Ульяна Гамаюн Fata Morgana (Бедлам с цветами пополам)

— Я привез фату.

Я даже не понял сначала, что это белое мерцание в проеме двери — человеческое существо. Это потом уже, когда она пугливым маревом скользнула в дом, я разглядел копну длинных, иссиня-черных волос, нежный овал лица, припухшие, плотно сомкнутые губы. Но главное — фантастические, нестерпимой синевы глаза.

Я не мог говорить, не мог думать, завороженный синим взглядом. И дело не в том, что она плакала — а она плакала, — и даже не в том, что была в свадебном платье. Я вдруг остро ощутил косность и тщету слов; я был настолько неуместен здесь, насколько вообще можно быть неуместным на пороге чужого дома, в дурацком галстуке и тесных ботинках, в двух мучительных шагах от плачущей девушки в свадебном платье.

— Я привез фату.

Она повернулась — платье скрипнуло, зашуршало, обнажив в круглом вырезе худенькую спину с острыми лопатками, — и медленно вплыла в темный коридор.

Прикрыв за собой входную дверь, я поплелся следом за невестой, бессвязно и безнадежно бормоча:

— Я привез… меня попросили… фата…

Невеста шла, бесшумно распахивая двери в боковые комнаты, откуда, словно из открытых шлюзов, выплескивались освобожденные потоки воздуха. Свет ложился пыльными полосами на деревянный пол; дымчато-белый призрак невесты, застигнутый солнцем, пугливо прятался в полоске тьмы. Толкнув последнюю запертую дверь, девушка исчезла в комнате. Потоптавшись у входа, я вошел вслед за ней.

Очутившись в комнате (кроме меня, сквозняков и плачущей невесты — никого), я смущенно выпалил:

— Я привез фату.

Комната была темная, и в этом тревожном сумраке любые разговоры казались непростительной фамильярностью. Большое пыльное окно пропускало внутрь рассеянный, золотисто-зеленый свет. Прильнув к стеклу, в комнату настойчиво ломился сад. На полу, лицом к стене, стояла картина в старой деревянной раме; ее сочно-зеленый прямоугольный призрак навеки застыл на обоях. Узкая кровать с большим зеленым ромбом посередине. Буйное разнотравье, колючий камышовый мотив стен и потолка. Пол — тоже весь в теневых гримасах ветвей и листьев. Уху хотелось сухого плеска и стрекота для довершения картины, но звуков не было, словно их задвинули в ящики шкафов. Каждое движение рождало смутный тростниковый трепет, который, шелестя, пробегал по комнате.

В углу у двери белел кружевной зонт, пара пустых бутылок из-под шампанского в свадебных воланах, свадебные бутоньерки, сумочки, подушечки и прочий свадебный бурелом. Все выглядело так, точно кто-то тщательно вымел комнату, собрав подвенечный мусор в белую кучку. Там же, в углу, охраняя свадебный хлам, стояли на часах фарфоровые молодожены: лощеный кот во фраке деликатно сжимал лапку сахарно-белой кошки-невесты. Франт во фраке был бос, но в цилиндре и при хвосте. В петлице галантно топорщилась белая гвоздика. Рядом с фарфоровой парочкой расположились их переодетые дублеры: кошечка была в капоте с рыжим отложным воротником, на который усатый франт взирал алчными, неприлично-желтыми глазами.

Невеста, продолжая плакать, стояла у окна. Я начинал привыкать к ее беззвучному горю, словно для человека нет ничего более естественного, чем лить и лить слезы.

— Мрак, — неожиданно громко сказала она.

— Что, простите?

Девушка обернулась и рассеянно повторила:

— Мрак, — и неопределенно повела рукой: — Все это.

Усевшись на полу так, что ее растрепанная макушка отразилась в зеркале над шеренгой тюбиков и флаконов, она вытянула правую ногу и, стащив белый носок, зашвырнула его в угол, где он сиротливо повис на ухе усатого франта.

Не придумав ничего лучше, я затянул заунывное:

— Я привез фату…

— Ненавижу туфли на каблуках, — осторожно трогая мизинец, сказала невеста.

Я в этот момент тоже ненавидел свои тесные, душные, невозможные ботинки.

— Терпеть не могу. К тому же они мне жмут. Костя говорит — разносятся, но когда же они разносятся… А знаете, — задумчиво произнесла она, — я совсем не хочу замуж.

Я прочистил горло, лихорадочно подыскивая ответ.

— Никто не собирался жениться.

— Но как же… — опешил я.

— Не знаю. Как-то само собой… Вообще-то мы с Костей летом собирались на острова. У его отца есть моторка… Но меня застукали за сборами. Разразился грандиозный скандал. Пока все друг на друга исступленно орали, я собрала манатки и сбежала. Ночевала в парке на скамейке, завернувшись в газету и подложив под голову рюкзак. Утром явился разъяренный Костя, сгреб меня со скамейки и отвез обратно в отчий дом.

Я промычал что-то дипломатично-сочувственное.

— Когда мы приехали, они еще продолжали орать. Вообще, родители все превратно истолковали. Собрали семейное вече. Вызвали Костиных родителей, даже бабушку притащили… Мне к тому времени было глубоко плевать: свадьба так свадьба, кому какое дело. Лишь бы меня оставили в покое. Это должно было быть лето, только лето, понимаете? Каникулы. Не свадьба, — помолчав, добавила она.

Еще раз придирчиво осмотрев ногу, девушка встала, подошла к постели, где на одеяле, в самом центре зеленого ромба стояли белые туфли-лодочки, стащила перчатки и аккуратно уложила их по обе стороны туфель. Подняла с полу подвязку — кружева, бубенчики, розовые бутоны, атласные ленты — и торжественно короновала ею свадебный натюрморт:

— Вылитая я. Счастливая новобрачная.

— Послушайте, — осторожно начал я.

Смахнув свадебную композицию на пол, она села на кровати, поджав под себя ноги.

— Если вам так не нравятся эти туфли, то… вы можете вернуть их в магазин.

— Вы думаете? — Заплаканное лицо загорелось надеждой, но тут же угасло. — Нет. Они меня не отпустят, все эти сватьи бабы бабарихи. Даже пробовать бесполезно… А Костины родители? А сам Костя? Как я им скажу?

— Очень просто — возьмете и скажете.

— Вы не понимаете. Если я верну туфли, вот так, в последний момент, это всех их убьет. Костя уже купил свадебный букет. Пионы. А я, как последняя сволочь, верну туфли?

— Костя поймет.

— Вы уверены? — недоверчиво покосилась на меня невеста.

— На все двести, — улыбнулся я.

— И что же, может быть, и свадебное платье можно вернуть в магазин? И свадебную накидку со свадебными перчатками?

— Все, что захотите, даже свадебных гостей, — авторитетно заверил я.

— Решено! Именно так я и сделаю. Все им скажу. Как все просто! Вы гений! — улыбнулась она.

— Ну что вы…

— Хватит ныть, — вытирая слезы, сказала невеста. — Будем веселиться! Я еще устрою им вечер шутов!

— Что ж… Раз так, мне, наверное, пора, — заторопился я, вкрадчиво отступая к двери.

— Я ваша должница, — просияла невеста.

— Ну что вы…

— У вас странный акцент. Вы англичанин?

— Нет. Вообще-то моя бабушка — голландка.

— С жемчужной сережкой?

— Ну, почти.

Хлопнула входная дверь.

— Это наверняка родители.

По коридору пробежали. Дверная ручка несмело шевельнулась, словно раздумывая, вверх или вниз ей поворачиваться, и отпружинила в исходное положение. По характерному пыхтению и настороженной мгле в замочной скважине я догадался, что за нами наблюдают. После непродолжительной возни дверная ручка возобновила телодвижения. Невеста подскочила к двери и решительно ее распахнула.

На пороге стоял улыбчивый маленький мерзавец в боевом полосатом окрасе, босой, в напульсниках и с биноклем на худой детской шее. В одной руке у него был лук, в другой — снятый с предохранителя водяной пистолет. За спиной воинственно топорщились индейские стрелы и их европейские, более гуманные родственники на липучках.

— Шпионишь? А ну брысь отсюда! — крикнула девушка, топнув ногой.

Шпион, не сдвинувшись с места, осклабился: красный загар придавал ему еще большее сходство с коренным населением обеих Америк. Девушка схватила его за руку; мальчишка, извиваясь и неистово вереща, попытался ее укусить. Лук упал на пол, породив неожиданно громкое эхо. Воспользовавшись замешательством противника, беззубый амур вырвался из цепких объятий и с победным кличем вбежал в комнату.

Я оцепенел, не представляя, что и зачем должен сейчас предпринять. Маленький индеец, бросив мне что-то крайне пренебрежительное на своем диком наречии, вскочил на кровать, превратив ее в хаос шелковых морщин, и стал метать в невесту подушки. Она отвечала с неменьшим рвением — благо подушек в комнате было на целое войско.

Летели перья, осыпались шитые бисером мальвы и анемоны. Я бездействовал под перекрестным огнем в зыбкой надежде на скорое перемирие.

Исчерпав запасы подушек, невеста вспомнила обо мне.

— С той стороны заходите! — скомандовала она, подбираясь к редуту из простынь и одеял, подозрительно затихшему.

Но мальчишка, почуяв недоброе, выпутался из простыней и бросился наутек.

— Держите! Ну держите же! У него моя перчатка! — и, подбежав к двери, крикнула в трусливую пустоту коридора: — Уши надеру!

— А я маме расскажу! — пискляво пригрозили в ответ. — Все маме расскажу!

— Все равно надеру!

Я метнулся за индейцем, но того уже и след простыл.

Коридор заканчивался горячим и ярким, в форме печной заслонки, дверным проемом, в котором уже вовсю плавились яркие краски майского утра. На фоне заслонки, сложив руку козырьком, кто-то стоял. Окутанный таинственным, синеватым светом со спины, я решительно двинулся навстречу незнакомцу, который продолжал вглядываться и даже сделал пару вежливых вопросительных шажков в моем направлении. По пути на меня без объявления войны обрушился поток водяных струй, индейских стрел и гортанных гиканий: маленький мерзавец, держа меня на мушке водяного пистолета, выскочил из-за двери, но, заметив свидетеля, отступил обратно в комнату.

Не успел я прийти в себя, как меня схватили и поволокли в светлую кухню с шахматным красно-белым полом, плетеными креслами, круглым столом и холодильником, похожим на двустворчатый небоскреб. На стене висели круглые часы без стрелок.

Мой спаситель, высокий грузный мужчина с красными брылами, бросил меня в объятия своей высокой краснобрылой спутницы. На шахматном полу эти двое с фигурами рослых бройлерных цыплят смотрелись даже не досужими зеваками, а персонажами рекламной паузы. Степень дородности разоблачала степень родства; они были похожи, как бывают похожи близкие родственники после долгих лет беспощадной, всепроникающей диффузии.

Дородная дама с фигурой пивного бокала изобразила необычайное воодушевление, расцеловала воздух у моих висков и буквально втиснула меня в плетеное кресло, вдавив в пышно цветущие колокольчики на подушках. Дамин загорелый, цвета крепкого портера муж с прической самурая составлял с нею бражный, с янтарным отливом дуэт.

— Я привез фату, — выдохнул я, воюя с подушками, и покосился на часы, неприятно меня поразившие.

Семейство Пантагрюэлей, всецело поглощенное содержимым холодильника, эту новость проигнорировало. Из-за зеркальной дверцы выглядывала его монументальная пятка в синем массивном шлепанце и ее покатая, мускулистая спина, отвесно обрывающаяся тонкими лягушачьими лапками.

— Нужно было брать всю упаковку, — трамбовала воздух она.

— Но, Котик, зачем же тратиться зря? У нас их целая полка, — робко постукивал фразами он.

Позвякивали бутылки, хрустели бумага и целлофан. Холодильник обескураженно дышал и вслушивался, словно пациент, очнувшийся на операционном столе в самый разгар хирургической поножовщины. В окна бил безнадежный, отчаянно-белый больничный свет. Пахло химией, плевательницами, свежей саднящей пломбой. Я изнывал в зарослях синих ситцевых колокольчиков, крепко стиснутый этим мягким, неприспособленным для сиденья капканом, каждую минуту ожидая жадного свиста бормашины. И он не замедлил.

— Хотите чаю? — обернулась ко мне великанша, с грохотом захлопнув дверцу холодильника, который испуганно полыхнул неоновой сводкой температур на табло.

Груша на магните грациозно съехала к магнитной морковке, и обе они, сорвав по дороге бумажку «Йогурт не трогать!», звонко шлепнулись на пол.

— Может, кофе? — подхватил великан, подбирая магнитные овощи и фрукты. — Или чего-нибудь покрепче?

Куда уж крепче.

— Я привез фату, — гнул я.

Никто меня не слушал. Обтянутая салатовым платьем Котик больше походила на кита. В маленьких аккуратных ушах болтались тяжелые золотые гирьки. Сжатая ошейником бус складчато-жидкая шея, рождая слова, шла мелкой морской зыбью.

— Пупсик, поставь-ка чайник, дружок.

Пупсик, с профилем, напоминающим забрало, энергично кивнул и бросился набирать воду. Котик, подбоченившись, продолжала тыкать в меня добротными, хорошо выкованными фразами. Холеные пальцы легли на мой литой, хрустящий воротничок. Красный коготь, расписанный черной орнаментальной чепухой, придирчиво чиркнул по накрахмаленной ткани, словно в попытке соскоблить с нее белую эмаль. Пальцы в перстнях — холодные кольчатые существа.

Я замер в опасной близости от острого опала в серебряной лунке. Помедлив какое-то время, пальцы с перстнями разочарованно скользнули вниз, прошлись по красному галстуку с мавританским узором и неохотно вернулись в исходное положение на талии великанши.

Пупсик, спасовавший перед многообразием чайных коробок, позвал на помощь супругу, и они углубились в оживленное обсуждение достоинств гранулированного, байхового и типсового чаев. Котик наступала, неистово громыхая тяжелыми кандалами слов; Пупсик пугливо сдавал позиции, катая во рту неубедительные и гладкие, как морские камушки, фразы. Разговаривал он рваными предложениями, в прорехи слов вставляя некое их предчувствие; он словно бы копил слова, придерживая их, как пеликан рыбу, в горловом мешке, а затем выстреливал дуплетом или триплетом, весело салютуя собеседнику. Муж кротко журчал, жена ловила его на речных перекатах, и все это вместе сливалось в тяжелый нескладный гул воды, омывающей кандалы беглого каторжника.

— Пупсик, ждем тебя на террасе, — громыхнула цепью бройлерша и потащила меня, как якорь, за собой.


Мы вышли на опоясанную травой террасу. Поверху тянулись шпалеры цветущего винограда с клейко-зелеными юными листочками, понизу — трухлявый и местами прогнивший дощатый пол. Ступая по прогретым отзывчивым доскам, я в который раз пожалел, что обут.

— Осторожно, доска, — небрежно бросила моя поводырша.

В тот же момент я почувствовал под ботинком теплую, пружинистую, податливую пустоту, доска подо мной взмыла вверх и, задержавшись на миг, медленно, почти изящно вернулась в исходное положение. Все это произошло очень быстро, оставив после себя легкий шум в голове и ощущение только что исполненного быстрого кувырка через голову.

Деревянный бордюр террасы обрывался стрекочущей травой, где сине-зеленое гудение стрекоз мешалось с бесшумным, мускусно-белым парным порханием капустниц (одна маленькая, другая побольше). Цветущие деревья стояли по пояс в траве, в которой плавали круглые бакены одуванчиков. Налетал ветер, вычесывая и вынося на гребне снежные клубки из созревших семян; трава нахлестывала на деревья, разбазаривая белый пух и навьюживая маленьких невесомых парашютистов на прогретые солнцем стволы.

Котик, сложив богатырскую ладонь козырьком и слегка накренившись, придирчиво оглядела свои владения; глыбастая ее тень скатилась с террасы в траву, распугав стрекочущий травяной народец.

Паренек в апельсиновом комбинезоне лежал, закинув руки за голову, рядом с выстриженным в траве пятачком. Задумчивая былинка на длинном стебле двигалась в такт с черной босой пяткой. Дребезжащий окрик Котика вывел паренька из транса: тихо выругавшись, он выплюнул былинку и досадливо застрекотал газонокосилкой, с остервенением рубя головы ни в чем не повинным одуванчикам. Пушистые головы падали, издав кроткий трубчатый звук — влажное «ох», — словно кто-то открывал одну за другой закупоренные бутылки. Остро пахло горячей, растревоженной травой. Паренек посвистывал и блестел глазами, все глубже и глубже врезаясь в странный стрекочущий мир, словно человек, который, растягивая удовольствие, не спеша, заходит в море.

Приструнив паренька, великанша переключилась на его собратьев по несчастью, что плавали чуть поодаль, в тени пышно цветущего белого шара яблони. Ухватившись за бечевки, они вяло тянули ветви вниз, струшивая лепестки, повисая, застывая в нелепых, вычурных позах. Не так-то просто было угадать, чем заняты эти пауки в оранжевой униформе, — ткут ли паутину, играют ли в «море волнуется раз», — и, только присмотревшись внимательнее, можно было увидеть куцый, похожий на сдутый шар кусок плотной, табачного цвета материи, которому они тщетно пытались придать очертания павильона. По своей бестолковости морские фигуры скорее напоминали утопающих, в последней надежде ухватившихся за обломки корабля. Было что-то ужасно неправильное в их движениях, что-то карикатурное, некая неуместная буффонада, некий фатальный, уродливый просчет; табачные паруса беспомощно обвисли, грот-мачту унесло в открытое море, и ясно было, что и судно, и экипаж скоро пойдут ко дну.

