- Ожог, - бросил ему Андрей. Он почему-то не хотел, чтобы Стас задерживался тут, словом ли, жестом ли, Стас, опасался Андрей, мог что-то испортить, разбить. - Пошли завтракать. Топай, - толкнул он его в плечо.

Но выглянула та, первая, здоровая девушка, и Стас, отступая, чтобы лучше, удобней разговаривать, начал:

- Ты кого там прячешь? Красотку? В отдельном купе? Мы лежим по десять человек в палате, а она - нате вам - личные покои. Я вот займусь проверкой, что к чему, я…

- Я-яя-я! Подколодная змея! - передразнила его девушка. - Нашелся проверяющий. Иди, иди, а то тебе завтрака не достанется. - Девушка, повозившись со щеколдой, приоткрыла окно, высунула в щель губы и нос и негромко спросила Андрея:

- Ты кто? Как тебя зовут?

Он догадался, что это нужно для той, худенькой, и от какого-то волнения, которое вдруг наполнило его всего, назвался и спросил:

- А она? А ее? Это - ожог - не опасно? Как случилось?

- Лена, - сказал ему в щелку рот девушки, а нос как-то заговорщически шмыгнул, дернулся. - Не опасно. Теперь не больно. Мы наливали «катюшу», - она вспыхнула, -а Лена босая, бензин на голеностопы, и вот… Идите, пока. На сегодня все.

Окно затворилось, занавеску поправили, и над ней лишь коротко выглянул сначала наклоненный лоб девушки, потом один карий внимательный глаз и верх широкой смуглой скулы.

- Нет, не все! - громко сказал он. - Еще хоть секунду!

- Ну ладно, еще секунду! - передумав иди подобрев, сказала за стеклом девушка и, отодвинув тот же угол занавески, подержала его, как фотограф держит колпачок от линзы, дав Андрею еще раз посмотреть на Лену.

Лена теперь лежала на щеке, как будто в дреме, но, когда Андрей про себя позвал ее: «Лена! Лена!», у нее дрогнули ресницы, голубой полоской глаз она встретилась с его глазами, медленно подняла руку и кистью сделала знак: «Иди, иди», занавеска снова закрылась, и он и Стас пошли завтракать.

Вот так все и началось - как будто обычно, как будто банально, не то любовь, не то какие-то другие отношения времен войны, война разбрасывала одних, сводила других, чьи-то судьбы коверкала, дробила, чьи-то устраивала, подчиняя себе, своей необходимой жестокости десятки, сотни миллионов человеческих жизней.

Их любовь, их нежность, ощущение нужды друг в друге вряд ли были особо отличны от таких же чувств многих. Кровавой для одних, голодной и тяжкой изнуряющим трудом для других войне человек должен был противопоставить иные категории, чтобы быть выше войны, стать над пусть оправданным, но убийством.


- Ну, как твоя девочка? - спросил однажды его Стас. Они сидели на скамейке недалеко от госпитального крыльца и смотрели, как по шоссе идут машины, проезжают повозки, тянутся солдаты и штатские.

- А твоя?

Стас откинулся на спинку скамейки, потянулся с хрустом, зевнул, улыбнулся.

- Схлопотал два раза по физии. Вот и все успехи. То ли дело тебе…

На крыльцо вышла Таня.

- Мне исчезнуть? - спросил Андрей.

Стас удержал его за руку.

- Сиди.

Еще не доходя до них порядочно, Таня порывисто подняла руку, как бы не то приветствуя их, не то требуя молчания от них, и выпалила:

- Прохлаждаетесь? Развлекаетесь? Загораете?

- Просто два чудо-богатыря… - Стас встал, сделал вид, что сметает со скамейки пыль, но Таня перебила его:

- Ты бы помолчал. И опять тебе говорю - подбери губы. - Она села между ними и пожаловалась Андрею: - Что у тебя за друг?! Вечно говорит какие-то глупости, вечно от него уходишь расстроенная. Нет бы рассказать девушке что-то интересное, увлекательное. Так он болтает всякую чушь! - она посмотрела на Андрея так, что он понял: она и досадует на Стаса, и в то же время хочет, чтобы Стас изменился, так как он ей нравится, и еще просит его, Андрея, чтобы он помог ей.

- Вот как? Глупости говорит? На него это…

- Похоже, похоже! - перебила Таня.

Она была сейчас очень хороша - на ее щеках горел румянец, широко раскрытые ореховые глаза блестели, из-под косынки выбилась прядка, от торопливого дыхания грудь под аккуратным халатиком то поднималась, то опускалась, а руками Таня теребила, раздергивая марлевую салфетку.

- И не защищай, не защищай. Ну разве про то, что солнце погаснет, что оно когда-то, - она пренебрежительно махнула салфеткой, - через пять миллиардов лет погаснет, - не глупости? А про мировую скорбь? А про Адама и Еву? Ведь это же религия. Какое-то яблоко… Фи!

В этом «фи» прозвучала не только досада, но и огорчение прозвучало в нем. Видимо, Таня хотела каких-то хороших и прочных отношений с Черданцевым, устав от бесконечных ухаживаний раненых и вообще мужчин. Видимо, Черданцев нравился ей, но и открывался ей такими сторонами, которые понять, а значит, и принять, она не могла.

- Ведь так хорошо! - она закрыла глаза от той красоты, что видела, от чувств, наполнявших ее.

И правда, было очень хорошо. Осень расцветила лес, кусты, траву золотыми и багряными цветами, но, хотя зеленого оставалось еще много, он не главенствовал, он стал цветом равным с другими, служил сейчас фоном, на котором светились, горели желтый, бронзовый, багровый, нежно-коричневый.

Часть листьев деревья уронили и стояли сквозными, четко показывая стволы и ветви - белые у берез, зеленоватые у осин, красноватые у диких яблонек. Трава под деревьями тоже была иной, она подсохла, посветлела, и ее цвет смешался с разноцветьем увядших цветов.

Ночами становилось холодней, выпадала роса, за ночь воздух промывался, и сейчас, под солнцем, был чист, и стоило поднять голову и посмотреть вверх, как виднелась бездонность неба, потерявшего за лето синеву, блеклого, но очень прозрачного. Солнце стояло в нем низко, не жгло, а только нежно грело.

Над землей и высоко летали серебряные нити паутины, чиркали, но не так, как раньше, не стремительно, а тяжелей, стрекозы, совсем сонливо жужжали и возились в последних цветах шмели, лишь птицы, сбиваясь в быстрые стайки, кричали тревожно.

- Вот чудо-богатыри и наслаждаются, причем законно наслаждаются, - снова начал было Стас, но Таня сразу же оборвала его:

- Ах, оставь! - она обернулась к Андрею и не положила голову ему на плечо, а как бы прикоснулась щекой к нему и не отнимала. - Лена счастливая такая! Посмотришь на нее, она вся в счастье. Какая девушка не хочет этого? Я так рада за нее! Что у нее все так получилось. Только бы скорей кончилась война. И как интересно - кто знал, что тогда, когда вы умывались, а она лежала со своими ожогами… что ты потом зайдешь. Почему ты зашел? Ты не мог не зайти?

Нет, он тогда не мог не зайти. Он пошел до ужина. Стукнув, подождав: «Войдите. Можно», он притворил за собой дверь. Лена обернулась к нему, удивилась, смигнула несколько раз и предложила:

- Зачем же стоять у двери? Садись на этот стул, но сначала - здравствуй.

Все в его жизни до этого часа могло быть обычным, разнясь только местом, где стоял госпиталь, людьми в палате да еще другими ранами.

Так и шли бы здесь дни один за одним, один за одним, складываясь в недели. Раны бы поджили, его вызвали бы на комиссию, посмотрели бы врачи, решили бы «годен», канцелярия выписала бы ему новую справку о ранениях, пообедал бы он последний раз в палате, получил бы комплект обмундирования да вещмешок, стал бы на улице у дверей госпиталя в строй команды отбывающих, пошел или поехал бы с ней на пересыльный пункт, и начался бы новый круг солдатских дней на войне. Минуло бы очень короткое время, и госпиталь ушел бы из его памяти, отошли бы в ней куда-то далеко и товарищи по палате. Ну совсем бы они не забылись, но отошли бы в дальний уголок памяти, потому что другие товарищи по службе, новые дела, иные будни оттеснили бы их туда…

- Здравствуй, - ответил он и прошел к столу. Он сел и зачем-то сложил руки на коленях («Как послушный школьник», - потом сказала ему Лена).

- Зачем ты пришел? - спросила она.

- Так. - Он не нашелся, что сказать.

- Тебя кто-то послал?

- Нет.

(«Послала судьба», - потом объяснила ему Лена).

- Куда ты ранен?

Он показал, притронувшись пальцами к повязкам. Язык у него не хотел ворочаться («Ты сидел как под уколом снотворного, которое еще только начало действовать», - потом оценила Лена его поведение).

- Давно? Где?

Он рассказал, жестами он бы этого сделать не смог.

- А у меня вот… - Лена осторожно потянула одеяло, опять показала забинтованные ступни, опять рассказала про бензин и все остальное, а он опять спросил:

- Больно? Тебе теперь не больно?

- Ах, нет! - с готовностью ответила она и огорченно добавила: - Но как же потом? Всю жизнь или в чулках, или сапогах?

Он не понял:

- Почему?

- Но ведь следы останутся же? Летом, в открытых туфлях…

- Глупости! - тут он не мог молчать. - Глупости. Во-первых, шрамы заживают. Ну в общем, становятся почти такими, как все тело. Во-вторых, подумаешь, следы от ожогов. Ведь не на лице же!

Она слушала его крайне внимательно, крайне заинтересованно: шрамы на ногах ее беспокоили. Она, наверное, не раз об этом думала.

- Ты так считаешь?

- Конечно, - с жаром подтвердил он.

- Ты - матадор.

Он снял руки с колен, упер их в бедра.

- Кто? Матадор? Почему?

- Матадор. Отвернись на минутку. Я хочу сесть. - Он слышал как она усаживалась. - Теперь можно. - Она устроилась полусидя, так что обе подушки были у нее за спиной, укуталась в одеяло и, чтобы оно не сползало, локтями поддерживала его, спрятав кулачки под подбородок. - Ты матадор. Танечка мне так сказала. Она тебя так назвала. Ну ладно. Мы даже еще не познакомились. Я…

Она рассказала ему, что в Свердловске работала в госпитале, что сначала было решила после войны стать врачом, но передумала, так как, хотя медицина и благородная специальность, ей всю жизнь видеть страдания будет не под силу, но что она пока не решила, кем же ей быть.

- Но не геодезистом. Это определенно. - Ее отец был геодезистом. - Не могу терпеть комаров, а геодезисты их кормят целое лето. И вообще слишком скитальческая жизнь. Хотя, конечно, они делают нужное дело. Отец так говорил перед экспедициями: «Смеряем еще кусочек земли».

«А немцы взрывают геодезические знаки. Подкладывают тол под бетон, в который влиты металлические отметки, - подумал Андрей. - А вышки, деревянные, высокие, сухие, как старые телеграфные столбы, вышки они жгут. Они не хотят, уходя, оставить нам даже того, что было просто смерено на земле, даже знаков отмеренного».

В тот первый вечер они поговорили о разных вещах, и он ушел, а она осталась, и, оборачиваясь у двери, посмотрев на нее в последний раз в тот вечер, он и увидел, и почувствовал, что ей тоже будет одиноко.

Неделю он заходил к ней, иногда в день два раза, принося то свежую газету, то «Огонек», побывавший во многих руках, то книжку, то просто так.

В госпитале еще не работало и электричество, сумерки же приходили быстро, после ужина госпиталь замирал, раненые грудились в палатах вокруг ламп-катюш, плошек, домино, шашек, и проскользнуть в полутемном коридоре к Лене не представляло труда.

В один из вечеров он остался у нее. За окном хлестал дождь, ударяя по стеклу, барабаня по раме, гудел примчавшийся откуда-то с севера холодный ветер, на улице все казалось пустынным, сиротливым, брошенным.

Лена зябко куталась в два одеяла, была рассеянна, молчала. Тревожно взглядывая на него, внимательно всматриваясь в его лицо, она как бы трогала взглядом его лоб, щеки, шею.

Он было встал прощаться, она подала ему руку и неожиданно сказала:

- Поцелуй.

Он сделал это, ощущая губами тепло и нежность ее маленькой кисти. Кисть, сжимая его пальцы, чуть потянула его, и, повинуясь этому приказу, он переступил к постели и сел на край.

Лена вырвала вторую руку из-под одеяла, протянула и ее ему, он радостно наклонился к ней, она обняла, захлестнула его руками, приникла к нему грудью, плечами, ее губы сами нашли его губы.

- Ах! - сказала она с радостным отчаянием и, опускаясь на подушку, не отпускала его плечи…


Андрей засыпал на спине и поэтому занимал почти всю узкую кровать, хотя его плечо и локоть приходились на боковину, а Лена засыпала на боку, лежа рядом, вплотную, уткнувшись лицом ему в другое плечо. Она, засыпая, или держала его за руку, или закидывала свою руку ему через грудь, как бы прижимая его к кровати, как бы карауля его.

От этого у него щемило сердце, но он молчал, лишь радостно улыбаясь про себя, а когда ему хотелось что-то сказать, он не был уверен, что скажет именно нужные слова, а ненужными он боялся обидеть, и он просто гладил Лену по голове, по лицу, по худеньким лопаткам.

Но об одном он мог спрашивать и спрашивал:

- Тебе удобно? Не дует? Удобно?

- Да, милый, - отвечала она.

Хотя он и засыпал как убитый, почти мгновенно уходя из этого мира в мир снов, он все-таки по нескольку раз за ночь просыпался. То ли еще не ушла из него фронтовая настороженность - слушать все чутко, слышать, что делается вокруг тебя, хотя ты и спишь, то ли оттого, что чувствовал Лену - ощущал тепло ее груди, руку, закинутую ему через плечо, другую руку, которой она держала его за кисть, словно опасаясь, что, пока она спит, он может исчезнуть. Он просыпался, наверное, и оттого еще, что сам должен был проверить, с ним ли Лена, не ушла ли, хорошо ли ей, все ли с ней в порядке, не обидел ли кто ее, не надо ли что-то для нее сделать.

Открыв глаза, мгновенно вспомнив, где он, он той рукой, которую Лена не держала, нежно обхватив ее спину, нежно же прижимал ее к себе, гладил по голове, шептал ей в ухо:

- Спишь? Ну спи, спи. Еще, наверное, рано. До утра далеко. Спи, милая. Спи.

- Ага, - сонно отвечала Лена. - Далеко. Хорошо, что далеко. Пусть часы не торопятся. Ты им скажи это.

