Глава 13 В РОЛИ САКМАГОНА

Увидев меня, он инстинктивно схватился за саблю, но вытащить клинок из ножен не успел.

— А мы уж и не чаяли в живых тебя застать, княже. — Откуда-то сбоку вышел старый знакомый Пантелеймон и, заметив наполовину выдвинутый клинок у остроносого, успокаивающе махнул ему рукой. — Охолонь. То гость нашего князя, княж Константин Юрьич. Вишь, какой бедовый, хошь и фрязин. Как прослышал, что беда на Русь идет, тут же к нам, — похвалил он меня и упрекнул остроносого: — А ты за сабельку сразу. Негоже оно так-то. Я сичас до князя. — Это он снова мне. — Ежели почивает, будить не стану, а ежели проснумшись, думаю, обрадуется беспременно. — И он нырнул в шатер.

— Вот и свиделись, — сказал я остроносому.

— Ага, — подтвердил тот скучающе и повинился: — Ты уж прости, княже, что я так вот тебя повстречал. Не признал сразу, что ты тоже из наших.

— Зато я тебя сразу признал, — сообщил я многозначительно. — И не из ваших я, еще чего удумал.

— Ах вон ты о чем, — фыркнул он пренебрежительно. — Так ты опоздал. Я в ентом сам князю повинился. Пал в ноги и все яко на исповеди.

— И что, простил? — удивился я.

— Поначалу не хотел, — сознался остроносый. — А опосля рукой махнул. Ежели ты, сказал, кровь за Русь прольешь, то скощу я твои грехи татебные.

Я задумался. Вообще-то мог Михаила Иванович так поступить. В его натуре это. От широты русской души взять и простить татя… хотя постой. Разбойник разбойнику рознь. Один лишь грабит, а за другим кровавый след стелется. Ох, сомневаюсь я, что он и душегуба вот так же…

— А про невинно убиенных Дмитрия Ивановича и Аксинью Васильевну Годуновых ты тоже сказывал? — осведомился я.

— Помер все же Дмитрий Иванович! — горестно воскликнул он. — Упокой господь душу раба твоего. — И он, сдернув с головы шапку, размашисто перекрестился. — Да ты напрасно на меня помыслил, будто я это их. Зачем? Я и атаману сказывал: не лезь наверх, — вздохнул он, — Взяли бы ларец твой, и всех делов. На кой оно мне, души христианские губить?

— На меня однако ты сабельку поднял, — не унимался я.

— Поднял, — не стал спорить он. — Но тут иначе никак. Ты на пути моем стоял и дорожку уступать не собирался. Куда ж мне деваться? Заяц и тот задними лапами охотнику брюхо вспороть может, мышь, если ее в угол загнать, в бой кидается, а я человек. Пододвинулся бы ты — ей-ей, не тронул. Но я так мыслю — что было тогда, то быльем поросло.

— И ларец порос? — язвительно спросил я, но остроносый был непрошибаем.

— И он тоже. Я ведь им так и не попользовался. Когда меня с ферязью твоей чуть не пымали, ушел я от греха из тех мест. Так он и остался закопанным в лесу лежать. Да и гоже ли ныне об этом вспоминать, — заметил он примирительно. — Вон какая беда на Русь пришла. О ней мыслить надобно, яко от ворога отбиться, а ларец… Ну съездим мы в костромские леса, выкопаю я его да привезу тебе в цельности и сохранности. Так что, мир? — осведомился он и застыл в ожидании с протянутой рукой.

Вообще-то в чем-то он был прав. Сейчас и впрямь не время заниматься сведением счетов. К тому же не факт, что он участвовал в убийстве Годуновых — все могло произойти именно так, как он рассказывает. Я действительно стоял на его пути. Тут тоже понятно. Получается, что он никакой не убийца, а лишь грабитель. Опять-таки неизвестно, что вывело его на большую дорогу. Может, с голоду помирать не захотел. Словом, хватало нюансов.

