Глава третья. МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ

1

Отто проснулся на заре и по привычке ждал, когда сквернослов староста начнет дубасить палкой по стене барака и вопить в устрашение недостаточно расторопным:

— Подъем! На поверку, подлые свиньи! Никак задниц своих не поднимут, сволочи. А ну живей, погань этакая!

Но окрика все не было, и Отто удивленно открыл глаза — только тут он все вспомнил, и буйная радость накатила на него. Не в силах держать ее в себе, он рывком сел, обвел остальных загоревшимся, диким взглядом, осклабился и вдруг заорал во все горло:

— Подъем, мразь помоечная! На поверку! Живо, живо!

Будь в Отто хоть немного больше чуткости, ему сразу же стало бы совестно за свою выходку. Пятеро беглецов выломились из сна: протяжные стоны, сведенные судорожной гримасой лица, мучительно-напряженные движения — все это он ежедневно видел столько лет подряд. Прежде чем его ржание заставило их опомниться, они уже были на ногах. Дружного ответного хохота, которого он ожидал, не последовало. В эту минуту все люто его ненавидели — он понял это по их глазам, по застывшим лицам, и смех его замер.

— Я просто пошутить хотел,— пробормотал он.

Молчание все длилось и длилось, пока наконец его не прервала Лини.

— Давайте договоримся больше так не шутить,— сказала она мягко.— Я и сама вчера вечером отколола номер в этом роде. И горько пожалела. Мы же все так настрадались.

— Ну факт,— буркнул Отто.— Дернуло же меня. Не подумал... Норберт примирительно похлопал его по руке.

— Семь раз отмерь, один раз отрежь.

— Ой, вы только взгляните! — воскликнула Клер, указывая на окно.— Ни бараков, ни колючей проволоки, ни вышек! Посмотрите, какая красота!

Все сгрудились у окна. Занялся бессолнечный день, графитно-серое небо нависало по-зимнему низко, давило — сколько раз повторялось в их жизни такое вот хмурое утро, но в эту минуту для них, шестерых, было в нем что-то необыкновенное. От дверей завода меж ровных заснеженных полей бежала дорожка, теряясь вдали. Насколько хватал глаз, нигде ни жилья, ни людей, на снежной целине — ни стежки, ни следа. Далеко-далеко темнел густой лес. Жадно глядели они на эту мирную картину, и каждый вдруг ощутил свободу гораздо острее, чем вчера, в ночной мгле. Клер и Лини повернулись друг к другу с сияющей улыбкой. И вдруг обнялись.

— О господи,— прошептала Лини.— Как далеко очутились мы от Тулузы.

— Видела ты что-нибудь прекрасней? — зачарованно выдохнула Клер.— Теперь и умереть не жаль — после того как поглядела на эту красоту.

Лини усмехнулась:

— За эти сутки ты уже второй раз говоришь, что готова умереть.

— Ах, друзья, друзья! — радостно воскликнула Клер, не отрывая глаз от окна.— Каких-нибудь четыре дня тому назад мы, просыпаясь, были всего лишь номерами. Невольниками. Прахом. А теперь каждый из нас вновь стал личностью, человеком, обрел чувство собственного достоинства. Великое дело — свобода! Я от счастья готова до неба подпрыгнуть.

Вдруг Лини подала Клер знак, чтобы та обернулась: Норберт стоял у окна, позабыв о других и не замечая, что по щекам у него катятся слезы. Мужчины молча отошли в сторонку, чтобы он мог побыть один, и Клер последовала их примеру, но Лини осталась. Она подошла к Норберту, молча постояла рядом, потом негромко сказала:

— Норберт? — и коснулась его руки.— Норберт? — Он обернулся и, ощутив у себя на щеках слезы, смахнул их рукой.— Вы долго про- . были в лагере?

Он кивнул, судорожно глотнув воздух.

— Сколько?

— Меня забрали в тридцать третьем.

— Двенадцать лет?! Господи боже мой!

— Я ведь не верил, что когда-нибудь окажусь на свободе, буду вот так стоять,— выговорил он едва слышно.— Друзья погибали один за другим у меня на глазах. Правда, я надеялся, но верить не верил.

Она положила руку ему на плечо.

— И все-таки дождались — мы на свободе...

— Да, да.— Он как-то обмяк, твердый, непроницаемый взгляд смягчился, стал печальным, усталым.— Я сейчас все равно как человек, который...— Он развел руками.— Ну, забрался на самую высокую в мире гору, что ли... А когда очутился на вершине... Только тут и понял, чего ему это стоило... Я... так устал... И не то чтоб телом. Нет, душа у меня словно выкачана до дна. И мозги тоже.

Лини все не снимала руку с его плеча.

— Еще бы,— ответила она так же тихо.— Двенадцать лет. Боже мой! Но ничего, вы отойдете. Видно, очень вы сильный человек, иначе нипочем бы не выдержали.— И, хорошо зная, каково это — чувствовать, что ты опустошен, выкачан до дна, она решила хоть как-то отвлечь его от горьких мыслей.— Слушайте все!—объявила она громко.— Выходить нам нельзя, значит, надо договориться, где у нас будет женский туалет. И давайте решать сразу, а то как бы мне не оскандалиться, я вот-вот лопну.

Общий смех и на лице Норберта слабая улыбка — этого-то ей и надо было!

— Тут же завод, значит, должны быть уборные! — сказал Отто.— Пошли поищем. Я семь лет настоящей уборной не видел.

Клер усмехнулась.

— Семь лет не видел ни женского лица, ни стульчака. Лини, что мы, бедные, станем делать, если он целый день будет любоваться не нами, а стульчаком?

— Ха-ха! Любоваться целый день я, положим, не стану, но, будь там тепло, просидеть действительно просидел бы на нем целый день — для разнообразия.

