Лагерный Микулаш

Снег.

Падает снег.

Белый, мягкий, пушистый снег.

Марци прижимается носом к стеклу.

Микулаш, сопя, затягивает на башмаках ремни лыжных креплений. На нем красная куртка на вате, такие же штаны, на голове красный колпак. Он старый, как дедушка; нелегко ему нагибаться, когда он надевает лыжи. Да и суставы, наверно, болят, как у дедушки… Может, ему помочь надо; дедушке вон всегда кто-нибудь калоши помогал надевать. Микулашу наверняка тоже кто-то помогает: ведь если в такой теплой одежде понагибаться, обязательно вспотеешь и тогда как пить дать простынешь, температура поднимется, миндалины воспалятся… Как он тогда доедет на лыжах из Финляндии в Венгрию? Это же далеко очень, папа показывал Марци на глобусе. Папа все время ругается с мамой: нельзя ребенка так кутать, когда он идет на санках кататься: вниз съехать еще куда ни шло, а вот наверх подниматься с санками — верный путь к простуде.

А правда, кто помогает Микулашу надевать лыжи? И кто за ним ухаживает, когда он болеет?

И еще: у Микулаша есть папа? Чем он занимается? Или он уже на пенсии? Микулаш-пенсионер…

Не забыть папу об этом спросить. Маму спрашивать бесполезно, мама с тех пор, как они здесь, все время только грустит да нервничает. Что Марци ни попросит, ни спросит, все нет да нельзя. А насчет того, почему они здесь и когда наконец вернутся домой, чтобы встретиться с папой, она вообще молчит. Да еще дерется; хорошо хоть не сильно и не больно. Папы, правда, тоже сейчас дома нет, мама все время говорит это, будто утешить хочет. А кого этим утешишь? Марци ей так и сказал: они же могут ждать папу дома. Мама ничего не ответила, но потом, когда за что-то осердилась и шлепнула его, ему показалось, что шлепнула больней, чем всегда. Так что он на нее теперь тоже сердит и ни о чем с ней старается не говорить. Вот вернутся домой, и он папе расскажет всё-всё. И про кислый хлеб, и про несладкое варенье, которое тут называется мармеладом, и про ужасно невкусный суп, «дёргемюзе»; от этого супа Марци воротит, а мама каждый раз кричит на него, заставляет есть чуть ли не насильно. И еще он папе пожалуется, как это обидно и несправедливо, что у него тут нет своей кроватки, как дома, и спать ему приходится между мамой и бабушкой, на острых ребрах нар, и ночью ему больно бока, а если одеяло под себя подложить, то холодно.

Так плохо никогда еще не было.

Так плохо не было даже в тот день, когда мама и папа очень сильно поссорились, кричали, даже толкали друг друга, а его, Марци, прогнали на кухню, откуда он ничего, конечно, не видел, зато слышать всё слышал, даже те нехорошие слова, которые ему нельзя произносить. Да, тогда он тоже чувствовал себя хуже некуда, даже кричал, чтобы они перестали сейчас же, только все было бесполезно, они всё ругались, и он переборол в себе страх и распахнул дверь, чтобы сказать им, что так нельзя себя вести, так даже дети в детском саду себя не ведут… а когда дети все-таки ссорятся, он вмешивается, потому что не может смотреть, когда кого-нибудь бьют, особенно если девочку, папа и сам ему однажды сказал, что женщин — он так и сказал: женщин, хотя Марци говорил ему только про Юльчи да про Иби, которые никакие не женщины, а всего лишь девчонки, — женщин нельзя обижать, потому что они хрупкие, и Марци сразу представил, как он стукнет, скажем, Юльчи, и она рассыплется на кусочки, как стекло в окне, когда он однажды попал туда мячом; нет, это было даже страшно себе представить: хрупкая Юльчи вдруг рассыпается на множество мелких осколков… Особенно страшно, что именно Юльчи… у Юльчи белокурые, толстые, мягкие косы, их так приятно взять в кулак, сжать и подергать; даже если Юльчи визжит, все равно приятно… Об этом он думал, когда распахнул дверь и тоже завизжал и закричал: перестаньте сейчас же, и бросился между ними, чтобы разделить их и чтобы мама не рассыпалась на кусочки, и они вдруг замолчали, папа взял его на руки, а Марци смотрел, испуганно моргая, то на папу, то на маму, и в горле у него стоял какой-то комок, и он не мог поверить, что на самом деле помирил их, и, глядя на их растерянные улыбки и смягчившиеся лица, не знал, плакать ему или смеяться.

