Глава 3

В то время как на юге Руси уже начинали зеленеть деревья и молодая трава пробивала себе путь к тёплым солнечным лучам, на севере, на гигантских просторах Залесья ещё царствовала зима и на полях лежали белые сугробы. Сурова природа Суздальщины, иной раз и урожаи здесь, на этой щедро обдуваемой холодными ветрами земле, бывали столь скудны, что хоть с голоду помирай. Впрочем, край обустраивался, полнился людьми, бежавшими с Киевщины, с Черниговщины или из иных областей от княжьих усобиц и половецких набегов. Возникали сёла, укреплённые города, на освобождённых от вековых пущ участках земли колосилась рожь.

Но всё же в описываемую нами пору оставалось Залесье окраиной Руси. Многотрудно было житие в этих местах, а тут ещё эхо войн опалило огнём города и посёлки, когда киевский князь Изяслав в соузе с новгородцами прошёлся по ним, сжигая, разоряя, уводя в полон. Или когда суздальский владетель, Юрий Долгорукий, один за другим совершал походы на юг, уводя с собой ополченцев, отрывая мужей от жён, отцов – от детей, сынов – от матерей.

Но самое гиблое, наверное, место в Залесье – княжеский поруб[62]. В стороне от роскошного суздальского дворца Долгорукого, по соседству со сторожевой башней-вежей[63], вырыта была земляная яма. Хоть и обложили яму сверху рядами толстых брёвен и укрепили с боков такими же врытыми вертикально в землю столпами, но царили в ней холод и сырость. Одинокий узник в видавшем виды кожушке, некогда красивом, обшитом серебристой нитью по вороту и полам, а ныне свалявшемся, утратившем былой блеск и яркость, безмолвно сидел на дощатых нарах и уныло смотрел в потолок. В долгой широкой бороде его, давно нечесаной, проглядывали седые нити, на худом лице проступали острые скулы. Большие серые глаза смотрели мутно, в них уже померкло страдание, уступив место равнодушию, такому, когда лишь одна мысль успокаивает и заставляет ровно биться сердце: «И это пройдёт».

Не узнать было в узнике некогда удалого и хваткого молодца, забубенную головушку, безудельного князя Ивана Ростиславича Берладника.

Давно потерял Иван счёт времени, понимал он лишь, что там, наверху, над настилом из брёвен, властвует зима, дуют холодные пронизывающие ветры, метёт лихая метель. Иной раз сходил по дощатой крутой лесенке к нему в поруб суровый усатый стражник, молча, с подозрительностью осматривал утлое сырое помещение с факелом в руке. С пленником никто никогда не разговаривал – таков, видно, был приказ Долгорукого.

Всякий день ему спускали сверху на верёвке кус чёрствого ржаного хлеба и корчагу с водой, реже – с квасом. То была единственная еда узника. Изредка, по большим праздникам, к хлебу и питью добавляли маленький котелок с горячими щами – тогда и для Ивана наступал праздник. Он жадно, обжигая уста, поглощал пахнущую капустой наваристую похлёбку. Но праздник оканчивался с последней ложкой щей. Снова наступали тянущиеся унылой чередой дни и ночи.

А ведь был когда-то Иван лихим удальцом, смелым добрым воином, хлебосольным хозяином. Ещё подростком остался он без отца. Князь Ростислав Володаревич владел городами Перемышлем и Звенигородом, что располагался на левом берегу Днестра между устьями Серета и Збруча. Боролся он с братом Владимирком за Свиноград, хотел овладеть всею горной страной закарпатской, да старшие князья примирили братьев, каждому велели держать свою волость. Вскоре за тем Ростислав внезапно занемог и умер. Ходили кривотолки, будто это Владимирко постарался извести братца, велел подсыпать ему в пищу какую-то гадость.

Как бы то ни было, а пришлось малолетнему Ивану с матерью уносить из Звенигорода ноги.

Мать Ивана была родом из дунайских болгар, красавица была, каких мало. Иван на всю жизнь запомнил её роскошные каштановые волосы и ласковую улыбку на алых устах.

Осели они с матерью в городке Берладе, расположенном посреди холмистой гряды на речке такого же названья. Всякий народ стекался в Берлад – и беглые холопы из Русских и Угорских земель, и болгары, спасавшиеся от гнёта империи ромеев, и кочевые половцы и печенеги, покинувшие земли соплеменников.

