- Так, - сказал Андрей, чтобы что-то сказать, свертывая папироску. В Зинином кисете спичек уже не было, они истратились на костерки, и он, взяв со стола свою «катюшу», прикурил от нее.

Майор терпеливо ждал эту минуту ради тех сведений, которые он хотел получить от него, майору пришлось и потерпеть такую минуту, переводчик ерзал на стульчике, а молодые офицеры опять с любопытством смотрели, как он рвет верхнюю полоску от сложенной в гармошку газеты, как слюнявит, чтобы не расклеилась, папироску, как действует «катюшей». Им, конечно, это было интересно, они даже что-то сказали друг другу, но Андрей не понял что, он разобрал лишь одно слово «технише». «Технише» относилось явно к «катюше», которая состояла из хлопчатобумажной веревочки-трута, втиснутого в патрон с обрезанным донышком. Обугленный конец трута прикрывался у торца патрона пуговицей от гимнастерки, привязанной к труту суровой ниткой и пропущенной через патрон. Стоило потянуть за пуговицу, и трут выходил из патрона. Положив обугленный конец на кремешек, надо было чиркнуть по кремешку кусочком стали - кресалом, от этого из кремня летели искры, они и зажигали трут. Чуть подув на него или помахав им, чтоб он лучше разгорелся, от него можно было прикурить и даже поджечь сухую тонкую бумажку. После этого надо было потянуть за конец веревочки, трут уходил в глубь патрона, гас там, а пуговица, как крышечка, прикрывала трут до следующего раза. «Катюшу» можно было зажечь и в дождь, нагнувшись над ней, и в ветер, причем, на ветру она загоралась еще быстрее. В окопах «катюша» была незаменима, она не сырела так, как спички, не нуждалась ни в бензине, ни в камешках, как зажигалка.

- Так, - еще раз сказал Андрей, затягиваясь и как бы между прочим засовывая в карман и кисет, и «катюшу». Запах махорки, перебив запах тлевшей веревочки, как будто ударил его в сердце, напомнив о своих, и у него защемило душу, на душе сейчас было больше кровоподтеков и ран, чем на всем его теле. Все в нем содрогнулось, потом сжалось, закаменело, он прошептал:

- Как же так? За что? Как же так?

Немец-штангист, стоя у него за спиной так, что он чувствовал его дыхание на шее, хотел было перехватить у него кисет и «катюшу», когда он совал их в карманы, но Андрей дернулся, сунул глубоко руки в карманы, и, так как немцу-штангисту бросился помогать еще один разведчик, он крикнул переводчику:

- Скажи им, что они дешевки! Что табак не трофей! Скажи, что они крохоборы и гады!

Все решил майор: он поднял карандаш, и оба фрица отстали. Теперь, после этой победы, ему стало легче, он был не один, с ним была девочка Зина Светаева из седьмого класса иркутской школы.

- Где проходит оборона твоей роты? Сколько человек в роте? Какое тяжелое оружие в твоей роте? Сколько офицеров в твоей роте? - быстро спросил майор и переводчик так же быстро перевел.

Это были примитивные вопросы, но майор, конечно, знал, что именно на эти вопросы может быть дан самый точный ответ. Что мог знать солдат или сержант-пехотинец? Только то, что видел сам, а вся его жизнь в траншее ограничивалась участком его роты. Плюс еще те куски траншеи, которые занимали справа и слева другие роты, но таи он не бывал, ему там нечего было делать, просто так шляться туда было ни к чему. Такие самостоятельные прогулки к соседям не только не поощрялись, а и запрещались. Солдат должен был всегда находиться на месте, отсутствие его на месте считалось самовольной отлучкой, самовольная отлучка свыше двух часов по закону превращалась в дезертирство, за дезертирство из части, находящейся в тылу, дезертир шел по суду на десять лет с отправкой на фронт в штрафбат, за дезертирство в боевых условиях дезертиру полагался и расстрел. Поэтому солдаты не очень-то отлучались из своих рот, а если отлучались, то недалеко и ненадолго - к земляку, или дружку, или еще зачем-то и, конечно, обстановку за пределами роты знали мало. А многие вообще ничего не знали.

- Деревня Малиновка, деревня Васильевка. Тебя взяли здесь, - сориентировал его майор, показывая карандашом, где Малиновка, где Васильевка, где его взяли, помогая ему лучше, точней показать на карте, где располагается его рота.

Покажи он, где проходит их траншея, этот фриц с крестами приказал бы показать, где стоят пулеметы, где окоп пэтээровцев, где, если он знает, окопы пулеметов и ПТР в соседних ротах. Потом - что он видел в ротном тылу? Нет ли там минометных позиций, пушек ПТО, а если есть, то где, нет ли мин перед передним краем, а если их ставили саперы, то какие мины - противопехотные или противотанковые? Потом бы этот майор перешел к вопросам насчет батальона: сколько рот, есть ли в батальоне свои пушки и минометы, есть ли взвод автоматчиков, где находится КП батальона, сколько в батальоне офицеров и так далее.

- Ты все это знаешь. Ты старый солдат, - продолжал майор. - Не ври. Отвечай. И для тебя война кончилась, - опять пообещал он. - Лояльных пленных у нас не расстреливают. Будешь работать, и все. Ждать конца войны. С тебя хватит. - Он показал карандашом на его награды.

Было ясно, куда гнет майор, майор понимал, что если Андрей согласится с ним и что-то скажет, то сказанное будет достоверным. Но, видимо, этот повоевавший уже фриц понимал и другое, понимал, что из него ни черта не выбьют.

Майор притронулся карандашом к медали «За боевые заслуги».

- Где? Когда?

Ну, на такие вопросы он мог и готов был отвечать, они занимали время, а время работало на него: разведчики вот-вот должны были уходить, он это чувствовал, видя, как они переминаются на своих местах, как поглядывают на Гюнтера, которого заканчивали перевязывать и которому всадили два укола - один в плечо, а другой куда-то под лопатку. Но это Гюнтеру ни черта не помогало, Гюнтер был очень плох. Гюнтер доходил, он так и не открывал глаз, а когда его перевернули после укола грудью вверх, то та кровавая пена, которая все время пузырилась у него на губах, пошла особенно сильна, ее не успевали стирать.

- За Москву. В сорок первом.

Да, он начал войну в сорок первом под Москвой, добровольцем, в лыжной разведдиверсионной группе…

Майор трогал карандашом все по порядку, и Андрей по порядку же отвечал:

- За Сталинград. За Курскую дугу.

Оба лейтенанта как будто безучастно уселись на нарах, вроде бы потеряв теперь к нему интерес, вроде бы эта часть разговора их не касалась, майор тоже как будто потускнел, словно бы вдруг обнаружив, что сделал что-то не то, но вот штангист его ответы воспринял иначе - он опять приблизился к нему так, что Андрей слышал, как он дышит у него за спиной, и второй разведчик, который помогал штангисту отнимать кисет и «катюшу», тоже снова стал поближе.

Он все про себя решил, колебаться ему теперь было нечего, все стало на свои места, правда, оттого, что он решил именно так, оттого, что колебаться было нечего, он весь как бы налился холодной водой, так стыло было в нем во всем, так заглушенно, как то ли под этой водой, то ли за какой-то стенкой билось его сердце, - в некоторые секунды ему казалось, что это сердце вообще не его, а черт знает даже чье, но все это не имело теперь почти никакого значения, не играло никакой роли.

- А это? - он показал себе на шинель там, где примерно у майора находилась вторая сверху пуговица мундира с лентой, выходящей из-за борта и пристегнутой к этой пуговице, и кивнул потом на грудь майора:- За Москву? - Майор не ответил, и он показал на горло, даже приподняв подбородок, как если бы у него тоже висел там крест: - Сталинград? - Майор опять не ответил, и тогда он провел ладонью по пальцам другой руки, как бы отсекая от них крайние фаланги и прикоснулся к ушам, повторив: - Сталинград?

Он думал, что этот майор именно там потерял, отморозив, часть пальцев и верхушки ушей. И он хотел, чтобы майор вспомнил все это, конечно, майор не раз вспоминал Сталинград. Он, наверное, тоже видел тысячи убитых фрицев, замерзших в разных позах, разбросанных всюду - и у Питомника, и у Гумрака, и у окраин города. Если этот майор с крестами был в Сталинграде, он, может быть, видел и как брели к городу, чтобы спрятаться в его подвалах и хоть немного обогреться, тысячи, тысячи раненых и обмороженных немцев, которых потом, когда все там было кончено, в товарняках отправляли куда-то в тыл. Нет, последнего, пожалуй, этот майор видеть не мог, иначе его бы не было в блиндаже сейчас, но тысячи мерзлых кукол на снегу видел, как видел и тысячи, тысячи раненых, бредущих к Сталинграду. Сколько из них падало и не поднималось, превращаясь тоже в ледяные куклы? Ведь потом, чтобы похоронить те сто пятьдесят тысяч убитых в сталинградском котле немцев, снаряжались целые батальоны. И хоронили фрицев до весны, торопясь, чтобы с приходом тепла не пошла от них зараза.

Вот он и хотел напомнить этому майору про Сталинград, лишний раз заставить вспомнить о Сталинграде. Это могло бить похлеще, чем просто ударить майора.

Майор ничего не ответил, но посмотрел на переводчика, и переводчик рявкнул на него:

- Отвечать! Немедленно!

Но тут застонал Гюнтер, один из разведчиков выскочил из блиндажа и сразу же появился в нем с теми двумя, которые заглядывали. Эта пара втащила и носилки, и Гюнтера положили на носилки, пара подхватила их и понесла к выходу, причем вестовой с готовностью открыл перед носилками дверь, как бы даже радуясь, что блиндаж освобождается от ненужных в нем людей. Гюнтер был плох, Гюнтер совсем был плох, хуже некуда, он все пускал кровавые пузыри, что-то бормоча в бреду.

Все проводили его взглядом, а когда носилки прошли через дверь, когда дверь вестовой захлопнул, все повернулись к Андрею.

- Оборона твоей роты! - приказал майор и уставился на него, а переводчик перевел, сохраняя тон майора, более жесткий, как бы показывая, что минутное отступление, разговор о нем, как о старом солдате, - кончился, что допрос есть допрос.

Тут немец-лейтенант вдруг заинтересовался часами ротного. Он взял их, повертел и, конечно же, прочел: «Dem Geliebten von der Liebenden», увидел, как две узкие изящные ладони держат сердце. Он показал надпись и рисунок обер-лейтенанту и майору, обер-лейтенант, прочитав надпись, задвигал желваками, а майор только сильнее вздернул левую бровь.

Медики сложили свое хозяйство и, козырнув офицерам, ушли.

Но майор все еще не хотел расставаться с надеждой получить от него сведения. Он приподнял подбородок, глядя теперь не в глаза Андрею, а поверх его головы, в верхний угол блиндажа.

- Позиция роты! - повторил переводчик все тот же вопрос и задал новый: - Сколько в, роте людей?

«Сейчас они меня должны уводить…» - подбодрил себя Андрей. Он сделал последнюю затяжку, уже обжигая губы, бросил окурок к печке, тут майор положил карандаш, отступил на шаг от стола, сел на край кровати, как бы говоря, что больше не намерен заниматься пустым делом, а фриц-штангист ударил чем-то жестким и узким, как ребро доски, Андрея по шее, как раз над воротником.

У него потемнело в глазах, шея мгновенно налилась болью, он даже присел, но потом, крикнув: «Гад!» - бросился на штангиста, успел дать ему в морду, но штангист и второй фриц, который все время был рядом, а потом и двое других, подскочивших к нему, сбили его на пол и, пиная сапогами, не давали подняться. Они оттащили его от стола на то место, где он очнулся, и били его там еще сколько-то, норовя сапогом попасть в лицо, в пах или в живот. Он, скорчившись, лежал на полу, на соломе, забрызганной его кровью.

«Ладно, - подумал он, когда боль в нем, во всех тех местах, куда они попали сапогами, притихла. - Ладно. Мало я вас стрелял, но, может быть, мне повезет, и тогда я постараюсь все наверстать!..»

Он за секунду вспомнил тех немцев, которые падали под его выстрелами и на Западном фронте в сорок первом, и на Донском в сорок втором, и на Степном в этом году, и до Днепра, и после Днепра.

«Не так мало. Даже очень немало, - утешил он себя. - Но и немало я мазал, - подумал он с сожалением и упреком к себе. - А теперь влопался! Сдохнуть же можно! - как крикнул он себе. - Сдохнуть, как собака! И никто никогда, никогда не узнает…»

Зазвонил телефон. Майор поговорил в трубку. Из его разговора Андрей ничего не понял, но разведчики засуетились и стали натягивать капюшоны на головы. Один из них опять сложил его документы и награды в холщовый мешочек, и Андрей тоже должен был готовиться идти. Он приподнялся, сел, посмотрел вокруг себя, ища шапку, дотянулся до нее, а когда штангист скомандовал ему: «Вставай!», он, вставая, поднял и ремень, к которому на лямке с карабинчиком был пристегнут котелок.

Он подпоясался, натянул поглубже шапку, и тут вестовой, покосившись на майора, который не смотрел сейчас сюда, что-то говоря лейтенантам, тут вестовой толчком сапога подшвырнул ему его перчатки. Он поднял их. Майор все говорил что-то офицерам, они сдержанно кивали, соглашаясь и время от времени посматривая на него, как на предмет, о котором идет разговор.

Андрей натянул перчатки и сплюнул сгусток набежавшей в рот крови. Сгусток упал на солому, и Андрей подумал: «Бежать! Бежать!» Приказал он себе: «Бежать! Бежать! Бежать!»

Его повернули спиной к столу, и штангист и еще один фриц, заломив ему руки назад, связали их - кисть к кисти так, что веревка врезалась ему в кожу, так, что у веревки остался конец метра полтора, который штангист взял себе.

Майор что-то сказал фрицам-разведчикам, они что-то все ему ответили, может быть, майор поздравил их с добычей и пожелал им дальнейших успехов, а они заверили его, что будут стараться и дальше действовать так же, а может быть, они говорили что-то другое, потом фрицы-разведчики отдали ему честь, майор и лейтенанты кивнули им, вестовой пошел к двери, два фрица пошли за ним, штангист толкнул Андрея в спину, он тоже пошел к двери, но, пока два фрица проходили через нее, он обернулся и посмотрел сначала на майора, а потом на офицериков, показал глазами на пол, а чтобы они лучше поняли его, еще стукнул носком в землю и сказал:

- Кировоград!

