средств на издание хлама, а между тем на эти деньги можно было бы напечатать превосходные и крайне полезные вещи". И Горький тут же давал длинный перечень действительно интересных изданий. У него существовал на этот счет большой и продуманный план: журналы для детей и юношества, популярные книжки по технике, истории труда, материальной и духовной культуре, произведения иностранных авторов, сборники начинающих русских авторов и многое, многое другое... Зная растущее влияние и тираж "Русского слова", Горький хотел, чтобы и там, как во всех других частях издательства Сытина, велась его линия, были бы люди близких к нему убеждений. Без риска быть скомпрометированным какими-либо политическими качаниями газеты, это позволило бы Горькому писать в газете, сделать ее кафедрой, с которой в тот или иной момент, он мог бы обращаться к стране. Я чуть было не написал: проповедовать. И не случайно: обличительно-социальный и проповеднический тон ему был несомненно присущ. В качестве образца можно указать на статью в "Русском слове", в которой он резко отнесся к желанию Московского Художественного театра поставить сцены из "Бесов" Достоевского. В течение нескольких лет пишущий эти строки сотрудничал в "Русском слове" и формально числился помощником редактора, последнее время был фактическим редактором газеты, так как В. М. Дорошевич жил в Петербурге, уезжал за границу, и иногда в течение полугода не показывался в газете. Было бы долго, да и излишне рассказывать, как и по каким причинам это произошло, но незадолго до приезда Горького из-за границы я ушел из "Русского слова". К моему уходу, считая меня "нетерпеливым", Горький отнесся неодобрительно. Он начал вести с Сытиным переговоры о моем возвращении на работу, а меня для обсуждения этого вопроса попросил приехать к нему в Петербург. Так начались встречи с Горьким. Но в 1914 г. разразилась война, и переговоры о вхождении в "Русское слово" я счел нужным прервать. Ненавидя войну, не веря, что Россия в ней может победить, убежденный, что нужно скорее заключить мир, я абсолютно не был способен вести газету с теми шовинистическими и зоологическими ухватками, которых требует газетное обслуживание войны. Сытин, настойчиво звавший меня возвратиться в редакцию,

этого понять не мог; Горький, разумеется, меня понял и во время войны разговоры о "Русском слове" прекратил. Завязавшееся с Горьким знакомство на этом не оборвалось. Наоборот, встречи с ним в 1915 и 1916 гг. участились и дали мне возможность лучше узнать его, познать, каким он был тогда и чего он хотел. Нужно напомнить, что в течение 1907-1913 гг. Горький близко подошел к большевистской партии. Ленин очень искусно его к ней притягивал. По его предложению Горький даже присутствовал на Лондонском съезде большевиков в качестве делегата с совещательным голосом. Позднее у себя на Капри с помощью Богданова, Луначарского, Базарова, Алексинского он организовал университет для приезжающих из России рабочих-большевиков. Горький даже согласился редактировать отдел беллетристики в выходившем в Петербурге в 1913 г. большевистском журнале "Просвещение". Но общественно-политическая активность в том виде, в каком она осуществлялась и связывалась с большевистской партией, его совершенно не удовлетворяла. В одно из первых наших свиданий в 1914 г. Горький, со свойственной ему привычкой по нескольку раз с небольшими вариациями повторять одни и те же слова, мне говорил:

"Ленин человек замечательный, очень замечательный. И большевики люди превосходные и люди крепкие. Беда только, что у них слишком много склоки по пустякам, а склоку не люблю. Очень не люблю. К тому же они норовят действовать в подполье, а я хочу действовать не тайно, а открыто. Все мы согласны в том, что революция нам нужна и что необходимо народ просвещать политически. Одного этого мало. Совсем мало. Нужно народ грамоте учить, культуре учить, почтению к труду, знанию техники. Нужно всесторонне воспитывать его. Ведь мы постылая, отсталая Азия. Толка большого не будет, пока мы не вытравим из себя азиатского духа, не станем Европой".

Лозунг "Стать Европой" я слышал от Горького в течение 1914-1916 гг. множество раз. Это был его постоянный рефрен, что подтвердят, вероятно, все в то время с ним встречавшиеся. И когда ему приходилось пояснять, что значит быть Европой, он неизменно отвечал: быть не рабами, а людьми свободными, уметь работать, быть культурными и

знать. Слова знать, просвещать, не сходили с его языка. Знанию он придавал значение решающего, важнейшего фактора. "Интересы всех людей, --писал он в 1926 г., -- имеют общую почву, где они солидаризуются, несмотря на неустранимое противоречие классовых трений. Эта почва -развитие и накопление знаний. Знание -- это сила, которая в конце концов должна привести людей к победе над стихийными энергиями природы и подчинению этих энергий общекультурным интересам человека и человечества". Такой, совсем не марксистской, а чисто просветительской, в духе развития идей Белинского и Добролюбова, была общая программа, вокруг которой Горький намеревался собрать разные группы интеллигенции и особенно писательскую братию. Для этой программы он и хотел подчинить своему влиянию самое большое издательское дело России. И если бы не произошла революция, замысел Горького, конечно, осуществился бы, ибо Сытин шел ему навстречу. Этот из крестьян вышедший, монголовидный, еле грамотный, но очень большого ума человек был исключительно чувствителен к вопросу о распространении знаний. Юношей он начал свою карьеру "офеней", обходя деревни с божественными книжками и сказками о Бове-Королевиче. Он тоже хотел быть "просветителем". Программа и планы Горького ему были по душе. Уважение к Горькому у него увеличивалось и тем еще обстоятельством, что этот писатель вышел вверх, будучи, как Сытин, "низкого происхождения". После одного из свиданий с Горьким (а Сытин по каким-то соображениям делал из них большую тайну) он мне говорил:

"Влас Михайлович Дорошевич нам из-за границы привез знание, как по французской манере телячьи почки в мадере или в портвейне готовить, а наш чувашин Максим (так он звал Горького) за границей большому, великому делу научился и нас просвещать будет".

Умница Сытин верно подметил, что "наш чувашин" за границей научился большому делу. Он работал там над собою по 12-13 часов в сутки. Его знания литературы, истории искусства, культуры, этнографии выросли изумительно. Огромное знание иностранной литературы было тем более удивительно, что кроме начал итальянского языка, он других языков не знал. К ним он не был способен. При разговоре с

ним часто обнаруживалось, что он знает массу всяческих мудростей. Помню, как на какой-то вопрос И. П. Ладыженского Горький однажды ответил целой интересной лекцией по антропологии народностей России. Но по части политических и экономических знаний, даже в их марксистской форме, он был весьма слаб. Он сам это открыто признавал. В очерке, написанном в 1924 г. о Ленине, Горький заявил: "У меня органическое отвращение к политике и я очень сомнительный марксист". Политиком он не был и не хотел быть. Он хотел быть идеологом-просветителем. В 1907-1913 гг. Горький, повторяю, не зря прожил за границей. Уехав из России в черной нижегородской рубахе без галстука, он возвратился в европейском костюме. Это была не только смена одежды, а глубокая внутренняя переделка и перемена. Он приехал убежденным европейцем, поклонником культуры, учреждений, техники, воззрений, активности, быта Запада. В 1916 г. в редактируемом им журнале "Летопись" (часть средств для него дана тем же Сытиным) он впервые сделал попытку систематизировать приобретенные им новые понятия, сложить их в концепцию. Он уже освободился от "богостроительной" мистики, введенной в его роман "Исповедь". Внесение ее в общественное движение ему одно время казалось нужным, чтобы религиозным пафосом углубить и поднять тонус движения. В очень значительной степени он отодвинулся и от слащавой идеализации рабочего класса, так портящей другой его роман "Мать", как и "Исповедь", тоже написанный за границей. Уход от этой идеализации стал виден в его словах: "Я плохо верю в разум масс вообще". В статье "Две души" он резко противопоставил мироощущение Запада, Европы, горячим поклонником которой стал -- мироощущению Востока и России.

"На Востоке -- преобладание начал чисто эмоциональных над началом интеллекта. Восток предпочитает умозрение -- исследованию, научной гипотезе -- метафизический догмат. Европеец -- вождь и хозяин своей мысли, человек Востока -- раб и слуга своей фантазии. Запад рассматривает человека как высшую цель природы, для Востока человек сам по себе не имеет значения и цены. Лозунги Европы -- равенство и свобода, деятельность же Востока подневольна, ее вызывает только суровая сила необходимости".

Призывая бороться с различными азиатскими элементами русской души, с жестокостью в отношении к слабым и раболепием пред владыками, Горький объяснял исковеркан-ность русской души "нашим близким соседством с Азией, игом монголов, организацией Московского Государства по типу азиатских деспотий и целым рядом подобных влияний, которые не могли не привить нам основных начал восточной психики".

Замечательного и нового статья Горького не давала. Скажу большее: она не была солидна, была жидкой. Со времени еще Пушкина, писавшего в 1835 г. об "отчуждении России от Европы", на эту тему существует немало серьезных и обоснованно развитых суждений. К тому же Горький, будучи блестящим художником, с ярким, звучным, народным стилем, как публицист был неловок. Тут его судьба подобна Льву Толстому и Гоголю: их публицистика раздражающе слаба. Горькому это было известно. "Я знаю, -- писал он в той же "Летописи", -- что я плохой публицист, это мне известно лучше тех, кто указывает на недостатки моих статей". Тем не менее статье "Две души" Горький придавал очень большое значение. Она была важна для него самого, будучи связанной с некоторыми его глубокими душевными переживаниями, являясь попыткой оформить испытанную им в Европе самопеределку. Статью свою он мне читал еще в рукописи и пред чтением, щелкая по ней длинными, кряжистыми пальцами, меня предупредил:

"Тут мое "како верую". Мысли ее мне легко дались. Буду читать без передышки, пока голоса хватит. Потом поговорим. Заранее соглашусь, если укажете, что можно было бы лучше написать. Публицист я слабый".

Почему мысли статьи ему легко дались? Горький, окончив чтение, это объяснил. Детство и юность его были крайне тяжелыми. Ни один большой писатель мира не прошел такой страдный путь житейских испытаний. С ранних лет, лишившись родителей, он пошел "в люди", зарабатывать кусок хлеба. Был мальчиком в магазине обуви, лавке с посудой, в магазине икон, служил на пароходе, был статистом в театре, пекарем, садовником, дворником, железнодорожным служащим, рабочим на ремонте, письмоводителем, и, наконец, босяком исходил всю Россию. Заболев туберкулезом, придав

ленный жестокостью и мерзостями жизни, он пытался покончить с собою. То была минутная слабость, сменившаяся огненным приливом желания снова бороться, не сдаваться, схватить за горло общественный строй, порождающий столько несправедливостей и страданий, опрокинуть его вверх тормашками, растоптать, поджечь, изрубить со всем тем, что в нем есть и всеми теми, кто в нем процветает. Даже позднее, когда он понял, что все растоптать и поджечь не есть решение, босяцкий разрушительный анархизм еще долго жил под спудом в его душе.

"Я ведь был деклассированный, -- говорил он мне. -- Был вне общества. Мне труднее, чем неаполитанскому босяку, было усвоить, что такое культура и что по-настоящему переделать социальную жизнь можно лишь при свободе знанием, любовью к работе, страстью к делу. Разрушительные эмоции у меня командовали над разумом. Чувство меры, подчиненное интеллекту, а в нем, в сущности, вся квинтэссенция качественно-высокой европейской мысли, мне было чуждо. Это мешало понять, на чем стоит и чем сильна культура. Мне было трудно стать европейцем, но я не был им, как видите, совсем не по тем соображениям, которыми питался антиевропеизм славянофилов или Достоевского''.

"Чувство меры, подчиненное интеллекту", а об этом, как идеале социальной и психической организации, любил говорить Горький в годы 1914-1916, определяло в его глазах и возможный характер будущей революции, хотя о ней в наших разговорах вопрос почти не ставился. Никто -- и Ленин не исключение -- не думал, что она может быть близкой. Это неясно стало чувствоваться лишь в конце 1916 г., после убийства Распутина. В революции, когда она пришла, Горький ни минуты не видел прелюдии к социалистическому перевороту. Но две вещи страшили его в самом начале революции. Первая, что "при нашей склонности к анархизму мы можем пожрать свободу", и вторая, что буржуазия, в руки которой от самодержавия переходят "развалины государства", может поправеть слишком рано. По этому поводу из-под его пера выскочила однажды следующая фраза: "Несомненно, что буржуазия должна поправеть, но с этим не нужно торопиться, чтобы не повторить мрачной ошибки 1906 г.". Однако в конце марта, очарованный впечатлением от высо

кого подъема духа у сотен тысяч людей, участников грандиозной манифестации в день похорон на Марсовом Поле Петербурга павших в день февральской революции, Горький, отбросив свои опасения, стал оптимистически смотреть на дальнейший ход революции.