Сбирались эти людишки, промыслом которых становился разбой на торговых путях, в лихие шайки, баловали по Сирету, Пруту и Дунаю, грабили купцов. Прозывали людей сих, без роду-племени, берладниками, по имени городка. И его, Ивана, тож прозвали Берладником, иначе – Берлядином. Так и вошёл он в русские летописи, извечный бродяга и кочевник.

Среди разбойного народа быстро стал он своим, стал предводителем лихой вольницы, этаким князем без княжества. Когда подрос, сам возглавлял не раз набеги на соседние земли. Единожды аж до Месемврии доходил на стругах по Чермному морю.

С годами обзавёлся Иван преданными людьми, своего рода дружиной. С их-то помощью и держал власть в Берладе. Ещё позже понял: одним разбоем не проживёшь, не укрепишься в Подунавье. Даровал грамоты ромейским и иным купцам, пропускал через владенья свои в междуречье Сирета и Прута торговые суда, брал пошлины. Жил в ту пору неплохо, но захотелось большего. И когда позвал его Владимирко в Звенигород, на отцово место, отправился не колеблясь.

В Звенигороде сыграл свадьбу с юной дочерью боярской, жить стал весело, на широкую ногу. Вместе с дядей ходил на Волынь, затем оборонял Галичину от киевских князей, от угров и ляхов, славу заслужил и честь беспримерной храбростью своей, и многие бояре галицкие, недовольные крутым норовом Владимирки, стали поглядывать в сторону Ивана, думая про себя: нам бы в князи этакого молодца. В дела боярские нос особо совать не станет, а от ворога любого завсегда оборонит.

И единожды приехал в Звенигород галицкий боярин, Стефан Дементьевич. Долго ходил вокруг да около, расспрашивал Ивана о покойных отце с матерью, а потом и ляпнул будто невзначай: зовут-де тя, княже Иван, бояре в Галич. Нет нам сладу с дядькою твоим, в бараний рог он нас скрутил. Жесток паче всякой меры князь Владимирко. Прижимист, скуп, купцов поборами душит, ремественный люд такожде от него стонет. И нам, боярам, подняться не даёт. У кого земли отберёт, кого засудит, а иной раз и вовсе головы лишит. Ты, мол, токмо согласье дай. Тотчас весь Галич за тя встанет.

Проняли Ивана речи Стефановы. Решил он рискнуть, бросить на кон лихую судьбу свою.

В ту пору Владимирко охотился в Тисменице. Тем и воспользовались бояре. Галопом, на взмыленном скакуне влетел Иван в городские ворота, и в тот же час посажен он был на стол в соборе Спаса. Закружилась у добра молодца головушка.

Князь Владимирко, сведав о случившемся, мешкать не стал. Тотчас собрал великую рать и подступил к галицким стенам. Привёл с собой множество сербов и болгар – давних своих друзей и соузников.

Началась долгая осада. Но успешно отражали галичане все приступы Владимиркова воинства. Может, и удержался бы Иван в Галиче, да подвела его глупая самонадеянность.

Однажды решил он совершить вылазку во вражий стан, пощипать как следует разношёрстную Владимиркову рать. Надоело любящему вольный простор удальцу просиживать за крепостной стеной. Вырвался отряд бешеных всадников – берладников, охотников «за зипунами» из ворот, врезался в гущу опешивших супротивников, погнал их берегом Днестра наперегонки с зимней вьюгой. Ох, славно посекли тогда ворогов удальцы! Только и звенели, только и ходили мечи вверх-вниз, опускаясь на вражьи плечи и спины.

Но за лихой атакой проглядели берладники главное – отрезал их Владимирко со свежим полком от градских стен, а затем и взял в плотное кольцо.

Целую ночь рубились берладники, почти все и полегли на бранном поле. Едва вырвался тогда Иван из окружения. Весь перемазанный кровью, ускакал вдоль холмистого Днестровского берега в Звенигород. Так рухнула в одночасье мечта его о Галицком столе. Впрочем, нет – мечта осталась, рухнули лишь надежды занять Галич сейчас. В Звенигороде же городские старцы[64] вежливо, но твёрдо сказали Ивану: ушёл от нас, соблазнился хлебным столом, дак не обессудь.