Он бы мог добавить еще что-нибудь, но не хотел злить штангиста: со связанными руками не очень-то защитишь даже физиономию, поэтому он больше ничего и не добавил, полагая, что «Кировоград» напомнит им его же слова: «Москва», «Сталинград», и они поймут, что они, то есть немцы, там, под Москвой, под самой Москвой и в Сталинграде были, а теперь их там нет, если не считать покойников, что теперь они уже под Кировоградом, то есть отступают, то есть все время отступают, и отступают, и отступают, и никогда уже не смогут зацепиться надолго, а что это означало для них, эти офицерики и майор могли, считал он, догадаться сами.

Штангист ткнул стволом автомата ему в хребет, и он прошел мимо вестового, чуть кивнув ему, считая, что если вестовой не просто хотел избавиться от перчаток как от лишнего, то этот кивок он поймет, а если вестовой просто тоже сволочь, то черт с ним с этим кивком. Но не подтолкни вестовой ему перчатки, он бы и не взял их, ему было не до перчаток. Но не взять их было бы тоже глупо - черт знает, что его ожидало, а ему нужны были непомороженные руки.


Они шли ходко - штангист то и дело подталкивал его стволом в хребет, но ему трудно было поспевать за идущими впереди фрицами, потому что он ослаб от побоев и еще потому, что они все дальше уходили к немцам в тыл.

Он то и дело оборачивался, он смотрел через плечо на вспышки далеких ракет, и он делал это не только потому, что старался определить расстояние до переднего края, но больше потому, что теперь у него так щемила, так болела душа, что по сравнению с болью от тычков автоматом в хребет и от пинков, которые ему, поторапливая, поддавал штангист, эта боль была куда громадней.

Одни ракеты, взлетев, повиснув на мгновенье в высшей точке, падали, догорая, другие, взлетев, снижаясь на парашютах, медленно двигались по ветру, до всех этих ракет, как и до редких, слишком высоко пущенных трассирующих пуль было не так уж далеко. Исчезни немцы или отпусти они его, и он бы добежал до этих ракет, несмотря на боль, добежал бы не останавливаясь, не передыхая, но немцы, конечно, исчезнуть не могли, тем более не могли они его отпустить, и надо было шагать среди них, скорбя, печалясь, представляя себе своих знакомых и не знакомых, но своих, своих, своих…

Немцы шли почти не переговариваясь, так изредка кто-то из них бросал фразу-другую, кто-то так же коротко отвечал, немцы шли, все прибавляя ходу, наверное, потому, что разогрелись, разошлись, а может быть, и потому, что торопились до места.

Когда они вышли на какую-то дорогу, им то и дело начали попадаться другие немцы, больше идущие навстречу, это были группы, и целые взводы, и целые роты: по покашливанию, бряцанию оружия, снаряжения, по общему звуку, который получался, когда десятки сапог одновременно хлюпали по дороге, можно было определить примерное число встречавшихся немцев. Попадались им и пушки, их везли тяжелые битюги, битюги всхрапывали, скользя на подъемах. Им попалось и несколько одиночных машин, но что они везли, в темноте не виднелось, машины ехали, конечно, без фар, лишь на секунды включая синие подфарники. Один раз их остановили. Человек десять фрицев в толстых плащах, в касках задержали их у наспех сделанного шлагбаума. Старший из фрицев разведчиков что-то ответил на вопрос старшего из тех, кто был у шлагбаума, и их пропустили сбоку его, но еще прежде этот старший из фрицевских постовых осветил их всех фонариком с узким лучом, задержав свет на Андрее на несколько секунд.

Фрицы обменялись несколькими фразами, кто-то из них коротко засмеялся, старший постовой несколько раз сказал: «Гут. Гут. Гут», - в общем, было ясно, что и тут фрицев-разведчиков поздравили с «языком», и Андрей стиснул зубы от злости, отчаяния и бессилия. Кто-то из разведчиков помянул, проходя у шлагбаума, Гюнтера, постовые что-то ответили, но что, конечно, было непонятно.

За КПП1 была опять та же раскисшая дорога, те же пешие фрицы, артиллеристы, в одном месте фрицы-артиллеристы ругались, освобождая запутавшуюся в постромках лошадь, еще попала им съехавшая в кювет и застрявшая там машина, над которой билось десятка полтора пехотинцев, шофер жал на газ, ревел натужно мотор, кто-то что-то командовал, видимо: «Раз-два, взяли! Еще взяли! Еще дружно! Раз-два, взяли!» - но машина, наверное, расскользив под колесами глину, сев на ось, повиснув теперь колесами над кюветом, не хотела из него выходить.

1КПП - контрольно-пропускной пункт.

В общем, все было, как и бывает ночью в прифронтовом тылу, только разница заключалась в том, что тыл-то был фрицевский, тыл-то был фрицевский. Тыл-то был фрицевский!..

Андрей шагал, низко опустив голову, механически переставляя ноги, не чувствуя врезавшуюся в кисти веревку, повторяя про себя, как сумасшедший, одно и то же слово: «Бежать! Бежать! Бежать! Бежать! Бежать!»

Гюнтера они догнали уже в деревне. Но сначала они догнали других разведчиков, с другим «Гюнтером». Этого Гюнтера, этого второго его крестничка, несли на плащ-палатке другие разведчики, держа провисшую между ними плащ-палатку за ее углы, и Андрей сначала подумал, что не то Гюнтера зачем-то переложили в нее из носилок, не то Гюнтер умер, и они отослали носилки, позаимствованные у медиков батальона, которым командовал майор с крестами. Но он потом догадался, что это его второй крестничек, и что ему он всадил очередь удачнее, чем Гюнтеру, и что тащат его посменно разведчики из группы обеспечения.

Видимо, пока Гюнтера перевязывали и кололи и пока Андрея отливали водой и потом допрашивали, группа обеспечения ждала где-то рядом с блиндажом, а этот второй Гюнтер, которого они вытащили убитым, лежал, ожидая, когда его понесут в тыл, чтобы предъявить начальству, как доказательство того, что этот, второй Гюнтер, не попал к русским в плен, а при захвате «языка» был убит. Насколько Андрей знал, для разведчиков было делом обязательным вытащить с собой не только раненых, но и убитых, именно как доказательство того, что никто из разведчиков сам не стал «языком» для противника.

Видимо, по общей для всех разведчиков команде, группа обеспечения понесла этого второго Гюнтера, но отстала от тех, кто нес носилки, потому что те, кто нес носилки, все-таки торопились, считая, что Гюнтера могут спасти где-то: то ли в их санбате, то ли в ближайшем ППГ, а тем, кто нес палатку, торопиться особо было нечего. Вот они и отстали, и их нагнали те, кто вел Андрея, и когда все фрицы опять оказались вместе, то кто-то из группы обеспечения дал Андрею пинка, а еще кто-то дал сильно в скулу. Видимо, били его те, кто был дружен с этим вторым Гюнтером, которого он уложил наповал.

Стало чуть светлее, потому что немного вызвездило, - дождь перестал, и из части неба ветер тучи выдул; кто там лежал в плащ-палатке, не виделось, но что в этой провисшей к коленям тех, кто ее нес, палатке лежит человек, Андрей различил хорошо: его провели в полуметре от фрицев с палаткой, и вот тут-то ему и дали пинка и в скулу.

У околицы деревни резко запахло бензином, и, по мере того как они шли дальше по улице, бензином пахло сильней и сильней, потому что вся деревня была набита танками, самоходками, бронетранспортерами, поставленными вплотную к домам, в палисадники, возле сараев, на огородах. В случайном свете, да еще под масксетями тела танков и других машин не имели четких очертаний, их темные тени лишь угадывались, но всех их на таком расстоянии выдавал запах горючего и остывающего металла.

Деревня была набита всей этой техникой, и Андрей подумал:

«Если все это утром развернется и двинет… Если наши еще не знают, что в этой деревне… Если завтра не разбомбят… А что я могу сделать, хоть и знаю про все это? Уже, наверное, за десять километров от наших? Нет, - прикинул он. - Не десять, километров пять-шесть».

Возле какого-то переулка те, кто нес носилки, остановились и, коротко посовещавшись со штангистом и остальными, ушли в переулок. Гюнтер еще был жив, Андрей слышал, как он тихо стонал и что-то бормотал.

Андрея подвели в крыльцу какого-то дома, прямо к часовому, который стоял у нижней ступеньки, штангист развязал веревку, толкнул «шмайссером» в хребет и приказал:

- Комм!

Растирая затекшие кисти, поводя замлевшими плечами, Андрей прошел ступеньки и, вздохнув, как если бы собирался нырнуть, толкнул дверь и вошел в комнату.

Здесь все было не так, как в блиндаже, и в то же время именно почти все так же.

Но теперь у него был опыт, хоть крохотный, в какие-то двадцать минут допроса и час дороги на веревке под автоматом, но все-таки опыт пленного. Пока его вели сюда, у него в голове пролетел миллион мыслей, которые грубо делились на два разряда: первый - «Бежать!» и второй - «Ведь как-то же другие проходили через все зто? Не он первый…» Если в блиндаже штангист и остальные разведчики берегли его жизнь, потому что не могли себе позволить расстрелять его, то теперь, в ближнем тылу немцев, его жизнь для немцев могла представляться величиной мнимой.

Что он был для них? Сержантишка, который запирается. Врет, выкручивается, стараясь и шкуру свою спасти, и не выдать ничего. Стоило немцам выудить у него то, что он знал, и он превратился бы для них в ноль. Может, и хуже, чем в ноль, - в некую помеху. Возись с ним: где-то держи, охраняй его, заботься, чтобы не сбеясал. Конечно, если бы он вымаливал у них жизнь, говорил все, что знал, немцы могли бы оставить ему жизнь. Но вот если бы он стал запираться, врать, выкручиваться, разве трудно было бы обозлить немцев? Тех, кто распоряжался его жизнью? Если бы они пришли к выводу, что толку от него для них не будет, какой же резон было бы вставлять ему жизнь? Из каких соображений? По каким мотивам?

Он был уверен, что никаких соображений, никаких резонов, никаких мотивов для этого у немцев быть не могло. В таком случае, не проще ли было дать кому-то из фрицев, тому же штангисту, побить, что он, Андрей, больше не нужен и нет нужды с ним возиться. И тогда шагом марш к ближайшему леску, или оврагу, или к обрыву речки. «Стой!», очередь в три-четыре пули, и никаких хлопот с ним у фрицев больше нет.

Шагая среди фрицев под тычки автомата штангиста, он лихорадочно вспоминал все то, что слышал в разговорах о плене.


С открытого грузовика виделось многое. Ему даже не надо было вертеть головой, как только они тронулись, он чуть повернул голову вправо и уставился так, что его взгляд приходился между головами двух сидевших напротив его немцев. Он не видел их глаз, так как не хотел их видеть, он смотрел на все то, что проплывало по левую сторону грузовика, приближалось спереди, и если косился вправо, то видел и то, что было там.

Хотя и подморозило, отчего дорога затвердела и грузовик ехал довольно быстро, колдобин попадалось много, грузовик трясло, все в нем дергались, подпрыгивали, хватались за лавки и борта, и в общем таком движении он мог хорошенько обернуться и вправо, чтобы, коротко глянув, охватить все, что было и там.

Как на всякой прифронтовой дороге, здесь было передвижение. Несмотря на то, что рассвело, по ней шли немцы, попадались встречные машины и колонны машин с грузами, солдатами, бензином, пушки, обозы телег. Их тащили громадные светло-желтые, мохнатоногие ломовики. В одном месте грузовик, прижимаясь к обочине, объехал длинную цепочку танков - он насчитал сорок шесть штук.

Танки, чтобы не мешать движению, составленные у самого края дороги, хорошо спрятались под масксетями. Сверху, наверное, летчику их было не разглядеть, а следы их гусениц, конечно же, затерли машины и повозки, так что танки, именно спрятанные на дороге, оказывались невидимыми. Если бы они сошли с нее и, к примеру, попытались спрятаться в каком-нибудь перелеске, как раз следы и выдали бы их летчикам-разведчикам. А так, пожалуй, летчику на разведсамолете, чтобы разглядеть эти танки под сетками, покрашенными под грязь и землю, пришлось бы лететь все время на бреющем полете, чтобы, наткнувшись на эту колонну, разглядеть ее.

«Хитро, сволочи!» - подумал Андрей, считая эти танки. Он вообще все считал и запоминал, хотя и понимал, что, даже если бы ему и удалось бежать и бежать скоро, пока бы он добрался до своих и сообщил бы эти сведения, толку от них было бы чуть - сведения бы устарели.

Но все-таки он считал, сделав в уме мысленные графы: пехота, артиллерия, танки, машины, прибавляя в каждой графе новые числа:

«Пехота до батальона, пехота до полутора батальонов, пехота до двух батальонов. Пушек 6, 14, 27… Машин с бензовозами 43, 61, 75… Танков… Аэродром - один…»

Он заметил, что немецкие самолеты летят в одну сторону низко, да еще и снижаясь, вылетают оттуда тоже низко и поднимаются, и хотя самого аэродрома он не разглядел, но догадался, что аэродром где-то там есть.

Считать и запоминать для него сейчас было хоть каким-то смыслом. А что ему оставалось? Попытаться выскочить через борт? Даже если бы ему это и удалось, предположим, немцы не успели бы его задержать, и он сумел бы отбежать на какие-то метры, немцы прямо с грузовика всадили бы ему в спину, в затылок, в ноги столько пуль, что он бы стал похож на арбуз, набитый семечками.

Нет, бежать в этих обстоятельствах было невозможно. Надо было ждать своего случая, своего шанса.

«Только бы дался этот шанс! Только бы дался! - повторял он про себя. - А там мы посмотрим!»

Теперь, когда он ничего не сказал фрицам, на душе у пего стало покойней. В том штабе, как он понял по охране и по количеству старших офицеров, - в штабе дивизии он заявил, что только прибыл на передний край. Прибыл именно в тот вечер, когда его и захватили. Справка о ранении из госпиталя 3792 подтверждала, что он недавно выписался. Между датой справки и днем его захвата был всего лишь сорок один день, и на допросе он раскидал этот срок на пребывание на пересыльном пункте, на дорогу от него в запасной полк, на пребывание в запасном полку, на дорогу от запасного полка.


Он сказал, что в первый вечер ему и его товарищу по госпиталю Черданцеву приказали тащить ящик патронов, что они отстали, что Черданцев был убит, а его захватили.

На все вопросы о переднем крае он отвечал:

- Не знаю. Я там не был. Если бы я там был, вы бы меня сейчас не допрашивали!

Он упорствовал, он мертво стоял на одном и том же, он козырял датой справки о ранении, вновь возвращался к разбивке сорока одного дня; приводил всякие мелкие доказательства, что, мол, из госпиталя, за сорок один день до передовой только-только и добираются, что и у них, у немцев, наверное, так же, пока собьют команды на пересылке, пока собьют маршевые роты, пока эти роты топают, не очень-то спеша к фронту, недели и проходят.