Еще дальше, там, где трава сходилась с листвой в зеленую линию горизонта, за Т-образным суставчатым столом четверо мужчин составляли в домино его уменьшенную, Т-образную копию. Пятый — тоже, видимо, из их компании, — нерешительно приспосабливал к Т-столу очередной сустав.

Котик, став еще кривее и глыбастее, сгруппировалась, словно собираясь сделать кувырок, приняв очертания приземистого мешка с картошкой; сложив ладони рупором, что-то прорычала; не дожидаясь отклика, взмахнула гигантскими руками, забрасывая в траву воображаемый невод, и потянула его на себя.

В воздухе что-то екнуло, нехотя повернулось, расталкивая сонные пласты реальности, словно пришла в движение невидимая лебедка. Осыпанные сахарной пудрой лепестков, человечки в комбинезонах безвольно поползли к террасе. Они что-то выкрикивали в свое оправдание; Котик страшно и сладко улыбалась; вздыбливая травянистые волны, поднимая буруны со взвесью манной одуванной каши, она тянула свой невод, мягкими войлочными движениями приближая час расплаты. С каждым мигом улыбка Котика становилась все слаще и все красноречивей.

Когда улов, подталкивая друг дружку, несмело приблизился к террасе, Котик, не снимая улыбки, разразилась оглушительной руганью. Издавая страшные водопроводные рыки, не скупясь в оценочных прилагательных, она бешенно жестикулировала, подкрепляя движения рук синхронными взмахами беспощадных салатовых рукавов.

Разделавшись с пугливой рыбешкой, Котик отпустила их, смертельно напуганных, восвояси.

Трое, обойденные вниманием хозяйки, лихорадочно белили стволы, лавируя в невидимой шлюпке между деревьями. Великанша приподняла нитевидную бровь, белильщики удвоили усилия и, пририсовывая деревьям белые кушачки, стремительно отдрейфовали в глубь сада.

Великанша постояла еще немного, сложив мускулистые руки на груди, добродушно хмыкнула и, вспомнив обо мне, потащила в густую тень на краю террасы, где стояли деревянный, покрытый клетчатой скатертью стол и три линялых, подозрительно полосатых шезлонга. Втиснув меня по сложившейся традиции в один из них, великанша плюхнулась по соседству, натянув толстую материю до предела.

Шезлонг пропах сыростью и мышами и в довершение всего был занят угрюмой куклой в гороховом платье с кружавчиками, которая встретила меня пребольным хуком пластмассового кулака в бок. Пока я вытряхивал из шезлонга крошки и лишних седоков, Котик успела с отчаянным скрипом придвинуться к столу и закурить сигарету.

Заставленный грязной посудой стол походил на поле жесточайшего сражения, с которого оба войска бесславно бежали, бросив орудия взаимоуничтожения. Котик жевала сигарету, жирно блестя подбородком, и стряхивала пепел в пустую сардинницу. Неистовствовали пчелы, у самых медовых мест сливаясь в мягкий полосатый гул. Справа, возвышаясь над зеленой ватерлинией, пышно облетал боярышник. Цвели яблони, распускаясь всей веткой, всем деревом, всем садом. Перебегая с листьев и цветов на траву и человеческие лица, словно в большом муравейнике, суетились прыткие солнечные зайчики.

— Мерзость, — громко сказали за спиной.

Я вздрогнул и обернулся. Котик подавилась сигаретой. Позади нас, простоволосая и босая, пряча правую руку за спиной, стояла невеста.

— Алиса! Кто так делает! Вечно ты подкрадешься… Ты куришь? С каких это пор? Выбрось сигарету, пока отец не увидел!

— Он мне не отец, — пренебрежительно фыркнула невеста. — А курю я еще со школы.

— Ты меня слышала?

— Пупсик не возражает. Он даже стреляет у меня сигареты иногда.

— Алиса, — подалась вперед сердобольная мать. Шезлонг угрожающе заскрипел.

Девушка с наигранным наслаждением затянулась, выдохнула дымное и медленное «мерзость» и метко запустила бычком в сардинницу. Затем, повертев в руках деревянную штуковину, которую раньше прятала за спиной, сунула ее в зубы.

— Это что еще? — подозрительно сощурилась Котик. — Где ты откопала трубку?

— Это не трубка, — отрезала Алиса и, шурша платьем, грациозно удалилась в дом.

— Дети, — скорбно протянула Котик, возведя пуговичные очи горе, и не без наслаждения свернула окурку шею.

Я понимающе кивнул.

— Вы должны с ней поговорить.

— Но я не уверен…

— А я уверена. Сами видите, меня она не слушает. Пупсик для нее тоже не авторитет. Кто, если не вы?

— Я не думаю, что курение…

— Не курение, дорогуша, а платье. Свадебное платье. Вы должны заставить ее переодеться. Свадьба завтра, но до завтра наряд в тряпочку превратится. Она его носит со вчерашнего дня, мне и Пупсику назло. У нас тут был небольшой скандал… А платье, между прочим, шили вручную, — доверительно зашептала великанша и, перейдя на самый нижний регистр, просипела: — Пятнадцать девушек.

Я благочестиво потупился.

— Или девять? — пробормотала Котик, задумчиво скребя затылок, и, переходя на привычный бас, загремела: — Да и вообще, Алиса отказалась от девичника. Наотрез. Но мы решили, что вечером все равно устроим фуршет — тихий, скромный, в узком семейном кругу. Приедет моя сестра с семьей, еще кое-кто из родственников, парочка друзей… Хочет Алиса или нет, а без праздника мы ее не оставим.

Я сосредоточенно кивнул, обдумывая варианты бесшумного отступления.

— И вот-вот должны нагрянуть родители жениха. А эта дурочка бродит нечесаная и в подвенечном платье. Сами понимаете…

Я заерзал в шезлонге, пытаясь этим раскачиванием отразить натиск заботливой родительницы. Скрипнули доски, и вавилонская башня из чашек и блюдец на кривых ощипанных ножках зашлепала в нашу сторону. Успешно миновав дощатый капкан, гладкий, как пешка, с желтым бликом на лбу, Пупсик торжественно проследовал к столу и, держа поднос на подушечках пальцев, с виртуозной небрежностью вышколенной обслуги стал выгружать расписанную цветами и жар-птицами чайную утварь.

— Баранки взял? Где сахар? Зачем столько чашек? — набросилась на него жена.

Пупсик угодливо звякнул ложечкой и, скроив подобострастную мину, убежал в дом.

— Бестолочь, — ласково причмокнула Котик, разглаживая ногтем белку на конфетной обертке.

Пупсик вернулся — запыхавшийся, красный, нагруженный шелестом и посверкиванием разнообразных кулечков и брикетов, — и вывалил свои дары пестрой горкой на стол.

— Ну куда! — загремела Котик, отодвигая грязную посуду. — Нет, вы только посмотрите на него! Что ты притащил? Зачем столько? Ну ничего без меня не могут!

Пупсик виновато осклабился и попытался придвинуть к столу третий шезлонг. От резкого рывка материя соскочила, обнажив изъеденное временем дерево.

— Что ты творишь! Куда ты его волочишь? Не трогай! Возьми себе стул! Стой! Не ходи никуда, ты и там все разломаешь! Поправь! Да не дергай! Осторожно, вот так. Теперь подай мне сахар. Да не этот, а в сахарнице! Вот балда! Ну садись уже и не скрипи, голова раскалывается от твоего мельтешения!

Пупсик боязливо присел, стараясь несильно обременять хлипкое полосатое сиденье. Я тоже выжидающе затих.

Котик, упорядочив мир людей и вещей, сосредоточилась на пчелах, которые вовсю вились вокруг пьянящих медовых свертков.

— Мы так счастливы! — резко сменила тон и тему она. Патетические призвуки вместо трубного гласа не предвещали ничего хорошего. — Завтра великий день!

Слева, в зарослях малины, завозились и захрустели сухими ветками. Я насторожился. По спине пробежал неприятный холодок. Рванувшись вперед, я едва не опрокинул чайный, янтарный, жидким солнцем отдирающий натюрморт.

— Рам-Там, это ты? — слащаво промурлыкала Котик.

В замшевых листьях прорезалась круглая, персидского вида голова с серыми декоративными усами, на которые, как на каркас, были натянуты лохмотья паутины с мелким сухим уловом пауков и мух; лиловый нос-рогулька счастливо гармонировал с просвечивающими розовым, аккуратно запечатанными конвертами ушей; за ними, томно выгибаясь, потрескивая искрами, выплыла шелковистая, холеная спина, толстые тумбы лап в мягких мохнатых тапочках; замыкал процессию напоминающий длинное солнце, легкомысленно распушенный хвост. И вот он уже весь целиком — рыжий кот, похожий на печального моржа, — деликатно присел на краю террасы.

Я встал и отошел за могучую спину Котика, имитируя крайнюю заинтересованность жарко и желто цветущими одуванчиками.

— Рам-Там, тигреночек, иди к маме, — продолжала миндальничать великанша.

Медовый Рам-Там, в путах паутины и тенетах флегмы, ступая по доскам своими рыжими тумбами, величаво проследовал к барскому столу, чудом не уснув по дороге. Ярко-оранжевые глаза он использовал экономно, открывая их по очереди и презрительно щурясь. Достигнув мощной хозяйской щиколотки, Рам-Там набычился, распушился, окутав щиколотку и себя рыжим туманом, и выжидающе застыл. Пальцы в перстнях окунулись в туман и, поболтав кота в воздухе, уложили его на покатых коленях. Рам-Там обмяк, расплывшись по хозяйскому платью, как большая рыжая медуза, смежил вежды и, судя по благостному виду, уснул.

Стараясь не производить шума, я вернулся на свое место за столом.

— Дурацкое имя, — бросила великанша, обращаясь ко мне, и, заметив мое удивление, пояснила: — Рам-Там-Таггер. Алискина прихоть. И где только она эти словечки откапывает?

— Я тоже удивился, — я тоже удивился тому, что кота зовут не Барсиком и не Пушком, как следовало ожидать от Котика с Пупсиком.

Впрочем, на роль барса плоскомордый, томный, в сдержанно-рыжих тонах Рам-Там годился не больше меня самого. Ему пошло бы что-нибудь столь же тумбовидное и громоздкое, как он сам, — скажем, Баффин или Бомбадил.

Котик, между тем, продолжала весело разливать чай.

Не знаю, за кого принимали меня эти двое из ларца с дряблыми дрожащими подбородками, если вообще за кого-нибудь принимали. Они болтали со мной, как болтает сонный ребенок с плюшевым медведем. Я улыбался, тянул чудовищно сладкий чай и, как всякий уважающий себя плюшевый медведь, помалкивал.

В дверях снова показалась невеста, и, улыбнувшись мне, пенистым воланом вильнула обратно в дом.

С треском разгрызая вежливо подсунутую сушку, я неожиданно вспомнил о цели визита:

— Я привез фату.

Наша песня хороша, особенно в случае скудости репертуара.

— Мы так счастливы, вы себе представить не можете! — в свою очередь затянула великанша, пропустив фату мимо ушей, и сложила руки на складчатом животе, который при разговоре начинал желейно вздрагивать. — Свадьба — главное событие в жизни женщины, правда, Пупсик?

Пупсик — этот мордастый сгусток премудрости — энергично закивал и даже закашлялся, не рискуя думать иначе.

— А как счастлива наша беспутная дочь!

— Дочь! — податливым эхом вторил Пупсик.

— Я видел, — не очень вежливо вмешался я.

— Наконец-то Алиса будет пристроена. Жених ее обожает.

— Обожает.

— Он у нас большой умница. Задачки по комбинаторике с детства щелкал как орешки. Вообще помешан на теории вероятностей: игральные кости, шары, случайные величины, выборки, мат. ожидания, все эти пси и кси и прочая неразборчивая греческая белиберда. Да-да, я у Алисы в конспекте видела. С ума сойти можно. Но Алиска-то дура, а Костя высший балл набрал на вступительных. Он вообще медалист. Золотой.

— И не липовый! — восторженно жуя, закивал Пупсик.

— Да, заметьте. Это редкость по нынешним временам. И сестры у него такие же умницы. И родители — просто миляги.

— Миля…

— Пупсик, не перебивай. Я все-таки старше тебя на год и лучше разбираюсь в людях. Так вот, у Пупсика свое дело.

— Небольшое, но верное, — подмигнул мне Пупсик.

— Мороженое.

— Эскимо? — зачем-то спросил я и тут же смутился.

— Какое эскимо? Зачем эскимо? — уставились на меня бройлеры, забыв дожевать от удивления.

Я почувствовал себя очкариком, которому мир без стекол в роговой оправе показался вдруг карнавальным мельтешением разноцветных, расплывчатых пятен.

— У Пупсика интернет-кафе. «Сакура» называется, может, слышали?

— Н-нет, не доводилось. Я здесь проездом, — смущенно пробормотал я и надел воображаемые очки, восстанавливая резкость.

— То-то я думаю, откуда у вас этот странный акцент…

— А мороженое, стало быть, вишневое? — поспешил сменить тему я.

— Почему? — искренне удивились бройлеры.

— Ну, я подумал, раз сакура, то и… — изумление в глазах Пантагрюэлей еще более усугубилось. — Впрочем, забудьте.

Котик громко хрустнула карамелькой и воодушевленно продолжила:

— Так вот, после свадьбы Пупсик возьмет Костика в дело. Это вам не студентов учить за гроши. Представьте, Костик собирался в аспирантуру. Там и раньше-то особо нечего было ловить, а теперь и подавно. Наивный дурачок!

— Курам на смех!

И оба заливисто рассмеялись.

— При его-то уме.

— На студентах далеко не уедешь. Судя по его родителям…

— Милые люди…

— Милые-то милые, но совершенные сухари и, что называется, без царя в голове.

— Без пяти минут кандидаты.

— И оба что-то там пишут — функционалы, брахистохроны, трилистники… ну, вы знаете…

Я не знал.

— Совершенно непрактичные. Детей совсем запустили…

— Шестеро в однокомнатной квартире! В книжной пыли…

— Мозгляки.

— И жуткие снобы. Костик мог бы не штаны протирать на лекциях, а бабки зарабатывать. Так нет же… Кому он нужен со своим дипломом математика?

— А еще этот ЗАГС…

— Да. Мы ведь хотели венчание, в церкви, с батюшкой, свечами и всем прочим, так нет же, Костик уперся, как баран…

— Я, говорит, диагностик или что-то в этом роде… В общем, в Бога не верит…

— Пупсик, помолчи, религия — не твоя стихия. Так вот, мы с ним и так, и эдак, но он — ни в какую.

— А ведь какой умный парень!

— Даже чересчур. Ум, как говорится, за разум зашел. Совсем мозги набекрень у мальчишки. Тоже что-то там такое писал, к вопросу о снежинке Коха… или Серпинского…

— У Серпинского не снежинка.

— Не умничай, Пупсик, я лучше знаю.

— У Котика высшее образование.

— Два, — подтвердила Котик.

— Два высших? — вежливо поинтересовался я.

— Нет, два года. Химхлам.

— Хим что?

— Химико-технологический на местном жаргоне.

— А какая специальность?

— Ну вы чудак! — добродушно рассмеялась Котик.

— Чудик, — поддакнул муж.

— Какая-какая… Химическая. Это давно было, кто ж теперь помнит? Главное здесь то, что я могу давать мужу компетентные советы.

В этом я ни капли не сомневался.

— Мы вместе химичим, — хихикнул Пупсик.

— В конце концов, — продолжала ученая Котик, — совершенно не важно, снежинка, серп, кленовый листок или что-то еще, такое же демисезонное и неприбыльное… Важно то, что Пупсик взял над парнем шефство и положил всем этим снежным глупостям конец. Все-таки здесь — стабильный заработок…

Я крутил чашку на блюдце. Меня не покидал пленительный образ гладкого, завернутого в блестящую серебряную фольгу, шоколадного с белым нутром цилиндрика.

— Не знаю, вид у него не очень благодарный… Вот скажи, зачем Алисе за него выходить?

— Не пори ерунды. Нужно ковать Костика, пока горячо.

Цилиндрик стал стремительно таять.

— Потом поздно будет.

— Да, но я бы подыскал ей партию получше…

— Ты только Алисе не сболтни об этом. А то опять закатит истерику. Сколько уж было этих «партий получше», а что в итоге? Этой вертихвостке не угодишь. Ее нужно пристроить, пока она совсем от рук не отбилась. Того и гляди, сбежит с каким-нибудь вольным физиком в открытую степь. Ищи потом внуков в полыни… Нет, Костик — все-таки не кот в мешке. Математик, но могло быть и хуже. Побудет у тебя под крылышком, может, и выправится со временем.

Я представил себе выправившегося Костю с безыскусным бройлерным взглядом заматеревшего цыпленка.

— Я тоже буду за ним вполглаза приглядывать, — мечтательно облизнулась Котик, подкрепляя угрозу хитрым прищуром бездонного, циклопического глаза.

— Если вам так не нравятся жених и его семья, почему бы не сказать им об этом прямо? — с нарочитой небрежностью предложил я.

Великаны уставились на меня так, точно я спустился к ним на раковине, запряженной дельфинами. В сущности, так оно и было.

— Вы это серьезно?

— Еще бы.

— Невозможно.

— Вы спятили.