"Народ, -- писал он мне в апреле 1917 г., -- показал высокую степень сознательности, он обвенчался со свободой, и этот брак неразрываем". Я не разделял такого оптимизма. Политическая ситуация мне представлялась совсем не в радужном свете, а когда в апреле из-за границы приехал Ленин и обнародовал свои тезисы, у меня сложилось убеждение, что бессильное Временное правительство удержаться не может и Ленин обязательно придет к власти со всеми вытекающими отсюда последствиями. В этом духе я и написал Горькому. Резко расходясь с его настроением, мое письмо, видимо, до того его раздражило, что через день он ответил на него просто грубо. Язвительно высмеивая меня за желание играть роль "некой дамы" Кассандры, кликуши и предсказательницы всяких несчастий", он советовал мне "быть подальше от этой женщины, хотя бы потому, что, по греческой мифологии, она была сумасшедшей и худо окончила свою жизнь". "В ваши, подсказанные Кассандрой, предсказания, -- писал он, -- позвольте не верить". Горький пояснял, что холодная ирония, с которой Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, выслушав тезисы Ленина, отнеслись к его анархическим призывам, является лучшим доказательством, насколько повысилась в народе политическая сознательность. Входить в полемику с Горьким и его дальше раздражать я считал совсем не нужным. На письмо его ничего не ответил. Не поднял я этого вопроса и позднее, встретившись с Горьким, а только спросил, виделся ли он с Лениным после того как тот приехал в Петербург. Горький ответил: "Ленина я ни разу не видел и не предполагаю видеть". Горький посетил Ленина только в конце 1918 г., когда Ленин лежал, раненный пулей Каплан. Позднее, в 1924 г., в очерке о Ленине Горький писал: "В 1917-1921 гг. мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы видеть их". Но, многозначительно прибавлял он, "они не могли быть иными". В конце 1921 г. Горький, у которого началось кровохарканье, снова, на семь

с половиной лет, покидает Россию, уезжая в Италию, причем уехать настойчиво советует ему именно Ленин, в августе 1921 г. писавший Горькому:

"В Европе в хорошей санатории будете лечиться, и втрое больше делать. Ей-ей. А у нас ни лечения, ни дела, одна суетня, зряшняя суетня. Уезжайте".

В год своего шестидесятилетия, т. е. в 1928 г., Горький начал на несколько месяцев приезжать в Россию, а в 1932 в ней окончательно осел. Его "европеизм" был уже совсем не ко двору в эпоху пятилеток. Приспособляясь к обстановке, созданной Сталиным, хотя он не хотел приспособляться к несравнимо более мягкой и более свободной жизни при Ленине, Горький принуждался ампутировать, скрывать, извращать целые части своего мировоззрения. При этой ампутации его ни на минуту не оставляла дорогая ему мысль как-то влиять на культурно-просветительное дело в стране, и особенно на литературу, воздействию которой на душу населения он придавал исключительное значение. Вместе с тем ему, певцу труда, крайне импонировала ведущаяся в СССР кипучая работа нового строительства. В этом отношении очень характерна его речь в 1928 г. на торжественном заседании в его честь Пленума Совета в Тифлисе:

"Если бы я был критиком и писал книгу о Максиме Горьком, я сказал бы в ней, что писатель, которого вы так преувеличенно чтите, первый в русской литературе понял величайшее значение труда, образующего все ценнейшее, все прекрасное, все великое в этом мире".

Для прославления пафоса труда под редакторством Горького с 1930 г. в СССР стали выходить два журнала: "СССР на стройке" (при соредакторстве Пятакова) и "Наши достижения". Увлекаясь ими, Горький заставлял себя закрывать глаза на варварские условия и азиатское презрение к человеческой жизни, при которых эти технические достижения осуществлялись. Но он знал о них. И желание, в меру имеющейся у него возможности, вытеснять азиатчину духом Европы его не оставляло. В январе 1930 г., находясь в Италии, он мне писал в Париж:

"Не пожелаете ли дать для журнала "Наши достижения" несколько бытовых очерков парижской и вообще

французской жизни? Мы думаем ввести в журнал отдел "За рубежом". Для читателей наших было бы весьма полезно ознакомиться с тем, как живет, чем живет рабочий, мелкий служащий, женщина, подростки и т.д.".

Я ответил Горькому, что напишу очерк, как живет и работает французский рабочий, об оплате его труда, как он одевается, питается, сколько платит за квартиру, какова обстановка этой квартиры и т.д. Через два дня Горький сообщил: "Это как раз то, что надо, а посему убедительно прошу -- напишите очерк". Немного позднее, подгоняя меня скорее прислать статью, Горький прибавлял:

"Очерки европейского быта нам крайне важны. Быт наш тяжек, нездоров, полон азиатских наслоений. Нужно его чистить и чистить. Корректуру в него может внести знание Европы и европейской жизни".

Так, повторим, Горький писал в 1930 г. Но с каждым последующим годом мысль о "корректуре" Азии Европой, о каких-либо полезных "бытовых" заимствованиях из нее владыкам Кремля все более представлялась предосудительной, подозрительной, вредной. Внедрялась шовинистическая идея, что все совершенства и блага мира уже находятся в стране восточного деспота -- гениального Сталина. Маршируя вслед за этой эволюцией, М. Горький, к удивлению знавших его людей, даже водрузил на свою голову татарскую тюбетейку, в которой доселе видел эмблему Востока, столь же отвратную ему, как "пирог с морковью". Очень памятно, как однажды Горький мне говорил:

"Отталкивание от европейской культуры может проявляться в виде кажущихся неважными мелочей. Реакционер Константин Леонтьев, например, остервенело убеждал турок, татар и балканские народы не расставаться с феской, с тюбетейкой и не надевать европейского костюма. Он не без основания рассчитывал, что под феской и тюбетейкой дольше и крепче продержится в черепе азиатский дух".

Нужно ли пояснять, что даже и остатки европеизма Горького были бы сочтены подлым, шпионским и вредительским воззрением в годы 1946-48, когда приказом Сталина и Жданова ненависть к европейской культуре была объявлена обязанностью советских граждан и предписано было "очистить" литературу, театр, музыку, живопись, историю,

философию, биологию, лингвистику и вообще все области науки и жизни от того, что злобно было названо "низкопоклонством перед Западом". К счастью для него, Горький до этого подлого времени не дожил. Он умер от воспаления легких в 1936 г., а через два года на московском процессе, окончившемся казнью последних представителей ленинской гвардии, знаменитый Вышинский объявил, что Горький убит но постановлению Троцкого, Рыкова, Бухарина и начальника ГПУ Ягоды.

В европеизме Горького была сторона, на которой, ввиду ее исключительной важности, обязательно следует остановиться. Приехав как-то в 1915 г. из Петербурга в Москву, Горький позвонил мне по телефону:

"Ждите меня к завтраку. Приду не один, приведу с собой одного человечка-мужичка. Кто? Не скажу. Сами увидите. Очень интересный. Нет, не интересный, а полезный. Прошу если не любить, то жаловать".

Человечком-мужичком, пришедшим с Горьким, оказался беллетрист Семен Подъячев. Он действительно был из крестьян и жил в деревне в Дмитровском уезде недалеко от Москвы. К 1915 году, при содействии Горького, которому, как множество других лиц, он посылал на Капри свои пробы пера, ему удалось напечатать два тома рассказов, посвященных быту деревни. В его изображении она была адом. Убийства, поджоги, кражи, месть, драки, повальное пьянство, разврат, темнота, жестокость, алчность. Ни одной малейшей светлой черты в непробудном, безнадежном, страшном сельском мире. Я протестовал. Такое тенденциозно-перегнутое кривое изображение недопустимо. Даже с точки зрения формы нельзя было сказать, что оно талантливо. Ответ Горького незабываем:

"Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива. Пусть очерки Подъячева не художественное произведение, но они репортаж, фотография, документация выдающейся социальной важности. Вместо святых Власов, Акимов, Платонов Каратаевых народнической литературы и Льва Толстого, Подъячев дает подлинного, живого, неидеализированного, без всяких прикрас, мужика. Он продолжает линию разоблачений, начатую "Мужиками" Чехова и "Деревней" Бунина. Подъячев ставит точки над i. Благодаря ему мы

лучше теперь знаем человекоподобною зверя, живущего в русской деревне".

Горький ненавидел крестьянство. Я точно характеризую его чувство. Мы не знаем другого русского писателя, который, оставляя свое восхищение "чувством меры, подчиненным интеллекту", так без всякой меры предавался бы полярным и жгуче противопоставленным чувствам ненависти и любви. "Не умея ненавидеть, невозможно искренне любить". Это его принцип. Он проповедовал его устами Находки, персонажа романа "Мать". И если о европейском крестьянине он говорил с холодным презрением, как о домовитом, дурно пахнущем клопе и антисоциальном мещанине, об отечественном мужике мы слышали от него только слова ненависти. Город он любил, видя в нем потенциально заложенные могучие начала разума и социальной справедливости. Деревню ненавидел. В его глазах она была вместилищем всяческих скверн. Он не желал считаться с историческими условиями, уродовавшими и калечившими мужика. Его несправедливое отношение к мужику коробило. По этому поводу у нас всегда возникал спор. Тут у него было нечто от Челкаша, если бы тот заговорил утрированно марксистскими аргументами. Когда Горький утверждал, что Россия -- постылая Азия, гнусный Восток, он имел в виду прежде всего и более всего деревню. В той же статье "Две души" он настаивал, что "основным препятствием на пути России к европеизации и культуре является факт подавляющего преобладания безграмотной деревни над городом, зоологический индивидуализм крестьянства и полное отсутствие в нем социальных эмоции". Горький не только ненавидел крестьянство. Он боялся его. Пред ним вставало иногда видение, что стомиллионная сермяжная, дикая, жестокая, темная масса выйдет из повиновения, зальет страну, задушит город, забрызгает кровью небо и в конце концов посадит на трон какого-нибудь нового Пугачева или Стеньку Разина А оба они, эти мужицкие атаманы, ему были отвратны. Большевистскую идеализацию их он с насмешкой отвергал. Горький зорко примечал и запоминал все. что характеризует "загадочную дикость" натуры русского крестьянина. Посетив в 1916 г. в Петербурге лазарет для больных и раненых солдат, он мне рассказывал о тяжком впечатлении от этого визита:

"Когда солдаты, а по записям лазарета все они были крестьяне, узнали, что их пришел проведать "писатель" Горький, многие из них захотели рассказать мне какой нибудь случай на фронте, наивно полагая, что это станет темой моего нового романа. Один паренек из Пензенской губернии, настойчиво просивший, чтобы я не забыл его фамилию, рассказал о таком происшествии.

Его отряд лежал спрятавшись в кустах на опушке леса. Немцы узнали об этом и вдарили по нем залпами снарядов тяжелой артиллерии. За исключением рассказчика, скатившегося в воронку от снаряда и засыпанного землею, все люди отряда были перебиты в куски. Очнулся я, говорил паренек, вылез кое-как из земли, ощупал себя, чувствую -- цел, только кровь из плеча течет. Оглянулся, а кругом только трупы и полумертвые, кто без головы, кто без ног и рук. Посмотрел дальше, и начал меня такой смех трясти, что удержаться не могу. -- А что? -- Снаряд-то одному солдатику в живот попал, кишки выворотил и бросил их в кусты. И висят человечьи кишки вроде телячьих. Ха-ха-ха!

Что же вы думаете, -- продолжал Горький, -- когда этот идиот рассказывал о кишках на кустах, сорок или пятьдесят людей той же породы смеялись во все горло. Скажите, какой народ в мире, кроме русского мужика, мог бы в это время смеяться? Значит, не случайно деревня порождала юродивых, плакавших при виде свадьбы и весело плясавших на похоронах. Мужик наш существо непонятное, страшное, жестокое. Некрасов удивлялся, почему мужик норовит вдарить кнутом по кротким глазам его лошаденки. Почитайте Подъячева, и вы увидите, что мужик хуже делает: он кочергой бьет по животу своей беременной бабы".

Ретроспективный взгляд позволяет нам вынести суждение о крестьянофобстве Горького. Теперь мы знаем, что зверскую, азиатскую жестокость обнаружил во время революции совсем не мужик, а именно революционный город, по Горькому, носитель культуры, разума, справедливости и социальных эмоций. Деревня выгнала в 1917-18 гг. помещиков, пожгла и пограбила их гнезда (однако, далеко не все), но убийства помещиков совсем не были массовым явлением. А во многих местах, окорнав помещика, мужики даже оставляли ему "на прокорм" клочок земли. Уже потом, в 1922

23 гг., и по распоряжению только города, с земли были выг- наны последние из оставленных на ней бывших владельцев. В 1917 г. множество людей убежденно доказывали, что было бы безумием допустить дележку земли в самочинном поряд- ке. Говорилось, что алчные мужики, способные, как доказывал Подъячев и думал Горький, из-за уворованного куренка убить соседа, друг друга перережут при распределении помещичьей земли. Оказалось и это неверным. Переход сотни миллионов десятин в руки деревни в 1917-18 гг. прошел до удивления гладко, спокойно, при минимальном числе случаев междукрестьянских столкновений. При свидании с Горьким, уже в 1918 г., я обратил на это его внимание, что не произвело никакого впечатления. Его отталкивание от крестьянства, по его мнению, "анархизированного" войною и от дележки земли обрастающего еще большей алчностью, было так велико, что поколебать его не было возможности. У идеолога-просветителя, по-видимому, все еще не был изжит строй чувств Челкаша. Но тут находится и ключ к пониманию одного факта, остающегося мучительно-непонятным для почитателей и людей, любивших Горького. Мы говорим об его отношении к насильственной коллективизации, сопровождающейся такой азиатской жестокостью, что при мысли о ней стынет кровь. Как ни страшно сказать, эта варварская операция могла и не производить на Горького какого-либо большого впечатления. Именно потому, что он ненавидел мужика, в мероприятиях Сталина он мог видеть (или, лучше сказать, даже наверное видел) спасительное средство от опасности, угрожающей культуре апокалиптическим зверем из бездны сермяжной России. Здесь не было приспособления взгляда Горького к взглядам Сталина, а только встреча их. Мысль о настоятельной необходимости застраховаться от мужика Горький высказывал еще в 1915-16 гг., а тогда ни одна Кассандра не могла предсказать то. что потом произошло.