Как доказательство, что он только-только попал на передний край, он показывал на сапоги.

- Вот, даже сапоги еще целые. Получил в запасном полку. Да разве же на фронте… да через неделю на фронте они во что превращаются?

Те, кто допрашивал его, смотрели на его сапоги, о чем-то переговаривались, думали, мигали: сапоги казались и правда сильнейшим аргументом.

Его били, но он повторял одно и то же.

На вопросы, что он видел в тылу, он отвечал, говоря, что видел танки там, где их не видел.

Особенно их интересовало, где он видел, если видел, «сталиниш органен». Так немцы называли катюши. Он сказал им, что видел их в Харькове, хотя видел значительно ближе к фронту, считая, что Харьков был таким большим железнодорожным узлом, что определить, куда, на какой участок фронта что оттуда пошло, было практически невозможным. Тут он мог сочинять - поди, проверь его!

Его опять били, но не очень. А он стоял на своем - говорить наоборот. Словом, там, в штабе дивизии, они от него тоже ничего не узнали.

Его промурыжили три дня, запирая между допросами в холодном амбаре. Этот амбар-склад делился на несколько секций, каждая секция имела свою дверь, а вместо окон в каждой секции было лишь по крохотному квадратному отверстию для вентиляции, забранному решетками из полосового железа. В амбаре, наверно, хранились колхозные продукты, которые кладовщики отпускали прямо у двери.

В первую ночь он ощупал пол, стены, решетку, потолок, но все тут было сделано добротно, из крепких бревен и досок.

Когда его не допрашивали, он стоял в запертом амбаре у зарешеченного окошка без стекла, смотрел на огороды, на которых сейчас уже ничего не росло, на дальний, чуть синеющий лесок, прислушиваясь, как за дверью ходит часовой, стерегущий его, следил за редкими птицами, чиркавшими небо, тот его кусочек, который был виден ему. Его сердце сжималось, он завидовал птицам, так легко и свободно мчавшимся туда, куда им хотелось.

Жителей в деревне не было, немцы их выселили, а может, кто-то из жителей и сам попрятался в оврагах и балках, ожидая, когда фронт, прейдя через деревню, отодвинется дальше и можно будет выйти то ли к своим домам, то ли на их пепелища, но все же на родной клочок своей земли.

Конечно, и собак не было в деревне, они, видимо, ушли с хозяевами или разбежались, а вот коты были. По утрам и к сумеркам и, конечно, ночью они бесшумно и быстро перебегали от сарая к сараю, прижавшись к земле, они добирались до тех своих мест, где спали или охотились на мышей, мыши, конечно, были в сараях с соломой, сеном, остатками зерна.

- Кис-кис! - жалко звал он, чтоб хоть с кем-то своим смолвить слово, хоть кому-то своему пожаловаться, но коты только прибавляли ходу и исчезали, услышав его.

Время от времени, опустившись на пол, упираясь спиной в стену, втянув голову в поднятый воротник, прижав руки к животу, он, сидя на корточках, забывался. Но это был не сон, а лишь какое-то полубодрствование, хотя он даже видел сны. Все в нем так напряглось, так сжалось, что сон не мог расслабить его, и он в дреме слышал, как гудят немецкие машины, проходя мимо сарая, как перекликаются немцы, как отдаются команды. Если же он забывался глубже, то каждое пробуждение для него было мукой: мгновенно вспомнив, где он, что с ним, он содрогался, его сердце то стискивалось, то начинало глухо колотиться.

«Бежать! - приказывал он себе. - Бежать. Уж лучше пулю в затылок…» Через три дня от него отвязались, видимо, поверив справке из госпиталя, а может быть, и сапогам тоже, а на четвертый посадили на грузовик.

Часа два катился грузовик. Немцы почти не разговаривали, так, иногда перебрасывались словами, дремали, курили, он тоже иногда задремывал на минутку-другую, тоже курил, доставая махорку из Зининого кисета прямо в кармане, так как опасался, что вдруг кто-то из немцев позарится на кисет и отнимет. «Катюшу» он тоже не доставал из тех же соображений, ожидая с готовой цигаркой, когда кто-то из немцев станет прикуривать. Хотя и без особой готовности, прикурить ему давали. Что ж, большего ему и не требовалось.

Уходили назад, за машину, поля, деревеньки, перелески, полузамерзшие речушки, увеличивая расстояние, которое он потом должен был пройти, потом, когда он сбежит от немцев. Он, приглядываясь ко всему, не очень уж огорчался этим набегающим километрам, так как считал, что лишние день-два, вернее, лишние ночь-две, что ему потом придется идти к своим, особой роли не играют. По-настоящему ранен он не был, а ноги так вообще у него остались целы, и он полагался и на свои силы вообще и на свои ноги в особенности, прикидывая, что будет идти ночами, а ночи в ноябре длинные, за каждую ночь можно пройти и три и даже четыре десятка километров - ведь груз ему никакой не нести! Скорость его хода зависела теперь только от обстановки, от опасности напороться на немцев, но он, обдумывая это все, решил, что постарается дождаться какого-нибудь конного ночного обоза, чтобы держась не очень далеко от него, идти за ним. Он полагал, что обоз будут задерживать на всяких заставах и таким образом станет известно, где эти заставы, чтобы их обойти.

Еще он думал, что, может быть, ему удастся натолкнуться на партизан, прикинув так и эдак, он пришел к выводу, что если ему удастся на них натолкнуться, то это будет лучший выход - он останется у них, и рано или поздно партизаны сообщат о нем. Тогда он не будет числиться дезертиром или пропавшим без вести.

Он не очень верил в такую возможность, так как понимал, что так близко к фронту партизаны вряд ли держатся, потому что прифронтовая полоса всегда набита войсками, против которых в партизанах особенно не развоюешься, что по мере отодвижения фронта, отодвигаются и партизаны, чтобы быть все-таки дальше в тылу у немцев, где как раз партизанам и можно развернуться - на коммуникациях, против каких-то гарнизонов, отдельных частей и тому подобное.

Нет, решил он, ему следовало полагаться только на самого себя - на свои ноги, на свою выносливость, на свою осторожность. Он должен был идти ночами, идти и идти, обходя поселки и деревни, черт с ним - идти без еды хоть неделю, а последнюю ночь даже не идти, а пробираться, ползти между артиллерийскими и минометными позициями немцев, через их траншеи.

«Через их мииное поле за траншеями! И через наше тоже!» - мелькнуло у него в голове, но он отмахнулся от этих мыслей, в которых была скрыта опасность, как от мыслей несущественных, потому что главным для него сейчас оказывались не какие-то отдаленные минные поля, а необходимость вырваться.

«Так! - сказал он себе, когда машина въезжала в станционный поселок. - Куда дальше? Вагон, потом - лагерь? Но сначала от вагона до лагеря еще какая-то дорога. Вагон!» - повторил он себе.

Поселок был маленький, весь лепившийся к станции, и за какие-то минуты машина пересекла его и выехала на небольшую пристанционную площадь, где уже стояло несколько грузовиков, две легковушки, подводы и было порядочно немцев.

«Rakitnaja” - прочел название станции Андрей. Доска с этими немецкими буквами была прибита на месте старой, русской, надписи над часами.

Грузовик взял левее, к воротам, ведущим на перрон, надпись ушла из поля зрения Андрея, и то, что он увидел после надписи, заставило его вздрогнуть.

Из-за станции тянулись две нитки провода, которые пересекали поселок, для чего в поселке были врыты высокие телеграфные столбы, чтобы провод не касался ни крыш, ни деревьев. Столбы имели по два длинных бревна, сходившихся вверху, и поперечные балки для скрепления. Нижние концы столбов и чтобы дерево не гнило, и чтобы поднять провод повыше, телеграфисты прикрепили к кускам рельсов, зарытым в землю, отчего перекладина находилась более чем в двух метрах над землей.

Так вот, на перекладине столба, самого близкого к станции, висели два человека.

Их ноги лишь чуть-чуть не доставали землю, и Андрею сначала показалось, что под перекладиной просто в какой-то нелепой позе, прислонившись головами, стоят мужчина и девушка. Седые волосы мужчины смешались с рыжими растрепанными кудрями девушки, и можно было подумать, что мужчина наклонился так близко к девушке, чтобы сказать ей что-то важное, доверительное.

Повесили их, наверное, несколько дней назад, так как от дождя и морозца и их лица, и темная железнодорожная шинель мужчины, темные же брюки, заправленные в сапоги, сами сапоги, зеленое пальтишко девушки, ботик на одной ноге и чулок над ботиком, весь чулок на другой ноге, так как ботик с нее свалился - все было покрыто тонкой корочкой льда. Эта корочка серебрила покойников.

Выше повешенных была прибита фанера, на которой для всеобщего сведения объяснялось: «Семья партизан». Под доской лежала потертая шапка отца и ботик дочери, а полушалок девушка, видимо, сдернув перед казнью, судорожно стискивала в кулачке.

У столба, хмуро поглядывая по сторонам, держа приклад под мышкой, а ствол винтовки перед собой, топтался часовой, но не немец, а синемордый, видимо, порядочно замерзший пожилой полицай из местных в брезентовом, подпоясанном плаще поверх телогрейки и в шапке, на которой была какая-то ветвистая кокарда.

Все немцы в машине молча посмотрели на повешенных, тот немец, который давал ему прикуривать, даже вынул сигарету изо рта и держал ее на отлете, как бы для того, чтобы не мешал дым. Потом, не сговариваясь, они все коротко взглянули на Андрея, как если бы хотели дать ему понять, что и он будет так висеть, если удерет к партизанам. Но он не опустил голову, а, сжав лавку, только прищурился, и немцы перестали на него смотреть. Тут грузовик минул ворота, дернулся влево к пакгаузу и остановился. Подхватив свои ранцы и оружие, немцы полезли через борта; чуть подождав, чтобы хоть секунды побыть наедине с собой, слез с грузовика и Андрей.

На земле немцы вдруг загалдели, заговорили, заулыбались, как если бы их прорвало. Видимо, только сейчас, на станции, они по-настоящему уразумели, что и правда едут в отпуска. Видимо, даже когда и приказы в их батальонах (или полках - кто их знает, где у них отдают приказы об отпусках), когда приказы были подписаны, когда эти немцы и узнали об этом, когда собирались, даже когда ехали сюда, им все-таки до конца не верилось, что они получат свои отпуска. Здесь же, увидев поезд, уходившие на запад рельсы, они вдруг поверили.

- А ну, шевелись! Быстро, комсомол! - радостно-зло скомандовал Андрею конвоир и больно ткнул его стволом карабина в ребро.

Он был передан под охрану других немцев, тех, кто сторожил небольшую группу пленных, отведенных к самому краю перрона, за пакгауз, к уборной. Старший из конвоиров принял у сопровождавшего его немца какую-то бумажку, вчитался в нее, кивнул, взял мешочек с документами, повел автоматом в сторону уборной.

Андрей, делая этот десяток шагов к пленным и виновато - что и он попался! - и в то же время радостно смотрел в их лица. Это были свои, русские, солдатские лица. Вообще каждая капелька этих пленных была своей - серые, а не зеленые шинели, кирзовые голенища сапог, брезентовые ремни, растрепанные, обожженные у костров шапки, тряпичные, затертые лямками вещмешков, погоны - все, все в этих людях было своим, и Андрей почувствовал, как горько-соленый комок стал ему поперек горла.

- Привет, - бросил он. - Привет, славяне! - «Славяне» относилось ко всем пленным, в том числ и к какому-то смуглому солдату | с восточным разрезом глаз. «Славяне» было тем общим словом, которое родилось во время войны для обозначения принадлежности к тем, кто воевал против немцев. Формально не точное, так как против немцев воевали народы всего Советского Союза, слово до «славяне» приобрело значение «свои», «советские». И то, что на его «Привет!» ответил в числе других и тот смуглый, по виду туркмен, было обычно.

- Я пятый день у них, у иродов, - шагнув ему навстречу, сказал жилистый и длиннорукий сапер в бушлате, - а «шнель, щнель, шнель!» слышал раз тыщу. У них, поди, все и держится на этом «шнель!» Привет, браток. Значит, нашего горемычного полку прибыло? Откель ты? Не томский, случай?


Они долго стояли в хвосте эшелона тесной кучкой - их было двенадцать человек, безоружных, в раздерганных шинелях, ватниках, бушлатах. Они стояли, подняв воротники, надвинув шапки, сунув руки в карманы, хмуро озираясь, рассматривая, что происходило на этой крохотной станции, куда их привезли, чтобы, наверное, перебросить в какой-нибудь лагерь.

Они молчали, да и о чем могли они сейчас особенно говорить? Переминаясь, вздрагивая от холода и озобоченности, они жались к майору, единственному среди них офицеру, словно майор знал за них, что км делать, как жить дальше, и вообще знал всю их будущую судьбу.

Майор-артиллерист, пожилой человек с узким обветренным лицом, чуть нависал над ними, потому что был и выше и еще потому, что голова его была замотана многими бинтами, как чалмой. Майор время от времени сплевывал кровавые сгустки, морщился, тяжело вздыхал и негромко, так, чтобы конвойные не очень слышали, подбодрял их:

- Ничего, товарищи! Главное, не сдаваться. Душой не сдаваться. И плотней друг к другу. Один за всех, все за одного. Спасенье каждого только в этом. Понятно, товарищи?

Никто, кроме сапера, майору ничего особенного не отвечал. А сапер, косясь на конвоиров, бормотал:

- Чего же тут непонятного, чего ж? Раз случилась такая запятая, тут в одиночку пропадешь. Шевельнись не так, сразу тебе очередь - и кверх воронкой…

Охраняло их всего трое конвойных, они расположились треугольником, согнав пленных к степе приземистой каменной уборной, от которой несло карболкой. Охранял их и пес, здоровенная черная, с подпалинами на животе овчарка, с блестящими злыми глазами и черной же мокрой пастью. Пес, если кто-нибудь из пленных начинал двигаться, отводил назад уши, скалился, глухо урчал, перебирал ногами, натягивал короткий поводок, которым конвоир удерживал его у сапога.

Их, верно, свезли сюда из разных мест; никто еще толком не знал друг друга, в разное время, при разных обстоятельствах они попали в плен, и тяжело и горько переживали это несчастье. Каждый был в нем, в этом несчастье, каждый, наверное, просыпаясь, вспомнив, где он, что с ним, содрогался душой, а потом лихорадочно думал, как же спастись, что же делать, на что, на кого надеяться.