— Завтра в полвосьмого — парикмахер, без четверти девять — визажист…

— Приглашения разосланы. Газеты оповещены.

— И для чего тогда ремонт?

— И дорогущий ковер в гостиной?

— А камин?

— А павильоны, тенты, официанты в бабочках?

— Ленты для свидетелей?

— Привозные газоны?

— Первоклассный повар? Меню из ста одиннадцати блюд?

— Бутоньерки.

— Букеты цветов по всему дому. Орхидеи и лилии, на которые у меня аллергия. Белый свадебный лимузин.

— Длинный, как черт.

— В цветах и лентах.

— Шарики с гелием, дрессированные голуби.

— Музыкальный фонтан с подсветкой, арки с амурами.

— Не забудьте о кольцах.

— И о торте, шоколадном многоярусном торте со съедобными фигурками жениха и невесты. А еще фейерверк, и живая музыка, и этот чертов фотограф, который столько крови из меня выпил…

— И все это в долг.

Я даже вспотел от какого-то почти бесноватого, неожиданного натиска нарядной действительности. Реестр был впечатляющий. Каталогизированное, плотно упакованное счастье. Монструозный список одушевленных и не очень сущностей, который, развертываясь бесконечной ковровой дорожкой, ведет в далекий и недостижимый семейный рай.

— А это, учитывая кризис, оказалось очень непросто. Кредита Пупсику не дали.

— В денежных делах каждый сам за себя. Тут уж и связи никакие не помогут. И дружба побоку.

— Пришлось задействовать родственников.

— И давних должников.

— А вы предлагаете все это похерить.

— Да, предлагаю, — невозмутимо парировал я.

— Гора подарков в конце концов, — гнула свое Котик. — Не возвращать же все это?

— Гости, их дети, их костюмы, их купленные на поезд и самолет билеты.

— Вот именно! Моя сестра с детьми, этими монстрами, что мы всем им скажем? К тому же родители жениха…

— И его сестры…

— Да, эти несчастные создания… Безгрудые, длинноносые, тощие, пропащие, в ветхой одежде…

— Заучки.

— Ботанички.

— Синие чулки.

— Они этого не переживут… Это как пить дать.

— Точно-точно…

— А Алиса? Она же мечтает о свадьбе. Не говоря уж о женихе…

— Алиса, кажется, не совсем уверена, — мягко возразил я.

— Это каприз и скоро пройдет. Она никогда не знает, чего хочет. Нам, конечно, все это не по душе и, откровенно говоря, не по карману, но что поделаешь…

— А вы попробуйте. Скажите всем правду.

— Ну да!

— Да ну!

— Вы попробуйте, просто попробуйте, — повторял, словно мантру, я.

Бройлеры переглянулись.

— Вы думаете? — спросила она, задумчиво жуя.

— Уверен.

Пупсик, облизывая пальцы, энергично закивал:

— А может, правда, Котик, подумай, как все просто! Возьмем и скажем, когда они придут. И все отменим.

Брови Котика изобразили задумчивую синусоиду. Пухлые пальцы Котика застыли на вазочке с вареньем. Согнанная со сладкого насеста пчела снова присела на липкий ободок.

— Так и сделаем, — решительно заявила великанша минуту спустя, отгоняя настырное, жужжащее от голода и гнева насекомое.

— Скажите, — вдруг вспомнил я, наблюдая за мстительными зигзагами пчелы, которая, оставшись без варенья великанши, утешилась печеньем ее мужа. — А нет ли здесь поблизости какого-нибудь… водоема?

— Водоема? — поперхнулся Пупсик.

— Ну да.

— Нету тут никаких водоемов, — отрезала Котик, решительно водрузив чашку на блюдце.

Воспользовавшись тем, что бройлеры всецело отдались процессу пищеварения, я выскользнул из-за стола и заспешил к дому. Отчаянно жали ботинки.

В забитой цветами и подарочными свертками гостиной никого не было. Неплотно задвинутые шторы цедили горчичный солнечный свет, создавая иллюзию проницаемого, как внутри плетеной корзины, пространства.

Стоило мне выйти в коридор, как в дверь позвонили.

— Откройте, пожалуйста, — пропел с террасы вежливый басок Котика.


Вздохнув, я повиновался: торопливо проковылял на веранду, открыл дверь и оказался под прицелом скорбных, безмолвных и темных, как дула, лиц. На пороге стояли двое с надменно поджатыми ртами: оба с проседью, оба коротко и аккуратно стриженые, волосок к волоску, пуговка к петельке, пятки вместе, носки врозь. У него — кожаный портфель, у нее — золотистые пряжки на туфлях. Вошли, подозрительно осматриваясь; в ответ на мое сбивчивое приветствие, не размыкая тонких уст, брезгливо мотнули головой, словно бы заранее отмежевываясь ото всего, со мною и с этим домом связанного. Кандидаты, догадался я и, неуклюже пятясь, проводил их в гостиную.

Предложив гостям присесть, я выбежал на террасу. Семейство бройлеров исчезло. На столе, бряцая блюдцами, хозяйничал Рам-Там, пытливо окуная рыжую ряшку в чашки и вазочки. С минуту мы мерялись неприязненными взглядами, затем усатый обормот насмешливо мигнул, облизнулся и переключился на сливки и сладости.

Кляня чаепития на чем свет стоит, я вернулся в дом.

Гости с темными, суровыми лицами продолжали молча стоять у стены. Вкладывая в слова всю доступную мне гамму гостеприимных эмоций, я еще раз настойчиво пригласил их присесть. Они с опаской подошли к одному из диванов и, держась чрезвычайно прямо, синхронно согнулись, присев на самый краешек.

— Вы родители жениха? — задал я риторический и явно неуместный вопрос.

Женщина брезгливо поморщилась; мужчина кивнул и схватился за щеку, точно его пронзила внезапная зубная боль.

— Мои поздравления, — продолжил взаимовежливую пытку я.

— Спасибо, мы очень рады, — последовал скорбный ответ.

Мужчина ухмыльнулся сквозь метафизические зубные страдания. Женщина, чинно сложив руки на коленях, уставилась в пол.

Загнанный в угол напряженным молчанием гостей, я, как прохудившийся мешок, продолжал сыпать бестактностями. Очень скоро выяснилось, что импровизатор из меня никудышный. Круг нейтральных тем исчерпался быстрее, чем того требуют правила этикета. Гости сидели прямо, глядели надменно и приходить мне на помощь не спешили. Обсудив сам с собой все превратности погоды, я беспомощно замолчал.

Нагнетая атмосферу неловкости, в коричневую тишину гостиной влетел чрезвычайно громкий и наглый шмель. Описав круг, словно бы произведя рекогносцировку, он решительно подлетел к дивану и сел даме на плечо. Дама вздрогнула; полосатый шпион, обиженно гудя, принялся исследовать ее длинное скуластое лицо. Дама взмахнула рукой — один раз, другой, третий. Шмель все это игнорировал: виртуозно лавируя между взмахами рук, он пробирался к носу противника. Стараясь сохранять невозмутимость, к увлекательной пантомиме жены подключился муж. Я, странным образом включенный в эту сценку, предложил им свернутую газету, после чего безмолвная битва продолжилась. Гости махали руками, я отсиживался на диванчике для запасных, напряженно наблюдая за ходом игры, и только шмель, нарушая законы жанра, цинично гудел в коричневой тишине. Наконец, вдоволь наигравшись и рассмотрев лицо врага с той степенью скрупулезности, которая ему была необходима, шмель вылетел в коридор.

И снова воцарилось молчание. Подгоняемый безысходностью, я вскочил и, подбежав к окну, принялся с преувеличенным воодушевлением раздвигать шторы. На пол легли прямоугольники пляшущей пыли. Гости досадливо замигали, но стоического молчания не нарушили. Заполнив комнату солнечным светом, я азартно набросился на пестрые развалы свадебных подарков у окна, решив рассортировать их по цвету и размеру.

Увлеченный этой затеей, я не сразу услышал телефонный звонок. Кандидаты сидели безмолвные, безупречно прямые. Пришлось взять трубку.

— Слушаю, — все больше вживаясь в роль лекаря поневоле, властно сказал я.

В ответ послышались странные скрипы, перемежаемые жуткими свистящими сгустками отнюдь не человеческой речи, требовательный треск, прерывистый храп, рокочущие и нахлестывающие друг на друга шумы, словно я своей неожиданной деловитостью вывел из строя старинный, на ладан дышащий прибор. Постепенно мозаика звуков стала складываться не сказать чтобы в слова, но в подобие упорядоченной последовательности лексем, с собственным, скрытым пока смыслом. Я напряг слух, приняв форму огромной, отзывчивой ушной раковины; я практически сросся с телефонной трубкой и очень скоро различил в трескучей музыке отрывистый речитатив Котика. Изъяснялась она с помощью сложной двоичной системы свистов и хрипов разной длины, отдаленно напоминающей азбуку Морзе, выстреливая вербальные цепочки пулеметной очередью. Доведенный до отчаяния криптографической тарабарщиной, в какой-то момент я с удивлением обнаружил, что начинаю ее понимать.

Отщелкивая буквы, Котик телеграфировала:

— Это родители Костика? (присвист) Что вы… (хрип) Предложите им… (присвист с хрипом) Развлеките их… (череда шумов) Мы ненадолго…

Уловив предательский смысл сообщения, я сгорбился над трубкой и отчаянно зашептал:

— Но я с ними незнаком! Я не знаю, о чем с ними разговаривать!

На что трубка обрадованно зашепелявила:

— Вот спасибо! (свист) Молодца! (хрип) Скоро будем! Не скучайте!

Скучать действительно не пришлось.

Не успел я бахнуть трубку на базу, как гостья горько и безутешно разрыдалась. Муж, выглядевший скорее удивленным, нежели расстроенным, стал неуклюже ее успокаивать.

Закаленный слезами невесты, я невозмутимо плюхнулся на диван.

Он увещевал, вальсируя словами; она же танцевать не хотела и не могла, нарочно наступая партнеру на ноги и сбивая с ритма.

— Лена, дорогая, ну что ты… Успокойся, пожалуйста…

— Дочь мороженщика! — раскачиваясь, завывала та.

— Ну что ты, ну прекрати… Что о нас подумает хозяин дома…

— Я привез фату, — счел нужным уточнить я. Как всегда, не вовремя.

— Дочь мороженщика! — зашлась в отчаянном крике гостья.

Никого на свете не интересует фата.

— Не дочь, а падчерица…

— Какая разница! — всхлипнула гостья, яростно стукнув по диванной подушке. — Тебе все шуточки! Тут сын погибает…

— Не драматизируй.

— Разве такого будущего хотели мы для нашего ребенка? Торгаш! Помощник мороженщика!

— С нашей фамилией серьезного математика из него все равно бы не вышло…

— Лебедев, я тебя в последний раз прошу!

— Вот если бы Лаплас… Лаплас совсем другое дело… Или Лагранж. Или Лиувилль на худой конец…

Я вспомнил Лобачевского, но тактично промолчал.

— Я не понимаю, не понимаю… Как ты можешь… В такой момент…

— Лена, прошу тебя, обсудим после… неудобно…

— Зачем, скажи мне, зачем Костик это делает? Это все ты, Лебедев! Твоя гнусная ирония! Твое хваленое чувство юмора! Твое попустительство! Твое безразличие!

— Он волен поступать как ему заблагорассудится, — цедил сквозь зубы тот.

— Эта свадьба перечеркивает все, к чему он… к чему мы столько лет шли! Столько усилий… столько жертв… бессонные ночи… и все впустую!

— Какие жертвы, о чем ты… Давай без пафоса. Это пошло в конце концов. Костя взрослый мужчина, он в состоянии решать…

— Чушь! Он просто плывет по течению! Он женится в пику мне!

— Ну, знаешь… это перебор. Мальчик просто-напросто влюбился. Вполне веское основание для брака.

— И это говоришь мне ты?

— Лена, прошу тебя…

— Тебе это основание не казалось достаточно веским целых два с половиной года! Только когда родилась Ириша…

— Дорогая, сейчас не место и не время это обсуждать, — корректно улыбнулся Лебедев, косясь на меня.

Я целомудренно потупился.

— А где место? И когда время? Правильно мне мама тогда говорила… Нужно было выходить за Марецкого!

— Может, и правильно, но теперь, к сожалению, слишком поздно: Марецкий женился и год как умер.

— Ты никогда меня не любил! — зарыдала в платок Лебедева.

— Дорогая, давай обсудим это дома, в спокойной обстановке…

Но та уже вновь переключилась на сына:

— Влюбился! В эту юродивую? В эту крокодилицу с соломой вместо мозгов?

— Ты так не думаешь… Успокойся, сама же потом будешь сожалеть о сказанном… Ну какая она крокодилица… Скорее вербная веточка…

Но Лебедева уже не могла успокоиться. Главное отличие женщин от мужчин — неистовая непримиримость.

— Что у нас общего с этими ужасными людьми? — стенала, ломая тонкие пальцы, она. — С этим сборищем кувшинных рыл? Что мы делаем в этом бесконечно пошлом, безвкусном, крикливо и напоказ обставленном курятнике?

Но они не знали еще всех сюрпризов курятника. Я с тайным злорадством предвкушал появление невесты в свадебном платье.

Вследствие некоего хитрого осмотического процесса комнатный сумрак проник в этих людей. Лебедева исступленно кусала мокрый платок.

Лебедев, скроив страдальческую мину, цедил:

— У меня все это тоже особого воодушевления не вызывает, но мы должны уважать выбор сына… Каким бы чудовищным этот выбор ни был…

— Он просто задиристый мальчишка, заигравшийся в нонконформизм! Он сам не понимает, что творит!

— Ему скоро двадцать. Самое время отнять ребенка от груди. Ничего, — протянул гость, неловко обнимая жену, — ничего, не век же ему гадким утенком… Вот женится, поумнеет…

— Как же, — ядовито всхлипнула Лебедева, сверкая глазами, и высвободилась из объятий. — Тут поумнеешь. У мороженщика на подхвате!

— Если вам так претит этот брак и эта семья, почему бы не высказать все это им в лицо? — ненавязчиво вступил я.

Кандидаты уставились на меня с тем же изумлением, что и бройлеры полчаса назад.

— Невозможно.

— Исключено.

— Вы шутите.

— Нисколько, — с невиннейшим видом возразил я, ангельски улыбаясь и поправляя нимб.

Гости, испуганно переглянувшись, одновременно и отчаянно заговорили и зажестикулировали:

— Нет, обратного пути нет…

— Все уже спланировано… задокументировано…

— Оплачено… оговорено… пересмотру не подлежит…

— Долги… чудовищные суммы…

— И потом — скандал…

— Неприятности…

— Огласка…

— Все эти люди…

— Что скажут на службе…

— Что подумают родственники…

— И соседи по дому…

— Нам это совершенно ни к чему…

Я обреченно вздохнул:

— Но вы хотя бы попробуйте, просто попробуйте сказать правду.

— Невозможно.

— Немыслимо.

— Что ж, — сказал я, вставая.

— А впрочем, впрочем… это не лишено смысла, — с сомнением протянул Лебедев.

— Ты думаешь? — с надеждой подхватила его жена.

— Так и сделаем.

— Поставим курятник на место.

В этот момент дверь распахнулась и в комнату с грохотом пустых молочных бидонов ворвались хозяева курятника.

— Рады вас видеть!

— Какая честь…

— Польщены…

— Нет, это мы польщены…

— Прошу…

— Только после вас…

— Давно мечтали познакомиться…

— … необыкновенная дочь…

— … замечательный сын…

— … прекрасный дом…

— …чудный сад…

— … не могли дождаться…

— … великий день…

Оглушенный напором превосходных степеней, я каменным истуканом врос в свой одинокий диванчик. Градус всеобщей любви превысил все мыслимые нормы, ртутный столбик благолепия достиг максимальной отметки. Гостиная, в которой минуту назад велись прохладные беседы, накалилась, как доменная печь, натужным радушием.

Обливаясь потом, я попытался улизнуть на террасу, но оттуда, препятствуя отступлению, появилась пугающе бледная невеста и, не обращая внимания на гостей, бесстрастно бросила родителям:

— Вчера вы, кажется, хотели знать, куда я дела деньги. Так вот, если еще интересно, прошу за мной, — и с этими словами вышла на террасу.

Я вышел следом и остановился рядом с девушкой. Родители и гости, беспокойно перешептываясь, сгрудились у нас за спиной.


Бесшумно распахнулись ворота, и во двор въехал, грассируя гравием, обветшалый фургон. На левом боку, в созвездии аляповатых звезд, значилось загадочное Circus Alberti; на правом — гарцевала лошадь. Заштрихованный тенями водитель долго возился, что-то вылавливая в бардачке, и вообще вид имел подозрительный. Подозрения подтвердились, когда он, опустив стекло, беспечно и не без сарказма закурил. Из-под белой вязаной шапки неряшливо торчали черные лохмы. Вислые усы насмешливо вздрагивали. Моржовое лицо лоснилось.

Зрители стали нетерпеливо покашливать и переступать ногами.

— И что? — фыркнула Котик.

В ответ что-то скрежетнуло, фургон распахнулся белыми створками, словно расцвел, и на землю спрыгнули три пары черных блестящих ног. За ними, дуплетом, приземлилась тройка белых и одни лиловые. Створки захлопнулись; фургон, которому сигаретная дымка показалась, очевидно, недостаточной, норовливо взревел мотором, поднял клубы пыли, словно воробей перед дождем, и попятился вон со двора. Когда пыль осела, на фоне закрытых ворот обнаружились семеро в трико, с шарами и молоточками.

