Автомобиль медленно подъезжает к подножию лестницы. Из окон отеля доносится легкий гул. Вдоль красной лестницы выстроились телеоператоры со всего света. Все сверлят нас глазами, у матери такой твердый взгляд, у остальных тоже… Я признаюсь Хюго в своих страхах:

— А если меня оскорбят?

— Да нет, успокойся, в Каннах скандал — обычное дело, и к тому же это ведь толпа фанатов, они все вежливые. Больше улыбайся, держись смелее, остановись, раздай несколько автографов. Верни им немножко того, что они тебе дают, и все будет хорошо.

Мне страшно. У меня искушение попросить шофера вернуться в отель. Хюго чувствует, как я напряжена, тишина тяжелеет на глазах, и тут он берет меня за руку.

— Но в конце концов, дорогая, не будь смешной…

Дверцы ритмично открываются, я выхожу, стараясь держаться как можно скромнее. Мне вдруг невыносимо от своей голой спины, это совершенно неприлично, слишком вызывающе. Я улыбаюсь, дрожа.

— Сильвия! Сильвия! Эмманюэль!

Я оборачиваюсь на каждый зов, стараюсь улыбаться всем подряд, я хочу, чтобы они поняли, кто я такая, узнали меня, позвали, полюбили, дали бы мне творить и мечтать, мне это так нужно.


Я раздаю автографы, с кем-то обнимаюсь, пожимаю руки, которые все тянутся и тянутся ко мне, приветственно машу толпе, посылаю воздушные поцелуи, поворачиваюсь во все стороны, мне приятно раздать себя.

Хюго берет меня под руку, и мы взбираемся по лестнице, поднимаемся выше, удаляемся. Сверкают вспышки, фотографы выкрикивают мне что-то, некоторые кричат: «А теперь одна! Совсем одна!» Я несколько секунд позирую, потом мы снова идем вверх в крикливой наэлектризованной атмосфере. Зря я переживала, никто тут не собирался обливать меня грязью. Прежде чем войти во дворец, принято в последний раз помахать публике с площадки над последней ступенькой. Это самое приятное, я машу разгоряченной толпе, воздух свеж, веет легкий ветерок, шелковое платье мягко хлопает по бедрам.

— Не стыдно? Нагишом — и все нипочем?!!

Это выкрикнул кто-то справа, я не вижу — кто, на моем лице застыла улыбка, а спиной я уже почти в дверях, сзади сильный холодный сквозняк. Служитель в ливрее, украшение Каннской лестницы, знаком приглашает войти, изображая смущенную улыбку. Хюго сжимает мне руку и целует в шею. Слышен треск последних вспышек. Мы внутри.

Один-единственный раз я услышала подобный комментарий, но этого хватило, чтобы страх перед обидой остался на всю жизнь. Я не могу просто ждать, стоя в одиночестве на тротуаре, для меня невозможны свидания на углу. Я панически боюсь, что кто-нибудь, заметив красивую праздную женщину, узнает меня и оскорбит.

Страх, что оскорбят меня, мою мать, близких мне женщин и тех, кому я обязана всем, чем стала, остался навсегда.

На долю «Эмманюэль» выпал самый грандиозный успех французского кино за 1974 год. Заметили и меня на экране, и мое смятение, выразительность, эротические фантазмы, мою роль в успехе фильма. Я не столько актриса, сколько образ, притягательное тело с другой планеты. Я интригую французское кино как редкая порода. Я — удобная возможность. И получаю прекрасные предложения, которые мне льстят, я воспринимаю их как помолвки. Претенденты лучше некуда: после Робб-Грийе — Моки, Шаброль, Вадим… «Эмманюэль» была лишь флиртом, а теперь я чувствую себя невестой перед замужеством.


«У савана нет карманов» Жан-Пьера Моки — детективный фильм. Я даже не знала значения слова «саван». У савана нет карманов, как и у того форменного платья, в котором я подрабатывала официанткой в ресторане. В названии есть что-то непонятное, но Жан-Пьер Моки — опытный кинематографист, со мной он всегда мягок и терпелив, чего не скажешь о его работе с коллегами мужского пола. Возможно, он поддался моему очарованию. Жан-Пьер любил женщин и мой голос: «Какой бархатистый!» Моки впервые заставил меня говорить в кино по-французски. Мишель Лонсдаль и Жан-Пьер Марьель в кино точно такие же, как в жизни. Мишель молчаливый, сосредоточенный, нервный, но любезный. Я играла его жену, а он пытался убить меня выстрелом из револьвера. Он так пропитался своей ролью, в нем было столько ненависти, что я пришла в настоящий ужас. И потребовала проверить, не заряжен ли его револьвер. Жан-Пьер Марьель бесконечно талантлив и забавен, он простой, непосредственный. Помню нашу сцену танца вдвоем. Жан-Пьер не любил танцевать, для него это вроде трюка, обязательного задания, которое хочется хорошо выполнить. Ничего нельзя было поделать с его полным отсутствием гибкости, неспособностью попадать в такт и явным отвращением к танцам. Мы хохотали до упаду. Пытаясь вести в танце, он меня ронял:

— Давай веди ты, курочка моя, а я уж как-нибудь за тобой!


Я соблюдаю договор, связавший меня с продюсером Ивом Руссе-Руаром, и, словно на похоронах своей ранней молодости, участвую в новых приключениях Эмманюэль: «Антидевственница». Я буду продолжать работать, играть, это решено. Триумф «Эмманюэль» позволил мне узнать вкус успеха, легкости. Делать предстоит то же самое, изменится только обстановка. Все, что уже делала, я повторю. Это как поцелуй, неотличимый от первого, но такой же приятный, и вот его хотят продлить до бесконечности.

Гонконг? Почему бы нет. Экзотику лучше всего искать в Азии. Так решила Эмманюэль Арсан. В последний раз со мной едет Хюго, а Артур остается в Нидерландах.


Постановщик, Франсис Джакобетти, — фотограф, сделавший афишу к фильму «Эмманюэль». Он известен как автор эротических фотографий. Франсис как никто умеет остановить мгновение, он властелин картинки, но только если она не движется. А актеры двигаться любят — случается, что их не удержать, и трудность задачи выбивает Франсиса из колеи. От бессилия он часто плачет. Бюджет у фильма немалый, финансировали японцы, и они торопят. Сюжет не так важен, как дата выпуска. «Антидевственница» уже заочно распродана во всем мире. Первую сцену фильма придумали в самолете, в котором мы с Хюго летели в Гонконг. Сценарий пишется со дня на день, и в ожидании новых сцен у группы есть время безупречно поставить свет, вылизать все декорации. Картинка получится потрясающей.


В Азии я подхватываю опасную инфекцию. Глазное воспаление, редкое и трудно поддающееся излечению, выбелило радужную оболочку и заставило для многих сцен надевать темные очки. Хуже всего то, что я частично ослепла на левый глаз, причем на всю жизнь.

Съемки «Антидевственницы» заканчиваются в декабре 1975 года. Фильм понемножку выпускают во всем мире, кроме Франции, где он остается под цензурным запретом, и ему присвоен класс «X», хотя там нет ничего порнографического. Теперь черед моих французских поклонников ездить посмотреть на меня в Бельгию, в Испанию. Времена меняются.

Продюсер возбуждает процесс против французского государства, которое, по всей видимости, опасается еще одного потока вредоносной эротики. Через два года Ив Руссе-Руан выиграет дело. Фильм выпустят, потребовав сменить чересчур скандальное название.

У «Эмманюэль-2» был успех, но не триумф. Второй поцелуй оказался не таким приятным, как первый.


Жак Итах предлагает мне попробоваться на роль в «Верной жене» Роже Вадима. Прилагательное «верная» мне нравится. Я ведь верная. Разве это не изначальное свойство женской природы? Я ничего не путаю, я моногамна.

Вадим видит меня насквозь, он любит антироли и хочет разрушить мой развратный имидж, показать меня совершенно другой. Сильвия Кристель глазами Вадима — ведь именно так он поступал с другими актрисами.


Мир кино надоел Хюго, он больше не ездит со мной на съемки. Я в одиночестве, и мне скучно.


На съемках «Верной жены» я сблизилась с очень красивой, непосредственной, симпатичной Натали Делон. Я с любопытством расспрашиваю Натали о ее знаменитом бывшем муже. Меня волнует этот мужчина.

— Ну и как он, как? Расскажи мне!

Этот вопрос Натали задавали уже столько раз, он забавляет ее, она не отвечает, встает, напевает что-то, отвлекая меня, меняет тему и своим нежеланием ответить только подогревает мое любопытство. Я жду откровений, женских секретов, знамений, которые озарили бы тайну, к которой я хочу быть чуть-чуть ближе. Ничего. Натали ничего не скажет, и только выражением лица даст понять, как она устала быть лишь тенью чужого имени.


Я не справляюсь со своей тоской, с тем непрерывным ожиданием, которое — крест для всех актеров. Когда я не играю сама, то иду смотреть, как снимают других. Хюго появился ненадолго. И уехал, сказав, что здесь холодно. Хюго отдаляется, он устал от компании моего шофера, ему тут мало места. Он хочет вернуться к своей поэзии, и я позволяю ему это, меня тоже относит в сторону. Это правда.


Вадим проявляет внимание, он мягок и обаятелен, смешной поневоле, он любит праздники, он приглашает меня, я соглашаюсь, я следую за ним.

Меня совратили. Я сообщаю Хюго о своем внезапном увлечении. Разорваться надвое я не могу. Мы соблюдаем дистанцию.

Вадим совсем некрасив, он высокий, трогательный, и его нежность так нужна мне. Видеть, как он, привстав, разворачивается на своем «Фиате-500» или разглаживает на себе богемные шмотки, — неподражаемое зрелище. У него легкий характер игрока, притворная скромность. Улыбка счастливчика, слегка подернутая печалью, сразу располагает к себе, вызывая порывистую материнскую нежность к этому большому славянскому ребенку; обаяние и есть его самый надежный талант. Женщины любят Вадима, снимаются у него — прошлые и будущие его возлюбленные, всегда красивые. Сопутствующая такому легкомыслию нестабильность животворна. С этим искрометным человеком ничто никогда не будет однозначным.

Я с удовольствием проведу с ним время. Буду приходить на съемки, опьяненная новорожденной связью, не зная, что из этой связи выйдет. Будущее не так важно мне, как наслаждение мгновением. Вадим — человек наслаждения.


Наш роман продолжается и после окончания съемок, что бывает редко. Обычно связи длятся только съемочный период, как мимолетные отпускные интрижки, возникающие тогда, когда распорядок жизни лимитирован. Чувство одной «большой семьи», разделяемое кинематографистами во время съемок, не может утолить одиночества и тоски артиста. Мимолетные романы тут неизбежны, они — катализатор процесса.


У Вадима никогда нет денег. Если они у него появляются, он тут же все спускает. Знаменитость без гроша в кармане, обычное дело. Вадим — азартный игрок. Игра для него — больше чем хобби, это способ жить. Вадим кипит идеями. Он уговаривает нас инвестировать в общество лошадиных скачек — туманный проект, от которого меня удерживает моя голландская практичность.

Японская фирма настойчиво добивалась моего согласия стать кофейной нимфой — рекламировать продукцию определенной марки. Обычно я отклоняю предложения такого рода, но на сей раз обещанная мне сумма одержала верх. Я соглашаюсь при условии, что рекламный ролик снимет Вадим, нищий гений. Японцы смиренно поддаются на мои уговоры. Я переживаю годы небывалого успеха. «Нет» мне говорят крайне редко, весь мир кажется согласным на все. Головокружение от успеха.

Вадим просит, чтобы съемки проходили в Сен-Тропезе, потому что весной там всегда стоит чудесная погода.

— Сама увидишь, в это время года там краски ярче некуда, все так сияет, как нигде больше!

Льет как из ведра в этом Сен-Тропезе, который я вижу впервые в жизни. Небо — плотное, угольно-черное и однообразное — висит так низко, что его можно пальцем тронуть. Потоп, будто при конце времен, обрушивается сверху и повергает японцев в шок. Чудовищное ненастье, какого мы не ждали, вкупе с театральной печалью японцев пробуждает во мне, а также в торговце небесной голубизной, радостное веселье, которое не иссякнет до самого конца съемок. Мы проводим время в барах, ожидая, пока выглянет солнце. Много пьем, подкармливая нашу легкомысленную веселость и нашу легкую влюбленность, такую приятную. Ожидание тщетно, муссон из ряда вон выходящий и опасный. Японцы предлагают арендовать яхту и снять все в кабине. Чтобы раскачивать судно с берега, создавая иллюзию плавания в открытом море, мобилизована вся группа. Внутрь иллюминатора помещен прожектор — это напоминание о солнце Сен-Тропеза. А я в легоньком платьице, несмотря на холод. Делать дюжину глотков кофе для съемок нет никакого желания. В мою чашку нальют черного рома. Чтобы имитировать клубы пара, поднимающиеся от чашки свежезаваренного кофе, специально наймут курильщика. Я не перестаю хохотать. Японцы относятся с вежливым пониманием. Ну и ладно. Это были радостные дни в моей жизни.


Вадим рассказывал мне о кино, он знал секретные коды этого сложного мира. Он любил историю, происхождение разных стран, народов и искусств. Он восполнял пробелы в моем образовании.

Вадим — это сама радость жизни, посвященной работе и полной легкой и стыдливой грусти. У него всегда был наготове целый букет идей, проектов, большинство из которых так и повисало в воздухе. Мне нравилось быть нежной с этим мужчиной без постоянного жилья, игроком и фантазером, равнодушным, как ветерок, который поласкает и умчится прочь.

Наш роман не пережил проливных дождей Сен-Тропеза. Мы расстались спокойно, просто сказав друг другу «пока». Он ускользнул, а я вернулась к себе в Париж и вновь обрела Хюго.


Мое отсутствие, кажется, не слишком его огорчило. Хюго снова в своем мире изящных искусств, весь в друзьях, фланирует между Францией и своей Бельгией. Он занят самим собою, творит, самовыражается. Мой сын почти всегда рядом со мной, в путешествиях, на съемках. Когда я занята, приходится нанимать кого-то, кто присматривал бы за ним, и мне часто помогают мать и сестра.


Мое дитя — надежная крепостная стена, мой якорь, нить, на которой балансирует вся моя жизнь.