Она вздыхала, наверное, сообразив, что ни ее просьба, ни его слова, не могут задержать часы, наверное, от этой мысли она совсем просыпалась и, отчаиваясь, что часы бегут, бегут, бегут, и, вздохнув глубже и грустней, сопротивляясь времени, сильнее сжимала ему запястье, крепче обнимала другой рукой плечо и, сонно переспросив: «Где ты? Ты где?», найдя губами его губы, нежно прикоснувшись ими к ним, так затихала еще на мгновенья…


Андрей, когда бывал с Леной, чаще молчал. Как-то складывалось, что говорила она, а он лишь отвечал на ее вопросы. Потом о чем он мог особенно говорить? Их сблизило чувство, они отдались этому чувству, но ни общих интересов, ни общих дел у них пока не было, судьбы их пересеклись, но скоро каждая из них должна была идти опять в одиночку, так что о будущем и говорить-то было страшно и больно. Рассказав коротко о своем прошлом, Андрей предоставлял возможность говорить Лене, следя за ее мыслью, стараясь понять ее, хотя это бывало и нелегко, так как Лена порой сбивала его с толку вопросами, на которые не вдруг ответишь.

Он еще молчал и потому, что она вообще выбила его из привычного состояния, слагавшегося одновременно из уверенности в себе и неопределенности обстоятельств. Уверен он был в том, что ничего особенно плохого с ним не случится, ну будет тяжело, так ведь и было уже тяжело так, что тяжелей и не придумаешь. Ну будет опасно, но ведь он проходил через дьявольские опасности, и все ему везло, ну будет голодно, холодно, будут залитые водой окопы, так через это он тоже прошел. Тут он был уверен, что вынесет и на этот раз солдатский груз и что в опасностях ему повезет. Да, обстоятельства всегда менялись, но у него выработалось спокойное и верное отношение к ним: просто следовало всегда быть готовым встретить эти обстоятельства. Войне перечить не приходилось. Вот он и жил так, не задавая себе особенных вопросов, зная, что прежде всего надо выстоять в этой войне.

Но Лена сбила все. Однажды она, как всегда держась за его руку, затихнув надолго, так что он было подумал, что она задремала, и тоже затих, чтобы не прогнать от нее сон, вдруг спросила:

- Что главное? Что главное в жизни? Что главное в жизни для тебя?

Поначалу этот вопрос показался ему и никчемным сейчас, и нелепым вообще. «Что главное?! Война!» -чуть было не соскочило у него с языка. Но Лена, словно опережая его ответ, попросила:

- Не торопись. Ты не торопись, милый… Я не знаю вас, мужчин, и, может быть, ошибаюсь, но вы - все вы - кажетесь мне странными. Вечно вы куда-то к чему-то спешите, всегда заняты разными мыслями, живете то прошлым, то будущим, не замечая настоящего. По-моему, мужчине нравится скитаться, и дом для него только кров, и даже под этим кровом мужчина не в нем, а где-то там, в том, с тем, к чему его вечно зачем-то тянет.

- Хм! - сказал он.

- Ты, конечно же, и не думал. Я так и знала. Ты, конечно же… Нет, я не сержусь, ты - хороший, - она трепетно прижалась к нему, - в темноте ты такой огромный. Просто как гора! А я кажусь себе маленькой. Кажется, что где-то потерялась за тобой. Как крошечка. Милый… - она замерла, отдаваясь этому трепету, этой радости, этому удивлению, что он - с ней.

«Ах ты…» - подумал нежно он. Он тихо поцеловал ее куда-то в висок.

- Так что же главное? Ты не досказала.

- Сейчас, - согласилась она, все еще охваченная нежностью. Ей надо было побороть эту нежность, чтобы вернуться к своим мыслям, чтобы собрать их.

- Так вот, не война - ты же хотел сказать именно это, что главное - война, ведь так? Так? Что главное - война… - она убедилась, что он кивнул, значит, признался, и продолжала: - Нет, не война, совсем не война главное, совсем-совсем-совсем не война, потому что война - это же временно! Эта война - на год, на три! На пять! Но не вечно же! Поэтому она и не главное, - торжественно заявила она.

Он смотрел перед собой, видя войну, - тот крохотнейший кусочек ее, выпавший на его долю, на долю тех, кто был там, где был он тогда, когда он был там, в жутком, но все-таки крохотном кусочке, если мерять его со всею войной.

Конечно же, она была права: не война была главным для человека. Война лишь оттеснила это главное, проклятая война отодвинула его от людей, подменив все собой. Став главным. Но став им на. время. Но что, что же было главным? Что было главным для человека в жизни?

Стас, дернув подбородком, показал в боковую аллею, по которой, выжавшись на костылях в стойку, изогнувшись дугой, откинув затылок к спине, на руках шел акробат - красиво сложенный, весь мускулистый, небольшого роста парень лет двадцати. От натуги его серые глаза сузились, лицо побагровело, побагровела даже кожа под песочными короткими волосами, расчесанными на пробор.

Перенося тяжесть то на одну, то на другую руку, акробат, наподобие ручных ходуль, переставлял костыли. У скамейки, сделав несколько торопливых шагов, он скомандовал себе по-цирковому: «Ап!», отбросил костыль, перехватился за спинку скамейки, скомандовал еще раз: «Ап!», отбросил второй и, подержав стойку на спинке скамейки, медленно опустил ноги, продел их под руки и, секунды продержав их углом, сел на спинку.

- Ну как? - В чистой, красиво сидящей на нем майке, загорелый, побритый, с подчерненной стрелкой усов акробат был хорош той почти еще юношеской красотой, которая говорила о нерастра-ченности сил, отменном здоровье и вере во все светлое на земле.

Портило его одно - левая его нога была без стопы.

- Здорово! - оценил Андрей. - Смотри, как ты натренировался!

- Акробатика плюс баланс! - акробат выбросил, как это делают на арене, обе руки вперед-вверх, как бы приветствуя публику, как бы салютуя ей.

- Три! Аллегро! Три! - подхватил Стас на манер циркового конферансье, слегка для важности гнусавя. - Следующим номером нашей программы уникальный аттракцион! Единственный в мире… Парад Алле! Маэстро, марш!!

Андрей скосил глаза вниз, потому что акробат зашевелил культей, перехваченной внизу брючными завязками. Андрей сощурился, он очень четко увидел снова то, что три недели назад увидел в ППГ1, в который попал, переправившись на эту сторону Днепра.

1ППГ - передвижной полевой госпиталь.


Ему тогда все еще очень хотелось спать, он пока не отоспался после переднего края. И он решил: «Пойду посплю. Надо подольше. Буду спать столько, сколько захочу». Он посмотрел на небо. Оно было чистым, даже без облаков и, что ему особенно понравилось, без самолетов.

Прикинув, что, если налетят «юнкерсы», лучше быть ближе к окраине, он пошел к ней, туда, где кончались дома и садики возле них, но так как и тут всюду были солдаты, уже побывавшие на перевязках, ему пришлось идти все дальше и дальше.

А легкораненые солдаты - уже обжившись или обживаясь здесь, так как им не полагалось быть отправленными в дальний тыл, им надлежало лечиться поближе к частям, чтобы сразу же после выписки и топать в роты и батареи, - а легкораненые солдаты жгли костерки, стирали, если обе руки были целы, портянки и бельишко, писали химическими карандашами письма, чинили порванные в боях гимнастерки и брюки, спали, лежали, сидели, слонялись без дела, так как дел у них до выздоровления, кроме ходьбы на перевязку да за едой, не ожидалось.

После перевязки рана на плече ломила, а на боку жгла, но он старался не замечать всего этого, так как ничто помочь ему, кроме времени, не могло. Следовало терпеть и терпеть, да выспаться, да завтра прийти к канцелярии, да тронуться оттуда, да не торопясь идти и идти, куда будет указано команде в назначении.

Отойдя к самым дальним огородам, смыкающимся уже с кладбищем, он нашел себе место под последними деревьями, неподалеку от крайних могилок, и расположился, расстелив шинель и разувшись.

Он задремал, увидел даже сон, как будто бы он опять студент, как будто бы он на какой-то лекции по этнографии, но чьи-то негромкие голоса его разбудили.

Стряхнув дрему, он увидел, что к тому краю кладбища, где он лежал, идут двое пожилых солдат санитаров. Петляя между могилок, они осторожно проносили между ними большой цинковый бак. Один из санитаров, передний, нес, закинув на плечо, пару лопат, задний же держал чуть на отлете, чтобы не плескать на сапоги, полное ведро карболки.

- Что, гвардеец, помешали и тут? - спросил его первый, рыжеусый, небольшого роста, санитар, отирая пилоткой лысую голову. - Так это, извини, наше местечко. Так решило начальство, а уж оно знает, что к чему.

Санитар смотрел на него приветливо-доброжелательно, лучась глазами, в которых были доброта и готовность сделать для другого человека что-либо полезное или приятное.

Бак был закрыт, но Андрей знал, что в нем. Он стал собираться - засунул портянки в голенища, поднял шинель и, осторожно ступая босыми ногами, сделав две ходки, перетащил свое хозяйство метров на сто в сторону. От постоянного хождения в сапогах, где ноги летом парились, кожа на подошвах стала слабой, чувствительной к камешку, веточке, и надо было идти осторожно, выбирая место для каждого шага.

Когда Андрей делал вторую ходку, санитары, поплевав на руки, примерялись копать.

- Ну, - сказал рыжеусый, - господи благослови, - Он мелко перекрестил перед собой землю, словно покидал в нее невидимое семя, и нажал сапогом на краб лопаты.

Второй санитар, кряжистый, коротконогий, длиннорукий, со скошенным подбородком, низколобый, отчего казалось, что стриженные «под нулевку» его серые от седины волосы растут прямо от бровей, что-то пробормотал - Андрей расслышал только обрывки: «…Ибо ты возвращаешь человека в тление… И даже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» - и, лишь слегка ткнув лопату сапогом, вогнал ее по самый край в землю.

Андрей лег, но дрема ушла, и он лишь лежал, выбрав позу поудобней, стараясь забыть про бак, стараясь не думать, что санитары, отрыв короткую глубокую могилку, польют ее дно карболкой, потом, сняв крышку, наклонят бак и высыпят на карболку все то, что за сегодня накопилось в тазиках возле столов в операционных.

Большое наступление рождало и большой поток раненых, хирурги делали операции с утра и до ночи и даже ночью. За день в общем баке, который теперь принесли санитары, скапливалось то, что должно было быть похороненным, погребенным. Вот этим грустным делом в этом госпитале занимались эти санитары, в других госпиталях - другие, и от этого некуда было деться. Ему просто следовало забыть, выключить из головы сцену с баком, смотреть на небо, на рассекающих воздух стремительных стрижей, что-то щебечущих друг другу, на высоко забравшегося коршуна, распластавшего там крылья, делающего торжественные круги. Можно было повернуться на бок, следить, как тихий у земли ветерок качает траву, смотреть, как ползают букахи, думать, что трава для них - это лес, трогать веточкой кузнечика. Можно было думать о многом другом.

Но не думать о том, что вот сейчас эти санитары польют вываленное из бака карболкой, наверное, рыжеусый покрестит все, наверное, тот, второй, кряжистый и низколобый, пошепчет молитву, и снова, поплевав на руки, чтобы черенки лопат держались в руках ловчей, санитары дружно наддадут - сгребут с краев ямы землю, а потом аккуратно пришлепают ее лопатами, чтобы получилось что-то вроде холмика.

- Все фашисты! - пробормотал Андрей зло, обертывая ногу портянкой и морщась от боли в плече. - Мало мы их убивали!

Но он тут же подумал, что ведь и у немцев в каждом таком вот полевом госпитале все так же - ведь режут же и там! Ведь кто-то же, какие-то такие же пожилые немецкие солдаты, так же осторожно ссыпают с тазиков в бачок чьи-то стопы, руки, ноги выше колен.

- Гитлер - гад! - подумал он. - Каких еще земля не видела. Тварь и сволочь! От Эль-Аламейна до Нарвика. От Ла-Манша до Волги. Всюду такие холмики.

Он пошел к деревне, ему надо было побыть среди людей. Толкаясь там бесцельно, присаживаясь у плетней, переходя с места на место, он постепенно успокаивался, стал думать четче, размышляя, как же за таким гадом могли пойти немцы? Что за проклятье на них нашло? И как они потом будут оправдываться перед миром за все содеянное?


В сравнительно небольшом госпитале, где скоро вообще многие узнают судьбу других, акробат, конечно, был заметным. И делала его заметным редкая его довоенная профессия. Как он говорил, он не просто вырос, но и родился в цирке. «Я был зачат, я был рожден под куполом «шапито»!»- несколько высокопарно заявлял он, когда заходил разговор о его жизни. Его отец и мать были профессиональными цирковыми актерами, разъезжавшими по стране. Понятно, что вся жизнь этого акробата была связана с цирком, и он не мыслил жизни вне его.

- Один запах опилок чего стоит! - восклицал акробат. - А лошади! А свет! А костюмы на стройненьких наездницах! А дробь барабана при каком-нибудь сложном трюке! Вдруг дробь обрывается, цирк замер, прыжок, вздох тысячи людей и - как удар в сердце - гром, ребята, гром аплодисментов! - он счастливо вздыхал, глядел на всех восторженно. - Нет, ребята, цирк - это не по билету. Цирк - это целый мир!

Так вот, не желая расставаться с этим миром и калекой, акробат разработал себе программу, по которой выходило, что он лишь меняет, так сказать, свою специализацию и из акробата перестраивается в гимнаста или в артиста другого жанра.

- Турник, трапеции под куполом, - развивал он свои планы. - Ноги - это соскок, соскока у меня, ясно, не будет, даже если мне сделают мастерский протез! Но трапеции под куполом… Кто видит снизу, какой у меня голеностоп?

Иногда ему казалось, что он не сможет работать на трапеции, так как там, при перелетах с одной на другую, партнер ловит летящего и за лодыжки. Акробат опасался, что в этом случае у него может оторваться протез, и будет скандал. Поэтому он разработал и запасные варианты цирковой жизни:

- Дрессура, жонглирование, ассистирование в каком-нибудь сложном большом номере, - перечислял он эти варианты. - Наконец оригинальный жанр! - но так как он, зная, что, для того, чтобы стать приличным фокусником, выступающим со своим номером, требуются годы и годы, то, не очень надеясь на эту переспециализацию, породил самый скромный итог: - В крайнем случае пойду в униформисты…

Как бы то ни было, акробат упорно готовился к дальнейшей цирковой жизни - качал брюшной пресс, жал стойки прямо на кровати, ходил по коридорам на руках, чем вызывал недоумение у санитарок, а на спинках кроватей держал тело горизонтально на одной руке, уткнув ее в бедро, откинув другую руку в сторону, в пространство.

Лежал он в этом госпитале немало, обжился; заходя на руках к сестре-хозяйке, добыл у нее хорошее белье, почти новые брюки, новые тапочки, довоенного выпуска крепчайшие костыли с переставными точеными ручками. На этих-то костылях он и осваивал тот номер, который продемонстрировал сейчас Андрею и Стасу.

