Но он ничего о ней не помнил. В конце концов, он был старик, которому интереснее было делиться собственным опытом.

Мы сидели на разных концах дивана в комнате, где витал слабый запах лосьона после бритья, уставленной комфортабельной современной мебелью и техникой – в одном углу стереосистема и полка с пластинками, на столике рядом с нами приплюснутый телефон под слоновую кость. За все время, что я пробыл там, он ни разу не зазвонил. Пока Дж. П. говорил, я несколько раз видел в окно запряженные лошадьми повозки, черные, – они спускались мимо его дома. Такими пользовалась религиозная секта, до сих пор возделывавшая в этих местах землю. Наблюдать за ними через окно Дж. П. было все равно, что смотреть историческое кино. Чтобы завязать беседу, я заметил, что, должно быть, странно соседствовать с таким анахронизмом. Эта мысль, ответил он, посопев, волнует его ничуть не больше того, что материки под нами медленно дрейфуют; или того, что мы беспомощно вертимся, всю жизнь, вокруг солнца.

Я понял, что пустой болтовни не получится. Но ему было, что сказать по этому поводу. Пожалуй, продолжал он, его ничто не может больше удивить. Он слышал от других, что в старости все должно быть неожиданно – даже то, что просыпаешься утром. Может, чтобы защититься от такого обвала неожиданностей, некоторые отращивают сюрпризонепроницаемую оболочку, которую часто принимают за самодостаточность. Даже те, кто внутри.

2

– Но с другой стороны, – сказал он, – может быть, я слишком рано потерял невинность. Когда он был мальчиком – в другой стране – и жил на отцовской ферме, по осени шла охота на кроликов. Многие пользовались ружьями и демоническими хорьками. Хорьков выпускали в угодья, и кролики в панике бежали под выстрелы.

Отец Дж. П. на своей территории запрещал и ружья, и хорьков; ему больше нравились ловушки. Он ставил силки – маленькие виселицы с деревянным столбиком и проволочной петлей – на исхоженных кроликами тропках. Их оставляли на ночь, а утром Дж. П. с отцом собирали улов.

В детстве Дж. П. отчасти нравилось ставить ловушки и отчасти жаль было кроликов. Он считал, что силки – гуманный жест со стороны отца: по крайней мере, у кролика был шанс обойти их. Он так и сказал отцу. Тот рассмеялся и потрепал Дж. П. по голове (тогда ему было лет двенадцать). Это мама настояла на силках, объяснил он, и вовсе не ради того, чтобы поступать с кроликами по-честному. Напротив, она полагала, что нет лучше дичи, чем кролик, который провел ночь в силках: мясо становилось просто восхитительно нежным. Она говорила, что это, по всей видимости, имеет отношение к продолжительности его страданий. Ружья убивают их слишком быстро.

Язык Дж. П. был как серебряный ножичек, мелькавший между губ, – он разрезал его лицо изнутри, чтобы выпустить наружу слова.

– Если бы продолжительность страданий оказывала такое же действие на людей, из нас получались бы лакомые кусочки, – сказал он.

Не знаю, имел ли в виду он нас двоих, сидящих рядом на удобном диванчике в этой современной комнате, или все человечество в целом. Мне было немного не по себе под всепонимающим взглядом его серебристых глаз.

– Страдания – это одно, – сказал он. – А вот как быть со смертью?

На своем веку он насмотрелся смертей. Кровавых. Не меньше других мужчин. Особенно, когда был военным корреспондентом. Давным-давно. Но были и другие смерти, в мирное время, оттого – еще более замечательные. Он хранил воспоминания, которые кто-то, быть может, назовет сентиментальными, о двух таких смертях – мужчины и женщины.

Первая произошла, когда он еще был начинающим репортером здесь, в одном из крупных провинциальных городов. Очевидное самоубийство. Но кое-кто попал бы на виселицу, если бы не остановился купить сигару.

– Я вам сейчас покажу одну вещь, – сказал Дж. П., с трудом поднимаясь на ноги (серебро проникло и в его суставы), и отправился к бюро рядом с рабочим столом. Порывшись в ящике, он вернулся к дивану с пожелтевшим от времени листом бумаги. Старомодным шрифтом там был напечатан следующий текст.

Я опасаюсь за свою жизнь.

Джек Миллер грозит убить меня, если я не

верну ему деньги. Не дайте ему

выйти сухим из воды. Ради бога.

Сообщение было подписано чернилами, мелким, аккуратным почерком: «Джералд Лундт».

– Как раз Лундт, – сказал Дж. П., – и убил себя. Джек Миллер – это тот, кого чуть не повесили.

Записку Дж. П. раздобыл, когда расследование смерти Лундта закончилось, и дело закрыли. Полицейские разрешили ему оставить ее на память, поскольку, кроме нее, всплыло еще с полдюжины таких же. Лундт разослал их по всему городу – своему врачу, адвокату, сослуживцам: их должны были доставить на следующий день после его смерти.