У Хюго интерес к Артуру возникнет позже, когда тот начнет говорить, утвердит себя и проявится как независимое и мыслящее существо. Хюго, в отличие от меня, совсем не умиляет детство, нежный возраст. Этот период жизни не будит в его памяти никаких трогательных воспоминаний. Ценность жизни — только в отличии от других, в автономности, а также — в качестве добавки к этому — в высоких личных качествах. Хюго не любит возраста, когда человек еще не самостоятелен, слабенек и только создает себя.


Моя любовь к сыну инстинктивна, непосредственна, в ней нет ничего рассудочного. Что это — инстинкт матери или просто жажда любить, отдавать себя, не рассуждая ни о чем?


Уходящая любовь — грустное зрелище. Я думала, моя любовь к Хюго бессмертна. Я могла усомниться в Господе Боге, но не в любви. И вот я констатирую: любовь ушла. Уже нет необходимости видеть Хюго так часто, биение сердца не учащается, а тот, кого я любила, потерял свое всеохватывающее влияние на меня, утратил излучение, которое освещало мою жизнь и снова возвращалось к нему. Любовь уходит, медленно, уверенными шагами. Любовь человеческая, которая живет, слабеет, заканчивается. У нее свой цикл, своя продолжительность жизни. И вот финал, который казался мне невозможным, мягкое расставание.

Мы еще не говорили друг с другом о разрыве. Мы тянем, стараемся быть вместе, у нас ребенок, мы пытаемся обрести новое равновесие, существуя не так близко друг к другу. Это похоже на прозябание.


Я буду «Алисой, или Последним бегством» в фильме Клода Шаброля.


В начале съемок, когда только-только приехали в Таиланд, Алиса напоминала мне Эмманюэль в стране чудес. Стараясь уменьшить солидность роли, выглядеть простодушнее и не забывать о мечте, я рассказываю журналистам, что «Эмманюэль» — вот была «Алиса в стране чудес»…


Клод Шаброль предлагает мне сыграть смерть Алисы — таинственную сюрреалистическую оду, вопрошание на пути к смерти и то волнующее мгновение, что ей предшествует. Я еще и вдохновительница смерти: Моки, Шаброль… Желание и смерть проникают друг в друга? Желание так невыносимо, что лучше бы его убить?


Клод интересный, он гурман, придирчив, хитрец, притвора. Любит казаться изысканным и грубым одновременно. Я продолжаю совершенствовать свой французский. Слышу, как он чуть ли не после каждой фразы кричит: «Ну, по рукам!» — когда надо бы сказать «до свидания».

«По рукам»? Как странно это звучит.

— Что значит: «Ну, по рукам»? — спрашиваю я у Клода.

Он от души смеется и пользуется моментом, чтобы добавить живости в радостный процесс съемок.

— Это семейное выражение, такое эмоциональное, оно означает… «до свидания»!

Оригинально. Должно быть, одно из диалектных выражений, которые мне доводилось слышать в разных уголках Франции.

В конце дня, когда пора устало разбредаться по домам, я расцеловываюсь с коллегами — актерами, техработниками, ассистентами, — простодушно бросаясь этим новым выражением, гордая оттого, что владею французским и могу говорить совсем по-свойски. Теперь вместо равнодушного «До завтра!» я скажу задорно: «Ну, по рукам!» Кто-то от души хохочет, некоторые изумляются. Красивый осветитель отвечает: «Охотно!» — а моя гримерша, почтенная супруга и мать, потрясена. Никто не осмеливается посвятить меня в подлинный смысл этих слов. Каждый вечер Эмманюэль кричит возбужденной группе: «Ну, по рукам!» — а та по слезинкам на глазах у Клода Шаброля понимает, откуда я взяла это выражение. Что ж, логично: на то она и Эмманюэль, чтобы вместо «до свидания» говорить: «Ну, по рукам!» Во всяком случае, я подтвердила свой имидж.

И только гримерша относится все враждебнее к моей невольной фамильярности. Однажды вечером она не выдерживает:

— Но, в конце концов, что у вас за манера разговаривать?

— Простите, а что?


Я много смеялась, прежде чем расстаться с этим выражением, уже успевшим стать крылатым в съемочной группе. Прощаясь с Клодом, слащавым извращенцем, я не преминула сказать это в присутствии его супруги.


Шарль Ванель, Жан-Луи Трентиньян, Андре Дюссолье, Жан Карме, Мишель Галабрю, Мишель Лонсдаль, Жан-Пьер Марьель, Жерар Депардье, Мишель Пикколи… Как он прекрасен, список моих коллег по работе. Браво, артисты! Я познакомилась с созданиями хрупкими, сложными, одаренными удивительными способностями. Мне посчастливилось жить рядом с талантами. Я освоила ремесло прямо на съемочной площадке, скромно, с немым восторгом наблюдая за ними.


Валерьян Боровчик, снявший «Аморальные истории», предлагает мне сильную — может быть, самую мою любимую — роль в фильме «Уличная женщина», созданном по роману лауреата Гонкуровской премии Андре Пьейра де Мандьярга. Валерьяна тревожат эротические фантазмы, он склонен к фетишизму. Я играю роль проститутки.

Я никогда не продавала свою сексуальность, а просто умело подражала другим, понаблюдав за их сексуальностью. И тем не менее у моего тела есть цена. Мой тариф черным по белому указан в контрактах. У моего тела плавающая рыночная стоимость.

Хюго от души поздравляет меня с новой ролью, я его удивила. Я довольна своим новым опытом. Но фильм не имеет успеха. Его показывают только в малых залах для «клубной публики» — звучит красиво. Меня там мало кто видел. Жаль.


Хюго теперь не бывает на съемках. Во мне растут тоска и одиночество. Об одиночестве надо забыть — или его необходимо прорвать. Меня все больше тянет к шампанскому, оно стало частью моей работы. Я не должна испытывать в нем недостатка — для шика. Согласно контракту, Сильвия Кристель пьет «Периньон». Изысканность, непревзойденное качество, высочайшая цена, на которую я тоже претендую. Бывают дни, когда сладость шампанского перестает мне нравиться. Требуется коньяк. В сумочке я ношу конфетки на перечной мяте, очень едкие. Я быстро-быстро сосу эту травяные бомбочки. Как грызун, кривлю рот, прежде чем начать играть. Сильно концентрированная мята выедает мне ноздри, глотку; свежий, кисловатый воздух просверливает все извилины, ударяет в голову и подстегивает. Мотор!

Съемки стали для меня местом мелкого распутства. Я еще молода, я сознаю, что́ делаю, но я переступила черту. Я слишком рано начала расплачиваться за успех, за скандалы, за отличие от других. Платила натурой и стала разменной монетой. Я подарила свое тело и потеряла его. На съемках, где я среди своих, я пью и забываюсь, мне весело. Я — заводила нового танца, ритуального хоровода любовников: первый ассистент режиссера, продюсер, кинозвезда… Актеру легко обольщать. Шарм — ходовой товар в кинематографе. В 1970-е годы сформировался прекрасный анклав между цензурой и СПИДом. Сексуальная свобода была тогда настоящей.

Я констатирую силу своей притягательности, и мне не надоедает все время упражняться в ней, проверять ее. Обольщая, я осознаю свое влияние, свою значительность. Это возбуждает меня — жить, просто вызывая желание, нарушая правила хорошего тона, играя.


На съемках «Рене Тростинки» Франсиса Жиро Жерар Депардье, весельчак и обжора, добивается от меня любовного признания. Зрелище весьма забавное. Я подстегиваю его чувство, оно меня устраивает: быть желанной и осязать желание, жить в нем, чтобы творить его.

Частью интриги стал и Мишель Пикколи. Франсису приходится потрудиться, чтобы укротить обе эти сильные натуры. Возможность веселых импровизаций заложена уже в сценарии, и с уважением к тексту отношусь только я, увлеченно вызубрившая его наизусть.

Мишель — страстный, талантливый, изумительный мужчина. Он приглашает меня поужинать. Прихожу к нему в номер отеля, и он выходит ко мне голый до пояса, просит еще несколько минут, чтобы привести себя в порядок. Это чисто актерское свойство, «прифуфыриться» свойственно не только женщинам-актрисам. Удивляюсь, увидев, какой густой и темной шерстью покрыта у него грудь. Он смотрит на меня, не говоря ни слова, вдруг хватает зажигалку и, глазом не моргнув, поджигает на себе все волосы. Комната наполняется запахом паленого мяса, а он с хохотом убегает в ванную.

Жерар и Мишель — артисты, которым неведомы границы дозволенного, они вне всяких норм.


Ни один из этих фильмов «в классическом стиле» не имел успеха. Это расстроило меня, немного обидело. Я снималась одетой, а меня предпочитали видеть голой. Я заговорила, а меня предпочитали немую или в дубляже. Понимаю, что публика, находясь под сильным впечатлением от «Эмманюэль», хотела продлить интимные грезы и сохранить меня именно такой: обнаженным символом, эротической фантасмагорией.


Ролан Топор — друг Хюго и блистательный художник. Он проявляет свой талант во всех видах искусства: рисует, лепит, пишет стихи, работает обозревателем в журнале «Хара-Кири», сочиняет сценарии для Полански… Он человек свободный и такой многогранный, что его трудно свести к чему-то одному. Его творческие способности всеобъемлющи, безбрежны. Он автор того блестящего, остроумного рисунка, который был сделан по заказу организации «Международная амнистия»: простыми штрихами изображен в профиль красивый человечек с миндалевидными глазами. Его голова вращается на вертикальной шее и может сгибаться по невообразимому перпендикуляру. Обнаженное, уязвимое горло. На выдающийся вперед подбородок человечка давит тяжелый молоток, и из-за этого голова опрокидывается, точно у деревянной куклы. Человека лишили слова путем репрессивного физического насилия. Образная сила подкупает своей гуманностью. Молоток разбивает челюсть, но черты лица не теряют притягательности. Человечек почти улыбается: это мирное противостояние, твердое и решительное. Его лицо изуродовано, но вскоре оно снова принимает прежнее выражение.


Смех Топора эхом доносится до меня из бесконечности. Уже десять лет как он умер, а я все еще слышу его смех. Это был не просто смех, но крик, движение души — такое же сильное, как его слова и его искусство.

— Я хочу научиться рисовать! — самоуверенно заявляю я.

Топор смеется, он всегда смеялся. Он не издевается, он откликается, говорит, что это правильно, что я должна самовыражаться, чтобы освободиться. Он приглашает меня пообедать в его квартире-ателье на парижских холмах. Готовит сам, изысканное вино в изобилии.

— Как нужно рисовать?

Топор смеется. Выливает вино в тарелку с объедками, смешивает все и хватает получившуюся кашицу руками.

— Не важно — как. Как хочешь! Будь свободной! Нужно идти до конца. Еще дальше. Изменить суть вещей, потрясти, жить!


Сомневаюсь, стоит ли мне браться за это. Предчувствую, что если начну рисовать и посвящу себя этому искусству, то потеряю интерес ко всем иным средствам самовыражения. Хюго подбадривает меня, покровитель-подстрекатель. Этим освобождением я обязана ему. Я начала рисовать в Париже, искупавшись в богемной среде. Следуя общим правилам, я рисую бесстыдные обнаженные тела, накрашенных женщин, их изящные или чрезмерно пышные формы. Я хочу сочетать красоту и женственность с чрезмерностью, может быть — с провокацией и насилием.


Я помню свое первое произведение — трогательное и вызывающее; лепестки цветов сочетались в нем с кровью, и было это давно. Свое молодое дарование я бросила в лицо равнодушной скучающей матери. Это произошло в отеле. Я была девчонкой… Жалюзи в гостиной были забрызганы кровью. Приезжий из деревни спрятал в карман рюмку, а заметивший это официант потребовал вернуть украденное. Деревенский мужик отнекивался, потом рассвирепел, выхватил кривой нож и распорол официанту руку. Брызнула кровь, тетя Мари закричала, угрожая вызвать полицию. Когда спустилась мать, всех как ветром сдуло. Остались только пятна крови.

Придя в ужас, мать выругала всех, кто насвинячил и ушел, не заплатив, и, подумав, сказала:

— Сильвия, чем стоять просто так, возьми краски и нарисуй что-нибудь поверх этого. Цветастенькое, как вас в школе учат.

Так я и сделала. Ярко-красные кровавые пятна я оставила в сердцевине тюльпановых лепестков, зато контуры цветов обвела мягкими линиями. Они оказались разного размера, в зависимости от величины пятен. Я гордилась своим произведением. Тетя Алиса поздравила меня с успехом.

— Ты что, оставила кровь? — спросила мать.

— Да, красный цвет так приятен. Вам нравится?

Мать вытаращила глаза, ей-то, я знала, хотелось все скрыть. А я эти пятна подчеркнула, декорировала. Заинтересовавшись, она разглядывала мои кровавые цветы. Они были не из детства. Все было выполнено чистыми, гармоничными мазками кисти. Мать увидела мой талант, выраженный в красивом и жестоком рисунке, и сказала:

— Теперь марш к себе!

Это был мой первый опыт: окровавленные тюльпаны.

В 1977 году я снова встретилась с Вимом Верстаппеном, моим первым наставником в кино, чтобы поработать с ним на съемках фильма «Пастораль 1943». Я была счастлива вернуться в Голландию, чтобы сыграть главную роль. Вим стал другом всей моей жизни.


Мой агент Жак Итах заключил контракт на участие в крупном австро-американском проекте. Это важный момент моей карьеры, ведь я поняла свою международную цену: я конвертируема, фильм можно сделать на одном только моем имени. Средства в ходу огромные, съемочная группа насчитывает триста человек из разных стран. Организовано все скрупулезно, никаких импровизаций в помине нет, моя парикмахерша Мадлен следует за мной по пятам, как и предусматривает контракт, костюмы роскошны, кастинг приводит меня в восторг: Бо Бриджес, Рекс Харрисон, Урсула Андресс, Оливия де Хэвилленд… Версаль воссоздали в одном из австрийских замков. Зима морозная. Я испанская инфанта, и, поскольку этого требует титул, мне повезло носить пышные юбки.

Я организовала вечеринку в честь мисс де Хэвилленд[8]. Она была очень растрогана и всю ночь танцевала. Прежде чем исчезнуть с благодарностью, она подошла ко мне и сказала:

— Спасибо, дорогая Сильвия, спасибо за внимание и за роль тоже…

Я скромно опускаю глаза и качаю головой:

— Это вам спасибо, играть рядом с вами для меня большая честь… Знаете, ведь на кастинге от меня ничего не зависело…

— Я знаю это, но без вашего имени не было бы фильма.