Сидя на спинке скамейки, акробат, кланяясь, принял аплодисменты Стаса, довольно улыбнулся и сказал мечтательно:

- И потом - по стране! На гастроли! По разным городам! До чего же это хорошо жить в разных городах. Сегодня одни люди, одни улицы, одни дома, завтра - все иное…

Его надеждам, его радости можно было позавидовать, и он увидел эту мелькнувшую в глазах и Андрея и Стаса зависть, торопливо, извинительно, сочувственно добавил:

- А вам опять туда, - откачнувшись назад, он показал подбородком на солнце, на запад. - Ничего, ребята. Рано или поздно все эти гастроли кончатся. Пусть только вам повезет. Правда? Дайте-ка!

Акробат взял костыли, ловко спрыгнул со скамейки, сунул костыли под мышки и, упираясь сильными кулаками в ручки, запрыгал по аллее, держа все свое ладное, сбитое тело между костылями легко, уверенно, словно играючи, а культю чуть отогнув назад, чтобы случайно не зашибить.


Они со Стасом сидели на обрубках березы, поставленных торчком, в подвале какого-то большого харьковского дома, где был, пересыльный пункт, и чистили картошку.

Весь тот, госпитальный, кусок жизни остался позади. Он кончился просто - пришел день, когда Андрея назначили на комиссию, пришло утро комиссионного дня, вслед за кем-то он, раздетый до пояса, без повязки на заживавшей после всех других ране стал перед столом врачей, комиссионная сестра коротко зачитала историю болезни, ему предложили показать рубцы на ранах, он их показал. Осмотрев его, врачи спросили: «Жалобы на здоровье есть?» Он ответил, что жалоб нет, председатель комиссии решил: «Sanus», скомандовал: «Свободен», потребовал: «Следующий», и он, натянув в коридоре рубашку, накинув халат, пошел в палату, где сразу же завалился на кровать, как если бы ему было жалко с ней расставаться.

К вечеру всех комиссованных по разряду «sanus» обмундировали, потом подошел грузовик, их построили перед грузовиком, проверили по списку, пожелали успехов в борьбе с фашистами, грузовик заработал, дернулся, заложил дугу перед госпиталем, выехал на шоссе и помчался к Харькову.

Он бы мог сразу же после комиссии пойти к Лене. Он, наверное, так и должен был бы сделать - она ждала его, это он знал, она ждала, что ему скажут на комиссии, хотя и знала что. Но ему было трудно спуститься к ней, он представлял, какие у нее будут глаза, последнюю неделю перед выпиской и так они у нее все время поблескивали от сдерживаемых слез.

Он попросил лишь Таню сказать Лене, что он придет после обеда, когда она забежала узнать, что решено со Стасом да и с ним тоже.

- Оба - «sanus». Оба в одну команду, - ответил ей Стас. - Мы отплываем в новый мир. В неведомые дали…

Полтора часа Андрей пролежал в полудреме, глядя в окно, почти не шевелясь, словно собирая силы для всего того, что ждало его в «неведомых далях».

День выпал серенький, с мелким нудным дождем, зарядившим еще с ночи. Сквозь мокрые стекла тускло виднелись мокрые же сосны, опустившие под тяжестью воды свои ветки. Серую сетку дождя иногда чиркали намокшие, отчего они казались меньшими, воробьи, - вместо неба вверху просто медленно двигались лохматые темные тучи. Оттого что в палате похолодало, она потеряла уютность, стала казенной, чужой.

- Так! - сказал себе Андрей. - Так! Вот и все. Хочешь не хочешь, а все кончилось. Так что…

Он повыше натянул одеяло и лежал на боку и смотрел, как бьет дождь в окна и как за окнами быстро падают отсыревшие желтые листья е деревьев. Развивать мысль от слов «Так что» не хотелось, и без всякого этого развития было ясно, что «золотые денечки» кончились. Под «золотыми денечками» он понимал время с 29 сентября по этот день, по 4 ноября, - месяц и неделю, месяц и неделю жизни легкораненого.

Но все стало на свои места, а что было - то было. Была же прекрасная жизнь, даже прекраснейшая! Но все возвратилось на круги свои.

Он то закрывал бездумно глаза, то открывал их, следя, как стекают по стеклу капли, и кутался в халат. Потом, наскоро глотая и не чувствуя вкуса еды, пообедал, торопливо выкурил папиросу и сбежал вниз.

Лена сидела на краешке кровати, положив руки на колени, и, казалось, разглядывала громадные, чтобы и в бинтах помещались в них ноги, тапочки.

От дождя на улице в комнате было сумеречно, и в этой сумеречности ее лицо - нежный овал - смотрелось четче, и четче же виднелись на нем темные круги под глазами, скорбно сложенные губы.

Он сел не рядом, а на тот единственный стул, на который сел, первый раз войдя к ней. Так как виновником ее огорчений он считал себя, он должен был и что-то делать, чтобы смягчить это огорчение.

- Ну все! - как бы небрежно, как само собой разумеющееся и не такое уж трагичное дело, начал он. - Уезжаю…

- Ведь, может быть, навсегда! - почти прошептала она, все не поднимая головы, лишь коротко взглянув на него снизу вверх.

- Но может и нет, - помолчав, возразил он. Еще подумав, он добавил: - Все зависит от того, как мы воспримем это - с отчаянием или с надеждой…

Она наклонила голову чуть набок, как бы для того, чтобы лучше вслушаться, и, слегка потерев колени, тут же остановив руки, повторила опять почти шепотом:

- С отчаянием ли, с надеждой ли…

Он пересел к ней, обнял за плечи, она обернулась, снова коротко взглянув ему в лицо.

- Я буду тебя ждать.

Он кивнул.

- Даже когда будешь уходить все дальше и дальше. Или… Ты бы, может, хотел, чтоб все было не так… Ведь было б легче. С глаз долой - из сердца вон. Ты бы хотел?

- Не знаю.

- Не знаешь… - задумчиво и горько сказала она и чуть отстранилась. - Не знаешь, значит, не любишь. - Он хотел было что-то возразить, но она остановила его, положив ладонь ему на пальцы: - Если бы ты любил, ты бы так не сказал: «Не знаю». - Как бы уверяя и себя, она сказала тверже: - Нет, не любишь. Еще не любишь. А я - люблю. - Он чуть сильнее прижал ее к себе. - Я отдала тебе все… Нет, не тело, нет, главное, - она положила ладонь под левую грудь, - тут… Ты для меня первый, последний, единственный. Если бы ты только понял и помнил это…

- Буду помнить, - пообещал он, стараясь, чтобы и голос передал ей это обещание. Но она не очень поверила:

- Конечно, если бы ты остался тут, даже если бы уехал куда-то, но не на фронт, а временно, например, по каким-то делам, было бы легче ждать… - она повторила со вздохом, с улыбкой, голосом, в котором даже теплилась радость: - Ждать с надеждой…

Он погладил ее по голове:

- Ничего. Так и жди.

Она качала головой, и ее волосы от этого закрывали и открывали щеки.

Я буду стараться. Но ты уходишь туда, да вы все, наверное, не такие, как здесь. Я не знаю, какие вы там, но чувствую, что другие. …

Он опустил подбородок, уперся им в грудь, так ему было легче сдержать вздох.

- Мы в этом не виноваты. Мы…

- При чем тут вина! - быстро перебила она его и сняла его руку с плеча. Но руку она не отпустила, а положила ее себе на колени и прикрыла своими. - Речь не о вине. Я о другом - я боюсь, что жестокость изменит тебя. А ведь я знаю теперь, что главное на земле. Для меня, - уточнила она. - Может, тебе это покажется глупым…

Он чувствовал ладонью легкое тепло ее колен.

- Почему глупым? Скажи. Я постараюсь понять. Так что же главное на земле?

- Это любовь. Любовь и надежда. Наверное, я эгоистка, но что уж делать! А может, любовь делает человека эгоистом? Ведь он боится потерять того, кого любит. Тебе не смешно?

- Что ты? Что ты?

Она стала как-то спокойней, скорбное выражение сошло с ее лица, голос звучал бодрей, ей как будто стало легче от того, что она смогла передать ему свои мысли.

- Так ты понял?

- Понял, понял, - ответил он, снова погладив ее по голове. - Но не надо больше думать про это. Ты устала. Приляг.

Она с готовностью подчинилась ему, забралась под одеяло, свернулась там, согреваясь, все держа, не отпуская его руку, подремала немного, потом, вспомнив, что это для них за день, торопливо позвала:

- Иди ко мне…

Потом он лежал, обняв подушку, от которой пахло ее щеками, а она - она так захотела - сидела с краю, обернувшись к нему, и гладила его затылок, шею, плечи, спину, повторяя:

- Ты поспи. Поспи, милый, перед дорогой. Где ты сегодня встретишь ночь? Где будешь спать? Поэтому поспи у меня. Хоть полчаса…

И он и правда уснул, но она разбудила его, сказав:

- Пора.

Кто-то командовал в коридоре:

- Отъезжающим получать обмундирование! Отправка через час!

Когда они строились у грузовика, когда с ними прощались, она смотрела из окошка поверх занавески, прижавшись к уголку рамы. Но, когда отъезжающие полезли в грузовик, она вышла на крыльцо. На ней были те же огромные тапочки, наброшенная на плечи шинель, которую она запахивала вокруг ног, отчего плечи ее опустились и она горбилась.

Дождик все шел. На мокром крыльце, на фоне мокрой стены - она отодвинулась в сторонку от двери - она показалась ему маленькой, беззащитной и несчастной.

- Что ты стоишь? - рассердилась на него Таня. - Беги прощайся. Не видишь, что для этого вышла! - Таня держала Стаса за карман, не пуская его в грузовик.

Андрей перебежал до крыльца, прыгнул через три ступеньки, обнял Лену, она всхлипнула, прижалась к нему, а когда он отстранился, чтобы идти, она попыталась было удержать его, жалко повиснув, ухватившись за мокрую шинель. Тогда он сказал ей: «Меня ждут. Всего. Люблю. Жди. С надеждой!..», поцеловал обе ее руки, уронил их, сбежал с крыльца и по колесу взобрался в грузовик.

Пока грузовик разворачивался, пока съезжал к шоссе, он все смотрел на нее, кивая ей.

Она, прислонившись к стейе, держала руки под горлом, как бы не пуская крик, который бился в ней.

- Счастливо всем! - закричал Стас, встав в грузовике во весь рост и махая над головой обеими руками. - Счастливо всем! Счастливо!..


Горели плошки-катюши, бросая колеблющийся свет на гору картошки, вокруг которой все они сгрудились, беря по одной, срезая кожуру прямо под сапоги или ботинки и кидая очищенную, светлую, в общий большой бак с водой. Как только бак наполнялся, его тотчас же уносили к поварам. От поваров бак возвращался пустым.

Было тихо, только вплескивали, падая в бак, очищенные картофелины, да иногда Стас, закуривая, начинал бормотать какую-нибудь чушь, вроде: «Всю ночь они пили дешевенький херес. Херес был дрянным. Дрянней не придумаешь, но так как, кроме него, нечего было пить, они пили херес, морщились, кряхтели, убегали в кухню запивать водой. Херес пах не то сердцевиной грецкого ореха, не то его скорлупой, не то жженой пробкой, в общем пах отвратительно, но они пили его, страдая и крякая».

- Как из тебя все это выскакивает? - поинтересовался Андрей.

- А бес его знает! - Стас выбрал самую большую картофелину, обтер ее о полу шинели, картофелина засветилась нежной еще кожурой - вся эта картошка, судя по свежей земле на ней, была вырыта недавно, - подбросил картофелину несколько раз - она плотно ложилась на ладонь, - прижал потом к шеке и вздохнул:

- Плоды земли… Плоды земли…


На пересылке они пробыли сутки. Потом их влили в большую команду, довезли поездом-товарняком до Полтавы, откуда они пешком, топая по шпалам, добрались до запасного полка.

Из их госпитальной команды в маршевую пехотную роту попала лишь половина. Неделю с этой маршевой ротой Стас и Андрей шагали по обочинам раскисших дорог, едва выдирая сапоги из густого, липкого чернозема.

Начались дожди. Они лишь изредка перемежались ясной погодой. В один из таких дней рота, выбрав перелесок посуше со знаком саперов «Мин нет!», сделала дневку. Солдаты раскладывали костры, сушили набухшие отяжелевшие шинели, невысыхающую за ночь обувь, варили концентраты, гоняли чаи, поглядывали на небо, в котором ходили и фрицевские самолеты, наблюдали, как идут в тылы раненые и как время от времени ведут пленных немцев.

С каждым днем отчетливее становились признаки войны - воронки от бомб и снарядов казались глубже, ящиков от боеприпасов попадалось больше, на подбитых немецких и наших танках следы гари чернее, а пирамидки из досок на братских могилках светлее.

После госпитальных блаженств - чистоты, заботы персонала, пищи и сна по режиму, - конечно, такой марш быстро снял с них всех ухоженность, лень, тончайший слой жирка, который кой у кого там завязался. Все они опять, ночуя где попало, обогреваясь у костров, варя на них себе еду, топая иногда целый день под дождем, стали грязными, щеки их ввалились, глаза запали, лица и руки обветрились. Но этот марш им был на пользу - он втягивал их в жизнь солдата-пехотинца на фронте, готовил к тому, что ждало их на переднем крае.

Ритм их движения был прост: вечером, добравшись до какой-нибудь деревни, они слышали одну и ту же команду:

- С рассветом поверка на западной околице!

Так как их никто не размещал - не было для них квартирьеров, - то они, разбившись на группы по три-пять человек, сами заботились о ночлеге. Если вечер заставал их в большой деревне, да если в этой деревне было мало войск, то удавалось попроситься ночевать в хату. В этом случае хозяева варили им из солдатского пайка ужин, иногда добавляя к нему отварной картошки, кринку молока, огурцов или капусты, словом, то, чем могли поделиться. Если же деревня оказывалась маленькой, или сильно сожженной, или занятой войсками, тогда ночевать приходилось где попало: в сараях, конюшнях, курятниках, просто в стогах соломы. В этих случаях не всегда удавалось и сварить что-то - с вечера открытые костры жечь не разрешалось: костер мог привлечь немецкие самолеты - и приходилось ужинать сухарем, запивая его водичкой.

Переспав на полу ли в хате или скоротав как-то иначе ночь, позавтракав, если хозяйка топила печь и вскипятила для них чугунок кипятку под концентрат или чай, или так, хлебнув водички, пожевав сухарей с воблой ли, с крошечным ли кусочком пайкового сала, они с рассветом тянулись к западной околице.

Здесь старший, у которого были все их служебные документы - солдатские книжки и справки из госпиталей, - делал поверку, выкрикивая фамилии по списку.

Пленных, когда они встречались роте, конвойные сводили с дороги и вели целиной или по пахоте. Там было куда грязней, чем на вытоптанной тысячами ног тропке сбоку дороги, и поэтому никто к пленным не лез, а если кто и пытался, то конвойные, вскидывая винтовки, кричали: «Назад! Назад, солдат! Стрелять буду!»

Конечно, рота, когда мимо нее проводили пленных, останавливалась: было интересно и посмотреть на них, и хотелось им чего-то крикнуть, погрозить кулаком, и им кричали, смеясь:

- Что, фриц! Нах Москау? То-то!