– В каждой записке говорилось одно и то же: Лундт боялся, что Миллер его убьет. – Дж. П. откинулся назад, полузакрыв серебряные глаза. – В те дни, если бы Миллер сделал это, его повесил бы парень из Басдена, городка всего в пяти милях к югу отсюда.

Я понял, что теперь он расскажет мне о Басдене, хотя я предпочел бы послушать о Лундте. Удивительно, как все было связано в его голове. Неужели он никогда не заговаривается? Или, может, последовательность для такого человека слишком прямолинейна, слишком груба. Или же дорогу сквозь его память пересекало столько полузабытых тропинок и глухих переулков, что он уже не мог уверенно дойти туда, куда собирался. Так или иначе, он откинулся на спинку дивана, изогнул до хруста серебряные пальцы на правой руке. Звук был такой, словно под дряблой кожей трескалась сухая кость.

3

– Басден, – начал он, – это деревушка здесь неподалеку, все дома в ней сложены из плитняка. За последние сто лет все публичные казни проводили члены одной семьи – Моррисоны, жившие в Басдене уже несколько поколений. Однажды в разгар эпохи повешений Дж. П. сам брал интервью у братьев Моррисонов. Он побаивался встречи с ними, но братья, стройные и огненно-рыжие, оказались совершенно нормальными, жизнерадостными людьми. Вся деревушка очень гордилась ими, в их честь даже назвали детскую площадку с качелями и веревочной каруселью.

Братья относились к своей работе очень добросовестно. По три часа в день они практиковались на полностью обустроенной виселице в подвале (они провели к ней Дж. П. и дали дернуть рычаг; грохот падающего люка еще долго отдавался у него в ушах) и поддерживали форму трусцой и поднятием гирь. Они показали Дж. П. иллюстрированную семейную библию; на форзаце был список четырех поколений семьи, работавших на двух континентах палачами.

Эти братья Моррисоны объяснили Дж. П., что они – «эшафотники». Каждый раз, когда их нанимали, единственная обязанность состояла в том, чтобы убедиться в полной исправности механизма виселицы и образцово провести повешенье. Они никогда не снисходили до того, чтобы потом убирать под эшафотом. Висельники имеют свойство при падении терять контроль над кишечником, не говоря уже о том, что у женщин, когда тело рывком останавливается на конце веревки, непременно выпадает матка. Есть работа, считали Моррисоны, которую лучше оставить уборщицам.

Через много лет после первого интервью, когда смертную казнь только отменили; Дж. П. снова встретился с этими Моррисонами. Они были все также бодры и веселы – но теперь стояли за прилавком собственного овощного лотка и торговали помидорами. Дж. П. спросил, что они думают об отмене смертной казни. Младший брат (к тому времени оба уже состарились) ответил, что ему все равно – никто не отнимет у него прекрасных воспоминаний. Но старший скорбел по своей профессии. Ведь с тех пор не стали меньше убивать. Вся разница в том, что теперь убийством занимаются одни растяпы. Он, мол, сам предпочел бы петлю, затянутую профессионалом, неумехе с обрезом в темном переулке – такой только искалечит.

Дж. П. улыбнулся, вспоминая об этом.

– У меня в архивах есть копия интервью, – сказал он, – может, вам захочется почитать.

Временами его кожа напоминала кожу змеи перед линькой. Трудно сказать, был у нее свой собственный цвет, или под ней крылся еще один слой серебра.

4

– Разумеется, – сказал он, – в деле Лундта до виселицы не дошло. Хотя могло бы. Лундта Дж. П. помнил лысым, некрасивым (он знал его в лицо), средних лет клерком Департамента дорог в Городской Ратуше, заядлым читателем детективов, который старался по возможности избегать людей. Джек Миллер, начальник Лундта, напротив, вовсе не был стеснительным. Он надеялся сделать карьеру на общественной службе, имел успех у женщин, был заядлым игроком и охотником. Ему было мало дела до своих подчиненных, по крайней мере – до мужчин, и меньше всего до Лундта, самого нелюдимого из них.

В ночь, когда Лундт украл пистолет, черную «беретту», из оружейной коллекции Миллера, Департамент дорог справлял у последнего в доме Рождество. Пока остальные гости вели светские беседы Лундт пошел побродить. В подвале, в темном углу, он наткнулся на застекленный шкафчик, где Миллер хранил свое оружие. «Беретта» смертоносно сверкнула ему в полумраке.

При виде пистолета в Лундте все перевернулось. Лежа на полке, начищенный, чуждый любым сомнениям, он сказал ему все. Лундт завернул «беретту» и несколько патронов в клетчатый носовой платок и сунул в карман. Он стал вором. И готов был стать кем-то похуже.

– Лундт, – сказал Дж. П., – всего лишь присоединился к человечеству. В детстве отец часто говорил мне: оглядись вокруг, сынок, посмотри на мир, на тысячи тысячелетий чумы и войн, голода, убийств, публичных и домашних зверств, несправедливости, предательства, геноцида. Только прожженные циники могут отрицать, что за всем этим стоит какой-то грандиозный план.

Дж. П. улыбнулся, как крокодил, чуть раздвинувший челюсти. И моргнул – раз или два.