Так плохо не было даже в тот день, когда он несколько часов прятался в парке, а потом, вернувшись домой, пригрозил маме, что уйдет из дому, и вечером, когда пришел папа и мама все ему рассказала, они положили в его рюкзак булочку, яблоко, свитер и мишку, дали рюкзак ему в руки, подвели к двери и сказали: пока, Марци, отправляйся. Ему казалось, дом тут же рухнет, но дом даже не пошатнулся, а Марци сидел на крыльце, смотрел на звездное небо и понятия не имел, что будет с ним дальше. Ту ночь он никогда не забудет. Он выдержал характер, не позвонил в дверь, чтобы попроситься обратно, хотя сильно замерз и боялся темноты. Проснулся он на руках у папы; еще он помнил, что мама раздевала его и лицо у нее было все в слезах.

Так плохо не было даже в поезде, в набитом до отказа вагоне, где стояла густая вонь, и прямо перед чужими людьми надо было ходить по-маленькому и по-большому, и взрослые тоже так делали, и даже мама; правда, она велела ему закрывать глаза, но других-то он видел; к тому же было очень тесно, а мама отказывалась взять его на руки, и он спал на полу и все время боялся, что кто-нибудь на него наступит. И взрослые очень плохо себя вели, даже хуже, чем дети в детском саду, когда раздавали завтрак и какао доставалось только половине очереди, а остальные должны были пить молоко. Люди в вагоне толкались, ругались, даже били друг друга. Правда, в поезде все-таки что-то происходило, куда-то они ехали, не то что здесь, где никогда ничего не случается, целый день сидишь в бараке один, играть можно только какими-то деревяшками и всякой ерундой; ну, иногда приходит девчонка из соседнего барака, она там тоже одна, но она почти все время болеет, да у нее игрушек тоже нет, одни только куклы, ни машинок, ни ружья; ружья и у Марци нет, есть только одна машинка, зато это — «Форд Т»; у него, правда, колесо отвалилось — слишком много Марци его гонял по полу, а девчонка из соседнего барака смотрела и ухмылялась ехидно: мол, чего ты рычишь и гудишь, все равно это не настоящая машина. Дура, что с нее взять? Девчонка. Не каждой же быть такой классной, такой стройной, как Юльчи. Но Юльчи — она одна, и это очень жалко, а еще жальче, что ее тут нет, а он, Марци, здесь, только не знает зачем.

Так плохо не было, даже когда сказали, что дедушка уехал… Тогда мама тоже плакала. Папа то ее гладил, то бабушку, которая тоже была вся в слезах; в доме зажгли свечи, а Марци сказали только: дедушка уехал. Куда уехал? Надолго ли? Далеко и надолго, ответила мама и обняла сына. Марци чувствовал, тут что-то не так: если раньше дедушка с бабушкой уезжали летом в Хевиз или в Тренчентеплице (это слово Марци любил повторять много раз подряд: тогда оно становилось бессмысленным и казалось даже каким-то неприличным), то вовсе не надо было завешивать зеркала, да дедушка и не ездил никуда один, даже на день, а тем более надолго, и мама тогда не шептала папе: ты хоть обувь-то сними, уж такой пустяк ты можешь ради меня сделать! Ему, Марци, она всегда делала замечание, если он дома бегал в одних носках: дескать, так не полагается, без обуви. Ну кто их разберет? Наверно, есть вещи, о которых взрослые не говорят детям не потому, что те не могут этого понять, а потому, что взрослые их сами не понимают. Например, когда мама, желая успокоить Марци, говорит, что папа уехал не так, как дедушка, просто неизвестно, когда он вернется… Что, он приедет за нами в лагерь? Нет, качала головой мама, сюда он не может приехать, и вид у нее был такой печальный, что Марци приходилось ее утешать. И он опять чувствовал, что тут что-то не так.