- Нах Сибирь? Нах Чукотка?

- А мы - нах Дойчланд!

- Эй, конвойный! Дай тому рыжему по шее! Уж больно волком смотрит. Дай разок за меня!

Не замедляя шага, уже привыкнув к таким насмешкам, пленные шли, опустив головы, изредка лишь взглядывая в смеющиеся над ними лица, изредка роняя друг другу какие-то свои, немецкие, слова.

- Тоже мне, тоже мне, рыцари конкисты, - сказал Андрей Стасу.

- Подожди! - перебил его Стас. - Слушай. Слушай, что говорил мне один профессор в Пулковской обсерватории: «Познавать тайны природы - означает во имя человека сокращать число неизвестностей в ней. Поэтому, милый юноша, - он так звал меня, - и вы, когда станете астрономом, должны будете всю свою жизнь, в меру своих слабых сил и скромных знаний, должны будете во имя человека сокращать число…» - Стас не договорил, он почти задохнулся, цедя: - Нет Пулкова! Нет профессора - там и похоронен, под развалинами…

Потерь у них особенных не было. На дороге они шли не колонной, а вытягивались в длинную цепочку, и не представляли цели для немецких самолетов. Но один раз, входя в деревню, забитую какими-то частями с танками и артиллерией, они попали под бомбежку, и несколько человек из их маршевой роты было убито и ранено.

Рота, их маршевая рота следовала к месту назначения без особых происшествий, если не иметь в виду этих встреч с пленными, если не считать той бомбежки, если не считать того налета, под который они попали.

Жестокий налет это был!

Из-за непогоды - облачность стояла низко, дожди скрывали от летчиков землю - авиация бездействовала, а пехоте и танкистам было хорошо: дождь не бомбы.

В ту деревню, на которую немцы налетели, прибыла какая-то сильная часть. Тридцатьчетверки и самоходки стояли чуть ли не во всех огородах, прижимаясь к домам и сараям, но листья с деревьев давно опали, так что деревья технику не прятали, и танкисты маскировали ее сетями, соломой, палками кукурузы и подсолнечника. Насколько удалось им спрятать свои боевые машины, трудно сказать, но деревня была забита еще и всякими грузовиками и бензовозами, и поэтому для немцев-летчиков она была хорошей целью. Но, может быть, и кто-то из немецких агентов как-то передал сведения о всей этой технике, и вот под вечер, когда вдруг подул сильный и холодный ветер, который отогнал дождь куда-то в сторону, так что тучи, еще густые тучи, темные, со свисающими лохмами, приподнялись так, что даже показалось опускающееся к горизонту солнце, вот в этот вечер, когда рота лишь втягивалась в деревню, не торопясь особенно входить в нее, так как солдаты услышали в небе гул, причем гул приближался, а не затихал, поэтому следовало не торопиться, а выждать, чем же весь этот гул кончится, вот в этот-то по-осеннему погожий вечер, с бодрым, полярным, наверное, ветерком, прилетевшим, может быть, из самой Арктики, из отодвинувшихся не очень далеко туч вырвалась девятка «юнкерсов»- пикировщиков.

Андрей успел их сосчитать, крикнул Стасу и всем, кто был рядом: «Ходу!»- и все они, вся рота, помчались назад, подальше от домов, от танков и всяких других машин. Они успели отбежать за огороды, на край поля, шмякнулись там в сырые холодные борозды, прежде чем «юнкерсы» ударили по деревне.

Шанс у немцев-летчиков был всего один - ударить и уходить, что они и сделали, потому что из тех же туч, с того же направления, доставая пикировщиков, вылетело несколько пар наших истребителей. Наверное, поэтому немцы в один - единственный заход высыпали все, что у каждого из них было в бомболюках и под крыльями, несколько секунд стоял такой грохот, что и в меже, за отвалом плотной, слежавшейся земли било так по перепонкам, что Андрей зажал уши и уткнулся лицом в межу, а сама эта межа дергалась под ним, как будто кто-то рвал ее, и, казалось, она сейчас не выдержит, сейчас вот треснет, и он, Андрей, провалится куда-то туда, где клокочет то, что бьет землю снизу.

Еще до взрывов первых бомб он слышал, как часто-часто застукали снизу зенитные пушки и затрещали зенитные пулеметы, потом гул задавил эти звуки, а когда юнкерсы с ревом, делая один и тот же поворот в сторону солнца, ушли от деревни, то стало слышно, как в небе стукают пушки догнавших их, запоздавших лишь на какие-то две-три минуты истребителей, и как рвутся бензиновые баки на машинах в деревне.

Она горела, и не столько от самих бомб, как оттого, что взрываясь, машины, бензозаправщики, наверное, и танки, швыряли бензин на стены и крыши домов и сараев; тот холодный, арктический ветерок раздувал пламя, сырая солома крыш, подсохнув, вспыхивала, огонь сжигал стропила, крыши рушились, разбрасывая искры на соседние дома.

- Подъем! - крикнул Стас Андрею, и они побежали в деревню. - Вот дал! Вот дал, гадина! - бормотал Стас.

Они включились в то, что делали многие: став в цепь, передавали ведра, которые пустыми плыли по рукам к колодцам, а полными от них.

Кричали раненые, офицеры командовали танкистам и шоферам, и танки, самоходки, тяжелые грузовики, отодвигаясь от огня, а некоторые как бы уже выбираясь из-под него, тяжело урча, уходили от домов и сараев через огороды и сады, давя яблоньки, вишни, сливы, пустые уже грядки.

К медпункту шли сами, кто мог, других вели и несли, несли детей, женщин, стариков, иногда сквозь запах горелого бензина, соломы, глиняной штукатурки вдруг пробивался сладковатый запах жареного. Этот запах означал, что где-то горит чья-то скотина, а может быть, и оглушенные, раненые, задохнувшиеся люди.

Какая-то женщина,. простоволосая, босая, в порванной кофте, с лицом искаженным, с набок скошенным ртом, бежала, крича:

- О дитынко! О дитынко!

Мальчик у нее на руках, лет шести, в короткой домотканой свитке, в заправленных в сапоги, окровавленных на животе брюках, уже не стонал, а лишь слабо хватал воздух, как бы глотал его и как бы задыхался им. На свисшей через материнскую руку его белесой головенке были кровавые сгустки, затекшие и на лоб, отчего закатившиеся так глубоко, что спрятались зрачки, глаза мальчика казались в прыгающем от пламени свете иссиня-белыми.

За женщиной, спотыкаясь, не видя ничего, кроме своей левой руки, кисть которой висела, болтаясь на сухожильях, обнажив белеющие косточки, потому что кровь из руки падала вниз, за женщиной бежала девочка лет десяти, тоже босая, тоже раздетая, тоже простоволосая, в одном лишь платьишке, заляпанном по подолу и жидкой грязью, и алой кровью.

- О боже ж мий! О боже! О рученька моя, о боже ж мий! - причитала девочка и тут же сбивалась на жалкий, как у подстреленного зайчонка визг: - А-я-я-я-я-я-яй! А-я-я-я-я-яй!

Стас, швырнув Андрею ведро, метнулся к девочке, схватил ее под колени, бросил себе на плечо, как куль, и побежал к медпункту. От этого кисть на руке девочки затрепетала сильней, девочке стало больней, и она закричала:

- А-а-а! Дядечку! Больно ж! Пустить! Пустить меня! Больно ж! Больно ж!.. - но Стас, не обращая внимания на этот крик, притиснул ее к себе, не давая вырваться, и побежал, побежал, побежал и, обгоняя мать, на ходу крикнул ей:

- Быстрей! Быстро! Не отставай!

Андрей, коротко глянув на запад, пробормотал: «Гады!..», но ему сунули ведро с водой, крикнув: «Не разевай рот! Давай, давай, давай!»

Когда солнце срезалось горизонтом наполовину, сожженные и разрушенные дома дотлевали; чадили, догорая, оттянутые на буксирах сгоревшие машины, парили залитые водой танки, из которых выгружали боекомплект, снимали пулеметы. Слышались команды: «Проверить людей, имущество! Доложить…», наверное, всем раненым оказали помощь, а всех убитых снесли на бугорок, на сельское кладбище и положили - деревенских рядом с могилками под ветхими, покосившимися, осевшими крестами, а военных - чуть в стороне, где какой-то сержант уже делал разметку для братской могилы.

Стас, вернувшись, бросил мрачно:

- Пацана нет. У девочки нет кисти. Мать спит - кубик морфия…

Он сел рядом на остатки завалинки, подгреб сапогом углей, сдвинул к ним несколько головешек и так и сидел, уронив голову и грея руки…


Последний переход был длинным: они уже затемно добрались до села, где их ждали командиры, оружие, война. Андрей шел вместе со всеми, мок, как они, месил придорожную грязь, подняв воротник и сунув руки в карманы, бездумно смотрел на голые поля, пожелтевшую, прибитую дождями траву на обочинах, за которыми лежала сырая пахота. Он старался ничего не вспоминать - так было легче, - но воспоминания, не подчиняясь его воле, приходили сами.

Его все время мучила песенка, которую он слышал до войны, но тогда ее слова не трогали его, а вот услышав эту песенку в госпитале, ее там играли на патефоне, он не мог сделать так, чтобы она не приходила в память.


… Скажите, почему нас с вами разлучили.

Зачем навек расстаться мы должны?.

Ведь знаю я, что вы меня любили,

Но вы ушли, скажите, почему?..


«Вот именно, - думал он, - скажите, почему?» На душе у него было скверно. Шагая за Стасом, он механически переставлял ноги, отворачивался в сторону, когда ветер швырял дождь прямо в лицо, и горько усмехался, когда слышал, как Лена говорит ему: «В такую погоду любимые должны быть вместе. Пить вкусное вино, обнимать, греть, любить друг друга. Может быть, старые люди это не так понимают, но я смотрю на мир так…»

- Пить вкусное вино… Любить друг друга!.. - бормотал он. - А фрицы? А проклятые эти фашисты?..

Холодало, тот арктический ветер не уходил, вымораживал сырость из воздуха, так что звезды казались ярче, и еще за несколько километров от переднего края было четко видно, как взлетают к небу трассирующие очереди и как вспыхивают ракеты.

- Ну что, прибыли? - спросил Стас, когда они остановились для перекура. Все в роте смотрели туда, где взлетали трассирующие и ракеты. - Вот они, наши угодья. Вот где развелось микроцефалов. Но мы их будем сокращать. В меру наших сил и скромных дарований…


В сарае, к которому их подвели, горело несколько фонарей «летучая мышь», в топках двух кухонь, стоявших посередине, красным огнем тлели угли, и в сарае было достаточно светло, чтобы одним раздавать винтовки, патроны, гранаты и еду, а другим чтобы получать все это.

- Как в преисподней! - буркнул ему в шею Стас. - Не хватает только Вельзевула. И пахнет не серой и смолой, а ячневой кашей.

Пахло и правда ячкой, она перебивала запах от сырых шинелей, сгоревшего керосина и тот запах, который идет от открытых патронных и гранатных ящиков; они пахнут и свежеструганными досками, и порохом, и новым железом, и толом.

Свет от ламп, подвешенных к стропилам, падал на головы и спины, угли из топок бросали багровый отсвет на полы шинелей, на колени, все остальное скрадывала темнота, и казалось, что из людей вырезаны средняя и нижняя четверти.

- Ну что, что выбираешь? - сердито говорил кому-то тот, кто раздавал оружие. - Все одинаковые. Все бэу!

__ - Ты вроде бы раз получил, - сказал повар тому, кто был впереди них. -Ну-ка к свету! Конечно, получил! Я твою физию запомнил. Не надо было ее отворачивать! А то отворачиваешь, оно и кидается в глаза. Убирайся из строя! Ну!

- А водочки нет! - кто-то в строю с досадой вздохнул. - Вроде и месяц с «р», ан не припасли. - В октябре, и правда, на фронте полагалась водка, она полагалась с сентября по апрель.

- Припасут тебе, жди! - кто-то оборвал любителя водочки. - Может, тебе еще и курник испечь? - ехидно добавил он.

- Пошел ты, знаешь!.. - ругнулся любитель водочки, но и сам замолчал.

Андрей, держась за Стасом, двигался с очередью, стараясь, чтобы тот, кто шел сзади него, не наступал ему на пятки и не тыкался головой в спину. Все это было ему знакомо, все это он уже видел не раз, все это ему не раз предстояло видеть впереди. Нужно было помалкивать да терпеть, да спокойно ждать, да делать то, что прикажут, да стараться расходовать меньше сил, потому что в каждую минуту эти силы, вообще все силы, что были в нем, могли понадобиться крайне.

Андрею тоже досталась старая винтовка. «Черт с ним, - подумал он. - Раздобуду ППШ. А на худой конец - «шмайссер».

Им сунули по паре гранат, одну на двоих запарафиненную пачку патронов - в ней их было сто штук: боеприпасы и новое оружие были где-то на подходе, застряв в бездорожье, - одну буханку хлеба и налили один на двоих котелок не очень густой, но и не очень жидкой ячки с консервами.

- Для начала не так уж плохо, если еще дадут и посидеть на спине минут триста, я скажу, что это и есть тихое счастье с белыми окнами в сад, - отметил Стас, увлекая Андрея к середине сарая, где котелок еще, хотя и смутно, но различался и его не надо было искать ложкой на ощупь.

Они приткнулись к стене и, сидя на сухом полу, съели кашу, черпая поочередно, приедая ее хлебом, ломоть за ломтем, которые Стас резал ему и себе. Из того же котелка они попили и чаю. Чай был несладкий, сахар им, видимо, тоже пока не полагался. Оставшуюся горбушку Стас разрезал пополам и дал одну половину Андрею.

За спиной - они чувствовали это спинами - стучал дождь, крыша не текла, доски стен отсырели, кухни, лампы, дыхание людей нагрели воздух в сарае, и все было бы хорошо, если бы Андрей не ощущал подошвой левой ноги, что сапог протекает.

«Вот черт, - подумал он. - Что же будет дальше?» Дальше представлялось что угодно, только не то, что сапог перестанет протекать, а это означало быть двадцать четыре часа в сутки с мокрой ногой.

Пока Стас вскрывал коробку с патронами, пока делил их, доставая их тройками и пятерками, Андрей переобул левую ногу: сухую портянку с голени обернул вокруг стопы, а мокрую, отжав, навернул на голень для просушки. Он сунул свою горбушку за борт шинели, растолкал патроны по карманам - они легли там тяжело и кололись в бока, и он подумал:

«Первое - подсумки. У старшины. Если нет - искать в траншеях. Сапог. У старшины. Если нет? Если нет - посмотрим».

- Ложись вдоль стены. Оттопчут ноги, - сказал Стас, укладываясь именно так и выталкивая из-под себя карманы с патронами. - Или боишься, что оттопчут голову?

- Угу, - ответил Андрей.