Вот только пожимать ему руку мне почему-то не хотелось. Категорически. И улыбка у него какая-то наглая, и серые глаза чуть навыкате тоже наглые, даже стоял он нагло. Или, может, я придираюсь? Может, ларец простить не могу, потому и вижу в нем одно плохое? Я еще раз посмотрел на протянутую руку и твердо решил — пожимать не стану. Уж очень с души воротило. Вот не стану, и все тут.

— Перемирие, — сердито буркнул я.

Хотел добавить еще пару ласковых, но тут из шатра высунулся Пантелеймон и приглашающе махнул мне рукой, после чего я немедленно выкинул из головы все посторонние мысли и шагнул внутрь, за полог.

Болотистая низменная Мешера — не самое лучшее место для воинских станов, но в этот день мне было не до комариных полчищ, которые назойливо гудели даже в княжеском шатре. Мне вообще было ни до чего, кроме самого Воротынского, на убеждение которого я вбухал все свое вдохновение, ну и фантазию тоже, живописуя, как я повстречался со смертельно раненным сакмагоном, как он успел прошептать мне только одно слово «татары», после чего скончался прямо на моих руках, и как я потом удирал от их разъездов.

Михаила Иванович оказался на редкость неблагодарным слушателем. Он то и дело перебивал меня разными скучными вопросами, не давая как следует разойтись, а также ядовитыми комментариями вроде «у страха глаза велики». Это он о примерном количестве их войска, которое мне удалось подсчитать. Однако я был упрям, вдохновение мое — неисчерпаемо, и в конце нашего разговора он все-таки мне поверил. Правда, не во всем и не до конца. Это я про огромное, тысяч на пятьдесят, не меньше, войско татар. Но зато в самом главном — обошел крымский хан наши полки — не усомнился.

— Стало быть, они по старой Свиной дороге двинулись, — огорченно вздохнул он. — Хитры, нечего сказать.

— А у нас там ничего? — осторожно, а то вдруг решит, что выведываю, спросил я.

— Считай, что ничего, — сердито ответил он. — А то, что стоит, если с ходу, то за час-другой вспороть можно. А ведь нам отсюда уходить никак нельзя, — с тоской произнес он.

— Почему? — не понял я.

— Повеление государя — стоять где поставили, — пояснил Воротынский. — Ладно, поехали к князю Ивану Дмитриевичу. Все одно ему решать.

И мы поехали.

Ставка Вельского была расположена гораздо дальше от реки и в более живописной местности. На правах главкома Иван Дмитриевич выбрал для своего шатра чуть ли не единственный в этих заросших местах лужок.

Я с наслаждением прилег на травке, но понежиться мне не дали, позвав в здоровенный княжеский шатер. Я так понял, что он был одновременно и опочивальней, и столовой, ну и местом для служебных совещаний, под которые была отведена вся правая часть шатра. Там стоял грубо сколоченный стол, а по бокам от него две лавки. На обеих сейчас восседали сумрачные воеводы, с подозрением взирающие на меня.

— Это вот князь из фряжских земель, — хмуро сказал Воротынский, указывая на меня. — Но не из латын, а человек православный, — сразу же обозначил он мой статус— За веру свою успел пострадать в гишпанских землях у ихнего короля Филиппа.

«Ай молодец, князь. Вот уж не думал, что ты такой дипломат», — удивился я.

Результат не замедлил сказаться. Сидящие за столом оттаяли и одобрительно загудели. Пострадать за веру считалось почетным. Наверное, я все равно продолжал оставаться для них чужаком, но в то же время несколько приблизился, заняв промежуточное положение.

— И ныне, заслышав о татарах, во Пскове отсиживаться не стал — прямиком сюда метнулся, да заплутал и на Свиную дорогу повернул. Там ему сакмагон и встретился, кой от татар убежал. Ну а далее поведай нам, Константин-фрязин, яко оно было.

Я поведал. Меня попросили повторить, и я послушно поведал еще раз. Потом еще. Они слушали и не верили, недоверчиво перешептываясь между собой.