Я обратила внимание на красивого актера, который постоянно сидел в углу, ни с кем не разговаривал и с непробиваемым и раздражающим безразличием был погружен в чтение «Санди таймс». Инфанта подходит к нему, приподнимает тяжелые юбки, под которыми оказываются потертые джинсы, и показывает пальцем на серебряные набойки его ковбойских сапог. Это его забавляет: наконец-то он улыбнулся. Я достаю свою флягу и первым делом говорю ему:

— Хотите попробовать?


Здесь, на съемках первого в моей жизни международного кинопроекта — фильм назывался «Под железной маской» и был снят режиссером Кеном Аннакином по роману Александра Дюма, — заканчивается вереница моих любовников. Последним в ней стал этот импозантный мужчина по имени Бен. Он берет предложенный мною бренди. Я пьянею, загораюсь, и он тоже.

Внезапная любовь — опасность, а не удача. Рассудком не понять, откуда она появилась. Это мгновенное узнавание друг друга, прямая связь между двумя подсознаниями, таинственный мост. Я никогда не исследовала свое подсознание — эту всеобъемлющую силу, которая повелевает моим телом, диктуя ему непонятные поступки, подчас несовместимые с жизненной логикой. Мое тело, притягательное, алчное, беспричинно напрягалось, действуя наперекор моей воле. Я видела, что могу магнетически притягивать существ, желавших мне зла и толкавших меня на саморазрушение, только ради того, чтобы уйти от себя самой. Я видела свое бегство, свое падение, свою постепенную и прогрессирующую бессознательную деградацию.


Мне бы очень хотелось встретиться со своим подсознанием. Должно быть, это дикий зверь с полосатой шерстью, весь в шрамах. Он живет во тьме, рычит и ворчит — существо без моральных принципов, без уважения и жалости ко мне, к моим страданиям, очень грубое. Занятия фрейдизмом больше подходят моим подругам-истеричкам, но никак не мне; я не стремилась противостоять этому зверю. Сомнительная психоаналитическая практика казалась мне смешной. Потешно, ненадежно и слишком дорого стоит. Всего лишь мода для кинозвезд, сложных по натуре. Я сама проанализировала себя, одна, потратила на это время, многое поняла, простила и была прощена. На это ушла вся моя жизнь. Почти вся.


Бену тридцать пять лет. Его тело — спелый плод. Он в том возрасте, когда красота молодости цветет в последний раз, восхитительная, сияющая невыносимо ярко перед тем, как человек начинает стареть.

Греческий нос, тонкий и прямой; большие, светящиеся, ясные глаза; длинные темные брови, утончающиеся к вискам, мужественные и тонкие — свидетельство необычной смеси кровей. Его улыбка — не улыбка вовсе, а ловушка, занавес, постоянно приподнимающийся над его зубами, как у волка: уж если эти белые клыки укусят, то по-настоящему. Я — идеальная добыча, и он понял это, я чую в нем хищника. Мне нравится, когда меня грызут. Я буду довольна. Влечение не проходит, западня привлекает меня, дьявол красив. Я подпишу с ним договор о дальнейшей совместной работе, которую уже начала сама, и расплачиваться придется разложением личности и жизненным крахом.


Я ухожу от Хюго, я ему об этом сказала. Он не слишком удручен, он знавал расставания, переживал их, описывал. Наш союз оказался непрочным, мы были слишком разными. Надо попробовать объяснить ему это. Несколько слов из-под темных очков: я разыгрываю скромную барышню, которая стоит перед великим маэстро, немножко стыдится, грустит от совершаемой ошибки. Мое решение дерзко, достойно сожаления и необратимо. Я принадлежу другому и ухожу к нему, хочу жить в его тени. Несколько фразочек, брошенных отцу моего ребенка, чтобы выразить словами давно очевидную реальность. Хюго берет меня за руку, он не обижается. Он хочет завершить все жестом нежности. Я отдергиваю руку, меня снедает нетерпение. Хюго больше не для меня, он слишком старый, слишком мудрый, закостенелый, слишком добрый. Я не заслуживаю его великодушия.


Артур? Он остается со мной. Это не обсуждается. Это так, и все тут. Я хотела иметь сына, я о нем позабочусь. Хюго перетерпит, он согласен, и четырехлетний Артур молча следует за мной.

— Ты пьяна?

Хюго снова берет мою руку.

— Нет…

— Ты лжешь.

— Нет…

— Береги себя, Сильвия.

Я не отвечаю. Это конец сказки о красавице и поэте. В финале красавица, совсем потеряв разум, хочет улететь на собственных крыльях. Я ухожу.

Вы были полны огня? Прекрасно, теперь сами и сгорите в нем!


Бен — англичанин, он очень талантливый актер с классическим образованием, выпускник престижной Королевской академии драматического искусства. Он играл с Ричардом Бартоном, Джоном Хартом, под руководством Франко Дзеффирелли…

Он живет то в Европе, то в Соединенных Штатах.

Я хотела бы побывать в Штатах. Только бы туда и ездила. Попасть в Голливуд, попытать счастья, жить там с жадностью, с Беном, который мне поможет.

У Бена нет карьерного роста, что не соответствует величине его таланта. Это верно. Его агент доверительно сообщил мне, что, будь Бен повыше сантиметров на десять, его ждала бы такая же блестящая судьба, как Шона Коннери. Все это нервирует Бена, иногда вызывает у него вспышки ярости. Я превращаюсь в бессловесное отражение его настроений. Я — символ несправедливости, нелогичности его профессии. Актриса без школы, осиянная славой лишь по случайному стечению обстоятельств, я становлюсь предметом его возмущения, равно как и мой рост, рекламная шумиха, которая мне еще иногда сопутствует, и моя непроходящая популярность.


У Бена и вправду редкостное сходство с Саша Дистелем. Это замечают все зеваки. В аэропорту, на улице — везде, где мне удается проскользнуть неузнанной и замаскированной, я часто слышу, как ему кричат: «Саша! Саша!»

Бен в ярости: «Посмотри только на этих кретинов! Stop it!»


Вспышка гнева компенсируется показным обаянием. Бен переменчив. После грубых выпадов он может излить на меня женскую мягкость. Его нежность — та же беспомощность, на грани полного изнеможения. Иногда, сожалея о своей вспыльчивости, он плачет. Потом вдруг вскакивает и без причины обрушивает на меня град упреков:

— Да послушай ты! Ты же играть не умеешь! Не можешь ходить и говорить одновременно! Ничего не понимаешь, ничего не делаешь! Ты не актриса, а только красивая дылда, которой улыбнулась удача! Всего-то навсего — аппетитная попка плюс везучесть!

Я отвожу глаза. Жестоко испытывать ненавистью того, кто ждет любви. Я была бы так рада, если бы этот прекрасный актер сказал мне, что у меня хоть небольшой талант. Но он не может. Ведь талант есть у него одного, это его прерогатива, его способ жить.

Иногда я пла́чу, обиженная до глубины души, в самом беззащитном месте которой вдруг прорывается родничок. Потом собираюсь с силами, ругаюсь — от этого становится легче. Я отвечаю:

— Видишь, я могу ходить и говорить! Смотри! Вот я иду к тебе и при этом говорю. Ты карлик! Неудачник! Закомплексованный! Совсем крошечный! Уж таким тебя природа сделала!


Мы ругаемся, плачем, бьем сценические предметы. Мы играем трагедию. Нет ничего правдивее нашей взаимной ненависти. Я не люблю себя, он не любит себя, мы не любим друг друга. Ненависть к самому себе, перенесенная на ближнего.


Иногда Бен неожиданно замирает, словно после команды «Стоп!». Он берет меня за талию, привлекает к себе и говорит, что я очень красивая. Обнимает, ласкает и выкрикивает: «Прости, прекрасная моя! Прости!» Великолепное представление, дипломированное Королевской академией драматического искусства. Если моя злость не проходит, мы делаем то, что получается у нас лучше всего, — необузданно занимаемся любовью, долго, пока я, измученная, не погашу свет.


Утром Бен — сама обходительность, он опять просит прощения и великодушно, со знанием дела стряпает классический английский breakfast: тут все — аромат, внешний вид, питательность — сплошное наслаждение.

Лучшее в Бене? Его bed and breakfast! Яйца взболтать, добавив немного сметаны, baked beans по-хэрродски приправить томатным соусом изысканного кровавого цвета, хлеб для гренок лучший во всем Лондоне, а подающий все это Бен — почти голый.

Худшее? Все остальное.


Бен любит праздник и его обязательное горючее.

— Как это ты ухитряешься быть свеженьким всю ночь, потом целый день пить без остановки, а потом не просыхая, еще несколько дней подряд?

Бен урчит от смеха.


Я продолжаю свое пьянство, стараясь быть с Беном на равных. Но дело, оказывается, в белом порошке цвета невинности, он-то и есть экстракт постоянного возбуждения. Я внимательно посматриваю на этих нюхателей и на их порошок.

— Это кок. Хочешь попробовать?

Что, правда — наркотики? Если бы это было опасно, разве их предлагали бы так, в открытую, как ни в чем не бывало? Стало бы сразу заметно: люди выглядели бы больными, их бы лечили, они не могли бы работать, жить — такого ведь не скроешь.

Нет, кокаин скорей уж противоположность наркотику, это супервитамин, модное вещество, неопасное, но дорогостоящее, возбудитель похлеще алкоголя. Именно такое горючее и нужно, чтобы поспевать за стремительным ходом жизни.


Я пробую. Ночью в парижском ночном клубе, среди раскатов смеха, под гигантским стеклянным шаром, с головокружением от кайфа, поцелуями в потемках, в потоках слов, звуков, спиртного, над дымчатым стеклом низкого столика я приобщаюсь к обряду кокаинистов.

Из пластиковой упаковки я извлекаю маленький шарик, немного склеенный, будто после стирки. Отщипываю половину сухой кофейной ложечкой, тщательно заворачивая остаток в тот же пластик. Тыльной стороной ложечки разминаю маленький комочек, расплющивая его в толстую пастилку. Порошок плотный, такого тонкого помола, что зернышки неразличимы. Затем разрезаю пастилку своей кредитной картой на продолговатые волоконца, получаются тонкие макаронины, вылитые спагетти, я стараюсь резать как можно ровнее. Сворачиваю листок бумаги, лучше чистый, или беру сухую соломинку. Зажав одну ноздрю указательным пальцем, ввожу свернутый листок или соломинку в другую. Потом вдыхаю изо всей силы — так пьют до дна, — чтобы порошок проник в нос как можно глубже, дошел до сердцевины мозга. Вкус быстро чувствуется в глотке, он горьковатый. Порошок всасывается сразу. Действует мгновенно. Покалывание, как от электрошока, и вот глаза широко раскрываются, я прекраснее всех, гениальная и сияющая, я хочу двигаться, говорить. Мозг пенится, живот втягивается, в первые минуты это что-то соматическое. Меня немного пугает инстинктивная уверенность в том, что в мое тело проникли извне, что кокаин — вещество подозрительное.


Я буду проделывать это каждый день, потом по многу раз в день, на протяжении многих лет. Я превращусь в наркоманку, стану мультизависимой.


Кокаин дает иллюзию, что я уверена в себе, блистательна, держу форму, что я хозяйка своей жизни и жизни других. Я не смогу обходиться без этой иллюзии.


Я припудриваю нос.

Кокаин и алкоголь идут рука об руку. Сила наркотика возбуждает, прогоняет усталость, туман в голове, потерю внутреннего равновесия. Кок вызывает во мне непреодолимое желание пить. Я пью и нюхаю кокаин. Хорошо бывает между взлетом и аварийным падением. Сперва взмыть высоко, а потом — резко вниз, к искусственному маниакально-депрессивному состоянию. Мы с Беном набираем скорость вместе, устраиваем бессмысленный конкурс, как на ярмарке: кто сможет больше выпить, потом больше раз нюхнуть, прежде чем рухнуть обессиленным.


Сильные дозы кокаина вызывают у меня острые приступы безумия, происходит внезапное осознание собственного падения, открывается панорамное зрелище всей моей жизни с ее красивой грязью. Я не способна пошевелиться, не могу выйти из комнаты, хочу быть одна, подальше от тех, кто толкал меня в ловушку, кто играл и обманывал меня. Я плачу от бессилия, от невозможности покончить с этим. Закрыв глаза, я вижу себя. Передо мной проходит законченный фильм моей жизни: история ребенка, ставшего кинозвездой. Я его героиня. Вот сейчас я проснусь у себя дома, в стране, где все такие, как я, нормальные люди, и начну все сначала.


Моя карьера держится все-таки на триумфе «Эмманюэль» и успехе ее продолжений. Мои роли в фильмах «классического плана» никто не заметил, но карьера еще может вспыхнуть с новой силой.


Мы на время уезжаем жить в Лос-Анджелес, хотим испытать судьбу. Сын едет со мной. Минуты дневных просветлений я использую, чтобы позаботиться о нем. Бросаюсь под ледяную воду, кричу, энергично вытираюсь и потом играю с сыном. Я изо всех сил стараюсь быть всегда веселой, живой, ласковой. Занимаюсь спортом, чтобы помочь телу вынести все злоупотребления, и быть в форме, когда я вижу своего сына — мою радость, мою передышку.

Мать и сестра помогают мне поочередно. Они не вмешиваются в мою жизнь. Они и вправду не понимают, в чем, собственно, дело. Меня они находят слегка изменившейся, слишком возбужденной, болтливой, заносчивой. Наверное, это влияние успеха, таков воздух этой страны. Мать и сестра на все закрывают глаза, они меня не понимают, моя жизнь не похожа на их жизни. Их ослепляет этот роскошный мир, удивляет моя праздность, а также то, что все окружающие льстят мне. Но мать то и дело повторяет, что такая жизнь не для ребенка. Она часто говорит, что Артуру было бы лучше в Утрехте, с ней, в тишине, подальше от такого борделя. Я ее не слушаю.


Марианне нравится в Лос-Анджелесе. Она в превосходном настроении, покрасила волосы, привела себя в порядок. Сменила очки на контактные линзы — это куда современнее. Красит глаза. Сестра неплохо адаптируется в любой среде, ей повсюду хорошо. Она переезжает из города в город так же, как в детстве переходила из отеля в дом соседей. Хочет научиться водить машину, ведь в Лос-Анджелесе, где кварталы изрезаны автодорогами, без этого нельзя. Моя младшенькая обретает свободу, эмансипируется.

— Ты тоже должна получить права!