Ладно, папа не может сейчас приехать… Но Микулаш-то — может! Возможно ли такое, чтобы Микулаш забыл, что его где-то ждут? Вообще-то было бы странно, если в воротах лагеря, где стоят немецкие солдаты, которые размахивают винтовками и кричат каждый раз, когда входит или выходит колонна, если в этих воротах вдруг появится северный олень, запряженный в сани. Наверно, сюда даже он не посмеет приехать. Возможно, его сюда и не впустят…

У Марци сжалось сердце. Да, так плохо, кажется, никогда не было. Холод, дёргемюзе, щель между нарами — все это ничего. Но то, что сюда, в лагерь, не приедет Микулаш…

Марци оглядывается на маму. Вот было бы здорово, если бы она подмигнула вдруг и сказала, мол, ты все-таки выставь в окно сапожок, вдруг там утром окажется какой-нибудь подарок… Все в бараке сидят на своих нарах, тихо занимаются своими делами. Вечером люди усталые, им не до разговоров; тишину нарушают разве что внезапно вспыхивающие ссоры. Бабушка лежит наверху. Иногда она целыми днями не шевелится, даже не разговаривает, редко-редко что-нибудь скажет. Из барака выходить строго запрещено. Только мама порой выводит Марци погулять. Но такое случается нечасто, да и на улице играть все равно нельзя — только тихо дышать свежим воздухом.

Мама сидит на нарах, молча зашивает рубашку. Она здесь почти не разговаривает, даже с ним, Марци, мало и неохотно. Вечером она всегда усталая и мрачная. Если Марци не спрашивает ее про папу, сама она эту тему не трогает; можно подумать, она вовсе не скучает по нему. Марци уже и не ждет, чтобы она занималась с ним, а потому очень редко плачет и капризничает. Знает, что ничего этим не добьется, ничего от этого не изменится… Девочка в соседнем бараке опять болеет, не придет играть. Что с ней, никто не говорит, и никто не знает, скоро ли выздоровеет; это тоже плохо: больше тут играть не с кем. Мама рано утром уйдет с другими на фабрику, а домой вернется, когда уже будет темно… Домой — потому что сейчас они живут здесь. Когда они жили дома, приходить домой было совсем другое дело. Правда, бывает и дома плохо; так что нельзя сказать, что это не дом. Только бы не было так скучно!..

Можно подумать, они какое-то наказание здесь отбывают… В сказках Баба-Яга тоже забирает детей и держит их в своей избушке. Но что они сделали плохого? Видно, мама с бабушкой что-то все-таки натворили, чего нельзя было, и теперь их наказали вместе с другими, а он тут с ними, потому что нельзя было оставить его дома одного. Папа… про папу совсем невозможно представить, чтобы он сделал что-нибудь, чего нельзя делать: папа человек серьезный. Потому и не попал сюда. Он на фронте, родину защищает. Пока они жили дома, он работал с утра до вечера, на столе у него были важные бумаги, которые ни в коем случае нельзя было трогать. Папа — адвокат, защищает невиновных. На книжной полке у него — все законы, какие только существуют на свете. В законах написано, что можно и чего нельзя, — как у детей, когда они играют в свои игры; в общем, папа точно знает, что можно делать. Правда, мама и про него раньше говорила, что его увезли на Украину, как их с Марци сюда, в лагерь; но это все же другое. Марци не знает, что они натворили, но натворили, видно, что-то гораздо хуже того, за что детей ставят в угол, больше того, за что с ними не хотят разговаривать и смотрят на них как на пустое место, или еще хуже: как на какое-то вонючее, скверное пустое место. Но что бы они, мама и бабушка, ни сделали, он, Марци, их должен простить, даже если ему и приходится из-за этого быть здесь, в этом лагере; ведь и с ним бывало, что он плохо вел себя и его за это наказывали, но это не означало, что его совсем перестали любить. Он тоже их любит. И папу, и маму. И даже бабушку, хотя все-таки сердит на них за то, что из-за них его тоже депортировали. Но все равно, пускай взрослые плохо себя вели: к нему-то Микулаш мог бы приехать! Несправедливо ведь детей наказывать из-за взрослых, что бы там взрослые ни натворили, потому что дети не виноваты, если родители плохо себя ведут… Правда, родители тоже не виноваты, если ребенок у них шалит и не слушается.