— А показать сумеешь? — спросил Вельский и поманил к себе.

Я подошел и тупо уставился в карту. Если бы я на самом деле видел татар, то потом, как бы ни петлял и какие кренделя ни выписывал, я бы все равно сумел сориентироваться на местности. Даже на этой допотопной, грубо, очень грубо намалеванной — слово «нарисованная» к ней явно не подходило — и неумело раскрашенной карте. Но я понятия не имел, где они идут. Попытался прикинуть и так и эдак, где может находиться загадочная Свиная дорога, о которой говорил Воротынский, но ничего не выходило.

— Мы ныне вот здесь стоим, — подсказал Вельский, упираясь толстым пальцем чуть выше тоненькой голубой ниточки, изображавшей Оку. — Ты, княж Константин-фрязин, судя по твоей сказке, вышел немного левее и ниже, вот отсель. — Палец поехал указывать, где именно.

— Шел я отсюда, а вышел… куда-то сюда, — неуверенно произнес я, упираясь во вполне приличное местечко, которое было более свободно от голубых ниточек рек.

— А ведь верно, Свиная дорога, — заметил главком. — Они, по всему видать, поначалу Чумацким шляхом шли, через запорожские степи. Потому и упустили их твои сакмагоны. — Криво усмехнувшись, он повернулся к помрачневшему Воротынскому: — Не иначе как на казачков понадеялись, что те упредят.

Михаила Иванович, сердито засопев, отвернулся и в свою очередь мрачно уставился на меня. «Твоя вина, фрязин, — красноречиво говорил его укоризненный взгляд. — Уехал во Псков, вместо того чтобы делом заниматься, вот они и прозевали».

Между прочим, совершенно несправедливое обвинение. Все равно за месяц-полтора, да пускай даже два мне удалось бы самое большее вчерне подготовить новую систему охраны границ на бумаге, и только. Воротынский даже не успел бы утвердить ее на Думе и у царя, а уж внедрить в жизнь тем паче. Но я не стал изображать из себя невинного страдальца — не то время и не то место. Потом все объясню. Вместо этого я, сделав вид, будто не замечаю упрека, повернулся к Вельскому, который неторопливо и обстоятельно продолжал свои рассуждения:

— Опосля же они у Волчьих Вод на Муравский шлях вышли, но и тут слукавили — недолго по нему продвигались, вбок сместились. Хитро придумали, ничего не скажешь. Места тут, знамо, для конных людишек неподходящие, низинки да топи, не разогнаться, зато нашу засечную черту обойти можно. Вот они ее и… — Он, не договорив, тяжело вздохнул, неспешно обвел взглядом присутствующих и спросил, обращаясь ко всем сразу: — И что нам теперь делать? Назад, к Москве ворочаться? Али туда, наискось идтить, чтоб путь перекрыть? Кто как мыслит?

Дальнейшее рассказывать долго, да и ни к чему. Скажу только о главном. Пока полыхали дебаты, я уже прохлаждался на лугу — из шатра меня бесцеремонно выперли, а затем, налопавшись душистой пшенной каши, понемногу клевал носом под полотняным навесом, прикрывавшим обеденный стол от жарких лучей солнца.

Спустя два часа прискакал еще один сакмагон, но на сей раз настоящий. Что уж он там наговорил воеводам, понятия не имею, но те завозились поэнергичнее и где-то ближе к вечеру приняли загадочное решение — с места не трогаться, но станы собирать, а тем временем заслать гонцов к царю, который со своими опричниками расположился наособицу, причем западнее, то есть почти на пути основных татарских сил. Как скажет государь, так они и поступят.

В дорогу снарядили десяток, включая меня с настоящим сакмагоном, Пантелеймона и остроносого. Все ратники были из полка Воротынского. Старшим назначили Пантелеймона, но только над прочими сопровождающими, а главным представителем и докладчиком текущего положения дел был молодой веснушчатый парень с задорно вздернутым курносым носиком.