Указали князю-изгою из Звенигорода путь. С той поры служил Иван разным князьям – сперва Всеволоду Ольговичу, затем Изяславу Мстиславичу, вместе с ними ратоборствовал супротив Владимирки. Супругу свою с малым чадом отослал в Смоленск – тамошняя княгиня приходилась сестрой его матери. Когда же узрел Иван остуду к своей персоне со стороны Изяслава Мстиславича, рванул, не думая особо, как всегда, в Суздаль, к Юрию Долгорукому, первейшему Изяславову врагу. Предложил Юрию свой меч, стал служить, как служил прежде иным князьям, а не уразумел, что Юрий в большой начавшейся в те годы борьбе за киевский золотой стол – соузник Владимирки. Поначалу, правда, не до Ивана было Галицкому владетелю, а у князя Юрия любой добрый воин был на счету – мыслил он отнять Киев у Изяслава.

Может, всё бы и обошлось, да угораздило Ивана один раз глянуть в серые с голубинкой очи молодшей дочки Долгорукого, Ольги. Глянул – и утонул, словно заворожила его суздальчанка. Видно, и княжне по душе пришёлся удатный[65] молодец, косая сажень в плечах. Ольга была не из таких, что молча вздыхают и сохнут в девичьих светлицах. Капризная избалованная отцова любимица привыкла добиваться своего. Скоро настала тёмная ночка, повстречались они на сеновале на задворках княжьего терема, возле башни-повалуши[66], потом были ещё встречи, были объятия, поцелуи, и был грех. О, сколь сладка была Юрьева дочь, и сколь велика была страсть!

Узнал о встречах их Долгорукий, разгневался, велел тотчас поковать Ивана, а после бросил его гнить в поруб.

Ольгу же немедля вытолкали замуж, и за кого?! За сына Владимиркова! Вот уж, воистину, мир тесен.

Поначалу Иван рвал на себе волосы, но затем пыл его угас, отчаяние в душе сменилось равнодушием. Клял себя он за неразумие, за лихость свою, но вместе с тем и думал: да разве мог он по-иному? Доведись снова пройти весь прежний путь – прошёл бы без сожаленья! Сидел в сырой темнице без надежды, но и вне отчаяния.

…Поддерживаемый под руки двумя дружинниками, в поруб медленно ввалился грузный рослый князь Юрий. По лицу Ивана скользнула искорка изумления. Впрочем, она тотчас угасла, уступив место привычному безразличию.

От князя Юрия исходил сильный запах хмельного. Уставившись на Ивана, Юрий грозным раскатистым басом проревел:

– Что, ворог, коромольник! Невест чужих, стало быть, портишь! Вот оно как! Но ничего! Посидишь, соколик ясный, в клетке! – Он злобно расхохотался. – Требует тя стрый твой, Владимир Галицкий! Просит выдать тя ему на расправу! Что молчишь?! Вот думаю, смекаю: а стоит ли?! Али лучше уж тут те сдохнуть?!

Долгорукий замолчал. Он долго стоял посреди поруба, уперев руки в бока, косо, с хитроватым прищуром посматривал на своих дружинников, на Ивана, всё такого же равнодушного к своей судьбе. Наконец, махнул десницей:

– А, чёрт с тобою! Сиди покудова, а тамо поглядим ещё!

Он ожидал, что узник бросится перед ним на колени, будет молить не выдавать его жестокому Владимирке, умоется слезами, и тогда бы Долгорукий проявил милость и простил бы его, вывел из поруба, послал на войну против Изяслава. А после… на войне бывает всякое. Ни к чему суздальскому князю, в конце концов, ссориться с галицким, они – друзья и близкие родичи… Случайная стрела, невзначай брошенная сулица[67]. Мало ли что может створиться. Зато его, Юрия, будут хвалить за милосердие и справедливость.

Но Иван молчал, чем немало удивил и разгневал Долгорукого.

Ругнувшись, суздальский князь так же медленно, тяжело дыша, полез наверх. За ним вслед, звеня бронями, поднялись дружинники.

Опять окружили несчастного узника тишина, тьма и неизвестность.

Загрузка...