Распахнув дверь в дальнем конце помещения, они очутились в необычно пустом, оголенном заводском цехе: ни машин, ни приводных ремней, ни проводов. Лишь красная пыль на полу да дыры в бетонных плитах, к которым крепились станины, говорили о том. что было здесь прежде.

— А пыль-то, похоже, кирпичная,— заметил Норберт.

— Так,— подтвердил Юрек.— То и был кирпичный завод. Немцы все забрали. А вон за той дверью ход на второй этаж. Ага! —И он кивком показал в угол цеха, где к стене притулились две закрытые кабинки.— Верно, то и есть туалет.

Все направились к кабинкам.

— Мы просто экипаж Колумбовой каравеллы — открываем Америку,— со смехом сказала Клер.— А вон и надписи: «Для мужчин», «Для женщин».

— Ах да,— подхватил Юрек по-польски.—Я и забыл, что вы знаете мой язык.

— По правде сказать, довольно слабо. Так, научилась немножко от бабушки.

Отто распахнул дверь женской уборной и остановился как вкопанный.

— Нет, он и в самом деле прекрасней женщины. Вы только взгляните, какие линии. Ни одна женщина...

— Пропустите, пожалуйста! —прервала его Лини.

Но Отто не шевельнулся.

— Я поклонник прекрасного. Дай же мне полюбоваться хоть минутку.

Лини попыталась было оттереть его плечом, но он словно врос в землю.

— Отто, я вот-вот лопну.

— Во имя третьей империи, научись обуздывать свой мочевой пузырь.

— Фу! — Лини со смехом шмыгнула во вторую кабину.

А Отто предложил руку Клер.

— Разрешите, мадам, проводить вас к дверям Америки?

2

Они сидели кружком, накинув на плечи одеяла, и Лини накладывала в миски картошку и капусту — на завтрак. Андрей, примостившись рядом с Клер, тихонько спросил по-русски:

— Как ноги?

— Пожалуй, лучше. Уже могу двигать пальцами. А вчера не могла.

— Ну отлично. Разрешите проверить — появилась ли чувствительность?

— Конечно.

Он стал ощупывать ее ноги.

— Все еще не согрелись. Но уже не такие ледяные, как вчера.— Он улыбнулся, и темно-карие глаза его засветились.— Вчера я побаивался, как бы не началась гангрена. Но обошлось. А массаж все-таки надо продолжать. И почаще шевелить пальцами.

— Гангрена? Тогда бы мне конец!

— В таких условиях — разумеется.

— Вот был бы дурацкий финал! И это после того, как я вырвалась живая из Освенцима.

— Эй! — обратился к ним Отто, и в голосе его прозвучали едва заметные нотки досады.— Говорили бы вы по-немецки, чтоб всем было понятно, а?

— Да у нас нет никаких секретов,— улыбнулась Клер.— Разговор идет о моих ногах. Просто Андрею гораздо легче объясняться по-русски.

Тем временем Лини принялась раздавать завтрак. На этот раз овощи были холодные и порции втрое меньше вчерашних, а хлеба — каждому по небольшому кусочку. И все-таки при виде этой еды беглецы испытывали блаженство, у них текли слюнки. Ведь в Освенциме завтрак их состоял из кружки мерзкого пойла — эрзац-кофе или чая — да ломтика кислого, отвратительного на вкус хлеба — это еще если удавалось хоть что-то сберечь от выданной вечером пайки... Ели они уже не так торопливо, как вчера, время от времени перебрасывались словом.

— Эй, поглядите-ка, что у меня есть! — И Отто поднял вилку с половиной картофелины на ней.— Добрый кус жареной свинины.

Лини: — Это я специально для тебя зажарила.

Но Отто не донес картофелину до рта — она соскочила и шлепнулась на пол. Он поднял ее, очистил пыль и отправил в рот. И каждый из них на его месте поступил бы точно так же.

— Здорово, да-а? — воскликнул Юрек и погладил себя по животу.— Уже не такой пустой.

— Едим теперь как старосты бараков или капо,— усмехнулся Норберт.

Отто:—А что? И вправду! Эй, Клер! Вот вам на десерт.— И он протянул ей два кусочка сахара.

— Спасибо, Отто. Вы такой славный.— Потом горячо, порывисто: — Без вас, мужчин, мы бы пропали. А будь на вашем месте другие, может, нам бы плохо пришлось. Но вы обходитесь с нами так по-товарищески... Ну, в общем, знайте: мы очень это чувствуем и ценим, всем сердцем чувствуем.

— Да ну, о чем тут говорить. Просто мы четверо рыцарей из Освенцима,— усмехнулся Отто.— Нет, четыре мушкетера. В детстве «Мушкетеры» были моей любимой книжкой.— Он вскочил и принялся фехтовать воображаемой шпагой.— Оберегаем прекрасных дам от всех опасностей.— Он сделал несколько яростных выпадов.— Один убит, второй, третий.— Снова выпад, захлебывающийся вскрик.— А теперь я сам убит.— И он хлопнулся навзничь.

Хохот, рукоплескания. Довольный донельзя, Отто поднял свою миску, подцепил вилкой кусок капусты и отправил его в рот.

Андрей снова заговорил с Клер по-русски:

— Какая у вас очаровательная улыбка. До Освенцима вы, бесспорно, были красавицей.

Она помрачнела, хмуро ответила:

— Благодарю вас, Андрей. Когда вы говорите такое, это мне помогает — я опять начинаю хоть капельку чувствовать себя женщиной.

— А кем же еще можете вы себя чувствовать? — спросил он недоуменно.

— Каким-то бесполым существом.

— Но почему?

Она ответила с откровенностью, какая раньше была бы для нее немыслима в разговоре с посторонним мужчиной. Но в Освенциме, где вся жизнь заключенного была сведена к чему-то самому элементарному, человек был внутренне оголен, его лишали возможности хоть что-нибудь держать в себе, обривали ему душу, как и голову, наголо.