А немцы между тем делали на станции свои дела: грузили раненых в санитарные вагоны, перегружали из теплушек длинные ящики со снарядами и короткие с патронами, или гранатами, или другим каким-нибудь военным имуществом в машины и телеги, заходили, предъявляя бумажки, в пассажирские вагоны, и Андрей заметил, что все немцы посматривали в небо - не летят ли самолеты.

«Вот бы прилетели! Вот бы дали им! - помечтал он. - Как же, жди. Так тебе вовремя они прилетят». Но он все-таки то и дело с надеждой осматривал небо.

Еще было светло, еще даже солнце не село, оно над горизонтом просвечивало через тучки, как яичный желточек, и ударить по этой деловитой станции, где паровоз попыхивал перед поездкой, было бы для наших летчиков самое время.

«И тогда - ходу! - решил Андрей. - Будь, что будет. Пока не затолкали за проволоку».

Он хотел отойти к краю уборной, чтобы глянуть в ту сторону, за нее, но конвойный с собакой повел стволом автомата, небрежно бросил «Хальт!», чуть ослабил поводок, отчего пес сразу же напружинился, вытянулся, так что ошейник врезался ему в горло, и заскулил от злости, что, наверное, ему не дают рвануться и впиться в шевелящегося, переступающего в сторону человека.

- Не надо, - как бы разговаривая сам с собой, сказал майор, не глядя на него. - Прилетят - услышим. Конвой не дразни. Все - потом.

Андрей замер, стараясь даже тише дышать. Он и голову опустил, чтобы не смотреть на конвойного. Но сапер то ли не мог, то ли не хотел сдержаться и крикнул собаководу:

- Ишь, ирод! Чего уставился? «Шнель!» - передразнил он сразу всех конвоиров, поочередно посмотрев и на того, который на него уставился, и на остальных. - Ваш, ваш нонче верх над нами. Да не над всеми! Да не до конца света!..

Конвоиры переглянулись, сделали вид, что ничего не поняли, а может, они и правда ничего не поняли из слов, но интонацию-то они, конечно, поняли.

- Садись! - приказал тот конвоир, который взял документы Андрея.

Усаживаясь на холодную, жесткую, вонючую от близости уборной землю, Андрей через рукавицу ощутил, что у него под рукой оказался какой-то очень твердый, продолговатый, короткий предмет.

Осмотревшись и как бы устраиваясь поудобней, он сел на него бедром, пряча этот предмет под себя.

Чтобы было теплее, почти все они сели спинами друг к дружке. С ним сел майор. Когда где-то невидимо загудели все-таки пролетавшие хоть и стороной самолеты, отчего зенитчики сыграли «Воздух!», конвоиры, как и все на станции, завертели головами, задирая их вверх, ведь никто тут не знал, чьи самолеты идут и куда идут.

Конечно же, забеспокоились больше всех отпускники, потому что было бы досадно попасть под бомбежку перед самым отъездом домой: если бы тебе самому повезло, если бы тебя даже и не ранило, не то что не кокнуло, то ведь могли разбомбить эшелон, или пути, или еще что-нибудь, что задержало бы отправку, а вдруг бы и сорвало ее вообще.

Когда загудели эти самолеты, Андрей подсунул руку под бедро, поковырял не очень долго и зажал в кулаке костыль.

Точно, это был настоящий железнодорожный костыль, ими прибивают к шпалам рельсы. Твердейший, четырехгранный, с откованной на одну сторону головкой, с заостренным концом. Тяжеленький, надежный, хорошо ложащийся в ладонь. И незаметный, очень даже незаметный - его можно было сунуть за широкое голенище, и он бы не был виден, убрать в рукав, он бы тоже там потерялся, спрятать за пазуху, на живот под пояс брюк. Конечно, при маломальском обыске его бы нашли, но Андрей при этой мысли усмехнулся:

«Не каждый час обыскивают пленных, не каждый час обыскивают любых арестантов!»

Не доставая руки из-под бедра, он вынул ладонь из варежки, толкнул в нее костыль и снова засунул в варежку ладонь. Костыль был шершавый, холодный. Он погладил пальцем его конец, потрогал шляпку, поцарапал ногтем весь стержень. Это был инструмент, которым можно было расковырять любые доски и кирпичи, представилась бы только для этого возможность. Костыль бы выдержал любую такую нагрузку, выдержали бы только руки. И это было страшное оружие - удар костылем в затылок означал смерть.

- Вот бы наши! Вот бы дали бы сейчас прикурить! - помечтал вслух кто-то из пленных.

- А мы бы ходу! - решил сапер. - Как зайцы, прысь - и по сторонам! Лови ветра в поле!

- А они тебя в спину, да по ногам, да по башке! - сказал кто-то, Андрей не видел, да и не хотел видеть кто, но подумал: «Заткнись: типун тебе на язык!»

Помолчал, сапер все-таки возразил:

- Уж тут кому какая звезда светит. Кому, конечно, и по ногам и вообще, а кому - воля!

Андрей прислушался к гулу - гул уходил, и с ним уходила и надежда, родившаяся и у него рвануть под бомбежкой. Он даже прикинул, куда ему мчаться: за уборную, в поселок, через заборы, дворы, сады, к оврагу, который им попался по дороге, и по нему к лесу. Но самолеты ушли куда-то за горизонт, их гул замер, немцы на перроне воспрянули духом, конвоиры уставились на пленных, и он слегка толкнул майора в бок.

- Товарищ майор… Товарищ майор!

Майор повернул, насколько это было возможно, к нему голову, Андрей тоже обернулся и углом рта прошептал майору в ухо:

- У меня костыль. Железнодорожный.

Все сообразив, майор приказал:

- Молчи!

Пес, видимо, что-то почуял - он вновь зарычал, задвигал лапами, отчего у него на спине заходили лопатки, а с отвисших черных губ с боков пасти потекла слюна.

«Тварь!»- подумал Андрей, стискивая костыль.

Наверное, пес понял, почуял в нем врага, глаза у пса стали кровавыми, уши прижались к голове, пес зло взвизгнул, как бы принимая его вызов, и конвойный резче, злее скомандовал:

- Хальт! Цурюк!

- Спокойно, - тоже резче сказал, тоже скомандовал майор. - Ты что, по-русски не понимаешь? Все потом. Не шелохнись! Надежда - на тебя! Да гляди в оба!

Последние слова майор сказал с горькой насмешкой, Андрей даже обернулся к нему. И правда, лицо майора и выражало эту горькую насмешку, и было еще скорбным, и было еще в этой скорби и твердым, как если бы майор принял какое-то важное решение, которому должен был следовать неукоснительно.

- Хозяйничают! - пробормотал майор, но теперь не ему, не кому-то другому, а вроде бы себе самому и всем вместе.

- Кобель вонючий! - процедил сапер, тоже наблюдая за псом.

Майор усмехнулся:

- Пес ни при чем. Ты на людей смотри. Хозяйничают, - повторил майор.

Немцы, конечно, на станции хозяйничали. Видимо, они начали хозяйничать с того времени, как сбили со здания станции название, написанное по-русски, и повесили «Rakitnaja». Теперь станция жила их, немецкой, жизнью. Пропускала их поезда с их грузами, разгружала и загружала их людей, передавала по телеграфу сведения об их делах. Кроме большой надписи на немецком же были и маленькие надписи, указывающие, где комендант, зал ожидания, ватерклозет, грузовой склад.

Участвуя в боях за другие станции, Андрей видел такие таблички, но тут дело было другое. Те надписи казались мертвыми, так как если на тех станциях и оказывались немцы, то только в мертвом виде. Или раненые. Или - пленные. Те надписи, когда Андрей смотрел на них, не работали, не жили, а висели, дожидаясь, когда их собьют. Сдерут. Швырнут на землю, как вещи негодные, заменят. Эти же надписи на Rakitnaja работали, служили. И сам факт этот воспринимался Андреем как-то с трудом. Когда он обратил на них внимание, он все никак не мог сообразить, почему они так поражают его. А они поражали его именно тем, что жили. Были нужны. Служили. Служили немцам.

- Смотрю, - ответил он майору и подвинулся к нему, пользуясь тем, что конвойные на секунды отвернулись, потому что к уборной шли, громко разговаривая, несколько немцев-солдат. - Бежать! - шепнул он.

- Все в вагоне! - не глядя на него ответил майор. - Держись рядом. Хозяйничают, - еще раз сказал майор, теперь уже с таким презрением, что Андрей снова покосился на него, на этого пожилого худого человека с короткой, растрепанной, даже, кажется, оборванной с одного края бородкой, с глубокой ссадиной на скуле, с оборванным до половины воротником ладно сшитой офицерской шинели, на которой был всего один погон, да и то еле державшийся. Видно, майор, когда немцы брали его, не давался, ему и досталось.

- Ничего! - тихо сказал Андрей. - Сколько им так хозяйничать?

- Вот именно, - согласился майор. - Хозяйничать им мало. Поэтому и надо смотреть! Если останемся живы, расскажем. А ведь они думали, - майор, не вынимая рук из карманов шинели, показал подбородком и на конвоиров, и на немцев на станционной платформе, - навсегда! Навечно! На тысячу лет! - Майор вдруг хмыкнул и, не раскрывая рта, засмеялся.

Пленные, одни удивленно, другие сердито, но все посмотрели на него, потом на конвоиров, потом опять на него, одни с радостью, потому что этот совсем не к месту, не ко времени смех майора как бы родил в них еще надежду на благополучие в близком ли, далеком ли будущем, другие, опасаясь, что такое поведение майора навлечет на них злость конвоиров и им всем от этого будет хуже. Но майор, встретившись взглядом с их взглядами, перестал смеяться и строго оглядел их всех, как бы определял, на что каждый из них годен.

Андрей между тем, на секунды как-то забыв, что он пленный, забыв все свое горемычное положение, смотрел на станцию, на все, что происходило на ней, смотрел во все глаза, запоминая.

Что ж, немцев за два года войны он видел, и немало. Но не так.

Он видел их, когда они еще с расстояния в километр представлялись короткими движущимися колышками, ни ног, ни рук, ни головы в тех колышках не различалось. По мере приближения все это начинало угадываться, а потом и различаться, колышки превращались в фигурки, которые бежали, стреляли, падали, вновь вскакивали, чтобы бежать и стрелять. Так было при атаках немцев. И он тоже должен был в них стрелять. И стрелял. И кидал в них гранаты, когда они сближались на такую дистанцию, что он не только видел их лица, но даже выражение на этих лицах.

Он участвовал и в уличных боях. В этих боях случалось, что его от немцев отделял лишь переулочек, за которым немцы занимали дома, и он видел, как мелькали они за разбитыми окнами, стреляя через них. А в Сталинграде он с ребятами из роты два дня удерживал третий и четвертый этажи какого-то большого дома, когда первый и второй уже были заняты немцами. В Прилуках, отбивая школу, ворвавшись в нее, швыряя в коридорах гранаты, он нос к носу неожиданно столкнулся с рослым фельдфебелем. Фельдфебель на бегу пытался перезарядить свой «шмайссер». А у Андрея в магазине оставалось патронов еще на короткую очередь, и он всадил эту очередь в фельдфебеля. Фельдфебеля отшвырнуло к двери учительской. Падая, фельдфебель судорожно хватался за табличку с надписью «Учительская», оборвал ее с одного гвоздика, она повисла на другом, слегка шатаясь, как маятник, над скорчившимся под ней фельфебелем.

Немцев других - пленных - он тоже видел. Видел их и в расположении роты, здоровых, хмуро, настороженно оглядывающихся - не расстреляют ли? - раненых или стонавших, или молчавших, прислушивающихся к боли, старавшихся сидеть, лежать или двигаться так, чтобы боль была тише. Видел их в тылу, угрюмо и медленно работавших, отворачивающихся от любопытных, насмешливых, презрительных взглядов. Видел других, фальшиво-добродушных, фальшиво-приветливых, фальшиво-заискивающих немцев, которые просили: «Табак, цигаррет, брод», - добавляя для убедительности: «Война - капут. Гитлер - капут!» Это, как правило, они добавляли, когда поблизости не было других пленных.

Даже в блиндаже, где были их офицеры, куда его затащили разведчики, даже в их дивизионном тылу все-таки все было не так, как на станции, была война. А здесь войны как бы уже и не было. Ходили, прогуливаясь по перрону, стояли на нем в одиночку и группами начищенные, ухоженные денщиками офицеры, они спокойно курили, о чем-то разговаривали, поглядывали на часы. Суетились, бегая за

кипятком или еще по каким-то делам, солдаты, спокойно и важно парами ходили жандармы, держа, руки на псвешенных поперек груди автоматах, поглядывая из-под касок, изредка останавливая какого-нибудь появившегося солдата, требуя документы.

Тут даже работая базарчик. Чуть на отлете от скверика станционного здания, между этим сквериком и пакгаузом, по ту сторону дороги, по которой подъезжали к пакгаузу, чуть в глубине от нее было несколько столов, за которыми расположились торговки. Перед ними на досках стояли миски с картошкой, огурцами, капустой, кусками пареной тыквы, прикрытые, чтобы не замерзли, тряпицами. Стояли, укутанные в мешковину и рогожи бидоны с молоком, а может быть, и с квасом. У одной женщины были лепешки, перед другой возвышалось десятка два яблок, сложенных в пирамидку, а единственный среди торговок мужчина, подвыпивший старикашка в потертой дамской шубке, поверх которой он был еще повязан дырявым платком, выложил на обрывок полотенца небольшой, с полкило, брусок сала.

Во все это сейчас, после таких значительных слов майора, Андрей не просто всматривался, а как бы даже впивался глазами, как бы снимал эти кадры на какую-то кинопленку, вдруг оказавшуюся в его мозгу. Его как будто стукнула, как ударила и по голове и в сердце мысль, что вот она - та жизнь, которая тут устраивала немцев, независимо от того, устраивала ли она не немцев, и против которой он воевал. Жизнь, которую, коротая дни и ночи в траншеях ли, шагая, навьюченный, словно мул, в переходах по двадцать часов, хлебая ли из котелка суп пополам с дождем - это еще ничего, с дождем-то, а то и с песком или землей, - валяясь на кровавой соломе медпунктов, хороня своих товарищей по отделению, взводу, жизнь, которую он, Андрей Новгородцев, должен был поломать.

К базарчику подходили. И немцы, и жители станции, и не жители, которые куда-то ехали или должны были ехать, да ждали такой возможности. Их тут набралось немало, они узнавались по котомкам, мешкам, чемоданам и еще по тому выражению, которое ложится на лицо человека, снявшегося в путь и не приехавшего к месту, находящегося лишь где-то на этом пути между его началом и концом.

