Глава 17 А ЗА ЭТО ЗА ВСЕ ПОДАРИ МНЕ…

Что мне бросилось в глаза еще до приезда на подворье князя — так это масштаб бедствия. Мы ведь с Таганского луга в Москву даже не заглянули — Воротынский двинулся вслед за Девлет-Гиреем без захода в столицу. Зато теперь я увидел все воочию. Ужас, просто ужас! Как там сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит». В самую точку.

Хотя нет, действительность еще хуже стихов. В том числе и про гробы. Не стояли они. Поэтому первое, что я почувствовал еще на подъезде в первопрестольную, — это вонь. И организовать некому, и работать тоже, так что земле до сих пор предали далеко не всех покойников. Они были повсюду, даже когда мы переправлялись через Москву-реку, — синие, распухшие, страшные. Колышутся на волнах, затаились в камышах, застыли в заводях. Все терпеливо ожидают, пока выловят. Только некому ловить. По улицам от прежнего многолюдья не десятая часть бродит — сотая. Хотя что это я? Какие улицы? По пепелищу они бродят, по одному большому пепелищу.

Тогда, на Таганском лугу, мы только услышали взрывы. Сейчас же я увидел и последствия от них. Две кремлевские башни с пороховым зельем поднялись на воздух не одни — они еще потянули за собой часть стен. Про Китай-город и вовсе говорить нечего — сплошные руины, а что до его стен, то их практически не существовало. Из руин тоже, как в реке — где рука торчит, где нога, где целиком труп валяется, да не один. И все отличие от речных — это цвет. Там они все больше синие, а тут — черные, обугленные чуть ли не до костей. Головешки, а не покойники.

Светозара и та перепугалась. Так вцепилась мне в руку — клешами не оторвать. Остроносый, приметив, скривился, но промолчал. Ему легче — он с Пантелеймоном и Тимохой все это уже видел, а мне впервой, потому чуть не замутило. Хорошо, что Светозара рядом — неудобно выказывать слабость при девке, вот я и держался. На подворье у князя только и отошел.

Пожар, конечно, не пощадил и его хором, но картина совсем иная, более оптимистичная — уцелели почти все. Угорели лишь двое — помогли мои отдушины. Это я к тому, что покойники там отсутствовали. Да и руин тоже почти не имелось — все уже расчистили и вовсю строили новые хоромы. Потому и запахи соответствующие — от свежесрубленных деревьев. После сладковато-трупного привязчивого аромата я дышал и не мог надышаться смолистой сосновой стружкой, терпкой дубовой корой и тоненьким, похожим на цветочный запахом от нежно-желтых полосок липы.

Работа двигалась споро. Как я погляжу, поговорка «ломать — не строить» не для русского народа. Судя по энтузиазму, им больше по душе как раз строить — вон как стараются. Терем еще не завершили, зато небольшую пристройку, что прилепилась к нему справа, закончили почти полностью, доведя до победного конца-венца. Вон он, петушок, взлетел на крышу, надменно задрав кверху остроносенькую, как у Осьмушки, головенку. Хоть и деревянная птица, а тоже желает прокукарекать. И слева от терема, чуть в глубине, амбар тоже почти готов. А сзади конюшня и поварская с банькой уже похваляются новой крышей. Ох как много всего построили.

Михаила Иванович, встретивший меня как родного, тут же потянул за руку показывать светлицы. Только почему-то не в терем — в пристройку, что справа. Ту самую. С петухом. Сам довольный, улыбается, в глазах хитреца проблескивает. Зашел я глянуть и обомлел — краше прежнего отгрохано, и даже стеллаж от пола до потолка, который тогда по моей просьбе соорудили, и тот восстановлен. Да не просто — уже и свитки кое-где лежат. Это кто ж тут их раскладывает? Смотрю, а вон и подьячие с очередным сундуком из подвала возвращаются. Кряхтят, бедные, от натуги, но тащат, упираются. Меня увидели — шапки долой, а сами радостные стоят, улыбаются. Но земной поклон отдать не успели — обнял я свое «крапивное семя», потискались в объятиях, хотя и недолго — что-то стиснуло в груди, дыхание перехватило. Хорошо рядом со мной оказался сундук — было куда плюхнуться.

И тут же все в растерянности захлопотали вокруг, а чего делать — не знают. С минуту суетились, затем откуда ни возьмись объявилась Светозара, а в руке чашка с питьем. Где взяла — до сих пор не пойму. Заранее в дороге приготовила? Вообще-то да, самое вероятное. Вот только почему я чуть рот им не обжег? Ну деловая девка, доложу я вам.

А с Воротынским-то как бойко изъяснилась. Тот поначалу, когда она только-только объявилась, на меня уставился. Не возмущенно — дело-то молодое. Скорее уж удивленно. Вроде бы раненого меня оставляли, вроде бы еле дышал, да и сейчас еще не оклемался толком — где подцепить-то успел? А я молчу, вздыхаю только. Не виноватый, мол, я, сама она.

Светозара вначале посмотрела на меня, потом, поняв, что я ничего говорить не собираюсь, выпутывайся сама, мигом сориентировалась — и к князю. В ноги не падала — склонилась чин по чину, почти как перед ровней, которая всего-то рангом-двумя повыше. Короче говоря, с достоинством. И речь так же вела — учтиво, уважительно, но без всякого там раболепства. Даже мне, придире, понравилось, ну а Воротынскому и подавно. Словом, Михаила Иванович был рад-радехонек, когда узнал, что есть у него теперь самая главная лекарка, которая готова приглядывать за болезным, чтоб довести его до полного и окончательного выздоровления.

Я поначалу вякнул, что и без нее могу дойти до этого самого здравия, а не дойти, так доплестись. Словом, добраться как-нибудь. Уж очень мне все это было не по душе. Видать, предчувствовало сердце недоброе. Но кто бы меня слушал. Оставили змею подколодную. Место ей определили на поварне, ну а главная обязанность — ухаживать за мной. Очень нужны мне ее заботы. Подумаешь, главная лекарка. Бабку Лушку спросили бы — она всем живо глаза б открыла.

Ах да, забыл я сказать-то. Оказывается, всю эту пристройку с горницами, светлицами и опочивальнями князь предназначил именно для меня. Вот так вот — ни больше ни меньше. Потому ее и возводили в первую очередь — создавали условия для работы. И вход соорудили отдельный — чтоб никто из посторонних не мешался. Даже ратника у крыльца выставили, чтоб тайну соблюсти. Все по-взрослому. Все как у людей. Там как раз один из братьев-близнецов стоял, только вот кто, Фрол или Савва, я как всегда не разобрал.

И внутри пристройки тоже как надо. Тут тебе и окошки волоковые для конспирации, причем не простые, с обычными ставнями, а с двойными. Снаружи само собой, а внутри еще одни. Да и у сундуков замки амбарные. Князь еще посетовал, что не получается закрыть от посторонних глаз стеллаж, но я его успокоил, пояснив, что это лишнее. Грамотки, что на нем разложены, все равно вчерашний день. Если тайный ворог в них даже и заглянет, так оно и к лучшему, ибо получит ложные сведения. Ну вот как у нас с гонцом якобы от королевича Магнуса. Так что утечка информации пойдет лишь на пользу.

Что до самих комнат, то и тут все по уму. Вспомнил Воротынский, как я зимой сетовал, что помещений мне не хватает. Вспомнил и внедрил. Цепкая у князя память оказалась — ничего не забыл. Ни о большой, главной светлице, где стеллаж расположен, ни о той, что поменьше — мой индивидуальный рабочий кабинет. Даже о комнате, где я с сакмагонами работал, и о той князь не запамятовал. А на всякий случай он еще одну повелел соорудить — мало ли. Ее в последние дни подьячие под свою опочивальню приспособили — вкалывали-то допоздна, куда уж домой возвращаться.