— Потому что я превратилась в скелет, потому что вот уже два года у меня не было месячных и не осталось сейчас в моей внешности ничего женского — ни волос, ни груди.

— Отчего же вы для меня сама женственность?

— Может быть оттого, что вы давно не видели женщин. А может быть,— тут она бросила на него лукавый взгляд,— может быть, это у вас привычная галантность и вы такое каждой женщине говорите.

— Ни то ни другое,— ответил он очень серьезно.— Прежде всего, в лагерях я пробыл только семь месяцев. И потом, моя команда каждый день проходила в Бжезинке через женский лагерь, так что женщин я видел. Нет, дело не в том — даже в этой одежке, даже такая истощенная вы очень женственны. И глаза ваши, и рот, и голос... И движения... И вся ваша душа...

Клер улыбнулась. Он даже не представлял себе, до чего она ему благодарна.

— Приятно слышать. Спасибо. Андрей.— И, резко повернувшись к Юреку, спросила его по-немецки: — Как вы думаете, нельзя ли раздобыть у Кароля зеркальце?

— Попрошу.

— Мужчины, а вам удалось за все это время хоть разок поглядеться в зеркало? Нам — нет. Разве что иногда увидишь свое отражение в оконном стекле, да и то если свет падает как надо. Но все равно толком ничего не разглядишь.

Выяснилось, что и мужчины за все годы лагерной жизни ни разу не видели себя в зеркале.

— Однажды в Бухенвальде.— стал рассказывать Норберт,— я раздобыл осколочек зеркала, но в него только и было видно, что кусочек носа или губы. А это хуже, чем ничего.

— Ты хорошенько подумала, тебе и в самом деле охота на себя поглядеть? — усмехнулась Лини.— Я так вовсе не жажду.

— При такой кормежке я толстею не по дням, а по часам,— ответила Клер.— К завтрашнему дню буду в форме.

— Да уж конечно,— сказала Лини, собирая миски.— Видели бы вы Клер до Освенцима — это вам не мужиковатая голландка вроде меня: сногсшибательная, элегантная красотка француженка. Ну вот что, рыцари, когда я перемою миски, вы уж будьте так любезны, погуляйте где-нибудь, чтобы дамы могли помыться. Тогда я смогу надеть обновки, которые Юрек приобрел для меня в универсальном магазине Кароля. Ох, боже ты мой! Ведь я на них еще и не взглянула!

Со стуком поставив миски на пол, Лини бросилась к чемодану, раскрыла его и, вскрикивая от восторга, извлекла оттуда сперва синюю шерстяную юбку, за ней фланелевую нижнюю, затем кофту с воротником стоечкой, какие носят крестьянки, и, наконец, фуфайку из грубой шерсти.

— Нет, вы только посмотрите! — возбужденно повторяла она.— Да я в этом буду просто королева!

Одежда была поношенная, в заплатах, но это нисколько не портило ей удовольствия.

— Ну а сейчас выйдите, а? — попросила она мужчин, прикладывая юбку к талии.

Однако Норберт заартачился:

— Лини, вымыться еще успеете — как-никак целый день впереди, да и вода холодней все равно не станет. А так хотелось бы, девушки, с вами поговорить — ведь мы о вас ровным счетом ничего не знаем.

— Поговорить тоже еще успеем, сами же сказали — весь день впереди. А я хочу сбросить с себя это полосатое тряпье и знать, что с Освенцимом покончено.

— Давайте проголосуем,— предложил Отто.— Итак, кто за то, чтобы Лини сперва рассказала нам о себе, а уж потом вымылась?

Четверо мужчин дружно заулыбались, разом подняли руки.

— Принято большинством голосов. Садись, Лини. У нас демократия.

— Клер, знаешь, юбка-то широковата в талии,— огорченно сказала Лини.— Что теперь делать?

— Может, Юрек достанет английских булавок?

— Ой, я и забыл. Сестра Кароля спрашивала, вы толстая или тонкая.— И Юрек улыбнулся своей ослепительной, мгновенно гаснущей улыбкой.— Сама она чуть потолще вас. Так что вот, она прислала.— И он вынул из кармана несколько английских булавок.

— Благослови господь сестру Кароля! Ну а теперь, мужчины, выйдите-ка, а?

— Но решение принято большинством голосов,— ухмыльнулся Отто.— Итак, где ты родилась, во сколько лет выучилась читать, как звали мальчика, с которым ты первый раз поцеловалась, и так далее...

— Лини, ну пожалуйста,— негромко попросил Норберт.— Надо же нам познакомиться поближе.

— Ох и упорный вы народ, мужчины!—Лини села.— Клер, давай-ка ногу, я помассирую, чтобы зря времени не терять. С чего же начнем? Значит, родилась я в Амстердаме. Была у меня мама — до того хорошая! Умерла перед самой войной, и я даже рада, что так случилось. А еще есть два старших брата — они в Канаде, не знаю, что сейчас с ними, может, в канадской армии воюют — и отец, человек очень ограниченный, страшно религиозный — такой дурак...— Она помолчала.— Погиб, скорей всего. Ни за что не хотел уезжать из Амстердама. У него там была мясная лавочка. Окончила я только начальную школу, потом пошла работать на шоколадную фабрику. А вечерами училась делопроизводству и выучилась-таки. После этого работала машинисткой в конторе. В тридцать шестом вышла замуж. Два года спустя у меня родился сын, Йозеф. Так, это вместо вступления. А теперь о том дне, с которого начался мой путь в Освенцим. Почти пять лет назад это было. Десятого мая сорокового года.— До сих пор Лини говорила быстро, непринужденно. Но теперь вдруг заговорила медленнее, и в голосе ее прорывалось волнение, хоть она явно и старалась сдерживаться.

