3

Сержант Цыбенко с широким скуластым лицом и носом, похожим на барабулю, сказал так:

— Значится, хлопчики, пийдемо мы сейчас до военного городка, що находится за переиздом, и выдадут нам тамочко усяку справу, що солдату положено. Винтовки та боезапас там тоже е. Управимось з обмундировкой — будемо чекать особого распоряжения от начальства. Розумиете?

Лева Перелыгин выдвинулся вперед:

— Товарищ сержант, разрешите спросить?

Цыбенко повернул к нему свою барабулю:

— Ну, спытай.

— Товарищ сержант, вы видели немцев?

Мы замерли, Левка был заводилой в классе. Он любил путать учителей каверзными вопросами, причем задавал их с таким святым видом, будто родился всего минуту назад.

Цыбенко тяжело переступил ногами, скосил глаза в сторону:

— Германа, хлопец, я ще пид Ростовом бачил.

— Ну и как? — с ехидцей спросил Левка.

— Гарные солдаты, — сказал Цыбенко. — Добре воюють, Тильки если их пьять на одного.

Взвод тыкнул смехом.

— Позвольте узнать, а в каких частях вы воевали?

Цыбенко заложил большие пальцы рук за пояс:

— У самых обыкновенных. У рабоче-хрестьянских.

— Ясно, что не в петлюровских. Я спрашиваю: в пехоте или в артиллерии? А может быть, в кавалерии?

Левка явно намекал на кривоватые ноги сержанта. Витя Денисов дернул Левку за пиджак:

— Довольно, слышишь? Для чего эта лавочка?

— А мне интересно! — огрызнулся Левка.

Но Цыбенко, видимо, не заводился с полуоборота. Он улыбнулся Левке снисходительно и добродушно.

— Е така армия номер пятьдесят шесть, хлопчик. Чуял? И е у той армии Третий стрелковый полк, а у том полку е Второй батальон. Так я у том батальоне бул отделенным, Розумиешь?

И так как Левка никогда в жизни не чуял о Пятьдесят шестой армии, а тем более о Втором батальоне Третьего стрелкового полка и, наверное, очень смутно представлял, что такое вообще батальон, то ему ничего не оставалось делать, как пробормотать:

— Понятно…

— Получил? — прошептал Витя Денисов. — Вот так…

Сержант качнулся с каблуков на носки, потом с носков на каблуки, будто проверяя, крепко ли его держит земля, и распорядился:

— А сейчас, хлопчики, геть за своими вещами та хорошенько слухайте мои команды, если не хотите, щоб германцы вас побачили первыми.

И с того момента, как он это сказал, все пошло стремительно и неудержимо. Этот Цыбенко, с виду такой медлительный и обстоятельный, оказался удивительным человеком. Все остальные взводы еще беседовали о чем-то со своими командирами, а мы уже собрали свои рюкзаки, раньше всех построились в небольшую колонну и раньше всех сделали перекличку по списку, составленному тоже раньше всех.

— Ахтаров!.. Беленький!.. Валиев!.. — выкликал Цыбенко, водя пальцем по списку и стараясь как можно правильнее произносить фамилии.

— Я!..

— Я!..

— Я!.. — рубили в ответ в колонне.

И опять это было похоже на урок военного дела на нашем старом школьном дворе.

«Ну что, набегались? Высунули языки? Ничего, привыкайте. Все, чему человек учится, не проходит для него зря, Никогда не проходит впустую. Завтра начнем осваивать ручной пулемет. А сейчас… что же мне с вами делать сейчас? По домам!» — сказал бы наш военрук, и мы шумной стаей сыпанули бы на улицу, мгновенно забыв о всяких наставлениях по стрелковому делу и о строевых уставах.

— Гордиенко!.. Денисов… Залетный…

— Я!..

— Я!..

— Я!..