— А что, фрязин, верно сказывают, будто за морями-акиянами есть земля, где люди вовсе черные ходют и совсем нагишом? — улыбчиво спросил он меня, едва мы тронулись в путь.

— Верно, — кивнул я. — Только не нагишом. На поясе у них повязка.

— Ишь дикие совсем, а знают, что уд[48] хоронить надобно, — засмеялся он и тут же: — А меня Балашкой кличут. Сызмальства так прозвали, когда я еще толком словеса не выговаривал и ковшик так кликал[49],— пояснил парень чуть стыдливо. — Да я не обижаюсь. А правда, что…

Пока ехали он, честно говоря, изрядно притомил меня своими вопросами. Любознательность из него так и выпирала, не давая ни минуты покоя ни ему, ни окружающим.

Хотя на самом деле был он далеко не прост — в этом я убедился еще на подъезде к царскому стану, раскинувшемуся близ Серпухова. Вначале он всполошил его своим неожиданным появлением — охрана у опричников была организована не ахти, и Валашка в надвигающихся сумерках сумел проскользнуть через сторожевые разъезды, как нож сквозь масло.

Вообще-то затея была рискованная. Никто не возражал, потому что поначалу даже не поняли, зачем он нас остановил, едва вдали показались огненные точки костров. Остановил и, спрыгнув со своего коня, припал ухом к земле. Слушал Валашка недолго, с минуту, после чего еще раз огляделся по сторонам, зачем-то загибая пальцы на левой руке, затем на правой, вновь на левой, при этом беззвучно шевеля губами. Что считает парень — загадка, зачем мы тут стоим, когда нам осталось всего ничего, — еще более непонятно. Но он — старший, так что ждали и помалкивали.

— Вон там поедем, — негромко сказал Валашка, указывая на лощинку между двумя небольшими холмиками. — А потом вправо свернем.

— Стан-то по левую руку от нас, — возразил Пантелеймон.

— По левую, — согласился Валашка. — А мы поначалу пойдем вправо. Ништо, не заплутаем. Вы токмо за мной держитесь. И копыта у коней замотать надобно.

Это уж и вовсе не лезло ни в какие ворота. Я начал догадываться, да и другие, думаю, тоже, и даже еще раньше меня, но возразить отважился только Пантелеймон:

— Перебьют нас всех сослепу, тем и закончится.

— Чай, узрят, что не татары пред ними, — отмахнулся Валашка и принялся помогать мне закутывать конские ноги. — Ну что, фрязин, пройдем? — весело спросил он, когда мы управились.

Я неопределенно пожал плечами:

— Как повезет.

— В битве на везение не уповают, — поучительно заметил Валашка и легко, даже не касаясь стремени, птицей взлетел в седло. — Ну, с богом.

Нас окликнули только раз, да и то, когда мы были уже возле первых костров.

— Свои, — нахально ответил Валашка, даже не попытавшись ускорить ход коня.

— Кто свои? — негодующе переспросил какой-то ратник.

— Ослеп, что ли?! Зенки продери, вот и углядишь! — огрызнулся Балашка и, не удержавшись, озорно добавил: — Земщина в гости прикатила поглядеть, как вы тута воюете… с салом.

— Да ты на себя допрежь поглянь! — возмутился тот, после чего до него дошел весь смысл сказанного, и он взвыл: — Хто-о-о?!

Но мы были уже возле настежь распахнутых ворот треугольного серпуховского кремля. Честно говоря, не знаю, чем бы в конечном счете закончилась наша затея, потому что сзади уже бежали с саблями наголо, угрожающе завозились у костров сбоку, но бог миловал, и мы нос к носу столкнулись с небольшой группой всадников, во главе которой на белогривом коне я увидел царя.

Едва Балашка сообщил Иоанну тревожные новости, стан загудел еще пуще — народ откровенно запаниковал. Было с чего: оказывается, татары почти под боком, а сил у самого царя немного, всего-то несколько тысяч.