Сестра старается убедить меня посмотреть реальности в глаза. Водить? Самой? Ну нет уж, я предпочитаю, чтобы возили меня, куда кому заблагорассудится. Я могу поехать куда угодно, но все равно останусь элегантной. Откройте дверцу, месье, сделайте одолжение… Какой изысканный гламур, какая обходительность! Этот жест кажется женщинам неотразимым. Когда я слышу мягкий щелчок автомобильной дверцы, я с наслаждением расслабляюсь на сиденье из лощеной кожи, раскрываясь навстречу такой волшебной галантности, такому изысканному способу знакомства.


Водить?.. Я в задумчивости. Нет, никогда не стану водить… Мать была за рулем и всегда уставала. Однажды она попала в страшную аварию, я была тогда четырехлетним ребенком, а Марианна совсем маленькой.


— Ты помнишь ту аварию с мамой?

Впервые я воскрешаю это печальное воспоминание. Осмеливаюсь на это. Марианна не отвечает…


Мать была беременной моим братом Николя. Работала без продыху. От усталости лицо осунулось, а под глазами появились черные круги. Мать мало спала, ради сна — бессмысленного времяпрепровождения — она не жертвовала ничем. И как-то вечером, несясь на полной скорости, измотанная вконец, она заснула за рулем.

Она торопилась на день рождения подруги. Развлечения такого рода были редкостью. Меня оставили у бабушки. Марианна сидела в машине, а багажник был до отказа набит бутылками, вино везли к празднику…


Машина несколько раз перевернулась и наконец, дымясь, остановилась у ствола массивного дерева.

Мать очнулась в больнице через несколько часов. Возле ее кровати священник поставил черный чемоданчик с распятием и прочими атрибутами, необходимыми для соборования.

Ее терзала боль от множества ран на лице и на груди, плечо и нога были сломаны. Бледная, выпотрошенная, она все-таки осталась жива.

— Это что за чемодан? — спросила она слабым голосом.

— Не надо разговаривать, лежите тихо, сейчас придет священник.

— Мне не священник нужен, а врач! Я жива!

— Успокоитесь, это всего лишь предосторожность, вы были такой слабой, потеряли много крови, да и сильный шок испытали. И потом, такое количество алкоголя могло стать роковым…

— Какого еще алкоголя? Я никогда не пью за рулем.

— Рапорт уже в полиции, в машине сильно пахло спиртным…

— Из багажника, должно быть, но только не от меня! Позовите врача, я беременна, понимаете, я жду ребенка!

Мать кладет руки на живот и вдруг лишается дара речи. Она замечает, что все тело перебинтовано, вертит головой, обводя взглядом палату, в ужасе закрывает рот рукой, глаза вспыхивают, губы дрожат:

— Марианна! Где моя девочка?! Марианна!!!

— Да прекратите же кричать! Какая девочка? Не было никакой девочки.

— Никакой девочки?! Марианна! Марианна! Марианна!

Сестра бесследно исчезла. Кроме матери, ее никто не видел. Она испарилась без слез. Марианна ушла. Улетела через раскрытый капот, как ангел, и вот мама воет смертным воем и убивается. Она силится встать, несмотря на страшные раны, на кости, впивающиеся в плоть. Мама переживает настоящий ужас. Вот она, драма, немыслимая по своей жестокости, возможно — смерть, возможно — ее дочери нет в живых, и все из-за нее, из-за ее ошибки, ее легкомыслия. Матери невыносима мысль о том, что сама она осталась жить. Она надрывается в крике и теряет сознание. В утрехтской больнице еще долго помнили голос матери, ее шепоты, ее крики. Диссонирующий аккорд, хриплый, истошный вопль: «Марианна!» Медсестрам еще не доводилось слышать голоса, полного такой печали. Единственный раз в жизни мать выразила свою любовь к моей сестре, ко всем нам в этой мощной скорби, в нескончаемом крике.

Медсестра рассказала обо всем полиции, и та немедленно снова обследовала место происшествия. Марианну нашли повисшей на высокой ветке, с разбитой головой, без сознания и всю в крови. После этого сестра долго не могла избавиться от преследовавшего ее чувства опасности. Она инстинктивно хотела спрятаться и находила убежище у соседей.


— Да все эти истории в прошлом, Сильвия! Тут, в Калифорнии, все женщины за рулем, а тем более кинозвезды, это дух времени! Сесть за руль собственного автомобиля — последний писк роскоши.

Сестра настаивает на своем, и я вижу, что ей хочется подвергнуть меня испытанию реальностью.


— Вот как, последний писк роскоши? Ты правда так думаешь?


Я решаюсь получить права на вождение, для самолюбия, я ведь старшая! У меня с автомобилем природная, непреодолимая несовместимость. Я не знаю, что делать с этими рычагами и как. Водить мне не суждено, а вот самолюбие удовлетворено. Если уж у Марианны права, то и у меня пусть будут, и заплатила я за них лишь пригоршней долларов да множеством улыбок.


«Гуд бай, Эмманюэль» будут снимать на Сейшельских островах. Бен участвует в пробах, чтобы и в кино остаться моим любовником. Его не берут, потому что он не говорит по-французски. Продюсеры предпочитают более лощеного молодого человека, да он и поскромнее, и тело великолепное. Выбрали Жан-Пьера Бувье. Само простодушие, сексуальное желание в чистом виде. Над своей кроватью Жан-Пьер повесил фотографию Жерара Филипа. Мне это кажется забавным: уж не обиделся ли он на то, что его выбрали? Должно быть, он мечтает о других ролях, а эту воспринимает как трамплин. Когда-то так было и со мной. Я вознеслась очень высоко и держусь, но совсем не там, где мне самой хотелось бы держаться.


Сейшелы — рай. Так говорят все. Тем не менее это совершеннейшая правда. Тот самый рай, о котором мечтает весь мир. Чистый и нетронутый сад, каким владело человечество, пока не пустилось в тяжкие помыслы. Красота Сейшелов полна жизни, земли девственны, море — чище не бывает. К телу, узнавшему эту природу, возвращается прежняя энергия, оно заново рождается на свежем воздухе — как в те времена, когда я девочкой ездила на каникулы в деревню под Утрехтом.

Здесь, на фоне диких и девственных декораций Сейшельских островов, я сыграла одну из своих самых прелестных эротических сцен. Я занималась любовью в воде, в нескольких шагах от берега.

От наших покачивающихся тел по воде расходятся круги, течение несет нас, слитых воедино. Море и плоть движутся в такт, не останавливаясь, любовь накатывает, как волна…

Несколько эпизодов мы снимаем в красивом доме президента Сейшелов. Позже я пойму подоплеку этой привилегии: президент хотел бы присутствовать при любовных сценах на пляже, сообщают мне!

— А при сценах, где я одета, он хотел бы присутствовать? — говорю я.

Группа хохочет.

— Ах так, скажите президенту, что он не увидит меня ни одетой, ни голой. Пусть идет в кино, как все!

Франсуа Летерье — не фотограф, а режиссер. Мне нравится работать актрисой, быть управляемой, загримированной, вникать в роль, балансировать между явью и грезой, черпая в себе вдохновенье для создания образа, не похожего на меня. Я люблю инаковость, самозабвение. Играя, актер убегает от себя, а не обретает себя. Стать актером — это как расстаться с любимым человеком. Актером — драматическим! — остаются навсегда.

Мой французский приобрел беглость, акцент едва заметен. Франсуа Летерье нравится мой голос, но продюсеры предпочитают меня продублировать, чтобы фильм не отличался от двух предыдущих лент.


Я снова вижу Александру Стюарт, которая регулярно появляется на моем творческом пути. Мы подруги. Ее общество приятно. Александру смущает сцена, в которой мы должны флиртовать и потом обниматься, изображая, что хотим друг друга. Меня забавляет такой поворот судьбы. Я напоминаю ей о Сен-Жермен-де-Пре. Тогда она казалась такой свободной, беззаботной. «И правда», — немного стесняясь, соглашается она. Она была так молода, да к тому же напилась!

— Ах так, тогда выпьем!

— Вот и чудненько!

Приняв несколько бокалов, мы от души потешаемся над всем понемногу. Я даю ей советы.

— Нужно все забыть: окружающих людей, осветителей, мораль, твой страх. Забудь обо всем и смотри на меня. Мы с тобой похожи. Только на меня, войди в мои глаза, смотри на губы, вот сюда. Подумай, что мои губы — это счастье, до которого тебе хочется дотронуться. Будь свободной, смотри на меня, захоти меня…

Александра очень красива, она в длинном черном платье с декольте, у нее бронзовый загар. На ней тяжелое колье из крупных бусин слоновой кости. Волосы стянуты сзади, а лицо все устремлено к свету, подобно цветку. Глаза, будто посыпанные серебристой пыльцой, сияют. Блестят губы цвета жженой сиены. Мы садимся на диван, я беру ее за руку, она мягко дает мне ее. Я придвигаюсь ближе. И вдруг ее улыбка гаснет. Губы — самая примечательная часть моего лица. Я приоткрываю их, будто пью. Закрываю глаза. Александра побеждена. Ее рука сжимает мою, наши губы сливаются. Эпизод хорош.

Я всегда возвращаюсь со съемок с сувенирами, это уже привычка. Керамика, пряность, безделушка, детские фото, поцелуи…

Тропическая природа продолжает выводить из меня накопившиеся яды, далекие края приносят мне пользу. Жизнь в раю тиха и спокойна.

Ненадолго. Из ада приходят дурные вести.

Заголовок в популярной газете: «Сильвия Кристель изнасилована собственным отцом!»


Перед отъездом я дала интервью новой нидерландской газете, первому ежедневному изданию, которое пыталось понять, почему личная жизнь звезд вызывает такой ненасытный интерес. Интервью наделало много шума. Журналист был смазлив, хитер и вызывал доверие. Он спросил о моем детстве, о нем никто ничего не знает. Что за помрачение на меня нашло? Теперь уж не знаю. Чего я ему наговорила? Память не удержала ничего определенного. Помню, что при воспоминании об отце я расплакалась. Плач — для меня редкость, бесстыдство. Мое разбитое сердце немного разгружается. В кино я не люблю плакать, это слишком личное. Иногда мне кажется, что если уж я начну, то не смогу остановиться, у меня гемофилия слез. Когда я плачу, то пью, по меньшей мере, столько же, сколько теряю слез, снова наполняя разбитое сердце. Но течь не залатать: когда я пью, не могу остановиться. Допиваюсь до того, что забываю, отчего плачу, обо всем забываю. Помню, что говорила о дядюшке Хансе и о своем девчачьем пип-шоу. Мне хотелось рассказать об этом, воскресить невыговоренное, объяснить, кем я была. Я хотела уничтожить сладенькую сказочку. Дядюшка Ханс не устроил корреспондента. Это недостаточно продаваемо. Всё быстро свалили в одну кучу, скандал пошел в тираж: «Меня изнасиловал отец». Все потрясены. Отец, его жена, мать, я сама. Новость обошла все телеканалы. Я официально опровергаю, но зло уже свершилось. Мачеха обвиняет меня во лжи из любви к рекламе и устраивает гнусный шантаж. Она требует долю пирога: новый «мерседес», или она подаст жалобу в суд. Мать оскорблена в своих чувствах к отцу. Я снова жестоко обманута. Мысль о том, что я способна оклеветать отца ради привлечения дополнительного внимания, убивает меня, повергает в настоящий шок.

С тяжелым сердцем я заканчиваю съемки на фоне райской идиллии Сейшелов. Отец не хочет со мной разговаривать, мачеха оскорбляет меня, а мать предпочитает забыть эту грязную историю.


Невыносимый удар. Кокаина у меня больше нет, зато спиртное в этой стране, пусть и мусульманской, найти легко. И вот я пью, танцую, снова пью, кричу от боли, несчастная, озлобленная.

Я люблю ту сцену, когда, глядя прямо в объектив, снявший крупным планом мои лицо и глаза, я выгляжу раскаленной добела ведьмой. Внутри у меня действительно все горело.

Дело кончилось судом. Мачеха терроризирует газету и меня обвинениями в клевете. Защищаясь, я тоже терроризирую газету. Вот встреча с журналистом для мирового соглашения. Он предлагает отвезти меня в суд, где будет проходить заседание. Согласившись, я, не оценив абсурдности этого предложения, оказываюсь в машине единственного виновника скандала, и мы подъезжаем к зданию суда как раз в тот момент, когда старый «мерседес» с открытым верхом доставляет в суд отца. Отец сидит внутри — парализованный, скорбный пассажир. Вылезти из машины ему помогает мачеха. Он не замечает меня, вид у него отсутствующий, ему нелегко выйти из оцепенения ради непонятной ему, грязной истории. Порядок разбирательства таков, что отцу надо сказать: нет, он не насиловал свою дочь, свою тайную принцессу, прелестную шахматную фигурку. Мне стыдно. Мне хочется пересесть к нему в машину, погладить его по лицу и сказать, что виноваты во всем другие, не мы, что даже из самых худших положений в жизни есть выход. Капот с шумом — настежь вверх, и небо хлынуло бы прямо на нас, а мы бы, свободные, взлетели к облакам с оглушительным металлическим скрежетом.

Газета проиграла дело и возместила отцу моральный ущерб.

«Гуд бай, Эмманюэль» тоже ждал успех, но он оказался совсем ничтожным по сравнению с популярностью всех предшествующих лент. «Эмманюэль-2», выпуск которой задержали цензура и суд, появилась на экранах в январе 1978-го, всего за шесть месяцев до «Гуд бай». Две сенсации подряд слегка утомили публику. А ведь последняя часть, по-моему, самая удачная, красивая, целомудренная и удивительно эротичная. Там звучит музыка Сержа Генсбура, сочинившего и мелодию, и неподражаемую игру слов: «Emmanuelle aime les caresses manuelles et buccales… Emmanuelle aime les intellectuels et les manuels…»

Я люблю красавчика Сержа, которого вижу вместе с Беном и Джейн, люблю его талант и искусство пить, его способность творить, сжигая себя и понимая это, как понимает всякий художник, вынужденный жертвовать собой во имя жизни, такой несносной.


Жак Итах ведет переговоры о моем контракте с крупнейшей кинокомпанией «Юниверсл». Если дело выгорит, я получу главную роль в международном проекте с громадным бюджетом и с умопомрачительными актерами. Бен завидует и честно в этом признается, он нервничает, неудовлетворенный, непредсказуемый.