Невеста радостно захлопала в ладоши. Я присоединился.

— Это что еще такое? — насупилась Котик.

— Терпение, это еще не все, — не оборачиваясь, сказала Алиса и повелительно взмахнула рукой.

Семеро послушно бросили пеструю кладь и исчезли за деревьями.

— Что происходит? — плаксиво спросила будущая свекровь.

Никто ей не ответил. Пупсик со своим словесным скопидомством, видимо, копил слова. Его жена напряженно вглядывалась в ветреную, зыбкую завесу цветущего сада, за которой скрылись семеро неизвестных.

Пасмурно-серое небо стояло в облаках, как в строительных лесах. На недостриженном лугу понуро паслась одинокая, заброшенная газонокосилка. Паренек в комбинезоне исчез. Из гудящей бело-розовой гущи цветущих яблонь доносились слабые голоса молотков, разбавленные тихими звуками человеческого голоса. Павильон, так и не приняв надлежащей формы, висел на ветке странным дирижаблем, безвольно свесив длинные тесемки в траву. Зато появились аккуратные кубики белых палаток и одна полосатая, в которой, судя по оживлению и белому, похожему на свиной хвостик, дымку, орудовал выписанный для свадебного пира повар.

— Что происходит? — тихо и безнадежно повторила Лебедева.

Все взгляды устремились к зеленым теням у ворот, в прихотливых изгибах которых двигалось нечто длинное и гладкое. Подул ветер, и сквозь сплетни и плутни цветущих веток на гравиевую дорожку, понукаемый группой в трико, выкатил свадебный лимузин — белый блестящий монстр, коронованный лентами, цветами и двумя огромными обручальными обручами. Слепящая, торжественная белизна убранства резко диссонировала с внутренностью автомобиля: салон был под завязку набит ярко-зелеными капустными кочанами.

Лебедева охнула. Ее муж присвистнул.

— Это что? — процедила великанша, надвигаясь на дочь.

— Это капуста. Молодая. Правда красиво? — весело прочирикала та.

Зеленый с белым — замечательное сочетание. Котик, впрочем, этого мнения не разделяла.

— Капуста? В свадебной машине? Ты в своем уме? — угрожающе заклекотало откуда-то из самой бройлерной сердцевины. — И кто эти клоуны в обносках?

— Короли и капуста, — прокомментировал Лебедев и, приблизившись к Алисе, кивнул на штуку у нее в зубах: — Трубка? Вересковая?

— Это не трубка, — парировала она и быстро улыбнулась уголками рта.

Лебедев понимающе кивнул.

— Кто все эти люди? Почему Алиса в свадебном платье? — взорвалась Лебедева.

— Мимы, — промычала Алиса, игнорируя вопрос о платье.

— Что?

— Это мимы, — повторила девушка, вынув изо рта вересковую вещицу.

— А недорого, — задумчиво протянул Пупсик, производя в уме сложные калькуляции, но тут же осекся под испепеляющим взглядом жены.

— Банда бродячих шутов, — прорычала она.

— Спокойно. Деньги ушли на экипировку и свадебную капусту. А мимы бесплатные, это мои друзья. Я хожу на пантомиму вместо английского, я тебе не говорила?

Котик стала ровно окрашиваться в бурый цвет. Судя по всему, новое увлечение дочери было для нее сюрпризом и не сказать, чтобы приятным.

Мимы помимо трико были оснащены шарами разного цвета, калибра и консистенции. Троица в черном располагала черным мячом для боулинга, шаром из слоновой кости и красной, с полоской по экватору, резиновой причиной Таниных слез. Их оппоненты в белом могли, в свою очередь, щегольнуть двумя пугливыми прыгунами для пинг-понга и синим гимнастическим мячом — наподобие тех, что используют в степ-аэробике, — исполинские размеры которого уравновешивали силы команд. К шарам прилагались столь же экстравагантные молотки, нарочито не соответствующие им по размеру: пинг-понговые шли в паре с внушительного вида кувалдами, в то время как к исполинскому мячу прилагался кукольный молоточек; один из белых был вооружен черной клюшкой, а в кармане прятал шайбу, которую коварно пускал в дело, запутывая и без того бестолковую игру. Самым загадочным в этой компании был седьмой, лиловый мим, с пустыми руками, улыбчивый и по всем статьям лишний.

— Объясните же кто-нибудь, что здесь происходит! — взмолилась Лебедева.

— Бедлам с цветами пополам, — констатировал ее невозмутимый муж.

Невеста тем временем, подобрав пышные юбки, спрыгнула в траву и побежала к мимам, которые деловито расставляли на стриженой части луга крокетные воротца.

Я собирался проделать то же самое, но великанша, полыхая праведным гневом, силком затащила меня в дом.

— Вы не забыли, надеюсь, о своем обещании? — горячо зашептала она, вжав меня в стену. — Заставьте ее переодеться.

Я кивнул, хотя никаких обещаний не давал и сдерживать их не собирался.

Высвободившись из ежовых объятий Котика, я выскользнул на террасу. Чета Лебедевых и хозяин дома с беспокойством наблюдали за ходом пантомимического крокета.

Судя по размерам и разметке поля, а также по его рваным травянистым краям, это был «садовый крокет», птичья его разновидность; судя же по ритму и инфернальной запутанности ходов, это были «девять калиток». Как бы там ни было, крокет — птичий или девятикалиточный — чем дальше, тем разительней обнаруживал черты хоккея на траве, или попросту хоккея (и клюшка белого тому порукой), с его красочными столкновениями, богатой и хлесткой жестикуляцией, краткими, афористичными, предельно точными ремарками в адрес друг друга.

Мимы разыгрывали на лугу странное театрализованное действо. Начать с того, что игроки, формально разбитые на команды, отнюдь не отличались духом товарищества. Играли вразброд, не соблюдая очереди, ничем не гнушаясь, неуклонно следуя индивидуальной, педантично разработанной линии. Каждый вел свой шар, нимало не заботясь о последствиях для команды.

По кромкам крокетного поля белой разметочной полосой цвели одуванчики. Недолговечность подобной разметки (полоса облетала на глазах) придавала игре еще более авантюрный вид. Троица мимов — белые и черный — куда-то исчезла. Не было на крокетном поле и Алисы. Четверо оставшихся азартно катали шары, на каждом новом витке игры устраивая безмолвные, но исключительно выразительные прения. Это был, в сущности, грандиозный мастер-класс по искусству пластического скандала. Одетые в трико корифеи жанра исполняли завораживающие па, иллюстрируя глаголы движения жестами. Артистизм крокетирующих захватывал дух. Владение сценическим искусством не подлежало сомнению. Такому ремеслу, переживанию и представлению поверил бы не только Станиславский, но даже Немирович-Данченко. Публике оставалось только благодарно внимать и восторженно аплодировать.

В игре остались синий исполинский шар, тяжеловес из слоновой кости и пинг-понговый белый карлик. Лиловый мим был безоружен, но только на первый взгляд. Он был счастливым обладателем мнимой и потому непредсказуемой экипировки. Шар и молоток меняли масштаб по прихоти хозяина: вот он с блеском преодолевает низенькие воротца, а вот уже бьет по внушительному, с человеческую голову шару. Немудрено, что он-то, лиловый, и был опаснее всех.

Черные и белый, заключив за его спиной сепаратный мир, совершали вокруг лилового хитрые и зачастую недозволенные маневры (белый мим так и вообще игнорировал правила со своим синим, ни в какие воротца не лезущим гигантом). Неприятели следовали за лиловой парией по пятам, теснили, окружали, бессовестно выбивая шар и прижимая его владельца к обочине. Тот, однако, не подавал виду, беззаботно продолжая игру, и ускользал от противников, не забыв провести через ворота свой непредсказуемый шар.

Выйдя на террасу, я застал момент, когда троица, орудуя похожими на ноты молотками, оттеснила лилового на буйно цветущую периферию и вне очереди провела шары через воротца. Лебедевы с бесстрастными лицами смертников стояли у стены; Пупсик, напротив, был всецело поглощен крокетом, мимами и их музыкальными молотками, словно композитор, на слух записывающий сложную партитуру. Блестя безумными глазами и облизываясь, он взъерошенным видом напоминал спортивного комментатора, у которого к концу матча вместо слов остались одни голые эмоции.

Мимы тем временем выстроились в шеренгу, надменно и ядовито улыбаясь. Лиловый, не торопясь, грациозно приблизился, движением пластичных рук давая понять, что молоток его на этот раз будет поувесистей, и замер в томном ожидании. Противники нетерпеливо зажестикулировали, очевидно, требуя незамедлительных действий. Белый округлым жестом потребовал предъявить шар, на что лиловый опустил голову, словно высматривая что-то в траве. Троица беззвучно расхохоталась. Веселье резко оборвалось, когда лиловый стал медленно и неумолимо поднимать голову и остановился только с запрокинутым к небу подбородком. Его противники, тоже запрокинув головы, в ужасе отпрянули. А лиловый обнял воздух, этим объятием демонстрируя внушительные габариты шара, и, легонько толкнув невидимую массу, пустил ее по лугу.

— Вы пропустили уморительную сценку с невестой, — доверительно шепнул мне Лебедев.

Я не сильно расстроился, уверенный, что до конца дня с лихвой наверстаю упущенное.

— Идемте, я покажу вам повара, — прогрохотала Котик, выйдя на террасу, и, взяв мужа под руку, грузно зашагала по траве.

Великаны возглавляли, я — замыкал нашу малочисленную, бесславную процессию. Приближаясь к деревьям, я услышал слабый шум за спиной и обернулся: за нами вышагивали, карикатурно выпятив животы, парочки белых и черных мимов. Замыкал шутовское шествие лиловый, сложив руки за спиной, как заключенный.

Я ускорил шаг, стараясь игнорировать острую боль в ногах и проклиная все обувные фабрики на свете.

Обернувшись еще раз, уже в пене цветущих деревьев увидел на лугу идиллическую картинку крокета: мимы возобновили игру. Теперь их было пятеро, включая лилового. Двое без видимых причин отсутствовали.

Впрочем, черно-белая пропажа вскоре обнаружилась: в чаду поварской палатки безмолвная парочка обихаживала взопревшего от удивления и досады повара. Пристроившись по обе его могучие руки, они с точностью воспроизводили режущие, колющие и потрошаще-шпигующие движения. Увидев нашу процессию, повар воткнул нож в разделочную доску и выбежал навстречу, нетвердой рукой вытирая пот. Губы его дрожали. Казалось, он еще не решил, ругаться ему или рыдать.

Великанша, застыв в нехарактерном для нее замешательстве, с минуту шевелила губами, словно декламируя что-то давнее и забытое. Затем, высвободив руку (Пупсик остался недвижим, как спортивный снаряд, требующий определенного положения рук и ног), хозяйка дома, палатки и ее содержимого, включая повара, стала решительно надвигаться на нарушителей спокойствия. В этой воинственной позе — одна рука на поясе, вторая нарицательно пляшет в воздухе — она еще больше походила на пивной бокал.

— Кыш! Брысь! — шипела она. — Вон отсюда!

Мимы, по-своему истолковав демарш великанши, прекратили сурдоперевод и занялись приготовлением собственного, оригинального пантомимического блюда. Судя по суете и более чем экспрессивной жестикуляции, готовили они нечто экзотическое и высококалорийное. Работали мимы слаженно: один демонстрировал ингредиенты блюда, второй занимался их обработкой и гармоническим смешиванием.

Повар благодарно кивнул хозяйке, возвратился к столу и ревниво сгреб инвентарь в общую, колюще-режущую кучу, очевидно, ожидая со стороны мимов подвоха. Но те трудились в поте лица и, судя по выразительной мимике, в предметах видимого мира не нуждались.

Флегматичностью и тыквенным цветом кожи повар напоминал Рам-Тама, который дежурил тут же, у входа в палатку, с напускным равнодушием взирая на сложные и неуместные с кошачьей точки зрения манипуляции со вкусной и здоровой пищей. Я избегал показываться обоим рыжикам на глаза, тщательно драпируясь в тени деревьев и прикрываясь спинами гостей.

Несмотря на все эти ухищрения, анонимность моя скоро была нарушена.

Котик, подкравшись со спины, вытолкнула меня к самому столу:

— Не стесняйтесь! Подходите ближе.

Разделочный нож замер, занесенный над синюшным, замордованным цыпленком. Повар, подслеповато вглядываясь, подался вперед, проехавшись мягким белым животом по столу. Волосатый его кулак сжимал голенькие, ощипанные лапки дичи.

— Приятно пахнет, — холодея от ужаса, выдавил я.

Повар неопределенно хмыкнул и вернулся в исходное положение. Свистнул нож, что-то хрустнуло и навсегда отделилось от туловища. Стало жарко и дурно.

— Сто одиннадцать блюд, — гордо провозгласила Котик, обращаясь не то к публике, не то к сырой снеди на столе.

Повар, нервно подергивая кончиком курносого, как крокетные воротца, носа, исступленно кромсал цыпленка. За спиной у него бесшумно кулинарили мимы.

Потихоньку отступая, я выбрался из палатки.

— Вы куда? — окликнула меня стоокая Котик.

— К невесте.

— Платье! Не забудьте про платье!

Я лицемерно кивнул.

По пути я краем глаза заметил, что на крокетном лужку осталось четверо черно-белых игроков.

Шторы в гостиной были опущены; морщины и впадины на просиженных диванах разгладились, разбросанные подушки приняли прежний опрятный вид — гостиная вернула себе исконный облик, словно разумная, самовосстанавливающаяся система. Я не спеша, избегая резких, излишне фамильярных движений, пересек комнату и вышел в коридор.


Обезлюдевший дом погрузился в привычную для него апатию. Двери комнат были приоткрыты, и глаз невольно выхватывал из сумрачных интерьеров отдельные мазки, которые в ином освещении сложились бы в предметы обстановки: угол комода, диванный валик, спинка кровати, полоска зеркала с абрисом вазы, чей-то овальный портрет, стопка книг, спинка стула, выдвинутый ящик, летящий силуэт чулка, маленькая пыхтящая русалка, футляр для очков… Я остановился — нет никаких русалок. И тут же, не давая прийти в себя, из подводных глубин комнаты вынырнул парусник и пронесся мимо, чуть не задев меня резным форштевнем.

Я замотал головой, напряг зрение. Никаких парусников — сквозняк, занавеска.

Списав визионерские нелепости на усталость и скудное освещение, я продолжал путь. Не покидало смутное чувство вины, словно я под видом экскурсии явился за чужими сокровищами. Я плыл ленивой рыбиной внутри затонувшего галеона, согласуя свои движения с местной системой приливов и отливов. Где-то бесконечно далеко, отделенные от меня толщей воды, стучали гулкие крокетные шары; время от времени их заглушал погремушечный голос хозяйки дома.

Если прав был Гауди и архитектура есть распределение света, то здесь эта задача была решена с гениальным коварством. Света не было совсем. Свет прятали где-то в кладовке, быть может, на чердаке, развесив его по стенам сухими букетами. Ибо то, что оставалось в комнатах к полудню, напоминало больше зеленоватую накипь, снятую с густого ведьмовского зелья, нежели солнечный свет.

Легкий флер безумия витал над этими местами. Присутствие великого каталонца или его призрака было неоспоримым: преднамеренный хаос, разыгранная по нотам разруха, нагромождение несуразностей, веретенообразная, подавляющая затейливой мощью реальность. И если не было здесь прославленных параболических гиперболоидов, то только по досадному недосмотру. Казалось, не только дом, но и его обитатели устроены по принципу муравейника, каменного сталагмита, вычурной сосульки. Жизнь их представляла собой геометрическую чехарду кривых, нечто разомкнутое, совершенно несерьезное, с витыми и рогатыми красивостями, понятными одному только главному архитектору, песочную загогулину, милую сердцу ребенка и совершенно чудовищную с точки зрения взрослых, играющих в карты под полосатым зонтом. Мне начинало казаться, что строй моих мыслей приобретает те же безумные, веретенообразные черты.

Жизнь как безумие. Безумие даже у домашних питомцев; говорят, у Гауди были разные глаза: один — близорукий, другой — дальнозоркий, ну вылитый Рам-Там!

Вот она, судьба творца: половину жизни посвятить своему собору, затвориться от мира внутри него, свихнуться, одичать, слететь с катушек, время от времени являться на люди за подаянием, шамкая, с шапкой в руке, незаметно состариться, угодить под случайный трамвай и упокоиться под сводами недостроенного тобою чудовища.

Чудовища, полчища чудовищ хлынули в коридор из двух раскрытых настежь дверей. Встречные потоки, схлестнувшись, сдавили меня и обездвижили. Я оказался в тесном кольце прозрачных, скользких, чешуйчатых, бесконечно холодных тел. Между дверьми, в простенке реальности, возникла брешь со мною в центре, жадно всасывающая воронка. Тела ритмично сокращались, как мышцы единого мощного организма. Меня несло стремительным, бурлящим потоком, подбрасывая и уводя в толщу густых шевелящихся щупалец. Они шипели, они были воплощенное шипение — огромное «щ» с кольчатым, червеобразным отростком вместо хвоста. Они касались моих глаз, груди, тесных — даже сейчас — ботинок. О да, я хорошо их рассмотрел, даже ощутил их вкус, окунаясь в волны влажного шипения: мелкий ворс, ледяное дыхание, сквозь прозрачные покровы и чешую просвечивают тонкие трубки синих сосудов, по которым бежит вязкая, неторопливая жидкость.