— А почему именно десятого мая? — спросил Норберт.

— Потому что в этот день немцы вторглись в Бельгию, Францию и Голландию.— Она опять помолчала, потом горько усмехнулась: — Дата не слишком радостная — не то что день рождения или годовщина свадьбы, верно? И едва все это началось, с самой первой минуты мы с мужем знали; надо бежать— у нас с ним все было обговорено заранее. Оба мы евреи и очень хорошо понимали, чего нам ждать от фашистов. Правда, у некоторых евреев, вроде моего умника папаши, были на этот счет заблуждения. А вот мой муж, Алекс, состоял в антифашистской организации. За ним, по правде сказать следили, потому что он частенько выступал на митингах. Голландские фашисты даже избили его и пригрозили, что в следующий раз прикончат.

— Чем занимался ваш муж? — спросил Норберт.

— Преподавал в гимназии. Он был много старше меня — на пятнадцать лет.

— А сейчас вам сколько?

— Двадцать девять... В то время нашему мальчику было всего два годика. Конечно, у нас все было заранее подготовлено — мы оставили его у наших друзей-христиан.— Она помолчала, пытаясь незаметно сморгнуть набежавшие слезы.— Представить себе не можете, до чего он славный. Теперь ему почти семь лет, он меня не узнает... Да и жив ли он...

— Почему же нет? — сказал Норберт сердечно.— Разумеется, жив.

— Кто знает, что могло произойти за эти годы...— Быстрым движением она вытерла глаза.— Ну так вот, мы с мужем выехали из Амстердама на велосипедах. Пробирались через Бельгию в Париж. Иной раз едем, где-нибудь совсем близко бой, так что приходилось петлять. Две недели мы ехали, до Парижа добрались еле живые.

— И как же вы перешли границу?

— Ночью. Проводника наняли. Муж хорошо знал французский — он учился во Франции,— так что мог обо всем договориться. В Париже мы прожили немного у его друзей, но тут французская армия стала разваливаться, и мы вместе со всеми бросились на юг. Остановились в Тулузе, там у Алекса тоже был друг. Он нам помог получить бумажку, что мы беженцы,— без этого не давали продовольственных карточек. Там мы и жили, покуда Франция не капитулировала. В Тулузе для нас на первых порах было безопасно — та часть Франции еще не была оккупирована фашистами, но Алекс понимал, что это дело времени. И потом, он считал — надо нам перебраться в Англию, хотел там в армию пойти.— Лини сделала паузу поудобнее устроила у себя на коленях ногу Клер.— Ну что, не слишком длинно получается?

— Нет, нет! — поспешил заверить ее Норберт.— Вы поймите, ведь мы с Отто почти не знаем, что происходило в годы войны. Поэтому нам интересно решительно все. Так, значит, вы хотели перебраться в Англию. И что же?

— Добрались мы до Перпиньяна, это на границе с Испанией, велосипеды продали. Алекс нашел проводника, тот обещал ночью провести нас в обход пограничных постов. Взял денежки, а потом привел нас прямехонько к испанскому патрулю. Неделю нас продержали в тюрьме, потом выслали обратно во Францию. На том дело с Англией и кончилось. В Тулузу вернулись без гроша. Впрочем, там скопилось много беженцев, все больше немецкие евреи, и Алекс кое-что зарабатывал, давая им уроки французского.

— А как обращались с вами французы? — поинтересовался Норберт.

— В большинстве своем очень хорошо. Ну, конечно, были и у них свои фашисты... Словом, прошел год с лишним, и вот в конце сорок второго немцы заняли неоккупированную часть Франции.— Лини перестала массировать ногу Клер. Она словно одеревенела, углы рта опустились, голос стал глуше: — И больше уже ничего сделать было нельзя — бежать некуда, спрятаться нам, евреям, тоже негде. Оставалось сидеть и ждать, пока тебя заберут, это было невыносимо. И через три недели нас забрали. Вот тогда я и встретилась с Клер. Благодарение богу, меня посадили в одну камеру с ней. Но Алекса...— она умолкла, кивком попросила Клер досказать за нее.

— Алекса расстреляли,— объяснила Клер.— Затребовали из Голландии его досье и расстреляли.

— Мои братья немцы! — с болью воскликнул Норберт.— Двенадцать лет я все спрашиваю себя: как могло случиться, что такой народ, как мой, охватило безумие расизма? Нет, причины-то мне известны досконально: и политические, и экономические, и исторические. Ведь в те первые годы попасть в Дахау — значило очутиться среди образованнейших людей, вы уж поверьте. Там были лучшие люди Германии: ученые, писатели — словом, люди, которые знали, что к чему. Они говорят, бывало, а я слушаю — наверное, тысяч десять лекций прослушал. Для меня, рабочего человека, это был все равно что университет. Но хоть я и знаю все причины досконально, а еще и сейчас спрашиваю себя: как могло такое случиться?

Все молчали — оказавшись в чудовищной мясорубке Освенцима, они и сами без конца раздумывали над этим... Молчание прервал Андрей, заговорив с Клер по-русски: он не все уловил из того, что сказал Норберт,— тот говорил так быстро. Клер повторила ему самую суть, и Андрей одобрительно закивал. Потом снова заговорила Лини — глухим, сдавленным голосом:

— Ну теперь вы знаете обо мне уже все. Из Тулузы нас отправили в Драней — пересыльный лагерь для французских евреев, а оттуда в марте сорок третьего — в Освенцим.— Она ненадолго умолкла, ее широкий добрый рот искривился в горькой усмешке.— Вот и вся моя история.

Помолчали. Вдруг Лини сказала:

— Нет, не вся! Надо еще рассказать вот про нее,— и она кивком показала на Клер. Лицо ее сразу смягчилось, глаза заблестели.— В тулузской тюрьме можно было с голоду вспухнуть — не хуже, чем в Освенциме. А Клер получала посылки от родных. Я была ей совсем чужая, иностранка, но она с первой же минуты стала всем-всем со мной делиться.