5

УКРАВ «БЕРЕТТУ», Лундт две недели был счастлив как никогда. Между его конторской работой и одержимостью детективами, казалось, не может быть ничего общего: параллельные дороги, ведущие в разные города. Но вот теперь каким-то чудом дороги пересеклись. Лундт знал, что именно к этому мгновению готовился всю свою жизнь. Обеденными перерывами в конторе, когда никто не мог ему помешать, он готовил ловушку. Первым делом напечатал несколько писем самому себе, подражая грубому стилю и плохой орфографии Миллера, потом без труда подделал его размашистую подпись. В письмах Миллер угрожал ему, требуя вернуть карточный долг.

Лундт аккуратно распределил даты отправления писем на два месяца. Убийство не должно было произойти под влиянием минутного порыва. Он рассовал письма по разным ящикам стола так, чтобы их нашли при расследовании. Затем напечатал свои «ответы», в которых умолял Миллера отсрочить расплату. Оригиналы порвал, но оставил среди своих папок вторые экземпляры, напечатанные через копирку.

Следующим шагом было излить душу, или притвориться, что изливаешь душу, кому-то в конторе. Он давал сослуживцам понять, что многие годы был азартным картежником – страстишка одинокой души – и вот, влип в неприятность. Позже на той же неделе он посетил врача и попросил у него рецепт на снотворное – у него, мол, депрессия. Он позволил доктору вытянуть из него, что депрессия – из-за карточных долгов. Кроме того, позвонил адвокату и спросил, как лучше поступить человеку, которому угрожают. Адвокат разумно заподозрил, что речь идет о самом Лундте.

В завершение этого этапа своего плана он пришел в полицейский участок, чтобы навести справки касаемо того, на какую защиту может рассчитывать человек, опасающийся за свою жизнь. Он был так встревожен, что у полицейского, который с ним говорил, не осталось сомнений, что Лундт подразумевает себя.

В день, выбранный для убийства, – слякотный январский день, – Лундт не пошел на работу. Около полудня он сам позвонил Миллеру. Это был ключевой момент. Своим самым робким голосом он попросил Миллера вечером приехать в Ратушу, в кабинет Лундта, ровно в восемь часов. Он прошептал в трубку, что нашел информацию о земельном скандале, который утопит единственного Миллерова оппонента на предстоящих выборах в городской совет.

Лундт хорошо понимал этого парня. Джек Миллер не мог устоять перед такой наживкой. Он сказал, что будет в восемь. Он даже не удивился, почему Лундт вдруг захотел оказать ему любезность. Он был из тех, кто ожидает любезности; такие люди слишком самонадеянны, чтобы допустить саму возможность, что их могут ненавидеть.

– Миллеру, – сказал Дж. П., – не хватало воображения. А у Лундта его было в переизбытке.

Он туго скрестил ноги и оперся на подлокотник дивана, словно воспоминания вдавливали его в угол. Над элегантными ботинками и тонкими носками видна была гладкая серебристая кожа. Дж. П. уселся поудобнее и продолжал – на сей раз не о Миллере и Лундте, но о воображении.

6

Много лет назад (он был еще репортером) Дж. П. знал одного человека, воплощение настоящего мужчины, героя войны. Его с трудом – он был скромник, – но удавалось разговорить о том, как он воевал, пока однажды зимним утром не надышался в окопе горчичного газа. Человек этот помнил все: серую грязь ничейной земли, обрубки деревьев, крыс, боль в кишках, страх, непристойно разбросанные трупы. Дж. П. слушал рассказы этого человека и видел слезы на глазах старых солдат, тоже слушавших его.

Однажды вечером, возвращаясь с репортерского задания в другом городе, Дж. П. зашел в паб и увидел за столиком в углу этого же человека. Его окружала кучка внимательных слушателей. Дж. П. взял кружку пива и подсел к ним. Ему не терпелось послушать об ужасах боя. Но тут рассказ шел не об окопной войне. Человек говорил о корабле «Несравненный», торпедированном одной зимней ночью с шестьюстами человек команды. Он рассказывал, что сам был среди тех, кто пережил взрыв и полуодетым вывалился из внезапно раскалившейся духовки на палубу, которая уже начала крениться. Спрыгнув с борта, цепенея в ледяной воде, они чувствовали, как корабль засасывает на дно. Ему и еще нескольким товарищам удалось взобраться на деревянный плот и провести на нем три дня. Один за другим его боевые друзья умирали от холода и безысходности.

Тут рассказчик заметил Дж. П., который стоял рядом и слушал. Он сделал паузу, затем продолжал. В конце концов, говорил он, из них на плоту спаслись только двое – в таком состоянии, что дорога в море им была заказана. Для них война окончилась.

Дж. П. осушил кружку и ушел. Позже он узнал, что этого человека не взяли в армию из-за больного сердца. Но он так искусно рассказывал о своих воображаемых приключениях, что ему верилось легче, нежели тому, кто взаправду побывал на войне.

– Он был лжец, – сказал Дж. П., – но настоящие воины никогда не выдавали его.

