Миф о «часе ноль»

Представление о том, что окончание Второй мировой войны стало для немцев «часом ноль» — временем кардинального разрыва с прошлым и нового начала, — широко распространилось еще в 1950-е гг. Метафора оказалась верной в том смысле, что в мае 1945 г. были полностью уничтожены существовавшие государственные структуры и строительство новых институтов происходило в большей или меньшей степени с чистого листа. Однако образ «часа ноль» невозможно использовать для характеристики настроений и менталитета германского общества послевоенного десятилетия.

Безусловно, для определенной части немцев военное поражение стало важным импульсом, позволившим им переосмыслить свое отношение к национал-социализму и радикально пересмотреть собственные взгляды. Были и те, кто радовался крушению Третьего рейха; в конце концов, скрытая оппозиция режиму всегда существовала, и единодушное одобрение политики Гитлера в годы нацистской диктатуры также является мифом, недопустимо упрощающим и искажающим реальность [Старгардт 2021]. Однако для большинства немцев в мае 1945 г. ключевыми эмоциями являлись облегчение от того, что война завершилась, и обида на национал-социалистическое государство, не сумевшее выполнить собственных обещаний [Jarausch 2006: 6]. По мнению ряда исследователей, после 1943 г. большинство немцев уже негативно относились к Гитлеру — его популярность базировалась на образе безусловного победителя, в завершающей фазе войны уже лишившемся своей убедительности [Taylor 2011: 19]. Однако нужно учитывать, что эти выводы основаны во многом на данных опросов, проводившихся оккупационными державами сразу после окончания войны, когда у респондентов имелись существенные мотивы лукавить при ответах.

Как бы то ни было, разочарование и обида на прежних властителей сами по себе совершенно не подразумевали стремления к созданию демократического государства. Большинство немцев в первые послевоенные годы было в принципе занято не рефлексией, не анализом исторических и политических проблем, а банальным выживанием. К этому примешивались страх за собственное будущее — многие опасались мести победителей — и распространявшиеся слухи о жестоком обращении с мирным населением. Подобного рода инциденты действительно происходили в зоне ответственности всех армий, вступивших на территорию Германии, однако чаще к ним были склонны солдаты из тех стран, которые испытали на себе всю жестокость германской оккупации и террора в годы Второй мировой войны. Из числа западных союзников это, безусловно, были французы [Taylor 2011: 124].

В результате май 1945 г. стал для германского общества весьма неоднозначным рубежом. С одной стороны, прекратились бомбежки и боевые действия, вероятность погибнуть или получить увечья значительно снизилась, нацистский репрессивный аппарат прекратил свое существование, солдаты начали возвращаться домой. С другой стороны, многие сложности только начинались и в течение следующих двух лет продолжали усугубляться.

К моменту окончания войны около половины населения будущей Западной Германии находилось за пределами мест своего постоянного проживания — в лагерях военнопленных, в эвакуации из разбомбленных городов, в пути в поисках родных или куска хлеба. Вскоре сюда добавились массы беженцев, прибывших с восточных территорий, фактически отошедших Советскому Союзу, Польше и Чехословакии. Их общее число в западных оккупационных зонах составило около 12 млн человек [Jähner 2019: 71]. Процесс исхода из утраченных восточных земель превратился в огромную гуманитарную катастрофу; по некоторым оценкам, погибло около 2 млн человек [Brenner 2016: 151].

У оккупационных властей в западных зонах не существовало ни малейшего представления о том, что делать с этим потоком людей — голодных и распространявших эпидемические заболевания. Соотечественники также не демонстрировали гостеприимства. Отношение к беженцам оказывалось зачастую враждебным, «чужаков» рассматривали как нежеланных пришельцев, которые сами виновны в своих бедах. Инициативная группа жителей Шлезвига обратилась в октябре 1945 г. к фельдмаршалу Монтгомери с просьбой как можно скорее очистить регион от беженцев — «потока чужаков с восточных территорий» [Brenner 2016: 158]. В Баварии прибывающих с востока обвиняли одновременно в том, что они пруссаки, а значит, милитаристы и нацисты, и в том, что они не вполне немцы, а наполовину иностранцы [Jähner 2019: 73–76]. Солидарность в обществе отсутствовала, каждый был сам за себя.