В Лос-Анджелесе я знакомлюсь с Элайн Риш. Она американский агент Бена. Я тут же влюбляюсь в эту маленькую славянку, русскую куколку с матовыми щечками, нью-йоркскую еврейку с горячим и нежным сердцем, с врожденными живостью и энергичностью, которых как раз не хватает мне в карьере и в жизни. Она решает сделать мне имя в Соединенных Штатах. Элайн собирается ускорить мой карьерный рост и хочет познакомить меня со своими друзьями-продюсерами.

— Они пришлют лимузин, darling!

— Нет, у меня у самой есть новая машина, я покажу тебе, как хорошо умею водить!

— Ты уверена?

— Вперед!

Я приобрела «пасер» — что-то вроде современной целиком застекленной малолитражки. Такие в моде. Мне нравится водить, я в хорошем настроении. Мы едем к продюсерам!


Элайн странно притихла и все время хватается за сиденья и за дверные ручки. По-моему, машину я веду как надо, но Элайн страшно. Что и говорить, я, конечно, зашкаливаю на поворотах и немного пьяна, как перед любой важной встречей, но стараюсь всегда ехать по прямой. Вот и хайвей, кругом развилки, а я все благодарю Элайн и говорю, как мне по душе, что мной будет заниматься она, ведь для меня это новый шанс.

— Все так, darling, но будь внимательнее, дорогая, прошу тебя, внимательнее!

— Да не беспокойся, в этом деле внимание редко требуется…

— Сюда! Направо! По этой дороге!

Вытянутая дрожащая рука Элайн указывает на дорожный знак.

— A-а, это здесь?

— Да! Ну же, давай!

Я щурюсь, ведь очков на мне нет. Ах да, знакомое название на указателе, но кругом все так быстро несется, я проехала поворот, ну и черт с ним.

— Да поверни же, ради Бога! Не в Санта-Барбару, а в Лос-Анджелес! Поворачивай!

Ба-бах! Почти взлетая, я перескакиваю с левой трассы на правую, перпендикулярно пересекая две полосы посередке. Клаксон ехавшего наперерез огромного ярко-красного грузовика надрывается, как корабельная сирена, но и он не может перекрыть визг Элайн, повисшей в машине, уцепившись за верхний поручень. Мы проскочили.


Это была моя первая встреча с Менахемом Голаном и Йорамом Глобусом. Когда мы уходили, Элайн, удовлетворенная и успокоившаяся, спросила:

— Возьмем такси? Ты ведь, darling, настоящая звезда, тебе нужен пожизненный шофер.


Через несколько дней я бросила свою машину на Сансет-бульваре: у нее в который раз заглох мотор. Разбирать его утомительно, я не разбираюсь в технике. Я напеваю, торможу, меняю передачи. Но ничего не могу поделать с этой своенравной машиной. Оставляю ключи знакомому коммерсанту.

— Пусть кто-нибудь покатается, а я вернусь пешком!


Бен знает весь Голливуд. Нас начинают приглашать повсюду. В Калифорнии одеваются — кто как хочет. Не скажу, что ожидала увидеть здесь звезд в элегантных платьях, но и не думала, что они все носят джинсы и легкие хлопчатобумажные кофточки с глубоким вырезом, а их кожа слегка поджарена непрестанно палящим солнцем. Я без декольте, без джинсов, наоборот — чем больше пуговиц, наглухо застегнутых, тем мне лучше. Одетая с головы до ног в «Шанель», я тут вроде инопланетянки, а почему бы и нет.


Знаменитый актер, пригласивший нас сюда, разумеется, очень удивлен моей амуницией из мира высокой моды.

— А что, твой дружок ждал, что я приду голой?! — шепчу я на ухо Бену, которого позабавила реакция приятеля на мой наряд.

— Конечно, дорогая, он хотел увидеть лучшее в Сильвии Кристель!

— Дурень!


Вечер начинается превосходно.

Я развлекаюсь. Брожу, разглядывая всех с большим любопытством.

Уоррен Битти в черном — великолепен. Он вращает глазами, быстро осматривая охотничьи угодья. Видимо, я тоже возможная добыча. Улыбаюсь ему, Бен тянет меня за руку, хищники вокруг нас уже посапывают.

Я восхищена этой потрясающей певицей-актрисой с магнетическим обаянием, звонким и мелодичным смехом, длинными светло-льняными локонами, развевающимися на морском ветру, налетающем с холмов. Дом чудесный, из всех окон открывается потрясающий вид. Голубой океан изборожден тонкими белыми полосками, слегка покачивается бескрайний морской горизонт, и черный, уходящий в бесконечность город попыхивает мигающими огоньками — темное чудовище, мерцающее призывно и обманчиво.

— Ты не купаешься? — спрашивает меня хозяин, показывая пальцем на гигантский освещенный бассейн, в котором уже плескаются несколько юных звездочек, в разной степени оголенных: они хихикают и призывают помочь им избавиться от тесных купальников. Какие-то мужчины прыгают к ним, полностью одетые.

— Нет, спасибо, здесь холодновато…

Я не знаю, что ответить.

Жара на этой летней вечеринке, должно быть, градусов тридцать, мой костюм от «Шанель» застегнут до самого подбородка, но я сказала правду, мне действительно холодновато — то ли от постоянного ветра, то ли от одиночества.


Бен куда-то делся, я иду его искать и попадаю на виллу с множеством флигельков — лабиринт комнат, в которые я тихонько заглядываю с бокалом в руке. Одни двери распахнуты, другие заперты. Приоткрываю их, как будто я в отеле. Увидеть там можно разное: тут развалился и заснул мужчина с голым торсом, там еще двое нюхают наркотики. А вот юная сирена, только-только выскочившая на сушу и совсем голая. Знакомая сценка: ее трахают в кругу радостно хрюкающей маленькой компании, я закрываю дверь. Иду дальше. Прославленный рок-певец делает укол себе в руку, сидя на полу. Он поднимает голову, чтобы посмотреть на меня, его немного трясет, длинные волосы слиплись от пота и падают на закатывающиеся глаза, видок что надо, я оставляю его. Бена нигде нет. Я возвращаюсь к бассейну, выпиваю еще много бокалов, Уоррен Битти вежливо представляется и восхищается моей истинно европейской элегантностью, я благодарю его и иду дальше. Залпом выпиваю холодное шампанское, я ничего больше не хочу, только шампанского. Вдыхаю освежающий ночной воздух и мурлычу про себя песенку, которая приводит меня в восторг, едва я ее слышу, — современная, чувственная, ритмичная музыка, окатывающая толпу гостей радостной волной. Донна Саммер поет: «Baby, I want you now… now… come into my arms…» Песня называется Could It Be Magic и действует на меня, как электрошок: я начинаю пританцовывать. «Baby, I want you now… now…» У Донны Саммер хриплый, умоляющий голос, она полна огня, любовного трепета, женского желания, наслаждения, которое растет подобно крещендо. Это гимн современной любви, лучшая композиция 70-х. Я танцую, мечтаю: «Baby, I want you now… now! Come into my arms, let me know the wonder above you…»


В машине мы с Беном ругаемся. Мы оба обижены: не смогли друг друга найти. Но я-то все время была здесь. Приехав домой, я выпиваю большой стакан коньяку и доедаю оставшиеся на журнальном столике шоколадные батончики. Слушаю музыку диско. Бен идет спать. Через несколько часов я рухну без сил в гостиной. Меня разбудит сестра.


Вечеринок много, все они одинаковые, я нюхаю кокаин, блуждаю в шелковых костюмах от «Шанель», пью и падаю.


— Сильвия, я хочу жить в Голландии. Мы с Артуром возвращаемся, — говорит Марианна.

Она настроена серьезно, даже мрачно. Отстаивает свое решение, у нее твердая позиция. По-матерински объясняет мне, что такая жизнь не для ребенка, а она так любит Артура, ему будет лучше в Европе с ней и с нашей мамой. Он будет ждать меня там, вдали. Он поймет, что я работаю, пойдет в нормальную школу и будет окружен подлинной любовью матери и сестры… Марианна настаивает. Мне нечего возразить. Бен едва переносит моего сына. Марианна умоляет меня согласиться.

— Ты права, уезжайте с Артуром…

Не помню, чтобы меня это опечалило. Скорее я была довольна, испытала облегчение, ведь мой сын уехал от этой жизни в постоянном мороке. Я вернусь, я постараюсь приехать как можно скорее.

Мы собираемся на вечеринку, нас пригласила в Малибу еще одна знаменитость. Я вызываю гримершу и парикмахера. Хочу быть красивой. Бен протестует, говорит, что это слишком, что я не в себе, ведь в Калифорнии так одеваются только для получения «Оскара». Мне плевать, я европейская звезда, я родом с изысканного континента, я не такая, как они, и хочу, чтобы они это знали!


Чтобы выглядеть красивой, я провожу у зеркала несколько часов. На мне прелестный, идеально покрытый лаком шиньон. На веках серебристые тени, губы накрашены красной помадой, я в новом шелковом платье кремового цвета. Я себе нравлюсь, улыбаюсь своему отражению, радуюсь тому, что больше тут никто так не выглядит. Шампанского! Ставлю в гостиной ведро со льдом, кладу туда пузатенькую бутыль и усаживаюсь, держа в руке зеркальце, чтобы навести последний лоск. В комнату входит Бен, осматривает меня с неприязнью, ведь я делаю что хочу, он high (под воздействием наркотиков) и возбужден. Схватив ведро с шампанским, он обрушивает его мне на голову. Мы в ярости схватываемся. Ему так же противно, как и мне. Я сильнее и к тому же в истерике, откуда только силы взялись, он защищается, кричит «прости», хохочет, рычит оттого, что я делаю ему больно, я продолжаю, он колотит меня, я кидаюсь в него чем попало. Вот меткий бросок, он скрючился и убежал. Я рыдаю протяжными, тяжелыми всхлипами. Я измотана, ложусь в одежде на кровать. Вся моя косметика остается на простынях. Краски смешались — черная, розовая, серо-голубая, бриллиантовый блеск, похоже на следы маленькой бойни, еще не высохшая абстракционистская мазня. Сперва тщательно все это вытираю, потом любуюсь своей кинозвездной рожей будто с переводной картинки, бесформенной разноцветной кучей, как на детском рисунке. Ложусь спать.


Я улетаю в Европу повидать сына. Мне стоит огромных усилий не пить, быть clean, сдержанной, представительной.


Выгляжу я нормально. Алкоголь не повредил моей внешности. Это генетическое. На мою семью спиртное не влияет. Кожа осталась нежной, бело-розовой, вокруг глаз — ни синевы, ни водяных мешков, ни глубоких морщин или отметинок от разорвавшихся сосудиков.

В самолете я не пью ни капли, это рефлекс матери. Я еду к сыну. Он знает, что я тружусь, зарабатывая на жизнь. Я говорю с ним много раз в неделю, хотя мать считает, что ежедневные звонки ему вредны. Уже три месяца я не видела Артура. Сейчас он уже большой малыш. Самый красивый, самый нежный, очень послушный. В поезде Амстердам — Утрехт мне в голову лезут странные мысли. У сына еще не окончательно сформировался мозг. А если он стер меня из памяти? Если решил забыть свою мать, как забыла мать Марианна? А вдруг я приду обнять его, наклонюсь, выронив пакеты с привезенными подарками, а он скажет, что не знает меня, что моя мать и есть его настоящая мама и что так ему лучше, ибо та мать, которая предпочла семье работу, ему не нужна. Дыхание перехватывает, я озираюсь по сторонам, где-то здесь должен быть бар. Немного коньяку — и вся эта дурь выветрится. Сын поймет меня, простит меня.

— Коньяк, пожалуйста… двойной…

Мой голос звучит еле слышно.

— Сию минуту.

Бармен пристально вглядывается мне в лицо. Он узнал меня под нелепыми темными очками, как ни старалась я отвернуться, как ни показывала всем своим видом, что я не в себе и хочу побыть одна. Бармен прошел через весь бар, чтобы получше меня разглядеть. Снимаю очки и смотрю ему в глаза. В моих глазах слезы, губы дрожат, я смотрю на него, не отводя взгляда. И мысленно спрашиваю: «Что ты хотел увидеть? Звезду в отчаянии? Звезду пьяненькую? Так смотри же, вот я, перед тобою. Смотри вволю. Дай салфетку, я распишусь на ней, только без твоего имени, имени твоей супруги и дежурной фразы, ибо сегодня мне страшно, я хочу выпить. Так налей, наконец, дай платок и иди прочь».

Официант отводит глаза и уходит, ни о чем не попросив. Потом он мягко скажет мне: «Угощайтесь, мадемуазель Кристель…»


Артур обрадовался мне, он прыгает, как собачка, испуская радостные вопли. Мать обняла меня, я плакала и смеялась. Никогда раньше я не плакала, вот оно что, а теперь плачу, значит — меняюсь.


Я уезжаю, проведя с матерью и сыном несколько по-настоящему радостных дней. Я в форме. Раздарила подарки, поучаствовала в простой и размеренной семейной жизни, помогла по хозяйству, гуляла с сыном, держа его за руку, бегала с матерью по магазинам, мы вместе ели, чокались. Мать не изменила прежним наклонностям, но Артур, «ее маленький мужчина», страхует ее.

Я видела, как мать любит Артура, их любовь взаимна и безгранична. Иногда мне казалось, что я здесь лишняя — вроде заявившейся издалека богатенькой тетушки, которую любят за то, что она всегда привозит много прекрасных подарков. Ну и хорошо, я еще наверстаю упущенное, я знаю, что мой сын доволен.

Я еду работать.

Париж — Лос-Анджелес, меня ждут в Америке. «Эйр Франс», Руасси с его почти новенькими эскалаторами-трубами. Я лечу первым классом. Буду сниматься в фильме «Конкорд Аэропорт 80» Даниэля Лауэлла Рича на студии «Юниверсл» с самой знаменитой из французских звезд, с самым неукротимым мужчиной, с мужчиной мечты. Злые языки уже нашептали мне: «Отвратительный тип, обезумевший извращенец, он бешеный, лесть испортила его и от всех отдалила, он мнит себя божеством…»

А если так и было? Если он был божеством? Я не верю, уже давно не верю шипению змей. Если я не хочу слышать, то становлюсь глухой, как мой отец. Это звезда первой величины, а я всего лишь Эмманюэль. Я горжусь тем, что играю рядом с ним. Он — молодой князь из ленты Висконти, человек-сирена из фильма «На ярком солнце», его тело в морской воде так же прекрасно, как при солнечном свете — лощеное, гибкое, мускулистое. Он ирреальный мужчина, он выше себя самого.


Салон первого класса почти пустой.