…А настоящая война существовала где-то в другом мире, и оттуда, с той войны, из того страшного мира, приходили сообщения в газетах, прилетали радиосводки, привозили в город эшелоны раненых, о ней говорили на улицах, в учреждениях, дома, и все-таки она была нереальной, похожей на войну из книжек или из учебника истории. Даже сейчас, в этот момент, она была так же далека от нас, как звезда Сириус.

— Иванченко… Коломиец… Монастырский…

— Я!..

— Я!..

— Я!..

…Сейчас мы пойдем в военгородок, получим обмундирование, оружие и… А дальше что? Дальше ничего не представить. Дальше будет особое распоряжение. Особое… Почему? Что в нем будет особого?

— Никонов… Перелыгин… Пилипенко…

— Я!..

— Я!..

— Я!..

А потом к городу подойдут фашисты, и все будет, как в кинохронике. Будут гореть дома, вставать черные деревья взрывов, будут бежать и падать солдаты, будет дым, треск, грохот и нарастающие завывания бомб…

— Пономарев…

— Что? Я здесь!

И молчание.

Цыбенко смотрит поверх списка на колонну.

— Пономарев…

— Здесь! Я Пономарев.

Кто-то толкает меня в бок. Что случилось? Почему все задвигались, зашумели, заудивлялись, и все это движение, и шум, и удивление обращены на меня, ко мне?

— Пономарев…

— Что?

— «Я» надо… «я»! — толкают меня в бок уже с другой стороны. — Не «здесь», а «я»!

А, вот оно что…

— Я!

Цыбенко кивает.

— От так. Це вже не школа. Школа кончилась, хлопец. Умаров… Юр-ченко… Яньковский!..

— Я!..

— Я!..

— Я!..

Все

Сержант аккуратно складывает список взвода и заправляет его в карман гимнастерки, И сразу же подбегает к нему загорелый до красноты лейтенант, со светло-голубыми глазами и совершенно белыми волосами, выбившимися из-под сдвинутой на затылок фуражки. Он делает резкий отмах рукой.

— Выводите своих людей! Быстро!.. Быстро!..

И бежит к другому взводу;

— Р-р-р-равняйсь! Смир-р-р-рна! Правое плечо вперед! На выход… шагом… Арш!

«Р-рух… р-рух… р-рух… р-рух…» — двинулась колонна к воротам, уже открытым настежь на Красную улицу.

…Шли по Кабардинской к железнодорожному переезду. Шли мимо присевших вдоль улицы, прилепившихся друг к другу, одноэтажных домиков, мимо старой аптеки, мимо знакомых с незапамятных времен переулков, мимо прохожих, которые оглядывались и долго смотрели нам вслед. Одна бабуся даже тихо ахнула и перекрестилась:

— А энтих-то, сердешных, куды? Неужто тоже на хронт?

Да, видимо, в своих стареньких пиджачках и брюках, из которых мы давно выросли, мы не производили впечатления грозной силы, способной задержать фашистов на подступах к городу.

…Шли мимо воспоминаний, мимо игр в чижика и ножички, мимо «Колька, выскочи на минутку!», «Славка, пойдешь в воскресенье за кизилом?», «Мальчишки, айда на речку!», мимо ворот, у которых в позапрошлом году дрался с каким-то Петькой Ханом, мимо скверика, в котором этой весной впервые в жизни назначил свидание с самой лучшей девчонкой в мире. По тротуарам с обеих сторон, не отставая от колонны, шли какие-то упорные мамаши с застывшими лицами, решившие, наверное, до самого конца пути быть около своих дорогих мальчиков. Шли в оранжевых лучах вечернего остывающего солнца еще не солдаты, но уже и не школьники, еще не взрослые, но уже и не дети.