Или, может, он тоже что-нибудь сделал не то? Бывает такое: ты сделаешь что-то, а сам даже не догадываешься, что это плохо? Да нет, он, Марци, всегда, к сожалению, чувствует: то, что он делает, плохо и его за это накажут. Чувствует, просто остановиться не может.

Одного он никак, ну никак не может понять: почему за плохое поведение наказывают только евреев, почему только они должны в наказание носить желтую звезду на груди, почему только им нужно уехать из дома и жить здесь? Вон в детском саду — другие дети тоже плохо себя вели, но там, к счастью, их тоже наказывали. И он ни за что не поверит, что из взрослых только евреи совершают что-то такое, за что полагается депортация. Дети, те еще хуже. Например, Колония со второго этажа; он часто приходит к ним на четвертый, встает на галерее и плюется оттуда на двор. А то еще было почище: подошел к слепому нищему, что сидит на углу, и украл у него из шапки мелочь, да еще и палку, которая стояла у стены, отнес в сторону, чтобы тот ее не нашел, когда встанет, и споткнулся о нее. Марци все видел из подъезда. Вот уж это в самом деле никуда не годится. Вот за это бы надо наказывать по-настоящему. Марци такое бы ни за что не сделал; хотя плеваться сверху попробовать и ему хотелось… А все-таки приятно представить, как выглядел бы Колония здесь, в лагере, с ярко-желтой звездой на груди, среди преступников.

— Марци, отойди от окна!

Марци обижен: почему мама с ним так разговаривает? Будто это он виноват, что они оказались тут, в Австрии, далеко от дома, от улицы Карас, далеко от папы, в этом дико скучном лагере, Хохенау, или как его зовут, где дают еду, которую нельзя есть, охранники кричат, и, что больше всего пугает, даже маме иногда становится страшно, а ведь взрослые — это взрослые, им-то чего бояться, они не заблудятся, и поесть-попить, если захочется, всегда добыть смогут, и даже знают, как отсюда попасть домой, а если не знают, то могут пойти к лагерфюреру и спросить… Лагерфюрер — это тот дядя, который появляется только на общей поверке, и однажды он погладил Марци по голове… Не может такого быть, чтобы взрослые были как дети и не могли нормально договориться, чего они хотят. Кого-то, конечно, ненадолго накажут, но потом все равно ведь договорятся.

Это мама виновата, что они евреи. Тут от матери все зависит, Марци один раз это слышал, когда у них были гости, а он подслушал их разговор. Если родители у тебя не евреи, то и ты не еврей. Например, придурок Колония, который остался дома и осенью пошел в школу, хотя он почти на полгода младше, чем Марци… Теперь, наверно, сидит на одной парте с Юльчи. Правда, папа тоже наверняка еврей, от его письки тоже кусочек отрезали, когда он совсем маленький был, по этому можно узнать, еврей папа или нет, но папа — на фронте, так что он все ж не так виноват. Нет, справедливо это? Мало того что их в лагерь заставили переехать, так они еще и обрезаны, чтобы эта скотина, Колонич, насмехался над ним в уборной! Какая несправедливость! Почему он, Марци, должен в уборную ходить вместе с теми, кто необрезан?

Наверно, Колоничу тоже сейчас не очень весело: в школе ведь дисциплина куда строже, чем в детском саду. Но Марци, будь у него выбор, лучше пошел бы в школу. У Колонича сапожок наверняка уже на окне, а утром там будет подарок. Это тоже несправедливо! Почему один получает подарок, а другой нет?

