Глава четвертая. СПАСИБО, АНДРЕЙ

1

— Мне исполнилось в июле только двадцать,— начал Юрек со своей быстрой, покоряющей улыбкой.— Так что моя история будет короткая. Я есть с Кракова. Мой отец был доктор, профессор в университете.

— Из Кракова?— воскликнула Клер.— Мой начальник, тот самый гестаповец, ездил туда по выходным.

— Это есть близко от лагеря, сорок километров. От Франции вам было ехать до Освенцима далеко, да-а?— Он усмехнулся.— А мне — так, приятная прогулочка.— Он помолчал, лицо у него стало серьезное.— Немцы пришли до Кракова, и через неделю они расстреляли моего отца. Знаете за что? Не за сопротивление. За то, что он интеллигент. То есть политика фашистов — убивать всех образованных поляков.

— Ты это точно знаешь?— взволнованно спросил Норберт.

— Точно. Они расстреляли всех профессоров нашего университета, кого нашли.— то же самое в Варшаве, то же самое везде. Некоторых, правда, не убивали — в лагерь отправляли. Но то есть все едино.

— А остальных поляков заставляли на себя работать?

- Да.

— 1акой план был для все славяне, для моя страна тоже,— вставил Андрей.

— Мои братья немцы!— с горечью бросил Норберт.

— Ну дальше,— попросила Лини.

— Скоро потом умерла моя матка. Она еще раньше была больная раком. Молодая, всего тридцать четыре года.— Он глубоко вздохнул.— Красавица была и такая добрая. Я сильно ее любил, сказать вам не могу, как сильно. То было трудное дело — скрывать от нее про отца.

— Она так и умерла, не зная, что с ним сталось?— спросила Лини.

— Да, она тогда уже была в больнице. Я ей говорил: отец прячется.

— А тебе сколько тогда было?— поинтересовался Норберт.

— Четырнадцать.

— И ни братьев, ни сестер?

— Нет.

— И родственников никаких?— спросила Клер.

— В Кракове никаких, а в деревне была дальняя родня, крестьяне. Похоронил матку, поехал до них. Три года работал на хуторе. Потом, когда вырос, пошел до леса, стал партизан.

— А у вас есть партизаны? Дерутся с фашистами?— оживился Норберт.

— А как же — Армия Людова. Во многих районах воюет.

— Я об этом слышала,— подхватила Клер.— Гестаповцы между собой говорили.

• — Был в отряде десять месяцев, да-а? А в апреле прошлого года поехал до Кракова — задание имел от разведки. Попался эсэсовцам после комендантского часа, а документов нет. Ну они меня в Освенцим.— Он улыбнулся.— Теперь могу делать крестьянскую работу, стрелять, жить в лесу, только совсем неученый. А чтобы стать кем я хочу, надо образование. Хочу стать доктором, сделать такое открытие — чтобы конец раку был, чтобы больше никто не умирал, как моя матка. То есть моя мечта. Но разве то можно, чтоб такой старый, как я — двадцать лет!—опять ходил в школу учиться вместе с хлопцами до четырнадцать?

— Что ж тут такого?— возразила Клер.— Недоучившихся среди молодежи, наверное, миллионы. После войны всем им дадут возможность закончить образование.

— Вы так думаете, да-а?— оживился Юрек.

— Уверена.

— О! Как я рад. То есть моя великая мечта.

— Прекрасная мечта,— поддержала его Лини. —Я уверена, ты своего добьешься.

Клер задумчиво проговорила:

— Я вот о чем размышляю: до какой степени все люди...

— Ну начинается философия,— перебила ее Лини.— Мне уже все признаки знакомы.

— Помалкивай,— беззлобно оборвала ее Клер.—: Я размышляю о том, до какой степени люди непохожи друг на друга. Вот мы с Лини такие близкие подруги, а мечты о будущем у нас совсем разные. Знаете, чего хочет Лини? Чтобы сын ее понятия не имел, что она была в Освенциме. Чтобы слово «Освенцим» в доме не произносилось. Она даже собирается свести с руки лагерный номер.