«Потом ППШ, - додумывал Андрей, засыпая. - Вот так-то. Вот так-то, Лена…» - он сонно улыбнулся вдруг засветившемуся перед ним ее лицу.


- Вот ты где! Вот ты где, субчик. Ишь, замаскировался! Как настоящий диверсант! Подъем, подъем. Не на дачу приехал, - говорил ротный, наклонившись над ним и толкая и тормоша его. - Дай вам волю, вы и конец войны проспите. Подъем, Новгородцев. Я тебя, субчик, запрягу. Ты для меня как находка.

- А поминали Вельзевула. Дескать, нет его, - Стас, жмурясь от фонарика ротного, пытался повернуться к стене. - Будет тебе сера, будет и смола!..

Ротный присел к Андрею и положил ему руку на плечо.

- Рад тебе, Новгородцев. Пойдешь на взвод. Я как увидел в списке пополнения твою фамилию, так чуть не подпрыгнул.

Наверное, ротный не врал, потому что Андрей и сам был рад встретиться с ним. На фронте, если встретишь даже просто знакомого, и то рад, а с ротным они прошли пол-левобережной Украины и были на Букрине, а это чего-то да стоило. Это стоило много.

- И смола и сера… - повторил Стас. - А как же, тут тебе котлы, тут тебе страдания и печали…

- Он - сумасшедший? - спросил ротный и встал. - Подъем! Подъем! - скомандовал он всем. - Новгородцев! Построить людей. Разбить на отделения! Взвод пока за тобой.

Кряхтя, сонно дозевывая, надевая вещмешки, взвод построился, и ротный обошел строй и назначил сержантов командирами трех отделений, а его, Андрея Новгородцева, объявил командиром взвода.

Им еще раз дали поесть оставшейся каши и раздали малые саперные лопатки, но лопаток оказалось два десятка, а людей во взводе было двадцать семь, так что семерым лопат не хватило. Потом ротный, кивнув: «Выводи!», пошел к воротам сарая, и Андрей вывел за ним взвод.

- До переднего края - километр, - объяснял ротный, шагая перед ним. - Часа через полтора, как только-только рассветет, атакуем. - Твой взвод ставлю в центре, чтобы поначалу не скисли. Надо взять их первую траншею, потом по ходам выскочить ко второй и, если удастся, выбить и из третьей. Мы и ждали вас - в роте у меня всего полсотни, теперь с вами восемьдесят, теперь что-то можно сделать.

За ночь опять похолодало, и дождь перешел в снежную крупу. Она усыпала землю и крыши, и на ее белом фоне четче виднелись углы домов и торная тропка, по которой ходили сюда и на которой крупу растоптали, не давая ей лечь так же ровно, как всюду.

«Это лучше, - подумал Андрей, - если будет мороз, значит, ноге будет сухо. - Ему не хотелось говорить ротному про сапог. - Только пришел, и сразу тебе про сапоги!»

- Я тут тоже всего ничего, - объяснял ему ротный. - Три недели. На весь батальон пяток офицеров. Как ты полежал? Ничего? Я тоже ничего. ГЛР - не стационар, но все-таки. Почти месяц пролетел, как день.

Ротный оставался тем же - уверенным, жестким, размашистым. Но ротный, на его взгляд, и должен был быть таким, иначе как бы ему было под силу управлять сотней человек под пулеметным огнем в упор? Или когда мины ложатся чуть ли не рядом? Теперь, на должности командира взвода, он, Андрей, и сам должен был быть таким.

- Общество умных мужчин и милых женщин, - бормотал шагавший за ними Стас. - Задушевные беседы, вино, отличный ужин, фрукты, кофе, мороженое. Мягкий свет, спокойная музыка…

- Это тебе не Сумская область, - продолжал ротный, останавливаясь, закуривая в кулак, давая возможность подтянуться отставшим. - В Кировоградской пока особых побед нет. Деремся неделю за деревеньку. Он, сволочь, окопался, а мы за распутицу выдохлись, пока не подмерзнет - каждая граната на счету, и в роте два офицера. Шагом марш!

Они прошли еще несколько минут.

- Стой! - крикнули метрах в тридцати от них, и все они вздрогнули и остановились. - Кто идет?

- Свои! - крикнул в ответ ротный.

- Пропуск!

- Цевье! Отзыв?

- Елабуга!

- Шагом марш! - приказал ротный.

- Книги, картины, филармония, чай с вареньем на дачной веранде… - Стас, ткнувшись в него, тоже остановился, но остановить мысль или не смог, или не захотел и договорил: - И ведь есть же где-то такая жизнь? Простой трамвай кажется милейшим существом…

- Он что, правда чокнутый? - ротный, чиркнув зажигалкой, держа ее в горсти, направил ладони так, что свет упал на лицо Стаса. - Контуженый? Или романтик?

- Нет. Он не чокнутый. Не контуженый. И не романтик. Он даже не усталый, не изношенный, не одинокий, не постаревший, не больной, - ответил Стас. - Он просто грустит.

- О бездумно растраченной юности? - зажигалка ротного щелкнула, погасив колпачком пламя, и вокруг них опять стало темно и тихо, только крупа, падая им на лица, головы, плечи, вещмешки, едва слышно шуршала. - Не рано ли? И время ли? У меня в роте… -

- Па-па-па! - перебил его Стас. - У тебя в роте только и думают, как бы лучше атаковать. День думают, ночь думают, даже не спят - все об этом одном и думают.

Тот, кто шел за Стасом, уже подошел, подтягивались и остальные, и Андрей сказал:

- Кончайте. Кончайте, ребята. Сколько осталось? - спросил он ротного.

- Сейчас будет взгорок, поднимемся и - метров четыреста. За взгорком все простреливается.

- Огонь не зажигать! Прячь папиросы! - скомандовал Андрей взводу, когда они поднимались на взгорок - короткий, крутой, скользкий уступ, а когда поднялись, глухо приказал: - Прибавить шагу! Не растягиваться!

Их еще раз остановили, требуя: «Пропуск!», и «Цевье» открывало им дорогу. Они не видели лиц тех, кто спрашивал, а, проходя мимо, лишь смутно различали их серые фигуры, осыпаемые снежной крупой.

То ли из-за приближающегося рассвета, то ли оттого, что из-за снежной крупы видимость сократилась, немцы кидали одну за другой ракеты, а их дежурные пулеметчики садили длинными очередями. Конечно, пулеметчики били без прицела, стреляя каждый по своему сектору, намеченному при свете.

Если ракета взлетала не против них, а наискось, сбоку, они, как это делал ротный, только приседали, но если спереди, прямо против них, они ложились на мокрую, рыхлую, уже очень остуженную землю и лежали на ней, пока ракета не гасла. Тогда они вставали и, сдерживая дыхание, как будто пулеметчики немцев могли прицелиться по их дыханию, быстро Шли, переходя время от времени на бег.

Серии желтых, зеленых, алых трассирующих пуль стремительно пролетали левее, правее их, над ними, но пока все обходилось хорошо, лишь совсем недалёко от траншеи одна такая очередь задела их бегущую цепочку. Задела краем, если бы она пришлась по середине, они потеряли бы больше, очередь задела их лишь краем, и они потеряли только одного - он был убит.

- Взять на руки! - приказал Андрей. - Прибавить шаг!

Ротный, чуть попетляв, а они тоже чуть попетляв за ним, наконец спрыгнул в ход сообщения.

- Вот мы и дома! - довольно сказал он и пошел, на ходу приказывая Андрею:

- Участок твоего взвода вправо от хода сообщения.

- Ясно, - ответил Андрей, держась за ротным вплотную.

- Оттуда я всех сниму. Твой участок триста метров. - Это было не так уж много - по пятнадцать метров на человека. - Расставь людей парами. Все равно в пары сойдутся. - Это было верно: ночью на переднем крае в одиночку не стоят, люди всегда сбиваются в пары и тройки, и, хотя открытый интервал при этом получается больше, все-таки на пару с кем-то ночью, когда перед тобой только ничья земля, все-таки на пару с кем-то спокойней.

- Ясно.

- Боевое охранение не выставляй, впереди три секрета. Смотрите, когда будут отходить, не пристрелите.

- Ясно.

- Мой КП влево, от хода сообщения двести метров, сто метров в тыл. Сарай сельхозинвентаря.

- Ясно.

- Выделить мне связного.

- Ясно.

- Давай этого субчика. Чокнутого, - ротный все-таки так назвал Стаса. - Люблю веселых людей. С ними смешнее.

- Нет, - не согласился Андрей. - Он будет со мной.

- Не хочешь расставаться с другом?

- Он мне не друг, - уточнил Андрей. - Не то слово. Просто товарищ. Мы с ним лежали в госпитале.

- Тогда в чем дело?

- Нет, - повторил Андрей. - Вы там будете цапаться. Ни к чему здесь это.

- Да нет! - уверил его ротный. - На кой он мне. Кто он вообще?

- Он хотел быть астрономом…

Ротный даже остановился, так что Андрей налетел на него.

- Астрономом? Звездочетом? Значит, теперь нас, недоучившихся студентов, на роту трое? Не много ли?

У конца хода сообщения ротный остановился.

- Расставишь людей, придешь доложить.

- Есть.

- Пусть не вылазят на брустверы - затопчут порошу, демаскируются, утром немцу только этого и надо - сразу пристреляется.

- Ясно.

- Ну, пока…

- Пока. Взвод, вправо по траншее вперед! - приказал Андрей.

- Да, - вернулся ротный. - Как расставишь людей, сразу же похорони убитого. Чтобы утром не видели. Чтоб не с этого начинать. Документы мне на КП.

- Есть.

- И пусть не спят! Пусть копают лисьи норы. Блиндажей здесь нет, если атака сорвется и если днем пойдет дождь, а к вечеру опять похолодает, шинели будут как кол, а люди как кочерыжки. Не давай спать, пока у каждого не будет лисьей норы.

- Почему нет блиндажей? - спросил Андрей.

- Почему, почему! - буркнул ротный. - Потому, что траншею только позавчера отбили и потому, что утром атакуем следующую. До нее четыреста метров. Ясно?


«Туда! - мелькнуло у него в голове. - Туда!»

Сжавшись, напрягшись до того, что в нем задрожали все мускулы, Андрей вскочил и, петляя, нагнув голову, как будто приготовился бить ею кого-то в живот, перебежал за фундамент МТФ.

Перебежка получилась длинной - метров тридцать и поэтому долгой, и несколько немцев успели под конец ее ударить по нему, и пули их тенькнули по сторонам его, над ним, но он петлял, и второпях немцы били навскидку и не попали. Добежав до фундамента, он упал за него, на угли от сгоревших стен, прямо в жижу, получившуюся оттого, что уголь и сажу размыло дождями.

Фундамент - большие саманные кирпичи шириной в локоть - выступал над землей и прятал его от немцев, защищая от пуль. Молочнотоварная ферма сгорела дотла: от камышовой крыши и деревянных стен остались лишь головешки, угли да пепел. Видимо, ферма сгорела еще в сорок первом, потому что головешки были затоптаны, а пепел и угли стали кое-где черной землей и еще потому, что на этой черной земле стояла необгоревшая арба, завезенная туда, наверное, позднее. Ни решетки арбы, ни доски ее дна, не обгорели.

Он и отполз так, что оказался между фундаментом и арбой, арба как бы прикрывала его тыл. Это была третья атака сегодня. Это был седьмой день на фронте, и он уже раздобыл автомат, взяв его у убитого, и все остальное, что ему было надо, - магазины к автомату, гранатную сумку и финку.

Он полежал с полминуты щекой в жиже, отдышался и, резко приподнявшись, лишь на мгновенье высунулся. Фундамент защищал его, но и делал слепым. Он должен был посмотреть, как и что там впереди.

Немцы не контратаковали - это было самым главным. Если бы немцы контратаковали, ему следовало бы или выползти к углу фундамента, или подняться над ним, чтобы стрелять, иначе любой бежавший немец легко бы всадил в него, лежачего, пулю или очередь, и все тебе. Но немцы не контратаковали, а держали их пулеметами, прижимая к земле.

Его взвод - оставшиеся семнадцать человек - торопливо окапывался. Андрей успел заметить, как справа и слева от него чуть взлетала земля, которую окапывающиеся, лежа на боку, бросали перед собой так, чтобы она падала перед головой. Под пулеметным огнем кажется, что и кучечка земли перед головой спасет.

«Вот-вот! - сказал он себе, когда немцы ударили из минометов. - Начинается старая песня».

Что ж, для него это и правда была старая песня: в скольких атаках он участвовал! Сколько раз ложился, как ложились и все, под пулеметным огнем! Сколько раз, вжимаясь лицом в песок ли, в траву ли, в стерню ли, в дорожную пыль - словом, в землю, сколько раз ждал он и почти всегда дожидался, как на той, на немецкой, стороне глухо ударят минометы и, уплотняя перед собой воздух, понесутся на него мины! Прямо в него! Сколько раз, подлетая к нему, визжа у земли, рвались с жутким треском эти мины.

Он оттолкнул автомат, выдернул из чехла лопатку и, отвалившись на бок, не поднимая плеча и головы, начал рыть перед грудью. От неудобной позы ныли руки, ломило плечо, на которое ложилась вся нагрузка, но он торопливо выкидывал землю, то отползая от фундамента, чтобы удлинить канавку, то придвигаясь к нему, чтобы углубить место для головы и груди.

Все, что ему сейчас надо было, это узкая, лишь бы втиснуться, щелочка в земле, глубиной полметра, нет, даже сантиметров тридцать. В этой щелочке осколки были нестрашны, все они летели бы над землей, над ним, а он был бы в земле. Плевал бы он тогда на осколки! Ну, а если бы мина ударила прямо в него, тут уж… Тут же… Тут уж он бы и подумать ничего не успел.

Мины рвались плотней, ближе, в паузах между разрывами он слышал крики раненых, но он слышал и то, что к батальонным минометам немцы подключили полковые, мины которых рвались с тяжелым глухим треском.

Он стал копать еще быстрей, он перекатился через канавку, чтобы сменить руку, и, когда перекатывался, почувствовал всем телом, какая канавка еще мелкая, какая короткая, а мины били, били, били, и воздух от близких взрывов ударял его по ушам и по лицу, а перед глазами на секунду вспыхивали красные отблески. Два раза его начинал душить кашель, но он давил его в себе, он, стиснув зубы, как бы сжимая и свою грудь, не давал легким колотиться в ней.

Тут кто-то крикнул, кто-то закричал:

- Хлопцы! Хлопцы! Кыньте лопату! Кыньте лопату! Во загину! Хлопцы! Кыньте лопату, бо загину!

«Пилипенко», - догадался он по голосу и, совсем уже спеша, потому что крик Пилипенко подхлестывал его, дорыл кусочек канавки для ног.

- Хлопцы! Кыньте лопату! Бо загину! Бо загину! - не угомонялся Пилипенко, потому что мины все шваркали, и осколки все секли, резали, кромсали воздух.