Я касался до сих пор социально-политических взглядов Горького. Мне хотелось бы хотя бы слегка остановиться на некоторых чертах его характера. Он был удивительно интересен вне большого общества. Если Горький чувствовал симпатию к своему собеседнику, он оживлялся, сыпал груду разных воспоминаний, метких, красочных рассказов, харак

теристик. Но как только он попадал в большое общество, в общество даже из 6-7 собеседников, Горький съеживался, замолкал, только время от времени бросая замечания в виде каких-то афоризмов и никогда не делая попытки их развить или доказать. При немногочисленных слушателях он владел словом, как только слушателей было больше, Горький спотыкался, делался неловким и просто конфузливым. Я никогда не слышал Горького выступающим на больших народных собраниях, но зная ту черту, о которой я только что сказал, мне понятно, почему так безнадежно пусты газетные отчеты о его речах, которые он произносил, приехав в Россию после 1928 г. Странной чертой у него была слезоточивость, абсолютно не вяжущаяся с его общим характером, чуждым сентиментального или сострадательного нытья. Однажды, сидя у нас в Москве в 1915 г., он рассказывал, что русские солдаты принуждены были итти в атаку против немецких траншей, не имея особых ножниц, чтобы разрезать проволочные заграждения у траншей. Не берусь судить, так ли это в действительности происходило, могу только сказать, что Горький со свойственным ему талантом дал удручающую картину, как русские солдаты пытались перепрыгивать чрез проволочные заграждения и в них повисали. Горький рассказывал, и крупная слеза катилась из его правого глаза. Помню, на меня и на мою жену рассказ Горького произвел сильное впечатление. Он вытер слезу и молчал. И мы молчали. И после этого рассказа ни о чем говорить уже не хотелось. Дня через три после этого Горький снова был у нас. Мы были не одни. Были профессор Тарасевич и его брат. Так как тогда речь постоянно заходила о войне, Горький повторил свой рассказ, и снова слеза скатилась на его щеку. На обоих Тарасевичей и рассказ, и слеза, конечно, произвели большое впечатление. У меня и моей жены оно уже ослабело. Через три недели, приехав в Петербург, я был вечером у Горького. За ужином у стола сидело помимо семьи Горького человека четыре. Кроме Тихонова, не могу вспомнить кто. Горький опять рассказывал о солдатах, корчащихся перед смертью на проволочных немецких заграждениях, и опять появлялась слеза. Должен признаться, что на сей раз горьковское описание оставило у меня уже неприятный осадок. Известно, что некоторые артисты, играющие, как говорится, "нутром", так

входят в чувства и переживания изображаемых ими лиц, что по ходу пьесы могут без всякого напряжения плакать, по-на-стоящему лить слезы. Слезы приходят, когда им велят. Был ли Горький таким артистом? Все видевшие его потом в годы 1928-36, указывают, что слеза Горького появлялась легко и точно по заказу много и много раз по самым разнообразным поводам. В сопровождении бывшего начальника ГПУ Ягоды он посетил стройку Волго-Московского канала, и он сугубо лил слезы, слушая объяснения Ягоды о том, как на этом канале, строившимся принудительным, каторжным трудом, происходит "моральная перековка" в добрых советских граждан тех, кто осмелился в какой-либо мере вражески нарушить советские законы. Было бы неприятно думать, что слезы Горького лишь лицедейство, наигранная актерская вода, однако, объяснить их нахлынувшей в тот момент сентиментальностью я тоже никак не могу.

Чувствительный человек в 1928-36 гг. быть со Сталиным не мог бы. Попутно хотел бы указать еще одну черточку Горького, правда, совсем другого порядка, но ввергшую меня в недоумение. Горький рассказывал о некоем "рабочем" Вилонове -- слушателе организованного Горьким в Италии на Капри "университета", подготовляющего руководителей-революционеров из рабочей среды. Меня Вилонов очень интересовал: в 1902-1903 гг. он был в Киеве моим учеником в подпольном кружке, в который я ходил в качестве пропагандиста. Вечными спорами со мною он много мне тогда попортил крови. Расходясь с Горьким и другими преподавателями университета -- Богдановым, Базаровым, Луначарским, Алексинским, -- Вилонов, всегда готовый начать скандал с интеллигентами (он их всех не любил), после каких-то бурных сцен уехал с Капри в Париж к Ленину, встретившему его, можно сказать, с распростертыми объятиями. Я спросил Горького, почему уехал Вилонов, что произошло тогда, по какому поводу Вилонов устроил, по-видимому, очень большой скандал? Горький слушал меня, смотря не на меня, а в окно, и ничего мне не ответил. Предполагая, что он не слышит, я повторил мой вопрос. Горький продолжал упорно молчать. Я понял, что по каким-то причинам он не хочет давать объяснений, но не проще ли было бы сказать об этом? Я не останавливался бы на этой маленькой сценке, если бы в

течение четырехлетних встреч с Горьким не сталкивался с этим практикуемым им непонятным молчанием, производившим странное впечатление. Человек ведет оживленную беседу и вдруг закрывает рот, делается непроницаемым, загораживается точно стеной. Ведь мне в голову не приходило предлагать Горькому неделикатные или интимного порядка вопросы. Вот еще пример горьковского молчания. Кажется, в 1917 г. артистка М. Ф. Андреева, жена, до 1920 г., Горького, пришла к нам в сопровождении молодого безрукого французского офицера (руку он потерял в 1915 г. во Франции, сражаясь с немцами). К величайшему моему изумлению, этот французский офицер, входивший в состав военной миссии Франции в России, оказался русским, или еще точнее

русским евреем. И носил этот еврей архирусскую фамилию

Пешков, т.е. настоящую фамилию М. Горького. Ныне этот

евреи Пешков, в чине генерала, является представителем

Франции при Макартуре в Японии. А перед этим он несколь

ко лет был в Африке одним из командиров знаменитого

иностранного легиона, особой военной организации, состоя

щем из добровольных вояк-иностранцев, в течение несколь

ких десятилетий оказывающей Франции неисчислимые

услуги в деле проникновения сс в Африку, и в частности в

Марокко.

Кто же этот еврей, ставший ныне важным генералом, откуда он взялся, почему он носит фамилию Пешкова? С удивлением пришлось узнать, что его брат -- известный большевик евреи Свердлов. До Калинина он был председателем всероссийского исполнительного комитета. Он умер через два года после октябрьской революции от тифа и настолько почитаем большевистской партией, что место рождения его -- город Екатеринбург на Урале -- был в 1924 году переименован в Свердловск. Потом я узнал, что брат Свердлова сделался Пешковым, потому что был усыновлен М. Горьким. Разумеется, вся эта история меня заинтересовала, и при первом же свидании я попросил Горького мне рассказать о ней, главным образом об усыновлении им Свердлова. Вопрос нельзя было назвать влезающим в интимную жизнь хотя бы потому, что то, о чем я спрашивал, знали, кажется, все, кроме меня. М. Горький, выслушав меня очень внимательно, посмотрел на меня и стал смотреть куда-то вбок. Думая, что он

не расслышал и не понял, почему я интересуюсь тем, что он усыновил Свердлова, я снова предложил вопрос. Максим Горький ответил: "Я слышу", и погрузился в непроницаемое молчание, на которое пришлось наткнуться уже несколько раз до этого...

Горького мало ценил Лев Толстой. Он, кажется, даже не признавал за ним таланта. Он желчно критиковал стиль Горького, а по поводу "морс смеялось" в одном из рассказов Горького -- сказал ему (об этом рассказывал сам Горький): "Вам не стыдно так вертеть словами?" Если Толстой не очень жаловал Горького, то, наоборот, Горький преклонялся перед талантом Толстого так, как, по-моему, ни пред каким другим великим писателем. Он вечно повторял, что писать нужно, как Толстой, т.е. не вертя словами, а пользуясь самыми простыми и самыми точными словами. Как-то вечером на даче у Финляндской границы, расхаживая по саду, Горький мне говорил:

"В чем гибель Толстого? Да в том, что он стал писать жалкие богословские наставления, проповедовать непротивление злу насилием и преданность воле Божьей, вечно говорить о смерти и смирять себя вегетарианством. А знаете ли, кем был в действительности Толстой? Языческим богом Паном. Подпоясав чресла шкурой, он должен бы с дубиной эдак пуда в четыре жить в дремучих лесах, бороться с медведями, дубиной дробить череп волку. Никто лучше его не мог описать, как пахнет трава, деревья, роса, лесные ягоды. А почему? Да потому, что он -- Бог-Пан. Кому лучше знать всякие лесные запахи? Вспомните его нос: ноздри огромны и открыты, все нашему ощущению недоступные запахи в себя вобрали. Ясно вижу, как Толстой --огромный, голый, заросший волосами Бог-Пан, подбирается к реке, в которой купаются девушки, и с того берега гогочет, хохочет, их зазывает: Эй, девушки, плывите ко мне, сколько вас ни есть, двадцать, тридцать, всех удовлетворю, на всех у меня силушки хватит. Таков в действительности был Лев Толстой, а он, ломая себя, идя против языческой своей натуры, стал толковать о грехе похоти, о воздержании. Норвежец Гамсун написал роман "Бог-Пан". А если бы, свободно отдаваясь своей натуре, Толстой взялся за такую вещь, получилась бы вещь потрясающая: уверяю вас, языческие боги воскресли

бы и Дионис снова заплясал в хороводе с вакханками. Порт-рет Толстого, того, который написал "Крейцерову сонату" и "Царство Божие на земле" --создан и по всему свету распространен. А мне очень часто хочется разорвать этот порт-рет и вместо него дать другой, настоящий. Может быть, когда-нибудь я сделаю. Нужно только осмелеть. Слушайте, что я нам скажу. Был я как-то у Толстого -- жил он тогда в Крыму. Когда я вошел к нему, от него уходил Бальмонт -- поспешный, красный, очевидно, после далеко не приятного разговора с Толстым. Толстой, подведя меня к окну и указывая на шагающую фигуру Бальмонта, сказал с презрительной усмешкой: "Этот человечек в стихах все о любви, как воробей, пищит, а на деле он не в состоянии справиться даже с одной здоровенной девкой, которая соблазнилась бы лечь с ним в постель". Заметьте, Толстой не сказал "справиться с девкой", а без малейшего стеснения употребил другой и самый грубый глагол. Я тогда покраснел и оторопел: вот так яснополянский проповедник! Я в то время еще не понимал, что замечание по адресу Бальмонта -- лишь маленькая вспышка этой титанической языческой натуры, насильно связавшей себя евангельскими рецептами о смерти и убийстве плоти. Натура эта часто прорывалась в виде признаний в дневнике, но эти признания не могут дойти до нас. Над его дневниками, к несчастью, бдели и бдят людишки в виде Черткова, Гусева, Душана Маковецкого и прочих. Эти "толстовцы" корректируют Толстого. Когда я думаю об этом -- негодование охватывает".

Однажды, будучи в хорошем настроении, Горький со смешком рассказал мне его первую встречу с Лениным в Лондоне в 1907 г.. т.е. когда Горький в виде почетного гостя был приглашен на съезд партии. Ленин пришел к Горькому в отель и после первого рукопожатия и нескольких приветственных слов быстро подошел к кровати и начал молча шарить рукой под одеялами и подушками.

"Я стоял, -- передавал Горький, -- чурбаном, абсолютно не понимая, что делает и для чего это делает Ленин. В моей голове пронеслась даже дикая мысль: не с ума ли он сошел? Слава Аллаху, мое смущение и недоумение быстро окончилось, потому что Ленин, подойдя ко мне, объяснил: В Лондоне климат сырой и нужно тщательно следить, чтобы постель

ное белье не было влажным. Это очень вредно и опасно для лиц, как я, с больными легкими. А мне-де нужно особенно беречься, потому что я только что написал роман "Мать" -- вещь будто полезную для русского рабочего и призывающую его на борьбу с самодержавием. За такой комплимент я, конечно, Ленина поблагодарил, только, сознаюсь, несколько досадно стало. Хорош или худ этот роман -- не мне судить. Кончая писать, я почти всегда тем, что написал, остаюсь недоволен, но сводить мою работу, как то сделал Ленин, к чему-то вроде комитетской прокламации, призывающей на штурм самодержавия, все-таки не годится. Я ведь пытался в моей вещи подойти к нескольким большим, очень б-о-л-ь-ш-и-м проблемам. Оправдание террора, убийств, казни во время революции -- это ведь большущая моральная проблема, ведь нельзя легко уйти от мысли марать убийством священное дело".

Горький, как видим, недостаточно тогда проник в Ленина. Той проблемы, которую он считал морально тяжелой и "очень большой", для Ленина не существовало.

Конец 1947 г.

Приложение 2

Из рецензии на книгу Алексинского о Горьком

Можно считать неопровержимым, что если Горький сжимался и про себя стонал, узнавая об истреблении старой большевистской гвардии (в частности, его товарищей по "Летописи" и "Новой жизни"), о гонениях на интеллигенцию, об эксплуатации рабочих, -- он оставался равнодушным, узнавая о положении в деревне и принудительной коллективизации. Мужика вообще, а русского в частности, он не терпел еще с 1888 года, после событий в деревне Крас-новидово на берегу Волги. Русский мужик в его глазах был олицетворением Азии, всего дикого, зверского, бессмысленного, антисоциального, зоологического, и дикость этого мужика он ненавидел с дикостью деклассированного Чслка-ша. Эта часть Челкаша оставалась в его душе нетронутой, живучей даже и в эпоху апогея его европеизма. Пред ним всегда носилось апокалиптическое видение восставших ста миллионов крестьян, под водительством нового Пугачева душащих город, погребающих культуру, все сжигающих, все уничтожающих. Несмотря на то, что во время революции не деревня, а город обнаружил дикость и зверство, он считал, что нужно уберечь город от нашествия сермяжных варваров. При таком подходе к крестьянству совершенно понятно, что Горький не видел ничего плохого в насильственной коллективизации и относился равнодушно ко всем ужасам и стонам, доносившимся из деревни. Колхоз, крепко державший в руках мужика-зверя, в его глазах был необходимым средством, мерой, защищающей и спасающей город. В этом важнейшем вопросе у Горького не было, как во всех других, приспособления ко взглядам Сталина. Неизжитая душа Челкаша тут сошлась с душою азиата-диктатора.