Моя ложница — самая дальняя изо всех. Чтобы светлейшему фряжскому князю Константино Монтекки ни одна собака спать не мешала. Небольшая, но уютная. С периной. Мне потом старый дворский Елизарий, который тоже суетился все время рядом, по секрету доложил, что даже у самого Михаилы Ивановича такой нет. Далеко Стародуб Ряполовский — княжеская вотчина, вот и не привезли еще, а для меня было велено купить в Москве. Но так как лишних денег, чтоб хватило на две, у Воротынского нет, обошлись одной. Я аж возгордился эдаким почетом.

Чуть погодя удалось узнать, почему князь так сильно мне обрадовался и воздал такие почести вместе с рабочим комфортом. Вечером уже это было, после ужина. Разговор начался с того, что он стал аккуратно выяснять, когда я приду к окончательному выздоровлению и не повредят ли ныне моему здоровью некие занятия. А чем они мне могут повредить? Скорее наоборот. Человек, пребывая в безделье, гораздо дольше избавляется от болезни.

Но я этого не сказал. Еще чего. Должен же я набить себе цену. Так что отвечал совсем в иной тональности — минорной, лишь в самом конце перейдя на мажор. Мол, худо мне, Михаила Иваныч, плох я еще, но для тебя, и только для тебя, любезный князь, уж как-нибудь расстараюсь, помогу чем могу. Да ты скажи — не томи, что случилось-то?

Томить Воротынский и впрямь не стал, рассказал сразу и все как есть. Суть такова. Оказывается, наш суперотважный государь, прибыв в Александрову слободу — в Москву ехать отказался, первым делом принялся искать крайних. В зеркало глядеть при этом он принципиально отказывался, смотрел только по сторонам, но очень зорко. Аки сокол.

Нет, даже скорее аки орел, причем двуглавый. То есть сразу выискивал виновников и среди земщины, и среди опричнины.

Про последних говорить не буду. По мне, так он бы хоть всех их перевешал — воздух только чище стал бы. Нормальных людей вроде Годунова там осталось с гулькин нос. Или чуть больше, с орлиный, но все равно мало.

А вот что касаемо земщины, так тут кандидатами номер один и номер два стали сразу двое — Иван Федорович Мстиславский, который и впрямь оказался бездарным главкомом, и… Воротынский. Честил царь князя прилюдно, то есть в присутствии своих холуев и верного Малюты, который, как обычно, ждал только команду «фас!», но в этот раз все обошлось, хотя был Михаила Иванович, как Штирлиц весной сорок пятого. Тот на грани провала, этот на грани опалы.

И не только, потому что дважды царь опале не подвергает. Не принято это у него. Что-то вроде армейских порядков, только у военных вместо опалы неполное служебное несоответствие. Служишь дальше хорошо — снимут его с тебя, но если второй раз провинишься, и так же крупно, то его тебе не объявят. Хватит. Тут же готовят документы на увольнение. В запас голубчика, а есть ли выслуга для пенсии, нет ли — без разницы. И здесь так же. Вторая вина — это все. Конец. Только здесь увольняют на тот свет. И документы для этого готовит начальник отдела кадров Малюта Скуратов — угольки раздует, веревочку на дыбе проверит — не сгнила ли, после чего приступает к оформлению.

А что до выслуги, то тут тоже все гораздо серьезнее. Если есть сын, то в самом лучшем случае — как исключение — семью могут не лишать вотчин. Бывают такие везунчики. В основном же кладут на плаху всех разом. Строго по Библии: «И сказал господь, истреблю род ваш до седьмого колена…» Может, я и неточно цитирую, но смысл не исказил.

Князь Воротынский — человек мужественный. Даже когда он мне все это рассказывал, ухитрился прилепить себе на лицо улыбку, чтоб я чего не подумал. Но все равно было видно, что ему не по себе. А в главный упрек Михаиле Ивановичу царь поставил плохую службу сакмагонов. Мол, почто не упредили? Еще бы чуть-чуть, и в плен попал. И что бы тогда делали, без царя-батюшки? Погибла бы Русь сразу, как есть погибла бы! Только тем Воротынский и вывернулся, что повинился, но в то же время напомнил — все-таки успели его люди прискакать к Иоанну Васильевичу в Серпухов. А тот в ответ: «Вот они-то твою голову и спасли».

Словом, ясно намекнул, чтоб запомнил накрепко — впредь про Белоозеро, где князь находился в ссылке, надо бы забыть. Климат там для государевых врагов плохой. И воздух слишком чистый, и дышится легко — не заслужить больше Воротынскому этого курорта. И выразительный взгляд в сторону Малюты. А у того ушки топориком, шерсть на загривке дыбом — ждет только царского жеста. Помедлил немного Иоанн Васильевич и… обошелся без кивка. Опять к Михаиле Ивановичу повернулся и ласково так напомнил про давнишний послерождественский разговор, да еще о том, что лето уже на исходе.

Так вот, оказывается, почему я в этой пристройке не увидел печки. Я ведь сразу ее отсутствие обнаружил. Как-то непривычно смотрелась без нее комната со стеллажами. Да я и сам привык время от времени прислоняться к теплому боку, потому и бросилось в глаза ее отсутствие. Поначалу решил — не успели сложить, так что не стал спрашивать. А это, оказывается, намек. А на всякий случай Воротынский еще и прямым текстом выдал. Он, дескать, прикинул, что я до холодов должен управиться. Понятно, времени осталось мало, очень мало, но, учитывая государево повеление, может статься, что вместе с заморозками грядет и царский гнев, и тогда… Словом, работать будет некому.

Очень мило. Нечего сказать — бодрящие тут стимулы для умственного труда.

Ну а под конец разговора Воротынский высказал кое-какие догадки насчет царской злобности. Нет, не вообще, а конкретно в эти дни. Дескать, лютует он, потому что у него опоили невесту. Или испортили. Или сглазили. Словом, сохнет ныне девка — ест мало, спит много, а сама бледная, как тень. И с лица спала, и с фигуры, и что ему теперь делать, царь понятия не имеет. Не жениться? Так ведь вроде обручены. Да и как откажешься — не больна она ничем и не жалуется ни на что, только чахнет. Жениться? А если вовсе захиреет, да и в домовину отправится? Брак-то уже третий по счету, а по православному канону больше трех раз венчать человека нельзя — грех. И как быть?

Получается, не успел я прищучить Долгорукого. И за руку с поличным тоже схватить не успел. Опередил он меня. Опередил и сам прищучил. Не меня, разумеется, — Марфу Васильевну, или попросту Марфушу. Не пожалел девчонку. И оставалось только ждать — выживет или нет. Да еще гадать — как поступит царь.

Но это я так думал поначалу — насчет ожидания. Едва только все сундуки перетаскали обратно в наш рабочий кабинет, разложили все свитки по стеллажным полочкам да еще притащили уйму карт, как закипела работа, и мне уже стало ни до чего и ни до кого.

Я даже подьячих особо не напрягал, потому что чуял — объяснять бесполезно. Не потянут они систематизацию. Я-то представляю, какой она должна быть, а для них это темный лес, так что проку не выйдет. Ухлопаю кучу времени на пояснения, а они все равно сделают не так, как мне надо. Нет уж.