Он долго молчал, пристально меня разглядывая. Я знал, что должен что-то ответить. Поэтому я попробовал улыбнуться, натянув кожу вокруг глаз и на челюстях. Вроде бы удовлетворенный моим старанием, он вернулся к Лундту.

7

Кабинет освещен одной настольной лампой. Дверь чуть приоткрыта. Он сидит прямо, черный пистолет лежит перед ним на столе, он ждет. Без двух минут восемь. Он слышит, как скрипнули петли на другом конце коридора, хлопнула дверь, защелкали по паркету кожаные туфли. Он снимает трубку телефона, набирает номер. Он тяжело дышит:

– Полиция? Моя фамилия Лундт. В мой кабинет ломится человек, он вооружен. Это в Ратуше. Пожалуйста, приезжайте скорее.

Он вешает трубку. Шаги в коридоре останавливаются у его двери. Его сердце бьется медленнее, чем он опасался. Руки не дрожат. Он знает, что у него хватит сил. Ему больше ничего не нужно от жизни – только увидеть лицо человека, которого ждет смерть.

Он поднимает пистолет, обернутый носовым платком, и прикладывает холодный торец дула к уху. Слышит стук в дверь.

Он делает последний глубокий вдох:

– Войдите!

Дверь приоткрывается шире.

– Все в порядке, мистер Лундт? Вы сегодня припоздни…

Не тот голос, и следом за ним – не то лицо. Это Томсон, уборщик; он стоит у двери, ошарашенный.

Он встречает его взгляд, на одно мгновение, потом нажимает курок.

8

– Упоминал ли я, – сказал Дж. П., – что мой отец, старея, все чаще пытался убедить меня в том, что мир имеет смысл: указывал мне на ритмы, схемы, все, что могло бы свидетельствовать о наличии порядка. Он боялся, что я вырасту циником. Я этого страха не понимал. Некоторым не нужно искать порядок. Они в нем тонут, куда ни повернешься. Они чувствуют себя в тюрьме со строгим распорядком дня, где следят за каждым их шагом. Жадно выискивают малейшие частицы хаоса, вещи, которые не вписываются. Но все вписывается, в конце концов.

Он сказал это почти легкомысленно, но я расслышал нотку жалости к себе, из-за которой серебряный голос чуть скрипнул, словно ему не хватило смазки. Через мгновение Дж. П. как ни в чем не бывало продолжил рассказ о Лундте.

– Из «Пост» меня отправили в Ратушу, было около девяти. Шел густой снег. В здании царил бедлам. Полицейские пропустили меня наверх посмотреть, чтобы я мог написать точный отчет. Выстрел отбросил тело Лундта к стене. Пистолет лежал рядом, там же был носовой платок. На стенах и потолке была кровь. Мне пришлось выйти подышать – я был тогда совсем молодой. Трудно поверить, чтобы Дж. П. когда-то был молод.

Он выяснил, что два офицера полиции откликнулись на экстренный звонок и приехали в самом начале девятого, одновременно с Джеком Миллером – трое опоздавших на вечеринку. Все услышали выстрел и побежали к кабинету Лундта. Уборщик Томсон стоял у двери.

Его немедленно арестовали, решив, что он и есть тот убийца, о котором говорил Лундт. Томсон заявил, что невиновен, он просто обходил этажи, как обычно, и заметил в кабинете Лундта свет. Он открыл дверь и увидел беднягу с пистолетом у виска. Потом он застрелился.

Что до Миллера, тот сказал, что пришел потому, что Лундт звонил ему накануне. Он задержался на пару минут, чтобы зайти за сигарой в табачную лавку напротив.

Томсона отпустили на следующее утро. К тому времени в кабинете Лундта нашли письма о долгах, а кто-то получил его другие зловещие записки.

Все это было очень странно. Полиция еще раз допросила Миллера. Он настаивал, что знал Лундта только по работе и уж точно не давал ему в долг денег, не писал ему писем да и не получал их от него, если уж на то пошло. Что касается «беретты» с его отпечатками, то он не имеет ни малейшего представления, как она попала к Лундту. Следствие зашло в тупик. Адвокат Миллера уверил его, что, появись он в тот вечер в Ратуше минутой раньше, не миновать бы ему виселицы – столько улик против него.

Полиция умыла руки. Лундт был мертв, очевидное самоубийство; дело закрыли. Коронер предположил, что Лундт, вероятнее всего, планировал убить Миллера и выдать это за самооборону. Увидев в дверях Томсона, а не Миллера, он понял, что план провалился. Он заварил слишком густую кашу. Похищение «беретты», письма, последний звонок в полицию. Он не был готов к последствиям, вот и застрелился.

9

– Но, – сказал Дж. П., – для начала, зачем ему было убивать Миллера? Вот что меня интересовало. Трудно представить, чтобы Лундт замышлял убийство. Я говорил об этом с Миллером раз или два – все без толку. К концу недели Лундт уже вылетел у него из головы. Его заботила только победа на выборах.