Разница в обхождении и льстит, и напрягает, она неприятна и мучительна. Расслоение между пассажирами усугубляется замкнутым пространством внутри самолета. Всего в нескольких метрах за моей спиной людям разносят упакованное в целлофан самолетное питание. Похоже, начинают сразу с десерта. Там узкие подлокотники, а спать приходится в креслах с прямыми спинками.

Для меня — шампанское с указанием года урожая. Кресло широкое и мягкое. На белоснежной крахмальной скатерти лежат серебряные приборы, бокал наполнен до краев.

Мой отсек немного качает, я в невесомости. Комфортабельный гамак из листового железа, самолет скользит в тихом ясном небе по серебристой арке, которая, представляю я, соединяет Париж с Голливудом. Облака принимают форму гор без корней, они меняются, рушатся. Снег, взбитые сливки и гигантская борода старика, сияющая в косых лучах солнца.

У стюардессы аккуратный шиньон. Она улыбается мне, уверенная и услужливая. Она меня залила «Периньоном» всю, снизу доверху. Я парю в облаках над небосводом, я в раю.

Какая погода там, внизу, на уровне воды, у корней тюльпанов? Сильный ли ветер? Какое сегодня число? Я считаю тени, падающие в океан, прикрываю глаза от слепящего света и опять пью, заливая опустошение. Как мне хочется искупаться в этих небесах, вытянуться на перламутровом ложе обнаженной, закутавшись в нежную пену.

Я встаю, взбираюсь по металлической винтовой лестнице, узкой — по такой show girl поднимается в open-bar. Я виляю бедрами, я играю для себя, одна в пустом, забитом выпивкой баре. Полный стакан водки, и я уже пританцовываю. Немного горького порошка, и я танцую быстрее, одинокая и свободная, уверенная в себе. Алкоголь ударяет в голову, танец замедляется. Я падаю, встаю на четвереньки, я смеюсь. Собираю прямо с полу горький порошок и втягиваю в себя, снова встаю и танцую. Спускаюсь, сажусь, скрещиваю ноги, ближе к бедрам они матово-розового цвета, и надавливаю на кнопку вызова. Два раза «динь-дон» — и стюардесса тут как тут, стоит мне только пальцем пошевелить. Я покусываю губы, рот полуоткрыт. Чтобы не ворочать языком, просто улыбаюсь, протягиваю руку с бокалом, и он тут же наполняется. Я пью.


Вот уже Лос-Анджелес, я так и не поспала, самолет садится, тут даже ночью все сверкает.

— Good evening, miss Kristel. Did you have a nice flight?[9]

Шофер пунктуален, он стоит передо мной навытяжку и держит плакат с надписью «Юниверсл». Молодой красивый парень со свежей, простецкой улыбкой. Вот я наконец и в Лос-Анджелесе. Шофер протягивает руку, чтобы взять мой чемодан, но я не отдаю чемодан и вместо этого тоже подаю ему руку. Крепко сжимаю его запястье, я устала, прилетела издалека. Пошатываясь, иду следом за шофером — моим провожатым в этом незнакомом городе. Я ничего не узнаю, а ведь я здесь живу, здесь мое земное бытие, мое место работы.

Лос-Анджелес существует для того, чтобы вкалывать, искать, творить, блистать и снова уезжать. Этот город всегда покидаешь преждевременно постаревшей, со сгоревшим нутром, будто сбегая «с того склона холма, где солнце пошло на закат», как говорят американцы, когда им тридцать.

Удивительно: все женщины стараются задержать стремительный бег времени именно здесь — в городе, где время несется быстрее, чем в других местах; в городе, где каждый миг заполнен событиями и где под золотыми блестками скрыта шершавая чешуя, облекающая полое нутро. Женщины уродуют себя без устали, без продыху. Не помогает.

Не надо накачивать губы и да не содрогнется фарфор на столах ваших! Все напрасно. Под маскировкой вашу старость все равно разглядят. Вас ждет расплата за то, что вас когда-то хотели. Бесцеремонно обсудят ваш возраст, словно он вытатуирован на вашей руке. Скажут, что вы хорошо сохранились. В газетах поизмываются, ударят в спину. Месть будет коллективной, жестокой — тем свирепее, чем вы были красивее.

«Уилшир», роскошный голливудский отель. Небо в неизменной синей униформе, напоминающей декорацию. Шикарное местечко.

— Скажите, пожалуйста, где комната мистера Делона?

— Кто его спрашивает?

— Сильвия Кристель.

— Подождите, пожалуйста. Я доложу… Мистер Делло ждет вас.

Я улыбаюсь. Нас тут не знают — ни его, ни меня. Неизвестность, возвращение в прошлое, наши имена переспрашивают. Даже туристы из Европы к нам равнодушны. Под этим небом они рассеянные, обо мне мечтают в Европе, а не здесь. Евротрэш — так американские кинематографисты называют актеров из Старого Света, пытающихся прорваться в Голливуд. Это слово трудно перевести. Евромусор? Трэш — то, что выкидывают, лишнее, использованное, отработанное. Ничего себе. А я-то воображала, что меня тут ждут, что мой экзотический шарм гипнотически подействует на этот пуританский континент. Ничуть не бывало.

Я вхожу, я наконец-то у мистера Делло, неизвестного актера-мифа. Со мной ассистент, репетитор диалогов, он открывает дверь в номер. Ален Делон сейчас выйдет. Я сладко улыбаюсь, стараясь держать спину как можно прямее. Я немного выпила. Я боюсь и встревожена. Как отнесется ко мне Делон, успевший поработать с самыми великими? Я не нашла лучшего способа побороть робость и комплексы, чем алкоголь. Посасывая едкую мятную конфетку, обжигающую язык, сажусь.

Репетитор читает мне диалог: «Хотите немного кофе, месье? — Да, мадемуазель, пожалуйста. — Эспрессо? С сахаром?» — и так далее. Он говорит, что нужно повторять за ним, он хочет слышать мой акцент. Расхохотавшись, я отвечаю, что если текст подобной трудности, то я обойдусь без его услуг. Я предпочитаю остаться наедине с прекрасным актером, познакомиться. Кроме того, репетиции наводят на меня тоску. Я играю естественно, по интуиции. Я не репетирую.

Ассистент уходит. Вот и Делон, я жму ему руку. Отсутствие репетитора его удивляет, моя самодеятельность ему не по душе. Комната огромная, Делон волнуется, ходит из угла в угол, раздраженный, на меня совсем не смотрит. Я встаю, чтобы уйти, он удерживает меня.

— Наполни мне ванну! — говорит он повелительно.

Властность самца, плотская, природная, мешает первому порыву — отказать. Я иду в ванную и открываю кран. Место для купания большое и круглое, как бассейн. Поднимается пена, у меня на лбу выступает испарина. Возвращаюсь в комнату, Делон пристально смотрит на меня. Он с голым торсом, рубашка на полу. Неподвижно стоит посреди комнаты и разглядывает меня, не говоря ни слова.

Чего он хочет… Понятно, не так ли? Нет, я чувствую, что он растерян. Желание в нем борется с отвращением, возбуждение с презрением, и с каждой секундой увеличиваются его колебания и мое смятение. Что для него наслаждение? Какое оно, его счастье? У него растерянный взгляд, взволнованное лицо, он то потирает руки, то складывает их крест-накрест. Почти нагой, он так красив. А если ему хочется поиграть, просто провести время? Я представляю себе, как с ним вели себя другие. Как они поступали, увидев его тело? Сопротивлялись или все понимали? Он хочет не просто наслаждаться, а повелевать наслаждением. Не просто давать, а подавать надежду, видеть желание в порах моей кожи, на моих губах, пощупать мое желание и потом отвергнуть его, отвергнуть меня. Или, провоцируя меня на отказ, он задумал смирить свое желание, проверить его? Не знаю. Я сомневаюсь, но уже не хочу сдерживаться. Нет смысла противиться. Я никогда не видела красоту слитой со смущением, как у этого мужчины. Малейшее вздрагивание губ, мимолетная улыбка кажутся обещанием. И кто знает, что стоит за этим обещанием — добро или зло. Неизвестность подстегивает меня, я не могу больше. Подхожу близко, освобождаюсь от блузки, я тоже хочу сыграть. Хочу познать, насладиться или сгореть, пусть будут презрение, любовная схватка, смятение. Мои пальцы слегка касаются его, Делон следит за ними взглядом. Груди твердеют, соски под тканью набухают, как два бутона. Я смотрю на знаменитого актера с подчеркнутым равнодушием, скрывая свое желание, а мои пальцы живут собственной жизнью. Вот я стою перед ним, опустив руки по швам, одежда улетает куда-то ввысь, я тоже почти обнажена. Делон смотрит на груду шмоток на полу, как на трофей, ждет, не поднимая глаз, потом резко вскидывает голову. Он принял решение. Быстро показывает пальцем на мою блузку и говорит:

— Теперь оденься и можешь идти.


Встретившись с Делоном в первый съемочный день, я избегаю его взгляда. А ему наплевать — он сразу спрашивает:

— Могу я взглянуть на твой артистический фургончик?

— Если хочешь…

Он быстро идет за мной, осматривает мою гримерную на колесах и раздраженно цедит сквозь зубы:

— О-о-ох… И у тебя не лучше.

— А что такое?

— Да ты ничего не понимаешь! Разве не видишь, это же дерьмовые фургончики! Надо мной издеваются!

Он уходит в ярости.

У режиссера фургончик побольше, покомфортабельнее, чем у него. Делон завладевает им, выгоняя оккупанта почти manu militari. В этих джунглях он устанавливает свои законы. Делон хочет, чтобы его уважали, и его будут уважать.

Режиссер подал жалобу продюсеру, и при этом, как передавали потом его любовнице, стыдливо щурился. Продюсер вежливо отклонил жалобу, звезда здесь — Делон, при размещении допустили ошибку, Делон прав.

Все оставшееся время съемок Делон не проронил со мной ни слова. «Конкорд Аэропорт 80» — одна из последних лент в потоке «фильмов-катастроф», выпущенных студией «Юниверсл». Катастрофа в том, что фильм только жанром и был хорош.

Делон отказывается встать передо мной на колени, хотя в сценарии это есть. И все-таки по контракту ему придется это сделать. Сцену не стали переписывать. Неужели уж так унизительно опуститься передо мной на колени? Группа встревожена, некоторые одобряют его, его герою это не годится… Ах, вот как? Делон выжидает несколько часов, он знает, что играть придется, но независимому человеку, завоевавшему свободу, вырвавшему ее для себя, невыносимо знать, что его принуждают.

Делон сыграет эту сцену с таким напряжением, что оно совершенно парализует меня.

Я чувствовала себя забитой, запуганной.

По прошествии времени я жалею, что не сыграла в свою очередь. Я бы томно сбросила туфельку, подняла бы ногу, согнув ее в колене, поставила бы ему на голову и покрутила бы пальцами на макушке преклонившегося мужчины. В шутку, играя на публику, я бы его раздавила. Может быть, сейчас он смог бы сыграть со мной эту сцену? Постарев, он явно стал терпимее, его комплексы утихомирились.

Делон жил под напряжением. Он не был злым, но постоянно вел себя так, будто попал в западню. Осторожный, подозрительный, встревоженный. Он кусался в целях самозащиты и ограждал себя от других. В этом мужчине с напряженным взглядом я чувствовала невысказанную боль, пожиравшую его сияние. Он был сложным, более того — ранимым и сильным, погруженным в себя, самым прекрасным из искушений, с душой возвышенной и страдающей.

Под конец съемок режиссер, не стесняясь, дает волю своему женоненавистничеству. Унижает меня, орет, заставляет без конца репетировать, когда в этом нет никакой нужды.

Я снова дерусь с Беном без всякой причины, уж не знаю — почему. Приходится объяснять, что «ударилась о шкаф». Левый глаз заплыл, веко лиловое, гримерша приводит меня в порядок, ни о чем не спрашивая.


Режиссер так недоволен, что это уже чересчур, я надломлена, не выдерживаю, плачу, это слишком, слишком много кругом враждебности, и все против меня одной. Делон замечает, что я трясусь в углу, и наконец мягко подходит ко мне. Не говоря ни слова, он берет мою детскую руку своей, тоже детской, властно и нежно. И я понимаю, что теперь все пойдет как надо, что он будет любезным, каков он и есть на самом деле.


Съемки закончатся хорошо.

Это уж через край, и вот представляется удобный случай уйти от Бена. Непонятно, с чего у него вдруг случаются приступы ненависти ко мне. Не в силах ни обдумать это, ни порвать с Беном, я тяну и дальше все как есть.

Элайн предостерегает меня, она хорошо знает Бена. Актер редчайшего таланта, он в то же время неврастеник, эгоцентрик, женоненавистник. Способен на жестокость, что и произошло. Она рассказывает мне притчу о скорпионе и собаке.

Скорпион просит бродячую собаку перевезти его на другой берег реки. Собака соглашается, но только если скорпион пообещает ее не кусать. Скорпион всползает на спину собаки, и они доплывают до противоположного берега. Спрыгнув на берег, скорпион кусает собаку. Та спрашивает: «Зачем ты так?» И скорпион объясняет ей: «Это сильнее меня».


Я работаю изо всех сил, много зарабатываю, кормлю всех вокруг, приношу им — близким мне людям и публике — добро в ответ на причиняемую мне боль.

Я получаю много удивительных писем. Меня благодарят за помощь в сохранении супружеского секса.

Бен прав, из меня никудышная драматическая актриса, зато я успешно развлекаю. Искусство? Оно войдет в мою жизнь немного позже. Стараясь художественно выразить себя, я найду еще более интимный способ, чем нагота, — живопись.


Мне не сидеть в пантеоне киноискусства в своем плетеном кресле. Быть может, память обо мне сохранится в мемуарах. Я никогда не рассчитывала на что-либо иное. Надо оставаться самим собой.

Есть неподдельная сладость в мысли о том, что можно продлить собственную жизнь в мемуарах: когда я, догорев, уйду со сцены, обо мне еще вспомнят как о полупризраке, полусирене. В какой-нибудь солнечный воскресный полдень я снова появлюсь на плазменном экране — дерзкая, беспечная двадцатилетняя женщина с жадным взглядом и неприличными манерами. Страсть поможет мне сохраниться.


С Беном продолжаются регулярные выяснения отношений, наша связь слабеет, но все еще держится. Она основана на сильном физическом влечении и взаимном интересе. Наши отношения полны страсти, пропитаны эротизмом. Мы не любим друг друга, скорей уж наоборот — ненавидим. Ненависть противостоит любви, но похожа на нее своим бешенством, мучениями и неудержимостью порывов.