— Марци, хватит тебе там торчать! Скоро свет выключат, будешь на ощупь сюда добираться. Тебе еще зубы чистить.

Мама слезает с нар, направляется к сыну. Но тот вовсе не торопится уходить от окна. Он еще хочет постоять тут, рисуя пальцем на запотевшем стекле рождественскую елку.

Мать тяжело вздыхает и озирается, словно ожидая помощи или хотя бы совета, как ей поступить. Она совершенно упустила из виду, что к этому следует приготовиться. А ведь могла бы догадаться, что снегопад напомнит мальчику: приближается время, когда детям принято делать подарки. Его семилетие они отметили осенью, каким-то чудом ей удалось добыть на фабрике плитку шоколада. А Микулаш совершенно вылетел у нее из головы… Хотя ясно ведь: Марци увидит снег и поймет, что пришел его праздник.

— Сколько раз говорить, чтобы ты наконец понял?! — говорит она раздраженно… И тут ей становится стыдно. Собственно, сердится она не на сына, а на свою беспомощность, на безвыходность. Хотя знает, что радоваться должна бы: здесь, в этом лагере, с ними все-таки обращаются не так, как с теми, кого увезли в польские лагеря. Да, здесь они трудятся от темна до темна, но что́ это по сравнению со страшными слухами, которые доходили до них еще дома, весной!..

Марци не отрывается от окна. А ведь знает: рука мамина нынче легко поднимается для затрещины. Потому что ты хоть и большой, а непослушный, говорит она, если он смотрит на нее обиженно. Папа наверняка что-то придумал бы в этой ситуации, ситуации с Микулашем. Марци допускает даже, что папа, обманув охранников, убежал бы ненадолго из лагеря, встретился с Микулашем и сообщил ему: Марци ждет его не там, где всегда, не дома, а совсем в другом месте. Папа многое бы сумел придумать такого, на что мама не способна. Мама — женщина, а женщина не станет ползать в снегу у самых ног вооруженных охранников. Этого Марци от нее не ждет… Просто хочется получить подарок и хочется, чтобы папа был рядом. А мама, мама нечестно ведет себя. Все ей не так, все она сердится. Будто это из-за него их сюда привезли. А он ничего такого не делал, за что их могли бы наказать. Марци сто раз уже думал об этом; впервые — той ночью, когда они сюда прибыли и когда на них кричали, толкали туда-сюда, постоянно был аппель, и надо было стоять по стойке смирно, и начальство громко читало списки, и никто ничего не мог понять, а он, Марци, в конце концов привалился к маме, которая уже не могла держать его на руках и умоляла, чтобы он стоял сам…

Нет, он и теперь думает, что не сделал ничего, за что полагалось бы такое тяжелое наказание. Несправедливо это! Папа точно не вел бы себя так, как мама… Марци изо всех сил сжимает зубы, чтобы не расплакаться.

Мать смотрит на набыченную, наголо остриженную голову сына, точно такую же круглую и упрямую, как у отца, — и ее разбирает зло. Она злится и на себя, за то, что не способна быть терпеливее, и на Марци, который не может найти себе какое-нибудь занятие, и на мать, которая лежит наверху, не в силах сдвинуться с места, и на мужа, за то, что позволил себя убить. Злится за то, что он сделал ей ребенка, а защитить его от мерзости, которую с ними творят, не может; и злится за то, что он уехал, дал себя увезти… так же, впрочем, как они. «Ваш муж пропал без вести, выполняя воинский долг», — вот и все, что было написано в той треклятой бумаге; с тех пор как они попали сюда, она уже не в силах себя обманывать, как обманывала целый год, заставляя себя верить, что рано или поздно придет новая бумага, в которой ей сообщат: нашелся, жив… Получив извещение и зажав его в руке, она долго рыдала, чувствуя, что никогда не сможет остановить слезы отчаяния; но потом, вспомнив про сына, взяла себя в руки и стиснула душу в кулак, словно что-то подсказывало ей: это — не последнее испытание, впереди еще много всего… Да и для Марци будет, наверно, легче жить с надеждой на встречу с отцом. Целый год она обманывала себя, теперь обманывает лишь сына: сначала не было сил сообщить ему страшную весть, а потом, когда созрела для этого, началась оккупация, потом гетто… Она и себе, и другим запретила говорить мальчику правду.