- Кыньте лопату! - уже не крикнул, а заверещал Пилипенко, и Андрей, приподнявшись, так как до Пилипенко было метров двадцать, размахнувшись, швырнул ему лопату. Потом, чтобы еще раз посмотреть, как лежит его взвод, он выглянул и тут же бросился лицом под фундамент, но и тут же - ему показалось, что он даже почувствовал ветер от них - штук восемь разрывных пуль ударило, пролетев над ним, по арбе, и щепки от нее полетели ему на ноги, на спину, на голову.

Его убило, на какие-то секунды его убило - он лежал в своей канавке как в своей могиле, не двигаясь, не дыша, ничего кроме льда во всем себе не ощущая, потому что возьми немец на крошку ниже, и пуля разворотила бы ему череп, и он бы и упал бы в свою щелку, как в могилу.

Его трясло, колотило, и он никак не мог удержать дрожь, и ему надо было до ломоты в скулах стиснуть зубы, чтобы прийти в себя.

К нему подполз Стас. Стас постучал ему по спине.

- Жив? Там ротный. Машет. Надо атаковать.

- Где машет? - спросил он, поворачиваясь на бок, но не высовываясь из канавки. - Голову ниже, ниже голову. По мне пристрелялись. Атаковать?

- Вон он. Бежит. Да, атаковать.

Ротный и Степанчик, его ординарец, где переползая, где перебегая, упали возле него.

- Лежишь? - спросил ротный. - Лежите все? Отдыхаете? И каждая минута - потери! - ротный был для удобства без шинели, без телогрейки, в одном меховом жилете, отчего рукава его гимнастерки вымазались и намокли до плеч. Ротный смотрел на него суженными глазами, лежа на боку, тоже не поднимая головы из-за самана.

- Это вам не с поваром драться! - ротный сказал это зло, без намека на шутливость.

Да откуда тут мог быть намек на нее, когда рота легла. Когда ротный должен был ее поднять. Насчет повара он был прав, хотя и вспомнил о нем не к месту. Наверное, ротному пришла в голову эта история сейчас для того, чтобы задеть, уколоть его и Стаса, чтобы они легче встали под огнем и подняли других и помогли поднять всю роту.


История же с поваром получилась нелепая. Виноват в ней был Стас, хотя при этой истории присутствовал и Андрей. Больше того, по сути Стас и не был виноват, он как раз исправлял несправедливость, но история эта произошла, ротный о ней знал, так как повар пожаловался старшине, а старшина доложил ротному.

Все же произошло так.

Три дня назад Андрей и Стас, когда ходили за гранатами для взвода, ошиблись в деревне домом и зашли в тот, за которым стояла ротная кухня. Кухня потихоньку топилась, в ней варился ужин, но Гостьева, повара, около нее не было. Он оказался в доме, занятый тем, что на хорошо горевшей плите жарил оладьи. Черпая из котелка жидкое тесто, он лил его прямо на раскаленный чугун рядом с конфорками. Тесто не подгорало, потому что на плите, ближе к ее краям Гостьев насыпал мелко порезанного сала, из которого, шипя и потрескивая, жир все время подтекал туда, куда Гостьев лил тесто. Так как плита была велика, в две конфорки, Гостьев едва поспевал переворачивать подгорающие оладьи, снимать готовые, наливать на освободившиеся места тесто. Он то брался за немецкий штык, которым он поворачивал или снимал, поддев их, оладьи, то отодвигал побуревшие шкварки дальше к краю плиты или ловко скидывал их в миску с оладьями, то подрезал сала, то хватался за котелок и ложку, чтобы подлить теста.

В брошенном, полуразвалившемся домике, в котором все было сейчас грязным, потому что в нем побывало столько чужих для этого домика людей - немцев и наших солдат, людей, лишь пользующихся домиком, но не ухаживающих за ним, - в этом домике пахло не просто румяными оладьями, а, казалось, пахло детством, миром, человеческой жизнью.

- Фокусник! Право фокусник! - оценил способности Гостьева Стас. - Ни тебе сковородки, ни тебе помазка из перышек. А оладьи - чудо! Чародей!

- Голь на выдумки хитра. Ловкость рук… - буркнул Гостьев, кинув на них хмурый взгляд. Гостьев не очень-то был рад их видеть.

- Ловкость рук и никакого мошенства? - поддержал его вроде бы приветливо Стас, но тут же поправился: - Нет, брат, ловкость рук плюс мошенство. Мучка-то подболточная?

Гостьев еще раз хмуро посмотрел на них, но ничего не ответил, а сбросил новую порцию оладушек в миску. Их уже там было с горкой.

- Котловая мучка-то? - продолжал наседать Стас. - То-то я замечаю, что у нас такой жидкий борщ. Картошка отдельно, капуста отдельно, свекла отдельно, горячая вода отдельно - связи нет. Нет, потому что нет подболтки. А ее вот куда пускают эти чародеи!

Гостьев разлил на плиту остатки теста, присел перед топкой, пошевелил угли, расколол штыком остатки доски от лавки, которую он пустил на дрова, наступил ногой, переломил палки и швырнул их в топку. Сухое дерево затрещало, запылало, а огонь загудел.

- Ай да чародей! - нажимал Стас.

- Пошел ты, знаешь, куда… - зло наконец процедил Гостьев. Он наклонился над плитой, приподымая штыком оладушки, чтобы под них хорошо подтекло сало. - Попросил бы по-людски…

- Что-оо? - протянул Стас. - Попросил бы? - Он подошел к миске, подождал, когда Гостьев сбросит поверх оладушек шкварки, и, когда Гостьев сделал это и поставил миску на угол плиты, Стас взял миску и выдернул из-под горки хорошую, уже не горячую, а в меру теплую оладушку и стал ее есть.

- Поставь! Поставь на место! - не сказал, а как-то зашипел Гостьев, задыхаясь, что ли, от неожиданности.

- А что, это для раненых? - наивно спросил Стас, делая вид, что готов поставить миску, если услышит, что оладьи и правда пеклись для раненых.

- Не суй свой нос… - начал было Гостьев.

Но Стас достал новую оладушку и протянул ее Андрею:

- Андрюха, что за чудо! Что за чудо! Как будто бы для генерала. А может, мы уже и генералы? - Стас посмотрел на свои солдатские погоны, растрепанные лямки вещмешка. - Ешь, не стесняйся. Это оладьи из твоей нормы подболточной муки за фронтовых дней десять. Каждому солдату полагается, кажется, пять грамм муки на подболтку в сутки.

Несколько оладушек стало подгорать, и Стас крикнул на повара:

- Мешай! Мешай! То ееть, переворачивай! - он озабоченно смотрел, как повар переворачивает оладушки. - Если от великого до смешного один шаг, то от поджаренного до горелого один миг!

Гостьев шагнул к Стасу и, замахнувшись штыком, крикнул зло и глухо:

- А ну, поставь, не то!.. Поставь, тварь!

Стас смигнул, сощурился, осторожно поставил миску, даже подвинул ее от края, чтобы не опрокинуть, снял с плеча автомат, отступил, чтобы приставить его к стене, и пошел на Гостьева.

- Так это я тварь, а не ты? Ах ты гаденыш! Ворюга! Ты еще этим махаешь? Фриц ты поганый! Я тебе сейчас устрою детский крик на лужайке…

Гостьеву, конечно, не следовало замахиваться этим фрицевским штыком, тут уж любой не сдержался бы: пойманный за руку вор поднимает на человека немецкий штык! Где? На фронте! Грозит тому, кто только что пришел из первой траншеи. Кто час назад отбивал атаку немцев, третью за день! Из-за этих атак они и израсходовали гранаты, поэтому-то и оказались здесь, чтобы получить их. И впереди было неизвестно, полезут снова или не полезут немцы. И если полезут, то сколько в роте будет новых раненых и убитых, во время немецких атак рота потеряла человек тридцать. Из этих тридцати - двенадцать человек убитыми. А тут этот Гостьев не просто ворует у роты подболточную муку, да и сало тоже, наверно, а еще замахивается немецким штыком! Такое Гостьеву проститься не могло.

Андрей было сделал шаг от двери, но Стас остановил его:

- Не надо, Андрюша, не надо, милый. Уж как-нибудь я сам, я эту сволочь сам проучу, не лишай ты меня такого права. И такого удовольствия. Постоим за правду и тут, за нее надо стоять всегда и везде.

Гостьев, отступая, опустил штык, даже отвел его за бедро, а Стас, чуть согнувшись, выставив наготове руки вперед, шел за ним, глядя ему в глаза и, сдерживаясь, чтобы не крикнуть и этим самым не привлечь кого-нибудь к дому, зло и беспощадно говорил:

- А шанежки ты тоже себе печешь? А консервы, ротные консервы, меняешь на часики? - В роте шли такие разговоры, мол, Гостьев кому-то за трофейные часы предлагал две банки консервов и фляжку водки. - А что ты еще у ребят воруешь? Дурак ты, Гостьев, за такое на переднем крае и расстрелять могут. Так, что и начальство не узнает. Мелкая ты сволочь, Гостьев, мелкая да еще и злая сволочь! За оладушки зарезать готов?! Фрицевским штыком! Это что - конец света? Сумерки цивилизации? А еще - человек! Нет, это не о тебе было сказано, что человек - звучит гордо!

Стас был выше и, видимо, сильнее Гостьева, к тому же Стас, как старый солдат, знал приемы рукопашного боя, приемы этого боя и когда у тебя нет оружия, а Гостьев, видимо, не знал, служа в поварах, так что преимущество было на стороне Стаса, но у Гостьева был штык, и Андрей крикнул:

- Брось штык! Брось, сволочь! Стас, назад! Брось штык, гад! Иначе!.. - он сдернул с плеча автомат, чтобы, если придется, дать прикладом этому ворюге и сволочи Гостьеву, но Гостьев вдруг бросил штык, и Андрей снова крикнул:- Стас, назад, тебе говорят!

Но Стас не считал нужным выполнять эту команду. Он загнал Гостьева в угол и, хлеща ладонями ему по щекам, приговаривал:

- Хотя нет, ты вообще не человек! Человек разумен и добр. А ты же обезьяна! Обезьяна шерстью внутрь! Вот тебе, ублюдок, мука! Вот сало! Вот тебе тушенка… Ты пародия на человека!..

Гостьев закрывался, хватал Стаса за руки, но Стас успел хорошо ему надавать, пока Андрей не оттащил его, зажав в локте шею Стаса, так что он даже захрипел. Но это помогло ему опомниться.

Стас забросил автомат за плечо, поднял полу шинели, высыпал в нее все оладушки и, хлопнув дверью, вышел. Андрей догнал его уже у нужного им дома, где Стас, оттопырив полу, так что оладушки были видны, командовал ребятам, пришедшим за боеприпасами:

- Брать по одной! Не жадничай, черти. Где взял? Командир корпуса прислал. Лично мне. А как я могу не поделиться с чудо-богатырями? С мужественными и героическими воинами? На, - сказал он Андрею, суя ему пару оладушек. - Тебе тоже полагается. Что мы, хуже всех, что ли. Гранаты раздают поровну. Значит, и оладушки поровну. Лопай, черт длинный. Ну как? Не оладушки, а мечта!..


- Давай! - ротный протянул руку, и Степанчик подвинул ему противогазную сумку, полную гранат. - Атакуем! Взять траншею! Рассредоточимся по цепи, и, как я поднимусь - поднять людей. Ясно? И ты - звездочет! Встанешь?

- Встану! - отрезал Стас.

Тут шваркнула новая серия мин, они все спрятали носы в землю, а когда разрывов стало вроде бы меньше, ротный разделил гранаты (каждому пришлось по три штуки) и скомандовал:

- Ну, ну, ребята… Черт не выдаст, свинья не съест! Вперед!

Они так и сделали: расползлись по цепи, причем ротный уполз

дальше всех на стык с другим взводом, чтобы поднимать и его, между ними четверыми оказалось метров по тридцать, и, когда, в паузе между сериями мин, ротный поднялся и крикнул: «Рота, вперед! В атаку! Ура!» - Андрей, сказав себе: «Пронесет! Пронесет и сейчас!» - тоже вскочил, тоже крикнул: «Взвод, в атаку! Вперед!» - увидел, как вскочил, подхватив его команду, Стас, побежал, сжавшись, чтобы казаться поменьше, к траншее немцев, слыша, как топает по бокам его взвод. Он стрелял на ходу по вспыхивающим немецким автоматам, а потом швырнул две гранаты, прыгнул с бруствера туда, где они взорвались, и дал очередь по убегавшим по ходу сообщения немцам.

- Закрепиться! - крикнул им ротный. - Рассредоточиться! Командиры взводов, проверить людей!

Андрей пошел сначала в одну сторону, потом в другую, считая, сколько же у него осталось во взводе. Осталось одиннадцать. Пилипенко был убит, Пилипенко лежал недалеко, раскинув руки, лицом вниз, так что засунутая сзади за пояс лопатка была хорошо видна, но Андрей не пошел за ней.

- Дозарядить оружие! - скомандовал он и пошел к ротному сказать, что у него от взвода осталось одно отделение.

- Не горюй. Не горюй! - утешал его ротный. - Не на учениях. Сколько мы прошли за эти дни? Километров семьдесят будет? Будет. Сколько отбили деревень? То-то! И без паники.

Андрей пожал плечами.

- Какая там паника!

- Вот именно! Никакой паники. Мы еще только в Кировоградской области. До границы черт те знает сколько. Еще идти и идти! И, наверно, и по заграницам. Потери? Что ж, потери как потери. Пополнят. Глядишь, и заменят. Отоспимся во втором эшелоне. Тебе, взводный, ясно?.

…Еще не свечерело как следует, еще сумерки только опускались, когда ротный сам пришел к ним.

- Пошли! - приказал он. - И ты, звездочет. Главное, именно ты.

- Далече? - как эдакий крестьянский простачок спросил Стас.

Ротный подхватил его тон:

- Нет, недалече. Пошли, пошли. На посиделки. У меня тут мысль одна…

На этот раз кухня стояла прямо за высоткой. Ужин еще был не совсем готов, но солдаты - человек восемь - уже толкались возле нее, не обращая внимания на старшину Алексеева. Заметив ротного, они хотели было испариться, но он издали крикнул:

- Отставить! Всем - к кухне. - Дернув громадный, им впору было запирать церковь, замок на передке кухни, он приказал Гостьеву: - Открыть. Живо. Живо, Гостьев!

Гостьев изменился в лице, посмотрел направо, налево, помешал черпаком кашу, Гостьев выигрывал время, соображая:

- Да, товарищ старший лейтенант… Я, товарищ старший лейтенант…

- Что, ключ потерял?

- Так точно, товарищ старший лейтенант. Выпал, наверное, из шинели…

- Бывает, - согласился ротный. Он взял карабин Гостьева и, зайдя сбоку, примерившись, в два удара прикладом сбил замок, выдернув скобы прямо с мясом.

Все, кто был поблизости, сгрудились по сторонам и за спиной ротного.

- Чего-то будет, ребята. Фокус-покус… В самое заветное поварское местечко заглянем… - говорили они.