И я самолично чуть ли не каждую ночь напролет ползал по картам и рисовал схемы. Воротынский не говорил ни слова. Изредка зайдет, деликатно посмотрит на нарисованные мною квадратики, стрелки, кружочки, вздохнет и тихонько, сам для себя, уважительно пробурчит: «Вона он какой — сво-о-од».

Уходил бесшумно. Я как-то глянул вслед и глазам не поверил. Мать честная! Это ж он на цыпочках, чтоб подковками каблуков не греметь. Ну ничего себе!

За все это время я, можно сказать, ни разу не высунул носа на улицу — так усердно вкалывал. Хотя нет, одно исключение было — это когда меня, робея и поминутно извиняясь, навестил старинный знакомый и бывший, хоть и фиктивный, холоп Андрюха.

По счастью, обоз из костромских вотчин Годунова, с которым приехал Апостол, прибыл в Москву уже после пожара. Получив вольную — Борис честно держал слово, — Андрюха, недолго думая решил податься… в священники. Признаться, слышать об этом мне было немного удивительно, но если разобраться, то ничего диковинного — парень давно тяготел к этой стезе. К тому же с грамотеями на Руси по нынешним временам изрядный дефицит, а за то время, что он провел у Годуновых, Андрюха не терял времени даром, сумев не только освежить прежние знания, но и изрядно их приумножить. Сейчас Апостол мог бегло читать псалтырь и благодаря хорошей памяти назубок усвоил все молитвы, которые ему только доводилось слышать во время богослужений и исполнять, стоя в хоре певчих.

Но особенно он гордился тем, что занималась с ним сама Ирина — Годунов и тут не солгал. Бойкая девчонка от нечего делать по ходу игр с младшим Висковатым занялась обучением Андрюхи письму и чтению. В кои веки Апостол слегка сплутовал и, когда Ирина спросила, умеет ли он читать, не стал отвечать утвердительно, а неопределенно пожал плечами. Ожидавшая отрицательный ответ Иришка восприняла его так, как она предполагала, и… приступила к занятиям. Поначалу ей было в забаву, но потом понравилось ощущать себя эдакой строгой учительницей и иметь послушного, а вдобавок весьма смышленого ученика.

«Наверняка его будет распирать от гордости лет через пятнадцать, когда юная проказница из веселой девчонки превратится в красавицу-царевну, а затем и царицу всея Руси Ирину Федоровну», — мелькнуло у меня в голове, но я промолчал, лишь улыбнулся.

Вдохновленный этим негласным поощрением Андрюха ударился в рассуждения о своих радужных перспективах, в которых, по его уверениям, Апостолу явственно светил чин диакона, а там и священника. Это не раз подтверждал и священник церкви Ильи-пророка, где Андрюха ныне подвизался в качестве прислужника. Правда, до этого еще ждать и ждать, но исключительно из-за недостатка лет. Дело в том, что минимальный возраст кандидата должен быть не менее двадцати пяти лет, а для рукоположения в священнический сан — не менее тридцати.

— А если в монахи? — поинтересовался я. — Там-то можно пролезть еще выше — в архимандриты, епископы, а то и в митрополиты. Да и начинать можно уже сейчас, не дожидаясь, пока стукнет четвертак.

— Паленый сказывал, что непотребство в монастырях в изобилии, — степенно возразил Апостол. — Брехал, конечно, но, ежели хоть десятая часть поведанного им истина, мне там делать нечего.

— Монастырь монастырю рознь, — философски заметил я. — Можно через знающих людей подобрать какой-нибудь приличный. Помочь?

Андрюха смущенно умолк, потупился и тихонько пояснил:

— Я и сам поначалу туда хотел, да потом заглянул к пирожнице, коя мне жисть спасла. Ночевать-то негде было, вот и напросился, ну и… грех попутал…

— Делов-то, — пренебрежительно усмехнулся я, еще не поняв до конца все глубины проблемы. — Ты покайся, сын Лебедев, и бог простит — он всех прощает.

— Каялся, — торопливо заверил меня Апостол, разрумянившись от волнения еще сильнее. — Я с того времени кажное утро каюсь, а опосля… — И осекся, жалобно глядя на меня.

М-да-а, кажется, тут гораздо серьезнее, чем я предполагал поначалу. Ну с Глафирой все понятно — бойкая вдова не хочет упускать выгодную партию, а вот Андрюха по неопытности, похоже, просто влетел или…

— Я уж и в послушники было ушел. Цельных три дни в монастыре плоть многогрешную умерщвлял, а потом… — Он, не договорив, обреченно махнул рукой.

— Снова к ней подался? — уточнил я.

— Ага, — кивнул он и вновь потупился, буркнув: — Бесы искушают.

— А может, это любовь? — возразил я. — Тогда бесы тут ни при чем.

— Вот и Глашенька тако же сказывает. Мол, блуд, он токмо до венца, а венец все покроет, — мгновенно оживившись, торопливо зачастил Апостол. — К тому ж богу служить и в попах можно, а им, напротив, даже прихода не дают, покамест неженатые.

— И ты… — продолжил я за него, — решил жениться.

— Она уж и летник нарядный пошила, — прошептал он. — И кику купила. Опять же тяжко ей ныне. Простому люду нынче не до пирогов, а тут мужик в хозяйстве будет, подсобить, принесть, унесть и прочее… Одной-то ей нипочем не управиться. — И вновь, залившись румянцем, заспешил-заторопился: — Но ежели ты в гости заглянешь — не сумлевайся, примем яко должно. Оченно ей охота тебя за свое спасенье отблагодарить. Мы уж когда прознали, что ты от ран изнемогаешь, и свечки в церкви за твое здравие ставили, и молитвы возносили… — И спросил еле слышно: — Ты как, князь-батюшка? Не желаешь по старой памяти на часок малый нас проведать?

Вот тогда-то я в первый раз со времени приезда из Серпухова и выехал со двора Воротынского. Пышнотелая пирожница, которая, по-моему, раздобрела еще больше, встретила меня действительно радушно и чертовски гостеприимно. Судя по нежным взглядам и ее поведению во время поцелуйного обряда, мне даже показалось, что она готова отблагодарить за свое спасение не только знатным угощением — достаточно лишь слегка намекнуть. Однако намекать я не стал, ограничившись похвалами в адрес гостеприимной хозяйки и комплиментами по поводу удавшихся пирогов, вкуснее которых хоть полсвета обойти, все равно не найти.

Кстати, идея вначале зазвать меня в гости, а потом, уже у себя дома — Глафира почему-то решила, что тут отказать будет гораздо тяжелее, — пригласить на свадебку, взяв слово, что непременно буду, принадлежала именно пирожнице — сам Апостол до такой хитроумной многоходовой комбинации не додумался бы. Действовала она исподволь, разработав целый план, чтоб ненароком не спугнуть потенциального свадебного генерала. Очень уж ей хотелось, чтобы я — шутка ли, целый князь — поприсутствовал на их торжестве.

Вначале она подала Андрюхе мысль навестить меня, но даже столкнувшись с препятствием — я еще отсутствовал, пребывая на излечении в Серпухове, — сумела обернуть его себе на пользу. Уже во время следующего визита Апостол пригласил старого знакомого Серьгу в Замоскворечье, а уж потом, когда стременной привез своего князя с излечения, настал и мой черед. Да и то в первый раз она строго-настрого запретила Апостолу что-либо говорить об их свадьбе, предпочитая последовательность и неторопливость. То есть будущий священник слегка превысил свои полномочия.