Конечно, она догадывается, что будет потом, когда он все же узнает эту беспощадную правду. Наверно, он возненавидит ее за то, что она его обманывала; но что она могла поделать? Мысли об отце придают ему силы; с другой стороны, только так ей удается держать его в руках, иначе с ним не справиться. Что бы папа сказал, если б увидел, как ты себя ведешь? — вот волшебные, безотказно действующие слова. Они же, эти слова, и лучшее поощрение, мальчик просто расцветает, когда слышит: вот это да, папа тобой гордился бы! При этом ей и лгать не приходится так уж сильно: ведь живи он, то в самом деле был бы рад… У нее сердце сжимается, когда она видит счастливое лицо сына… И она машинально повторяет: нет, конечно, она не забудет рассказать папе об этом. Марци так мечтает об отце! А с ней он держится отчужденно, неприязненно, словно ее винит в том, что они оказались тут, вдали от дома, вдали от папы. Иногда она еле сдерживается, чтобы не закричать в упрямое личико сынишки: нет у тебя отца, умер он, и не меня упрекай в том, что мы остались одни! Не ради папы старайся вести себя хорошо, иногда и обо мне думай, вспоминай, что я двенадцать часов работаю, а потом должна еще позаботиться о тебе и бабушке!.. Думаешь, мне легко без помощи, без внимания, без доброго слова?.. Ты все-таки от меня получаешь какую-то ласку, а мне как быть?.. Два года ее не касалась мужская рука… А мать уже добрых полгода — как живая покойница, сидит или лежит молча, не реагируя ни на что… Это после того, как ее, старуху, на глазах у всего честного народа гнали по улицам, подталкивая прикладами, от гетто до железнодорожной станции… Что ей, молодой женщине, делать с ними, двумя беспомощными людьми?.. Но каждый раз, когда она готова взорваться, в последний момент ей каким-то чудом удается взять себя в руки… Однако теперь, столкнувшись с молчаливым упрямством, которым так и веет от стриженого затылка Марци, она воспринимает это упрямство как неодолимую каменную стену, отделяющую ее от сына. В то же время ей стыдно своей забывчивости… Конечно же Марци сейчас справедливо сердится на нее. Никогда еще не забывала она ни об одном празднике — но больше, кажется, не способна поддерживать призрачные устои этого сказочного мира…

Она подходит ближе, кладет руки на плечи сыну. Как-то надо начать… Он должен понять, что с ними происходит. Должен повзрослеть, раньше, чем остальные дети. Здесь не то место, где можно жить фантазиями и сказками…

Как раньше жили мы…

Да, мы жили в мире мечты… Она неподвижным взглядом смотрит в черноту за окном. Снег падает редкими хлопьями; время от времени снаружи доносится скрип снежного покрова под солдатскими сапогами. В черном стекле отражаются лица и силуэты их двоих, матери и сына.

— Послушай меня, сынок… — Она садится к столу и, притянув Марци, усаживает его себе на колени. Она говорит ему шепотом, чтобы другие не слышали и чтобы он понял: то, что она сообщит ему, касается лишь их двоих. На этот раз не нужно ставить на окно сапожок.

— Почему? Подарка не будет?! — с грустным недоумением говорит Марци.

— Нет, не в том дело, милый…. Будет подарок, но не такой… В сапожок он все равно не влезет.

Марци быстро поворачивается к ней, обнимает ее за шею. В глазах у него загорается радостная надежда.

— Папа приедет?!

У нее перехватывает дыхание. Держись, держись… Лицо должно быть как каменное. Нельзя разрушать все сразу… Она подносит палец ко рту: тише, многие уже спать легли.