Весьма негативные эмоции у значительной части немцев вызывали и политические эмигранты. Их прямо или косвенно обвиняли в том, что они отсиживались в комфортных условиях за рубежом, пока их сограждане вынуждены были выносить все тяготы войны. Еще летом 1945 г. вспыхнул ожесточенный спор вокруг статьи Томаса Манна «Почему я не возвращаюсь в Германию», в которой знаменитый писатель заклеймил всех немцев как соучастников нацистских преступлений [Jähner 2019: 269]. Большинство соотечественников не было готово всерьез воспринимать эту позицию. Впоследствии с теми же самыми обвинениями пришлось столкнуться и В. Брандту, вернувшемуся из эмиграции в Германию и начавшему строить свою политическую карьеру [Кнопп 2008: 242].

Еще одной проблемой стали так называемые перемещенные лица (displaced persons, DP) — иностранцы, насильственно или добровольно оказавшиеся на территории Третьего рейха: узники концлагерей, военнопленные, иностранные рабочие, а также коллаборационисты, отступившие вместе с вермахтом. Их насчитывалось несколько миллионов; быстро организовать их обеспечение продовольствием и медицинской помощью, а также транспортировку на родину оказалось невозможным. В результате окончание войны никак не облегчило положение многих из них, к тому же отношение немцев к перемещенным лицам представляло собой зачастую смесь ненависти и страха. Это также не добавляло стабильности послевоенной ситуации в западных оккупационных зонах.

Наконец необходимо упомянуть и гендерный дисбаланс. Послевоенное немецкое общество являлось во многом «обществом женщин»: миллионы мужчин погибли или оставались в лагерях военнопленных, лишь постепенно возвращаясь домой. Особенно серьезным был дисбаланс у молодежи: в возрастной категории 20–25 лет в 1946 г. на 100 мужчин приходилось 160 женщин [Ramelsberger 2015]. Это способствовало разрушению традиционной патриархальной модели семьи.

Но самое главное, что с крушением Третьего рейха прекратили функционировать государственные структуры, отвечавшие за поддержание порядка и распределение снабжения. Несмотря на то что победители постарались как можно скорее организовать новые административные механизмы и службы правопорядка, привлекая известных оппонентов режима, первые послевоенные месяцы сопровождались всплеском преступности. Были широко распространены грабежи магазинов и продовольственных складов, собственность государства и крупных компаний стала в глазах многих немцев «ничейной».

Несмотря на то что со временем ситуация несколько стабилизировалась, снабжение населения углем и продовольствием по-прежнему представляло собой большую проблему. Собственное аграрное производство оказалось явно недостаточным, транспортная система находилась в состоянии коллапса (по некоторым данным, оказалось выведено из строя до 90 % железнодорожной сети [Birke 1989: 25]), промышленное производство было практически остановлено. В результате складывалась ситуация, когда, например, шахтеры Рура снижали свою выработку из-за того, что не могли получить положенное продовольствие, а уже добытый ими уголь не вывозился из-за недостаточной пропускной способности разбомбленных железных дорог, и жители крупных городов мерзли в своих квартирах.