Двигаться я не мог; язык мой онемел, словно в кровь впрыснули яд. Я попытался вывернуться, изгибаясь деревянным, бесчувственным телом — слишком вяло и неловко, чтобы как-нибудь помочь делу, — и меня макнули во что-то едкое и ледяное. Вдвойне больней, когда жалит вас нечто нежное и аморфное: боль как синтез брезгливости и удивления. Холод мгновенно сковал голову и шею, стал проворно пробираться к сердцу. Спустя минуту единственным, что я мог в своем холодном панцире предпринять, было бестолковое движение совершенно безумных зрачков. В какой-то момент я с ужасом понял, что слепну.

Вряд ли такое возможно, ну да все равно: сначала я потерял сознание, и только вслед за ним — зрение.


Очнулся я на полу, у входа в светлую, просторную комнату. Открытая дверь продолжалась открытым окном, с чистыми квадратами отраженной сини по бокам. Прислонившись к дверному косяку, я запрокинул голову и заставил себя глубоко дышать. Из-за кристальной чистоты и синевы стекол, из-за нетронутой, непочатой, неслыханно доступной свободы воздух в комнате казался вкусным и целительным, как вода из горного источника.

Вдоволь надышавшись, я встал и, пошатываясь, бездумно побрел в сторону тепла и света. Подойдя к окну, я перешагнул через узкий подоконник и оказался на крыше.

Был зеленовато-оранжевый, яблочный час дня — три или начало четвертого. Солнце приятно грело щеку. Болели глаза.

Крыша обрывалась цветущим садом, беспощадную белизну которого смягчал ленивый вечерний свет. Дом от деревьев отделяла тонкая пленка майской жары, из-за которой они казались подвижными, фантастически гибкими языками пламени. Волны горячего воздуха, катясь вниз по крыше, встречались с волнами цветущего сада, и в этой майской, морской, горячей зыби рождались образы немыслимой красоты, бесконечно притягательные фата-морганы. Верхушки яблонь тяжелыми волнами катились к дому, нахлестывая друг на друга и намывая по шиферной кромке сухие белые лепестки. Ветер взметал их, устраивая неспешные водовороты и свивая белые сухие гнезда.

Гонимый горячим ветром, несся мимо невесомый рой одуванчиковых семян. За спиной у меня скрипел, как пустая телега, флюгер, преодолевая какие-то свои, никому не ведомые воздушные версты. На красной черепице, вдали от пенных волн, лежал огромный белый цветок в обрамлении черных волокнистых листьев. Невесомые лепестки едва заметно шевелились, словно ветер из осторожности приподымал их за уголок.

Все мое существо по-прежнему оставалось ватным и неповоротливым; моторика опережала мысли. Я подошел и лег рядом с белым цветком, закрыв глаза.

Я ничего не помнил, не понимал, едва ли сознавал себя живым существом и соотносил с окружающим миром. Я был абсолютно пуст, абсолютно бесстрастен; я мог бы сейчас вершить справедливый суд. То, что называют реальностью, сводилось к тактильным ощущениям. Ничего на свете меня не касалось.

А потом она коснулась меня. Просто провела пальцем вдоль штанины. Этого было достаточно, чтобы втащить меня в реальность с той стороны воронки. Я повернул голову; открыл глаза, щурясь на солнце.

Первое, что я увидел, была Алиса; первое, что я услышал, были глухие удары мимов по крокетным шарам на лугу. Мысли забегали колючими мурашками, словно что-то тяжелое сняли с моей головы, восстановив крово-и мыслеток.

— Дрозд, — сказала Алиса.

Я удивленно повернул голову: девушка улыбалась.

— Вон там, над яблонями, видите?

И действительно, над белой цветущей куделью парило сотканное из той же пряжи длинноклювое облачко. Еще одно держало на суставчатом пальце строгую крахмальную стрекозу. Вокруг стрекозы вились, подхватываемые ветром, черные точки стрижей и ласточек. Неподалеку кемарил, уютно сложив крохотные пухлые лапки, кролик, одетый в грязный гипюр. Весьма неряшливые кучевые крохи, окружавшие кролика, были его легкомысленные сны, а возможно, что и остатки обильной трапезы.

У меня развязался язык.

— Послеполуденный отдых белого кролика, — пробормотал я.

— Когда свиньи полетят, — почти не размыкая уст, сказала Алиса. — Вот смотрите: один, два, три поросенка. Летят.

Кролик у меня на глазах распался на три пухлых заморыша, которые бойко буравили небо в поисках желудей. Я улыбнулся, закрыл глаза, нежась в волнах горячего воздуха. Мерцающее чувство счастья. Пульсация солнца.

Ветер прошелся юбкой невесты по моей ноге. Я сел, превозмогая сон и лень. Похлопал по коленям, пытаясь струсить пыль, не сильно в этом преуспев. Вспомнил о тесных ботинках, и они тотчас отозвались болью в ногах, по отчаянной пронзительности которой я сделал вывод, что окончательно оправился.

По небу нехотя ползли сахарные облака и таяли на горизонте. Алиса сидела, подперев коленями подбородок, и пыталась поймать пролетающие мимо порывистые лепестки.

На лугу, в темно-зеленых тенях, продолжали игру лиловый и белый мимы. Легонько постукивая по шарам, эти двое словно бы вели задушевную беседу. Внезапный шум за воротами разрушил их мирный тет-а-тет: мимы подхватили шары и поспешно покинули поле.

На смену им, точно по негласному соглашению крокетное поле не должно было пустовать ни минуты, на луг с противоположных сторон вышли парами черные и белые мимы. Плавно покачиваясь, они продолжали сходиться, строгие и торжественные, делая декоративные шажки, кланяясь и грациозно приседая. Это был танец или, скорее, приглашение к танцу со старосветскими, велеречивыми движениями. На обочине поля, под деревьями, болтался бесхозный — без дела и без пары — черный мим.

Ворота с присвистом распахнулись, впустив серебристый «Фольксваген» с вмятиной на боковой дверце. Подозрительно бесшумный, он въехал во двор и остановился на крокетном поле, где мимы невозмутимо играли в метафизические игры. На заднем сиденье, за спиной у дымчатого водителя, чувствовалось странное оживление — некий подпрыгивающий рокот, который, нарастая, все больше напирал на дверцы, пока, наконец, из них, оглушительно крича, не хлынула детвора. Двое, клубнично облизываясь, сосали конфеты на палочках, что-то втолковывая третьей; третья, видимо, обделенная, никого не слушала и уже обиженно распускала губы. Назревал отчаянный, бесконечно горький детский плач. Пупсик позвал их с террасы, и трое цыплят, блестя золотистыми чубчиками, наперегонки бросились к нему.

Спустя минуту из машины вылез мужчина, украшенный таким же золотым, как у детских макушек, валежником волос на голове, и крупная брюнетка в брючном костюме ярко-желтого, на границе лимона с безумием, цвета. Сестра с семейством, безошибочно определил я, вспомнив салатовую хозяйку дома.

Пропустив детвору, на террасе, как в волшебном фонаре, возникла Котик, в новом, не менее узком и салатовом платье. Она величественно взмахнула гигантской рукой, словно пасть разинула, и сошла в траву.

Осовелые от жары гости принялись выгружать из машины свои тяжелые баулы, а Котик руководила, взмахом речи и салатового рукава направляя процесс выгрузки.

— Пора сматываться, — сказала Алиса, решительно вставая.

Мучимые ветром юбки облепили ее субтильную фигурку. Платье билось и хлопало на ветру.

Мне стало грустно. Трепетанию синих стрекоз пришел конец.

Я тоже встал и, чувствуя слабую тошноту, подошел к краю крыши, понадеявшись, что великанша, занятая поклажей, меня не заметит.

Не тут-то было: продолжая жестикулировать, Котик обратила ко мне свое красное дубленое лицо и прокричала:

— Что это вы там делаете? Спускайтесь, есть разговор!

— Встретимся на поляне, — шепнула Алиса и юркнула в уютную синеву комнаты.

На террасу вышла и остановилась зеленая, тонкая, кузнечикоподобная тень.


Пока я топтался на краю крыши, тщетно выдумывая отговорки для Котика, ворота снова распахнулись и впустили желтый «Пежо». За ним, проворно проскочив между створками затворяющихся ворот, во двор въехал желтый, заляпанный разноцветными кляксами фургон. «Пежо» долго и бестолково парковался, сдавал назад, окунаясь в траву, рывком из нее вырывался и, кажется, в один из таких выпадов поцеловал «Фольксваген».

Ужимки с поцелуями вскоре разъяснились: дверца «Пежо» отворилась, и в гравий ввинтился острый лаковый каблук; за ним, более уверенно, — его напарник. Из лаковых каблуков стрелой лука-порея выросла девица с внешностью присмиревшей Жанны Агузаровой, тоже лаковая, начиная челкой с начесом и заканчивая пурпурным маникюром. Порывшись в лаковой черной сумке, в широких складках которой, как в шароварах Ивана Никифоровича, можно было бы поместить весь двор с амбарами и строением, девица достала пудреницу и два блестящих тюбика. Зажав тюбики между пальцами, она принялась за макияж, параллельно ведя мобильные переговоры и в перерывах между репликами и мазками выкрикивая что-то водителю желтого фургона.

Водитель во главе команды из пяти человек — весьма разношерстной, несмотря на одинаковые желтые футболки, — занимался разгрузкой фургона. Четыре субтильные девушки таскали увесистые коробки и свертки, деловито снуя от фургона к дому и обратно. Под занавес они стащили на землю громоздкие, белые, похожие на биде стулья и, подражая далеким египетским предшественникам, с душераздирающим скрипом покатили их в сторону предполагаемой пирамиды. Только тогда, наконец, показался пятый — загорелый, увитый фенечками детина с колючей стерней бородки и пшеничным пучком дредов — и продефилировал на веранду, грациозно неся в мускулистой руке миниатюрную расчесочку. За ним, эффектно поводя бедрами, двинулась лаковая девица, на ходу бросая косметику в бездонную сумку.

— Парикмахерша прибыла, — констатировал кузнечик голосом Лебедева.


И снова я шел по коридору, остро ощущая разницу температур: нагретый и густой воздух сверху, словно там висели мотки чего-то теплого и непроницаемого, и холодный снизу. Мне вдруг подумалось, что я брожу здесь в совершенном одиночестве, прокладывая в темноте никому не нужные маршруты.

Кое-что изменилось: мертвые пространства теперь были густо заселены. Первое из заселенных пространств явило мне весьма занимательную картину: два белых махровых халата сидели супротивно, по бокам длинной гильзы стеклянного стола, за бокальчиком белого сухого обсуждая перипетии своей таинственной махровой жизни.

По некоторым неопровержимым признакам в махровых бражниках угадывались Котик с сестрой. Обе были в густых, огуречного цвета масках, с корявыми эллипсами той же огуречной природы вместо глаз. Хрипло говорящие рты предусмотрительно не замазаны. Клеенчатые шапочки на головах. Культяпки колен, симметрично обнажившиеся по обеим сторонам столика и симметрично им отраженные, делали семейное сходство разительным.

Я изобразил подобие почтительной улыбки на случай, если огуречные глаза окажутся зрячими.

На этом сюрпризы не кончились. В каждой второй комнате обнаруживались всевозможные комбинации Котика с сестрой: тропки, по которым с их помощью двинулась реальность, и тропки, по которым никто (на первый взгляд) не пошел. Актеры меняли позы и грим, с прихотливым постоянством храня верность только костюмам линялых теннисных мячиков на тонких ножках. Дамы беззаботно болтали, не обращая на мои непрошеные вторжения ни малейшего внимания, так что я уже начал побаиваться, что и сам разбежался тысячью тропок, навеки утратив себя, его и всех нас. Под конец я совсем развеселился и стал со спортивным азартом распахивать каждую попадавшуюся по пути дверь. Обилие бройлеров завораживало. Неглиже бройлеров пугало. Маски бройлеров стремительно подсыхали и, в силу непрерывности речи, шли жуткими, тектоническими трещинами вокруг подвижных ртов.

За одной из дверей музыкально шумела стиральная машина, как летательный аппарат на строго засекреченном полигоне. Дверь последней комнаты услужливо распахнулась сама и, прежде чем я заподозрил подвох, обрушилась на меня маленьким мерзавцем, который тоже, видимо, повинуясь общему закону метаморфоз, сменил латы и перевооружился: теперь он был в джинсовом комбинезоне и с рогаткой. Увесистый камень просвистел над моей головой и гулко стукнулся о стену.

Не теряя ни минуты, я захлопнул дверь и опрометью выскочил на террасу, в объятия Пупсика, и, будь я Борхесом, непременно бы вспомнил, что уже вспоминал об этом тысячи раз.

Пупсик был несказанно рад встрече и по доброй семейной традиции препоручил меня своей салатовой, неугомонной жене.

Вернулся и паренек, и его газонокосилка — все вернулось. Единственное, что было свежего в круговороте событий, — положение солнца и мимы, которые, если следовать логике поступательных повторений, должны были еще находиться в фургоне, на пути сюда. Впрочем, не исключено, что так и было и некие мимы, в некоем фургоне, неумолимо приближались к имению бройлеров, несмотря на свое в этом имении долгое и утомительное присутствие.

При мысли о безумном крокете — семь на семь — мне стало не по себе. С логическими построениями следовало завязывать: истина мне друг, но здравый ум дороже.

Над деревьями летал бубнеж газонокосилки, рыкающий и утробный, как у майского жука. В траве под деревьями мирно паслись совсем уже сроднившиеся «Фольксваген» и желтая субмарина парикмахерши. Присутствие этой парочки внушало надежды на то, что повторения не мешают правильному течению времени.

Когда на террасу высыпали Лебедевы и сестра Котика с супругом, я почувствовал незамутненное, ни с чем не сравнимое чувство счастья. Появление парикмахерши со своей желтой свитой успокоило меня совершенно.

— Где невеста? — сказала она, зловеще поигрывая ножницами. Из рукавов у нее веером торчала вороненая сталь расчесок и зажимов. — Нужно попробовать еще несколько вариантов со стеклярусом и живыми цветами.

— Алиса? Была где-то здесь, — лицо Котика свело свирепой улыбкой. — Поблизости, — переходя с пения на сиплый свист и буравя меня хищным циклопическим оком, добавила она.

Поняв, что передышка заканчивается, не успев начаться, я торопливо покинул террасу.

Изумрудное сукно травы ладно обтягивало крокетную площадку. Уютно постукивали молоточки. Мимы, очевидно лишние в этом бильярдном пейзаже, бегали по полю, словно дуэньи, приставленные к шарам, подстерегая их преступный, фенолформальдегидный поцелуй. Паренек в апельсиновом комбинезоне, толкая перед собой газонокосилку, расхаживал по периметру поля, как крестьянин за плугом, рыхля траву. Производимый им шум, против ожидания, вовсе не смущал безмолвных игроков.

Я обогнул площадку и врезался в высокую волну нетронутой травы. Белые перископы одуванчиков с любопытством уставились на того, кто взбаламутил их подводный мир.

Цветущий сад напоминал регату, участники которой, несмотря на попутный норд-вест, никак не решатся расправить паруса. Справа по борту виднелся удивительно гладкий, словно водой обкатанный обломок дерева, похожий на лопасть вертолета, какими они были бы на заре мезозоя. Слева по борту парила над травой цветущая яблоня — ослепительно белый фонтан в ореоле легчайшей водяной пыли, взметающий на ветру белые водяные плети. В пенных волнах плескалась трехмачтовая калина с запутанной системой тонких древесных рей и бледно-зелеными, надутыми ветром парусами. Просторы сада бороздили бесчисленные бриги и бригантины, барки и баркасы, галеоны и галеры, корветы и крейсеры, каноэ и каравеллы, ладьи, пароходы, трансатлантические лайнеры, фрегаты, челны без челноков, шлюпки без пассажиров, и вдали, на эфемерной точке схода воды и облаков, виднелся дымчатый профиль яхты.

Я шел по линии наибольшего скопления белых и желтых бакенов, по-лоцмански смело угадывая фарватер. Мимо меня, улюлюкая, пронеслась детвора: приезжие мальчишки воодушевленно толкали четырехколесный велосипед, на котором, даже не думая крутить педали, вальяжно развалился маленький мерзавец. Из-за куста калины выскочила девочка с облаком одуванчиков в руках и, хохоча, подула на него, обдав меня белым невесомым мороком.

Клонились к земле, нехотя облетая, цветущие яблони. Клонился к земле нагретый за день спелый солнечный шар. Двое мимов развешивали между деревьями гирлянды красных китайских фонариков. Люди двигались брассом и кролем, заплывая за деревья, как за буйки; адским пламенем полыхал маяк кулинарной палатки.

Если бы не лиловый мим, я вряд ли бы узнал в очередной пышно цветущей ветке невесту. Она сидела на подвешенной к яблоне деревянной доске; на худенькие плечи был накинут красный платок с бахромой. Мим качал ее — сперва осторожно, затем все сильней и решительней; увидев меня, он предусмотрительно ретировался.

— Ну как там? — крикнула Алиса, продолжая раскачиваться.

Ее волосы растрепались; подол свадебной юбки пришел в совершенную негодность.

— Кричат, — философически протянул я и, кивнув на штуку у нее в руке, улыбнулся: — Замечательная вещица!

— Это не трубка, — помрачнев, процедила Алиса.

— Знаю.