…И где-то рядом, всего в семидесяти пяти километрах отсюда, на таких же улицах, в таком же городе, только под другим названием — Пятигорск, — шли упорные бои за каждый перекресток, за каждый дом, за каждый камень…

А может быть, уже и не шли…


За железнодорожным переездом отстали от колонны последние матери, и все почувствовали себя свободнее. Исчезла натянутость, неестественность. Даже шаг стал бодрее. Кто-то отпустил двусмысленную остроту насчет девочек, оставшихся без присмотра в городе, Кто-то выругался вполголоса. Рядом со мной вздохнул Лева Перелыгин, Кажется, он до последней минуты надеялся, что Галя Щеглова придет к ограде военкомата, И может быть, даже эта попытка завести глупыми вопросами сержанта Цыбенко была своеобразной бравадой перед самим собой. Бедняга Левка! Его влюбленность, известная всем в классе, сначала вызывала смех и шутки, а потом стала вызывать сочувствие и даже жалость, Уж слишком он был покорен в своей любви. Он мучился, не скрывая этого от других, он на виду у всех поджидал Галку на тротуаре у школы после уроков и, как оруженосец, с восторгом нес ее портфель, провожая домой. Все свое остроумие, весь юмор и задиристость он терял в присутствии Галки и смотрел на нее туманными глазами Пьеро, влюбленного в Мальвину.

Мы видели, что и она тоже не может без Левки, и когда он почему-либо не приходил в школу, она одиноко стояла во время перемен в коридоре где-нибудь у окна, и на лице ее лежали задумчивость и тревога.

В глубине души я завидовал Левке. У меня с Тоней все получалось по-другому. Мы были хорошими друзьями, мы умели хорошо проводить вместе время, мы хорошо веселились, но никогда не страдали от вынужденных разлук. Поскучав немного, я всегда находил какое-нибудь дело, которое захлестывало меня целиком, а потом с чувством стыда убеждался, что мне было не менее интересно, чем в компании с Тоней. Однажды она мне призналась, что у нее тоже так. С тех пор я начал побаиваться, что я — человек толстокожий и, может быть, даже бесчувственный. Ведь я даже читал где-то, что существуют люди, которые могут всю свою жизнь проходить по земле, так и не изведав сильных и высоких страстей!

Я пытаюсь вспомнить хотя бы одну нашу встречу со всеми подробностями, но воспоминания почему-то стягиваются к другому центру. Этот центр ярок, как солнечная точка под увеличительным стеклом, В точке — бело-голубой спортзал. Турник, Лакированные прутья шведской стенки.

На Тоне черные, высоко подобранные трусы. Синяя футболка в обтяжку. Голова оттянута назад тяжелым свертком волос. От этого у Тони надменная осанка.

Здесь, в зале, она кажется высокой, хотя на самом деле она мне по плечо. Она стоит у шведской стенки, вытянув вперед руки. Я слышу ее смех, низкий, грубоватый. Такой у нее голос, будто она всегда немного простужена. Тоня смеется надо мной. Я не успел отмахнуться от волейбольного мяча. На лбу ощущение широкой ссадины.

Я тру лоб ладонью. Тоня смеется все громче. Да, сейчас я — шут. Безобразный карлик, изуродованный компрачикосами… Я опускаю глаза, чтобы не видеть ее смеющегося лица. Она подходит ко мне, протягивает руку и быстрым движением касается моей щеки. Кончики пальцев прохладны. В глазах ее уже нет смеха.

— Тебе… в самом деле больно? Я нечаянно… Я не хотела, честное слово!

Теперь уже смеюсь я. Смеюсь над своей неповоротливостью, неловкостью. Она удивленно смотрит на меня, потом начинает смеяться вместе со мной. И снова запускает в меня мячом.

После случая в спортзале я стал думать о ней, хотя до этого почти не замечал. До этого она была для меня такой же девчонкой, как и все остальные в нашем классе.

Однажды, набравшись смелости и нахальства, я пригласил ее в кино. Она согласилась, и это было удивительно. Так удивительно, что я даже немного растерялся. Ведь до этого она тоже не обращала на меня внимания.