Обо всем этом я узнал, выведя порядком захмелевшего парня на чистый воздух. Сидя на завалинке, Андрюха принялся изливать мне душу, как он нежно и горячо любит Глафиру, любит меня, моего стременного, государя и вообще весь белый свет, и как было бы славно, если бы я все-таки нашел времечко и заглянул к ним на свадебку, но опять-таки ежели дозволит здоровье, хотя он все понимает, и ежели я откажу, то он на князя-батюшку ни в коей мере не изобидится, потому как…

Я согласился.

Потом, правда, на всякий случай проконсультировался с Воротынским, как себя там вести, чтоб не чинясь, но и не умаляя, и вообще, не слишком ли я выйду за рамки здешних обычаев таким визитом. Уяснив все, что требовалось, попутно удалось уточнить и еще одно преимущество моей «легенды», под которой я жил. Оказывается, русскому князю пировать на свадьбе у простого горожанина и впрямь несколько зазорно — разве что нагрянуть, выпить чару, сделать подарок и тут же удалиться. Зато иноземцу, пускай тоже князю, но фряжскому, то есть как бы второго сорта, это в умаление отечества не пойдет и «потерькой чести» не грозит…

Сама свадьба пришлась мне по душе — веселая, шумная, хотя народ поначалу и держался несколько скованно, смущенный моим присутствием. Одно не понравилось — слишком много внимания уделяли гости моей скромной персоне. Даже чары поднимали чуть ли не по очереди — следом за провозглашением здравицы жениху с невестой тут же следовала другая, посвященная мне. Аж неудобно.

В иное время меня немало бы порадовали нежные взоры почти всех представительниц женского пола, устремленные в мою сторону. Титул фряжского князя внушал почтение, моя молодость — умиление, тяжкие раны, полученные в битвах за Русь, — жалость, мое семейное положение будило робкие надежды на некое чудо, а всё в совокупности вызывало в их сердцах, деликатно выражаясь, самую горячую симпатию. Разумеется, вслух о ней никто не говорил, но их взгляды сами по себе были столь откровенными, что…

В таких случаях остается процитировать своего батальонного замполита, который при виде скопления женщин всегда задумчиво выдавал одну и ту же фразу: «Тут есть с кем поработать молодому коммунисту».

Но, как уже сказано, они меня не прельщали. Никогда раньше я не понимал утверждения, что настоящий влюбленный всегда целомудрен, считая, что одно другому не мешает. Любовь — это душа, а секс — тело, и где тут взаимосвязь? Зато на свадьбе…

Каких только не было — на любой вкус, в соку, кровь с молоком. И делать ничего не надо. Не пойдут — побегут, лишь свистни, подмигни, кивни. Вот только не хотелось мне свистеть. Да и подмигивать тоже. Скорее уж напротив — отчего-то стало грустно, тоскливо и одиноко. Та, что с глазами синь-небо, на чье подмигивание или кивок я сам побежал бы хоть на край света, здесь не присутствовала, а остальные меня не интересовали.

Потому я недолго смущал народ — хватило часика на три, не больше. Правда, успел провозгласить и здравицу, и осушить чару, и вручить подарки новобрачным, а потом удалился и до позднего вечера неприкаянно бродил по подворью Воротынского. Уже и луна в небе появилась, и звезды зажглись, а я продолжал бесцельно слоняться по замкнутому треугольнику — дровяной сарай — крыльцо перед входом в мои покои — домовая церковь.

Зато Глафира извлекла из моего кратковременного визита немалые дивиденды. У нее и без того пироги сами по себе действительно славились чуть ли не на всю Москву, пальчики оближешь, а ныне, после моего появления на пиру, покупателей прибавилось чуть ли не вдвое — всем интересно поглядеть на ту самую, которую выдавал замуж за своего холопа иноземный князь, сидевший возле новобрачной в качестве посаженого отца и с грустью взиравший на свою бывшую возлюбленную. В качестве доказательства в ход пошел и золотой крест на цепочке, коим фряжский князь одарил невесту.

Кстати, голимое вранье — посаженым отцом был не я, а Тимоха, и не со стороны невесты, а со стороны жениха. И крестов было два — для обоих. В сплетнях сделанный мною Андрюхе подарок не отвергали, но прибавляли, что жениха я наделил золотым крестом лишь для того, чтобы не вызвать подозрений.

Сама пирожница нашу с ней страстную любовь на словах решительно отвергала, но делала это с таким видом и возмущалась таким фальшивым тоном, что ей никто не верил.

Разумеется, каждый из глазевших на ту самую бабу, ухитрившуюся охмурить князя, в качестве своеобразной компенсации норовил купить пирог, даже если поначалу не собирался этого делать, так что Глафира успевала еще до обеда распродать двойное количество своей продукции.

Я же после той свадебки со двора ни ногой — нечего душу бередить. Единственное, на кого в те дни мне приходилось отвлекаться, так это на угрюмых бородатых сакмагонов, повторно вызванных пред ясные княжеские очи, хотя на самом деле — пред мои.

Нет, Воротынскому тоже нашлась работенка — нечего тут бездельничать, когда трудится даже потомок известных в Риме князей Монтекки, чей род, судя по сохранившимся грамотам, восходит к великому римскому императору Марку Аврелию. Последнего я выбрал исключительно по той причине, что доводилось немного почитать его сочинения и у меня хотя бы имелось представление о его личности. Головастый, доложу вам, был мужик. Умница и философ, только немножечко грустный. Впрочем, настоящим философам, наверное, положено быть грустными. Имидж у них такой. Опять же во многая мудрости многая печали, и кто умножает познания, умножает скорбь.

Нет, это сказал не Марк Аврелий, но тоже философ. Кстати, единственный, на мой взгляд, библейский философ. Екклесиастом его звали. Помимо разных цитат, которые мне сунул в карман Валерка, чтобы я не выглядел абсолютным профаном в Библии, его я знал чуть ли не назубок, потому что в свое время одного Екклесиаста и прочитал из всего Ветхого Завета, но зато от и до. Колоритнейшая личность.

Но в сторону мою родословную и именитых предков, тем более что я, по все той же легенде, веду корни от самого младшего правнука императора, так что хвалиться можно, а зазнаваться ни к чему.

Воротынский же был вовлечен мною в стандартную схему: «злой следователь — добрый следователь». Ввел я ее не просто так, а побуждаемый необходимостью учесть собственные ошибки полугодовой давности. Той зимой я опрашивал пограничников иначе, действуя строго по перечню заранее составленных вопросов — кто, с какого рубежа, чем именно занимаешься во время дежурства, как осуществляется наблюдение, сколько времени проводишь на боевом посту и так далее.

То есть я вникал в их обязанности и как они должны их выполнять, а как они их на самом деле выполняют — практически не спрашивал. Не то чтобы упустил из виду. Тут иное. Кто же о своих прегрешениях вот так добровольно вывалит всю правду, да не кому-нибудь постороннему, а прямиком на стол своему начальнику?! Это же сакмагоны, а не выжившие из ума маразматики.

Нет, я и тогда пробовал их раскрутить, но тщетно. Бородачи мгновенно суровели лицами, мрачнели, начинали гулко стучать мозолистыми кулаками в мускулистую грудь и возмущенно орать, что они никогда и ни за что, и ночью вполглаза, и сухарь на скаку, и месяцами без баньки. В подтверждение собственных слов они клялись и божились, бросались к иконам и крестились подле них, а иные и вовсе лезли за пазуху, вытаскивали крестик, который тут же начинали целовать. Короче, святые люди, да и только, так что я сразу отступался и махал рукой — безнадежно.

Теперь же иное. Крымчаки были? Были. Прошли? Прошли. Не предупредили о них? Нет. Значит, имелись грехи, недочеты, упущения, словом, причины. Вывод? Надо устраивать разбор полетов. Вот я и внедрил эту схему.