С Беном я прожила пять лет. Они были нужны мне, чтобы добраться до самого дна, отказаться принять неприемлемое и так обрести самоуважение.


Я беременна. И счастлива этим. Я сохраню ребенка. Бен не отреагировал, его это не интересует, я могу делать все, что хочу. Сообщаю новость матери, сестре, они в сомнениях. Смогу ли я вырастить второго ребенка, если и с первым-то сыном почти не вижусь? Я возражаю им: это удача, знак свыше. Теперь моя жизнь уж точно изменится. Про аборт не могу даже слышать. Я принимаю жизнь такой, какая она есть, с добром и злом, а лучшее в моей жизни — сын, и второго ребенка я тоже хочу.


Мы на несколько месяцев уезжаем в Лондон. Бен будет сниматься, я еду с ним. Еще в Париже я ходила на консультацию к специалисту. Я не стала пить меньше. Чувствую страшную усталость во всем теле. Белки глаз пожелтели. Я алкоголичка, я беременна, мне еще нет тридцати, и я устала. В клинике меня целый день подвергают серьезным тестам. Я пытаюсь воздержаться от спиртного хотя бы на несколько часов, но не могу и этого. Прячу в сумочке фляжку с коньяком. Все эти десять лет во рту мятный вкус.

Врач очень вежливо усаживает меня и рассказывает о результатах анализов. Высматриваю на его лице хоть какой-то знак, который мог бы меня обнадежить. Ни малейшего.

— Я же объясняю вам, мадемуазель, — спокойно говорит он. — Все очень просто. Это тест на состояние печени, шкала от ноля до трех. Ноль — показатель того, что печень никогда не знала алкоголя, а три означает, что максимум через полгода больного ждет смерть от цирроза. У вас два с половиной.

Меня начинает трясти. Я никогда не видела смерти. Никогда. Я предавалась излишествам, организм стал зависимым, и вот я в ловушке, но ведь так делали мои отец и мать, и я хочу еще пожить.

— Вы должны немедленно прекратить. Больше ни капли спиртного. Пейте больше воды и соблюдайте мои рекомендации. Хочу взглянуть на вас через полгодика. Если последуете моим советам, ваш показатель, скорее всего, опустится до отметки между единицей и двойкой.

— Я приду через полгода в добром здравии.


Обещание вопреки здравому смыслу, слова, продиктованные самолюбием — это был для меня единственный способ выдержать. Сообщаю Бену о результатах анализов и рекомендациях врача, он говорит, что я не выдержу. Нет, выдержу.


Артур не отходит от меня, сестра тоже. Я все время с ним. Учу его правилам поведения в быту, предосторожностям, вежливости, опрятности. Он старается, повторяет за мной каждое движение: меня забавляет такое слепое подражание. Я чищу зубы — и он чистит зубы, я приканчиваю овощи на тарелке — и он тоже, я иду в туалет — он туда же. Хитроумный способ дать мне понять:

«Будь осторожней, мамочка, заботься о себе, потому что я буду делать то же, что и ты».

— Надо спустить за собой воду в туалете, Артур, и вымыть руки!

Результат превосходит все ожидания. Ему так нравится спускать воду, что он делает это без надобности, просто чтобы послушать шум воды и сделать как взрослые, чем он очень горд. Артур в том возрасте, когда хотят все делать как взрослые. Он становится чистюлей, который может и в занятый туалет войти, чтобы спустить воду. У меня это вызывает хохот. Марианна вяло протестует.


Я беременна уже больше трех месяцев и не пью несколько недель. Целая вечность. Я понимаю, насколько зависима от алкоголя: от его нехватки в организме меня всю ломает, я кричу, у меня озноб. Пью кока-колу, «Перрье», чай, кофе — любую жидкость с сильным и острым вкусом, которая может согреть нёбо. Чистая вода мне противна.


Бен все такой же, он издевается надо мной и даже со смехом протягивает мне бокал. Это уже чересчур. Абсолютное неуважение. В этот вечер я отказываюсь выносить такое застарелое презрение, оно ужасает меня, я терплю унижения только из-за страсти, восхищения и отвращения к самой себе. В ответ я бью Бена, по-настоящему сильно, я вышла из себя. Мы деремся, поднимаем крик. Мой сын и Марианна легли спать. Отбиваясь, Бен с силой пихает меня. Я теряю равновесие и качусь по лестнице вниз. С криком выбегает сестра. Помогает мне встать. Бен все еще орет. Я успокаиваю ее, я ничего не сломала, упала как кинокаскадерша, у меня шкура крепче, чем кажется. Еще несколько синяков для ровного счета, вот и все. К счастью, Артур проспал эту сцену.


На следующее утро в туалете я чувствую, как из меня вываливается комок плоти. Я понимаю все. Я хочу видеть. Смотрю, как из ложбины между бедер хлещет кровь, выходит что-то невиданное, пульсирующее. Сразу отворачиваюсь, зажимаю рот руками, кричать нельзя, сын рядом, за дверью, я слышу его. Поворачивается ручка, он уже здесь.

— Я сейчас спущу воду, мама!

Я улыбаюсь ему, это материнский рефлекс. Сидя, сгибаюсь пополам, поворачиваюсь так, чтобы он не видел. Пусть сделает как взрослые, и вот я уже слышу шум воды, звук смывающих струй смешит Артура и навсегда уносит кошмар и стыд моей жизни.


Я возмущена. Если бы Артур не вошел, если бы Бен был где-то рядом, я взяла бы в руки этот комочек плоти и бросила бы мертворожденное дитя в лицо его отцу. Поневоле одумается, увидев, сколько разрушения принес. Да, я бы это сделала.


Все взяла на себя Марианна — она ведет меня в больницу. Говорит, надо пройти обследование, чтобы выжить. Потеря крови, возможно, опасна. Марианна ставит в известность Бена. Но у него завершаются съемки, он устраивает коллегам прощальную вечеринку, увы и ах, он не сможет быть с нами.


Два дня я провела в больнице, Марианна оставалась со мной.

Потом я вернулась в квартиру, привела в порядок свои дела и дела сына и преспокойно уехала в Париж.

Через несколько дней приехал Бен. Он умолял меня увидеться. Умолял ехать с ним в Лондон, простить его в последний раз, ссылался на обычное актерское легкомыслие. Актер убил в нем мужчину. Каждое слово донельзя весомо — и при этом все фальшивы. У меня кружится голова. Все почти кончено, и, кажется, рождается жалость. Я сопротивляюсь. Пусть красивый актер сыграет другие роли. Я медленно, с силой аплодирую этому мастерскому лицедейству. С безучастным лицом, онемевшая, еще в тоске. Я требую, чтобы он сейчас же ушел.

Когда дверь за Беном захлопнулась, а испытала облегчение. Еще раз простить его означало утратить последние остатки уважения к себе. Мне удалось сохранить этот маленький отмирающий росточек, который еще может когда-нибудь зазеленеть.

Всего два месяца прошло, и вот я снова у врача. Я его удивила. Дела с печенью улучшились.


Выкидыш стал для меня страшным ударом. Никогда больше я бы не хотела пережить такое. Желание снова стать матерью ушло безвозвратно. Мне больше нельзя иметь детей. Внезапно я решаюсь сделать операцию — перевязку маточных труб. Такую обычно делают проституткам или многодетным матерям. Мать и сестра одобряют меня. Они говорят, что не смогут воспитать других детей. Меня оперируют в Лос-Анджелесе, рядом Марианна. Когда мы выходим из клиники, я прошу ее оставить меня одну. Я долго шагаю в направлении Беверли-Хиллс. На мне огромные черные очки, это модно. Они скрывают легкую печаль, которая уже не исчезнет с моего лица. Богиню любви стерилизовали.


Я переезжаю, меняю обстановку.

Холл высотного дома облицован розовым мрамором с красными прожилками, тут плитки редкой горной породы и два зеркала, смотрящие друг в друга и посылающие отражения солнца в бесконечность. Небо сияет, воздух теплый, я иду домой, в новую квартиру в Вест-Голливуд — шикарном квартале Лос-Анджелеса. Портье открывает дверь и приветствует меня. Он уже знает меня, я его любимица. Ему хочется поболтать, этот портье — как настоящая консьержка. Иногда мне нравится слушать его веселые истории, тихие сплетни о знаменитостях, обитающих в этих роскошных меблированных комнатах. Я делаю вид, что выше всех пересудов, да и времени вечно не хватает, и все-таки я люблю его анекдоты, в этих россказнях ясно высвечивается суть человеческая. Во мне еще жива любопытная дочка владельца отеля, вечно заглядывающая за закрытые двери, чтобы подсмотреть, что там прячут люди, эти лощеные господа, после которых остаются смятые, покрытые пятнами простыни.

Послав портье извиняющуюся улыбку, я юркаю в лифт. Еще некоторое время жду, пока машина спустится за мной на нижний этаж. Сзади кто-то решительно распахивает дверь.

— Здравствуйте, мисс…

Портье подает даме руку, ногой удерживая дверь, которая вот-вот закроется.

— Нечего, нечего! Вы слишком любезны. Держитесь прямей!

И дама хлопает себя рукой по бедру.

— У меня есть две ноги и голова. И пока у меня есть голова, моими несчастными ногами буду командовать я сама!

Я узнаю этот хриплый, почти одряхлевший голос. Дикция лучше некуда, произношение четкое.

Старая, истощенная, прямая как палка дама карабкается по трем широким ступеням к лифту, тяжело дыша, бранясь и кляня собственную немощь, держась одной рукой за медные перила, а в другой таща лакированную сумочку.

Стоя в лифте, я почтительно придерживаю пальцем двери, чтобы они не закрылись.

Дама входит, с удивлением смотрит на меня и сразу отворачивается.

Портье рассказывал мне, что она садится в лифт только в том случае, если он пуст. Наверное, она не заметила меня, а потом просто не решилась выйти из лифта.

Дама прилипает к зеркалу, гримасничая и двигая губами то вверх, то вниз, то вширь. С силой трет нижнюю челюсть, до гладкости распрямляя морщины вокруг губ, потом пальцем исправляет неправильный контур, обведенный помадой, стирая оставшийся на щеке пурпурный след. Очки с толстыми дымчатыми стеклами соскальзывают с ее переносицы, и дама, почти касаясь зеркала носом, огромными глазами проверяет, там ли теперь помада, где ей полагается быть. Потом бросает раздраженный взгляд на любопытную дылду, стоящую рядом, и снова принимает невозмутимый вид, держась с безупречным достоинством. Кажется, она сейчас замрет, застынет восковой куклой. Замкнутое пространство лифта наполняется знакомым ароматом алкоголя пополам со сладким благоуханием женщины, сильной и уникальной.

— Последний этаж, шестой, пожалуйста! В пентхаус (это просторная квартира на последнем этаже)!

В каждом ее движении читается бешенство, то усталое, но полное жизни бешенство, которое мгновенно электризует ее руки и лицо и так же быстро спадает. Хрупкая маленькая дама то и дело поглядывает на свой проржавевший силуэт, по ее лицу пробегает тень гримасы. С сардонической ухмылкой она поправляет костюм от «Шанель» и приглаживает темный парик, уложенный на редкость искусно. Она элегантна, уверена в себе, напряжена и вечно спешит. Конечно, я ее знаю. Ее знают все — в этом доме и в целом мире. Ее маленькое сильное тело заполняет собой все. Она — великанша, чудовище. Воздух и сама жизнь вокруг нее вспениваются, разряжаются, электризуются. Неужели она не проронит ни слова? А вдруг она начнет кричать, жалуясь, что лифт едет слишком медленно, что она обо мне спрашивала, что я только обнаженная кинозвезда? Я разнервничалась. Стою и не смею пошевелиться. Она чувствует это, поворачивает голову в мою сторону, не глядит прямо, ей весело смотреть на глупую молодость. Я наблюдаю за ней. Вот уголки ее глаз, корни синтетических волос, на длинных и тяжелых ресницах тушь — как у молодой девицы, ногти ядовито-красные, хорошо гармонирующие с цветом помады. Надвинутая на затылок шляпка великолепна, ткань чесаная, блестящая. Все очень ухоженное. Лифт едет вверх с легким скрежетом добротно смазанного железа. Он современный и движется без рывков. Мигают номера этажей, красный сигнал приближается к отметке «пентхаус». Внизу не стихает пианино Мишеля Полнарефф, и дама, топнув ногой, испускает вздох:

— Когда же он наконец закончит! Хватит, Французик!

Простодушно рассмеявшись, словно взяв коротенькую передышку, она тут же осматривает себя в зеркале и вытягивает губы, заново исправляя маленький ущерб, нанесенный накрашенным губам ее нервной речью.

Я пропускаю свой второй этаж и, затаив дыхание, следую за ней. Прибыв на последний этаж, дама оборачивается ко мне, весело улыбается, потом опять выпрямляется и сухо здоровается. Из лифта она выходит точным и выверенным шагом, как раз в тот момент, когда двери уже совсем открылись. А у квартиры ее уже ожидает, покорно наклонив голову, женщина, готовая услужить и поддержать.

— Довольно! Обе мои ноги и голова на месте! Не вы! Доротея! Вы ни на что не годитесь! Когда я вышла от парикмахера, меня никто не ждал, и пришлось брать такси!

— Но, мисс Дэвис, шофер вас повсюду искал…

— Этот шофер ни на что не годится, меня нетрудно найти, я единственная морщинистая старуха на весь Голливуд!

— Вы не морщинистая, мисс Дэвис, вы выразительная…

— Хватит! Доротея! Stop it!

И двери лифта закрывают от меня миф, целую планету, сияющую в галактике по имени Голливуд, — женщину, которую сожрало ее собственное мастерство. Она сгорела, одинокая и таинственная.

Бэтт Дэвис — аттракцион для всего дома, и ее препирательства с секретаршей то и дело вызывают среди жильцов радостное оживление.


Часто со своей террасы мисс Дэвис выслеживает, когда ее рабыня выйдет из дома, и обливает ее водой из садового шланга, которым пытается научиться пользоваться. С последнего этажа струя воды обрушивается на эту женщину, которая вприпрыжку убегает, испуская короткие вскрики, а по всему двору в это время разносится низкий, хриплый и густой хохот пьяной дивы, поливающей ее к тому же и отборнейшей руганью. Когда секретарша исчезает, мисс Дэвис принимается за музыканта с нижнего этажа, «сумасбродного хиппи», и кричит: «Хватит! Заканчивай, Французик!» — затопляя его террасу и хохоча во все горло.