Нормы выдачи продовольствия по карточкам были откровенно небольшими. Даже в относительно благополучной американской зоне они составляли 1330 калорий в день — существенно ниже того, что считалось минимально необходимым; в английской и французской зонах паек был более скудным: 1050 и 900 калорий соответственно [Taylor 2011: 201]. Но реально обеспечить выдачу даже этого объема оказывалось возможным далеко не всегда. Причины были вполне объективными, однако многие немцы воспринимали сложившуюся ситуацию как сознательный обман, желание уморить германское население голодом. Спустя полтора года после окончания войны ситуация с продовольственным снабжением во многих местностях была хуже, чем в последний год существования Третьего рейха. Виновниками происходящего сплошь и рядом считали победителей. «Голод не предполагает поиска причинно-следственных связей, разве что самых поверхностных, — писал осенью 1946 г. посетивший Германию норвежский журналист С. Дагерман, — а значит, оказавшийся в такой ситуации человек в первую очередь обвинит тех, кто сверг режим, ранее снабжавший его всем необходимым, потому что теперь его снабжают куда хуже, чем он привык» [Дагерман 2023: 23]. Особенно плохо обстояли дела в британской зоне оккупации, где находились крупные города, а масштабный ввоз продовольствия был затруднен в связи со сложным положением в самой Великобритании.

Ситуация здесь уже в 1946 г. стала почти катастрофической [Taylor 2011: 211].

Самым трудным временем в послевоенной Германии стала «голодная зима» 1946/47 г. Плохие урожаи, недостаточные поставки из-за рубежа и по-прежнему далекая от идеальной система распределения привели к тому, что западные оккупационные зоны оказались на грани массового голода. Нередки были случаи, когда люди ослабевали настолько, что не могли выйти на работу, — например, в Кёльне, где реальный объем выдачи продовольствия по карточкам сократился в начале 1947 г. до 746 калорий в день [Brenner 2016: 101]. Избежать катастрофы удалось только благодаря масштабному импорту продовольствия, в том числе за счет усилий благотворительных организаций.

Однако избыточная смертность все равно оказалась высокой. В замерзавших и голодавших городах особенно быстро распространялись эпидемические заболевания. Сильнее всего от голода страдали те, кто не имел доступа к черному рынку. К примеру, в психиатрической лечебнице Дюссельдорфа в 1947 г. из 700 пациентов скончалось около 160 [Brenner 2016: 116].

Естественно, все это приводило к расцвету полулегальных и нелегальных механизмов обеспечения. Германия 1946-47 гг. во многом напоминала Россию эпохи Гражданской войны. Было широко распространено мешочничество — тысячи жителей крупных городов ежедневно отправлялись на переполненных поездах или пешком в сельскую местность, чтобы выменять или выпросить у крестьян немного продуктов. Процветал черный рынок, все меры властей по борьбе с ним оказывались совершенно неэффективными. Оставшиеся в обращении рейхсмарки не имели большой ценности, практиковался прямой товарообмен, и на некоторых работавших предприятиях в качестве зарплаты рабочим специально выдавали товары, которые можно было бы обменять на еду. Своеобразной «эрзац-валютой» стали американские сигареты. Широко распространились спекуляция и контрабанда. В конечном счете процветало воровство; если красть друг у друга считалось зазорным, то все не принадлежавшее конкретному человеку считалось ничейным. К примеру, многие немцы не видели ничего плохого в том, чтобы остановить поезд или грузовик с углем и растащить значительную часть его груза. Приметой времени стало также выкручивание лампочек в общественных местах. Часто всем вышеперечисленным занимались дети и подростки — в них вряд ли стали бы стрелять, и даже в случае поимки им не грозило строгое наказание.

При этом было очевидно, что подобного рода «самообеспечением» немцы занимаются не от хорошей жизни; многие просто не смогут иным способом удовлетворить свои базовые потребности. 31 декабря 1946 г. кёльнский архиепископ Йозеф Фрингс в своей проповеди публично заявил, что седьмая заповедь («Не укради») не действует, когда речь идет о спасении жизни и здоровья. Проповедь вызвала сильное недовольство британских оккупационных властей и приобрела огромную популярность в Германии. Появился даже глагол «фрингсить» (fringsen), которым обозначали кражу жизненно необходимых вещей [Jahner 2019: 189].