И номером первым в ней был князь, который начинал крутить сакмагонам хвоста: «Проворонил, паршивец, продрых, упустил татарские рати! Зрил, стервец, сколь христиан в Москве-матушке полегло?! А все это — твой грех! Тяжкий, черный, несмываемый. Ох, не ведаю, чем ты его искупить сможешь. До конца дней тебе с ним мучиться, и на том свете с тебя тоже за погубленные христианские души спросится. Гореть тебе в геенне огненной, как пить дать гореть!»

Сакмагон же и без того был потрясен увиденным. Экскурсия по городу с гидом Тимохой входила в мою обязательную программу даже не первым, а нулевым номером, еще до встречи с князем, и отказаться никто не мог, так что после накрутки Воротынского он впадал в состояние, близкое к ступору, и начинал меланхолично размышлять — повеситься ему, зарезаться или не; брать еще одного смертного греха на душу, а просто подождать, когда его отволокут на плаху.

Вот тут-то вступал в действие я и начинал возвращать бедолагу к жизни, увещевая, что господь милосерден, а потому для невольных грехов у него приготовлены совершенно иные наказания, более щадящие. И в котле, где его станут варить, будет не кипяток, а очень горячая вода, и сковородку, где его поджарят, раскалят не добела, а только до малинового цвета, а если он сейчас искренне покается во всех прегрешениях по службе, то, глядишь, и вовсе в эту огненную геенну не попадет, ибо бог есть любовь и сама доброта.

Пригодились и заготовленные по такому случаю цитатки: «Не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени»[59]. Это в подтверждение тому, что не хотел он такой беды для Руси-матушки, для Москвы-столицы, для людей православных. Просто выпал именно такой случай, что как раз во время его прегрешений пришла беда.

«И как человеку быть правым пред Богом, и как быть чистым рожденному женщиной? Вот даже луна и та несветла, и звезды нечисты пред очами Его»[60],— утешал я его. И вообще, как утверждал Екклесиаст-проповедник, «нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы». «Ни одного», — добавлял я от себя в качестве комментария, давая понять, что все мы не без греха и никуда тут не денешься.

А потом на всякий случай напоминал ему из книги Притчей Соломоновых те «шесть, что ненавидит Господь, даже семь, что мерзость душе его», в число которых входил и «язык лживый». Мол, колись, мужик, до донышка, и тебе сразу полегчает. Я зна-а-аю.

Вот тут-то они и «кололись», да не на сто, а на все двести процентов, ибо психология, как и красота, страшная сила, и противиться ей нет никакой возможности.

Уговор у нас с Воротынским был жестким — никаких наказаний. Что бы ребята ни творили на службе — все должно бесследно кануть в прошлое, ибо с народом нехватка, а специфика рубежников такова, что ей надо учиться не один год. Этих выкинем — у кого другие мудрости да опыта наберутся? К тому же нет никаких гарантий, что новички, после того как освоятся, не начнут точно так же филонить, уезжать когда вздумается со службы, не дожидаясь смены, опаздывать на очередную вахту и так далее. Словом, всем им полная и безоговорочная амнистия, иначе я ни за что не отвечаю.

Да и неудобно как-то было, если уж положа руку на сердце. Они ж мне каялись как на духу, можно сказать, как священнику, аж до донышка до самого выворачивались вплоть до того, с кем и когда согрешили, пускай и не находясь при этом на службе, а нарушить тайну исповеди, как ни крути, большое свинство. Потому я даже и не помечал у себя, кто именно какие упущения допускал. Фиксировал все, но анонимно. Воротынский еще потому и сдался, махнув рукой — кого за что наказывать, один черт, неизвестно, так чего уж тут.

Единственное исключение, и то не в отношении наказания, а скорее категории людей, было мною сделано для севрюков, то есть жителей северской украйны. То, что они понарассказывали, вообще не лезло ни в какие ворота. Иные и вовсе вместо дежурств продрыхли на печи, а чтоб их не заподозрили, они — строго в очередь — время от времени отправляли гонцов. Мол, зашевелилась степь, показались басурманы, так что глядите в оба, а мы будем далее за ними бдить. На печи.

Потому я и заявил Воротынскому, что эти ребятишки неисправимы и надо гнать их в три шеи, а новых, из числа таких же, не набирать. Лучше попытаться навербовать в те места вольных казаков, кому скитания по степям не в тягость, а в охотку.

О христианском милосердии к заблудшим и раскаявшимся я не упоминал вовсе, ибо от этих глупостей далек, и вообще мне больше по душе Бог — Отец с его четкими канонами справедливости — око за око, кровь за кровь, смерть за смерть. Поэтому никаких Христовых сю-сю-сю я в предварительной беседе с князем не допускал — только голые практические доводы в пользу того, что наказывать их не выгодно. Потому Воротынский и согласился. Даже дал слово — никаких наказаний не будет.

Потом, когда я ознакомил его со списком «прегрешений», он очень сокрушался, что поспешил поклясться, но было поздно. Я же, исходя из этих «покаяний», вылепливал инструкцию. А вы думаете, откуда в уложении появились строгие запреты: с коней сторожам не ссаживаться, станов не делать (то есть никакого тебе строительства в рабочее время), огонь дважды в одном месте не разводить, где обедали, там не вечерять, в лесах на ночлег не останавливаться — слишком расслабляет, пусть в открытом поле дрыхнут вполглаза.

В эту же инструкцию я вогнал и порядок их действий в случае, если они заметят неприятеля, — гонец от них должен птицей лететь в ближайший город со срочной вестью о появлении врага, а не дожидаться, пока удастся все подсчитать. Оставшимся же надлежало заняться дополнительным сбором данных.

Не преминул я указать и о смене, в том числе и о том, что если сакмагоны покинут свой пост, не дожидаясь подмены, а в это время на их участке пройдет вражеская рать, то их ждет беспощадная кара. Тут уже без смертной казни никак. Ала гэр ком а ла гэр, говорят французы, и это правильно. На войне действительно все должно быть как на войне, и поблажек допускать не стоит.

А чтобы народ сменял своих товарищей вовремя, я, подумав, вписал штрафные санкции. Не понимают слов — будем бить рублем, по одному за каждый просроченный день, но вычет не в казну — еще чего, перебьется царь, все равно он тратить по уму не умеет, — а в карман тем, кого они должны сменить.

Тут, кстати, даже Воротынский помотал головой и, заметив, что я уж больно крут, подрезал мой первоначальный штраф вчетверо, скостив его до полуполтины. Мол, деньгой их государь не больно-то жалует, всего по семи рублев в год. Получится, на седмицу опоздал и вкалывай после этого весь год за бесплатно, а это не дело, да и обстоятельства разные бывают.

А вот другая моя новинка пришлась ему очень даже по душе — имеются в виду ревизии. Вроде бы простейшая штука. По институту еще помню знаменитое: социализм есть учет и контроль. Но тут, в беспросветных феодальных сумерках, не имели понятия ни о социализме, ни о прочем. Главное, в своих вотчинах они этот самый учет внедрить додумались. Не сдал положенную дань — фу, как грубо, будто речь о покоренных землях идет, но что поделать, коль все налоги именно так тут называются, — придут и проверят, а правда ли ты гол как сокол или брешешь как сивый мерин.

Но это что касается учета. Сакмагоны же дани, то бишь налогов, как люди военные, не отстегивали вообще — это им государство платило. Вот и получалось — нечего у них учитывать. Что же до контроля, то тут об этом слове никто и не слыхал, так что пришлось его заменить на «наблюдение».