- Лезь! - приказал ротный Стасу. - Доводи до конца. Лезь. Языком работать легче. Поработай руками. Живо!

Среди всего прочего - сухой подтопки, кое-какого инструмента для починки кухни, запасных вожжей, подков, чересседельника, изрядного мешочка сухарей, такого же мешочка муки, пачек патронов, Стас нашел три банки тушенки, две двухсотграммовые пачки чая и килограмма полтора шпика. Шпик был не куском, эти килограмма полтора состояли из толстых пластиков и крупных обрезков, слепившихся в комок. Каждому было ясно, что эти куски Гостьев в разные дни не порезал и не пустил в котел.

Всю еду Стас выкладывал на край кухни так, чтобы ее видел каждый.

- Ах ты ворюга! Ах ты сволочь! - разъярился Алексеев и ткнул банкой тушенки Гостьеву в физиономию, а сержант Никодимов, здоровенный дядька, согнул Гостьева пополам, двинул кулачищем по спине так, что Гостьев охнул, и дал Гостьеву хорошего пинка.

- У кого воруешь? Гад! Ублюдок!

Солдаты, конечно, внесли свои предложения:

- Ребята, набьем ему морду.

- Судить его, собаку!

- Пулю ему в зад!

- Чтобы потом в госпиталь? Шиш ему, а не такую пулю, морду набить и все!

- Чтоб запомнил!

Ротный, оглядев всех, как бы колеблясь, спросил:

- Или простим? Может, исправится.

Но в паузе тяжело упали чьи-то приговорные слова:

- Жди! Раз даже здесь крал… Под смертью… Отпетый, значит. Сколько елку ни тряси, яблоко не свалится.

- Заменить. Назначить поваром другого… Этого, - ротный, оглядев Гостьева с ног до головы, даже скосоротился от презрения, - этого в траншею. Возьмешь себе. В атаке - в цепь. И смотри, чтобы не ложился, - приказал он Андрею, а старшине разъяснил: - Не найдешь быстро замену, вари сам. И ужин тоже раздашь сам. Пошли, - снова приказал он Андрею и Стасу, когда каша была готова и они получили свои порции.


- Ах, ребята, ребята! - благодушествовал ротный, лежа на боку на разостланной шинели перед костерком. - Беда мне с вами. Беда и только! Один смотрит сычом, как будто это я виноват, что война. Ну чего, ну чего ты, Андрей, такой мрачный? Скажи хоть слово. А?

- Не с чего веселиться, - буркнул Андрей. Он сидел, скрестив по-турецки ноги, грел руки, подставляя их огню. - Тебе бы тоже не следовало сиять.

- Другой, - развивал свою мысль ротный, - другой лазит без спросу на ничью землю, считает звезды и… и далеко не похож на того солдата, которого рисуют на плакатах. А бедное ротное начальство….

- Ха-ха-ха! - засмеялся Стас. - А бедное ротное начальство не спит, не ест, исхудало… - Стас, говоря это, следил, как Степанчик режет сало, вскрывает рыбные консервы, режет хлеб, расставляет на шинели кружки: ротный получил офицерский паек. - И лишь по случаю взятия второй линии траншей дает, как пишут в газетах, ужин. На ужине присутствуют…

- Что, мы его не заслужили? - спросил ротный, сменив тон. - И дело не только в этой траншее. Наливай, Степанчик. Хотя нет, дай я. Сегодня только для посвященных, - он перехватил у Степанчика флягу и разлил водку в три кружки, пояснив:- Сегодня - студенческий мальчишник…

«Вот оно что», - догадался было Андрей.

- Сколько тебе?

Ротный вздохнул:

- Двадцать пять, - он снял шапку. - Совсем старик. Седой и старый… Но это было месяц назад, а сегодня… Сегодня я просто еще раз родился. - У ротного и правда виски были с сединой. - Но треть века прожита. Считай не считай. Это - если считать по-человечески. Без войны. А если с войной… если бы не звездочет, всего бы было треть века. Спасибо тебе. Я видел. Глупо быть убитым всего через месяц после дня рождения. - Ротный грустно посмотрел на них. Ротному явно было грустно. Он даже уронил подбородок на грудь. Он, наверное, вспомнил тот день и тот час.

Как это часто бывает, выбив немцев из траншеи, рота начала было растекаться по ней, но тут немцы бросили в контратаку резерв, и рота стала сжиматься, медленно отходя к флангу траншеи. Хуже всего было то, что по ходам сообщения к траншее из глубины немецкой обороны тоже перебегали немцы, накапливаясь для броска.

Ротный, ругая связистов, у которых что-то не ладилось с телефоном, отчего ротный не мог указать командиру батальона те участки, по которым следовало ударить из батальонных минометов, ротный бегал по траншее, командуя:

- Не отходить! Не отходить! Ни с места! Огонь! Огонь! Огонь! - Но немцы, чувствуя, что по ним не бьют ни артиллерия, ни минометы, вдруг по какому-то сигналу враз поднялись и побежали к траншее, и одновременно из ходов сообщения побежали и те, кто был там. Было видно, как колеблются их каски, все приближаясь.

Так случилось, что ротный, конечно же, с ним Степанчик, несколько солдат, Андрей и Стас были отрезаны немцами, которые, выскочив из хода сообщения, заняли кусок траншеи, разделив остатки роты на две части. Ротный, чтобы восстановить положение, вытолкнул всех солдат вперед, но атака по узкой траншее, где надо было бежать один за другим, не получилась. Тогда ротный, крикнув: «За мной!» - выскочил на бруствер. За ним выскочили Стас, Степанчик, Андрей и остальные. Все они, пробежав сколько-то по брустверам, швыряя гранаты, снова спрыгнули вниз. Как будто все получилось как надо - они вот-вот должны были соединиться с другой частью роты. Но, когда ротный пробегал мимо хода сообщения, вдруг несколько немцев - человек десять - выскочило прямо на него. Ротный дал очередь из ППШ, но на каком-то выстреле перекосило патрон, автомат заглох, и ротного хотел взять на штык какой-то длинный фриц, но Стас ухитрился дать коротенькую очередь над плечом ротного, фриц сразу же уронил винтовку, тут Стаса сбил на дно другой фриц и, навалясь на него, стал душить. Андрей, подскочив, в упор - в напряженную спину немца - всадил короткую очередь, запоздало подумав: «А вдруг - насквозь? И Стасу в грудь?» Немец дернулся, обмяк, придавливая Стаса своим весом, и Андрей рванул его за воротник шинели, сдергивая со Стаса.

Стае встал, держась за горло, судорожно глотая, пытаясь что-то сказать, но у него получилось только: «Куль-куль-куль!» Горло болело и отказывалось работать. Стас сел на корточки, глядя снизу вверх, и стал осторожно пить из фляжки.

Солдаты, бежавшие сзади, бросили несколько гранат в ход сообщения, кого-то из фрицев убили, кого-то ранили, в эту минуту навстречу им прибежал от отрезанной части роты старшина Алексеев с ручным пулеметом и, стреляя от живота, упираясь плечом в откос хода сообщения, высадил почти весь магазин, и фрицы отошли.

Ротный, перезарядив автомат, крикнул:

- Держаться! Не отходить! Шире интервал! - К ним прибежали солдаты из другого взвода, и ротный, расставив всех, сомкнул роту. - Теперь вроде бы ничего! - сказал он Андрею. - Теперь удержимся.

Тут связисты наконец дали связь, ротный доложил все комбату, и комбат подбросил им одиннадцать человек, которые принесли килограммов по пятнадцать патронов и гранат. Словом, все кончилось благополучно. Если, конечно, не считать, что в роте опять было процентов тридцать людей от того состава, который ей полагался по штату.

- Ну, - ротный поднял кружку, и они тоже взяли кружки и подняли их, - за тех студентов, кому выпали и кому еще выпадут эти незапланированные семестры. От Балтики до Черного моря.. За тебя! За меня! За всех, кто останется. И всех, кто не вернется!

Ротный выпил, тут зазуммерил телефон, ротный, дожевывая сало, поднял трубку.

- Есть! Ясно. Есть… - он медленно положил трубку. - Завтра опять атакуем. Он поковырялся вилкой в консервах. - И так - до Берлина, - он вздохнул. - Но кто-то же дойдет до него. Хоть один из троих. Хоть один с трех факультетов! А мы… Что ж мы… Полжизни все-таки прожито…

- Вот как? - Стас поджал губы и с любопытством посмотрел на ротного. Стас даже отнес ото рта кружку, ожидая разъяснения. - Непонятно.

- Чего тут непонятного? Человек живет до пятидесяти. Да-да, уважаемые коллеги. Всего лишь до пятидесяти.

- А после пятидесяти? - вырвалось у Степанчика.

- А после пятидесяти он борется со старостью.

- Отодвигая смерть, - сделал вставку Стас.

- Мы ее каждый день отодвигаем, - буркнул Степанчик, поставил новую вскрытую банку тушенки и воткнул в нее ложку ротного. - А вы своими… - сказал он Андрею и Стасу. - Лишних приборов нет. Не держим. - Степанчик, наверное, ревновал ротного к ним.

Стас, поймав Степанчика за голенище, держа его так, сказал:

- Предлагаю считать этого парня абитуриентом. Против нет? - он потянул Степанчика вниз, Степанчик было для вида стал выдирать сапог, но ротный крикнул: «Принято!», и Степанчик брякнулся между Андреем и Стасом, как раз против ротного, на самом почетном месте.

- Налей себе! - приказал ротный.

- Быстро! - передразнил его Степанчик, но и тут же исправился: - Ваше приказание выполнено, товарищ гвардии старший лейтенант Шивардин Георгий Николаевич!

Перед второй Степанчик, уже захмелев, чокнувшись кружкой со всеми, вдруг попросил ротного:

- Разрешите, товарищ гвардии старший лейтенант…

- Шивардин Георгий Николаевич, - вставил Стас, но Степанчик отмахнулся:

- Разрешите мне задать один вопрос этому умнику. Всюду встревает. Вот и сейчас - сами слышали. И вообще все знает, на все у него ответ. С поваром дрался. Разрешите? Я хочу ему маленько гонор сбить! А то он, знаете, и дразнится: «Ты чего, говорит, ходишь тут, портняжка!» Я вам не жаловался, я и сейчас не жалуюсь, я просто так! Разрешите? Он еще и так мне говорит: «Царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто такой?» Разрешите его законтропупить? Хоть разок!

Костерок отбрасывал им на лица неровный, перебегающий свет, но даже в этом свете было хорошо видно, как разгорелась и от водки, и от захватившей его мысли рожица Степанчика - серые глаза расширились, смотрели просительно и с ожиданием разрешении, на чумазом лбу и на коротком носу у него от возбуждения выступили капли пота.

- Ну скажи, скажи, - поддержал его Андрей, а ротный определил:

- Только быстро.

Степанчик поднял свою кружку и, водя ее у губ Стаса, начал:

- Вот ты ответь, ну-ка, ответь, задавала, угадаешь, - отдаю свою порцию: почему петух…

Но Стас, отодвигая голову от кружки, показал Степанчику на его зашморганный обшлаг рукава шинели:

- Почему ты не пользуешься платком? Или хотя бы пальцами?

Свободной рукой Степанчик сделал отчаянный жест.

- Опять дразнится!

- Давай, давай! - подбодрил Андрей. Как ни глупо это было, но он хотел узнать про петуха. - Плюнь ты на него. Так почему петух что?

- Почему петух поет? Вот что! - наклонившись, Степанчик уперся своим лбом в лоб Стаса. - Почему петух поет? - Побыв так, лоб в лоб со Стасом, он откинулся и подбоченился, а кружку поставил перед собой. - Это тебе не про абитуриентов.

- А черт его знает! - Стас смотрел, мигая, в огонь. - Может, от радости. Славит, так сказать, мир божий. Или нет - от отчаяния, что не убежит из лапши.

Дав им всем минуту подумать, Степанчик заявил Стасу:

- Эх ты, тюря несоленая. А еще образованный. А еще студент. Простого вопроса отгадать не можешь!

Вопрос, конечно, был страшно глуп, но эта глупость как-то неудержимо и требовала отгадки.

- Так почему? - настаивал Андрей. Водка хорошо уже согрела ему живот и навевала благодушие. - Ну, скажи же, скажи. Иначе я буду думать и думать. Скажи, Степанчик.

Степанчик, надменно посмотрев на Стаса, демонстративно вытер обшлагом нос.

- Да потому, что у петуха много жен, - Степанчик захохотал, - и… много жен и… и ни одной тещи! Вот почему, - выпалил он торжествующе.

Ротный хмыкнул, подмигнул Андрею и приказал Степанчику:

- Наливай остатки! Работай. Тоже мне, большой знаток жен и тещ!

Они съели все, что приготовил им Степанчик, съели и кашу, хорошо напились чаю, подремали, осоловело закрывая глаза, а потом ротный, странно трезвый, собранный, жесткий, собираясь на КП батальона, вытолкал их:

- Топайте, ребята. И чтобы к утру во взводе все было готово! Чтоб все было в ажуре! Проследить, чтобы набили магазины. Проследить, чтобы к атаке у каждого автоматчика было по четыре - не меньше чем по четыре - магазина!..


- Я философию постиг! Я стал юристом. Стал врачом! Увы, с усердьем и трудом и в богословие проник, - заявил Стас Андрею, когда Андрей подошел к нему, возвращаясь из обычной поверки своего участка.

- Опять полезешь? - спросил он.

- Ага. Человек должен же как-то развлекаться. От одних серьезных мыслей можно с ума сойти. Ничто так не сводит с ума, как серьезные мысли. Поэтому время от времени о них надо забывать. Полезли на пару?

- Не могу бросить людей. И ты считаешь это развлечением?

- То-то быть в рядовых! - засмеялся Стас. - Теперь эти. Ну-ка, лезьте, где должны сидеть, - приказал он, обращаясь к патронам и сажая их в обоймы. - А насчет твоего вопроса о развлечении, считаю ли я это развлечением, так есть, как говорил мистер Оскар Уайльд, мудрая истина: простые радости - это утехи сложных натур. Правда, он плохо кончил, но… - Стас не договорил.

Так как эти дни они были в обороне, Стас взял себе в забубенную голову раз в несколько ночей вылезать из траншеи на ничью землю и, окопавшись там в какой-нибудь воронке, ждать в ней рассвета. С рассветом же, когда поднимался туман и только начинала просматриваться немецкая сторона, он, осторожно выдвинув винтовку на брустверов, припав к ней, ловил цели.

Как это всегда бывает на фронте, находились немцы, которые, запоздав доделать какие-то дела в темноте, уже при рассвете то ли перебегали откуда-то из тыла, то ли, наоборот, спешили в тыл или перебегали, или торопливо шли, пригнувшись, вдоль своего переднего края. Вот эти-то цели и ловил Стас.