— Нет, мой хороший, папа не может пока приехать… Но подарок тебе мы с ним еще вместе придумали.

Глаза у Марци становятся круглыми. Он даже забывает спросить, когда это они успели придумать: папу ведь они не видели так давно!

— А он очень большой? — торопливо говорит он, моргая и раздувая ноздри. — Я что, не смогу его поднять?

— Он тяжелый, но ты, надеюсь, поднимешь… Я вот смогла поднять, и папа тоже, когда мы его получили от своих родителей… Правда, мы были старше. Но ты получишь сейчас. Ты куда более зрелый, чем другие дети в детском саду… и чем были мы в твоем возрасте. «Должен быть более зрелым», — добавляет она про себя.

— Зрелый, как персик? — Глаза у Марци блестят, во рту скапливается слюна: ему вспомнился вкус мягкого, сочного персика. Дома, летом, на берегу Тисы, они часто ели персики, очистив, разрезав пополам и вынув косточку.

Мать кивает, вздохнув. Марци гордо поднимает голову. Лицо его розовеет. Он уж забыл, когда случалось вот так разговаривать с мамой, сидя у нее на коленях.

— Подарок этот — не какой-то предмет. Не игрушечная машинка, скажем… Это — знание. Может, не очень приятное знание, зато — правда. Детям твоего возраста этого еще не доверяют, но ты должен знать.

Мать приближается к сути дела постепенно: нужные слова она находит не сразу. Марци же явно рад этой неторопливости, хотя его и распирает от любопытства. Это немного похоже на то, как его заставляли искать подарок, спрятанный в комнате, а папа с мамой подсказывали: холодно, тепло, еще теплее, горячо, горячо!

— Ты будешь взрослым раньше, чем другие дети, и потому должен раньше узнать правду. Так вот: Микулаша — нет. Микулаш — это вроде Бабы-Яги или гнома из сказки. Кто-нибудь из взрослых надевает красную куртку, колпак, будто он Микулаш, и раздает детям подарки, которые на самом деле приготовили им родители. Здесь, в лагере, никакого Микулаша не будет, а я не могла тебе подарок купить, потому и решила сказать правду. Так что гордись! Ты, наверно, единственный семилетний мальчик на свете, кто знает правду. Считай это подарком.

Лицо у Марци пылает. Он чувствует, что у него кружится голова: ведь он стал обладателем такого невероятного знания! Такого знания — мама же сказала! — какого не дано больше ни одному ребенку… Но больше всего он гордится не этим, а мамой и папой, которые посчитали его достойным и доверили ему эту взрослую тайну. Он горд и растроган. В голове у него роятся вопросы, но ни один из них он не может сформулировать четко. Он даже не знает, надо ли говорить спасибо за такой подарок, как за мяч или за ружье, стреляющее пробками. У мамы на глазах слезы, хотя она никогда не плачет, когда дарит подарок, только становится розовой от волнения; а ведь подарок не ей дарят, а дарит она!.. Марци чувствует, он должен что-то сделать: ведь мама сказала, что он почти взрослый, а взрослый мальчик — это мужчина, значит, он должен защищать и утешать девочек — так ему говорил папа, — а мама в конце концов тоже девочка, только она выросла.

— Ничего, ничего, все в порядке! — Он гладит маму по голове. Вот так его утешают взрослые, когда он плачет. Мама крепко обнимает его, потом начинает раздевать, готовя ко сну. Марци терпеть не может раздеваться перед другими, но тут ничего не поделаешь, тут даже женщины раздеваются и одеваются у всех на глазах. В этот вечер мама не заставляет его мыться основательно. В тазу, где перед этим мылась бабушка, вода серая, мутная, да и остыла уже. Две печки-буржуйки дают тепло, только если ты рядом с ними. Воздух в бараке — спертый, тяжелый; нужду обитатели справляют в два ведра, отгороженные простыней. Окна в бараке открываются редко, и все равно тут зябко.