Кинофильм шел новый и плохой. Вместе с героями на экране мучились зрители в зале. Но актеры отмучились давно, может быть, год назад, а зрители томились теперь, в продолжение полутора часов. С половины сеанса я перестал видеть скучное полотно экрана: Тоня прижалась ко мне плечом. Это было похоже на ожог. Я чувствовал толчки крови в ее плече. Не знаю, нарочно она это сделала или случайно. Да и не думал я тогда об этом, просто сидел затаив дыханье, боялся пошевельнуться. Потом она отодвинулась. Веер света, потрескивая над головой, написал на полотне последнее слово, и я удивился, что фильм так короток.

С этого дня мы стали ходить в школу и из школы вместе.

А потом я поцеловал ее.

Это произошло в парке, на липовой аллее, в воскресный день, на скамейке, скрытой от глаз прохожих огромным кустом боярышника. Мы только что выкупались в речке и теперь отдыхали от солнца на нашей любимой скамейке в самом конце парка.

— Хорошо жить! — сказала вдруг Тоня. — Солнце, горы, ветер… Ты не представляешь себе, как мне хочется поскорее стать взрослой и поездить по свету, побывать на севере и на юге, в Сибири и в Средней Азии, а потом, может быть, даже заехать куда-нибудь еще дальше, например, в Америку или в Японию… Ты читал чудесную книжку Келлермана «В стране хризантем»? Нет? Обязательно прочти!.. Я ее два раза подряд читала. Читала и представляла себя на месте героя в уютных японских чайных, в садах с цветущей вишней-сакурой… Представляла себя в тонком шелковом кимоно в маленькой комнатке со стенами из картона, расписанного воздушными цветами и невиданными птицами… Я представляла, что сижу у окна и жду кого-то, а на деревья сада опускается прозрачный вечер, и луна висит над крохотным озерцом, и так тихо-тихо кругом… И еще я представляла себя в тайге, в страшном буреломе, где только звериные тайные тропы и на сто километров кругом — ни души. Только я и тайга, я и тайга… Смешно, правда? А ты, Ларь, хотел бы путешествовать? Хотел бы чувствовать себя каждый раз гостем в чужих, неизведанных местах и узнавать их, а потом, привыкнув, с грустью расставаться с ними, может быть, навсегда?..

— Не знаю, Тонь… Просто я никогда не задумывался над этим.

— Эх ты!.. — сказала она и легонько шлепнула меня ладонью по лбу. И тут что-то внутри меня сорвалось и…


— Взвод… стой!

Я ткнулся в рюкзак впереди идущего и остановился. И понял, что мы пришли.

Отсюда, с дороги, военный городок казался небольшой усадьбой, вдоль глухой кирпичной ограды которой часто стояли высокие пирамидальные тополя. Только когда мы оказались во дворе, стало ясно, какую большую территорию он занимает.

Здесь были три казармы, через окна которых просматривались двухъярусные, аккуратно заправленные койки, была спортивная площадка с турником, кольцами, канатом и столбами для волейбольной сетки, настоящее футбольное поле, поросшее жесткой, коротко подстриженной травой, беленький домик с крыльцом под навесом и с надписью на красной доске: «Штаб» и приземистые складские постройки, крыши которых, засыпанные толстым слоем земли, густо заросли ромашками и тимофеевкой.

На футбольном поле стояли две пушки с длинными тонкими стволами и небольшими щитками. Около них возились красноармейцы в ярко-зеленых пограничных фуражках.

Цыбенко скомандовал «вольно», гремя сапогами, взбежал на крылечко штаба, и через минуту мы уже шли в сопровождении высокого старшего лейтенанта к складам.

А еще через полчаса — в новенькой форме, в жестких кирзовых сапогах, в пилотках, к которым только что прикрепили алые эмалевые звездочки, все какие-то одинаковые, неузнаваемые — мы получали оружие.