— Отцовская, — смягчившись, добавила она. — Ну, рассказывайте же! Какие новости?

— Прибыла парикмахерша, — бойко отрапортовал я. — Требует вас для каких-то очередных стохастических экспериментов с цветами и стеклярусом.

— Дудки! Живой я не дамся. Она думает, я монетка или игральная кость?

— Кстати, Кости еще нет.

— А что Лебедевы?

— Ничего. В культурном шоке.

— Они меня не выносят.

— Вы преувеличиваете.

— Даже больше — презирают.

— Уверен, что нет. Это у них пройдет. Дайте им время свыкнуться с мыслью, что их сын…

— Совершает чудовищный мезальянс. Как же, как же — дочь мороженщика! Ваниль и вафельные стаканчики! Вы, кстати, какое мороженое предпочитаете?

— Эскимо, — растерянно пробормотал я. — Правда, я никогда его не пробовал… Но послушайте, не в том дело…

— Идемте, — перебила меня Алиса, на ходу спрыгивая с качелей. — Я покажу вам настоящее.

— Что — настоящее?

Вопрос полетел в пустоту: белое платье уже мелькало в цветущей яблочной чаще.

Шли мы быстро, под горку, по мягкой, податливой земле в мелких оспинках солнца и лепестков. Вынырнув на земляничной поляне — пока зеленой, — вновь углубились в хитросплетение палевых ветвей. Опрокинув плетеное лукошко, я замешкался в зарослях дикой земляники и заметно отстал. Алиса часто оборачивалась, делая округлый манящий жест, который, казалось, относился к кому-то третьему, идущему за нами по пятам. Я дважды терял ее; дважды хватал за руку изящное и зыбкое подобие новобрачной.

— Не отставайте, — Алиса стояла, обняв кудрявую, облитую закатным солнцем ветвь, полную цветов и листьев. Лицо и платье мешались с медовыми, гудящими от пьяных пчел соцветиями. — Мы почти у цели.

Ветви скрывали пологий холм, поросший редкой шелковой травкой. Приподняв цветущую палевую завесу, Алиса смешалась с листвой. Я нырнул вслед за ней. Молодая зеленая поросль щекотным шелком касалась щиколоток. Меня бережно, с бесконечной нежностью гладили по голове, окутывая щемящей грустью и теплом. В этих ветках, в этих пальцах, в этих мягких музыкальных прикосновениях листвы и лепестков была необыкновенная жизненная сила. Я чувствовал любовь этого дерева к себе, к моим глазам, к моему затылку, даже к моим тесным ботинкам, и от этой любви захватывало дух.

Приходилось двигаться вслепую, осторожно приподнимая упругие ветви. Дерево не слушалось, осыпая меня сонными лепестками, набивая пахучие розовые сны в карманы и за пазуху. В какой-то момент ветки кончились, и я оказался в солнечной ряби, густо усыпанной палым яблоневым цветом.

Под ногами тихо дышала земля. Алиса стояла, скромно сложив руки, как вежливая девочка на детском празднике, с лепестками в волосах и на белой воздушной юбке.

— Вот, — с комичной торжественностью произнесла она. — Яблочное место.

— О, — опешил я.

— Нравится?

— Да… кажется…

— Я часто прихожу сюда.

— Зачем?

— Дышать.

— Дышать?

— Мне нужно много воздуха. Неограниченность пространства. Свобода. У меня огромные, ненасытные легкие. Иногда мне кажется, что, кроме легких, у меня больше ничего и нет… Знаете, это, наверное, патология или, во всяком случае, некая разновидность клаустрофобии…

— Метафизическая гипоксия.

— Мне всюду тесно. Вокруг должна быть чистая, бесконечно свободная гладь. Громады воздуха. Как у малых голландцев.

— Или как у Бунина. Он ведь тоже немножко голландец, потому что умел писать воздух.

— Тогда и Гоголь — типичный голландец: у него интерьер поглощает человека.

— А знаете, ваш дом с точки зрения поглощающих интерьеров — в типично голландском духе.

— О, наш дом — в типично плотоядном духе.

— Ну отчего же? Очень… симпатичное строение.

— Цветы росянки тоже очень симпатичные.

Солнце садилось. Мы стояли вдвоем с невестой — белая и черный, — запрокинув головы к небу. В кроне еще бодрствовали неугомонные пчелы; то и дело какой-нибудь одинокий лепесток срывался и сонно парил над холмом.

— Чувствуете запах? — прошептала Алиса. — Это яблоки. Я прихожу сюда, когда становится совсем уж невмоготу. Видели бы вы это место летом, в августовскую жару! Золотисто-зеленая крона, серая кора в косых лучах солнца и земля, сплошь усыпанная горячими зелеными шарами… Или после дождя, когда яблоко огромной зеленой каплей срывается с ветки и падает в черную мягкую землю — тихо, гулко, с какой-то грустной мудростью, — Алиса бросила на меня настороженный, по-детски серьезный взгляд: — Что? Вам все это кажется чушью? Сентиментальным вздором?

— Вовсе нет, — смущенно солгал я.

— Это мой секрет. Моя яблочная ойкумена. Даже пронырливый Артурчик ничего не знает.

— Ваш брат?

— Единоутробный.

— Послушайте… А вы уже сказали родителям? Ну, про свадьбу…

— Родителям, — криво усмехнулась девушка, точно пробуя горькое слово на вкус. — Нет… Еще успею. Да ладно вам, забейте. В сущности, совершенно неважно, что я скажу и что сделаю. Это не имеет никакого значения. Я вечно всем мешаю, досаждаю, порчу, путаюсь под ногами. Маргинальный элемент, инородное тело. Я вечно лишняя, везде и всюду.

— Это неправда! — запальчиво возразил я.

— Это правда.

— Так не бывает.

— Как?

— Лишних людей не бывает. Инородных тел.

— Какой наивный! — ядовито рассмеялась Алиса. — Впрочем, был один человек, которому было не плевать на меня.

— Вот видите! — воодушевленно подхватил я.

— Был, да сплыл. Был — и нет больше.

— А как же ваши… мм… родители?

— Уфф, — гневно сверкнула глазами она. — Родители — это мать и отчим, надо полагать? Вы это серьезно?

— Ну, — стушевался я. — Есть ведь и другие люди…

— Например?

— Не знаю… Родственники? Тетки, дядья, кузены?

— Не смешите!

— Бабушки с дедушками?

— Не катит, — насмешливо отрезала Алиса. — Там все то же самое и даже хуже.

— А как же маленький…

— Мерзавец? Почему вы называете его маленьким мерзавцем?

Откуда она знает?

— Потому что у него есть вещь, по которой все маленькие мерзавцы и опознаются, даже если они вполне себе большие и взрослые.

— Какая же?

— Рогатка.

— Все равно, — помолчав, упрямо замотала головой Алиса.

— Друзья? Однокурсники? — лихорадочно перечислял я. — Жених в конце концов!

— У Кости свои интересы. — Она сорвала листок и принялась крошить его над свадебной юбкой.

— Я что-нибудь могу для вас сделать? — безнадежно выдохнул я. — Чего бы вам хотелось?

— Исчезнуть.

Я умолк, в бессилии разглядывая траву у себя под ногами.

— Послушайте, а нет ли здесь поблизости… — начал было я и осекся. А вдруг с ней будет то же самое? Вдруг Алиса такая же, как все? Вдруг раздольный пейзаж души обернется скучным натюрмортом с вязанкой лука, медным жбаном и куропаткой, подвязанной за ногу к вбитому в стену гвоздю?

— Нет — чего?

— Ничего. Забудьте.

— Я знаю, кто вы, — выпалила вдруг Алиса, не глядя на меня. — Догадалась почти сразу же. Это было не так-то сложно. Для тех, кто умеет смотреть. Не бойтесь, я никому не скажу. Только вы вот что… Бегите отсюда, пока не поздно.

Я молчал, пристально вглядываясь в свои чудовищно тесные сапоги-скороходы. В таких далеко не убежишь.

— Бегите, — повторила невеста.


Спустившись с яблочного холма, мы молча вернулись на луг перед домом. Стремительно темнело. Ночная чернота захлестнула сад и террасу. То, что раньше было в деревьях, выплеснулось теперь на луг. Крокетное поле превратилось в крокетное озеро, черное, с вязкой лунной дорожкой и сбитым прицелом сиреневой луны — пейзаж весьма замазученного вида, о котором доктор сказал бы: «Тинистая анемия, общая вязкость». Заменяя канонические лилии, цвели крокетные шары; камышовой стеной торчали крокетные молоточки. Над озером лениво покачивались гирлянды китайских фонариков и убегали в распахнутые окна гостиной. Изредка по лугу тонконогой водомеркой пробегала человеческая тень.

В красно-желтом электрическом свете грациозно плавали мимы. Снуя между тугими, хлопающими на ветру палатками, они тянули, расправляли и развешивали, возводили сказочные дворцы, стройные и строгие чертоги, закладывали дивные навесные сады, перебрасывали через невидимые реки хрустальные мостики. Странная, звенящая тишина усиливала ощущение грандиозности происходящего, словно у вас перед глазами воплощали в жизнь чью-то несбыточную грезу.

За какие-то несколько часов лужайка изменилась до неузнаваемости. Ветер, словно футболист, легонько, от колена, подбрасывал гроздья воздушных шаров. Палатки хвостом китайского дракона оплетали гирлянды красных фонарей. Цветные цветочные цепи тянулись до самой террасы. У главной палатки смутно белела мозаика из шаров, в красном сердце которой белый одинокий мим латал последние воздушные дыры. Двое черных развешивали ленты и цветы на скудно освещенных прогалинах по бокам луга. Лиловый мим развлекался тем, что мешал трудолюбивым товарищам, наступая на ленты и норовя прыгнуть через низко натянутые цветочные скакалки.

На том берегу крокетного озера царило праздничное оживление. В запрудах под деревьями стояли одинаково желтые в электрическом свете автомобили, и кибитка парикмахерши — самая желтая из всех. На террасе, похожей на причал, шумела пестрая публика. Фигуры гостей казались проницаемыми, будто это были не люди, а тени людей, продолжающих привычные кривляния, в то время как их хозяева давно исчезли с лица Земли.

Мы стояли, завороженные этим странным действом, словно светом далеких, давно исчезнувших звезд.

Затем Алиса вздохнула и, бросив туманное «До скорого!», обогнула дом и исчезла в темноте.

Помню, как она оглянулась напоследок, застыв вполоборота и глядя прямо мне в глаза, и я похолодел от восхищения. Она была вся из воды и воздуха — невесомая, зыбкая, тающая, — как если бы мечтатель, не желая расставаться с грезой, сковал ее холодом: платье, отлитое из белого зимнего солнца; ритмичная музыка складок, любовно выточенных и гладких, как узоры на заиндевевшем стекле; щекотные снежные искры, холодный перламутр — в накидке и детских круглых щеках; пронизывающие, нестерпимой синевы глаза; переливы цвета, градации невесомости; переменчивость льда с серыми, сизыми, синими бликами, словно морская раковина увидела и отразила зимний вечер каждым атомом своего существа.


В гостиной витал запах винного погреба и отсыревшей газеты. В илистой, влажно поблескивающей комнате едва ли узнавалась та душно-коричневая каморка, в которой я столь неуклюже развлекал Лебедевых каких-то несколько часов назад. В толще мутного электрического света чинно плавали гости, бликами бокалов создавая иллюзию мерцающего, переменчивого пространства. То и дело вспыхивали огни на обильно декорированных руках и шеях; бусы и перстни отражали круглые, вогнутые, не похожие друг на друга миры. На продавленных диванах, в залежах мшистых подушек, неприметно дремали или беседовали, задремывая, гости. Каждое их движение было исполнено неги и неспешности, как у человека, совершающего пешую прогулку по морскому дну. Прежде чем заговорить, гость отхлебывал из бокала, и произнесенная вслед за этим фраза пузырьком воздуха поднималась под потолок, застревая в тамошней тине и ряске. Случись в этой комнате ремонт, маляры и штукатуры много интересного могли бы обнаружить.

Содержимое комнаты представляло собой живую сценку из Дюма-отца: мушкетеры с гвардейцами в трактире разглядывают друг друга перед грандиозным побоищем. Мужчины расхаживали по залу с креветками на шпажках, съедая и креветку, и овощной эфес. Женщины, ни в чем не уступая своим спутникам, были одеты в ботфорты и столь же условные, как у мушкетеров, платьица.

Впрочем, по мере приближения к фуршетному столу тема фехтования плавно перетекала в тему флибустьеров, которая, в свою очередь, уводила на морское дно. Медузы, сомы-усачи, морские коньки и морские звезды, не говоря уж о прелестных чешуйчатых русалках, — все они с видом гурманов толпились у стола, похожего на цветочную клумбу, разбитую искусным садовником, и торопливо отплывали, урвав очередную порцию сырой рыбы и прессованных водорослей. Чем дальше, тем больше гостиная походила на подводное царство, обитатели которого поедают себе подобных.

Троица анорексичных девиц отрешенно парила над головами гостей. Жестоковыйные господа, сжимая субтильных спутниц, словно это были ленточные водоросли, вели одновременную, оживленную, перекрестно-мобильную беседу с редким вкраплением цензурных слов. Часто фраза, брошенная мобильному собеседнику, воспринималась окружающими на свой счет, и тогда диалог приобретал еще более экспрессивные черты.

Один из жестоковыйных, остановив официанта, забрал у него поднос и принялся глушить один за другим бокалы с шампанским. Второй тот же трюк проделал с блюдом тартинок. Третий, держа спутницу и бокал левой рукой, большим пальцем правой пытался протолкнуть проглоченный целиком и застрявший на входе пирожок.

Жестоковыйные блистали золотом — запонок и зажигалок, перстней и портсигаров, — и видно было, что они сожалеют об упразднении золотых пломб. Глядя на них, было отрадно сознавать, что где-то рядом существуют люди со здоровым сном и неунывающим аппетитом.

Суши-клумба вызвала небывалый ажиотаж. Сытые с виду люди с безумным блеском в глазах устроили давку, ломясь к столу, к клейким рисовым россыпям с легким уксусным флером. Гости протягивали руки, хватали, расталкивали, бренча браслетами и кольцами; случалось, что двое тянули с разных концов сложную рыбную икебану, и в состязание воль ввязывались другие азартные гурманы; случалось, что в дело шли не только воли, но и другие, более земные средства. Гости бесновались, умудряясь кричать, жевать и толкаться одновременно, и не успокоились, пока не подмели все до последнего рисового зернышка.

Заскучав, я прогулялся на кухню, счастливо миновав Артурчика на роликовых коньках, который с адским грохотом обкатывал гладкие пространства коридора.

В кухне происходил люмпен-фуршет — ученическая, аляповатая копия буржуа-фуршета в гостиной, со скрупулезной и слепой подражательностью школьника великим мастерам: та же форма, но нечто глубоко порочное в содержании. В еде и напитках, вопреки внешнему сходству, чувствовался качественный изъян; каждый кусок нес в себе тот или иной заряд ущербности. Пока господа, атакуя морскую клумбу, обжирались в гостиной, челядь в кухне тоже не скучала, соорудив непритязательную люмпен-лужайку с ошметками разнообразных маков и дикорастущих роллов. Здесь обходились без ханжеских шпажек, но единственно из экономии; пили из пластиковых стаканчиков, но единственно из любви к питью.

Пестротой приглашенных люмпен-фуршет не уступал высоколобому образцу: рабочие в апельсиновых комбинезонах (среди них — знакомый газонокосильщик), четверка девушек-пажей из парикмахерской на колесах, детина с дредами из того же шапито и несколько боровов с багровыми шеями, безыскусностью взора похожие на депутатов или воров-карманников. Детина, которому массивное кольцо в носу мешало безраздельно наслаждаться пищей, травил байки и анекдоты. Боровы гоготали, девушки деликатно прыскали в кулачок. Вспоминая следующий анекдот, детина задумчиво постукивал кольцом по губе, словно человек, который сам к себе пришел в гости.

Вернувшись в гостиную, я чудом избежал встречи с хозяйкой дома. Котик блистала очередным шедевром кройки и шитья: привычные кислотные тона, взбитые воланы, неожиданные и страшные глубины декольте, пудовые серьги в ушах — словом, заматеревшая гусеница на выпускном балу перед окончательным окукливанием. Сестра Котика в просторном сари цвета Эгейского моря с серебристыми рыбками, пущенными вплавь по кайме, на фоне тропической родственницы смотрелась прямо-таки монастырской послушницей.

Я потерся возле рыбок с воланами, но ничего путного не выловил. Сестры-великанши до дрожи одинаково бряцали доспехами слов, роя рвы и воздвигая покатые оборонительные валы.

— Пьяные оба, — плевалась Котик.

— Вдрызг, — дребезжала ее сестра.

Проплывающий мимо Лебедев несильно прояснил картину:

— Насосались в лоскуты, — авторитетно заверил он кого-то.

Побродив по комнате, я выяснил следующее: свидетели — шафер и шаферша — явились на праздник в совершенно невменяемом состоянии. Начав праздновать заблаговременно, эта парочка обошла с десяток злачных мест, нагрузившись, как чаплиновский бродяга в гостях у спасенного им миллионера: одно резкое движение — и разольются хляби небесные.

Таксист, совершивший с ними эту алкогольную одиссею, оставил два неподвижных куля под дверью и бесславно бежал. Бездыханных подкидышей обнаружили гости и в лучших гоголевских традициях приняли за мешки с подарками. Ошибка разъяснилась быстрее, чем в рождественской повести — благо Котик смекалистее коваля, — но успех история имела оглушительный.