Как это и должно было бы быть, покупатели осматривали товар, спрашивали, даже трогали его, и одни брали, отсчитывая какие-то деньги, другие, поразмыслив, не брали, уходили по своим делам.

Кроме станционной жизни, слагавшейся из дел и забот пассажиров, была здесь еще и жизнь тех, кто работал на этой станции или прибыл на нее, работая.

Из помещения выходили женщины и мужчины с какими-то бумажками, пробежал торопливо в уборную, покосившись на пленных, человек в куртке и фуражке телеграфиста, кладовщик принимал в пакгаузе груз, груз состоял из многих ящиков и трех бельевых корзин. Возле них суетился, сгружая их с телеги, а потом сдавая в багаж, разрумянившийся человек лет сорока, с широкими усами, одетый в крепкие сапоги, перешитое из армейской новенькой шинели полупальто с карманами на животе, в меховой шапке, купленной, видимо, по случаю, так как она ему была великовата и все время съезжала на лоб, отчего он то и дело должен был толчком сдвигать шапку на затылок.

На дальнем от перрона пути шесть рабочих поднимали на платформу рельсы, закидывая на нее попеременно то один, то другой конец рельса. Нагрузив их штук пятнадцать, они, перекурив, навалившись, протолкнули платформу к штабелю шпал, к горке стальных толстых пластин, которыми связываются рельсы, и начали грузить все это, коротко переговариваясь.

Пришел встречный товарный поезд. Машинист, выглядывая из своего окошечка, отирал паклей руки, равнодушно ожидая, когда дежурный принесет ему жезл. К поезду спустились смазчики, обычные смазчики в насквозь пропитанной маслом одежде, с молотками на длинных ручках и носатыми плоскими лейками. Они пошли вдоль состава, постукивая по отзвенивающим колесам, поднимая молотками крышки буксов, доливая в некоторые буксы нефть, хлопая крышками буксов, обходя, словно это тоже были попадавшиеся им по дороге столбы, спрыгнувших с тамбуров, выстроившихся вдоль состава немцев-охранников, которые внимательно встречали и провожали взглядом этих смазчиков.

Все было как бы на обычной удаленной от фронта, но все-таки уже подчиненной ему станции, где все определяют военные и военные, грузы же, а штатские оттеснены на дальний и малый план.

Все было так и не так. Но суетня военных, но их разговоры и смех не разрушали какой-то общей покойницкой атмосферы, как если бы тут же, на перроне, в скверике, у пакгауза, просто на рельсах и шпалах, вообще за каждым углом, на каждом шагу лежали мертвые, которых немцы не видели и которых не немцы, видя, старались не замечать.

Андрею пришло было в голову, что станция эта Rakitnaja, именно и похожа на кладбище, но он ошибся, потому что на кладбище не суетятся, не хохочут, громко не разговаривают, как делали это немцы, а у тех, других, выражение лиц должно было бы быть иным - грустным, задумчивым, добрым, просветленным, другим каким-то, но не таким, каким было оно здесь.

В первую очередь, главным на лицах, в глазах, даже в жестах, движениях, походке, вообще во всем облике не немцев обозначалась настороженность. Люди стояли, сидели, шли, делали что-то вроде бы внешне и спокойно, но когда они сидели или стояли, то время от времени оглядывались по сторонам и назад, словно ожидая чего-то неприятного, опасного и готовясь к этому неприятному, опасному. Они оглядывались так, хотя и реже, и когда работали, словно все эти люди в чем-то провинились и за это могли в любую секунду ждать облавы, ареста, немедленного осуждения и расправы.

Когда эти люди шли и когда навстречу им попадались немцы, было заметно, что немцы идут на них, как на пустое место.

Немцы, конечно же, так и хотели бы, чтобы не немцев вообще не было на этой Rakitnaja.

Сама Rakitnaja им, несомненно, была нужна, иначе на кой черт они сюда приперлись? Нужно было поле за путями, синевший вдали за ним лес, нужна была, наверное, и речка, через которую они переехали, гремя на мосту. Нужно было и небо над всем этим. А люди, которые тут жили, немцам были, видимо, не просто не нужны. Они мешали немцам. Раздражали, наверное, самим фактом, что были. Немцы, конечно, не могли обойтись без них - чтобы работала эта Rakitnaja следовало грузить рельсы и шпалы, чтобы не горели буксы, следовало подливать в них нефть, чтобы поезда шли, еле-, довало машинистам их вести, а кочегарам кидать в топку уголь. Само по себе ничто это не делалось, а заменить не немцев на немцев немцы, конечно, не могли. Немцев просто не хватало на все те дела, которые должны были делаться, чтобы немцы могли жить там, везде за Германией, куда они пришли, на любой земле, которую они завоевали.

- Думаешь? - не оборачиваясь спросил майор.

Похолодало, да и от настывшей земли пробирала дрожь, и пленные тесней жались спина к спине. Андрей чувствовал, что майор, прислоняясь к нему, совсем дрожит.

- Думаю.

- Это хорошо. Что ж надумал?

- Пока ничего. Особенного ничего.

- Ну, а все-таки? Если без частностей, что главное?

- Почему они здесь? Почему же все-таки они здесь?

- А-а-а… - протянул майор. - Значит, и ты тоже?

- Да. Но почему «и я тоже»?

- Почему и ты тоже? Да потому, что вся страна задает этот же вопрос: «Как немцы, почему немцы оказались… почему война обернулась для нас такой катастрофой, почти катастрофой», - поправился майор.

- И почему? - спросил Андрей. - Да, почему?

Так как все пленные угомонились, почти не шевелились, чтобы не терять тепло, молчали, конвоирам было наплевать на этот его негромкий разговор с майором. .Конвоиры даже отошли, чтобы не нюхать из уборной.

- Потому что надо было лучше воевать! - ответил решительно майор. - В конечном итоге - это первая причина. А теперь… теперь, брат, вся страна воюет… Мужчины - в армию, женщины, подростки - на поля, к станкам, в шахты. Вся страна отбивает то, что было отдано этим, - майор показал пальцем на немцев на платформе, - представителям высшей расы. Тьфу! - сплюнул майор.

Майор помолчал, повздыхал, не поворачиваясь, нащупал его руку и пожал:

- Ладно, ладно, брат! Отбросить грусть! Мы еще будем у них! Будем! Никуда от нас они не уйдут! Главное, чтобы каждый воевал так, как надо. Чтобы стрелял их, уничтожал, сволочей!

Рабочие, накидав нужное количество шпал, сели опять курить.

- Помогают. Все-таки они немцам помогают, - заметил Андрей о них.

- Что сделаешь? - возразил майор. - Заставляют. За неявку - расстрел. Если бы мы сумели всех вывезти… Ведь не сумели же мы всех вывезти. Знаешь, когда надо кормить детвору, это… И в этом - в том, что наши люди, чтобы не быть расстрелянными, чтобы их детвора не умерла с голоду, работают на немцев, наша вина! Тоже наша вина!

«А что, если бы гитлеровцев было в десять раз больше, - ужаснулся про себя Андрей. - Тогда бы им нужна была только земля, только географическое пространство. Они бы не только уничтожили каждого, кто попал бы под них, они бы, наверное, и наши города целиком разрушили. Построили бы свои. Они бы все наше уничтожили!» - решил он.

То ли от холода, то ли от своих мыслей майор начал бормотать себе под нос про какой-то космический лед:

- Ганс Горбигер. И тоже австриец. Надо же так! Земля в тесной связи с космическим льдом. Вся ее история - это история катастроф, вызванных оледенениями. Ледники, смена климатов, отсюда подвижка живого, великие переселения народов, смена цивилизаций. Пусть арии пришли откуда-то из Гоби. Все это проверится наукой. В конечном итоге археологи и историки ответят, откуда и почему кто пришел. Археологию не сбросишь со счетов науки. Арии - сверхлюди, а все остальные - неполноценный человеческий материал? Почему в это мракобесие верят потомки Гете?

- Ладно, товарищ майор, - Андрей хотел успокоить майора. - Нам главное продержаться и вырваться. Вот что главное сейчас.

Майор поерзал у него за спиной, прижимаясь лопатками к его лопаткам.

- Верно, брат. Ага! Кажется, зашевелились! Кажется, сейчас поедем. Ну, сержант, умри, а чтоб костыль был в вагоне. Он - тоже оружие против мракобесов.


Дверь с лязгом поехала на свое место, глухо звякнул крюк, которым она запиралась снаружи, все замерли от нахлынувшего отчаяния: «Куда везут? Что ждет дальше?». В вагоне стало так тихо, что было слышно, как царапает по доскам проволока, которой конвоиры закручивали крюк, чтобы или его кто-то не откинул, или он не откинулся сам от тряски.

- Где ты? - позвал негромко майор. - Старший сержант!

- Здесь! - Андрей шагнул к нему. В вагоне было совершенно темно, пусто и пахло сырой картошкой. Несколько картошин каталось у них под ногами.

- У кого зажигалка? Осмотреть вагон! - приказал майор.

Чиркнул кремешок - желтый, маленький, как тыквенное семечко, огонек, осветил лишь несколько лиц.

- На! - Майор подал саперу, это он зажег огонек, письмо в конверте. - Жги. Посмотри, нет ли чего железного.

- Как только тронемся, как только наберем скорость - ломать. Здесь! - показал майор, взяв Андрея за руку и проведя его рукой по стене у двери. - На полу доски толще. Вдруг не успеем? Товарищи! - сказал майор громче. - Из лагеря бежать труднее. У них там все и продумано и налажено. Здесь наш последний реальный шанс. Пока мы не обессилели, чтобы добраться до своих. Или до партизан. Пока есть воля…

- Это уж как каждый. Кто бежит, а кто и нет, - возразил кто-то из темноты. - Дело добровольное.

- Правильно, - согласился майор. - Добровольное. Но…

- Чего там «но»! - возразил тот, из темноты. - Теперь каждый своей судьбе хозяин. Без всякого «но». Каждый живет один раз.

- И умирает тоже раз! - перебил его сапер. Он вернулся, бегло осмотрев вагон и не найдя ничего, что могло бы сослужить им хоть какую-то пользу для побега. - Заткнись! - приказал он тому, кто возражал майору. - Не хошь, не надо. Подыхай у них под сапогом! Держи! - он сунул Андрею зажигалку и последний листок письма. Андрей, встряхнув листок, чтобы он развернулся, поджег уголок, и пламя полезло по строчкам вверх, сжигая слова: «Эта зима будет тоже трудной, хотя и… Сменяли твой коетюм на муку… Жена Николаева все ждет, не верит… Работали всей школой на заготовке дров…» - и всякие другие, в которых, наверное, жена майора рассказывала ему о своем житье-бытье.

- Вот! - сапер сдернул шапку и осторожно вынул из-за наушника минный взрыватель.

- Это - да! Это - да! - сказал майор.

- Вот! - повторил сапер, доставая второй взрыватель. - Меня взяли, когда мы ставили мины. Туман, за два шага не видно. Я и дернуться не успел. Все, ироды, обшарили, а в шапку не полезли. Не выкидывать же мне самому!

- Молодец! - майор держал оба взрывателя на ладонях. - Еще у кого есть бумага? - Кто-то передал тоже письмо. Оно было треугольником, из желтоватой оберточной бумаги. - Не жги! - приказал Андрею майор, потому что немцы шли вдоль загона, было слышно, как скрипели по гравию сапоги.

В темноте майор за руку подвел сапера к двери.

- Как только наберем скорость, надо рвануть здесь.

Шаги затихли, и сапер стал ощупывать стенку.

- Запалы, конечно, слабоваты, сюда бы полшашечки! Как же их приспособить-то? Аль чем просверлить да вставить?..

- Это решим. Это сделаем. Придумаем. Как будешь рвать? Сразу два или по одному? Чтобы дыра была побольше. Старший сержант! Дай-ка! - майор в темноте взял у Андрея костыль и дал его потрогать саперу. - Рви дыру, потом мы этим.

- Ага! Понял. Ну-кась! - сапер захлопотал у стены. Сейчас мы поковыряем, потом…

- Отставить! - приказал майор. - Только как стемнеет. Чтобы уходить в ночь, согласны, товарищи? Всем отдыхать!

Паровоз, гуднув, пошипев тормозами, дернул и потянул вагоны. Все пленные затихли, загорюнившись еще больше, потому что с каждым стуком колес о рельсы их увозили все дальше от своих, все глубже во фрицевскую жизнь, в которой для каждого из них не было места для человеческого существования. Разве только не горевал тот, который спорил с майором.

Андрей сел, съехав спиной по стенке, возле майора. Глядя перед собой в темноту, он видел, как мчится их поезд, как на закруглениях изгибается дугой, как пыхает из трубы паровоз, как напряженно натянуты сцепки, как гнутся под набегающими колесами рельсы, как поднимаются, когда колесо прокатится, как дрожат камешки между шпал, как, нахохлившись, держа автоматы наготове, стоят в тамбуре их вагона охранники.

То ли от дрожи вагона, которая передавалась ему через пол и через стенку, на которую он опирался, то ли от волнения, что вот он, вот он, вот он, этот шанс - два взрывателя, потом костылем, руками расширить дыру так, что можно, высунувшись, броситься под откос, а вагон, а конвоиры лишь мелькнут, мелькнут их прыгающие от выстрелов стволы автоматов, конвоиры ведь заметят и начнут бить по каждому, кто кубарем будет лететь под откос, и в кого-то, конечно же, попадут, потому что расстояние всего ничего, какие-то метры! - то ли от дрожи вагона, то ли от всех этих мыслей, он начал тоже дрожать. Душа у него забилась, задергалась, затрепетала. Но он прикоснулся через карман к Зининому кисету, вздохнул и успокоился.

«Так, Лена! - сказал он себе. - Так. Посмотрим».

- Так что, начали? Чего ждать? Начали? - спросил он майора.

- В ночь, в ночь, в ночь, - хотел было доказать ему майор, но тут паровоз тревожно вскрикнул, резко прибавил скорость, так что пол дернулся под ними, кто-то, видно ударившись, выматерился, майор скомандовал: «Тихо! Слушать!» - все притаились, различая даже через стук колес и дребезжание вагона все усиливающийся гул. Потом впереди рванула бомба, но мимо, потому что поезд все мчался, пролетев под ревом самолетов, как под гулким длинным мостком; майор скомандовал: «Сапер, взрыватели! Живо! Свет!» - Чиркнула зажигалка, загорелась бумага, майор скомандовал Андрею: «Костыль! Сюда! Отжимай!» - показав, какую доску надо отжать, чтобы вставить взрыватели, и Андрей, всадив костыль в паз, навалился на костыль так, что доски раздвинулись, так, что сапер сунул в щель взрыватели, и, когда Андрей выдернул костыль, доски вновь сошлись и зажали взрыватели.