— Живее!.. Живее!.. Живее поворачивайтесь, черт возьми!.. — рычал старший лейтенант, отмечая в списке номера карабинов и ручных пулеметов, которые мы выносили из прохладной глубины подземного склада.

— Четыре… пять… шесть… семь, — считал Цыбенко. — Чекайте. Семь пулэмэтов нам хватит.

— Берите восемь! — кричал старший лейтенант.

— Булы б мы на машине, — рокотал Цыбенко, — узяли бы. Усе десять узяли бы. Ни. Семь пулэмэтов хватит.

— По четыре диска на каждый берите! — кричал старший.

— Ни. По три на пулэмэт. Тильки по три. По норме. Булы б мы на машине…

— На машине, черт вас возьми… Оружия на целый полк, а вы… Приказ освободить склады до завтра… Стоп! Стоп, стоп!.. Вы, вы, я к вам обращаюсь! — кричал лейтенант Вите Денисову. — Номер говорите! Номер вашего карабина!.. Да не там смотрите! Внизу. Внизу, на магазине!..

Патроны для карабинов выдали в специальных парусиновых перевязях с кармашками. В каждом кармашке по две обоймы. Всего двенадцать. Я держал перевязь в руках и соображал, куда ее надевают. Мишка Умаров надел перевязь на пояс и стал завязывать за спиной длинные, защитного цвета тесемки, Но перевязь была слишком широка для Мишкиной талии и упорно соскальзывала на бедра.

— От халява!.. — вытаращил глаза Цыбенко, — Та куды ж ты ее на пузо то майстрачишь? Вона ж надевается через плечо!..

Кроме патронов на каждого пришлось еще по две гранаты в парусиновом подсумке и по противогазу.

Наконец все было надето, подогнано по росту, прилажено, куда следует, и мы выстроились против штабного домика, Цыбенко ушел со старшим лейтенантом внутрь.

Уже заметно повечерело, Длинные тени тополей вытянулись по двору, стали густыми, темно-синими. Солнце, повисшее над горами, покраснело и закуталось в кисейную дымку. Наступал тот вечерний час, когда люди, уставшие от дневной суеты, усаживаются у своих домов на скамеечки и ведут нескончаемые, неторопливые разговоры о своих делах.

Мы стояли, переговариваясь вполголоса, подталкивая друг друга локтями и пересмеиваясь.

Гене Яньковскому впопыхах досталась слишком большая пилотка, Она никак не хотела изящно и лихо сидеть на его голове. Он поминутно поправлял ее, но она снова опускалась ему на уши да еще безобразно растопыривалась при этом. Лицо у Генки становилось жалким, карикатурным.

— Не дрейфь, парень, зимой шапки не нужно будет. Вон она у тебя какая глубокая, до самых глаз! — сказал кто-то.

— Генеральская пилоточка, мне бы такую!

— А ты с ним махнись. Только вряд ли он согласится. Видишь как смотрит!

— Идите вы все… Чего к мальчишке пристали? Ну, если человек головой не вышел под нужный размер, разве он виноват?

— Ребята, неужели все это барахло на себе тащить? Сдохнешь через пять километров…

— Тютенька, уже раскололся!..

— Закурить бы сейчас! — вздохнули у меня за спиной.

— Кури, ребята, пока нет начальства!

Сзади зашевелились, чиркнула спичка, ноздри защекотал горьковатый запах табачного дыма.

— Куда теперь двинемся?

— Скажут. Жди. Теперь ты казенный человек, Даже в уборную по команде ходить будешь.

— Чего они резину тянут? Аж тошно становится…

— Поскорее героем стать хочется, да?

— Не в том дело…

— Ну и стой. Чем тебе плохо здесь? Жратвы мать небось полный мешок насовала… Одет, обут, из форточки не дует… Не жизнь, а малина!