Приложение 3

Беседы с Плехановым в августе 1917 г.

Сугубо конфиденциально. (Опубликованию не подлежит).

В качестве одной из "икон" революции Плеханов получил особое приглашение для участия в Государственном совещании в августе 1917 г. в Москве. Однако, когда он с Р. М. Плехановой приехал из Петербурга, его никто не встретил и не позаботился обеспечить для него приют. В книге "Встречи с Лениным" я писал, что, узнав об этом, я предложил ему жить во время Государственного совещания у нас. Розалия Марковна, как человек практичный, решила сначала посмотреть, подходит ли Плеханову наше жилище: вдруг это какое-нибудь логовище или неподходящая для Георгия Валентиновича "меблирашка". Придя к нам, она увидела, что им у нас будет жить очень удобно. Мы имели в это время действительно превосходную, хорошо обставленную квартиру, так как в годы до войны и я, и жена (артистка в оперетте) зарабатывали очень много (стыдно даже сказать -- Сытин платил мне 2000 рублей в месяц!). Квартира наша состояла из пяти комнат, из них три на улицу: гостиная (т. н. синяя комната), столовая, комната жены. Синяя комната была хорошо известна нашим знакомым -- в ней приходилось жить и Л. О. Дан, и С. Н. Прокоповичу, и полковнику Ряб-цову, командующему войсками против большевиков в окт. 1917 г., и многим другим. На другой стороне квартиры, отделенной коридором и выходящей окнами на двор -- моя спальня и большая комната с моей библиотекой. Внизу ван

мая, кухня, комната для прислуги. Когда к нам приехали Плехановы, жена преребралась в мою комнату, я в библиотеку, всю остальную часть квартиры --т. с. три комнаты -- мы отдали в полное распоряжение Плехановых, получивших, таким образом, помещение, на которое они не рассчитывали. На это обстоятельство обращаю внимание потому, что благодаря ему Плехановы смогли принимать множество их навещавших людей и, например, три раза устраивать собрания, московской группы "Единства" -- куда приходило до 30 человек. Для них из всех комнат собирались стулья. Для свидания с Плехановым приезжали в Москву какие-то его родственники, в их числе, кажется, один из его братьев. О последних, хотя это было для меня интересно, я остерегался спрашивать Плеханова, чтобы не напомнить ему о склоке, учиненной мною в Женеве в связи с его братом -- бывшим в Моршанске исправником (об этом я писал во "Встречах с Лениным".) Плеханов, в первые же дни, когда стал жить у нас, захотел узнать, какую политическую позицию я занимаю.

-- "Нос" в повести Гоголя ходил по Невскому, ни к кому не прислоняясь. Такое положение мне кажется довольно неестественным и неудобным, а между тем мне сказали, что вы заняли именно положение гоголевского Носа, ни в тех, ни в этих, а сами по себе. Что вас отделяет от меньшевиков? На этот, казалось бы, естественный и простой вопрос я Плеханову не мог ответить со всеми нужными для этого объяснениями. Вот по какой причине. Месяца полтора до этого я был вызван в секретариат московской группы меньшевиков и подвергся "допросу" со стороны Анны Адольфовны Дубро-винской (жены покойного ультра-ленинца Иннокентия) и ее помощницы Розенберг (не нужно смешивать эту глупенькую девицу с ее сестрой -- умной Кларой Борисовной, "Madame Roland", как я ее называл, салон которой в 1905-1906 гг. служил местом встреч людей подполья с писателями, артистами, общественными деятелями всех направлений). Эти две особы, позднее перекочевавшие в большевистский лагерь, меня обвинили в том, что:

В статьях и речах я "сею недоверие к революции".

Настаиваю на необходимости какой-то отзывающейся

реакцией "твердой власти".

3. Держу о сепаратном мире странные речи, "не имеющие общего с циммервальд-кинталовскими установками".

Не буду говорить о моем споре с Дубровинской, скажу только, что я выругался и заявил, что после этого разговора никаких отношений с меньшевиками иметь больше не желаю. Обо всем этом я не мог откровенно сказать Плеханову. Во-первых, потому, что говоря о ком-то (забыл, о ком), Плеханов категорически заявил, что всякое недоверие к революции есть свидетельство о контрреволюционном, т. е. недопустимом настроении человека, это недоверие высказывающего. (Плеханов, однако, забывал, что именно в брюзжании на революцию его обвиняли меньшевики.) Спорить по этому поводу с Плехановым я не хотел и считал бесполезным. Во-вторых, я действительно стоял с конца 1916 г. за сепаратный мир, но об этом Плеханову говорить не мог. Самая мысль о сепаратном мире его приводила в крайнее раздражение. Сепаратный мир он называл "гнуснейшей низостью". Я предпочитал об этом молчать. Зачем моему гостю делать неприятности, давать ему понять, что он живет у человека, способного одобрить "гнуснейшие низости"? Принуждаемый по указанным мотивам к умолчанию, я, разумеется, не мог рассказать Плеханову все детали моего спора с Дубровинской и Розенберг. Сказал что-то туманное, из которого Плеханов заключил, что меня от меньшевиков больше всего отделяет вопрос о "твердой власти".

"Но если так, -- воскликнул Плеханов, -- вам нужно не следовать гоголевскому Носу и вступить в нашу группу "Единство". Необходимость твердой революционной власти, способной действовать, а не болтать, составляет один из основных пунктов ее платформы".

Считая, что меня от "Единства" мало что отделяет, Плеханов, когда должна была притти к нему в первый раз московская группа "Единства", позвал меня на это собрание. "Будьте не гостем, а равноправным членом нашего совещания". Я все-таки счел нужным от присутствия на этом совещании уклониться и в этот день вечером из дома ушел. На следующий день это дало повод для большого разговора с Плехановым.

-- Сначала, когда все собрались, а вы, несмотря на мое приглашение, не пришли, -- я несколько удивился: по

чему вы бойкотируете? а потом, посидев часа три с товарищами из "Единства", присмотревшись к ним и послушав их, скажу откровенно -- вы ничего не потеряли, не придя на собрание. Московские "единцы" люди превосходные, только узки и серы. Сравнивая их с составом наших социал-демократов, с которыми обычно приходилось иметь дело в Женеве, в эмиграции, нахожу, что московские "единцы" калибром много меньше. Несмотря на это, они все-таки занимают ту политическую позицию, какую должен иметь в нынешних условиях настоящий марксист, человек, усвоивший взгляды научного социализма. Вот этим они отличаются от меньшевиков, идущих за Даном, Мартовым, Чхеидзе, Церетели. Позиция меньшевиков -- вредная. Они не желают видеть, что Россия гибнет, а "Единцы" это видят, понимают, чувствуют. Это уже делает их на голову выше меньшевиков. По отношению к меньшевикам я оказался в печальном положении, которого право, не заслужил -- вроде курицы, которая вывела утят, поплывших от нее по болоту. Меньшевики от меня отшатнулись в первую революцию, а теперь вторично меня предают. Сейчас есть только две возможные позиции -- одна, которую защищаю я, а за мною товарищи из "Единства", а другая -- ее занимает Ленин. Моя теоретическая позиция ясна даже для очень близоруких людей, и я не схожу с нее около 40 лет. Теоретическая позиция Ленина тоже ясна -- это словесный марксизм в сочетании с бланкизмом, ткачевщиной, бакунизмом. Никакой третьей промежуточной позиции нет, а меньшевики на это пустое место встали и превратились в полуленинцев.

Говоря о меньшевиках, Плеханов с особой резкостью относился к Церетели. Он делал это с таким раздражением, что меня, хотя Церетели совсем не был моим героем, просто коробило. У меня даже мысль промелькнула -- уж не завидует ли Плеханов славе Церетели, в то время притягивающего к себе внимание несомненно больше, чем Плеханов. После одной из резких фраз Плеханова по адресу Церетели я не выдержал и заметил:

-- Георгий Валентинович, к Церетели вы очень несправедливы.

Это замечание прямо вздернуло Плеханова на дыбы.

-- Обижать Церетели -- не входит в мои задачи. Его называют талантливым выразителем взглядов нынешних меньшевиков, и я, делая уступку общественному мнению, тоже называю его талантливым деятелем. Пусть будет так. Престиж Церетели, как видите, внешне поддерживаю: это очень хорошо, когда нас, стариков, заменяют молодые товарищи. Но я все-таки не вижу, в чем талантливость Церетели. Достаточно ли он образован, чтобы в наше ответственное время играть роль, которую видимо он себе отводит. Я интересовался узнать -- в чем и когда Церетели проявил свои теоретические познания -- никто не мог на этот счет мне ничего указать. За всю жизнь он не написал, кажется, даже малюсенькой статьи. Никакой теоретической серьезной марксистской подготовки у него, по-видимому, нет. Можно ли теперь без теоретического компаса плавать на российском океане? А Церетели плавает, и паруса его корабля раздувает только циммервальд-кинтальский ветер и большие аплодисменты, которыми его награждает невзыскательная аудитория. На Государственном совещании мы видели эффектную сцену: выразитель торгово-промышленных кругов Бубликов под гром аплодисментов пожимал руку Церетели -- выразителю взглядов меньшевиков. С Бубликовым я после этого говорил -- он ясно отдавал себе отчет в смысле и значении этой политической сцены. Но понимал ли ее Церетели -- в том я имею все основания сомневаться. Продуманности у Церетели нет. Есть только кавказская декламация, а с нею одною нельзя понимать ход исторических событий и ни им управлять. Если из молодых общественных деятелей, выдвинувшихся в последнее время, взять, например, Савинкова и Церетели, то скажу вам -- за одного Савинкова, понимающего, что Россия гибнет и что нужно для ее спасения -- я десять Церетели отдам. Понимания того, что нужно делать, у него нет.

Будучи у нас, Плеханов написал три статьи -- одну на тему "Россия гибнет", другую - о значении московского совещания и третью -- о Церетели. У меня под руками нет сейчас ни одной из них, не помню и их названия, но хорошо помню, что в появившейся в "Единстве" статье о Церетели не было и сотой доли тех язвительных суждений, которыми Плеханов его осыпал. Особая злоба, с которой он о нем отзы

вался, для меня по сей день непонятна. Не было ли в ней какого-то личного момента? Было бы полезно (для истории) спросить об этом Церетели.

Вечером в тот день, когда Керенский произнес речь о "цветах души" (см. об этом мою статью в Социалистическом Вестнике за октябрь 1953 года), Плеханов мне мрачно заявил, что никогда не мог предположить, что Керенский захочет поставить себя в такое смешное и жалкое положение.

-- Кто такой Керенский? Ведь он не только русский

министр, а глава власти, созданной революцией. Слезливый

Ламартин был всегда мне противен, но Керенский даже не

Ламартин, а Ламартинка, он не лицо мужеского пола, а

скорее женского пола. Его речь достойна какой-нибудь Сар

ры Бернар из Царевококшайска. Керенский -- это девица,

которая в первую брачную ночь так боится лишиться невин

ности, что истерически кричит: мама, не уходи, я боюсь с

ним остаться.

Отзывы Плеханова о речи Керенского были столь злы, что я с некоторым испугом спросил: неужели он именно в этом тоне будет писать статью о Государственном совещании?

Плеханов пожал плечами:

- Разумеется, нет. Всего того, что я о Керенском думаю, я написать не могу. Пока нет другого правительства, забивать на смерть существующее --значило бы играть на руку Ленина, делать дело Ленина.

Однажды, это было скоро после его приезда к нам, я спросил Плеханова --сколько лет он не был в России и какие в ней изменения особенно бросились ему в глаза. Плеханов сказал, что он уехал из России в 1880 г. (кажется, так, хорошо не помню, какой год он указал), и, следовательно, не видел ее около 37 лет. С внешней стороны серьезно, но по существу со злой иронией Плеханов начал говорить о том, что его поразило.

-- Видите ли, я до сих пор считал Россию в большинстве

своем населенной русскими -- славянами. Думал, что гос

подствует в ней славянский тип, примерно "новгородского

образца". Значит -- люди высокого роста, по преимуществу

долихоцефалы и блондины. Что же я вижу во всех россий

ских, петербургских и прочих советах рабочих, крестьянских

и солдатских депутатов? Множество людей черноволосых, большей частью брахицефалов, и говорят эти люди с каким-то акцентом и придыханием. Неужели, думал я, за эти годы, что не был в России, антропология ее населения так сильно изменилась? За все время, что приехал сюда, увидел, кажется, только двух истых представитилей новгородского типа -- это Авксентьев и Стеклов, но после проверки оказалось, что тов. Стеклов к новгородцам не принадлежит.

Розалия Марковна Плеханова, присутствовавшая при этом разговоре, заметила:

-- Ты так говоришь, что Валентинов может подумать,

что ты стал националистом и не терпишь тех, кого называют

инородцами.

-- Зачем ты нашему хозяину, возразил Плеханов, при

писываешь отсутствие понимания иронии? А все-таки, если

говорить серьезно, должен сказать, что меня не только пора

зило, а даже шокировало слишком уж обильное предста

вительство русских представителями других народностей,

населяющих Россию, как бы почтенны они ни были. В этом

видна незрелость русского народа.

Несколько раз в разговорах с Плехановым заходила речь о времени после первой революции до войны. Я указывал Плеханову, что в этот период, особенно с 1908 г., происходило огромное хозяйственное оживление в области индустрии, сельского хозяйства, жилищного строительства, городского хозяйства. Земля разными способами переходила в руки крестьян, и, настаивал я, на столыпинские законы нельзя смотреть только как на сплошь реакционную политику. Характеризуя 1908-1914 годы, я рассказал Плеханову, что в это время мне удалось побывать во множестве городов, в некоторых селах, очень многое видеть, и я пришел к убеждению, что всюду, за исключением какой-нибудь Суздали, не было видно застоя, наоборот, огромное стремление к культуре, к усвоению того, что я называл "европеизмом".