Но, перекинувшись всего парой слов с домохозяйкой Лундта, пожилой вдовой, Дж. П. выяснил, что Миллера тот ненавидел. Лундт часто говорил с ней о том, как его начальника любят женщины. Он стал еще более желчным, когда тот соблазнил некую молодую женщину, новую секретаршу в Ратуше. Лундт тайно обожал ее. Так что, когда Миллер всего за пару недель, по своему обыкновению, увел и ее, это была последняя капля. Лундт несколько раз говорил хозяйке, что с радостью отдал бы жизнь, лишь бы восторжествовала справедливость.

Дж. П. поудобнее разместился на диване. Время от времени он поправлял серебряные волосы, бессознательно прихорашиваясь. Скорее всего, он и сам был когда-то любимец женщин.

– Думаю, коронер был только наполовину прав насчет причин самоубийства, – сказал Дж. П. – По его мнению, больше всего на свете Лундт боялся выставить себя неудачливым влюбленным… Месть – дело интимное, – продолжал он. – Лундт зашел так далеко ради женщины, которая на него и не взглянула бы. В последний момент он осознал, до чего жалок его поступок, и предпочел смерть.

10

Дж. П. не шевелясь разглядывал меня сквозь слабые испарения лосьона для бритья. Я вдруг понял, что он ждет моей реплики. И в первый раз с того момента, как он начал свою историю, я заговорил.

– Но по словам Томсона выходит, что, когда он распахнул дверь, Лундт уже держал пистолет у виска. Как бы он собирался застрелить Миллера, уже застрелившись сам?

Дж. П., по-ящерьи улыбаясь, поздравил меня с правильным вопросом. Но что до правильного ответа, тут можно только домысливать. Лундт, сказал он, был человеком высоких моральных принципов, которые не позволили бы ему решиться на убийство другого человека. Его хозяйка несколько раз настойчиво повторила, что Лундт и мухи бы не обидел.

– Но он не возражал против того, чтобы Миллера убило государство, – сказал Дж. П.

Он был уверен, что Лундт планировал убийство-самоубийство наизнанку: с самого начала собирался застрелиться из «беретты» Миллера, подстроив все так, чтобы немедленно прибыла полиция и схватила Миллера на месте преступления. Адвокат Миллера был прав – против него столько улик, что его наверняка повесили бы. Ни один судья не поверил бы в историю про идиота. способного убить себя только ради того, чтобы подвести кого-то под петлю.

Кроме того, Лундт не считал себя самоубийцей: для этого он был слишком высокоморален.

– Он полагал, – сказал Дж. П., – что просто казнит себя наперед за косвенное убийство Миллера. Настолько он был уверен, что его план застрахован от ошибок, а Миллера ждет виселица. Но Томсон, уборщик, открыл дверь, и смерть Лундта превратилась в самоубийство.

Рот Дж. П. приоткрылся чуть шире, и я впервые увидел его отличные серебряные зубы.

– Через месяц, – сказал он, – Миллер победил на выборах.

11

Ящер издал короткий клекот и, помолчав, невозмутимо продолжал:

– Лундт был из тех, для кого женщины слишком важны. В свое время и у меня была эта слабость.

Очевидно, он доверился мне, проверив меня историей Лундта, и теперь собирался рассказать что-то более личное.

– Подростком, – сказал он, – я, бывало, перелистывал телефонный справочник и трогал женские имена.

То было предвестьем других времен, когда он, уже двадцатилетним, тратил все свои силы на погоню за женщинами во плоти и крови. В те времена Дж. П. часто менял облик – не лицемеря, просто еще не зная, кем собирается стать. Теперь я слушал его внимательнее. Возможно, я уже чувствовал, что где-то в его памяти таится что-то важное для меня.

12

Он сказал, что в этот момент его жизни (под тридцать) он стал жить согласно теории, которую выстроил для себя. Звучала она так: в жизни по-настоящему сбалансированной неизбежны резкие скачки и повороты, необходимые, чтобы уравновесить периоды относительного постоянства. Если жизнь становится слишком приятной, разумный человек должен без колебаний причинить себе персональную квоту боли; если жизнь становится слишком надежной, он должен намеренно подвергнуть себя опасности.

Соответственно, Дж. П. время от времени садился за руль слишком быстрых для него машин, взбирался на скалы, слишком крутые для человека, который постоянно спотыкался на лестнице; сплавлялся по стремнинам (никому не признавшись, что не умеет плавать); а когда пришло время стать военным корреспондентом, без особой нужды вставал во весь рост под вражескими пулями.

Так вот, что касается женщин. Однажды он ухаживал за женщиной, непохожей ни на одну из тех, кого знал. Она слегка пугала его – женщина, любившая ночь.

Дж. П. облизнул серебристые губы. Об этом-то он и хотел мне рассказать.

Война к тому времени закончилась, его назначение в Европе – тоже. Он работал в городе, в центральной газете, жизнь налаживалась – и тут его приятель между прочим упомянул, что среди вечерних машинисток появилась довольно интересная особа. Дж. П., всегда начеку, понес статью в машинописный зал и там увидел ее. Она была по-настоящему красива. Дж. П. влюбился с первого взгляда и решил во что бы то ни стало ее заполучить.