Для коллективной психологии немцев происходящее имело целый ряд важных последствий. Первое из них заключалось в том, что проблемы недавнего прошлого быстро отошли на второй план. Занятые элементарным выживанием, находившиеся на грани голодной смерти, люди не раздумывали над коллективной виной. Более того, они были склонны считать жертвами в первую очередь самих себя. Сначала жертвами Гитлера, потом жертвами жестокости победителей, — поскольку именно последние взяли на себя в 1945 г. ответственность за немецкий народ, ухудшение жизненных условий тоже нередко записывали на их счет. Это представление о себе как о жертвах сохранилось еще на десятилетия; оно позволяло релятивизировать преступления Третьего рейха, изобразить произошедшую катастрофу своего рода стихийным бедствием, во время которого каждый спасался как мог.

Само по себе формирование дискурса «страданий и жертв» имело как минимум одно позитивное последствие. В отличие от Первой мировой войны, воспоминания о которой сплошь и рядом носили героический и романтизированный характер (Э. Юнгер был в Веймарской республике куда популярнее Э. М. Ремарка), Вторая мировая воспринималась как трагедия. Это автоматически сдерживало развитие реваншистских идей и препятствовало появлению культа военной силы, характерного для значительной части немецкого общества 1920-х гг.

Однако тот же дискурс способствовал формированию в немецком обществе второй половины 1940-х гг. ресентимента. Довоенный период все чаще вспоминали с ностальгией. С. Дагерман в своих очерках описывал «атмосферу обиды на союзников, смешанную с самоуничижением, апатией, всеобщей склонностью к сравнениям настоящего с прошлым, причем не в пользу первого» [Дагерман 2023: 17]. Распространялись представления о том, что победители ненавидят не только нацистов, но и немцев как народ. При этом подобного рода высказывания можно было услышать не только от затаившихся нацистов, но и от противников Третьего рейха [Jähner 2019: 270]. Если весной 1945 г. мирное население практически никак не сопротивлялось оккупации, то вскоре ситуация стала меняться. На предприятиях, подлежавших демонтажу, происходили стачки и митинги протеста. После особенно масштабной стачки в Руре в марте 1947 г. оккупационные власти запретили протестные мероприятия. В том же году в Брауншвейге английских военнослужащих пытались забросать камнями. Чем ниже падал уровень обеспечения самым необходимым, тем сильнее росла враждебность к оккупационным державам и тем больше становилась вероятность протестных выступлений. Дело доходило до того, что люди, сотрудничавшие с победителями и, к примеру, выдававшие им нацистских преступников, становились объектами ненависти и травли со стороны собственных сограждан — случаи, имевшие место и впоследствии, в начале 1950-х гг. [Frei 2002: 217].

Былые преступления вскоре вообще перестали интересовать многих. И недавние противники нацизма, и недавние «партайгеноссе» оказались в одинаковых условиях — часто они совместно воровали уголь с поездов и стояли в очередях в надежде отоварить продовольственные карточки. Это создавало у многих ощущение общности судьбы, примиряло друг с другом недавних противников. Более того, стремление найти и наказать всех преступников вскоре стало вызывать раздражение не только у тех, кому действительно было чего опасаться, но и у людей, в недавнем прошлом дистанцировавшихся от нацизма.

Такое же раздражение зачастую вызывала попытка начать дискуссию о войне и ответственности. Трактат К. Ясперса «Вопрос о виновности» [Ясперс 1999] встретил холодный прием у соотечественников, сам философ предпочел в 1948 г. переехать в Базель. Гораздо более популярной была небольшая книга Ф. Мейнеке «Германская катастрофа», опубликованная в 1946 г. и ставшая бестселлером (в 1947 г. увидело свет уже третье ее издание) [Meinecke 1947]. В ней автор рассуждал об общих причинах появления национал-социализма, видя в нем результат общественного развития индустриальной эпохи и обходя вопрос об ответственности немцев. Знаменитый пастор М. Нимёллер, выступая в январе 1946 г. с проповедью в Эрлангене перед студенческой аудиторией, заявил о том, что все немцы должны осознать свою вину; аудитория ответила бурным протестом, слушатели массово покидали помещение. В результате следующее выступление Нимёллера в Марбурге пришлось отменить [Fisher 2007: 59–61]. Как писал А. И. Борозняк, «рядовые немцы и слышать не хотели о национальной вине и национальной ответственности» [Борозняк 2014: 19].