-- По-моему, не следует особенно увлекаться тем,

что вы видели. Это все точки на теле слона. Европеизма,

увы, в России мало. Это не Европа, не европеизм, а, как

говорил Тургенев, "первое лепетанье спросонья". То, что

вы рассказываете, находится в разногласии с тем, что об

этих годах писали газеты и журналы. Очень хотел бы, что

бы вы были правы, но помоги, Господи, устранить мое неверие.

Слова Плеханова, несомненно, находятся в тесной связи с его мыслью о политической и культурной незрелости, отсталости русского народа, вывести из которой, по его глубокому убеждению, могло при политической свободе только дальнейшее мощное развитие капитализма. О возможности, по Ленину, перехода, "скачка России в социализм" Плеханов говорил с презрением.

-- Нам после десятилетий пропаганды, просвещения

голов научным социализмом, марксизмом предлагают вер

нуться к ткачевско-бакунинской темной, невежественной

демагогии. Почему тогда не заменить электричество лучи

ной, а паровой локомотив -- конной тягой? Почти сорок лет

тому назад я написал "Наши разногласия" и "Социализм и

политическая борьба". Прошу указать, где, кто, когда опро

верг выводы из этих книг.

Об "Апрельских тезисах" Ленина и о том, что тот писал позднее, Плеханов говорил как о "бреде". Он неоднократно повторял это слово. "Бред, только бакунинский бред, способный находить отклик лишь в очень невежественной среде". Плеханов много рассказывал о своем первом знакомстве с Лениным, когда тот в 1895 г. приехал в Женеву.

-- Аксельрод, бывший на седьмом небе оттого, что дове

лось видеть человека оттуда и находящегося в самом центре

рабочего движения Петербурга, меня усиленно убеждал, что

за Ульяновым-Тулиным нужно ухаживать, так как он самый

видный представитель работающих в России социал-демо

кратов, а их тогда можно было пересчитать по пальцам двух

рук. И мы за Ульяновым действительно ухаживали, носились

с Ульяновым как дураки с писаной торбой. Однако к сей

почтенной категории людей я не принадлежу, и потому сразу

разглядел, что наш 25-летний парень Ульянов -- материал

совсем сырой и топором марксизма отесан очень грубо. Его

отесывал даже не плотничий топор, а топор дровосека. Ведь

этот 25-летний парень (Плеханов несколько раз повторил

"этот парень") был очень недалек от убеждения, что если

некий Колупаев-Разуваев построил в какой-нибудь губернии

хлопчато-бумажную фабрику или чугунно-плавильный за

вод, то дело в шляпе: страна уже охвачена капитализмом и

на этой базе существует соответствующая капитализму политическая и культурная надстройка. Мысль Тулина вращалась именно в подобных примитивных рамках, а разве это марксизм? [. .]

Я спросил Плеханова, как он относится к обвинению Ленина в получении денег от немцев (обвинение, брошенное Алексинским и Панкратовым) и к приказу Временного правительства об аресте Ленина.

-- Получал ли Ленин деньги от немцев? На этот счет ничего определенного не могу сказать. Установить это -- дело разведки, следствия, суда. Могу только сказать, что Ленин менее чистоплотен, чем, например, Бланки или Бакунин, заместившие в его голове Маркса. Арестовать Ленина после июльских дней, конечно, было необходимо. Революция дала стране полную свободу слова. Ленин, вместо того чтобы добиваться своих, на мой взгляд, бредовых идей только словом, хотел их проводить, опираясь на вооруженные банды. А когда оружие критики, как говорил Маркс, заменяется критикой оружием, тогда революционная власть на такую критику должна отвечать тоже оружием. Очень жалею, что наше мягкотелое правительство не сумело арестовать Ленина. Все говорят, что он скрывается где-то вблизи Петербурга и из своего убежища продолжает и писать, и давать приказы своей армии, иными словами, разлагать революцию и играть на руку немцам. Контрразведка Временного правительства так бездарна, что найти Ленина не может. Савинков мне сказал, что ловить Ленина не его дело, но если бы он этим занялся, то уж на третий день Ленин был бы уже отыскан и арестован.

Не могу не отмстить следующий эпизод. Рассказывая Плеханову о периоде после первой революции и до начала войны, я ему указал, что в моих экскурсиях по России я в это время много раз встречался с большевиками, меньшевиками, эсерами, ушедшими из подполья, переставшими нести какую-либо партийную работу, но от этого совсем не сделавшимися "огарками", нулями, людьми, потерявшими всякое общественное значение и пользу. В этот момент я совершенно упустил из виду, что эти люди являются "ликвидаторами", бичуя которых, Плеханов в 1909-1911 гг. примкнул к Ленину и пустился защищать доблесть "подполья". Любо

пытно, что Плеханов, слушая меня, не делал абсолютно никаких возражений. Он упорно молчал, хотя вряд ли забыл, что еще совсем недавно по поводу ликвидаторов делал столь неприличные выпады против Потресова и что последний в одном из номеров "Нашей зари" (не помню точно когда), назвал его "жалким человеком, сеющим разврат". Кстати о Потресове. Однажды речь зашла о газете "День", и я высказал удивление, что Потресов, не отличавшийся писательской подвижностью, сверх всякого ожидания оказался превосходным "газетчиком", способным писать чуть ли не каждый день живую и острую статью. Плеханов несомненно был человеком злопамятным, и хотя во время войны позиция Потресова почти совпадала с Плехановской, мои комплименты по адресу Потресова ему явно не понравились. Ссору с Потресовым он не забывал. Он пожал плечами и сказал, что ни особой остроты, ни тем более блеска в том, что пишет Потресов, он не видит. Следует сказать, что кроме Савинкова, Плеханов во время пребывания у нас ни о ком другом с похвалой или одобрением не отзывался. О Мартове или Дане он просто говорил: "Это бессознательные полуленинцы. Это печально, но это так".

Расскажу о некоторых фактах, связанных или имеющих отношение к пребыванию у нас Плеханова. Моя жена старалась как можно лучше его кормить, но в 1917 г. это становилось уже трудным. Например, хорошего масла достать было уже почти невозможно. Жена ухитрилась откуда-то из деревни получать сливки и из них сама сбивала масло. Для этого она применяла, конечно, самые примитивные методы: чтобы сбить масло в бутылке, нужно было эту бутылку долго качать, трясти, пока наверху не появятся комочки масла. Розалия Марковна и Плеханов один раз застали жену (сбиванием масла занимался и я, помогая жене) за этим занятием и были до крайности поражены. Они не предполагали, что для масла, которое они едят с утренним кофе, нужно столько физических усилий их "хозяев". Много лет потом, когда Розалия Марковна после второй войны жила во Франции, в Sceaux, у своей дочери, и мы изредка ее там посещали, она постоянно говорила, что не может забыть, как моя жена добывала им масло. Она рассказала, что у Плеханова по этому поводу вырвалось любопытное замечание:

-- Чем больше Ленин и иже с ним будут вести свою

пропаганду, тем больше будет экономически и технически

разлагаться страна, тем больше мы будем возвращаться к

экономике курной крестьянской избы.

Однажды, находясь в столовой, жена моя случайно увидела довольно любопытную сцену. В этот день вечером в театре на Большой Никитской улице Плеханов должен был читать лекцию. Если не считать речи на Государственном Совещании, это было его первое публичное выступление в Москве. Он готовился к нему не только в смысле содержания, но, если можно так выразиться, и с внешней стороны. Он надел жакет и тщательно репетировал все жесты, которые будут сопровождать его лекцию. Плеханов стоял перед большим зеркалом, и моя жена, случайно зайдя в столовую, видела, как он то разводил руками, то подымал одну руку, то прихлопывал ногой и т.д. Словом, это был полный арсенал ораторской жестикуляции, обычно сопровождавшей речи Плеханова. Всю эту заранее отрепетированную жестикуляцию, всегда производившую на меня впечатление неестественности, вымученной искусственности, можно было видеть во время его речи в Никитском театре. Публики было много, появление Плеханова она встретила дружными аплодисментами, но речь Плеханова сс разочаровала. Она действительно была слабой, и актерское разведение рук публике, видимо, не нравилось. Обычно в речах Плеханова бывало несколько остроумных ударных мест. На сей раз для оживления речи он хотел воспользоваться следующим приемом:

-- Говорят, что я, Плеханов, 40 лет и даже больше всегда

сражавшийся за интересы пролетариата, этим интересам

ныне изменил. Пауза. Говорят, что я теперь пишу то, что

находится в противоречии с тем, что писал. Длинная пауза и

снова повторение сказанного. Признаюсь, да, милостивые

государыни и милостивые государи, я признаюсь, я должен

признаться, что...

После такого введения -- несколько раз повторяемого "признаюсь" аудитория должна была логически ожидать, что Плеханов "признается" в какой-то измене пролетариату. Неожиданно для публики Плеханов, меняя тон, вдруг бросил:

-- Признаюсь, что я, Плеханов, никогда интересам про

летариата не изменял. Люди, утверждающие это, принадле

жат к той категории, которую один наш русский писатель

назвал от рождения "недоношенными".

Первый раз такой прием, бьющий на неожиданность, вызвал гром аплодисментов, повторенный несколько раз, он уже потерял свой эффект и перестал действовать; несмотря на то что члены группы "Единство"в зале усердно хлопали в ладоши -- большая часть публики за ними не шла. В качестве "почетных гостей" я и Вал. Николаевна сидели на эстраде, недалеко от Плеханова, рядом с Верой Ивановной Засулич. Поклонница до самой смерти "Жоржа" (Плеханова) видимо не хотела признать, что речь его не имеет успеха, к которому Плеханов привык в его выступлениях в Женеве и вообще в эмиграции.

-- Не правда ли, -- сказала она, обращаясь ко мне, -

несмотря на годы, Плеханов все тот же?

Именно этого-то я не видел, и поэтому ответил уклончивой фразой. Засулич была этим огорчена.

-- Вам не особенно нравится речь Плеханова, вы по

отношению к нам, старикам, жестоки.

Говоря о Засулич, хочу описать следующее маленькое происшествие. Во время пребывания у нас Плеханова я его фотографировал во всех видах. Он охотно на это шел и принимал всякие "авантажные" позы. Засулич, приехавшая из Петербурга в Москву на Государственное совещание и в это время часто приходившая к нам, решительно не позволила ее фотографировать. Мне очень хотелось иметь ее карточку, и я сказал:

-- Вера Ивановна, становлюсь перед вами на колени и не

встану, пока вы мне не дадите вас снять.

В то время, когда я на все лады се упрашивал, подошел Плеханов.

-- Вера Ивановна вам не позволяет сс сфотографиро

вать? Ну, я вам объясню, почему. В молодости, например,

когда Вера Ивановна стреляла в Трепова, она была очень

красива. Нужно думать, что это счастливое обстоятельство

сыграло какую-то роль и в сс оправдании на суде. В глазах

потомства она желает остаться такой же красивой, как в то

время, когда за нею ухаживали Нечаев, Клеменц, а потом весьма многие иные. Поэтому фотографировать ее, когда она стала старой, она не позволяет.

Не знаю, какие отношения были у него и Засулич в то отдаленное время, когда она была очень красивой. Возможно, что говоря о "многих иных", Плеханов хотел намекнуть, что он был также в числе ее "ухаживателей". Знаю только, что Засулич вспыхнула и рассердилась:

-- Вы чепуху несете! А чтобы доказать, что я не думаю о

сохранении в памяти потомства того вида, какой я имела в

1877 г., я позволяю Валентинову с меня, седой и морщинис

той старухи, сделать столько снимков, сколько он захочет.

После этого я и заснял Засулич. Вышла она на моих снимках чудесно. Жалею, что их теперь не имею. Ведь это действительно были снимки-уникумы. До этого времени она категорически отказывала всем желающим ее сфотографировать, а после этого без малейшего возражения позволила ее фотографировать и отдельно, и в группе, и вместе с Плехановым, когда через несколько дней мы все, по просьбе Плеханова, поехали на Воробьевы Горы (туда, где юный Герцен и Огарев давали свою клятву). О поездке на Воробьевы Горы с Плехановым и Засулич я говорил в статье в "Новом журнале" в 1948 г., повторяться поэтому не буду. Остановлюсь только вот на каком эпизоде.

Чтобы добраться от нашего дома до Воробьевых Гор, нужно было проехать через всю Москву. По просьбе Плеханова наш приятель, артист Райский, правивший автомобилем, ехал медленно. Это давало возможность Плеханову внешне знакомиться с Москвой, он ее не знал. Москва не очень ему понравилась.

-- Ваша "белокаменная" на самом деле грязнокаменная

и неказистая. Европы в ней мало. Вот мы едем и я все ожи

даю, что откуда-нибудь из переулка появится бородатый

Хомяков, в мурмолке Аксаков или какой-нибудь тип Остров

ского. Это к ней идет.

Когда мы проезжали по Страстной площади с памятником Пушкина, около него стояли толпы солдат, слушали какого-то оратора и лущили семечки.

-- Вот картина, -- воскликнул Плеханов, -- от которой во

время войны следует с омерзением отвернуться.