Марци еще нужно почистить зубы: на этом мама настаивает; можно подумать, что тут каждый вечер проводится зубоврачебный осмотр. После этого можно надеть штаны, майку, рубашку, свитер — и забираться на нары. Бабушка то ли спит, то ли просто лежит, отвернувшись к стене. Марци устраивается на своем неудобном месте. Мама еще внизу, занята своими делами. В таких случаях ей нельзя мешать. Она умывается, но Марци не подглядывает за ней. Вначале остальные тоже говорили ему, чтобы он отвернулся, но потом перестали обращать на него внимание: подумаешь, ну болтается здесь мальчишка, когда они подмываются, ну и что? Дома Марци подглядывал иногда в замочную скважину, когда мама принимала ванну, а здесь надо делать вид, будто он ничего не видит, что бы ни делали, как бы ни оголялись женщины, а уж тем более мама. К этому можно быстро привыкнуть; куда труднее — к вспыхивающим внезапно сварам, когда женщины злобно, грубо кричат, как дети в детском саду или как охранники, а то и в волосы друг другу вцепляются, даже дерутся по-настоящему. Причем чаще всего ссоры начинаются из-за мелочей: скажем, из-за какой-нибудь печеной картофелины. Мама тоже участвует в таких перепалках. Марци не может на это смотреть, отворачивается, прячется; хотя картошки ему очень хочется. Почему-то ему стыдно — а ведь стыдиться надо бы взрослым. Он не злится на других, даже когда голоден; разве что плачет. Но в этот вечер в бараке тихо: люди словно понимают, что сегодня нельзя ссориться, сегодня придет Микулаш. То есть — именно что не придет, потому что нет его, Микулаша.

Марци кажется, что он и так всегда знал: никакого Микулаша не существует, это сказка, выдумка. И все-таки ему немного грустно: ведь это было так здорово, ждать, когда бородач в красном колпаке придет со своим красным мешком, а потом слушать в детском саду, что и кому Микулаш сказал, потому что он знает о детях все. Теперь, по крайней мере, Марци не будет его бояться. Микулаша боялся даже толстяк Колония, только признаваться не хотел в этом.

Марци крутится, кряхтит, пытаясь найти удобную позу. Шепотом спрашивает бабушку: «Ты спишь?», но та или в самом деле спит, или притворяется — ей не до разговоров. Марци хочет сказать ей, что никакого Микулаша нет. Бабушка и так знает, конечно, только не знает, что и он теперь это знает.

Мама тоже наконец влезает на нары и укладывается спать. В бараке гаснет свет. В темноте светятся только раскаленные докрасна буржуйки. Марци готов смотреть на них часами; жаль, что видно их только ночью, когда хочется спать. Если есть в лагере что-то интересное, то это печки-буржуйки. Дома ни за что не увидишь такого странного свечения, не услышишь звуков, которые они издают. Огонь в них то потрескивает, то урчит; иногда остатки еды на крышке вдруг взрываются фонтанчиком искр; а еще очень интересно следить за сполохами и тенями, которые пляшут на стенах и потолке… Днем Марци должен следить, чтобы огонь в печках горел все время; только трогать их нельзя: обожжешься. Взрослые думают, он этого не понимает, и каждый день повторяют снова и снова. Все-таки сколько надо терпения, чтобы вынести этих взрослых!

Марци прижимается к маме. Она, наверно, тоже скучает без папы. Ее можно понять. Целый день работает, устает, потому и бывает такой раздраженной по вечерам. А иногда и утром…

— Мама, — шепчет Марци, — это в самом деле был хороший подарок.

Мама устало гладит его по плечу, потом кладет голову на свернутый свитер. И почти сразу засыпает. Марци некоторое время лежит без сна. Ему вспоминается придурок Колонич, потом Юльчи с толстой косой, которую так приятно взять в руку и подергать. Марци даже немного жалеет их: они ведь еще ничего не знают. Не знают, что никакого Микулаша нет. Даже не знают, что такое лагерь. Будь на свете Микулаш, тогда, может, никого бы никуда не депортировали. Но Микулаша нет. Когда Колонии и Юльчи вырастут, их тоже, наверно, депортируют…

Загрузка...