— А сколько сделала для меня ты? — любовно проговорила Клер.

Но Лини оставила ее слова без внимания и продолжала:

— Когда расстреляли мужа и я хотела размозжить себе голову о стену, это она, Клер, удержала меня — заставляла думать о ребенке, обнимала меня, когда я плакала, просиживала возле меня ночи, когда я не могла спать,— боже мой, да вы представить себе не можете, что это за добрая душа. Только послушайте: она была в Освенциме переводчицей, а меня отправили в Бжезинку[6]. Ну надолго ли меня там хватило бы — вкалывать на болоте, по колено в грязи? И вот Клер принялась упрашивать своего шефа, гестаповского офицера, чтобы взял меня к себе в отдел машинисткой. И до того она ему надоела, что в один прекрасный день он объявил: «Придется мне либо взять сюда твою подругу из Бжезинки, либо отправить тебя обратно к ней. А то ты так и будешь без конца морочить мне голову!»— «Так и буду, господин начальник, иначе я не могу». Этими вот словами. Сам мне потом рассказывал— даже он, этот гад, не мог ею не восхищаться. Ну а Клер была ему нужна позарез. Потому- то я и выкарабкалась из Бжезинки. А не то давным-давно ушла бы в трубу![7] Вот она какая, Клер...

— А знаете,— улыбнулась Клер,— зато Лини для меня никогда ничего не делала. Разве самую малость: не пропускала ни одного транспорта с французами, прибывшего в Бжезинку,— ждала меня. И в первую же неделю, как я туда попала, раздобыла для меня миску, фуфайку, рубашку — выменяла все это на черном рынке на свои пайки. А когда я лежала в тифу со страшной температурой и пропадала от жажды, не ты ли приносила мне каждый день свою похлебку, а сама чуть с голоду не умерла?

— Да,— твердо сказал Норберт,— обе вы только потому и выжили, что помогали друг другу. Я видел такое тысячу раз. Послушайте, что я вам скажу.— Он заметно оживился, голос его окреп: — В мужских лагерях в Дахау, Майданеке, Освенциме я видел, как люди превращались в зверей, обворовывали своих же товарищей, доносили один на другого, ни о ком и ни о чем не думали, только о себе. И среди женщин, наверное, попадались такие.

— Еще бы,— подхватила Лини.— А всех поганей старосты бараков и капо — били других заключенных палками, отнимали у них еду...

— Всяко бывало,— перебил ее Норберт.— Но я про другое хотел сказать. Живой думает, как бы выжить. В тех страшных условиях многие теряли себя — одни сдавались и гибли, другие превращались в скотов, шли на что угодно, лишь бы спасти свою шкуру. Но были ведь и такие, кто сумел выстоять! Это одно и держало меня двенадцать лет — настоящее мужество (а я его видел в людях), настоящее благородство и доброта. Да, они делали все, чтобы выжить, и все же какой-то черты не переступали, потому и оставались людьми. Был у меня в Майданеке хороший друг — сам он из Венгрии, очень образованный человек, издательским делом занимался. И он мне однажды сказал примерно так: «Бывает, что верность идее или другу у человека так сильна, что ему важней сохранить ее, чем выжить. Это и делает его настоящим человеком». Так он сказал. Потому-то Клер не бросила вас в беде, Лини, а вы не бросили ее. И именно потому вы обе выжили!

— Смотрите,— негромко сказала Клер.— Снег пошел. До чего красиво!

— О, то есть великая удача для нас,— сразу же сообразил Юрек.— В лесу заметет наши следы.

— Сидим тут как у Христа за пазухой! — воскликнул Отто.— Четыре мушкетера и их дамы! — Он вскочил и, напевая «Голубой Дунай», протянул Лини обе руки.— Пошли. Давненько я не танцевал с дамой — целую неделю, а то и две.

Лини улыбнулась, встала. Андрей подхватил мелодию, и вот уже все вторят ему, а Лини и Отто весело и .неловко кружатся в вальсе.

3

Чтобы решить, как лучше всего помыться, Лини и Клер пришлось основательно пораскинуть мозгами. Задача и впрямь была страшно сложная: помещение холодное, всего одно ведро воды, да и та ледяная; ни мыла, ни мочалки, ни полотенца. Но снять с себя грязь, отмыться, насколько это возможно, стало для них острой потребностью — не только телесной, но и духовной. Жизнь в Освенциме была беспрерывной борьбой со вшами, переносчиками тифа, и это при том, что заключенных пускали в душ только раз в месяц, на две минуты. И как изо дня в день томил их голод, так изо дня в день томило острое желание вымыться. Договорились, что рубашка Клер послужит мочалкой, а рубашка Лини — полотенцем. И вот одежда сброшена, обе торопливо завернулись в одеяла.

— Давай сделаем друг другу обтирание,— предложила Лини.— Знаешь, как больных моют — по частям: вымою тебе одну руку, вытру, и ты ее сразу закутаешь, потом таким же манером другую и так далее.

На том и порешили. Лини принялась мыть подругу.

— Вот так купанье,— пробормотала Клер, лязгая зубами.— Увижу настоящую ванну — кинусь ее целовать.

— Смотри-ка, грязь здорово сходит. Голову обтереть?

— Ой, пожалуйста. Но если есть гниды, ты мне не говори.

— Снимай платок сама — за этот вид услуг мне не заплачено.

Клер то ли фыркнула, то ли всхлипнула, трясясь от холода.

— Ух ты, до чего быстро у тебя волосы отрастают!

Клер обрадованно:

— Ей-богу?

— Так мне, во всяком случае, кажется. Правда, без увеличительного стекла точно сказать не могу.