- Всем назад! Свет! - скомандовал майор, пока сапер приматывал к кольцу взрывателя проволочку и отжимал усики чеки. - Ложись. Сапер! Жди команды!

Самолеты сделали еще один заход, было слышно, как приближался их гул, майор крикнул: «Когда бомба, рви!» - поезд резко затормозил, наверное, потому, что самолеты летели с хвоста, ударило несколько бомб, сапер дернул проволочку, стенку на миг осветило, в пустом вагоне грохнуло, запахло толом, но тут же в вагон через дыру влетел свежий холодный воздух, от него сердце вдруг забилось в надежде, и Андрей вскочил и бросился вместе с сапером к дырке, которую сделало взрывом.

«Только бы не попали! - мечтал про себя Андрей. - Только бы мимо!»

Он думал верно: если бы наши летчики попали в паровоз или разбили перед ним путь, немцы бы выскочили из вагонов и залегли бы поблизости, пережидая бомбежку. Конвоиры тоже бы залегли, держа оружие наготове, и черта с два тогда бы было можно ломать стенку - немцы бы сразу это заметили и, конечно же, открыли бы огонь, а вот если бы наши бомбили и мазали, и поезд шел бы, можно было бы успеть сделать все!

«Только бы не попали!» - еще раз подумал он, всаживая костыль в щель рядом с дыркой.

- Дружно! - крикнул он. - Взяли! Несколько рук в темноте, на ощупь, ухватились за края дырки, за ребро доски, которую он, как рычагом, отвел внутрь вагона. - Взяли? Ну! - скомандовал он.

Вагончик был старый, катавшийся по рельсам много лет. Несмотря на многие покраски, доски от дождей, снега, жары, ветра, хотя и не сгнили, не подгнили даже, но крепость потеряли, и когда Андрей скомандовал: «Ну!» - сколько-то рук в темноте на пределе своих сил рванули доску. Она затрещала, сломалась, Андрей тут же скомандовал: «Нижнюю! Взяли! Ну!» - треснула и эта, он скомандовал: «Верхнюю! Ну!» - и эта доска затрещала и отломилась.

Так он командовал, и чьи-то руки хватали, дергали, ломали доски, и он чувствовал, как его, торопясь, толкают, как его невольные товарищи по этой движущейся тюрьме быстро, возбужденно дышат, он ощущал их горячее, пахнущее махоркой дыхание у себя на лице, и через несколько минут - через минутку всего, через две! - под ногами у всех трещали обломки, а в стене вагона получилась дыра, через которую, высунувшись из нее наполовину, став на одну ногу, можно было, толкнувшись, прыгнуть под откос.

- Давай! - крикнул майор. - Темп, черт! Один за одним - как горох!

Ухватившись левой рукой за край дыры, твердо поставив левую же ногу на полоз, по которому ходила дверь, Андрей просунулся боком через дыру. В лицо, в грудь, в колени ему ударил тугой ветер, его даже отшатнуло вправо, но он напрягся,успев увидеть откос насыпи, канаву в конце ее, кусты за канавой и, главное, в километре за полем лес.

- Туда! - скомандовал он себе и, держа правую руку на отлете, потому что в ней был спаситель-костыль, потому что он опасался, падая, ударить себя, чуть спружинив на полозе, толкнулся ногой и рукой, пролетел над краем откоса, пробежал по нему несколько шагов, не удержался, упал вперед и кубарем, через голову, ударяясь об землю то спиной, то коленями, покатился в канаву, зажмурившись, стиснув зубы.

Но он был цел! Он почувствовал это, когда, ударившись о борт канавы, рывком приподнялся и выглянул из нее. Он был цел и свободен! Лишь какие-то мгновенья, глядя вслед поезду, он видел, как уменьшается последняя теплушка, на тамбуре которой вдруг засуетились немцы («Черта с два!» - подумал он злорадно), как, набирая высоту, уходит от него в еще непотемневшее небо тройка штурмовиков, как немцы с тамбура полоснули из автоматов по нему, как кто-то высунулся в дыру, чтобы прыгнуть под откос, как немцы полоснули теперь по этому человеку.

Он выпрыгнул из канавы и, не обращая внимания на то, что ломило все тел?, держа все так же костыль на отлете, побежал к лесу, то подгоняя себя: «Быстрей, быстрей, быстрей! - то задыхаясь от счастья: - Свободен! Свободен! Лена! Леночка! Свободен! Жив! Быстрей, быстрей, быстрей!..»


Снегу выпало еще мало, в солнечные дни он подтаивал, на вспаханном поле снег лежал лишь в бороздах, а отвалы земли оставались черными, поэтому поле казалось рябым.

Мороз не очень жал, он не чувствовался даже ушами, не промерзла хорошенько еще и земля, мягко поддаваясь под ногами; вечер кончался, кругом не виднелось ни живой души, как-то незаметно приближавшийся лес ждал гостеприимно, и Андрей бежал и бежал, стискивая в кулаке костыль, командуя себе: «Не сбавлять! Прибавить темп! Ты же свободен!»

Эта мысль приходила к нему уже бессчетное число раз, сна все время вскакивала между другими мыслями о том, что же дальше? Как двигаться - через лес или держаться на небольшом расстоянии от опушки? Идти ли всю ночь или только пока более менее видно, так как ночью в лесу обязательно будешь шуметь, а это значит, что ты легко на кого-то напорешься. Где достать при случае оружие, чтобы, если на кого-то напорешься, было бы чем отбиться. Он подумал и о том, что не лучше ли ему не очень рваться к переднему краю, по мере приближения к которому шансы, что немцы его заметят, все будут нарастать, не лучше ли подойти к нему на сравнительно безопасную дистанцию, а потом где-то, не зная где, не думая пока даже где и как, спрятаться, забазироваться и ждать, пока не подойдут наши. Он не принял и не отверг этот вариант, просто отметив его про себя, потому что опять мысль «Свободен!» захлестнула его такой радостью, что он на бегу затряс головой, обхватил затылок руками, закрыл даже на время глаза, продолжая бежать вслепую. Эта мысль была главной. Она определяла все.

Наверное, он промчался уже сотни метров от дороги, прежде чем глянул влево-назад. Там должны были бежать те, кто прыгал за ним. Если прыгал. Он хотел бы, чтобы это оказался майор, майор ему понравился, он чувствовал, что на майора можно положиться, он хотел бы, чтобы бежал и сапер, судя по всему, хороший парень, он хотел, чтобы бежали другие солдаты из той кучки, которая жалась к стенам уборной. Он хотел, чтобы бежали все.

Но не бежал никто.

У него сжалось сердце и за майора, и за сапера, и за остальных.

«Что же такое? - подумал он. Сразу за ним должен был прыгать сапер, сапер и сказал ему: «Давай, друг. Давай!» - и эти слова как бы включали в себя и другие: «Я - за тобой».

Он, летя под откос, не видел, как прыгал сапер или еще кто-то, а сейчас же, за то время, которое он бежал, поезд ушел далеко, спрятавшись за ракитник, посаженный вдоль дороги между насыпью и телеграфными столбами.

«Неужели больше никому не повезло? - подумал он, продолжая бежать. - Неужели «как горох» не получилось? Неужели охрана перестреляла всех, кто прыгал?”

Ждать, что кто-то из пленных все-таки выпрыгнет, что этому пленному тоже повезет - его не пристрелят, он не сломает себе шею или ногу так, что не сможет бежать, - ждать не было смысла: поезд уходил все дальше и дальше, и если бы кто-то даже и удачно выпрыгнул, то побежал бы к лесу по кратчайшему пути, и его следовало бы искать в лесу, к которому надо было бежать как можно быстрей.

Он и бежал так, хватая воздух все время открытым ртом, подхлестывая себя словами: «Давай! Жми! Наддай! Прибавь!» - но за опушкой, забежав за первые деревья, он обнял сосенку, приткнулся лицом к шершавой коре и то ли от бега, то ли оттого, что его сердце вдруг разжалось, он радостно замычал: «М…м…м…» Потом, увидев вновь куски того, что было с ним за эти дни: ПМП, испуганное лицо Стаса, блиндаж, рожи всех этих фрицев, которые были так близко к нему, но все время оставались для него недоступными, наоборот, он для них был очень доступен, и они били его, как хотели, как считали нужным бить, тыкали стволами автоматов ему в спину, под ребра, в грудь, увидев, как уходила от него, когда он ехал на машине, его земля, увидев станцию Ракитная, девочку без ботика и ее отца в железнодорожной шинели, пса, готового броситься на него по знаку конвоира, увидев, какой жалкой казалась кучечка пленных возле уборной, как летит на него откос, когда, прыгая, он толкнул ногой вагон, услышав, как конвоиры били по нему, как по движущейся мишени, как по какой-то крупной дичи, - увидев все это, он застонал. Спазма сдавила ему горло, его всего затрясло, но он, стиснув зубы, впившись ногтями в сосенку, прижавшись еще сильнее к ней лицом, подавил в себе дрожь и спазму в горле, открыл глаза, тревожно осмотрелся и пошел назад, к опушке, держа кулак с костылем у плеча. Как занесенный для удара нож.

«Что дальше? Так! Подождать? Подождать! Только немного. Минут десять! - сказал он себе, все-таки надеясь, все-таки не отбрасывая совсем надежду, что кто-то из пленных покажется. - А если? Вряд ли…» - решил он насчет того, что немцы будут гнаться за ним. Для немцев вряд ли был смысл останавливать поезд, ломать график из-за какого-то сбежавшего пленного, держать неподвижный состав на путях, где его могли разбомбить. Остановка этого поезда неизбежно задерживала другие. И следовало ли все его делать ради одного-двух сбежавших пленных? Даже если бы немцы остановили поезд, даже если бы они погнались за ним сейчас, разве они бы догнали его?

«А собака? А эта псина?» - вспомнил он.

Но перед ним и по сторонам никого не было - никто из пленных не подбегал к лесу, никто из немцев не гнался за ним. Поезд ушел, поле перед железной дорогой осталось пустынным и таким же пустынным оно было за железной дорогой.

Бурые, опавшие листья - корочка на снегу - шуршали у него под ногами, и больше ничего не слышалось в покойном и тихом лесу. Ему попался снегирь - красногрудый комочек с бусинками глаз - бесшумно перелетавший с ветки на ветку. Андрей задержался и, прислонившись, чтобы не чувствовать себя таким одиноким, плечом к дереву, последил за снегирем и сказал ему: «Что, брат, хорошо быть свободным? - улыбнулся и добавил:- Счастливо тебе зимовать!»

«Но если они не погнались, это не значит, что я им больше не нужен, - соображал он, глядя, как снегирь, пугаясь его, перепархивает перед ним от дерева к дереву. - На первой же станции узнают, сколько нет и кого, и сообщат куда надо. Куда? - соображал он, не очень-то точно представляя организацию немецкой службы тыла. - В полицию? Этим, как тот, что охранял повешенных? Раз. Своим постовым - два. Еще кому? В те части, которые тут поблизости? А будут ли эти части заниматься ловлей беглых пленных? В общем, держаться надо дальше и от дорог, и от деревень. Иначе - нарвешься!..»


Он шел третьи сутки, и его уже начало шатать, так как он ел только шиповник, обрывая алые ягодки с жестких кустов. От волосатых, шершавых зернышек, которые он выплевывал, у него саднило язык, губы и небо. Он съел много шиповника, ему попадались кусты, усыпанные им. Еще он ел боярку, кидал ее горсточками в рот, обдирая зубами с твердейших косточек тонкую, засохшую кожицу. В ней почти не было сова, она пахла листьями и корой, но когда по пути ему попадалась боярка он набивал ею полные карманы.

Раз ему попалась груша-дичка. Прямо под деревом, разгребая снег сапогами, он наелся этих кислейших, вяжущих рот сморщенных груш и натолкал их за пазуху, сколько вошло. Хотя почти все время он жевал, ощущение голода не проходило, от ягод и груш лишь бурлило в животе.

С куревом дело обстояло лучше. Еще в первое утро, достав кисет, прикинув, что махорки осталось лишь на десяток тоненьких самокруток, нарвав сухих листьев крыжовника, он перетер их в ладонях и досыпал в кисет. Теперь его папироски лишь слегка пахли табаком, но все-таки это было курево.

Когда он шел, он не мерз. Телогрейка, шинель, сухие сапоги грели на ходу хорошо, он даже снимал варежки, сдвигал на затылок шапку. Мерз он, отдыхая. Присев под дерево, опираясь о него, завязав шапку, сложив руки на груди, он, засыпая, весь собирался в комок, но, успев поспать совсем немного, просыпался оттого, что замерзали поясница, бока, колени, дубело лицо, ломили затекшие колени, а пальцы на ногах и руках кололо иголками.

Но все-таки он спал, даже видел сны, правда, большей частью про еду, и этот короткий сон возвращал ему сколько-то сил.

Легко он мог бы развести костер, его «катюша» работала исправно. Он мог бы раздуть трут, надергать из телогрейки ваты, поджечь ее, поджечь потом лепесток березовой коры, от нее сухие веточки, от них палочки и получил бы костерок, в который только подкладывай и подкладывай. Но он опасался жечь костер. У него еще было достаточно сил, чтобы держаться без огня.

Просыпаясь после короткого сна, он сжимался в еще меньший комок, прислушиваясь - нет ли какой опасности, и, убедившись, что опасности нет, радостно вспоминал:

«Свободен! Черт, свободен!»

Не то что это слово согревало его, нет, оно его согреть не могло, но от этого слова чувство холода все-таки притуплялось, отходило.

Он вставал с корточек, стараясь не хрустеть суставами, закуривал, разжигал трут за бортом шинели, смотрел между крон деревьев в небо, угадывая, скоро ли рассветет, ходил вокруг дерева, согреваясь, размахивал руками, приседал и, согревшись, устав, опять опускался на корточки, закрывал глаза, чтобы уснуть еще.

В первую же ночь, отойдя порядочно от железной дороги, почувствовав себя в сравнительной безопасности, он решил, что ошибся, планируя идти ночами. Так как практически ничего не было видно - он шел вслепую. И кто-то, затаившийся где-то, мог услышать его. Нет, он решил идти днем, когда он мог увидеть опасность и сделать так - спрятаться ли за деревьями, лечь ли, - чтобы избежать эту опасность.

Как только рассветало, он, осмотревшись, выбирал направление, держась все время за опушкой леса, спускаясь в овраги, оставляя, если ему приходилось идти полем, далеко в стороне деревни, быстро перебегая пустынные проселочные дороги, наметив в этом случае заранее, куда и как дальше бежать.