Но название неважно — главное, чтоб появились сами ревизоры. Наказание, если контролеры увидят непорядки в службе, тоже душевное и доходчивое. Я поначалу вписал кнут, потом вспомнил Ярему, поежился, почесал оставшиеся на спине после экзекуции шрамы и заменил кнут на рубли, но Воротынский переиначил, заявив, что эдак они еще останутся должны казне, а кнут для учебы самое то.

Вспомнив еще одну знаменитую фразу о тактике выжженной земли, я предложил и другое новшество — регулярно запаливать степь. К осени трава там высыхает до звенящей белизны, но неприхотливые татарские лошадки могут прокормиться и на такой, им не привыкать. А надо, чтоб они дохли с голоду. Получалось, что тем самым мы обезопасим себя от осенних набегов. И вновь не просто предложение, но с определением конкретных сроков и лиц, ответственных за это — кто, где и когда устраивает пал.

Воеводам и станичным головам тоже от меня досталось. Теперь они полностью отвечали за своевременное и качественное обеспечение своих подчиненных хорошим транспортом, то есть резвыми лошадками, вплоть до того, чтобы брать их даже внаем.

Доказал я Воротынскому и необходимость увеличить не только количество разъездов, но и штатную численность каждого. Мало четырех человек в разъезде. В обычное время — да, а если появился враг и надо посылать гонца за гонцом? Да тут десяток нужен, не меньше.

— Казна не потянет, да и государь заупрямится, — категорично заявил князь. — Надо, чтоб и надежно, и без лишней деньги.

— Сейчас, после того как Москву спалили, самое время! — горячился я. — Пока «крапивное семя» напугано, оно особо скупиться не станет, добавит рублевиков.

— Добавит, да не столько. У тебя и вовсе выходит — на каждые четыре рублевика ныне надо еще шесть накидывать. Уж больно много. Тогда вовсе ничего не дадут. Хватит и… шести человек.

На том и остановились.

Относительно прибавки к жалованью Воротынский тоже воспротивился. Ссылки были прежние — поднимется на дыбки Казенный приказ и выставит железный неубиенный во все времена довод: «Убыток государю». Тыканье пальцем за окошко, в сторону руин, и пословица «скупой платит дважды» не помогли.

Правда, пунктик об увеличении земельных наделов я пропихнул — все равно украйные рубежи в запустении, но кто-то вякнул царю, что северская земля больно урожайная, дает много хлеба, а потому позже, на окончательном утверждении, вычеркнули и это, да еще попеняли князю, что он это сделал специально. Мол, свои земли — Перемышль, Одоев, Воротынск, Новосиль и прочие государь забрал под себя, так ты ныне по своей злобе норовишь у него их выхватить, чтоб ни себе ни людям. Вообще-то предложение было как раз наоборот — раздать людям, то есть сакмагонам, да и то не всю, но…

Однако этот пункт стал, пожалуй, единственным, который подрубили на обсуждении. Что же до остального, то царь, внимательно выслушав текст, коротко заявил: «Дельно писано. Ни убавить, ни прибавить. Неужто сам до всего домыслил?» И впился пронизывающим взглядом.

— Лгать я не стал, ибо грешно, — рассказывал Михаила Иванович. — Но, памятуя о твоей просьбишке, умолчал кое о ком. Ответствовал же, что ни строки мною самолично не написано — подьячие трудились, а вот сказывал им словеса я сам. Все до одного.

«Ишь ты, просьбишку мою он вспомнил, — криво ухмыльнулся я. — Это еще как посмотреть, чья просьбишка была».

Но во всем остальном, отвечая царю, Михаила Иванович не солгал, сказав истинную правду. С документом мы чуток припозднились, но, учитывая, что теперь их, по сути дела, стало два — помимо расклада откуда, сколько, на какой территории, в какие сроки и прочее — мы ведь готовили, можно сказать, устав самой службы, под этим предлогом просить отсрочку было допустимо и карой за задержку сроков не грозило. Иоанн Васильевич только усмехнулся и вяло махнул рукой, вымолвив, что, так и быть, до зимы с князя ничего не спросит. Но мы уложились раньше. Я — гораздо раньше, однако, прочитав мой текст, Воротынский хоть и одобрил его, но…

— Писано знатно, — вздохнул он, похвалив. — Словеса будто в колокол набатный бьют. У нас так-то нипочем бы не вышло.

Я засмущался. Стиль — заслуга не моя. Вспомнился мне мой бывший взводный еще по училищу, вот я его и скопировал, чтоб все звучало жестко и рублено, по-военному.

— Токмо как-то оно у тебя все просто изложено. Излиха просто. Не оценят таковское в Думе. Выкрутасов бы поболе.

«Это и я так могу», — презрительно хмыкнув, нагло заявил Промокашка Шарапову.

— Я-то вижу, сколь ты трудов вложил, — мягко заметил Воротынский, — но для прочих оно… — И вынес окончательный, категоричный приговор: — Не пойдет! Сразу видать, что иноземец длань приложил. Переписать надобно.

Вот так. Вначале «во здравие» и тут же «за упокой». А я-то старался, я-то надрывался, выписывая каждую строку, чтоб чеканно. И не набатным звоном колоколов они были — барабанной дробью. Мерно, увесисто, четко. Эх, прощай мои труды понапрасну.

Горькую пилюлю князь подсластил. Не знаю уж, он то ли и впрямь так считал, то ли попросту решил поднять мне настроение:

— Оно, конечно, у тебя словцо к словцу подогнано так, что и комару в щель не забраться, все так. Но вот беда. Ты, фрязин, хошь и умен, но умок твой для Руси негож. — И добавил, сопроводив очередным тяжким вздохом: — А зря.

«А чего ж тогда сыграть-то?» — растерянно спросил Шарапов. «Мурку!» — выдал пожелание Промокашка, и Шарапов послушно…

Нет, я не Шарапов и своего текста не переделывал. Да и не мог я писать не словами, но словесами, то есть, чтоб полностью по старине. Не мог при всем желании, поскольку для меня те же юсы, ижица, фита и ферт все равно, что китайские иероглифы. Впрочем, Воротынский и не настаивал. Главное, что все имеется, а изменить порядок слов, чтоб звучало заковыристее, да поменять сами слова — задача не из сложных. Поэтому «Мурку» я не играл. За фортепьяно сел сам князь и, глядя в мои ноты, на следующий день самолично принялся барабанить по клавишам, то есть диктовать подьячим окончательную редакцию.

А что до моего участия, то я и хотел, и в то же время не хотел, чтобы князь о нем упоминал. С одной стороны, лишний раз светиться мне действительно ни к чему. Чревато, знаете ли. Когда я появился пред ясными царскими очами в виде гонца-видока, да еще изволил пошутить, пытаясь выручить Балашку, моего имени Иоанн, по счастью, так и не спросил, а искушать судьбу второй раз — лишнее. Не любит она, когда ее дергают за уд, да еще так бесцеремонно. Ох не любит.

С другой же стороны, была у меня нужда в государевой награде. Деньги — тьфу, я их и сам заработаю. Но вот получить чин мне очень хотелось. Титул на Руси ничто — сам видел князей в лаптях. А у меня он вдобавок еще и иноземный. Зато чин… Не из тщеславия, как вы понимаете, — чтобы сватовство не сорвалось. А его пожаловать может лишь царь, и только он один. Получалось, что желательно рискнуть и засветиться.

Тем более я имею на это полное право. Да, написано не совсем верно, не теми словами, не в таких интонациях и прочее, отчего Воротынский и передиктовал мой труд наново. И общая идея тоже его — кто спорит. А толку с этой идеи? Ее, голенькую, никто утверждать не станет, а сам бы он с ней промучился еще год и так бы ничего не сделал, судя по его черновым наброскам, которые я у него видел.