— Salope[8]! Я думала, ты серьезно.

— А что это такое?

— Словцо довольно гадкое.— Потом тоскливо: — Как хорошо было бы снова ходить с волосами. Снова стать женщиной.

— А для Андрея ты и сейчас женщина. Обрати внимание, как он на тебя смотрит. Глаз не сводит! Нравится он тебе?

— Очень.

— Глаза у него красивые. Должно быть, недурен собой, когда в норме. И наверно, у него этакая романтическая кудрявая шевелюра— он же-музыкант. А что ты будешь делать, если он станет тебя добиваться?

— Ты шутишь...

— Нисколько.

— Нет, шутишь. Кому я нужна такая?

— Cherie[9], ты дурочка. Пусть от тебя остались кожа да кости— все равно ты женщина. А эти мужчины, они же истомились за столько лет. И если мы еще день-другой пробудем вместе, об этом, безусловно, пойдет разговор, неужели ты не понимаешь?

— Просто в голову не пришло. Но от меня было бы мало проку. Я совсем погасшая, словно неживая. А ты?

Лини рассмеялась:

— Посмотрим сперва, заведет ли кто-нибудь со мной об этом разговор и кто именно.

— Ты хочешь сказать, что тебя к кому-то из них тянет?

— Еще как!

— А забеременеть не боишься?

— После всего, через что мы прошли? Конечно нет.

— Кто же он?

— Угадай.

— Самый красивый — Юрек. Такое лицо — прямо киноактер!

— Красив, ничего не скажешь. Но это не он и не твой Андрей. Дай-ка я тебе спину потру.

— Значит, Норберт. Он так тебе нравится?

— Очень. Меня всегда тянуло к таким вот спокойным, сильным. А как ты догадалась, что не Отто?

— Потому что он мне нравится меньше других. Сама не понимаю почему.

—: А я понимаю. Хитренький он какой-то. Помнишь, вчера, когда Норберт спросил, что у него есть из еды... Заметила?

— Да. А все-таки сахар он нам отдал, это большая щедрость.

— Я тебе сейчас кое-что расскажу. Прошлой ночью я проснулась и, хоть было темно, могу сказать точно: он грыз сахар и допивал коньяк.

— Правда? Впрочем, ведь и сахар и коньяк его. И потом, он оттрубил семь лет. Знаешь, что могут сделать с человеком семь лет?

— С одним человеком семь дней могут многое сделать, с другим семь лет не сделают... Ну так, радость моя. Насколько это мыслимо, я тебя отмыла.

— Гнид нету?

— Нет. Может, оденешься, прежде чем взяться за меня?

— Да, пожалуй.

— Озябла?

— Наоборот. Странное дело, мне как-то теплей стало. Видно, от холодного обтирания кровь побежала резвее. Лини...

— А?

— Насчет тебя и Норберта... Меня тут кое-что тревожит.

— Что именно?

— Понимаешь, что получается? Четверо мужчин и одна женщина. Ну, может, трое мужчин — Андрей, судя по его виду, тоже вконец изможден. Что же произойдет, если вы с Норбертом станете любовниками?

— А чего, собственно, ты опасаешься?

— Ты как думаешь, каково будет остальным?

— Скверно, по всей вероятности.

— Сейчас у нас всех такие чудесные отношения ужасно будет если из-за этого все пойдет прахом.

— Но почему вдруг? Будь на их месте другие мужчины, дело иное. Когда мы легли спать я так и ждала, что посреди ночи почувствую на себе чьи-то руки. Но все они оказались людьми порядочными. Не позволяют себе никаких сальностей, даже не выругались при нас ни разу.

— Верно, я тоже заметила.

— А вообще, если Норберт заведет со мной об этом разговор, на отказ он не нарвется.— Она помолчала, потом проговорила ломким, срывающимся голосом: — До того я истосковалась, до того мне нужно, чтобы меня обнял человек, который мне мил... Вот ты говоришь — тебе ни к чему. А я тебя не понимаю.

— Я же тебе объяснила.

— Да ведь не о физической потребности речь — о душевной. Я тоже не больно-то воспламенилась. Просто мне надо знать: есть ли на свете мужчина, которому я нужна? Само собой, не первый попавшийся, а такой, который мне по душе. После всего, что мы пережили, сердце мое жаждет тепла. А твое — нет?

— Пока нет. Мужчина — это, пожалуй, для меня сейчас слишком. Не настолько я еще ожила. Есть, спать и радоваться, что мы на свободе,— вот и все, чего я пока хочу... Ну, ты готова? Можно соскребать с тебя грязь?

— Да,— ответила Лини. Потом, с нахлынувшей вдруг болью и яростью: — Выскреби Освенцим заодно и из моего сердца, если сможешь.— Она расплакалась.— Боже мой, нам с Алексом было так хорошо вместе. В нем было все, что я ищу в мужчине. И до чего нам чудесно жилось с нашим сыночком! Ну почему с нами должно было случиться такое?

4

Когда Лини, переодевшись, вышла, мужчины ошеломленно умолкли. В лагере им доводилось видеть надзирательниц в эсэсовской форме, но женщины в обычной одежде ни один из них не видел ни разу. Кофта со стоечкой, широкая юбка — во всем этом было столько женственности, да и платок как-то не портил картину, не то что обритая голова—знак позора. Молчание нарушил Отто.

— Браво! — крикнул он и захлопал в ладоши, а вслед за ним — Юрек и Андрей. Норберт молчал, только не сводил с Лини загоревшихся глаз. Обе женщины были глубоко растроганы.

Наблюдая за мужчинами, Клер вдруг с изумлением подумала: «Да ведь я ей завидую!» И тут же поняла почему. Одежда преобразила Лини: из товарища по заключению она вдруг превратилась в женщину — пусть исхудавшую, но все-таки женственную и потому неотразимо притягательную для четырех изголодавшихся мужчин. Вот это и вызвало зависть у Клер, изможденной, погасшей, одетой в мальчишеский костюм.