Даже спустя несколько лет после окончания войны многие немцы вспоминали Третий рейх с теплотой. На рубеже 1940-50-х гг. больше половины опрошенных заявляли, что национал-социализм сам по себе был хорошей идеей; в качестве особенно позитивной характеристики подчеркивалась способность режима поддерживать порядок внутри страны. 40 % немцев называли период с 1933 по 1939 г. лучшим временем в германской истории; большинство оставшихся выбирали Второй рейх, и только 2 % — современную им ФРГ. Около трети западных немцев считали Гитлера выдающимся государственным деятелем; примерно столько же считали, что Германии будет лучше без евреев [Smith 2020: 581–582]. В 1948 г. в американской оккупационной зоне менее половины опрошенных называли демократию предпочтительным принципом государственного устройства [Jarausch 2006: 145]. Оценивая эти цифры, важно помнить, что в период оккупации и денацификации значительная часть опрашиваемых имела мотив скрывать свои реальные воззрения. Националистические и авторитарные настроения, таким образом, никуда не исчезли.

Еще в меньшей степени понятие «час ноль» может относиться к конкретным людям, игравшим важную роль в нацистском государстве и обществе. Тема преемственности элит начала широко обсуждаться в ФРГ лишь в конце ХХ в., когда большинство фигурантов уже сошли в могилу. Разумеется, высокопоставленные функционеры НСДАП или высшие чины СС не имели в послевоенной Германии практически никаких шансов на успешную карьеру. Однако те, кого можно было бы назвать представителями профессиональных элит — военные, дипломаты, публицисты, юристы, врачи, ученые — пережили «час ноль» безболезненно, если демонстрировали хотя бы минимальную лояльность новому строю. В 2001 г. в ФРГ под редакцией крупного историка Н. Фрая вышли серия документальных фильмов и коллективная монография «Элиты Гитлера после 1945 года» [Hitlers Eliten… 2001], демонстрировавшие высокую степень преемственности в этих областях. Тема преемственности элит не раз поднималась и в дальнейшем — к примеру, в фундаментальной работе «Ведомство и прошлое», посвященной ключевой роли нацистских дипломатов в формировании и функционировании внешнеполитического ведомства ранней ФРГ [Conze, Frei, Hayes, Zimmermann 2010]. Достаточно привести лишь некоторые цифры: летом 1949 г. в городских администрациях Верхней Баварии бывшие члены НСДАП составляли 42 % чиновников, бывшими нацистами являлись 60 % баварских судей; в британской оккупационной зоне этот показатель доходил до 80 % [Brenner 2016: 257].

В качестве одного из примеров можно взять карьеру Отмара фон Фершуэра — немецкого ученого-медика, в годы Третьего рейха занимавшегося проблемами расовой гигиены и евгеники. В 1942 г. он был назначен директором берлинского Института кайзера Вильгельма. Фер-шуэр поддерживал тесный контакт с пресловутым Й. Менгеле, участвовал в реализации программ принудительной стерилизации и занимался исследованиями, призванными подкрепить концепцию расового превосходства германцев. После войны его карьера ненадолго застопорилась, однако в конце 1946 г. он успешно прошел процедуру денацификации. Фершуэр утверждал, что ничего не знал о происходящем в Освенциме и занимался «чистой наукой», а по отношению к режиму сохранял критическую дистанцию. Несмотря на довольно скудные доказательства наличия этой дистанции, ему удалось в конечном итоге снять с себя все обвинения. Он не только продолжил академическую карьеру, но и стал в 1952 г. председателем Немецкого антропологического общества, а в 1954 г. — деканом медицинского факультета в Мюнстере [Hitlers Eliten… 2001: 33]. Такого рода биографии исчислялись тысячами, и вплоть до 1970-х гг. во многих западногерманских профессиональных сообществах попытки «ворошить прошлое» встречали дружный отпор.