Безмолвных бражников общими усилиями втащили внутрь и принялись за их энергичное оживление. Кто из них дама, кто — кавалер, пока оставалось неясным. Определить это даже на глазок не удалось, привести их в чувство — тоже. После серии ледяных омовений и кофейных впрыскиваний, которая дала бы средневековым инквизиторам сто очков вперед, свидетели продолжали хранить стоическое молчание. Впрочем, при слове «вискарь» (один? одна?) одно из существ жалобно застонало — но и только. Что крепче — летаргический сон или чувство ответственности, оживут ли свидетели в достаточной мере, чтобы завтра с утра стоять без подпорок, автономно улыбаться и подписывать, — эти нешуточные вопросы сплотили самые непримиримые слои приглашенных.

Я перемещался по комнате, методично, как трамвай, нарезая круги. У стены, прихлебывая из бокала и с каждым глотком становясь все красноречивее, витийствовал Лебедев.

Я протиснулся к нему и, улучив момент между приступами красноречия, тихо спросил:

— Скажите… Вы должны знать… Это очень важно…

— Что?

— Здесь поблизости должен быть водо… водоем. — Да?

— Водоем, понимаете? Речка, озеро… мм… м-море…

— О!

Поняв, что ничего путного из него не вытрясу, я возобновил безнадежные метания по гостиной.

Возле дивана держали круговую оборону три тихие девушки со злыми глазами. Стоило кому-нибудь пройти мимо или просто взглянуть в их сторону, как они на глазах суровели, что-то щелкало и скрежетало, словно в осажденной крепости запирали ворота и поднимали мост; даже бесстыжий Рам-Там, который долго бродил вокруг да около и демонстративно вылизывал рыжие лохмы, не смог проникнуть за крепостную стену. Сделав еще пару-тройку рейдов к дивану, я с удивлением понял, что злые тихони — родные сестры жениха.

Не знаю, сколько бы еще я колесил по комнате, разрываясь между безмолвием и болтовней, если бы на полпути к дивану меня не изловила хозяйка дома. Она стала водить меня, как балаганного медведя, за собой, навязывая близким и дальним друзьям семьи. Зачем она это делала? Чего ожидала от меня эта женщина с непререкаемым, как сумма углов в треугольнике, взглядом? Сложный вопрос. Возможно, я казался ей неким фетишем, чем-то вроде ковра из «Большого Лебовского», который, как известно, задавал стиль всей комнате.

Я познакомился с уймой слащаво-улыбчивых людей, которых тут же забыл, — от того ли, что все они обладали тугим кошельком и вялым рукопожатием, или, быть может, от того, что все они больше интересовались состоянием моего банковского счета, чем состоянием моей загадочной души. Все это были почтенные люди в запонках, с безупречной белизной сорочек, чеков и вставных зубов; люди с внешностью отцов города, в сопровождении жен, детей, штатных и внештатных любовниц, телохранителей, заместителей и других домашних животных. И странно было наблюдать, как все эти придворные клерки, господа во фраках протягивают мне квадратные, в форме гроссбуха, ладони, как сладко, бланманжетно улыбаются, извлекая радушие из нагрудного карманчика, точно это надушенный носовой платок. Красные, взмокшие и взопревшие вареные жабы — милые, впрочем, существа, — с прочным моральным кодексом, устойчивой топографией мысли и уютной благонадежностью банковских счетов.

Похожая на осьминога дама в платье — тигровой мантии сжимала меня присосками, словно на ощупь определяя съедобность сжимаемого; сонная медуза обожгла меня прикосновением прозрачной ледяной руки; еще какие-то представители головоногих натужно радовались знакомству. На вопрос о роде деятельности я уклончиво, но честно отвечал, что «немножко играю». Под конец от всего этого благолепного лицемерия мне стало тошно. Многократно повторенная в уме скороговорка про кукушонка в капюшоне тоже не помогла.

Спасение, как водится, пришло неожиданно. Пупсик, воровато выглядывая из-за двери, сообщил о прибытии торта, и возбужденная толпа хлынула на террасу.

Сдавленный и приподнятый могучими торсами, как культовый рок-певец, я был почти без приключений доставлен на место происшествия и даже успел рассмотреть огибающих дом мимов, которые торжественно несли торт-мороженое — многоярусный и весьма затейливый, Гауди на загляденье, ледяной дворец со съедобными (как и было обещано) фигурками молодоженов. В отдельном контейнере пронесли придворную белку и ее изумрудные орехи.

Вернувшись тем же принудительным способом в гостиную, я постарался затеряться в толпе.

Разгоряченные гости продолжали обсуждать мороженое, когда появилась невеста. Это появление, обставленное весьма изящно, с разумной долей драматизма, осталось почти незамеченным. Только когда Котик, взглянув на дочь, поперхнулась и закашлялась до слез, у гостей зародилось и стало крепнуть подозрение, что в сценарии праздничного вечера произошли незапланированные перемены. Тревога витала в воздухе, не находя разрешения. Облик невесты внушал смутное беспокойство.

А между тем Алиса выглядела как обычно, за исключением уже знакомого многим подвенечного платья и прелестной, бритой наголо головы.

Первой вскрикнула парикмахерша. Глубокий трагизм произошедшего в тончайших нюансах отразился на ее помертвевшем лице. Зажав рот рукой, она стала медленно и неумолимо оседать. Ее подхватили и, бледную до синевы и еще продолжающую синеть, уложили на диван.

— Это что такое? — срываясь на хрип, взревела Котик.

— Бритый череп, — фыркнула ее сестра.

— Фрондеж с выпендрежем, — предложил альтернативную версию Лебедев.

— Новая стрижка, — беззаботно сказала Алиса, оглаживая непривычно матовую голову.

Круговорот питья и еды приостановился. Все замерли, не дожевав, не проглотив, занеся шпажку с креветкой над фуршетным столом, — немая сцена, лишний раз подтверждающая жизненность классических образцов драматургии.

— А что, мне нравится. В ногу со временем, нарушил трагическую тишину Лебедев.

— И не жарко, — добавил кто-то.

Истощенная дневными надрывами, Лебедева разразилась очередным безудержным потоком слез, всхлипывая и бормоча что-то жалобное и горькое в носовой платок.

— Какое платье! — дипломатично заметил кто-то из гостей. — Какой обворожительный цвет!

Его азартно поддержали:

— Электрик.

— Беж.

— Перламутр.

— Сизый.

— Белый.

— Горькая редька! — отрезала невеста.

Из темного угла пушечным залпом грянуло: «Горько! Горько!» Его нестройно подхватили.

— У нас в саду был фонтан, — перебила неурочную пальбу невеста, и с торжественным, хмурым лицом продолжала: — Очень старый, с изумрудной водой и золотыми рыбками. Но Пупсику он показался недостойной иллюстрацией его материального достатка, и он соорудил на месте фонтана гипсовую образину с музыкой и амурами. А золотые рыбки исчезли.

— Золотые? Эти раздутые головастики? — возмутилась Котик.

— Топорные амуры, очевидно, больше соответствуют вашему представлению о прекрасном?

Приглашенные увлеченно наблюдали за неравным поединком: дудочка против ударов гонга.

— Горько! — снова вмешалось требовательное тремоло из угла.

— Не смеши! Твои рыбки были страшные и черные, как… как…

— Как рояль, — нашелся неунывающий отец жениха, которому в обществе граненого стакана было чрезвычайно весело.

Мать жениха, уткнувшись в платок, нервно икнула. На обоих зашикали.

— У жителей Огненной Земли есть симпатичный обычай: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков…

— То же и у богомолов, — авторитетно заверил Лебедев, залпом осушив стакан.

— Что ты хочешь этим сказать? — вскипая на глазах, заклекотала великанша, тяжелой поступью надвигаясь на дочь.

В ее глазах искрились вспышки, по своей жуткой красоте сравнимые только с базальтовой лавой. От ее каблуков на ковре оставались глубокие вулканические воронки.

— Что в иных европейских семьях происходит ровно наоборот.

— Конфликт поколений, — кивнул неугомонный Лебедев.

На глазах у гостей развертывалась апокалипсическая картина с лавой и магматическим заревом; они слышали багровый рев небес лучше, чем живописно застывшие персонажи Брюллова.

Котик клубилась, плюясь пеплом и раздаваясь в плечах.

— На что ты намекаешь? — грохотала она.

— Что скоро от меня останутся рожки да ножки. Белая берцовая кучка, — сказала Алиса и бесстрастно добавила: — Гнусные выи. Ненавижу.

— С ума сойти, — увлеченно резюмировал Лебедев.

Все застыли в торжественной тишине, ожидая реплик, занавеса, конца света. Вместо апокалипсиса на головы зрителей обрушилось язвительное:

— Что за шум? Здесь все рехнулись?!

В дверях стояла крохотная, желтая, похожая на бедуина старушонка: смуглое до черноты лицо, пронзительный взгляд, дремучие брови, седая жесткая растительность над губой, просторное синее платье-туника — бедуин злой и, судя по цвету одежд, незамужний. Цельность образа нарушала огромная, похожая на журавлиное гнездо шляпа, которая грозно колыхалась.

Над гнездом застенчивым кукушонком навис хозяин дома.

— Мама, это гости. Гости, это мама, — прокуковал он.

В разреженном воздухе всеобщего безумия эта нехитрая фраза прозвучала почти целительно.

— Я не просила меня знакомить, — сварливо повела гнездом старуха. — Я спросила, что за шум. Алиса, это ты, что ли?

— Алиска буянит, — донес преданный брат, боязливо выглядывая из-за могучей спины Пупсика.

— Артурчик, ступай-ка лучше в детскую, к Кате и Леше, — впервые за вечер разомкнул уста загадочный шурин Котика.

— Да, Артурчик, ступай. С тобой мы потом разберемся, — пообещала старуха, не удостаивая внука взглядом. — И про разбитое окно, и про дедов велосипед, и про убитую канарейку — все-все выясним.

Судя по фонетически богатой речи, бедовая старушонка была представителем рода по материнской линии. Артурчика как ветром сдуло.

— У нас праздничный фуршет, мама, — заметно нервничая, доложила Котик. — По случаю предстоящей свадьбы.

— Что такое? Я разве тебя, индюшка, спрашиваю?

Индюшка нахохлилась, но смолчала.

— Бабушка, лучше не вмешивайся, — угрюмо сказала Алиса. И, помолчав, тихо добавила: — Здесь все друг друга ненавидят.

— Свадьба, мама, если вы помните, завтра, — перебил дипломатичный Пупсик. — Ваша внучка…

— Я пока что из ума не выжила и знаю, кто и когда выходит замуж!

— Мама, вы не устали с дороги? Я мог бы… мы бы могли… проводить…

— Как бы не так! Проводить? Или спровадить? Ишь чего захотели! От меня так просто не отделаешься! С места не сойду! — отрезала та, для пущей убедительности стукнув клюкой по паркету.

Котик сжала могучие кулаки. Кто-то в толпе уронил стакан, и он с отчаянным звоном выкатился к самым ногам неумолимого бедуина.

— Ну что вы, мама, мы ничего такого не думали! — пролепетал испуганный зять.

— Как же! Вы никогда не думаете!

Мелкими царственными шажками бедуин двинулся вперед. Толпа подобострастно расступилась, образовав пустой магический круг со старухой в центре. Она остановилась, оглядывая гостей; хмыкнув, словно утвердившись в худших подозрениях, прошлась по кругу, отбивая клюкой звонкую насмешливую чечетку.

— Это что еще? Зачем? — вцепившись сосульками пальцев в чье-то платье, проскрипела старуха.

Повисло мучительное молчание. Бедуин в шляпе внушал окружающим почти религиозное чувство страха и трепета.

— Мама, может, хватит?

— Ишь жулье, — игнорируя дочь, язвил бедуин. — Вырядились!

— Это платье, мама. Со стразами, — уточнил находчивый Пупсик.

— Вот осел!

— Наглядный ответ на вопрос Ницше о том, может ли осел быть трагическим, — прорвало начитанного Лебедева.

— Кто там все время бормочет? Кто там все время бубнит? Что за умник?

Умник предусмотрительно скрылся за спинами приглашенных, затушевавшись в полумгле. Но взгляд сатрапа в шляпе уже переменил центр тяжести. Указующий перст пребольно ткнул меня в грудь.

— А это что за шаромыжка? — спросила старуха, блеснув единственным, похожим на слоновий бивень, зубом.

Желтое лицо придвинулось вплотную и подозрительно сморщилось. На меня пахнуло зерном и птичьим пометом. Огромная, страшная, перепончатая, как изнанка гриба, шляпа угрожающе накрыла меня своей тенью.

— Это наш богатый гость, — похвастался Пупсик, уставившись на меня с невыразимым восторгом.

— Я небогатый, я привез фату, — заверил я старуху. И тотчас об этом пожалел: откровенность — не та вещь, с которой следует начинать знакомство.

— Фат с фатой, — бросил некто в желтой кофте, нагло осклабившись.

— Откуда привез? Как привез? Зачем? На чем? Кто послал? Где машина? И где, коли на то пошло, фата?

Пригвожденный к стене, буквально распятый последним вопросом, я приготовился к долгой и мучительной пытке. Но старуху окружили, стали уговаривать и увещевать. Последнее, что я видел, выбегая на террасу, — одинокая, горестно застывшая у стены невеста.


На террасе я столкнулся с мимами, которые в полном составе доигрывали свою замысловатую пьесу. Шестеро черно-белых, извиваясь и гримасничая, водили хоровод вокруг лилового, который тщетно пытался преодолеть этот живой заслон. Я-то надеялся с их помощью узнать, что мне делать сейчас, сию минуту, но если раньше мимы наверстывали упущенное или шли ноздря в ноздрю со временем, то теперь играли с явным опережением.

Дом стоял, поблескивая окнами, странно тихий, в каком-то беспамятстве, в сладком приторном чаду. Деревья послушно, как змеи перед играющим на дудочке заклинателем, тянули к небу длинные, чешуйчатые тела и мерно раскачивались над крышей, завороженные, но всегда готовые к смертельному броску.

Я спустился с террасы и зашагал по траве, испытывая слабое сосущее чувство вины перед лиловым мимом.

Звезды крупной солью выступили на небе. Луна створкой раковины вросла в черный небесный ил. В черных лужицах облаков застыли чьи-то отражения. Я чувствовал себя посланием в бутылке, которое никогда не найдет адресата.

По крокетному полю бежала ребристая лунная дорожка. Я тоже бежал, увязая в черном иле; коряги скользкими морскими змеями касались моих ног, столь же черных и скользких. У самых деревьев я упал в черную топь лицом и едва не задохнулся от ужаса и омерзения.

Огнистые стволы; рассеянные ореолы цветущих веток. Верхушка яблони, похожая на горящий крест, на мачту корабля в огнях Святого Эльма.

Они появились внезапно: в какой-то момент я просто ощутил, что они здесь, что они повсюду. Они изменились, стали хитрее, изворотливее, приняли обманчиво-романтическую личину; не такие, как днем, не просто кольчатые, не просто ледяная гидра.

Справа, где деревья купали в траве свои сизые бороды, на меня выехал, чуть не раздавив, острый нос бригантины. Слева послышался нарастающий гул, какое-то хлюпанье, какое-то влажное трение, как будто человеческие голоса обернули в целлофан и бросили в воду. Стоило мне сделать шаг, как от ветвей, преграждая путь, отделялся очередной, призрачный, словно отлитый из лунного света, корабль. Впереди чернел силуэт парусного судна с бледноликим идолом на форштевне. От земли поднимался густой пар, напрочь стирая чувство реальности, отрицая гравитацию, саму землю. Вместе с паром поднимались обволакивающие, глухие звуки, заунывный и подчиняющий, похожий на слова религиозного гимна, речитатив.

В кисее веток холодно мерцало что-то хрупкое, зыбкое и порывистое. Свет ложился мягкими волнами, оттеняя невероятную белизну переходами от светло-серого и сизого к лазури невыразимой чистоты.

Я подошел ближе, протянул руку; мне показалось, что в ветвях застряло лебединое крыло. Не успел я к нему прикоснуться, как поверх мерцающей белизны на меня пронзительно глянул черный блестящий глаз. Беспощадное, жестокое, синюшное существо, чешуйчатое чудовище, хвостатая рептилия, извиваясь, вытянула шею, чтобы ужалить меня и убить. Я в ужасе отпрянул.

Пение невидимых сирен стало громче. Цветущий сад штормило, между стволами мелькала холодная, стальная чешуя.

Я понял, что окружен, что надеяться больше не на что, что нет на моем корабле такой мачты, чтобы к ней привязаться и спастись. И тогда я сделал единственное, что мне оставалось, — закрыл глаза и без оглядки бросился в бездну абсурда, в ледяную жуть, навстречу идолам и кораблям.

Корабли разом рассеялись.

Бледноликий идол оказался знакомым, довольно румяным газонокосильщиком, который весело крикнул:

— Мотай отсюда!

Я метнулся вправо, влево; румяный идол злорадно загоготал. Едва не сбив его с ног, я нырнул в кудрявую чащу и бежал, не оборачиваясь, до самой садовой ограды.


Болела спина, жали ботинки. Я лежал под калиновым кустом, подложив под голову свою пропахшую травой картонную коробку. Густые спутанные ветви, как водоросли, в которых заблудилась межпланетная мерцающая рыбешка, пропускали неверный звездный свет. В лакунах и впадинах неба, на такой глубине, куда не проникает свет и человеческое любопытство, звезд было еще больше.