Ориентиром ему служила Полярная звезда. Он ждал ее вечером, а когда в небе начинали светиться звезды, когда различалась Большая Медведица, он смотрел на то место, где должна была показаться Полярная звезда, дожидался, когда она засветится, говорил ей: «Привет. Вот ты!» - зрительно ронял от нее линию с неба на землю так, чтобы линия уходила от его глав на восток. Где-то эта линия пересекала фронт, к точке пересечения ему и надо было стремиться.

На линии «он - восток» ему встречались деревни, слишком открытая местность, железная дорога, другие, как он считал, опасные места. Их приходилось обходить, делая каждый раз в этом случае крюк в сколько-то километров.

Немцы, опасность с ними столкнуться, все-таки все время отжимали его к северу, так как он вынужден был идти лесами и перелесками, а поэтому почти каждое утро, намечая себе маршрут, он забирал северней - в северном направлении чаще виднелся лес или лесок. Как он и ни хотел держаться восточнее, разглядывая, что было перед ним, он все-таки уходил все севернее, севернее, севернее, не приближаясь к фронту.

Безлюдье только подчеркивало ощущение свободы, и, останавливаясь отдохнуть, он радостно смотрел по сторонам - до горизонта, так как только горизонт теперь не позволял ему видеть дальше. Возможно, не во всех деревнях, медленно уходивших ему сначала за плечо, потом за спину, стояли немцы, и, разведав такую деревню, он мог бы раздобыть там еды - попросить из милости или стащить незаметно, но он предпочитал не приближаться к деревням, опасаясь нарваться на полицаев.

А вот зверей он не опасался. Возможно, в лесах, которыми он шел, водились и волки. Правда, он не слышал еще их воя, но в последнюю ночь, проснувшись, он хорошо разглядел глаза рыси. Пара зеленых огоньков перемещалась невысоко над землей. Рысь двигалась по веткам бесшумно, и тогда он глухо крикнул:

- Пошла вон! Я тебя! Ишь ты! Пошла, пошла!

Огоньки почти тотчас исчезли, в темноте как будто бы даже мелькнуло тело рыси - темное, удлиненное пятно. Улыбнувшись тому, что он крикнул рыси как какой-нибудь кошке или собаке, которых следовало прогнать, он не сильно постучал костылем по дереву. Но рысь-то хорошо слышала этот стук. Он еще раз улыбнулся, представляя, как она удирает по веткам, сердито прижимает уши с кисточками, мягко перепрыгивает с одного сука на другой.

Закуривая, он хорошенько почиркал огнивом о кремень, выбивая много искр, чтобы рысь, если она убежала недалеко, если что-то замышляла, убедилась, что у него есть огонь.

Под вечер того же дня он видел, как мышковала лиса. Ветер дул от нее к нему, она его не чуяла, занятая поисками под снегом мышей. Она совала нос в снег, нюхала там, дергала от нетерпения хвостом, перебегала, держа нос низко, чтобы не потерять след. Когда она услышала его, подняла к нему свою мордочку, до глаз измазанной снегом, он замер. Он не хотел ее пугать, но, поняв, кто перед ней, лиса как стрельнула себя с места и помчалась по опушке.

На предвечернем светло-фиолетовом снегу она смотрелась как желтая птица, вдруг пронесшаяся у земли.

Утром следующего дня он чуть не убил зайца. Заяц выпрыгнул из-за куста, заяц прыгал куда-то по своим делам, когда он долго и недвижимо сидел на пеньке, так как от голода у него кружилась голова.

Мгновенно выдернув костыль из-за борта шинели, он с силой швырнул его в зайца, метясь в бок; с расстояния пяти метров, как бы костыль ни угодил, он, если бы и не убил зайца, то оглушил бы его, и тогда зайца можно было бы поймать.

Костыль, рассекая со свистом воздух, пролетел над спиной зайца, сбил снег с ветки елочки и врезался в сугроб, а заяц, зачем-то сначала подпрыгнув вверх - наверное, от неожиданности, а может, и от ужаса, метнулся в одну сторону, в другую, и наконец опомнившись, дал стрекача прямо и исчез за елочками.

- Ах, черт! Промазал! - огорчился Андрей.

Еще бы он не огорчался. Он бы наелся, и это вернуло бы ему силы, и перестали бы кружиться голова и дрожать ноги, его бы не тянуло сесть, дремать и дремать. Он шел уже меньше, чем сидел. Как только ему попадался пенек, или упавшее дерево, или просто выступавший из земли толстый корень, он сразу же присаживался.

А идти еще надо было далеко!

- Эх ты! - сказал он себе вслух, вставая с пенька, чтобы идти. - Если бы это увидела Лена… «Черт с ним, с зайцем!» - решил он. Он улыбнулся, вспомнив, что, подпрыгивая вверх, заяц зажмурился, а когда упал на ноги, то широко открыл глаза, - тот круглый глаз, который Андрей видел, смотрел на него с ужасом.

Шагая, шатаясь от голода, жуя боярку, глотая даже ее косточки, он тащился по тихому лесу, забирая к опушке.

Так как от слабости у него уже не просто кружилась голова, а перед глазами начали вертеться разноцветные пятна, и он должен был смигивать их, он решил, что в эту ночь он должен раздобыть настоящей еды, для чего ему придется выйти к людям.

- Эх ты, заяц! - прошептал он, рассматривая далекую деревню, выбирая себе место, откуда, считал он, ему придется наблюдать несколько часов, чтобы определить, есть ли в деревне немцы или нет их.

«Нет, так дальше нельзя! Так не пойдет! - считал он. – Надо рискнуть! Надо только хорошенько понаблюдать и решиться. А иначе как же? Иначе пропадешь…»

Ему, и правда, следовало рискнуть и выйти к людям. Поесть, быть может, и запастись какой-то едой, быть может, что-то узнать о партизанах, быть может, раздобыть какое-нибудь оружие.

Он был на той территории, по которой в сорок первом наши торопливо отступали, выходили из окружений, и, как всегда в таких случаях бывает, на пути спешно отходящих войск оставалось оружие и, как тоже всегда бывает, это оружие, во всяком случае какая-то часть его, попадало в руки населения, не ушедшего с армией.

Подбирали его и взрослые - одни, чтобы потом, при удобном случае, воевать против немцев, другие, просто хозяйственные мужики, не могли не прибрать бесхозное добро, они тащили к себе в клуни и сараи винтовки, патроны, гранаты, запаковав, как сумев, зарывали все это на огородах или в ином укромном месте.

Вездесущие мальчишки-подростки, тайно от родителей, несмотря на всяческие их наказы и близко не подходить к оружию, конечно, а находили его, и прятали, и, уединившись где-нибудь в лесу, в глухом овраге ли, постреливали из пистолетов и винтовок. Им надирали за это уши, их пороли, но переделать их породу, конечно же, не могли.

Он вспомнил пастушат, которых видел возле госпиталя 3792, вспомнил госпиталь, вспомнил Лену…

«Если б ты знала! - подумал он. - Если б ты знала!.. Нет! - тут же решил он. - Очень хорошо, что ты не знаешь. Помочь ты все равно не смогла бы, зачем же тебе из-за меня терзаться?»

Выбрав позицию, он начал наблюдать за небольшой деревенькой. Она была недалеко от кромки леса, в низинке, протянувшись вдоль обоих берегов речки, которая сейчас, схваченная уже тонким ледком, поблескивала. Собственно, оба ряда домов, тянувшихся но берегам, и составляли деревню, но кое-где эти дома прерывались, так как между ними были постройки покрупнее, какие-то хозяйственные строения - сараи, амбары.

Жизнь в деревне шла своим чередом - несколько санных упряжек ездили из нее к видневшимся вдали стогам, возя от них то ли сено, то ли солому, женщины ходили к речке полоскать белье, иногда до него долетал собачий лай, к вечеру над многими домами потянулись вверх дымки - хозяева то ли готовили еду, то ли подтапливали на ночь.

У него складывалось впечатление, что войск в деревне нет, и он почти решил, дождавшись темноты, идти в нее, когда с запада на грейдерной дороге показалось несколько машин-грузовиков с тентами для перевозки солдат, темная легковушка и то ли полугусеничный вездеход, то ли бронетранспортер - он не мог с такого расстояния определить точно.

- Вот тебе и зайдешь в эту деревню! - сказал он вслух. - Тут надо уносить ноги да подальше. «Но, может, сволочи не заедут в нее или только проедут?» - подумал он.

Машины, свернув с грейдера, покатились к деревне, причем не доезжая до нее, колонна сделала охватывающий маневр - два грузовика пошли правее деревни, два левее, по тем не главным дорогам, которые служат в деревнях для внутренних хозяйственных нужд - подвезти ли по ним с полей к амбарам урожай, дрова ли к сараям, корм скоту и для подобных же дел.

Ядро колонны между тем втягивалось по центральной дороге к центру деревни, и за домами, за деревьями легковушка, вездеход, остальные грузовики для него потерялись. Но фланговые машины он видел хорошо - по мере продвижения к тому месту, где боковые дороги сходились у околицы, с этих грузовиков спрыгивали солдаты, и за каких-то пятнадцать минут деревня была в кольце. Правда, цепь окружавших оказалась редкой - дистанция между солдатами составляла метров сорок-пятьдесят, но ведь солдатам не надо было никого хватать руками: даже с его позиции различалось их оружие, в том числе несколько ручных пулеметов, которые солдаты быстро установили в нужных им точках.

- Сволочи! Гады! - сказал Андрей. Ему показалось, что, сжатая этим кольцом, деревня даже как бы замерла, затихла, стала вроде бы и меньше размером, как будто беззащитные дома и прижались к земле, и сдвинулись поближе друг к другу.

Вдруг сразу же в нескольких дворах зло залаяли собаки, и тотчас ударили выстрелы, и собаки завизжали и заскулили.

- Бандиты! Сволочи! Микроцефалы! - ругался он.

Из деревни по огородам в разные же направления побежали было люди, но постовые окриками и выстрелами вверх вернули всех, кроме двоих. Эти двое не останавливались, минули цепь окружения, и тогда немцы ударили по ним в спины, и оба убегавших упали и остались чернеть на снегу. И тут в деревне закричали, заплакали женщины и дети, вновь залаяли, завыли собаки, вновь раздалось несколько выстрелов, и они как будто прекратили человеческие крики и плач, и собачий лай и вой.

«Ну, только бы оружие! Только бы к своим! Только бы выпал еще шанс попасть в роту! - думал он. - Ах, мерзавцы! И так вот - на всей нашей земле, куда они дошли… Ну, погодите, ну, погодите! Еще не все со мной кончено… Еще я жив… Только бы оружие…»

Он собирался было идти дальше, но, кинув еще один взгляд на деревню, остановился. Было видно, что оцепление стягивается в нее, и что околицу минул бронетранспортер, выехали за ним легковая и один грузовик.

- Неужели уходят? - обрадовался он. - Неужели все? - он обрадовался и потому, что все остальные в деревне уцелеют, и потому, что после хозяйничания немцев в ней, он подумал, что после того как они застрелили тех двоих на огородах, может быть, и еще кого-то, кого он не видел, что после всего этого люди встретят его с большим милосердием, возможно, даже сочувственно, возможно, помогут едой ли, оружием ли или что-то расскажут о партизанах. Лес скрывал его, лес кое-как кормил, но это было все, что лес пока мог дать ему. Рано или поздно ему надо было выходить к людям, к своим, и жители этой деревни, где немцы учинили расправу, если не все жители, то многие из них и были своими.

Он стал ждать. Оцепление, кроме нескольких постовых по всему кольцу, ушло через огороды за дома, потерялось из виду, видимо, присоединилось к своим на улицах, а бронетранспортер, легковая и грузовик, отъехав немного, вдруг не повернули к грейдеру, а, двигаясь медленно, свернули к высокому холму. Какие-то три часа назад он проходил недалеко от этого холма. Часть холма за много лет была срезана людьми - там, в карьере, они брали глину, наверное, для ближнего кирпичного завода. Под откосом, на котором снег не держался, были глубокие ямы, да и в самом откосе находились ниши, наподобие пещер.

В деревне опять раздались крики, выстрелы, лай собак, и скоро с той же околицы, через которую проехали легковушка, бронетранспортер и грузовик, вышли сначала немцы, а потом толпой, сжатой с трех сторон охраняющими, жители. Некоторые из них несли какие-то узлы, какие-то вещи, и среди них - Андрей различал это - были и дети.

Тем временем немцы с первого грузовика ссыпались около холма и расположились так, что толпы жителей должны были пройти только к откосу, только к ямам, к пещерам.

- О гады! О гады! - шептал он. - О боже!

Он сел, так как ноги его вдруг перестали держать, и спрятал лицо в руки. Что он мог сделать сейчас? Что? Один! С каким-то костылем против всех этих немцев с винтовками, автоматами, пулеметами, бронетранспортером.

Ударил одиночный винтовочный выстрел, за ним второй и почти одновременно третий.

Он поднял голову.

Так как от карьера до него было ближе, чем от деревни, то и различались сейчас лучше немцы в шинелях с оружием в руках, среди немцев какие-то другие - в полушубках, в пальто, но тоже с оружием, тоже в составе охраны, оцепления, и он догадался, что это или полицейские, или какие-то другие каратели, но не немцы, а из местных или еще откуда-то, а внутри оцепления мужчины, женщины в платках и детвора всякого возраста. У нескольких женщин дети были на руках.

Правей оцепления, шагах в десяти от дороги, темным пятном на снегу лежал человек. Это по нему, пытавшемуся убежать, выскочившему за оцепление, ударили винтовочные выстрелы.

Кто-то в полушубке, держа винтовку в одной руке, торопливо перебежал к застреленному, наклонился над ним, перевернул с живота на спину и возвратился в оцепление.

- О ужас! - бормотал Андрей.

Он знал, что тут будет сейчас, он знал. Он, Веня, Папа Карло, Ванятка, Коля Барышев и один взвод роты - еще до Букрина видали такое…

Кричащую, причитающую толпу гитлеровцы и те, кто был с ними, толкая прикладами, стволами автоматов, оттеснили к самой стене карьера, затем гитлеровцы и те, кто был с ними, по команде - потому что сделали они это одновременно, Андрей хотя и не слышал команды, но хорошо все видел, - по команде отбежали за пулеметы, установленные в трех местах: один напротив центра толпы, а два напротив ее краев, толпа закричала, заголосила, так что Андрей, скорчившись, зажал уши руками, но и так он слышал, как ударили пулеметы, но и так он слышал, как к пулеметам присоединились винтовки и «шмайссеры».

- Изверги! Ироды! - шептал он. - Но придет час… Придет этот час!