В то время я хорошо знал "старую Москву", особенно здания конца XVIII столетия и начала XIX, появившиеся в ней после уничтожившего почти весь город пожара 1812 г. Постоянно был "гидом" у всех наших гостей, впервые знакомившихся с Москвой. Всю дорогу я был гидом и для Плеханова. Мы ехали на Воробьевы горы большой компанией на нескольких автомобилях. В машине, которой правил Райский, сзади сидел Плеханов и рядом с ним я. Напротив нас два "товарища" из группы "Единство": один из них Абрамов, фамилию другого забыл. Когда мы приближались к Нескучному Саду, (ныне "Парк отдыха и культуры") Абрамов ни с того ни с сего затеял разговор о присущих мне "ересях", в частности указал, что считает вредной мою склонность заменять диалектический материализм эмпириокритицизмом Авенариуса и Маха. В присутствии Плеханова, против которого именно по этому вопросу я полемизировал и книге "Филисофские построения марксизма" (1908) я считал такой разговор совершенно неуместным. Напоминанием об этой полемике омрачать хорошее настроение Плеханова совсем не хотел. Желая заставить Абрамова замолчать, я толкал его ногой, делал ему разные знаки, Абрамов -- человек весьма дубоватый -- этого не понимал. Плеханов о моих ересях тоже явно не хотел говорить и сурово смотрел на Абрамова. Перебивая его, он обратился ко мне: "Что такое эти два величественных и видимо старинных здания, мимо которых мы проезжаем?" Я ответил, что это две больницы. Одну из них в конце XVIII века построил наш знаменитый архитектор Казаков, а другую позднее, около 1830 г., воздвиг знаменитый архитектор Бове, построивший Большой театр, после пожара в 1853 г. заново отстроенный архитектором Кавосом. К величайшей досаде Плеханова и меня Абрамов, не понимавший, что разговор о моих ересях нужно прекратить, продолжал что-то говорить об этом. Тогда Плеханов, обрывая его, бросил ему следующую фразу:

-- Вы, товарищ Абрамов, напрасно игнорируете очень умные советы одного очень большого библейского философа. Имя ему -- Экклезиаст. Он учил, что всему есть время, в частности время говорить и время молчать. Да и говорить тоже нужно во-время. Так, например, нас сейчас больше

интересуют постройки Казакова, Бове и Кавоса, а совсем не то, что вы говорите.

Когда мы приехали в Нескучный сад, Плеханов немедленно отвел в сторону Абрамова и с большим пылом стал ему что-то говорить. Абрамов ничего об этом мне не сказал, но по его сильно смущенному виду можно было понять, что ему от Плеханова здорово попало.

15 августа 1954 г.

Приложение 4 Как Сталин стал диктатором СССР

Человек, избравший себе гордый псевдоним Сталин, что значит "стальной человек" (настоящая его фамилия Джу-гашвили) и царствующий над седьмой частью земной суши -- сейчас самая могущественная личность во всем мире. Копируя Людовика XIV, он может сказать про себя: советское государство --это я. Через подчиненный ему грандиозный по численности чиновничий аппарат он управляет хозяйством страны. Хлеб насущный население может получить лишь из рук его чиновников. В руках Сталина не только абсолютная светская власть, но и власть духовная, и, в сущности, это он устанавливает для своих подданных, как они обязаны думать и во что обязаны верить. Он царь и в то же время папа -- глава своего рода новой религии -- сталинизма, объявленной государственным мировоззрением СССР. Нужно, вероятно, возвратиться в средневековье, во времена византийских императоров, арабских калифов или в XVII век, во времена московских царей, чтобы только там найти примеры полноты той совершенно неограниченной власти, которой располагает "товарищ Сталин" в стране Советов.

Этот факт не может не вызвать глубочайшего изумления. Люди привыкли думать, что всевластные, свирепые диктатуры вырастают лишь из контрреволюции имущих слоев и классов. Но ведь в стране Советов имущие классы с корнем уничтожены. Всесильная диктатура рождена не ими, а самой коммунистической партией, тем не менее объявляющей себя самой демократической и самой революционной партией в мире. Как же это могло случиться? Каким образом

русская революция, начавшая с идей безграничной свободы, так позорно докатилась до идеи безграничного деспотизма? И почему неограниченная власть попала в руки именно Сталина, невзрачного грузина, с крошечным, заросшим волосами лбом, напряженно-неумным лицом, которое советские художники и фотографы раболепно стремятся превратить в "одухотворенное лицо вождя"?

Много людей ломают себе над этим голову. Тысячи статей и множество книг на всех языках мира посвящаются советскому диктатору. Из книг, посвященных Сталину, нужно особо отметить недавно вышедшую в Стокгольме, написанную Дмитриевским. Ее автор -- бывший коммунист, управлял делами комиссариата иностранных дел в Москве и, следовательно, в качестве такового был доверенным лицом ГПУ. Попав в Стокгольм в качестве советника посольства СССР, он стал здесь невозвращенцем, эмигрантом и с большой непринужденностью променял сталинский коммунизм на российский гитлеризм и национализм. Такой переход, очевидно, очень легок и не требует особого психического надлома. Дмитриевский приветствует Сталина, как правителя СССР, всей своей политикой подготовившего неминуемый возврат России к формам национальной монархии. Он ценит в Сталине человека, очистившего правящий Кремль от засилья Троцкого, Каменева, Зиновьева и других евреев, или. как выражается Дмитриевский, "нерусской части коммунистической партии". Он радуется, что Сталин настолько утрамбовал российскую дорогу, что страна чрез национал-коммунизм будто быстрыми шагами идет к национальному строю, возглавляемому настоящим православным царем. В этом процессе движения к завтрашнему царю -- по его мнению -- "многие люди сегодняшнего дня и сегодняшней правительственной советской верхушки найдут себе место".

Книга Дмитриевского преисполнена восхвалениями величия советского диктатора. Автор накидывается на Троцкого, якобы "из семитской завистливости" распространявшего по миру "карикатурно-уродливый образ Сталина". Дмитриевский не жалеет красок, чтобы показать Сталина как подлинного сверхчеловека, с нечеловеческой силой воли, "крепкого и гибкого, как сталь", беспредельно широкого,

непреклонного, но в то же время прозорливого, словом, истинного кормчего, вполне отвечающего направлению советского корабля.

А что на самом деле представляет собою Сталин, если смотреть на него не через призму этой дифирамбической литературы? В годы юношества будущий повелитель России учился в тифлисской духовной семинарии, подготовляясь к сану православного попа. Потом у него произошел перелом, семинария оставлена и учение отцов православной церкви и казуистика катехизиса сразу сменены на революционное учение -- марксизм. Как ни велик перелом, но духовную организацию Сталина он мало изменил: он был и остался ординарным семинаристом, примитивно вложившим в свой мозг несколько усвоенных им "абсолютных" истин. В годы революции Сталин связал свою жизнь с жизнью госпожи Аллилуевой, происходящей, как на то указывает и ее фамилия, из настоящей православной поповской семьи. Весьма возможно, что и это обстоятельство повышает ценность Сталина в глазах Дмитриевского, так как он сам тоже происходит из духовной семьи. Умственный багаж Сталина к началу революции был ничтожен до крайности. На всех, с кем он встречался, он неизменно производил впечатление неразвитого и ограниченного человека. И если все-таки он в то время состоял членом Центрального подпольного комитета большевиков, то, во-первых, потому, что комитет состоял не из гениев, а, во-вторых, потому, что титул дан был Сталину не за ум, а за то, что в 1907 г., в трудную минуту, когда большевистская организация остро нуждалась в деньгах, он принял участие в ограблении артельщика тифлисского отделения Государственного банка и этой экспроприацией укрепил партийную кассу. В 1922 г., уже став сановником, он пробует пополнить свое образование и читает Ленина, всегда только Ленина и больше никого. Но и Ленина он читает так, как читал в семинарии отцов церкви, т.е. механически вкладывая в голову прочтенные "правила", "законы" и "заветы". После смерти Ленина он начинает пересказывать различные ленинские мысли и из пересказов, пересыпанных непрестанными цитатами и ссылками на Ленина (как на священное писание), делает не имеющие никакой ценности брошюрки. Однако они печатаются во множестве, в миллио

нах, на казенный счет, а когда Сталин становится диктатором, окружающие его люди объявляют эти брошюрки "великими научными трудами", делающими из него "лучшего ученика Ленина" и теоретика, дополняющего учение Маркса. Некоторые лица, читавшие в переводах кое-какие из речей, произносимых Сталиным, в особенности в последнее время, отметят, что в них все-таки есть интересные цифры, кое-какая документация, мысли и выводы. Но нужно же знать, что весь этот материал заранее приготовляется для Сталина, сортируется, разжевывается бесчисленным штатом его секретариата и разными комиссиями. Сталину, в сущности, остается лишь немудрое занятие "произнесения речи". Творческая неспособность Сталина совершенно неоспорима. Из круга идей, именуемых сталинизмом, нет ни одной, которая бы принадлежала ему. Все самым беззастенчивым образом заимствовано у других. Одна характерная черта личной жизни Сталина. Он обожает пианолу -- механическую рояль. Прихлебывая специально привозимое для него с Кавказа вино, нажимая на педали, он подолгу любит "играть на рояли". Он забывает, что это механическая пианола. Ему кажется, что это его пальцы воспроизводят из "Кармен" любимую арию "Торреадор, смелее в бой". Можно сказать, что такую же механическую игру с чужими идеями он производит и в общественно-политической жизни. Он беззастенчиво берет у других идеи, вставляет их, как механические валики, в свою голову и... пианола играет. В 1924 г., вместе с Бухариным, Рыковым и т.д., он резко осуждал одного из лидеров оппозиции Преображенского, предлагавшего создать "социалистическое накопление" с помощью, как тогда говорили, феодальной эксплуатации крестьян. В 1929 г., как ни в чем ни бывало, он делает предложения Преображенского осью всей своей политики. В 1924-25 гг., под влиянием Бухарина и Рыкова, он сражается против идеи "сверхиндустриализации" Троцкого. В 1929 г. он стоит за самые крайние и варварские формы этой сверхиндустриализации. Один музыкальный валик сменен другим -- музыка продолжается. В 1925 г. Сталин против идеи раскулачивания крестьян, защищавшейся Каменевым и Зиновьевым. Через несколько лет вся страна, по его распоряжению, покрывается "поездами смерти", уносившими сотни тысяч крестьян на принудитель

ные работы в Сибирь и на Север. Еще в июне 1928 г. он грозит тем, кто смеет утверждать, что мелкое сельское хозяйство ни на что не способно и пережило себя. А через несколько месяцев, в мае 1929 г., он требует немедленной принудительной коллективизации деревни, доказывая, что мелкое хозяйство уже отжило. Беря чужую идею, против которой он вчера еще протестовал, объявляя ее своей, Сталин обычно усваивает ее в углубленном виде и в искаженном масштабе. А так как, осененный чужой идеей, он тут же хочет действовать и так как ему принадлежит власть, то многие из идей делаются у него тем, что нож в руках сумасшедшего. Вот почему в ряде областей его политика привела к совершенно неописуемому, азиатскому побоищу хозяйства.

Придворное окружение Сталина, получающее из его руки чины и ордена, изображает его как лучшего и самого "тонкого" ученика Ленина. Этим хотят доказать бесспорность "священного права" занять место Ленина. Трюк слабый. Ленин прекрасно знал и невысокий умственный уровень Сталина, и примитивную грубость его психики, но в те времена вокруг Ленина было так мало работников, что он ухватывался за каждого, кто находился поблизости. Иллюзий относительно Сталина, хотя Ленин очень ценил его преданность, он никогда не питал. Однажды, когда к нему пришли жаловаться на Сталина, Ленин с раздражением воскликнул:

"Я, конечно, знаю, что Сталин туп и груб, но, поймите же, не могу же я как гувернантка все время следить за ним! У меня есть дела и поважнее!"

Другой раз, в беседе с Ногиным, Ленин выразился еще определеннее:

"Несчастье Сталина в том, что он любит простые истины, не понимая того, что очень часто такие истины являются самыми сложными. Кроме того, он все перебарщивает и все пересаливает. Если бы судьба сделала его кашеваром в казар-ме, Сталин каждый день пересаливал бы солдатские щи и каждый день солдаты выливали бы ему эти щи на голову. Впрочем, даже такая экзекуция не сделала бы из Сталина хорошего кухаря".

Две черты еще нужно отметить у Сталина. Это, во-первых, его любовь плести различные партийные интриги и в этих целях, как гастрономически выражался тот же Ленин,

"подавать весьма острые блюда", и его сказочную, дикую грубость в обращении с людьми. Видный коммунист, с чином заместителя народного комиссара, смущенно рассказывал автору этих строк, что однажды на официальном приеме Сталин облил его таким пахучим ведром самых невероятных ругательств (с поминовением родителей), что у заместителя народного комиссара задрожали ноги, и "поверите, даже живот заболел". Что грубость в обращении с людьми, как результат отсутствия элементарной внутренней культуры и присутствия явного нутра азиатского сатрапа, превосходит у Сталина все допустимые пределы, видно из следующего факта. В так называемом предсмертном завещании Ленина, где он характеризует сподвижников и наследников своей власти, имеется категорическое требование убрать Сталина с поста секретаря Центрального комитета именно за грубость, ибо она здесь, на этом посту, указывает Ленин, может принести неисчислимый вред коммунистической партии...

Мы не характеризовали бы достаточно душевной материи советского диктатора, если бы не сказали о его воле. Оценка воли в наше время, особенно при повальном увлечении спортом, чрезвычайно повышена. Один профессор в Массачусетсе недавно даже заявил, то ли серьезно, то ли иронически, что теперь мозги неважная вещь. Мозги, мол, можно иметь третьестепенные, важно иметь первоклассную волю. При весьма низкокачественном мозге Сталин несомненно обладает большой волей, но это не первоклассная воля. В ней многого нехватает, а чего-то черезчур много. А нехватает в ней элемента самого простого расчета (третьестепенного мозга!), а много в ней зоологического, животного. Так стадо буйволов, вместо того чтобы взять проложенную дорогу, прет прямо через лес, прет тупо, ломая деревья, сокрушая кустарники, обдирая до крови бока и ноги...