Я люблю это шикарное, оживленное местечко, настоящее movie star.


Хюго нанес мне дружеский визит. Он знает, что я одна и что мне тяжело. Я пригласила его, как только переехала из Лос-Анджелеса.


Фильм с Делоном прошел плохо. Моя карьера, кажется, покатилась вниз по наклонной. Я снимусь в Соединенных Штатах еще пару раз, а потом вернусь в Европу. Коммерческое кино меня испортило, теперь я хочу только рисовать. Хюго меня подбадривает. Он говорит, что квартиру надо переделать в ателье и освободить от лишних вещей, это вдохновит меня на творчество. Он помогает мне вынести мебель, которую мы так и бросаем на обочине дороги. Оставляем только широкий диван и мягкий футляр для драгоценностей — самое необходимое. Я продолжаю рисовать, это мое второе увлечение: с ним хорошо стареть, оно не кончается.


В 1981 году ко мне приходит второй серьезный и массовый успех за всю карьеру, а может быть, и первый — в финансовом смысле. Я снялась в забавном эротическом фильме Алана Майерсона «Очень частные уроки», который в одних только Соединенных Штатах принес пятьдесят миллионов долларов. Сколько принесла «Эмманюэль», я не знаю. Увы, процентов мне не платили. Оплату, пропорциональную доходам от фильма, имели только продюсер, Джаст и сценарист, и это были баснословные деньги! Мне говорили, что мои таиландские проказы до сих пор кормят сценариста Жана-Луи Ришара.


Я радуюсь новому успеху, почти не замеченному во Франции, и делюсь с Элайн своими комплексами:

— Я никогда и не считала себя настоящей актрисой…

— Но, darling, ты не просто актриса, ты богиня любви! Актрис в Голливуде больше, чем пальм…

— Думаешь, у меня талант?

— Что за вопрос! Без таланта не бывает успеха. Твой талант — пробуждать мечты, ты затрагиваешь самую сердцевину мужского и женского желания. Желание необходимо в жизни, и ты необходима тоже!

У Элайн талант — заставлять верить ее словам в мире круговой паранойи, где верить никому нельзя. Любого могут вполне законно обвинить в махинациях, незаконном совращении, сексуальных домогательствах, использовании близких людей в качестве инструмента, ступеньки к славе. Каждому хочется поблистать — немножко, много, до безумия. Американцам свойственно стремление все обобщать. Для мира, где я жила, нет лучшего определения, чем шоу-бизнес.

Я поверила Элайн и была права. Она покровительствовала мне, обговаривая каждую мелочь: сколько времени нужно для макияжа, как сохранить мое лицо свежим, «Периньон», корзинка с фруктами, которыми она меня старательно пичкала.

— Ешь больше фруктов, darling, больше фруктов!

И еще — peanut butter! Арахисовое масло оказалось настоящим бальзамом. Я получала право на эти густо намазанные тартинки, если Элайн находила меня слишком исхудавшей и подавленной.

— Питательнее нет ничего на свете!

И я ела, хоть мне и не нравилась эта вязкая и неприятная масса, ела просто из любви к Элайн. Едва завидев в руках у Элайн большую банку, я сразу изображала на лице улыбку и говорила, что чувствую себя хорошо, только бы избежать этого экзотического откармливания.


Я понемногу выхожу в свет, продолжаю наблюдение за гламурным голливудским мирком. Снова встречаю хитрованца Уоррена Битти, который скромно и интеллигентно спрашивает:

— Вы меня помните?

— Да, кажется…

Этому мужчине с неотразимым обаянием, которое в жизни еще мощнее, чем на экране, невыносим женский отказ. Стать наваждением Уоррена Битти — вот было бы забавно. Я приветствую его и прохожу мимо.

Пью я умеренно, а вот с кокаином покончить не могу никак. Нюхаю его еще больше, чем раньше. Все принимают кокаин, даже мои врач и мои адвокат. В те времена это было такое обычное дело.


Я рисую в балетной пачке. Идея потешная и практичная, поскольку я вечно ищу тряпку, чтобы вытереть испачканные красками руки, и не выношу всех этих разноцветных лоскутков, напоминающих о кухне. Я накупила балетных пачек с тюлевыми оборками. Мне нравится вытирать о них руки. Когда на пачке не остается белого местечка, я надеваю другую.


Это очень плодотворный период моей жизни. Широкими мазками я кладу краски на холст, потом работаю кистью, яростно прорисовывая детали, контуры глаз. Нанюхавшись белого снадобья, рисую день и ночь. Однажды вечером от передозировки у меня случается галлюцинация, мозги плывут совсем.

Ко мне зашел Клинт Иствуд, одетый ковбоем. Он хочет овладеть мной и, видно, настроен решительно. Я запираюсь в спальне. До меня доносятся его шаги, какие-то странные звуки, мне очень страшно, потом наступает тишина. Кажется, Клинт ушел. Я еще очень долго жду, сомкнув челюсти и сжав кулаки. Выхожу, зуб на зуб не попадает, затравленно озираюсь — с характерной ухмылкой, с пересохшим ртом. Чтобы успокоиться, говорю что-то очень громко, потом проверяю, заперта ли дверь. С дрожью обшарив каждый угол, я выскакиваю за порог. Скатываюсь по лестнице и бегу по улице в балетной пачке. Стучу в первую попавшуюся дверь, это миленький особнячок, кажется, тут безопасно. Открывает молодой человек, он вежлив, он француз. Я рассказываю ему все в подробностях. Он успокаивает меня, говоря, что теперь я в надежном убежище. Я прошу его позвонить в полицию, чтобы меня довели до дома. Он предлагает мне кофе, интересуется, не танцовщица ли я. Я говорю ему: «Да». Где? Ох, теперь и не знаю, но если ему интересно, то я вспомню завтра. Больше он ни о чем не спрашивает. Приезжает полиция, два офицера, которых я встречаю нежнейшим «Thank you for coming!»[10]. Идем ко мне домой. Полицейские прошлись по квартире и не нашли ничего, кроме десяти граммов кокаина, оставленных на ночном столике на самом виду после визита продавца белого порошка. У них в руках моя недельная доза, это как-никак маленькое состояние, и покровительственный тон офицеров становится грозным:

— Мадемуазель, у вас есть выбор. Вы немедленно спустите все это в унитаз, или мы арестуем вас!

Я пытаюсь протестовать:

— Господа, это же несерьезно! Ну будьте добрее, я только что избежала изнасилования, и что, вы так сразу меня арестуете?

— Мадемуазель, придите в себя. У вас только минута.

— А знаете, сколько это стоит? Вы хотите, чтобы я поделилась, да? О’кей! Разделим пополам.

Один из них теряет терпение и достает наручники. Это сразу действует — меня конвоируют в туалет.

Уходя, они благодушно советуют мне немедленно прекратить принимать эту отраву, разоряющую три четверти жителей Голливуда и вызывающую остановку сердца. Я делаю паузу в несколько дней и потом опять возвращаюсь к кокаину, я не могу без этого.


Я рисую, танцую в стиле Донны Саммер и отдаю должное белому порошку. Вздрагиваю при каждом неожиданном звонке в дверь. Бегаю по квартире, заходясь в криках. Быстро ссыпаю весь кок в один мешочек, соскабливая любые следы с ночного столика, со всей кухни, с трельяжа… Потом прячу наркотик в пакет из-под злаковых витаминов. Включаю воду в ванной на полную, осматриваю свой нос, снимаю балетную пачку и только тогда кричу: «Иду!» — придав себе томный и праздный вид.


Полиция так никогда и не пришла, а я все бегала.

Я нюхала кокаин, бегала, падала и опять нюхала.

Я больше не спала. Лицо стало истощенным, морщинистым, обезумевшие глаза вытаращены. Впервые в жизни я избегала смотреть в зеркало.


Однажды вечером две широкие струи крови хлынули из носа мне прямо в рот. Я пью свою кровь. Мне больно, так больно, и я боюсь, очень боюсь. Ничто не может ее остановить. Я зову на помощь, и немедленно приезжает «скорая». Больничные компрессы не приносят облегчения. Меня везут в операционный блок, кое-как заштопывают под местной анестезией. Возвращение в палату. Нос полностью забинтован. Доктор говорит, что оттуда достали кусок стекла. Извлеченный силой ингаляции, он проткнул мне носовую перегородку, утончившуюся из-за сужения сосудов. Я узнаю, что истончение этой хрящеватой перегородки — хорошо известное медикам следствие массированного всасывания кокаина. Перегородка никогда не зарастет. Нос так и останется с дырой.

С тех пор, устав вечно слышать вопрос врача во время медицинских обследований: «А вы знаете, что у вас проткнута носовая перегородка?» — я сразу предупреждаю, что я вроде ярмарочной диковины: «Итак, перед вами — дырявая женщина!» И этим избегаю неприятных расспросов.


Настал конец моего кокаинизма. Расстаться с привычкой оказалось очень трудно. Но кровь, которую я так и не смогла остановить, вкус смерти и панический ужас пробудили во мне волю к жизни. Я зашла далеко за черту, я никогда не знаю меры и осознаю опасность только при последних сигналах разрушения организма, но умею вовремя остановиться.

От отравы меня окончательно избавила встреча с моим бухгалтером:

— Ну что, Сильвия, решайте теперь, что важнее: дом или кокаин!

Я ведь из Голландии, и это к лучшему.

Звонит телефон.

— Привет, Сильвия, это Уоррен Битти.

— Привет.

— Вы меня помните?

В манерах Уоррена по-прежнему очаровательная смесь простодушия и лукавства.

— Не очень, вы ведь, кажется, актер?!

Я его насмешила.

У него нежный, теплый голос — наверное, он долго работал над ним, оттачивая это оружие соблазнения, принесшее даже чрезмерные результаты. Стоит послушать, как он промурлыкивает: «Это Уоррен Битти…» — чтобы сразу оценить обстановку: «А как вам перспектива переспать со мной?»

Я отвечаю уклончиво, он к такому не привык.

Он хочет встречи, это важно для него, он считает меня такой обольстительной, взбалмошной, чувственной, одухотворенной… Что-то говорю, только чтобы прервать этот поток лести.

Уоррен обладает влиянием, он не только актер, но и продюсер, высокий профессионал, постигший все тайны шоу-бизнеса. Уоррен Великолепный соблазнил Голливуд. Да он может и булыжник соблазнить.


Мы встречаемся в роскошном отеле. Меня предупреждают: говорят, у него с собой всегда ключ от номера — на тот случай, если вдруг…

Он не один. С ним его, с позволения сказать, безмолвная секретарша, которая кокетливо поглядывает на меня, облизывая губы.

Потом я узнала: он думал, что я люблю женщин. Секретарша была всего лишь смазливой статисткой, трофеем текущей недели.

Мы говорим о кино, о ближайших проектах, о жизни в Лос-Анджелесе, о живописи и литературе. Он образованный, утонченный человек, много выше среднего калифорнийского уровня.


— А правда, что у вас в кармане ключ от спальни?

Он снова смеется. Говорит, что я его очень забавляю.

Меняет тему и спрашивает:

— Что вы рисуете?

— Обнаженных женщин верхом на гигантских орудиях. Только что закончила полотно. Это буду я, сидящая на огромном револьвере.

— Интересно… Символ?

— Да, символ опасности секса и исходящей от мужского пола угрозы!

Он опять смеется.

Я ухожу, ссылаясь на нехватку времени, хотя свободна до конца дня. Очаровательный человек, но у меня настроение пококетничать.

— Увижу я вас еще? — спрашивает он так, будто от этого зависит вся его жизнь.

— Разумеется. Голливуд такой маленький…

Я благодарю его за приятные минуты, салютую ему и порочной малышке-секретарше, так и не пригодившейся в деле, и удаляюсь твердой походкой. «Выше голову… Не подбирай того, что само падает к ногам…»

Менахем Голан и Йорам Глобус — акулы кинобизнеса, стремительно набирающие вес. Они основали «Кэннон Груп», и их влияние растет очень быстро. «Некоторые актеры отказываются работать с такими „неотесанными мужланами“, — объясняет Элайн, — но они жестоко ошибаются…»

Мы прониклись взаимной симпатией с этими двумя людьми — возможно, грубоватыми, зато сердечными, полными бьющей через край энергии, эмоциональными, целеустремленными, галантными, порой даже нежными, когда это необходимо. Йорам косой, у него один глаз словно хочет убежать от другого. Я не могу отделаться от мысли, что в мире, где все так зациклено на преподнесении собственного «я», на силе твердого слова и обольщении, это серьезная помеха. Советую ему немедленно исправить недостаток. Он удивлен и немного смущен моей откровенностью, но рекомендации последовал и через несколько месяцев был успешно прооперирован. Йорам станет одним из самых крупных продюсеров мира. Благодаря мне! Время от времени мы шутливо признаем этот факт, причем Йорам не отрицает, что мой совет оказался полезным.

С Менахемом и Йорамом я сделаю несколько удачных фильмов. Долгие годы эти люди будут оказывать мне поддержку и не исчезнут из моей жизни даже тогда, когда мои ставки упадут. Вместе с благодарностью Менахем и Йорам принесут в мою жизнь искреннюю и верную любовь.

— Привет, Сильвия, это Уоррен Битти!

— Привет, Уоррен, я согласна.

— Согласна на что?

— Встретиться в ближайшее время. Там же, завтра, в то же время и один. Предупреждаю, Сильвия не Эмманюэль!

И кладу трубку.


Несколько волшебных месяцев я жила под обаянием этого милого, интересного и невероятно красивого мужчины. Меня подогревало смутное предчувствие, что наша связь не продлится дольше одного сезона. Он говорил, что я прекрасная и такая разная, немного сумасшедшая, как его знаменитая сестра[11].

Соблазнять женщин для него было непреодолимым инстинктом, путешествием без конца. Я смеялась, наблюдая, как он подстерегает их, словно охотник добычу. Он тут же демонстрировал свое желание с такой элегантностью, что ни одна женщина не находила причин отказать ему в мимолетном романчике, разве что из боязни за несколько часов превратиться в воспоминание. У Уоррена была феноменальная память, он мог точно описать любую женщину из всех, которых любил с самого начала своих исканий. Я говорю «любил», ибо Уоррен обладал уникальным талантом — он мог любить всего несколько часов любовью стремительно бегущего по жизни насекомого, без устали обновляющего партнерш.

Загрузка...