«А мать, наверное, уже пришла домой, согрела чай и теперь сидит за столом, — подумалось вдруг мне. — Сидит и, конечно, плачет… как плакала, когда мы проводили отца. Она прошла со взводом только до конца Красной улицы, а потом отстала, остановилась на углу и стояла со своей старенькой клеенчатой сумкой в руках, в которой она носила продукты с базара, и смотрела, а мне было неудобно оглядываться, неудобно показывать, что меня провожают, хотя провожали многих, и только когда мы сворачивали на Кабардинскую, я оглянулся…»

Я вдруг очень отчетливо представил мать, сидящую на кухне за маленьким нашим кухонным столом в глухой тишине опустевшего дома. Представил ее опущенную голову, ее худенькие, приподнятые плечи, ее волосы, тронутые сединой, ее руки с потрескавшимися от бесконечных стирок и возни в огороде пальцами, чашку с остывающим чаем на линялой голубой клеенке, сахарницу с отбитой ручкой…

Все это так близко, каких-нибудь полчаса быстрого хода по улицам, и так недоступно теперь…


Где-то в глубине неба родился прерывистый гул. Сначала это было похоже на обман слуха, трудно было понять, есть он или нет, — может, это просто шумела кровь в ушах. Но потом он усилился и начал нарастать, и уже стало ясно, что он существует. Он наплывал медленно и неторопливо. Все задрали головы, чтобы увидеть самолет, но его еще не было видно, глаза беспомощно ощупывали небо, гудящее во всех точках сразу. Наконец кто-то сказал:

— Вот он! — и вытянул руку, показывая направление.

И тогда его увидели почти все разом. Крохотный серебряный крестик плыл в темной голубизне, прерывисто рокоча, как будто с усилием ввинчиваясь в густой воздух.

— «Рама», — сказал Лева Перелыгин.

Он не ошибся. Это действительно была «рама», немецкий двухфюзеляжный разведчик «фокке-вульф», похожий на два самолета, накрытые одним крылом. Двигатели наших машин никогда не работали с таким странным, задыхающимся гулом. Они ревели мерно и мощно, а у стремительных «ишачков» — И-16 — звенели, как туго натянутая басовая струна.

«Рамы» начали появляться над нашим городом с тех пор, как фашисты заняли Армавир и Ставрополь. Они прилетали со стороны Минвод, на большой высоте делали широкий круг, будто осматривали окрестные горы, и снова уходили на север. Иногда по ним открывали огонь зенитки, установленные у кондитерской фабрики и у вокзала, но то ли эти проклятые «фокке-вульфы» были защищены хорошей броней, то ли снаряды их не доставали — они всегда оставались невредимыми.

Однажды на перехват «рамы» поднялись истребители, но бой разгорелся за городом, и чем он окончился, мы не видели. Ходили слухи, что «раму» все-таки сбили и она упала где-то в районе Докшукина.

Сначала «рам» боялись, считали, что такой мощный по виду самолет должен быть очень опасным. Но «рамы» ни разу не сбросили на город ни одной бомбы, и к ним постепенно привыкли.

Так и сейчас; мы совершенно равнодушно смотрели на эту «раму».

Когда она опустилась пониже, где-то в районе вокзала и элеватора, захлопали, зачастили зенитки и в небе расцвели белые парашютики взрывов.

Из штабного домика выскочил Цыбенко. Он взглянул в сторону плывущей к горам «рамы» и подбежал к строю.

— Распоряжение идти на Старый Лескен! Швыдче, хлопчики, швыдче! Слухай мою команду…

Но команду старшего сержанта нам так и не довелось услышать. Из-за гор, со стороны заходящего солнца выпрыгнули, именно выпрыгнули, а не вылетели, черные ревущие тени и ринулись на город. Это произошло с такой быстротой, что я не успел ни о чем подумать. Я даже не успел заметить, сколько их было. Превратившись в грохочущие черные кресты, они промчались на небольшой высоте, над самыми вершинами тополей, и на крыльях у них что-то ярко и трепетно вспыхивало.