Но по-настоящему парень удивил меня в конце, когда в ответ на очередные попреки царя в измене и ехидное замечание о том, что земщина могла бы прислать гонца поопытнее да породовитее, он внезапно выпрямился, вытянувшись в струнку — не иначе комплексовал из-за небольшого росточка, — и звонким голосом отчеканил:

— Что до моего опыта, государь, то он и впрямь невелик, однако ж поболе, нежели у твоих молодцов, кои мой десяток проворонили. Хорошо, что мы свои, а что было б, коль на нашем месте татаровье оказалось?

Царь помрачнел, очевидно представив, что было бы, а Балашка, гордо выпятив грудь, продолжил:

— И твой пращур, великий князь Дмитрий Иванович по прозвищу Донской, стоя на Куликовом поле, на родовитость моего прашура, Дмитрия Михайловича, не глядел, а воев ему доверил.

Иоанн Васильевич засопел и зло ответил:

— Много там Дмитриев Михалычей было, на Куликовом поле. Всех не упомнить. А Донской — один.

— Один, — согласно кивнул Балашка. — А Дмитриев Михалычей и впрямь много. Токмо пращур мой, Боб-рок-Волынец, тоже один был.

Царь побагровел — а может, мне это показалось из-за неровного пламени факелов, освещавших его лицо, — недобро прищурился, некоторое время пристально вглядывался в веснушчатое лицо, после чего угрожающе пообещал:

— Я запомню тебя, бойкий. Ты от кого род свой ведешь?

— Батюшку покойного Григорием сыном Савельевым кликали, — не смутился парень. — Прадеда Игнатием окрестили, он Семенов сын, ну а дед Семен… — Он недоговорил, широко разведя руками — мол, сам знаешь.

— Стало быть, ты из седьмого колена, — задумчиво протянул царь. — То славно. А я, ежели от Дмитрия нить тянуть, из шестого. Только у меня чтой-то не видать Боброков. У тебя, часом, стрыев там нет? Ато, можа, подкинул бы на разживу.

Стоящие подле царя угодливо засмеялись незатейливой государевой шутке. Годунов, которого я приметил поблизости от царя, тоже усмехнулся, но сдержанно. Балашка не улыбался.

— Два моих стрыя за Русь голову сложили, — печально заметил он. — И батюшка тож. Один токмо Русин и остался. А так из родичей и еще двое имеются — Яковец Крюк да дальний совсем, боярин Михаила Иваныч Вороной-Волынский. Токмо он от младшего сына Давида корень ведет, а мы все от старшего, от Бориса.

— Вот яко внучата честь своих дедов блюдут, — поучительно заметил царь, поворачиваясь к своему окружению, и распорядился: — С собой молодцев возьмем.

Гнев его, судя по лицу, пропал, и он вновь обрел благодушное настроение.

Как ни странно, приказ сопровождать государя, то есть находиться в его свите, не вызвал у наших ратников ни особой радости, ни энтузиазма. И снова Балашка не смолчал:

— Полки твоего повеления ждут, царь-батюшка…

— Повеления, — проворчал Иоанн. — Без моего повеления шагу ступить не могут. Нешто самим не ясно? Коль проворонили басурман, так пусть догоняют. Ладно, отряди пяток своих, да завтра поутру этих заблудших овец…

— Ныне, государь, — смело поправил Балашка. — Ныне их отправлять надобно.

Царь раздраженно посмотрел на дерзкого воина, осмелившегося его перебить, и я заметил, как его правая рука, пока еще нерешительно и медленно, потянулась в сторону рукояти сабли.

«Ну все, — уныло подумал я. — Сейчас кое-кому подрежут крылья, а следом, как на птичьем дворе, полетят головы. А жаль. Парень-то хороший».

И я ляпнул:

— Он это к тому, царь-батюшка, что у заблудших овец завсегда бараны в вожаках ходят, потому они и заблудшие, без твоего повеления сызнова не туда зайти могут.