Таков Сталин. И вот после смерти Ленина этот "плохой кухарь", вопреки предсмертному требованию Ленина, не только не оставляет пост секретаря Центрального комитета, но, наоборот, превращает его в трамплин для скачка на престол всемогущего повелителя страны.

Посмотрим, как это произошло.

Два кардинальных вопроса выплыли в 1924 г., когда после похорон Ленина коммунистическая партия с особой

остротой почувствовала, что она представляет в стране лишь маленький островок, окруженный равнодушным к ней пролетариатом, безбрежным океаном крестьянского населения и мелкобуржуазным чиновничеством. Островок до сих пор был защищен талантом Ленина, но Ленина нет, и "что с нами теперь будет?" -- горестно вопрошали себя коммунисты. Заменившая Ленина многоголовая директория решила, что прежде всего нужно расширить базу власти. С этой целью был произведен чисто солдатский набор, так называемый Ленинский набор, когда триста тысяч людей с фабрик и заводов были одним махом включены в коммунистическую партию, и, таким образом, "припущены" к власти. Этого мало. Нужно было не только расширить опору, базу, но и укрепить самое власть. А в подсознании, да и в сознании каждого из советских сановников это означало укрепление единоличной власти по примеру власти Ленина. Власть должна принадлежать мне! -- решает Троцкий. Никогда! -отвечают Каменев, Зиновьев, Бухарин, Сталин, Томский и т. д. И вот началась драка пауков в партийной банке, и в результате Сталин оказался наверху. Второй вопрос, органически связанный с первым, это разработка пятилетнего плана индустриализации страны. Не забудем, что если в понимании страны, всей беспартийной интеллигенции и специалистов пятилетний план был средством возрождения экономики страны, то для коммунистов он имел еще одно особо важное --политическое -- значение. Быстрым строительством фабрик и заводов они хотели возможно скорее, хотя бы искусственно, увеличить численность пролетариата в стране и противопоставить его крестьянству. Наверху с дрожью думали, что в один серый день безбрежный крестьянский океан зальет коммунистический островок, для стольких из них бывший "блаженным островом власти и счастливой жизни". Для спасения коммунистической власти, для ускоренного увеличения массы пролетариата нужны усиленные темпы индустриализации! -- провозглашал Троцкий. А откуда на это взять средства? -- вопрошали Рыков, Бухарин, Томский и т.д. И здесь снова, как в драке за единоличную власть, разражались ожесточенные споры и грызня. Конечно, грызня могла происходить только в узкой партийной банке. Вынести дело на широкий простор страны, спросить ее мнение было

бы буржуазным демократизмом, несовместимым с идеей диктатуры! Дело можно было секретно варганить промежду себя в партийных канцеляриях, т.е. именно там, где Сталин в качестве секретаря Центрального комитета мог проявить свою страстишку к интригам и к различного рода мелкому шулерству и различной подтасовке партийного мнения с помощью жульнического комплектования составов делегатов и комитетов. В этом занятии ему все помогали. Когда валили Троцкого, на одной стороне, вместе со Сталиным, были и будущие троцкисты Каменев и Зиновьев. Скоро, однако, они сами, как глупые мухи, влопались в партийную паутину, сплетенную при их же участии. А потом, позднее, в ту же паутину попадаются один за другим Бухарин, Томский, Рыков.

Сравнивать возвышение Сталина с возвышением Ленина -- значило бы совершенно незаконно унижать Ленина, ибо Ленин взлетел в Кремль на гребне массовой революционной волны, тогда как Сталин возвысился на путях мелкой придворной интриги. Различными операциями в партийной банке Сталин устранил со сцены сначала "нерусскую часть директории" (Троцкого, Каменева, Зиновьева), а потом и русскую часть (Бухарина, Томского, Рыкова), в результате осталась одна кавказская часть, и пред нею партия окончательно склонилась ниц. Рыков в качестве председателя Совета народных комиссаров держался на своем посту до конца 1930 г., но он уже не был страшен Сталину, так как к концу 1928 г. Сталин открыто решается короновать себя званием "вождя партии". Борьба за единоличную власть была окончена, а вместе с нею было покончено и с коммунистической партией. Она умерла, превратившись в массу испуганных чиновников, задавленных сапогом возвысившегося вождя.

Сталин не остановился на этом этапе. Он шагнул дальше, и если Ленин в качестве правителя был, так сказать, просвещенным абсолютным монархом, то Сталин с 1929 г. с громадной быстротой стал превращаться в чисто восточного типа самодержца-сатрапа. Эту последнюю эволюцию московского правителя нельзя объяснить мелкими событиями в "партийной банке"и в узкой сфере сановного Кремля. Ее можно понять лишь из всей общей экономической и социаль

но-политической обстановки, создавшейся в стране в процессе практического проведения пятилетнего плана. Осуществление пятилетки, а безумная мысль все пересаливающего диктатора приказала увеличить ее задания и провести ее не в 5 лет, а в 4 года, -- неминуемо и неизбежно должно было родить самую чудовищную диктаторскую власть. Беспорядочная и дикая спешка строительства множества новых фабрик и заводов требовала от страны невероятных средств. Их не было. И их решили выбить из страны с пулеметом в руках. Коммунистическая мысль пришла к убеждению, что для реализации пятилетки, для получения в стране средств нужно: 1). Насильственно коллективизировать деревню и с помощью чисто крепостных колхозов заставить ее отдавать даром продукты ее труда. Коллективизация к тому же, являясь экспроприацией крестьянства, должна была создавать миллионы новых дешевых рук для строительства заводов-гигантов. 2). Нужно было сжать в бараний рог рабочий класс, принудить его за грошовую плату истощать свои силы, день и ночь ударничая во имя сверхиндустриализации. 3). Расстрелами, ссылками, обвинениями во "вредительстве" терроризировать интеллигенцию, инженеров, техников и такими мерами создать из них беспрекословных исполнителей всех велений пятилетки. 4). Окончательно милитаризировать коммунистичесикую партию, увеличить ее многими тысячами новых членов, чтобы с помощью людей, не боящихся крови, не знающих ни колебаний, ни жалости, ни стыда, ни чувства омерзения, создать грандиозный аппарат надзирателей над выполнением пятилетки.

Могли ли все эти мероприятия осуществиться без возвышающегося над всем и всеми самодержавного кулака? Конечно, нет. Разумный пятилетний план в том виде, в каком его первоначально предлагали знающие беспартийные специалисты, можно было провести без диктатуры, но за пьяную сталинскую сверхиндустриализацию без кнута свирепой диктатуры приниматься было никак нельзя. Лучшее тому доказательство, что несмотря на неслыханный террор и страдания измученного населения, громадная часть заданий пятилетки все равно не проводится. Сталинская пятилетка предполагала наличие диктатуры и в ходе своего осуществления ее сама выпестовала. Не будь Сталина, диктатором

был бы кто-нибудь другой. И если в конце концов, Сталин из вождя партии прыгнул в диктаторы, в этом нет ничего удивительного. Наличность у Сталина воли, его не знающий глубоких размышлений мозг, его азиатская грубость, полнейшее равнодушие к человеческой жизни были исключительно уместны для кандидата в диктаторы, который хочет построить "истинный коммунизм", шествуя по крови и невероятным человеческим страданиям.

Приложение 5

Что историки советской революции не знают, а должны знать?

1) Октябрьская революция создала великое разделение российской интеллигенции. Часть ее оказалась в эмиграции и мечтала о падении и свержении коммунистической власти. Другая же ее часть осталась в России, и с установлением НЭПа, вместе с коммунистами, ревностно работала над восстановлением хозяйства. Какие мотивы, какие идеи, какого рода психология толкали эту интеллигенцию принять самое активное участие в советском строительстве? Ее поведение не нашло себе ни малейшего освещения в написанной истории 1917-1928 гг. Пополняя этот пробел, я даю -сведения об одном интеллигентском кружке меньшевиков, существовавшем в Москве с конца декабря 1922 г. до половины 1927 г. Сведения об этом кружке (вначале называвшем себя "лигой наблюдателей") никогда не попадали в печать. Из его состава попал за границу только я. Из его 8 членов -- кроме меня и, может быть, еще двух человек -- остальных уже нет. Коллективными силами этого кружка был составлен в 1922-23 гг. большой меморандум "Судьба основных идей октябрьской революции", имеющий значение важного исторического документа, ибо в нем отражены идеологические мотивы, психология, ошибки, иллюзии, оптимизм, характерные не только для членов упомянутого кружка, но для широких слоев интеллигенции, принявшей активное участие в советском строительстве.

2). Политика НЭПа, вопреки тому, что об этом писалось и писал сам Ленин, была принята при громадном сопротив

лении всей партии. Со слов Свидерского я сообщил, что Ленин грозил оставить пост председателя Совнаркома и перестать быть членом Политбюро, если партия не примет НЭПа. Этот факт, указывающий на силу внедрения в партии идей военного коммунизма, имеет громадное значение для понимания дальнейших событий, появления троцкистско-пятаковской оппозиции, а потом на базе ее идей -- сталинизма.

3). Со слов Владимирова я сообщил, что еще весною 1922 г., после первого и легкого удара паралича Ленина, Сталин решил, что все-таки "Ленину капут", окончательно он поправиться не может, и, в зависимости от этого, установил свое отношение к Ленину. Отсюда полное объяснение и его грубого обращения с Крупской, и его выжидание смерти Ленина, чтобы еще больше усилить свою позицию генерального секретаря партии. Ленин узнал об этом, и это нашло свое отражение как в "завещании" Ленина, так и в его нежелании больше видеть Сталина.

4). Опираясь на показания многих коммунистов я сообщил, что статья Радека с апологией Троцкого, помещенная 14 марта 1923 г. в "Правде", произвела огромное впечатление и была понята в партии как указание, что на место пораженного третьим ударом паралича Ленина вступает Троцкий. Это вызвало бешеную реакцию всех остальных членов Политбюро и травлю Троцкого подпольными прокламациями, за много месяцев до того, как Троцкий выступил с оппозиционной программой в конце 1923 г. (его статьи в "Правде" о новом курсе). Подпольные прокламации против Троцкого, по дошедшим до меня слухам, составлял Товстуха, личный секретарь Сталина.

5). Вызывая изумление врачей, Ленин стал поправляться после третьего удара и, несмотря на протесты Крупской, 19 октября 1923 г. поехал из Горок в Москву, посетил сельскохозяйственную выставку и свой кабинет в Кремле. Секретарь Ленина Фотиева указала на это в "Историческом вестнике" в 1945 г., в No 4, но не промолвила ни слова, хотя, конечно, о том знала, что Ленин обнаружил исчезновение из его кабинета во время его болезни и пребывания в Горках каких-то важных документов. Из моих сообщений, слов сест

ры Ленина и поведения Крупской видно, что эти документы были выкрадены Сталиным или кем-то по его поручению.

6). Я рассказал как, при протестах Троцкого, Бухарина, Каменева возникла идея сохранения "мощей" Ленина в Мавзолее. В согласии с идеями православной церкви, но при полном расхождении с духом марксизма, предложение о сохранении в виде мощей тела усопшего Ленина было выдвинуто Сталиным, бывшим учеником православной семинарии в Тифлисе. Эта любопытная история бросает особый свет на многое позднее происшедшее и на дух Сталина, в частности на его самообожествление.

7). Дзержинский в ВСНХ имеет мало общего с тем представлением о нем, которое в печати и публике создано его управлением ВЧК-ГПУ. Дзержинский оказался очень правым коммунистом, упорным проводником НЭПа с крайне внимательным отношением к частной торговле и самым ревностным защитником беспартийных специалистов, и особенно бывших меньшевиков. При Дзержинском, по словам Ю. Ларина, в ВСНХ господствовало "засилье меньшевиков". В ответ на это Дзержинский указывал, что бывшие меньшевики -- "замечательные, превосходные работники" и он желал бы, чтобы и в других наркоматах было бы такое же засилье. Все, что я сообщил о Дзержинском, в печати никогда не появлялось. С вступлением в ВСНХ вместо Дзержинского тупого Куйбышева --креатуры Сталина -- началось грубое ущемление в ВСНХ бывших меньшевиков, установки того отношения к ним, которое в 1931 г. подытожил меньшевистский процесс.

Так же как Дзержинский, его заместитель в ВСНХ Владимиров, которого, кстати сказать, ненавидел Сталин, был очень правым коммунистом и характерной политической персоной на горизонте 1925 года -- периода самого расширенного НЭПа. Вследствие совершенно особых отношений с Владимировым я узнал от него многие крайне важные факты, в том числе о "напутствии", которое дал ему Ленин накануне второго удара паралича. Это напутствие свидетельствует, что Ленин, хотя он об этом не возглашал в своих публичных собраниях, тогда уже не верил в возможность близкого осуществления социализма в России.

9). Рассказывая об образовании "Освока" (особого совещания по воспроизводству основного капитала промышленности), я опровергаю общепринятую легенду, что практика планирования хозяйства есть дело большевистского творчества. Это абсолютно неверно. По признанию Ленина и Троцкого (но в печати о том ни слова), отцом советского планирования является антикоммунист проф. Гриневецкий, а первые проекты планирования созданы беспартийными экономистами (меньшевиками), инженерами, техниками, статистиками. Нужно, чтобы историки русской революции об этом знали, а не повторяли не соответствующие истине коммунистические уверения.

10). История идей оппозиции обычно составляется на основании данных, имеющихся в советской печати, и, сверх того, по мемуарам Троцкого, так как никаких других мемуаров больше нет. Этого совершенно недостаточно. К тому же Троцкий, защищая и прославляя самого себя, в своих мемуарах дает многому совершенно искаженное представление. Для понимания самой сути идей оппозиции необходимо знать то, что не публично и не в печати, а в интимных беседах мне довелось слышать от такого виднейшего лидера оппозиции, как Пятаков. В моих записках об этом я и сообщил.