По глазам Лини, по ее улыбке видно было, как она обрадована и Клер подметила, что она то и дело посматривает на Норберта. Но вот Лини протянула Юреку связанную в узел лагерную одежду.

— Может, скажешь Каролю, чтобы сжег эту пакость?

— Зачем? — возразил Отто и, выхватив узел, подбросил его в воздух, подпрыгнул, ударил головой.— Будем играть им в футбол.

— Стой в воротах! — закричал Юрек и принялся поддавать узел то в одну сторону, то в другую, словно вел мяч, потом — удар.— Гол!

— Не было гола! Мяч вне игры.

Под смех остальных Юрек и Отто гоняли узел, покуда не развязались рукава и полосатое лагерное платье и куртка не распластались по полу — отвратительно напоминая о том, что им всем пришлось пережить. Смех разом оборвался. Юрек молча подобрал вещи. Вытащил из кармана полосатую шапку.

— Пора нам это тоже спалить, не-е-ет?

Тогда и Андрей сорвал с головы лагерную шапку.

— Что мы делать? Мы с ума сойти — не выбрасывать это до сих пор.— И с гримасой отвращения он швырнул шапку Юреку.

— Надо все время быть начеку, а мы...— негромко сказал Норберт.

— Я-то, положим, не забывал, что она на мне,— возразил Отто.— Не снимал просто, чтобы голове было теплее. А пожалуй, и правда — лучше их выкинуть.

— Ну как, девушки, хорошо помылись? — спросил Норберт, глядя на Лини.

— Неплохо. Кстати, в нашей уборной замерзли трубы. Если можно, отнесите туда ведро с грязной водой — будет чем сливать. Оно тяжеленное, не поднимешь.

— Давайте отнесу. В нашей тоже трубы замерзли.

— Девушки,— сказал Отто,— осталось немного колбасы, ломтика четыре. Вы голодны?

— Пусть будет для Клер,— решила Лини.

Отто вынул нож.

— Ну чем у нас не семейная обстановка, а? Сперва моетесь вы, потом мы, три раза в день вкусная еда, от холода защищены, война где-то там, вдалеке, в общем, не жизнь, а малина.— Мадам, доводилось вам когда-нибудь пробовать польскую ветчину? До войны она даже у нас в Вене славилась.

— Спасибо, Отто,— сказала Клер.— У меня и впрямь чувство такое, что мы одна семья. И чудесная семья, ей-богу.

— Ш-ш! — насторожился Юрек.— Стреляют!

Все прислушались. Андрей приставил к уху согнутую ладонь.

— Автоматы? — спросил Норберт. Он так и замер с ведром в руке.

— Орудия.

Снова прислушались.

— О, верно, то есть моя ошибка,— пробормотал Юрек.

— Да откуда им быть, орудиям? — объявил Отто.— Ведь мы на необитаемом острове, кругом вода. Посмотрите, какие тут пальмы. К обеду у нас печеный кокосовый орех.

— Но я тоже слышал,— возразил Норберт.— Похоже на отдаленный гром.

Клер кивнула.

— И я.— Потом повернулась к Андрею: — Значит ли это, что подходят русские?

Тот пожал плечами:

— Пока трудно говорить, очень далеко. Может быть, просто ветер с той стороны.

— Ох, хоть бы они подошли! — горячо воскликнула Клер.— Так было бы радостно услышать их орудия.

Андрей негромко сказал по-русски:

— Мне довелось слышать войну на близком расстоянии. Нет среди ее звуков ни одного приятного.

— Я не то имела в виду.

— Понимаю. Просто я высказал вслух собственные мысли.

5

По-прежнему падал снег, но уже не так густо, и белый простор за окном был безмятежно прекрасен. Мужчины вымылись, Лини хорошенько помассировала Клер ноги, и теперь Клер спала. На широком подоконнике сушилось мужское и женское белье — ни дать ни взять в семейном доме после большой стирки. Гула орудий больше не было слышно, и беглецы о них позабыли. С жадной тягой к нормальной жизни, какая бывает у тех, кто долго жил в ненормальных условиях, четверо мужчин слушали Лини, рассказывавшую о своем малыше. Голос ее стал звучным, теплым, в уголках губ трепетала улыбка, и чувствовалось, что мальчик стоит у нее перед глазами как живой.

— Помню, уже перед самым нашим отъездом увидел он себя в большом зеркале на дверце шкафа. То придвинет лицо, то отодвинет, потом стал на колени и опять смотрится, а мордочка такая удивленная! Посмотрелся и давай дергать дверцу — хотел узнать, где прячется тот, другой, мальчик.— Она негромко рассмеялась, и мужчины заулыбались.— В тот же самый день сидит он у меня в спальне, в уголке, и играет с табуреткой — то потянет к себе, то отпихнет, а сам что-то лепечет. И вдруг—надо же! — рванул к себе табуретку, и она как стукнет его по голове. Он ее оттолкнул — сердито так, потом посмотрел на меня, показал на головку и давай табуретку шлепать.— Она коротко рассмеялась, потом вздохнула.— В этом возрасте малыши такие прелестные, забавные. Еще он такое любил: взберется на лестницу, сядет и вниз — бум, бум, попкой по ступенькам. А еще любил залезать под столы, например под письменный стол мужа, и под свою кроватку. Ой, я про него часами могу рассказывать.

— Рассказывайте, рассказывайте,— попросил Норберт. Он не сводил с нее глаз и улыбался с откровенной нежностью, глубоко ее трогавшей.

— А вам не скучно? — счастливым голосом спросила она и про себя отметила, что сейчас Норберт совсем не такой, каким был всего сутки назад, когда она его увидела впервые. Суровое, исхудавшее лицо его заметно смягчилось.