Когда деревня, подожженная в нескольких местах, запылала, грузовики, легковушка, бронетранспортер уехали. Остались лишь четверо саней с теми, кто был с немцами в полушубках, пальто, наших шинелях.

Человек шесть из них стаскивали расстрелянных в ямы, лопатами рушили на них с откоса землю, иногда кто-то из этих шестерых стрелял, добивая неубитого, а четверо, расположились так, чтобы видеть деревню, наблюдать за ней - не появится ли кто спрятавшийся, спасаясь от огня и дыма…


Щеночек плакал. Уже не скулил, не звал мать, он совсем отчаялся и не ждал уже ее. Он еще ползал по дороге, хорошо наезженной санями, перебирал растопыренными лапками, стараясь покрепче зацепиться; тыкался носом в отброшенный к обочине снег, возвращался туда, где потверже, делал на дороге круги, боясь, наверное, еще больше заблудиться.

Когда Андрей его поднял, щенок был совсем холодный, лишь под брюшком угадывалось нежное тепло. Андрей сунул его за борт шинели, щеночек судорожно зацарапался, пополз глубже и, уткнувшись носом под мышку, затих там и задремал, согреваясь, он дрожал так долго, потому что промерз, наверное, до самого своего сердечка, плача все тише, тише, тише. А потом он заснул и спал, пока Андрей подходил к деревне.

Полная луна светила вовсю, рассвет лишь угадывался, и деревня лежала в ночи сонно-покойно, виднелась четко и казалась безопасной.

«Что ж ты… Что ж мне с тобой делать? - подумал Андрей о щеночке. - Что мне делать и с самим собой?»

Он свернул с дороги, когда до ближних домов оставалось метров триста и, забирая левее, пошел к огородам, а потом по ним к небольшой избе, которую он выбрал, еще наблюдая днем за деревней.

В этот день он прошел мало, ослабев до такой степени, что каждую ногу приходилось переставлять, как чужую. И к вечеру, когда он подошел к этой деревне, он решил, что войдет в нее, чтобы раздобыть хоть какой-то еды. Пять дней он держался на боярке и шиповнике, так как даже дичок-груш ему больше не попадалось. Что в эту пору он мог добыть в лесу и на полях? Поля стояли голые, декабрьские, и в обмолоченных скирдах, к которым он несколько раз подходил, надо было потратить час, чтобы найти полгорсточки зерна.

Кошмары про еду его больше не мучили. Это раньше у него перед глазами вертелись, сменяясь, то куски хлеба, то бачки каши, то целая ротная кухня супа. Довоенная еда тоже выскакивала перед ним - яйца всмятку, бутерброды с ветчиной, сыром, красной икрой, французские булки, батоны, котлеты, бифштексы, горки начиненных блинчиков или голубцов, словом, все то, что было в его детстве и юности, но что сразу оборвала война.

Он отупел, соображал слабо, весь как-то обмяк, словно его мускулы стали хуже держаться на костях, и шагал то в какой-то полудреме, то пробуждаясь из нее, бессмысленно глядя под ноги, лишь изредка оглядываясь - нет ли опасности.

Он даже было потерял варежку, заметив не скоро, что одной руке холодней. Но у него еще хватило воли вернуться за ней по следам, и он, подобрав ее, тут же и решил, что дальше так нельзя, что надо добывать еду, иначе все кончится плохо.

Ожидая, когда стемнеет, он сидел, зарывшись в стог. Ему показалось, что он вот-вот хорошо согреется, но потом пришла мысль, что он просто замерзает, что его изголодавшемуся телу и такой мороз непосилен, что тело сдается, что оно готово умереть.

«Нет! - сказал он себе. - Нет!»

Несколько раз ему пришлось вылезать из стога, ходить около него, мерзнуть, прогоняя сонливость. Но и торопиться в деревню он не мог - немцев он заметил в ней немного, всего несколько саней с немцами, которые потом уехали, но он боялся, что нарвется на людей, которые выдадут его полицаям, а те - немцам.

Дом, который он выбрал, не был крайним - в крайнем как раз и устраивают посты. «Его» дом находился за переулком, но сравнительно и недалеко от околицы. Дом выглядел и поменьше, и победней многих домов деревни, и это было хорошо - бедные люди добрей, бедные охотней подают. А он и рассчитывал на доброту.

Так как огород не отделялся от домов забором, к дому и следовало бы подходить оттуда, в случае чего можно было побежать назад и через поле к лесу. Конечно, то, что светила луна, ему помогало - он бы мог различить патрульных, если бы тут были патрули, он знал, как пойдет, как отступит. Но при луне в него и целиться было лучше.

Щеночек спал, щеночек угрелся, так что лишь изредка дергался от дрожи, от того холода, который чуть не пропитал его всего, чуть не превратил в ледышку, а теперь уходил, выталкиваемый теплом, той теплой кровью, что двигалась по маленьким щенячьим артериям и венам.

Андрей погладил его через шинель, вынул из кармана костыль, поправил шапку, сдвинул ее назад так, чтобы слышать лучше, и тихо пошел к «своему» дому.

Пропел петух, его крик подхватил другой, третий, петушиные голоса звучали из-под крыш, как бы в отдаленности.

«Как раз! - подумал Андрей. - Должно быть, как раз!» - он глянул на луну. Она скатилась к западу, была так же велика, так же красива, но чуть-чуть уже не такой накаленной.

На огороде остались не убранные с осени палки подсолнечника, стволики кукурузы, и он вышел так, чтобы, став на колено, спрятаться за ними.

С его места двор в свете луны различался хорошо - приземистый глиняный домишко в два оконца на две стороны, бурая от дождей, солнца, ветров соломенная крыша, низкая дверь, завалинка, укутанная для теплоты картофельной ботвой, горшки, насаженные на колья плетеного забора.

Ветер подул на него, запахло навозом, коровой, и тут стеклышке окна во двор затеплилось, мигнуло, опять потемнело, дверь дома отворилась, и через двор к сараю пошла небольшая фигурка, одетая во что-то тяжелое и длинное.

То ли маленькая худенькая женщина, то ли девочка шла к сараю медленно, неся ведро, а в другой руке плошку с огоньком, стараясь, чтобы движение воздуха не убило крохотный огонек. У ее ног скользила короткой гибкой тенью кошка.

Фигурка вошла в сарай, притворив за собой дверь, но Андрей ждал, сколько мог еще терпеть, не выйдет ли еще кто.

Утихли, отпев, петухи, луна продвинулась по небу на какое-то расстояние, стукнули, скрипнули двери в других домах и сараях, и Андрей, потрогав щеночка, сказав ему: «Ну! Сейчас, кажется, повезет!» - скользнул через огород, через двор, сжимая в правой руке костыль, остановился на мгновение, прислушался и вошел в сарай.

Сидя на скамеечке, почти спрятавшись под старым полушубком, наклонившись чуть вперед, доила корову девочка-подросток. Полушалок сдвинулся ей на плечи, открывая темную головку и тонкую, с ложбинкой посредине, шею.

Рядом с девочкой на обрубке стояли горевшая плошка и кружка. Возле плошки из глиняной миски лакал молоко кот.

Воздух от двери толкнул огонек, огонек дрогнул, затрепетал, девочка обернулась, увидела его, блеснувший костыль, глаза девочки наполнились ужасом, она, тихо вскрикнув: «Ой, боже ж мий!» - приникла к задней ноге коровы, уцепившись левой рукой за ее шерсть, а правой обнимая вымя.

- Не бойся! Тихо! Сиди! - глухо приказал он, осматриваясь, прислушиваясь, нет ли тут еще кого, кроме этих четырех живых душ - девочки, коровы, теленка, кота. - Немцы в деревне есть?

- Ни, - ответила девочка, все так же завороженно глядя на костыль. - Вьихалы.

- Полицаи?

- Е.

- Где? В твоем доме есть?

- Ни.

- Где есть? Близко?

- Ни.

Он вздохнул, шагнул к ней, она испуганно забежала за корову, уронив полушубок.

- Можно? - спросил он, черпая из ведра кружкой. Молоко ударило ему в нос теплом, жизнью, и он, закрыв глаза, судорожно проглотил эту кружку, потом вторую, потом третью.

Щенок, пискнув, зашевелился у него на груди, и он, переведя дыхание, достал его, наклонился и сунул носом в миску кота. Кот, сделав «Пфф!», отпрыгнул в сторону, а щеночек залез в миску с ногами и, давясь, стал глотать молоко.

От ударившей в ноги слабости Андрей сел на скамейку. Он выпил еще две кружки и ткнулся головой корове в бок. Корова обернулась и задышала ему в щеку.

- Иди сюда! - приказал он девочке. - На, - он поднял и подал ей полушубок. - Не бойся. Я не трону тебя. Зачем ты мне? Ведь правда? Только ты молчи. Ты - пионерка?

- Була. При красных, - девочка вышла из-за коровы, взяла полушубок, накинула его на себя и повязала полушалок.

- Кто у тебя дома? Отец? Мать?

- Ни. Немае. Тильки диты.

- Где отец?

- На хронти.

- Мать?

- Вьихалы. До систры у Грицаевку.

- Зачем?

- Систра рожають.

Андрей горько потерся лбом о шершавый коровий бок. «Диты… Кот… Теленок… Сестра рожають!»

- Что эта за деревня?

- Яка? Грицаевка? - не поняла девочка.

- Твоя.

- Опонасовка.

- Какой тут ближний город? - Петляя, уходя от деревень, он потерял ориентировку, и ему надо было иметь хоть какое-то представление, где он находится.

- Гайсин.

- В какой стороне?

Девочка махнула рукой в сторону огорода.

- Туды, - она почти перестала его бояться, а может, другая забота отодвинула ее страх. - Та вин же захлэбнэться! - Она пошла к щеночку и вынула его из миски. - Який малэнький! - Краем платка она вытерла ему мокрую мордочку и сунула под полушубок. Когда девочка пряталась за корову, она вступила в навоз, и к ее сапогам прилипли его мокрые комья и солома.

- Возьмешь? - спросил он о щенке, вставая со скамейки. Слабость почти прошла, надо было действовать дальше. Девочка закивала, улыбнулась, глядя в крохотные, наверно, только недавно открывшиеся глаза щеночка. Наевшись, он сопел, мигал, довольно не то скулил, не то чего-то хотел сказать им.

- Дядечку, а вы - биглый? - спросила девочка.

- Да.

- Биглых шукають, - как бы предупредила она. - Ни кормить, ни в хату пускать не можно. А зараз говорить старосте. Бо - расстрел. Там, на раде, висить их приказ.

- Поэтому никому обо мне не говори. Ты же пионерка, - он еще глотнул из кружки. - Хлеба не дашь мне?

- Маленько дам.

«Маленько» его не устраивало, но не мог же он требовать больше.

- Что еще дашь? Картошки?

- О, картошки дам. Картошки у нас богато. И гарбуза богато.

Тут у нее, конечно, ничего не было, и он должен был отпустить ее в дом. Но он боялся, что она там долго провозится.

- Быстро! Пожалуйста, быстро! Мне надо уходить. Ты же не хочешь, чтобы меня поймали. - Он наклонился к ней, держа ее, чтобы она не отступала. - И я там буду валяться как…

Его тревога передалась ей, она стала выдергиваться.

- Пустить! Дядечку, пустить! Треба швыдко! Треба швыдко! Я зараз, зараз, тильки трохи почекайте…

Она шмыгнула в дверь, Андрей, держа ее неприкрытой, смотрел, ожидая, слушал, даже высунулся раз.

В деревне было все спокойно, был тот короткий покой, который приходит на землю перед утром, как приходит к человеку крепкий последний предутренний сон.

Сонно дышала корова, почмокивал теленок, который добрался до вымени, только кот в дальнем углу смотрел желтыми недовольными глазами.

От молока Андрея уже поташнивало, но он пил и пил его, то поднося кружку к губам, то относя ее, чтобы забыть запах.

Ему казалось, что время слишком быстро идет, а девочки все нет, он сердито подумал: «Ну что ж она там!» - но тут скрипнула дверь, он увидел, что из-за ее края высунулась голова девочки, как девочка посмотрела по сторонам, как быстро перебежала к нему, волоча у ноги мешок и прижимая что-то к груди.

- Ось! - взволнованно сказала девочка, сунув ему одновременно мешок, треть буханки хлеба, на которой лежал кусочек, величиной со спичечный коробок, сала. Он сунул хлеб за борт шинели, туда, на место щенка, а сало в карман, девочка порывисто вынула из кармана полушубка два вареных яйца, штук десять вареных картошек, ломоть печеной тыквы. - Ось! Ось! - говорила она, помогая расталкивать все это, все еще взволнованная поисками еды в темной избе, все еще взволнованная и мыслью, что может разбудить детей, которые как-то повредят их делу или принесут опасность. - Швыд-че, дядечку! Швыдче! Бежить! Бежить же!

- Матери тоже не говори!

- Добре! Добре! Там картопля, у торби, сыра, и гарбуз. Зварить соби… - откуда она могла представить, что ему и не в чем варить, что ближе к фронту вообще будет опасней жечь костер, что больше он не рискнет никуда заходить, чтобы попросить сварить эти «сыри картопли и гарбуз». Боясь за него, и за себя, торопя его, она все же хотела показать, что хочет ему помочь, что жалеет его. - Та бижить, дядечку ж!

Он обнял ее той рукой, в которой у него был костыль, притиснул к себе, наклонился, она откинулась, безвольно положила ему ладони на локти, и он поцеловал ее в мокрый соленый глаз и в лоб.

- Спасибо тебе.

- Нема за що. Хиба ж мы не люды!.. Та й бижить же!

- Спасибо! Мне нечего тебе дать… - он отпустил ее, дернул, нащупав на гимнастерке, солдатскую пуговицу со звездочкой и серпом и молотом на ней, вложил эту пуговицу ей в шершавую от ежедневного крестьянского труда ладошку, приоткрыл дверь, услышал, как она сказала ему в спину: «Бережи вас боже!» - глянул на двор, огород, на поле между огородом и лесом, толкнул тихо дверь, вогнувшись, перебежал двор, согнувшись же, перебежал огород, давя капустные кочерыжки, старые, померзшие огурцы, подумал: «А ведь их можно есть!» - и, волоча сначала мешок на отлете, а потом, изловчившись, закинув его за плечо, помчался к лесу.

Луна скатилась еще дальше. То ли оттого, что он был в тепле, то ли оттого, что пришел предутренний мороз, ему показалось, что на улице холодней, он пожалел о сарае, потом пожалел, что вообще убегает и от коровы, и от теленка, и от сердитого старого кота, и от этой девочки, которую он даже не спросил, как зовут.

Загрузка...