Фокус заключался в том, что немцы от своей передовой траншеи в первые минуты рассвета еще не различали наш передний край и, естественно, полагали, что с него не различается и их передний край. Поэтому-то в эти короткие первые минуты рассвета они чувствовали себя в достаточной безопасности, чтобы идти или бежать по открытым участкам. Но, выдвинувшись метров за сотню, а иногда и дальше вперед, Стас их видел. И убивал. Во всяком случае, если он попадал в немца, то уж, конечно, выводил его из строя - он стрелял из немецкого карабина немецкими же разрывными пулями.

Сейчас он как раз и набивал эти патроны в черными головками на концах пуль, с черными же капсюлями в тонкие немецкие обоймы-пластинки.

Узнав об этих вылазках Стаса, ротный сказал Андрею:

- Прекратить самодеятельность! А если его фрицы утащат? - ротный не хотел неприятностей со «Смершем». - Или он переползет к ним сам? Ты у него в душе был? Ты…

- Глупости! - перебил Андрей. - Стас не из тех, кто перебегает. И даже если я ему скажу, он не послушается.

- То есть как не послушается? - рассердился ротный. - Мы что, на лекции в университете или на фронте? Ты мне брось эти штучки. Я с вас обоих три кожи спущу… - глаза ротного горели гневом, рот плотно сжался, отчего его квадратный подбородок еще сильнее раздвоился.

- Ты читал нам приказ, что надо быть активными и в обороне? - возразил Андрей. Такой приказ был отдан по армии и зачитан «во всех ротах и батареях». - Он выполняет этот приказ.

Андрей не стал объяснять ротному, что ему на этот счет говорил Стас. А Стас говорил так:

- Все мы ведем войну народную. Она так и называется - народная, священная война. Но народ ведь не безликая масса, как мальки, например, народ - это сумма личностей, и вклад каждой личности в дело борьбы с общим врагом дает сумму народных побед, - Стас говорил как по писаному. Он был серьезен, серьезен, пожалуй, как никогда, и нотки иронии не слышалось в его голосе. - Если говорить о философии войны, о ее главной цели, то дело, конечно, не в том, чтобы убить сколько-то немцев, хотя убивать их надо, сами они не уйдут. Главное все-таки - это освободить народы, попавшие под их иго. И вообще наша борьба с фашизмом - это не просто борьба армий, это борьба систем. Вот в чем соль. Вот главная философия войны. Так вот, Андрюша, так вот, витязь ты российский, в этой общей войне, в народной войне, есть и моя доля - личноперсональная. Каждый делает свое дело в меру сил. И совести. Что касается меня, так пока хоть один фриц впереди, я не угомонюсь. Извини, брат, но это мой принцип. Как сказал поэт… - Стас наморщил лоб, вспоминая:-«Так убей фашиста, чтоб он, а не ты на земле лежал. Не в твоем дому чтобы стон, а в его по мертвым стоял. Так хотел он. Его вина…» Помнишь?

Степанчик говорил на ротном КП о том, что Стас ходит по траншее и объявляет: «Меняю сахар на разрывные!» Степанчик ни капли не прибавлял. Стас действительно ходил по траншеям, собирая немецкие патроны с разрывными пулями. В дополнение к ППШ Стас добыл себе немецкий карабин - в обороне он был не в тягость. Стас держал его просто на бруствере, не жалея, что он ржавеет, и, конечно, нуждался в патронах к нему. В принципе их можно было просто найти, но Стас искал только разрывные…

И не хотел угомоняться. Выползая с ночи, зарывшись в воронке или между отвалов пахоты, дождавшись рассвета и целей, убив одного или нескольких немцев, он в одиночку коротал хоть и не длинный, но целый день: возвращаться к своим при свете не было никакой возможности. Если бы Стас только поднял голову над окопчиком, только высунулся бы на секунды, дежурные немецкие пулеметчики мгновенно бы застрелили его.

Немцы стали за ним охотиться: бить из минометов, стрелять, по Стас, улегшись на дне, посматривая в небо, не высовывался до настоящей темноты. Он или дремал, или читал, если день выдавался сухим, или просто лежал без дела, лишь все время прислушиваясь, ничего, конечно, не видя, полагаясь на слух.

Готовясь к такой вылазке, Стас брал целый арсенал гранат - лимонки, РГ-42, парочку противотанковых. Гранаты ему нужны были на случай, если немцы, выследив его, захотят в темноте перехватить, когда он будет отходить в траншею. Раз так и было. То ли они заметили его, когда он стрелял еще утром, то ли днем разглядели, то ли он сам, ворочаясь в окопчике днем, выставился, и наблюдатель его засек, но в общем они, чуть свечерело, поползли к нему. Было их человек десять. Стараясь окружить его, они поползли с нескольких точек траншеи.

- Когда они были в какой-то полусотне метров, я вдруг их почувствовал, - рассказывал Стас. - Точнее, не их почувствовал, а почувствовал какую-то тревогу. Начал даже суетиться, заталкивать гранаты в вещмешок. В общем, ощущал какое-то неудобство в душе. Как будто ей неловко. Неспокойно. Потом прислушался - кто-то кашлянул. Глухо так, в землю. Держался, наверное, держался, да не сдержался. Я раз - гранату! На всякий случай! Для испуга. Граната сработала, и тут началось!..

«Да, - подумал Андрей. - А не кашляни этот фриц?»

Получилось же так, что вслед за гранатой Стаса немцы в траншее дали несколько ракет, чтобы облегчить захват, считая, что, если рванула граната, значит, неожиданный поиск сорвался, что надо действовать быстро и точно. Вот тут-то Стас и развернулся: он им был нужен живым, и они в него не стреляли, он это сообразил и сначала, швыряя одну за другой противотанковые и оборонительные гранаты им под ноги из окопчика, прячась в нем на секунды от взрывов, он поубивал, наверное, половину, а потом, выпрыгнув из него, на бегу к секретам швырнул остальные, легкие РГ-42, и уложил еще несколько немцев.

Так как в стрельбу ввязались секреты, а затем и первая траншея, шуму в этот вечер было много, и именно тогда ротный сказал, что надо запретить ту самодеятельность, на что Стас, когда Андрей передал ему этот приказ, только хмыкнул, но от каких-либо слов воздержался.

И вот теперь он снова собирался, готовя свою снасть: патроны и гранаты.

Еще не свечерело, когда он был готов, теперь ему ничего нс оставалось делать, как ждать темноты, когда отъедет кухня, поесть, завалиться поспать, ждать, когда до рассвета останется часа два, и потом, пройдя первую полусотню метров от траншеи, лечь и поползти к намеченному месту.

Худой, длинный, в измазанной и прожженной шинели, в грязных до половины голенищ сапогах, в подгоревшей тоже шапке, он ходил взад-вперед по траншее не отдаляясь, так, чтобы Андрей мог его слышать, и по ходу рассуждений то выкидывал руки вперед, к Андрею, то забрасывал их за спину и сцеплял там, то поднимал в особо патетических местах к небу.

Андрей, упираясь спиной в стенку траншеи, сидел на корточках, сосал самокрутку, иногда смотрел снизу в осунувшееся, давно небритое, поросшее черной щетиной лицо Стаса, на котором запали щеки, ввалились глаза, отчего нос Стаса стал еще тоньше, прямей, изящней, рот приобрел еще большую квадратность, четче очерчивался, сильнее выдвинулся вперед подбородок, а громадный лоб - широченный и высоченный - как бы нависал над всем лицом.

- …В учебнике по зоологии сказано, что все живое на земле делится на роды и виды. Всякое зверье, рыбы там, пичуги, шестиногие и прочая живность - имеет множество видов и родов. И семейств. А человек - один. Один вид - гомо сапиенс. Ни подвидов у него, ни семейств - нет ничего. Гомо сапиенс - един. - Тут Стас как раз и выкинул патетически руки к небу и как бы даже сам потянулся к нему.

- Голову! - крикнул Андрей. Хотя они были в глубоком месте траншеи, высовываться из нее не следовало - еще не смерилось, чего же было подставлять полчерепа под пулю.

Стас пригнулся.

- А, черт! Перебиваешь мне мысль. О чем это я, бишь? Ага, так вот, гомо сапиенс - един, неразделим. Так по зоологии. Но не ошиблись ли все эти теоретики? Ведь что же получается? За миллион лет эволюции, пройдя через черт знает что, чтобы выжить в жесточайшей борьбе за существование, поднявшись на земле надо всем!..

- Голову! - опять крикнул Андрей. - Или ты будешь держать голову как следует, или я не стану тебя слушать. Я не хочу, чтобы из-за этого трепа пришлось тебя тут зарывать. - Он поймал Стаса за полу шинели, потянул к себе, дал окурок. - Сядь. Сядь, тебе говорят.

- Это не треп, - Стас сел. - Я хочу, чтобы ты мне помог, я ни хрена теперь не понимаю. Речь идет не о том, убивать их или не убивать. Речь о другом, не заблуждаются ли зоологи, относя всех гомо сапиенс к одному виду?

- Глупости, - буркнул Андрей. - Ты имеешь в виду фрицев?

- Ну да! - Стас дотягивал окурок. - Судя по тому, что они делали и делают, невольно напрашивается вопрос: а не есть ли они какой-то подвид? Какая-то ветвь, остановившаяся в эволюции, тупиковая ветвь?

- Глупости, - опять возразил Андрей. - Ты сам в этом случае на позиции расиста. И не фрицы выдумали идею высшей расы. Эта идея старая. Мало ли было в истории богом ли, небом ли, черт его знает еще кем выдвинутых «избранных народов»? Помнишь у Киплинга «Бремя белого человека»? А ты - «тупиковая ветвь»! Глупости.

Стас тянул окурок до того, что он ожег ему губы. Выплюнув наконец окурок, Стас встал и начал снова месить грязь в траншее. Она чавкала у него под ногами.

- Тогда заблудилось все человечество. Иначе как же? Если отбросить идею существования подвида, то как объяснить, что, пройдя эволюцию от зверя до бога на земле, гомо сапиенс, отбросив этого бога, пройдя через тьму средневековья, и возрождение, и гуманизм, как мог этот гомо сапиенс вновь превратиться в зверя? Ведь даром, что ли, пишут в газетах: «звериный оскал фашизма»? - Стас остановился над ним.

Андрей смотрел снизу вверх Стасу в лицо и над его головой на тот кусочек неба, который был виден из траншеи. Уже посеревшее, с низкой облачностью небо закрывало далекие звезды, которые Стас когда-то изучал.

- Не ты один об этом думаешь, - ответил он, вставая: у него затекли ноги, и надо было размяться. - Кто об этом не думает? Но там, - усмехнувшись, он потыкал пальцем в небо, - там ты ответа не найдешь. И в твоих картах и, как это у вас - каталогах? - да, каталогах звезд- и галактик тоже ответа не найдешь.

Наверное, Стас очень любил свою астрономию. Приоткрыв рот, закинув голову далеко назад, отчего в вороте шинели выпятился его острый кадык и обнажилось высокое сильное горло, Стас счастливо смотрел на небо, разглядывал там, за облаками, знакомые ему звезды, созвездия, туманности. Внутренним зрением, мысленно он их, конечно, видел: он топтался, чавкая сапогами по жиже, поворачиваясь так, чтобы осмотреть весь купол - все ли. в нем в порядке? Нет ли каких новостей, нарушений, изменений.

- Да-а-а! -протянул он, отчего его кадык подрожал. - Там на эти вопросы ответов не ищут. Там, когда туда вглядишься, ты пигмей. Даже не песчинка, даже не атом мироздания, а просто до того ничтожная частица, что и говорить о тебе нечего.

- И бог! - возразил Андрей. - Потому что твоя забубенная башка вмещает все это и еще больше. Но если ты хочешь найти ответ на те вопросы, которые касаются земли, тех же фрицев, наверное, надо подолбить историю. И философию. Не так, чтоб проскочить сессию, а для себя. Как думаешь?

Стас повернулся в сторону немцев, осторожно высунулся над бруствером, положил на него локти и стал выбирать себе путь и точку, где он должен был встречать рассвет, чтобы стрелять по запоздавшим немцам.

- Дадут они тебе долбить историю и философию, - процедил он, - как же! Библиотеки, милый, они считают не для нас. И астрономия не для нас.

- Все-таки полезешь? -спросил Андрей, тоже осторожно высовываясь над бруствером.

Ничья земля была пустынной пахотой, обмытой многими дождями, отчего бугры отваленной земли округлились, потеряли резкость. Мокрые, они тускло поблескивали, казались гладкими, и лишь воронки от мин и снарядов смотрелись на этой пахоте как черные оспины.

- Может, не надо? Может, сегодня не надо? - продолжал Андрей, так как Стас не ответил. - У тебя сегодня какое-то дурацкое настроение. Может, не надо?

- Надо! - жестко сказал Стас. - При чем тут настроение? Надо, потому что это хоть на секунду, но приблизит и историю, и астрономию, и вообще… И вообще человеческую жизнь.


Под утро в траншее раздались незнакомые голоса, но различался и голос ротного. Еще не рассвело, и увидеть, кто шел с ротным, было нельзя.

- Триста метров! -объяснял ротный. - А до их секретов еще ближе. На правом фланге - он выдвинут - метров двести восемьдесят.

- Очень хорошо! - сказал кто-то баском. - Идем туда.

- Что-то будет. Что-то, Андрюша, будет, - решил Стас. - Вчера артразведчики, сегодня новые гости…

Они со Стасом стояли лицом к немцам, привалившись грудью к брустверам, и слушали. Ночь была темной, без луны, звезды прятались за облаками, и ни черта не различалось даже в нескольких шагах. Им оставалось, подняв наушники шапок, только слушать да держать руки на шейках автоматов, которые лежали перед ними. Они стояли близко, в полуметре, и слышали дыхание друг друга. Так стояла вся рота, потому что между ними и немцами было всего эти три сотни метров ничьей земли.

Ротный вел кого-то за собой.

- Когда они корректируют огонь, слышно, как фриц кричит по телефону.

Это было верно: слышно было не только, как фриц кричит по телефону, корректируя огонь артиллерии, когда эта артиллерия била не по их траншее, а куда-то по тылам, и снаряды летели над ними, лишь шелестя воздухом - «шух-шух-шух». Вечером было слышно, как фрицы играют на губной гармошке, а ночью даже, как звякает лопата о камень, когда они углубляли свою первую траншею или рыли еще что-нибудь: квадратную глубокую яму для блиндажа, минометные или пулеметные окопы, или еще что-то, что было им необходимо.

Ротный провел мимо них несколько человек. Один из этих прошедших вместо оружия нес предмет, похожий на граммофонную трубу.

- Ну, Андрюха, держись! Сейчас с фрицами будет разговор, всякий там цирлих-манирлих, а потом они нам врежут. Фрицы не любят таких разговоров. - Стас хмыкнул: - Оч-ч-чень не любят.

Прошел, наверное, час, наступило то время, когда и они, и немцы должны были получать завтрак. И тут в полусотне метров от него и от Стаса вдруг кто-то громко заговорил по-немецки. Рупор очень усиливал слова.

- Ахтунг! Ахтунг! Дойчише золдатен!..

Загрузка...