— Ложись! — неестественно тонким голосом закричал Цыбенко и плашмя бросился на землю.

Я метнулся в сторону, споткнулся обо что-то и упал, крепко стукнувшись лицом о вывернувшийся вперед приклад карабина. Рядом со мной, больно придавив мою руку к земле, упал Витя Денисов.

«Налет! Вот что!.. — вспыхнуло в голове. — Сейчас начнется!..»

Но вой, треск и грохот уже пронеслись над нами и замерли где-то вдали.

И тогда снова стали слышны истерические хлопки зениток, а потом со стороны вокзала докатился до городка тяжелый удар, и земля подо мной приподнялась и осела.

Я прижался лицом плотнее к траве и зажмурил глаза, но Цыбенко все тем же тонким срывающимся голосом крикнул:

— А ну вставайть!.. Да ховайтесь скорее!.. Бо воны сейчас вернутся!

Мы вскочили и бросились к кирпичной ограде.

На бегу я успел заметить, что у сержанта в руках откуда-то появился ручной пулемет и он пристраивает его на перила крыльца штабного домика. Лицо у сержанта было багровым, пилотка насажена на самые уши, как у Гены Яньковского, гимнастерка горбом вздулась на спине.

Не успели мы залечь у стены, как они появились снова.

Их было три, Они летели, все хищно упав на одно крыло, будто подрезая воздух, и струящимися кровавыми полосами обдавали землю впереди себя. Только сейчас я сообразил, что это трассирующие пули и что значат эти трепетные вспышки на крыльях.

Я увидел, как одна красная строчка задела черепичную крышу казармы и крыша треснула по всей длине, окуталась розоватым дымком и провалилась несколькими безобразными дырами, открыв черное нутро чердака. Я увидел бегущих от пушек на футбольном поле красноармейцев в зеленых фуражках, увидел, как двое из них странно споткнулись, упали ничком на траву и уже больше не поднялись.

И тут громко ударил пулемет Цыбенко.

Присев на корточки у перил, дергаясь от отдачи, сержант что-то кричал, широко открывая рот, и поворачивал вздрагивающий ствол ДП следом за самолетами. Длинная очередь прошла над нашими головами, обрубая ветви тополей, осыпая наши спины сбитыми листьями, и все кончилось. Неожиданно наступила резкая тишина. Штурмовики исчезли с такой же быстротой, с какой появились.

Сержант вскочил, отшвырнул на площадку крыльца пулемет и погрозил в сторону улетавших самолетов кулаком:

— До побачення!..

От его неторопливости и обстоятельности не осталось следа, Сейчас он был похож на человека, которого смертельно оскорбили и который собирается жестоко мстить за это оскорбление. Оглядев двор, над которым висела пыль, взбитая пулями, он вдруг увидел нас, и лицо у него стало тревожным.

— Встать! — крикнул он.

Мы поднялись и сбились в кучу около беленой кирпичной стены.

Убедившись, что все на ногах, он успокоился и отдал команду строиться.

Мы построились быстро и молча. Только тихо звякали карабины за нашими спинами да шумели тополя под свежим вечерним ветром. Солнце уже зашло, не земле лежали синие тени сумерек.

Около упавших красноармейцев суетились гарнизонные санитары с носилками, Дверь штабного домика непрерывно хлопала, из окна доносился монотонный голос радиста:

— Вы меня поняли?.. Как слышимость? Как слышимость? Перехожу на прием… Перехожу на прием…

По двору по двое, по трое пробегали вооруженные бойцы, наверное из нарядов внутренней службы.

На нас уже никто не обращал внимания. Гарнизонный механизм работал по раз навсегда заведенному порядку и прекрасно обходился без нашего взвода. Мы, кажется, даже мешали его размеренному ходу.

— До утра мы должны буть у Старом Лескене, бо воны можуть перехватить дорогу, — сказал сержант.

Загрузка...