Иоанн перевел мрачный взгляд на меня.

«А вот теперь тебе точно конец», — сказал Чапаеву внутренний голос.

«Интересно, сразу пришибет, чтоб не мучился, или?.. — подумалось мне. — Наверное, сразу, палачей-то у него здесь нет. Или прихватил? И кой черт тебя за язык дергал? А откуда мне было знать, что у него напряженка с юмором!» — огрызнулся я, с тоской замечая, что царское окружение тоже тянется к оружию, уже чувствуя, куда клонится дело.

Самому мне за саблю хвататься бесполезно. Все равно выхватить не успеть. Да и нельзя. Мало того что весь десяток порубят, так еще и гонца забудут послать.

«Так и останутся наши полки у Оки, — скаламбурил я и заметил: — И Родина никогда не узнает о последней строчке поэта, родившейся в его голове за секунду до трагической гибели. М-да-а, мир и впрямь переменчив. Не успеваешь оглянуться, как он уже иной…»

И тут царь захохотал. Он не смеялся — скорее ржал. Было в его хохоте что-то нервно-истерическое, словно он выплевывал вместе с ним то напряжение, в котором Иоанн находился. Ржало и его окружение, хотя уверен — добрая половина из них моей шутки так и не поняла. Улыбался и Годунов. Отсмеявшись, Иоанн вновь впал в благодушие.

— Пяток из своего десятка отправь, — велел он Валашке. — Окромя ентого. — И ткнул в меня пальцем.

Я похолодел. Только этого мне еще не хватало. Однако на мое счастье откуда ни возьмись снова появился славянский бог удачи Авось. На этот раз он воплотился в гонца на взмыленном от дикой скачки коне. Оказалось, что татары даже ближе, чем мы только что доложили, — всего в нескольких верстах от царского стана. Прислал весточку бывший царский шурин, князь Михаил Темрюкович Черкасский, доверив эту новость своему соплеменнику, то есть выглядел гонец далеко не по-русски, и внешностью, и одеждой больше смахивая на татарина. Лихорадочные сборы в дорогу отвлекли внимание царя от моей скромной персоны, и больше он обо мне не вспоминал.

Ту ночную скачку я запомню надолго.

«Мелькавшая далеко внизу земля пугала Маугли, и сердце замирало от каждого страшного рывка и толчка».

Но это поначалу я боялся вывалиться из седла. Потом перестал — не до того. Если судить по шишкам на моем седалище, то со столбовой дороги мы свернули где-то через пару часов пути, а если оценить их качество и подсчитать количество, то напрашивался вывод, будто мы на нее и вовсе не выезжали, хотя вроде по сторонам что-то изредка мелькало.

Вот уж никогда бы не подумал, что скакать в толпе означает быть облепленным грязью с головы до ног. Что только не летит из-под копыт лошадей, несущихся впереди тебя. Хорошо, если это мягкий влажноватый мох. Даже немного приятно — остужает лицо. Неплохо, если это вырванная, выбитая луговая трава вперемешку с кусочками земли. Похуже мха, но тоже сойдет. И пыль, противно скрипящая на зубах, куда ни шло. Сплюнуть тяжело — во рту пересохло, но дотянулся до баклажки, сполоснул горло, и порядок. Самое же скверное — это грязь. Ритуальные разводы индейцев сиу, которые они делают на своем лице, сущая ерунда. Конское копыто рисует куда экзотичнее и причудливее. Художники-абстракционисты померли бы от зависти, кисти бы свои изгрызли от черной тоски, если бы поглядели на пяток человечков в нашей толпе.