Здесь следует, опять же, подчеркнуть многообразие как человеческих судеб, так и реакций на поражение и крушение Третьего рейха. Для одних это было просто сменой декораций, в которых они продолжали свою деятельность, не изменив взгляды и не подвергая какой-либо критической оценке собственное прошлое. Для других катастрофа государства стала поводом к глубокому переосмыслению собственных убеждений. Третьим в принципе было глубоко безразлично, кто находится у власти. Это многообразие хорошо отражено в работе Б. Швеллинг, где реконструируются различные типы реакции на смену режима в 1945 г. [Schwelling 2001].

В качестве примера совершенно разных реакций людей из одного профессионального круга и со схожей биографией в период национал-социализма можно привести двух крупных немецких историков ХХ в. — Теодора Шидера и Фрица Фишера.

Родившийся в 1908 г., Шидер еще в студенческие годы являлся членом радикально националистической и антисемитской молодежной организации. По своим взглядам он был ближе к деятелям «консервативной революции», чем к нацистам, но тем не менее приветствовал приход Гитлера к власти и немало выиграл от него. В 1937 г. Шидер вступил в НСДАП. Далее он работал в архивной службе в Кёнигсберге, входил в состав экспертной группы при гауляйтере Э. Кохе, разрабатывавшей, в частности, план действий на оккупированных польских территориях. Осенью 1939 г. в представленном начальству меморандуме требовал массовой депортации поляков и полной «очистки» Польши от евреев. В годы Второй мировой войны обрабатывал трофейные документы, снабжая гауляйтера ценной информацией. Кох, в свою очередь, считал Шидера незаменимым сотрудником. Молодой историк активно участвовал в пропагандистской работе, выступал с публичными лекциями на тему исторической миссии немецкой нации, под занавес войны вступил в «Рабочую группу по изучению большевистской мировой угрозы». В 1945 г. успел бежать на территорию западных оккупационных зон, поначалу имел некоторые проблемы с трудоустройством, однако в конце 1947 г. был официально признан невиновным в преступлениях режима. Это открыло перед ним возможность дальнейшей блестящей карьеры: в 1948 г. Шидер стал профессором Кёльнского университета. Впоследствии он принимал участие в создании ряда исторических обществ и Би-лефельдского университета, долгие годы работал ведущим редактором всемирно известного «Исторического журнала», в 1967-72 гг. возглавлял Союз немецких историков, пользовался широкой известностью и признанием за пределами Германии, получил две высшие государственные награды ФРГ. Являлся автором множества работ по германской истории, при этом особое внимание уделял послевоенной трагедии немцев, изгнанных из утраченных по результатам Второй мировой войны восточных областей. До конца жизни Шидер не пытался публично высказаться по поводу первой половины собственной биографии (не говоря уже о каком-либо покаянии). В конце концов, именно так поступали очень многие его ровесники, работавшие в самых различных областях — от бизнеса до общественных наук.

Фриц Фишер появился на свет в том же году, что и Шидер. Их биографии до определенного момента тоже весьма похожи: участие в молодежных националистических движениях, вступление в СА в 1933 г. и в НСДАП в 1937 г. Добровольцем вступил в вермахт, в годы Второй мировой войны выступал с пропагандистскими докладами. В 1945-46 гг. находился в лагере для интернированных, где началось его переосмысление немецкого прошлого. В 1950-е гг. занялся историей германской политики эпохи империализма и уже в 1961 г. опубликовал свою знаменитую книгу «Рывок к мировому господству» [Фишер 2017], в которой обосновывал тезис о наличии у германского руководства в годы Первой мировой войны захватнических целей. Эта монография, а также последующие работы Фишера вызвали весьма болезненную реакцию консервативных историков, продолжавших настаивать на относительной невиновности Германии в Первой мировой войне. Последовавший «спор о Фишере» стал одной из двух главных исторических дискуссий в ФРГ второй половины ХХ в. и имел огромный общественный резонанс. Критика традиционных националистических концепций немецкой историографии «слева» была для Фишера способом проработать свое собственное прошлое.

Загрузка...