Так начался их странный роман. Иногда она отвечала ему сильно и страстно, иногда обдавала презрением. Он никогда не мог полностью доверять ей, хотя всегда ее желал. Он даже просил ее руки – такое было с ним впервые.

Дж. П. окостенело поднялся с дивана и налил нам в кубки вина – в серебряные кубки. Вручая один мне, он между прочим сказал:

– Она была из ваших краев. Ее звали Рахиль Маккензи.

Я не выдал себя, как в прошлый раз, в Институте Потерянных. Я оставался спокоен. Рахиль – не такое уж редкое имя. Я не перебил Дж. П. Не попросил продолжать. Я знал, что в этом нет надобности. Если он ожидал, что я что-то скажу, то я его разочаровал. Он отпил вина серебряными губами, поставил кубок на стол и начал вспоминать о своей последней встрече с той женщиной. Однажды, теплой августовской ночью…

13

…Однажды, теплой августовской ночью она решила убить Рахиль Маккензи. Она не могла больше терпеть. Им удавалось кое-как ладить много лет; временами она почти любила Рахиль.

Но конец был неизбежен. От надежды ничего не осталось, когда Рахиль встретила этого мужчину, а через пару недель решила его обнадежить. Ничто не могло заставить ее понять, как глупо впускать в их жизнь кого-то еще, даже для развлечения. Сама эта мысль была невыносимой. Рахиль плакала и пыталась умиротворить ее, как всегда. Но теперь уговоры не действовали. Это была последняя капля. Она больше не станет терпеть.

Каждый раз, появляясь в их квартире, он выглядел так, будто ему не по себе. Но его так влекло к Рахили, что он возвращался снова и снова, в какое бы неловкое положение та его ни ставила.

Она осознавала свою красоту – такую же своеобразную, как у Рахили. Но она была не из тех, кто нравится мужчинам, как бы ни заставляла себя улыбаться им, как ни старалась закамуфлировать глаза.

Рахиль, как всегда, когда у нее был мужчина, вела себя с нею нетерпеливо.

– Просто оставь меня в покое. Что ты все время следишь за мной?

– Я?

Иногда Рахиль умоляла ее, со слезами на глазах:

– Ну, пожалуйста, скажи мне, почему. Ну хоть поговори со мной. Это я не так хорошо умею говорить.

И она неизменно отвечала:

– Ой ли?

И слушала, как она всхлипывает.


В ночь убийства после солнечного дня в доме пахло плесенью; небо за окном дышало грозой. Рахиль и тот мужчина ушли пообедать – отпраздновать что-то, повод выйти из дома, подальше от нее, побыть наедине. Когда они вернулись, Рахиль, ослепительная в своем зеленом платье с глубоким вырезом, приветствовала ее своей фальшивой улыбкой, которая означала, что она собирается сделать по-своему.

Но сама она взглянула ей прямо в глаза, не говоря, что думает: Рахиль, я ненавижу тебя, ты зашла слишком далеко.

С отвращением она смотрела, как Рахиль взяла его за руку – на нее уже никто не обращал внимания – и повела в спальню. Там она толкнула его на кровать, легла на него – оба полностью одетые – и поцеловала, скользнув языком в его рот, пробежала руками по всему его телу. Расстегнула и вытащила из-под него рубашку, бросила ее на пол. Она целовала его шею, белые плечи, теребила ручеек рыжеватых волос на белой, влажной от пота груди.

Они не замечали ее, хотя она стояла рядом и смотрела на них, как всегда. Она столько раз видела, как Рахиль это делает, что могла предугадать каждое ее движение. Вот она облизывает его грудь, посасывая маленькие мужские соски, расстегивает ремень, заставляя егодышать все чаще, медленно опускается на колени, стягивает ниже колен штаны и трусы, превращая их в кандалы на лодыжках; потом медленно, глядя на него, глядящего на нее с обожанием, ложится рядом с ним, поглаживая его, берет его в рот, пока он едва не взрывается от возбуждения.

Он уже не может сдерживаться, он молит ее, и тогда она встает и нехотя начинает раздеваться, позволяя ему насладиться зрелищем.

Потом Рахиль повернулась к ней, по-прежнему наблюдавшей.

– Хочешь? – спросила она, скалясь. – Давай, вперед.

Старый трюк.

Рахиль знала ее слишком хорошо: против своей воли она была возбуждена, она и правда хотела его.

И она сама легла на кровать, раскрылась, чтобы принять его. Он поколебался, разглядывая ее, потом забрался на нее, весь скользкий от пота, и резко вошел в нее. Через несколько минут он излился в нее, зажмурясь и вздрагивая. Вдыхая запах его пота, она изгибалась под ним, вбирая все без остатка, не оставляя Рахили ни капли.

В этот момент она и решила, что убьет эту тварь прежде, чем настанет утро.

Скоро он поднялся, немного смущенный, торопливо оделся, поцеловал Рахиль на прощанье, сказал, что позвонит. И ушел.