И еще одно скверно — оказалось, наездник из меня аховый. Несмотря на то что в седле к этому времени я уже держался относительно уверенно, уже на подъезде к Серпухову мне стало ясно, что настоящего совершенства я не только не достиг, но даже и не приблизился к нему, хотя самоуверенно считал, что освоил эту нехитрую премудрость от и до. Вон сколько часов намотал в седле, куда больше. А выяснилось — ездил, да не так. В основном-то я норовил пустить коня шагом, особенно на первых порах, пока учился держаться в седле. Потом, правда, я своих лошадок запускал и бегом, но опять не то, потому как это была тихая рысь, которую бывалые ратники пренебрежительно называли грунью. Нет, время от времени наш десяток переходил и на нее, а то и на шаг, давая лошадям отдохнуть, но ненадолго.

— Грунью от смерти не уйдешь, — пояснил мне Пантелеймон в ответ на мое робкое предложение продолжать движение тем же манером, — да и поля ею не избегаешь. Ежели поспешать, тут надобно иной рысью лететь, пошибче, али галопом, чтоб ко времени поспеть.

Галоп был мне знаком. Кстати, потрясывало во время него даже меньше, чем на рыси, но час проходил за часом, передышки не предвиделось, а так долго бывать в седле мне еще не доводилось ни разу, за исключением охоты с Годуновым, да и то большую часть времени мы с ним, оказывается, тоже шли на грунях или на хлюси[50].

Но это, как выяснилось, были еще цветочки, а настоящие ягодки начались позже, когда мы, сопровождая опричное войско Иоанна, опрометью рванули из-под Серпухова, причем практически без остановок и привалов. Вот уж воистину у страха глаза велики — царь в панике шпарил от крымских татар быстрее зайца, выжимая из своих скакунов все, что только можно. Мы не останавливались даже во время пересадки на запасную лошадь, лишь переходили на шаг, из-за чего я пару раз чуть не слетел на землю.

В целом ощущения к вечеру следующего дня были, деликатно выражаясь, далеко не из приятных. Оп-оп-оп. Вверх-вниз, вверх-вниз. Ощущение, будто седло положили на работающий отбойный молоток, а меня сверху. Трясись, Костя, авось выживешь. Чуть зазевался, не смягчил очередное падение, упершись ногами в стремена, так приложит — небо с овчинку. А сколько раз я зубами лязгал, сколько раз язык прикусывал. Он и так пересохший, а потом еще и распух, наверное, — полное ощущение, что во рту некое инородное тело. Кляп выдернули, но кусок оставили.

Смутно припоминаю, что вроде бы мы форсировали какие-то реки, но утверждать не берусь — все сливалось перед глазами, и хотелось только одного: свалиться куда-нибудь и лежать не двигаясь. Лучше, конечно, спикировать на траву, но к вечеру я мечтал об обычной голой земле — не до роскоши.

Кстати, Борис Годунов за все время так и не сделал ни малейшей попытки подъехать ко мне, не говоря уже о том, чтобы заговорить. Только раз, в самый первый вечер, стоя за спиной Иоанна, он, улучив момент, выразительно приложил палец к своим губам, давая понять, чтобы я помалкивал о нашем знакомстве. Я согласно кивнул в ответ. Вот и весь наш разговор. А может, подходил, да я спал? Не знаю. В любом случае винить парня — дескать, струсил — не берусь. И кто ведает, не исключено, что, если бы кто-то дознался, хуже от этого стало бы не только ему — знается с земщиной, невзирая на свою клятву и царский запрет, — но и мне самому. С царя станется — раз беседуют, значит, сговор. Ну а дальше по накатанной схеме: «Ну-ка разберись, Малюта, о чем они шептались!» Своего зятя Григорий Лукьянович, может, и отмажет, а вот меня…

Нет, все правильно Борис сделал. Как раз тот случай, когда холодная расчетливость может обернуться гораздо большим добром, нежели сердечная приветливость. И вообще, с волками жить — по-волчьи выть. Разумеется, если ты вообще хочешь жить.

А еще мне запомнилась тишина, наступившая как-то вдруг, неожиданно. Мне это показалось настолько диким, что я тут же вскочил на ноги, охнул и шмякнулся обратно на землю.