Немного придя в себя, я понял, что не один: у ограды, присев на корточки, задумчиво курил парень лет двадцати. У его ног лежал пышный, росистый букет пионов с тугими лиловыми куколками в остролистой зелени. Сладкий цветочный дурман — лиловатый, почти осязаемый, — смешиваясь с дымными кольцами, стлался над землей. Незнакомец курил с отчаянной самоотверженностью, почти одержимо, словно бы задавшись целью окутать себя непроницаемой дымной пеленой. Рассеянный взгляд выдавал человека, не расположенного к праздной болтовне, и это обнадеживало. Выслушивать откровения не было больше сил: за день мой психоаналитический запал сошел на нет. У родственников должны быть разные врачи и разные духовники. Долой семейную медицину!

— Дивный вечер, не правда ли? — подозрительно вежливо начал незнакомец.

Я обреченно вздохнул, стряхивая серебристо-розовый дурман. В ночном небе назревала очередная душеспасительная беседа.

— Жених? — устало спросил я.

— Он самый.

— Я привез фату.

— Ясно.

Интересно, что ему ясно.

— Вас там обыскались. И заждались.

— Знаю, — бросил он и затянулся, растворившись в этом жесте настолько, что алый огонек, полыхнув, ничего не осветил. Словно и не было лица, а были только букет и сигарета.

— Почему вы отказываетесь венчаться? — от нечего делать, лениво протянул я.

— Скажем так: у меня внеконфессиональные взаимоотношения со Всевышним. И весьма запутанные.

— Простите, не хотел лезть не в свое дело.

— Да ничего. Я привык, — зашуршал букетом. — Вы женаты?

— Нет.

— А я вот завтра собираюсь…

— Вид у вас не очень радостный.

— Да нет, я рад… правда рад…

— Вас ждут, — с нажимом повторил я.

— Да, родители.

— Они, кажется, очень за вас волнуются…

— Они многим ради меня пожертвовали. И теперь хотят, чтобы весь мой жизненный путь был откликом на эти их жертвы.

— А знаете… насчет церкви… родители невесты тоже очень расстроены.

— О да. Их не устраивает, что я сам себе страшный суд.

— Больше никому об этом не рассказывайте.

— Почему? Меня вполне устраивает христианская этическая догма. Я, быть может, еретик, но никак не обманщик. Лицемерить — последнее дело. Зачем затевать спектакль с венчанием? Участие в нем было бы верхом цинизма.

— Многие так делают.

— Плевал я на многих. Для многих вера ограничивается изображением какого-нибудь святого, которое вместе с мягкой игрушкой болтается у них в автомобиле на лобовом стекле.

— А вы-то чем лучше?

— Ничем. Вера — личное дело каждого. Как и подмена веры ритуалом. Каждому свое, как говорится. Я никому в душу не лезу и народы не пасу. Но пусть и меня оставят в покое. Как я пойду в церковь, если во все это не верю? Я не хочу никому лгать. Я слишком брезглив для подобного рода инсинуаций. Так что венчания не будет, а будет просто ЗАГС.

— Вас можно понять, но согласитесь, что с точки зрения общепринятой морали это странная линия поведения. Как минимум — юношеский максимализм.

— Вовсе нет. То, что мать называет бравадой, а отец — эксцентричным эгоцентризмом, на самом деле просто критическое мышление.

— Ваши родители против свадьбы? Насколько я понял, Алиса…

— Они думают, она от меня подзалетела.

— А это правда?

— За кого вы меня принимаете? Не маленькие уже…

— А вы?

— Что — я?

— Как вы относитесь к браку?

— Ну… Оставь надежду, всяк туда входящий. Это такая жуткая мясорубка. С плачем и скрежетом зубовным.

— Нет, кроме шуток?

— Скажем так: предназначение этого института остается для меня туманным. Сакральный смысл совместного страдания фигней как-то ускользает от меня, — пожал плечами жених.

— Можно задать вам нескромный вопрос?

— Да вы вроде и так не очень-то церемонитесь, — хмыкнул он. — Валяйте.

— Вы любите Алису?

Он взглянул на меня с искренним удивлением, затянулся и задумчиво выдохнул:

— Она очень странная…

— У нее фантастические глаза.

— И детские щеки.

— Любите или нет? — допытывался я.

— При чем тут любовь? — брезгливо поморщился жених. — Тупые сантименты.

— Но вы ведь куда-то собирались вместе, — перешел в лобовую атаку я. — На каникулах.

— Да, — досадливо отмахнулся он. — Но робинзонада накрылась медным тазом. Алису выследили, настучали по башке, и она в сердцах ушла из дома. Она все время от кого-нибудь сбегает — это у нее насущная потребность. Но мне-то что со всеми этими пароксизмами прикажете делать? Вылавливать Алису по притонам и темным подворотням? Бунт у нее, видите ли! А у меня мать. А у матери нервы. И потом — между летней идиллией и зимой в коммуналке есть некоторая разница… Надо же, — покачал головой он, — а ведь как радужно все начиналось!

— Вы не ответили, — сухо напомнил я.

— Про что?

— Про чувства.

— Гм… Ну хорошо. Алиса замечательная. Это девушка-мечта. Принцесса-греза.

— А вы, стало быть, трубадур, — с сомнением протянул я.

— Я не трубадур, я так… мечтатель.

— Такое впечатление, что вы вокруг своей мечты ходите кругами, морские узлы вяжете.

— Прямая линия — порождение человека, круг — порождение Бога.

— В которого вы не веруете.

— С которым я в бессрочной размолвке. Но личные антипатии не должны мешать деловым отношениям.

— Бизнесу.

— Если угодно.

— Удобный подход.

— Профессиональный, я бы сказал. — Затянулся, мигнув малиновым огоньком сигареты: — А знаете, вообще-то все эти браки — это же, в сущности, поиск с возвратом, где есть массив мужчин y и массив женщин x, а предпочтительные партнеры заданы двумя матрицами…

— Как интересно.

— Причем заметьте — фактически один из массивов лишний, поскольку хранящаяся в нем информация уже представлена во втором.

— Игреки?

— Ну, почему сразу игреки… Впрочем, как хотите. Пусть будут игреки. Наличие игреков повышает эффективность алгоритма. Там еще булевские массивы, но о них сейчас не будем.

— Да, не стоит.

— Так вот, к примеру, мужчине i…

— Лучше k.

— Ok, мужчине k соответствует женщина xk.

— Алиса, значит, ваша икс-катая.

— И соответственно женщине йот…

— Лучше а. Значит, вы ее игрек-атый.

— Будем надеяться. Эффективность поиска зависит от того, насколько удачно выбрана схема усечения дерева решений.

— Да, чего-чего, а деревьев здесь уйма, — резюмировал я.

— Лес густой, — кивнул жених.

— Заковыристая задачка. Со звездочкой. Главное, чтоб сошлось с ответом.

— У меня всегда сходится. Динамические структуры как раз по моей части.

— Как просто. Любовь как рекурсия.

— А то. Библия по Вирту.

— Тогда где-то поблизости должен быть еще змей-искуситель с индексом ka.

— И Киплинг это предвидел.

— Что ж, коли так, всегда можно отменить брак.

— Да, и это тоже.

— И не жаль вам бросать все эти рекурсивные чудеса?

— Жаль, но что поделаешь. Знаете, я сейчас был у друзей. Там такая каша заваривается!

— С динамическими структурами?

— И не только.

— А вас, между тем, дожидается тернистое поприще мороженщика.

— Мороженое сродни творчеству. Братья Гримм с Гофманом тем же самым занимались, только они насыпали буковки в бумажную коробочку, а я буду — ваниль в вафельный рожок.

— Красиво. Но с лесом не идет ни в какие сравнения.

— Послушайте, это осознанный выбор, и говорить тут не о чем.

— Вы можете жениться, ничего не бросая. Не выходя из лесу.

— Да? А чем я буду кормить семью? Бинарными деревьями?

— А что, мороженым?

— Почему бы и нет? Что вы имеете против мороженого?

— Питательно, но быстро приедается. И вредно для здоровья. Послушайте, я целиком на вашей стороне. Потому и спрашиваю. Но… существуют же… должны существовать варианты разумного сопряжения…

— Это называется «куча» и годится для программирования, но не для жизни. Понимаете, о чем я? Я не могу выделить память, а потом ее освободить. Она у меня иначе устроена. В жизни всегда чем-нибудь жертвуешь. Делаешь выбор.

— Но не между сапожником же без сапог и политым поливальщиком! Зачем такие крайности? — упорствовал я. — Вы можете вообще не жениться.

— Вам смешно…

— Ничуть.

— А мне теперь не отделаться от этих, скажем так, не то чтобы очень симпатичных мне людей.

— Гнусные выи.

— Это вы сказали, не я.

— Это сказала Алиса.

— Да?

— Вы много интересного пропустили.

— Ну хорошо… Пусть так. Алиса — странная девочка, но в проницательности ей не откажешь. Большинство ее родственников действительно — гнусные выи и нетопыри.

— Вы должны были ее защитить. Войти и сказать…

— Что ж вы ее не защитили? Вы ведь были там?

— Вы жених. Это ваша прерогатива. И если уж на то пошло…

— Деньги — самое высокочастотное слово в их словаре, — не слушая, горячился жених. — Это их страсть, их топливо, пропан-бутан души.

— А вас не смущает, что выи и нетопыри пошли вам навстречу? Значит, было некое движение, душевный порыв…

— Не знаю, какие там могут быть движения. Разве что перистальтические. Нет, я тоже поначалу думал… Но потом… Эти люди ничего не делают просто так, задаром. Там все просчитано до шестой цифры после запятой. Список их благодеяний больше похож на прейскурант. Ничего не делается безвозмездно. Кто-кто, а уж эти своего не упустят!

Я вспомнил радужные прожекты бройлеров по перевоспитанию заблудшего зятя.

— Там только пошлость, чванство, гнусь, — запальчиво продолжал жених. — А с виду ведь вполне симпатичные люди: обходительные, ну, может, слегка хамоватые. Не знаю, откуда все это. Причины тут не социально-экономические, а антропологические или даже, я бы сказал, биохимические. У них все это на клеточном уровне. Порок вакуоли.

— И вы с такими мыслями собираетесь жениться?

— А что вы предлагаете?

— Сказать правду.

— Слишком поздно, — покачал головой он. — Свадебный механизм запущен. Произошли и происходят необратимые процессы. Я тоже завяз во всем этом и не могу умыть руки. Знаете, это вроде незакрытых тегов — незавершенное дело с отягчающими обстоятельствами. Вместо красоты и гармонии — хаос, обрамленный последовательностью не очень читабельных скобок и символов. Теперь остается только довершить начатое, просто из эстетических соображений.

— Жениться из эстетических соображений, заранее презирая все и вся… Экстравагантный взгляд на проблему.

— Существуют вещи, онтологически не объяснимые. К тому же будущая родня тоже обо мне невысокого мнения.

— Свадьба, которой никто не хотел, — невесело подытожил я.

Помолчали.

Жених встал, расправляя букет.

— Спасибо, что выслушали.

— Не за что, обращайтесь, — любезно ответил я, раздумывая, не открыть ли мне собственную практику.

Я даже представил интимный сумрак кабинета с кушеткой, массивным столом герра доктора и чем-нибудь фаллическим из Дали во всю стену.

— Вы очень мне помогли, — вмешался в мои фрейдистские фантазии пациент.

— Неужели?

— Да. Я тут подумал… — замялся он.

— Что?

— Может, действительно, стоит сказать правду… Развязаться со всей этой грязью и ложью.

— Дерзайте.

— Задача сложная, как ни крути.

— Проще, чем кажется на первый взгляд. Горчичное зерно, как известно, двигает горы.

— Расскажите, — хмыкнул жених.

Он уже отдалился на достаточное расстояние, когда я вдруг вспомнил, что не спросил его о самом главном:

— Костя!

— Да?

— А нет ли здесь поблизости какого-нибудь… м-м… водоема?

— Водоема?

— Ну, речки там, или озера… или, скажем, моря…

— Моря? Это вы в связи с горчичным зерном, что ли, спрашиваете? Хотите приказать горе?

— Ну… почти.

— Не получится — здесь кругом степь. Цикады с кузнечиками.

— А вы заметили, что воздух какой-то странный… то ли хвойный, то ли йодистый?

— Может, это кипарисы? Здесь неподалеку целая аллея.

— Может быть.

Кивнув напоследок, жених скрылся в ворохе цветущих веток. Я же поудобнее устроился на картонке и провалился в глубокий, целительный сон, в котором серые лентообразные стихи, струясь, обрамляли лиловое, как пион, солнце.


Проснулся я от внезапного подземного толчка и долго не мог подладиться под торопливый ритм реальности. Солнце неуклонно подбиралось к зениту. Ветер вспенивал ветки деревьев, натравливал цветущие гребни на войско неповоротливых, гривастых облаков. Я лежал в тенистом укрытии, как дитя в купели, запорошенный палым калиновым цветом.

Титаническим усилием воли я заставил себя сесть, и, стряхивая муравьев, стал смотреть на дорогу. Что-то странное произошло со зрением, с восприятием цветов: возможно, сказалось палящее солнце или события прошлого вечера, но только земля под моими ногами казалась синей, а дальше, выходя из тени, все более беззастенчиво отливала лиловым. Подземные толчки больше не повторялись, и я решил, что это был сон или минутное помутнение рассудка. Нещадно жали ботинки.

Я встал, очистил и расправил, как мог, картонную коробку и, проверив ее содержимое, зашагал вдоль изгороди.

На лугу, за оградой, царило оживление. Между прутьями, окаймленные зачаточной листвой дикого винограда, толпились нарядно одетые люди. Остановившись возле свежеокрашенной калитки, через которую я вчера утром проник в сад, а вечером чудом оттуда сбежал, и с минуту наблюдал за толпой на крокетном поле: на деле она оказалась упорядоченным скоплением улыбчивых людей, которые позировали для свадебной фотографии: молодожены — она с искусственными цветами в искусственных волосах, он во фраке, — педантично-припомаженные Лебедевы, парус Пупсика, сдерживаемый твердым лаковым рулем фрачной пуговицы, неразлучная, шалтай-болтайная парочка сестер-бройлеров, синяя старуха-бедуин в мухоморной шляпе, сияющие цыплята, нахохленный Артурчик, осовелые свидетели с глухой печалью в воспаленных глазах, еще какие-то лощеные, смутно знакомые лица.

Фотограф, скинув пиджак, лежал на траве, не жалея живота своего, и подбирал самые неожиданные ракурсы, время от времени разражаясь серией громких хихикающих вспышек.

Алиса казалась маленькой девочкой, без спросу надевшей мамино свадебное платье; свежеиспеченный супруг ей явно подыгрывал, нацепив папин припавший пылью фрак. Она не отрывала удивленных глаз от своего безымянного пальца, словно проверяя, на месте ли обручальное кольцо; он беспокойно взглядывал в том же направлении. Дети ерзали, дергая невесту за подол и украдкой перебрасываясь лепестками из белых шелковых мешочков.

Лиловые тени на дороге, лиловый свадебный букет — но ни намека на лилового мима. Разочаровавшись в свадебном портрете, я устало поплелся прочь.

Возле ворот, в праздничном неглиже, с небрежно раскрытыми дверцами и растрепанными от быстрой езды бантами, стояли участники свадебного ралли. Между взмыленными машинами чернели неприкаянные водители. Свадебный лимузин, утратив всю свою притягательность вместе с капустными кочанами, казался голым и скучным, как стены больничной палаты.

Миновав замки и пряничные домики местной олигархии, построенные с апломбом и сказочной, какой-то даже подкупающей безвкусицей, я оказался на пустыре. Петля проселочной дороги здесь уходила обратно на север, затягиваясь на шее дачного поселка; зато на юге, до самого горизонта, трепетала горячая, живая степь. Стрекот и копошение, окунаясь в траву и всплывая на очередном зеленом гребне, сливались в мерный зеленый гул. Ветер гнал сухие травинки к похожему на огромный колючий стог холму.

Я шагнул с белых песков в зеленый стрекот. Сильным порывом ветра меня едва не отнесло обратно к пряничным замкам. Я покачнулся; сел в траву, вслушиваясь; потянул носом воздух; вскочил, едва не выронив коробку, и, все еще не веря, побежал.

У подножия холма обнаружилась кипарисовая аллея, которая, змеясь, служила тенистым прикрытием для тропинки, проложенной неизвестными пилигримами. Примерно на середине пути я додумался снять ботинки, и на израненных, слабеющих ногах продолжил восхождение. Когда аллея стала редеть, я сбросил пиджак; развязывая душный галстук, ускорил шаг.

Два события странно сошлись во времени: я полностью освободился от одежды и достиг вершины холма. Я уже знал, что ждет меня впереди, там, за обрывом; знал, что увижу то, что все они от меня — вольно или невольно — скрывали. За пыльными валунами и колючим кустарником нетерпеливо вспыхивал синий, живой, мерцающий глаз воды.

Все более ускоряя шаг, я на ходу открыл коробку и достал драгоценную ношу; держа ее над головой, невесомую и порывистую, словно белое пламя, я расправил спину и побежал. Перед тем как окончательно оттолкнуться, я отпустил ее на свободу, и ветер с олимпийской готовностью принял у меня эстафету. Пролетая над морем, я видел, как она парит внизу, уменьшаясь, пока не растаяла совсем.

Загрузка...