11). В главе о Троцком я сообщил о его тайном свидании со Сталиным весною 1925 г., о котором и тот, и другой предпочли упорно молчать. Между ними в это время произошла сделка, в результате которой Троцкий, обольщенный обещаниями Сталина, написал письмо в редакцию "Большевика" (1925 г., No 16), в котором, опровергая самого себя, дал понять Политбюро, что отказывается от своих оппозиционных идей. Но Сталин, получив, что ему требовалось от Троцкого, его обманул и своих обещаний не выполнил. Поняв, что обманут, Троцкий снова кинулся в самую озлобленную оппозицию. Тот, кто не знает этого и подобных ему других фактов -- а их в печати нет -- подлинную историю оппозиции составить не может.

Приложение 6

Из письма Н. Седовой-Троцкой

в редакцию "Социалистического Вестника"

от 18 мая 1959 г.

В No 2-3 "Социалистического вестника" за 1959 г. помещена статья Н. Валентинова под заглавием "Дополнение к "Дневнику" Л. Троцкого". [...] 1). Валентинов говорит, что в 1925 г. "Троцкий, ссылаясь на необходимость лечить свою болезнь переменой климата, уехал из Москвы на Кавказ. И вот, [...] в один из приездов Троцкого с Кавказа, Сталин с ним встретился". Совершенно неправильно, будто лишь "ссылаясь на необходимость лечиться". Вскоре после гражданской войны он заболел колитом и перемежающейся лихорадкой, которые периодически давали себя чувствовать очень остро, сильно мешая его работоспособности. Его главный врач, профессор Краус (Берлин), советовал соблюдать в этих случаях полный покой. Поездка Л. Д. на Кавказ в 1925 г. была предпринята с целью освободиться от этого невыносимого болезненного состояния. 2). Никаких частных встреч со Сталиным в этот период, разумеется, не было, да и быть не могло. Это я заявляю с полной категоричностью. [... ] 3). Г. Валентинов пишет, что Сталин добивался переименования Царицына в Сталинград, но опасался, как бы Троцкий "не повредил каким-либо неприятным напоминанием или возражением". Поэтому Сталину нужно было "чем-то Троцкого подкупить", и Сталин обещал перевести Троцкого "на большой пост", а именно на председательство в ВСНХ. А потом, говорит Валентинов, Сталин обманул его. [... ] Как единомышленники Л. Д., так и он сам были и оставались

открытыми противниками переименования Царицына в Сталинград. Никакая перемена в их позиции никогда не имела места. [... ] Не было, конечно, "подкупа" со стороны Сталина; не было вообще соглашения с ним. [... ] 5). Валентинов возвращается к известному эпизоду с книгой Макса Истмана. [...] После выхода этой книги в свет Троцкий заявил в "Большевике", что Ленин не оставлял никакого завещания. Конечно, сообщая о завещании Истману, Л. Д. действовал вопреки интересам Сталина и его группы, т. е. вразрез с официальным курсом партии. Он добился, однако, того, что Завещание стало известно в Америке и Европе. Тогда высшие партийные органы потребовали от Л. Д. опровержения. Положение создалось очень тяжелое, но Л. Д. не мог уклониться. [... ]

Приложение 7

Из письма Валентинова Р. Абрамовичу от 15 июня 1958 г.

Очень прошу к посланному Вам очерку "Социализм в одной стране" сделать следующее важное дополнение. Я его сделал, но, отправляя очерк, позабыл подклеить к стр. 18-й. Я на этой странице привожу заявление Сталина о невозможности построения социализма в одной стране. О том, что оно восстановлено мною совершенно правильно, свидетельствует тот факт, что в таком же виде на него на XIV съезде ссылался Зиновьев, который заявил, что "подписывается под каждой строчкой" прежнего заявления Сталина о невозможности построения социализма в одной стране. Примечание к стр. 18 можно сделать в следующем виде:

Указывая, что построение социализма в одной стране невозможно, Зиновьев на XIV съезде партии (см. Стенографический отчет, стр. 430) привел, два раза его читая, то заявление Сталина, которое тот стремился спрятать и фальсифицировать. Прочитанные Зиновьевым строки подтверждают, что, не имея первого издания брошюры Сталина, мы все-таки с полной точностью восстановили то, что Сталин говорил и писал в апреле 1924 г.

Приложение 8

Из переписки Н. В. Валентинова-Вольского с Б. И. Николаевским

Николаевский - Валентинову, 21 февраля 1954 г.

Не согласен я с Вами с самого начала: на XVII съезде в 1934 г. говорили фразы о конце оппозиции, но конца оппозиции не было. Вспомните, после XVII съезда Политбюро разрешило ВЦИКу назначить Бухарина редактором "Известий", и в первой же программной статье Бухарин возвестил курс на "пролетарский гуманизм". Это была попытка борьбы со сталинизмом в его идейных основах, ибо сталинизм враждебен гуманизму. Бухарин стремился вернуть коммунизм к гуманистическим основам социализма. Эта борьба на теоретическом фронте была связана с организационными выводами: было решено перевести Кирова в Москву на пост секретаря, а Сталину дать почетный пост, лишивший его возможности контролировать аппарат партии. Именно на этот план Сталин реагировал организацией убийства Кирова и др. Отравления с помощью врачей с давних пор были излюбленным приемом Сталина. Вспомните рассказ Троцкого о том, что он уже тогда перестал покупать лекарства в кремлевской аптеке на свое имя. Конечно, отравителями были не Плетнев и Левин. Но отравители были. Об этом знали, об этом говорили, и Сталин поступил по-сталински, возведя вину в отравлениях на тех, кто был препятствием в широком применении этого метода устранения противников. Вся "ежовщина" была дьявольски точно рассчитанной игрой, злодейством, а не сумасшествием. [...] Сталин, сам приме

няющий отраву для устранения противников, конечно, не мог не опасаться, что яд будет направлен против него. Отсюда его подозрительность.

Николаевский - Валентинову, 25 мая 1954 г.

Прежде всего о том, что Сталин в конце жизни потерял чувство меры и из "гениального дозировщика", каким его считал Бухарин, превратился в человека, потерявшего понимание действительности, я с вами вполне согласен. [... ] Во всем этом у нас с Вами расхождения нет. Оно начинается прежде всего там, где Вы пытаетесь эти линии притянуть в прошлое для объяснения "ежовщины", которая была преступным, но точно рассчитанным и верно (с его точки зрения) дозированным актом уничтожения его противников, которые иначе бы устранили его самого. [... ] Чувство действительности потерял Ленин, когда начинал вводить немедленный социализм в 1917-1918 гг.; и его "Заметки о Суханове", обосновывающие возможность сначала захватить власть, а потом строить экономическую базу для социализма, были ниспровержением самых основ марксизма. Но разве правильно будет последние статьи Ленина, те, которые Бухарин назвал его "политическим завещанием", объявлять работой сумасшедшего, хотя Ленин в это время, конечно, далеко уже не был нормальным.

Валентинов - Николаевскому, 22 июня 1954 г.

Все данные по этому вопросу (о паранойе Сталина), конечно, находятся в руках Суварина, но кое-что могу Вам сообщить.

Основной материал поступил от Валериана Межлаука, бывшего в то время заместителем предсовнаркома, т. е. Молотова. Теперь известно, как этот материал попал в Париж. Некий Коган был с детства приятелем организатора советского павильона на выставке в Париже в 1937 г. и имел с ним

ряд разговоров о кремлевских делах. Прямым начальником этого организатора был Иван Межлаук -- брат В. Межлаука, приезжавший в Париж во время выставки. [... ] Вал. Межлаук был потом собственноручно застрелен Ежовым за выдачу сведений за границу о болезни (паранойе) Кремля. Материал, полученный Коганом, был обширный, с массой разных важных подробностей. [... ] Все это прошу держать в секрете, этот материал принадлежит не мне, а Суварину, очень много сделавшему для его проверки.

Николаевский - Валентинову, 12 июля 1954 г.

Даже полностью доверяя и правильности передачи и искренности самого Межлаука, я никак не могу признать их [материалы] правильными. Людям типа Межлаука казалось, что чистка совершенно бессмысленна и что Сталин сошел с ума. В действительности Сталин не был сумасшедшим, а вел совершенно определенную линию. К выводу о необходимости уничтожить слой старых большевиков Сталин пришел не позднее лета 1934 г., и тогда же начал эту операцию готовить. При секретариате ЦК был создан особый "спецсектор", во главе которого стоял Серов, тот самый, который теперь возглавляет Комитет государственной безопасности. Был целый тайный Комитет во главе с Постышевым, который руководил операциями. Маленков был начальником штаба и разработал план операций.

Николаевский - Валентинову, 1 сентября 1954 г.

О Дзержинском: я не знаю истории с Малышевым -- очевидно, Сергеем Васильевичем, председателем Нижегородской ярмарки? Что это за история? мне интересно. В чем выражался страх Дзержинского перед Сталиным? Конкретно. Мне крайне важны детали. Относительно отравления Дзержинского: я сам отказался верить, когда об этом говорила Магус и даже уговорил ее не вводить этого рассказа (из

третьих рук) в свои воспоминания. [... ] Но после этого я слышал ту же историю от одной женщины, скитавшейся по самым секретным изоляторам (она была осуждена в январе 1935 г. с Каменевым и др. по делу Кирова) и слышавшей много доверительных исповедей от сокамерниц (Вы знаете значение этих тюремных разговоров), а еще позже получил этот рассказ от человека, стоявшего во главе одной из групп аппарата Маленкова. А теперь наткнулся в заметках Райса (убит большевиками в сентябре 1937 г. в Швейцарии) на упоминание о словах Ежова, что Дзержинский был ненадежен. В этих условиях я теперь не столь категоричен в отрицании возможности отравления. [... ] Вопрос о том, было ли ему [Сталину] это нужно. Я знаю, что Дзержинский сопротивлялся подчинению ГПУ контролю Сталина и отказывался (во всяком случае, вначале), делать доклады о работе Сталину (мне об этом рассказал в другой связи Рыков летом 1923 г.) Я знаю, далее, что сталинский аппарат на большие операции был пущен с осени 1926 г., что аппарат за границей Сталин себе подчинил в 1927-28 гг. Что смертью Дзержинского Сталин воспользовался, это несомненно, т. е. смерть Дзержинского ему была выгодна. Резкое нападение Дзержинского на [левого оппозиционера] Каменева с угрозой пойти на расстрелы [левых оппозиционеров] я знаю, но Вы Знаете и то, что многие правые были самыми острыми противниками [левой] оппозиции, считая, что она главная причина задержки курса вправо, в то время как на деле задерживал больше всех Сталин, изнутри саботируя этот курс. [... ] В том, что Горький был отравлен, я уверен. Бухарин в 1936 г. мне рассказал, что конституцию писал он с Радеком. В числе деталей на мой вопрос сказал, что предполагается легализация союза беспартийных для того чтобы были другие списки и что во главе их должны были встать Горький, Павлов, Карпинский, Бах и другие академики. К сожалению, прибавил Бухарин, Павлов и Карпинский умерли. Вскоре умер и Горький.

Валентинов - Николаевскому, 4 октября 1954 г.

Я просто не могу понять, почему вы отрицаете сумасшествие Сталина, почему вкладываете особый смысл туда, где было только безумие. [... ] Можно быть убийцей-коммунистом и не быть паранойиком. Маленковы убивают, будучи коммунистами, но они не паранойики, а Сталин был таковым. Ведь доходящую до Каллигуловских размеров его манию величия Вы не можете отрицать. А если не отрицаете, то почему не желаете сделать психологический клинический вывод? У Вас только одна политика, только ею одной Вы объясняете Сталина. Психология больного Сталина у Вас исчезает. Вы его рисуете, как Вы однажды мне писали, большим мерзавцем. Только! В его произведениях (последних) Вы ищете большой смысл, а там безумие. Упрекаю Вас: тут марксизм Вас заедает. Политика, экономика, а живого человека выбрасываете. Маленковы убили Сталина, потому что превосходно знали, что Сталин сумасшедший.

Это знал Орджоникидзе и сказал об этом Сталину. Это знали Чубарь, Рудзутак, Ягода, врачи Плетнев и Левин. И именно потому, что они знали, Сталин их убил. Сумасшедший убивает тех, о которых подозревает, что они знают, что он сумасшедший. Разоблачение Солсбери, т.е. его указание, что Сталин был сумасшедшим и именно по этой причине готовил новую гигантскую "чистку" -- производит на коммунистов потрясающее впечатление. [...] Больше того, я уверен, что сведения о сумасшествии Сталина Солсбери получил из круга Маленкова.

Николаевский - Валентинову, 20 октября 1954 г.

Вы все не хотите понять моих аргументов о Сталине. Я признал бы Сталина паранойиком, если бы он действовал в противоречии со своими интересами. Этого не было. Он имел политику преступную, но единственную, при которой диктатура могла удержаться. Его действия были определены этой политикой. Он террор вел не по безумию Каллигулы, а потому, что сделал его фактором своей активной социологии.

Вы пишете, что Сталин убил тех, кто знал, что он сумасшедший. Он убил миллионы, и, в частности, истребил весь слой старых большевиков, так как понял, что этот слой против его "коммунизма" [...] Как я уже писал, возможность ненормальности Сталина в 1952-53 гг. я допускаю; в тридцатых годах он операцию "ежовщины" провел очень точно (со своей точки зрения), так как все подготовил и захватил противников врасплох, они его не понимали. Даже многие из сторонников не понимали. [... ] Вы мне не ответили о Дзержинском: почему Вы думаете, что он боялся Сталина?

Загрузка...