Она сама пошла в ванную смыть его пот и его семя. Прихорашивалась перед зеркалом, зная, что Рахиль смотрит. Зачесала волосы назад, вдруг заметив, до чего синие у нее сегодня глаза – синее, чем обычно.

Потом отодвинула дверцу правого шкафчика. Из темноты выступал кончик ножа. Она вовсе не пыталась действовать незаметно, хотя Рахиль теперь следила за ней, не отводя глаз. Она поласкала пальцами острие, провела по лезвию до рукоятки. Нож для резки хлеба, он уже давно ждал здесь такой ночи, как эта. Она слышала, как бьется ее сердце.

Она подняла нож, глядя прямо на Рахиль. Та не отвела глаз. Она ожидала увидеть в них ужас. Почему она не умоляет ее, а только смотрит на ее поднятую руку – с длинными пальцами, алым лаком на ногтях, с золотым кольцом на безымянном пальце?

Но теперь Рахиль принялась дразнить ее, смеяться над ней: давай же, давай, ну что же ты?

Пока у нее не кончилось терпение. Гнев охватил ее, как пламя, и с презрительным криком она ударила ножом в обнаженную белую шею, разрывая нежную сонную артерию.

Когда она сама лежала на прохладном белом полу, и кровь пузырилась в ее горле и во рту, облегчение наполнило все ее существо. Она слышала, как Рахиль вскрикнула от страха, когда вонзился нож, успела увидеть лезвие в ее шее и струю крови. Впервые за много лет ее собственный мир был един и полон света. Наконец она была самой собой, одна, в покое.

14

На следующий вечер Дж. П. пришел в ее квартиру, немного взволнованный тем, что там никто не поднимает трубку. Он предупреждал ее, как опасно жить одной, но она только смеялась.

Он открыл дверь своим ключом. Тело Рахили было приковано к белому кафелю на полу в ванной сталагмитом засохшей крови; кровавые потеки были на зеркале и раковине. В руке у нее был нож – Дж. П. не сомневался, что это самоубийство. Перед тем как вызвать полицию, он осмотрел квартиру. В надушенном ящичке ее стола он нашел клочки бумаги, изрисованные кругами. Сперва он решил, что это дрожащие рисунки безумных глаз – или, может быть, водовороты, или кольца веревки. Но приглядевшись, он понял, что эти знаки – спирали ее мелкого почерка. Иногда она начинала их от центра листка и шла по кругу до краев; и наоборот, на некоторых страницах начинала от края и сжимала спираль, пока хватало места. Иногда по часовой стрелке, иногда против. На всех бумажках были написаны одни и те же слова, снаружи внутрь, изнутри наружу: «мыгибнемводиночкумыгибнемводиночкумыгибнем…»

15

– Позже, – сказал Дж. П., – полиция нашла ее дневники. Они тоже были полны спиралей, и только на одной странице она писала, что годами спала с мужчинами, чтобы забеременеть. Она сделала три аборта и хранила плоды в банках с формальдегидом. Разумеется, ни одной банки не нашли.

И Дж. П., и полиция сочли это просто выдумками бедной душевнобольной женщины. За исключением каких-то моментов (часто, признался Дж. П., самых интимных), когда ее взгляд становился отстраненным, она была спокойной, прекрасной женщиной. Не было нужды говорить полиции, что он добивался ее в первую очередь потому, что побаивался ее.

Я сидел, глядя и слушая, как Дж. П. облокачивается на спинку дивана и подносит серебристую руку ко рту, чтобы прикрыть зевок – змеиный зевок.

– Странно, что я не очень-то грустил о ее смерти, – продолжал он. – Как и с Лундтом, мне виделось, что она скорее завершает незамкнутые круги, наводит порядок, чем собственно уничтожает жизнь.

Он говорил еще что-то в том же духе, этот старик, Дж. П. Он выглядел очень старым, и видно было, что он устал. Аромат его лосьона для бритья (тонкий серебристый аромат) усиливался по мере того, как сам он слабел.

Самое время задать вопрос.

– Не было ли у нее какого-либо шрама на животе? – спросил я.

Он посмотрел на меня с любопытством, но, как я и надеялся, его слишком утомили воспоминания, чтобы ему захотелось выяснять, чем вызван такой интерес.

– По крайней мере, я не замечал.

Но мне нужно было узнать еще кое-что.

– Не приходилось ли вам слышать о докторе Ердели, директоре Института Потерянных?

Я следил за ним очень внимательно. Но теперь он тоже был начеку. Лицо рептилии ни одним мускулом не выдало его.

– Нет.

Пришлось удовлетвориться этим. Дж. П. был не из тех, кто станет терпеть допросы. Так что я убедил себя, что он рассказал мне о смерти Рахили Маккензи не затем, чтобы добиться от меня какой-то реакции, и не затем, чтобы подтолкнуть меня на такой же шаг. Он слишком интересовался самим собой, чтобы это могло его волновать. Хотя, будь-я женщиной, он вряд ли позволил мне заметить свою усталость. Он мог бы даже проявить ко мне какой-то интерес, спросить о моей собственной жизни.