— Что, выспался? — благодушно спросил меня Валашка, выглядевший на удивление свежо и бодро, будто весь вчерашний день не он, а кто-то другой скакал со мной бок о бок. — Ты уж прости, будить не стал, перед тем как к государю идти.

— Зачем? — тупо спросил я.

— Он, вишь ты, вместе со всем опричным войском к Александровой слободе подался, а мы тут покумекали да надумали остаться, поглядеть, какого цвета татарские потроха, вот и попросились оставить. Я так помыслил, что и ты тоже не откажешься, вот и решил за тебя. Али не надо было?

— Надо, — кивнул я, начиная приходить в себя. — А мы что, впятером эти потроха разглядывать станем?

— Не-э, — протянул Валашка. — Прочих подождем. Вот полки подойдут, тогда уж близ Москвы вместях со всеми крымчаков и встретим.

— А раньше? — осведомился я.

— Раньше никак. Ежели без обозов, одними конными наперерез… — прикинул он. — Да, тогда чуть раньше поспели бы, но наши воеводы так не сделают, потому опасно оно, а они судьбу за уд дергать не желают, чтоб длани не оторвало, — не в тех летах. Были б помолодше, навроде меня, глядишь, и насмелились бы, а так…

— А до Москвы далеко? — спросил я.

— А тебе оно на кой? — полюбопытствовал Балашка.

— Дело у меня там. — Я сел, морщась от боли.

Ныло все тело сверху донизу, даже то, что ныть вроде бы не должно. Боль была разная — где-то тянуло, где-то ломило, словно кто-то невидимый жамкал меня могучими руками, собираясь сварганить себе большую отбивную для богатырского завтрака. Жарить он меня не стал, наверное найдя менее костлявый объект, и на том спасибо, но приготовил к сковородке основательно.

— А-а-а, — понимающе протянул Балашка, и лицо его как-то сразу поскучнело. — Тогда конечно. Хотя я забыл — ты ж фрязин, так чего тебе тут делать.

— У меня мама русинка, — поправил я его. — И ты не подумай чего, вернусь к сроку! — горячо заверил я. — Татар много, так что на мою саблю тоже работенки хватит.

— Ну-ну, — равнодушно протянул Балашка, безучастно глядя на пламя костерка.

— Ты, паря, зря это, — подал голос Пантелеймон. — Я его знаю. Он слово завсегда держит. Вона какую дорогу из Пскова осилил и не куда-нибудь подался, а прямиком к князю.

— Коль сказал, что возвернется, стало быть, беспременно возвернется, — поддержал старого ратника кто-то из сидящих подле.

«А это еще кто за меня вступился?» — удивился я и, приглядевшись, чуть не ахнул — остроносый. Как бишь там он себя назвал? Осьмуша, кажется. Точно, Осьмуша. Это его так прозвали якобы за то, что он — восьмой в семье. Вот уж от кого не ожидал получить поддержку.

«Может, он и впрямь ничего, кто его знает», — подумалось мне, но тут Осьмуша повернулся и усмешливо подмигнул. Усмешка была неприятная. Было в ней что-то заговорщическое и в то же время подленькое, словно он давал понять, будто разгадал мой тайный замысел, но бояться мне не надо, потому что он об этом не скажет. Никому.

«Своих не выдаю», — было написано в его глазах.

«Тамбовский волк тебе свой», — зло подумал я и, с трудом встав на ноги, твердо повторил:

— Обязательно вернусь. Мы еще повоюем… плечом к плечу.

Балашка тоже встал, внимательно поглядел на меня, словно оценивая, и негромко проронил:

— Верю.

И улыбнулся.

А я поплелся седлать коня. Хорошо, что сердобольный Пантелеймон не удержался и помог. Без него я черта с два сумел бы затянуть ослабевшими руками — почему они у меня ныли вместе со всем телом, я так и не уразумел, — подпругу и как пить дать свалился бы с поехавшего набок седла уже после получаса езды. А может, и раньше, как знать.

Слово же, данное Балашке, я сдержал лишь наполовину. Так получилось…

Загрузка...