— Скучно? Ну что вы, нет конечно. Кто же не любит детей? Так приятно вас слушать.

— А ребятишки в таком возрасте уже говорят? — спросил Отто.— Я что-то позабыл.

— О да. Только не фразы, а отдельные слова. Но понимают уже ой как много, в общем-то все. Я, бывало, надивиться не могу — как это ребенок научается понимать, что ему говорят. Спросишь его: «Йози, сейчас купаться будем, хочешь?» А он: «У-у, пася» — это значит: «Хочу купаться». А потом, если я сразу не унесу его в ванну, дергает меня за руку и спрашивает: «Пася? Пася?» Все дети любят купаться.

— Пася-пася,— с улыбкой повторил Норберт.— А какие еще слова он знал? «Папа» и «мама», да?

— Да, но выговаривал он их на свой лад — до того забавно! Что-то вроде «мамба» и «паэп». Как все детишки в этом возрасте, он называл разные вещи одним и тем же словом. Ну вот, например, «етька» у него означало и «конфетка» и «печенье». По-маленькому и по-большому просился одинаково—«ди-ди», а всякая еда у него была «ням-ням».— Она опять засмеялась.— А вместо «киса» он говорил «кититити». И почему у него получалось такое длинное слово, ума не приложу. Ой, еще у него было одно ужасно милое словечко: «зими». «Зими Йози» — значит: «Возьми Йози на руки».

Где-то неподалеку громко залаяла собака, и смех Лини разом оборвался.

— Уходить от окна!—резко бросил Андрей, и все, пригибаясь, разбежались в разные стороны.

А лай не прекращался — сердитое гавканье большой собаки.

— Давайте спрячемся наверху! — испуганно крикнула Лини.

— Постойте, я слышу детский голос,— сказал Юрек и торопливо подполз к окну сбоку. Лай все не умолкал, но напряженно сгорбленная спина Юрека распрямилась.

— Ничего страшного. Два хлопца в снежки играют.

— А вдруг они заберутся сюда и обнаружат нас? — забеспокоилась Лини.

— Я посторожу. Но в том есть что-то странное.

— Что именно? — спросил Норберт.

— Вот уже пять лет в Польше собак нет. Тех, что получше, немцы забрали для охраны, остальных перебили. Польская семья не может иметь собаку — то есть против правил. Откуда же здесь, в деревне, собака?

— Ну, припрятать собаку не так уж трудно,— заметил Отто.

— Да, но то карается, могут арестовать.

— Послушайте-ка,— с жаром заговорила Лини.— Ведь это доказывает, что место здесь безопасное, разве нет? Если б сюда наведывались немцы, мальчишкам не разрешили бы выводить собаку со двора.

Отто усиленно закивал:

— Верно. Значит, тут безопасно.

— Да, безопасно, очень хорошо,— сказал Андрей.— Но лучше мы все-таки дежурим. Один здесь,— он показал на окно,— один наверху, смотреть в другая сторона. Сменяться каждый час.

— Но ведь после жатвы немцы здесь не появлялись — так ты говорил? — обратился Отто к Юреку.

— Так. Немцы не появлялись.

— Чего ж тогда беспокоиться?

Андрей пожал плечами.

— Но так больше безопасно. Так делать правильно.

Отто растянулся на полу, закинул руки за голову.

— Семь лет я постоянно озираюсь: нет ли поблизости эсэсовца? Глаза, сердце, печенка — все во мне устало от этого. А ты, если хочешь, стой попусту, карауль.

— Норберт, Юрек,— сказал Андрей.— Вы дежурите со мной по очередь?

— Ну, зевать, конечно, не приходится,— сказал Норберт.— Но зачем караулить круглые сутки — тоже не пойму. Просто не вижу причины.

— Тогда я дежурю один,— возмущенно бросил Андрей.— Это очень необходимо.— И он стал у оконного косяка.

Норберт пожал плечами, сел.

— Лини, расскажите нам еще что-нибудь про Йозефа. Наверняка вы были замечательной матерью.

И Лини принялась рассказывать, как малыш обожал прятаться, а когда его находили, закрывал глаза. Вскоре Андрей повернул к ней голову и, приложив к уху ладонь, стал внимательно слушать. А потом, как и все, расплылся в улыбке и окончательно позабыл, что стоит на посту. Ибо им, так же как и остальными, владело неосознанное желание, куда более властное, чем доводы разума: избавиться наконец от невыносимого напряжения. Вся их жизнь в Освенциме изо дня в день была сплошным напряженнейшим усилием: надо было преодолевать страх и скрывать ярость, держать себя в кулаке, скручивать ободранные нервы и сохранять самообладание перед лицом невообразимого ужаса. Просыпаясь поутру, они никогда не могли быть хоть сколько-нибудь уверены, что доживут до вечера. И теперь, в благословенном покое этого убежища, просто немыслимо было по- прежнему сохранять неусыпную бдительность.

Чистый, медленно падающий снег, деревенский пейзаж, где ничто не наводило на мысль об ужасах и опасностях, помогли им ощутить наконец безмятежную легкость, которой они так жаждали. Слушать о малыше было не просто радостно — они словно бы погружались в блаженное забытье. И воображение их жадно устремлялось вслед за Лини то в ее чистенькую уютную квартиру, то на берег сверкающего под солнцем канала то в парк где все цветет и благоухает. Сами того не ведая они создавали для себя некую утешительную иллюзию — им казалось, что по счастливой случайности они вдруг очутились в безопасном уединенном приюте и что это всего-навсего короткая, но удивительно приятная остановка на пути в прекрасное завтра. Он обретался где-то между небом и землей этот уединенный, милый их сердцу мирок, и единственными его обитателями были четверо мужчин и две женщины.

Загрузка...