Когда я откланялся, он сплел свои элегантные тонкие ноги и лег на диван. Воротник-поло его шелкового джемпера поглотил его тощую шею и часть подбородка. В таком положении ничто не скрывало, как редки волосы на его овальной голове. Она напоминала яйцо из потускневшего серебра, исчезающее в пасти бесформенной змеи.

16

Я БЫЛ РАД СНОВА ОКАЗАТЬСЯ НАЕДИНЕ С СЭМИМ Собой, В машине, на дороге обратно в город. У меня было в достатке времени, чтобы поразмыслить о том, мог ли я в таком густонаселенном мире и правда наткнуться на еще одного из тех четверых Маккензи. Слишком много совпадений, – думал я, – слишком незваных. Я не заметил лукавого блеска в глазах Дж. П., когда он говорил о Рахили, не было ни намека на то, чтобы они с доктором Ердели могли оказаться в сговоре; но когда случается слишком много совпадений, или неожиданных совпадений, или совпадений, ожидать которых ты не имеешь никакого права, поневоле задумаешься, нет ли здесь какой-то шутки. Или какого-нибудь шутника. В конце концов, я решил, что если Рахиль Маккензи и есть одна из патагонских Маккензи, то я узнал о ней по необъяснимой прихоти случая. Не скажу, чтобы я был этому очень рад.

17

Тем вечером, в маленьком ресторанчике неподалеку от дома, попивая вместе с Хелен после обеда бренди, я спросил, как прошел ее день, и поведал ей о своем. Я приберег рассказ до этой минуты, всю дорогу домой в машине и весь вечер раскладывая по полочкам детали. Втянув носом аромат бренди, я начал говорить о Дж. П., о неудавшемся преступлении Лундта и о романе Дж. П. с женщиной по имени Рахиль Маккензи (с удовлетворением отметив, как удивилась Хелен, услышав это имя), о ее безумии и о ее смерти. От бренди или, быть может, от того, что я слишком много болтал, меня потянуло на поэтический лад.

– Дж. П. рассказал мне все это в своем загородном доме. Сквозь длинное окно там видны мягкие холмы, зеленые поля, синее небо. Время от времени мимо тащилась одна из этих черных повозок. Между всем этим и историями Дж. П. была такая симметрия, что меня передергивало.

Хелен реагировала именно так, как я надеялся, – с любопытством, с удивлением, с грустью. Ее настроение менялось, как на американских горках, в точности, как мое.

Я вспомнил еще кое-что из слов Дж. П. Вопрос на засыпку. Он спрашивал сам себя, не ложится ли и на него – уже потому, что он полюбил Рахиль Маккензи, – часть ответственности за ее смерть. Может быть, есть люди, для которых любовь – это насилие, они вынуждены открывать слишком многое и чувствуют, что в них самих полно слабостей и пробелов, вплоть до того, что не могут больше жить. Я сказал Хелен, что не смог придумать ничего в ответ. Она взглянула на меня и сжала мою руку.

– Эзра, я думаю, в чем-то он прав. Но от этого никуда не денешься. Чем больше двое любят друг друга, тем больше они друг друга насилуют. Они потеют и борются, стонут и проникают друг в друга, и хотят все знать друг о друге. Уединение запрещено. Они подвергают друг друга допросу с пристрастием. Так что он прав. Но если любовники не насилуют друг друга, любовь умирает.

Я посмеялся и сказал, что не прочь бы испытать эту теорию на практике, особенно в той ее части, где борьба, пот и проникновение. Тогда я узнал бы, согласен ли я с ней. И мы поэтому ушли из ресторана, вернулись домой, забрались в постель и опробовали ее на деле. А потом, перед тем как заснуть, я сказал ей: да, это хорошая теория.

18

Позже на той неделе я написал Доналду Кромарти. В письме я сообщал ему, что мне попалась еще одна Маккензи по имени Рахиль и все подробности. Пока писал, я вспомнил, что так и не сказал Хелен, что попросил у него помощи. Наверное, я промолчал потому, что инстинктивно знал: она бы не одобрила этого. И, быть может, если бы мне так сильно не хотелось довериться ему, мне бы не пришлось встретиться с ним лицом к лицу в конце, в мотеле «Парадиз».

В письме я рассказал ему все. Дал понять, что не более уверен в том, что Рахиль – одна из патагонских Маккензи, чем в прошлый раз насчет Амоса Маккензи. Я также спрашивал, что нового ему удалось разузнать о моем деде Дэниеле Стивенсоне. Я писал, что отдаю себе отчет, сколько препятствий ожидает его: многие архивы были уничтожены в годы войны, многие острова полностью обезлюдели; многие газеты тех времен могли позволить себе многое, а в новостных репортажах доходили до полного вранья.

Я подбадривал его, льстил ему, благодарил его. Я надеялся, что он даст мне знать, что удалось обнаружить, когда я вернусь из следующего путешествия. Я как раз собирался на Юг.

Загрузка...