Может, сами по себе они и хороши, но уж больно их мало, да и не стянуты они друг с другом — сплошное хаотичное нагромождение.

А кто его вдохновил? Кто заставил поверить в то, что все получится? И потом, сам-то сюжет тоже мой, мною разработан и мною же доведен до ума, а из него как раз почти ничего и не убрано. Получается, что я законный соавтор. А где награда? А, Михаила Иванович?

Воротынский — это я заметил по смущенному виду князя — тоже не хотел про меня упоминать. Понять можно — зачем ему делить лавры и славу, когда проще хапнуть все одному. А если вдуматься, то не просто делить. Иоанна Васильевича можно назвать как угодно, но только не дураком. Соображаловка у него работала будь здоров, поверьте мне. Не всегда в правильную сторону, но работала. Стоило бы ему узнать, кто еще трудился над документом, составленным столь толково, что не к чему придраться, как он тут же затребовал бы меня к себе. И спасибо сказать, и из любопытства. А там слово за слово и вытянет государь, что Воротынский, по сути дела, был лишь переводчиком моих слов на обычный манер, принятый ныне на Руси. Толмачом. Исполнителем музыки, написанной другим сочинителем.

Это уже получится не делиться славой и почестями, а отдать их мне целиком. Жалко.

Но, может, я ошибаюсь и маститый боярин не собирался «кидать» своего соавтора? Решил проверить. Когда князь зазвал меня к себе в покои испить на сон грядущий чару-другую хмельного меда, я заговорил на эту тему. Мол, слыхал я, что русский государь щедро одаривает своих верных слуг, потому и не знаю, то ли мне ехать к нему во дворец на коне, то ли заодно прихватить и Тимоху с телегой, а то боюсь, что не увезу я дары златые.

Князь и без того выглядел смущенным, а тут он от моих слов даже медом поперхнулся, так они ему против шерсти пришлись. Он и после того, как откашлялся, не сразу начал откровенный разговор — уж больно тот был для него неприятен.

Вначале Воротынский осведомился, ведомо ли мне, яко пристало вести себя при государевом дворе да как надлежит кланяться. Я тут же невозмутимо отвесил учтивый поклон а-ля д'Артаньян на приеме у Людовика XIII. Для достоверности даже помахал в воздухе правой рукой, изображая несуществующую шляпу.

Михаила Иванович сморщился, словно в него влили стакан уксуса, заставив заесть недозрелым лимоном, и заявил, что это никуда не годится. Я заявил, что именно так в свое время приветствовал гишпанского короля Филиппа, но спорить не берусь, в каждой стране свои особенности, потому готов приняться за учебу хоть сейчас, а голова у меня в порядке, и уверен — изучу новое быстро.

Не зная, как продолжить начатую тему, Воротынский и впрямь принялся обучать меня этому самому вежеству. Освоил я нехитрую науку почти моментально — не прошло и десяти минут.

Затем князь вспомнил, что я не ведаю нужных словес. Если государь ко мне обратится и я отвечу не по чину — может получиться худое, потому как царь иной раз серчает вовсе из-за пустяшного. И выйдет мне тогда заместо награды кнут да батоги.

— А как же тогда быть? — наивно спросил я.

В ответ князь, собравшись с духом, выпалил, что дворец этот, если поразмыслить, мне и вовсе ни к чему.

— Так ведь когда Иоанн Васильевич дознается, кто писал, все одно — обязательно позовет, — возразил я.

— Позовет, — согласился он. — Но токмо ежели дознается. А ежели нет, то и звать некого, — развел он руками. — А коль у тебя о награде душа болит, так о том не печалуйся. Я сам… — И осекся, тяжело вздохнув.

Еще бы. Какое уж там сам. Денег у него не хватало катастрофически. Доходило до того, что я как-то предложил ему свои, и этот гордец, скрипнув зубами, взял мою сотню. Не сразу — поколебался немного, но взял. Правда, тут же заявил, что берет только в долг, всего на одно лето и даже готов уплатить мне резу, но я так решительно отмахнулся, что он понял — и процентов не возьму, и про сам долг, скорее всего, не напомню.

О чине не имело смысла даже заикаться — не в компетенции Воротынского. Получалось, нечем ему со мной расплачиваться. А если учесть, что я не появлюсь пред государевыми очами, то выходило, что князь просто попользовался мною и моими знаниями на дармовщинку, как какой-нибудь халявщик. Да он и сам это прекрасно понимал. От осознания этого чудовищного и совершенно неприемлемого для него факта Воротынский густо побагровел, и, испугавшись, что князя от глубокого расстройства тяпнет по темечку кондрашка, я торопливо заявил:

— Да я и сам подумывал, что ни к чему мне появляться пред царем. А что до награды, то тут, Михаила Иваныч, ты и впрямь можешь сам заменить мне царские дары на свои собственные, тем более что речь пойдет не о рублевиках.

Ох и возликовал Воротынский. Кубок с медом — между прочим, изрядной вместимости, около литра — одним махом вылакал чуть ли не до дна. Во как его радость пробила.

— Сказывай.

Удобнее момента не подыскать. И я начал сказывать. Мол, правду ты говорил, княже, о Марии, дочке племяшки твоей родной, Анастасии Владимировны, что замужем за Долгоруким. Думал я, прихвастнул ты немного — все ж таки родная кровь, ан оказывается, что преуменьшил. Неземная у нее красота. Что ликом — вылитый ангел (на самом деле гораздо красивее, но тут в ходу именно такие сравнения), что статью удалась. Словом, всем взяла. Голос послушать — птицы так мило не щебечут, а посмотрит нежно — словно одарит по-царски…

— Гляжу, она тебя уже одарила, — с усмешкой перебил меня Воротынский, который все сразу понял.

Ну и хорошо, что понял. Люблю догадливых.

— Князь Андрей Тимофеевич хоть и из земщины, но за чужеродного иноземца выдавать ее не захочет, — продолжаю я.

— Еще бы, — тут же поддакнул Михаила Иванович. — Горд Долгорукий. Горд да упрям. Ты еще не ведаешь, что ему в главу глупую втемяшилось. Он же умыслил дочку свою за царя выдать. Не ведаю токмо, возил он ее ныне на смотрины ай как.

— Возил, — мрачно подтвердил я. — Только не вышло у него ничего, кроме…

И замолчал, осекшись. Не время было выкладывать на стол свой тайный козырь. Неизвестно, как вообще поведет себя Воротынский, услышав такое. Вроде бы и негоже закладывать царю своего родича, но и смолчать нельзя. И что делать? Получается задачка из числа тех, про которые говорят, что решения она не имеет. На самом-то деле они есть, только от них с души воротит. С любого, какое ни принимай. А вот приемлемого и впрямь не имеется…

— А что окромя? — тут же насторожился Воротынский. — Сведал, что княжну…

А договаривать не стал. Не страшно вымолвить «на блуд государь взял» — стыдно. Ой как стыдно, потому что тут, если хоть сколько-нибудь заботишься о чести рода, надо доставать из ножен саблю да идти с ней к обидчику. Или требовать поля, то есть дуэли. Пусть божий суд решит. А у кого требовать? У царя? Так он и есть обидчик. Так что не будет никакого поля. Убийство будет. И не обидчика.

Тем более вроде бы было уже в их роду такое. Еще в юности государевой, как рассказал мне один старик из дворни, поял Иоанн дочку князя Владимира — старшего брата Михаилы Ивановича, а она, не стерпев такого надругательства, утопилась в реке. Сразу же. Прямо наутро после изнасилования. В селе Калиновке старик этот тогда проживал, где-то близ Коломны. В Калиновке все оно и случилось.

Я поначалу не поверил, думал, несет дед с пьяных глаз что ни попадя. Только теперь, глядя в сузившиеся от злости зрачки Воротынского, до конца понял — так оно и было на самом деле. Получалось, это уже будет второй по счету случай. Одно оправдание для Воротынского — фамилия у нее не та. Даже за Анастасию, случись что, хоть она и родная племянница Михаилы Ивановича, первым мстить должен муж. Его это право, его обязанность, коли он взял ее в свой род. А уж за дочку свою тем более Андрей Тимофеевич взыскивать должен.

Только вот и Воротынскому она, как ни крути, не чужая.

— Нет-нет, — заторопился я с ответом. — Просто, коль не выбрал государь княжну Долгорукую, то это, наверное, зазорно для отца.

— Пустое, — с видимым облегчением почти весело отмахнулся Воротынский. — Их вон сколь на смотрины съехалось, так что — всем зазорно? Зато каждый отец про свою станет сказывать, будто его дщерь в последней дюжине[61] оказалась и совсем уж было государь на нее глаз положил, да тут она чихнула не вовремя, потому токмо он ее соседку и избрал. Ежели их всех послухать, так в последней дюжине несколько сотен стояло и все расчихались не ко времени. — И с широкой добродушной улыбкой осведомился: — Сватов решил заслать?

Я кивнул.

— Потому и хотел чин заполучить, — закинул я удочку. — Чтобы отец ее не просто за фряжского князя выдавал, а и…

Договаривать не стал. Раз кидает с соавторством, пусть думает сам, какую должность он в состоянии для меня выпросить.

— На этой мельнице помол не скоро выйдет… — задумчиво протянул Воротынский. — Но с божьей помощью замолвлю я за тебя словечко. Случай подвернется, и непременно замолвлю. Но тебе же не токмо чин надобен — добрые сваты потребны?

— Еще как, — вздохнул я.

— Оно и впрямь к Андрею Тимофеевичу абы каких нельзя — в отказ пойти может. Но и я тебе не гожусь, — огорошил меня князь новостью. — Чай, в родстве с невестой. Не принято так на Руси. Но ништо, — тут же успокоил он меня, — дай срок. Как токмо зачтет государь, что мы тут с тобой учинили, да все одобрит, — похоже, что в этом Воротынский ничуть не сомневался, — так я сразу и помыслю, кого к нему сподручнее послать. Покров токмо миновал, так что до Масленицы времени много[62], поспеем тебя окрутить.

Я вздохнул с облегчением. Кажется, на этот раз у меня все выгорит, и осечки случиться не должно. Кого бы ни подобрал Воротынский — можно не сомневаться, что будущие сваты окажутся людьми именитыми и, скорее всего, с княжескими титулами. Таким Долгорукий не откажет при всем своем чванстве и высокомерии. Побоится нажить врагов.

И когда я встретил Михаилу Ивановича, вернувшегося от государя с известием, что все в порядке, радости моей не было конца. На пиру, который закатил Воротынский по такому случаю, не поскупившись и выставив угощение для всей дворни, мой рот не закрывался ни на минуту. Я шутил, балагурил, сыпал анекдотами, которые переделывал на ходу, рассказывал забавные байки — словом, душа-парень.

— Вот кого государю в дружки для своей невесты выбрать, — отсмеявшись над моей очередной шуткой, заявил Воротынский. — Жаль, что ты фрязин. Поди, у Бориски Годунова столь много всякой всячины в главе не сыщется.

— Сыщется, — заявил я уверенно.

Мне ли не знать, сколько всякой всячины копошится в голове у этого красавчика. Не только на одну свадьбу — на всю жизнь с избытком и еще на царский венец останется.

Почему-то вспомнилась его сдержанная радость, выраженная в скромной улыбке, когда я сообщил Борису, что было мне видение, как он сидит на царской свадьбе дружкой у будущей царицы. Он и тогда сумел удержать себя в руках, не дав эмоциям выплеснуться наружу. Только по засветившимся от счастья темно-карим глазам и можно было определить, как ликует душа парня. И я уверенно повторил:

— У Бориса Федоровича много чего сыщется. А что, государь решил все-таки жениться на Марфе Собакиной? — поинтересовался я как бы между делом. — Больная ведь.

Признаться, были у меня опасения, что Иоанн Васильевич в последний момент откажется. Знаете, летописи летописями, а вдруг монахи чего-то напутали и на самом деле все происходило иначе.

— Решился, — кивнул Воротынский. — Уповая на милость господню не к невесте, но к жене божьего помазанника. Сказывают, он и Малюте Скуратову место в дружках у Марфы отвел, так что тесть вместях с зятем сидеть будет.

Уф-ф. Даже от сердца отлегло. Раз женится, значит, не такая уж она безнадежно больная. Даты ее смерти я не помнил даже приблизительно — не такой уж значительной персоной она была, а мне за три дня предстояло о-го-го, сколько вызубрить, так что ее я благополучно упустил. Потому в голове отложилось лишь то, что она скончается вскоре после свадьбы. Но «вскоре» — понятие растяжимое, от нескольких дней до нескольких месяцев. И теперь оставалось надеяться, что она дождется окончания моего сватовства. И я развеселился пуще прежнего.

Гуднули, конечно, на славу. Медок я у Воротынского перепробовал весь — и со смородиновым листом, и вишневый, и яблочный, и грушевый, и малиновый, добравшись до вовсе экзотичных — брусничных, ягодных и какого-то сыченого, о вкусе которого, равно как и о том, что именно туда добавляли, сказать затрудняюсь. Да и немудрено — мы сразу принялись употреблять его с Михаилом Ивановичем из весьма внушительной по размеру посуды — царегородских достаканов, извлеченных по такому случаю из особого поставца. Достаканы подозрительно напоминали обычные, используемые в наше время — вон, оказывается, откуда пошло их название. Отличались «дедушки» от своих далеких потомков лишь тем, что были неграненые, а вверху расширялись.

Ну а потом я вообще перешел на чернило. Нет, я не поменял мед на плодово-ягодную бормотуху, не подумайте. Так назывался ковш для разливания, которым я черпал из стоящей братины и, из экономии времени, не переливая в достакан, отправлял его прямиком в свою луженую, закаленную глотку. Да-да, тот самый загадочный сыченый.

Брр. Коварная штука этот мед. Поначалу все в порядке. Потом выясняется, что твои ноги — это уже как бы и не твои ноги, а неизвестно чьи, поскольку слушаться тебя они решительно не желают, на хозяйские команды не реагируют вовсе, а вместо этого предпочитают оставаться на месте и бездельничать. Я поначалу решил, что оно пройдет, ведь голова-то у меня ясная, ну и…

Утром мне стало стыдно, когда я только-только проснулся. С минуту я усиленно припоминал, не сболтнул ли чего лишнего. Кажется, нет. Но едва, успокоившись, решил еще немного подремать и повернулся на другой бок, как коснулся чего-то упругого и горячего. Я вздрогнул и открыл глаза. Лучше бы не открывал. Лучше бы я, как страус, засунул голову куда подальше, тем более что перина — не песок. Там бы и выждал, пока это упругое и горячее исчезнет, а теперь придется как-то реагировать.

Язык, сухой и шершавый, еле шевелился, но я все-таки выдавил из себя хриплое и жутко глупое:

— А ты чего тут делаешь, Светозара?..

Загрузка...