•— И сведу!— решительно объявила Лини.— Еще с татуировкой ходить.

— Твою руку, Лини! Я считаю — ты права,— подхватил Отто.— Я тоже намерен забыть эти годы начисто, как дурной сон.

— А я — как раз наоборот!— горячо сказала Клер.— Платья буду носить только с короткими рукавами, не ниже локтя,— пусть люди видят мой лагерный номер.

— Они будут думать, что это номер твоего телефона,— не без горечи бросила Лини.

— Нет, не будут: я стану им объяснять, что это такое. До конца своих дней буду рассказывать про Освенцим, про фашизм. Прямо на улице, если дадут. На каждом углу. Буду писать статьи в газеты. Разве для того мы страдали, чтобы люди позабыли о наших муках?

— Молодец!— с жаром воскликнул Норберт.— Я тоже так для себя решил! Надо очистить мою страну! Очистить ее сердца, ее мозг от грязи фашизма.

— Ничего себе работка!—фыркнул Отто.— Валяй, впрягайся!

— Вот я и собираюсь. А иначе для чего же я жил?

Наступило короткое молчание.

— А вы, Андрей?— спросила Клер.— О какой жизни вы мечтаете?

Он ответил не сразу — подыскивал нужные слова:

— Мой народ... знает, что такой фашизм... Знает... у нас столько погибло. Я хочу дарить музыку моему народу... Вам не понимать, какой он усталый — русский народ.

2

— А вот это вы знаете, я уверен,— сказал Андрей по-русски.— Бах, токката до мажор.

— Вероятно, знаю,— ответила Клер.— Но точно смогу сказать, только когда услышу.

Андрей стал негромко напевать. Голос у него не был поставлен, но мелодию он передавал верно, с большим чувством. Вот уже полчаса длился этот концерт: Андрей сидел, поджав под себя ноги, и очень сосредоточенно, без тени смущения, правой рукой водил воображаемым смычком, а пальцами левой пробегал вверх и вниз по груди, словно нажимая на струны. Но как ни был Андрей поглощен своим делом, после каждой вещи он посматривал на Клер, улыбка его предназначалась ей одной, и она это понимала. Теперь, когда Лини предупредила ее, Клер остро чувствовала: воздух насыщается электричеством. Норберт, не отрываясь, смотрел на Лини, массировавшую ей ногу, а Лини глянет на него, потом вниз, на ноги Клер, и опять искоса поглядывает на Норберта, словно не в силах отвести от него взгляд. Юрек лежал на спине, закрыв глаза, и Клер это было странно. Ведь, казалось бы, от него, такого красавца, можно было в первую очередь ожидать, что он примется любезничать с Лини, но он молчал, и Клер была этому рада. Беспокоил ее Отто. Заострившееся лицо его стало угрюмым, взволнованный взгляд перебегал с Норберта на Лини, с Лини на Андрея, с Андрея на нее, Клер. Он явно чувствовал, что образуются две пары и, считая, что его обошли, весь кипел.

Поэтому, едва Андрей кончил, Клер сказала:

— Отто, нельзя ли мне кусочек сахара?

Он просиял и тут же протянул ей два куска.

— А знаете, почему я попросила? Хочу поскорей набраться сил — тогда вы станцуете со мной вальс, как с Лини.

Он ответил с нервным смешком:

— Что ж, буду ждать.— И угрюмость его как рукой сняло.

— Да!— вдруг воскликнул Андрей и быстро сказал Клер по-русски: — Хорошо бы Юрек раздобыл дощечку. Примерно такой высоты,— показал он,— и такой ширины. Вот тогда можно было бы упражняться по-настоящему.

— А, знаю,— сказала Клер.— Многие музыканты берут такую дощечку в поездки, чтобы упражняться дорогой, да?

— Откуда вы знаете?— оживился Андрей.

— Был у меня один приятель, учился в консерватории по классу скрипки. Он мне много чего рассказывал про музыкантов...

— Ах, Клер, сколько у нас с вами общего! — с наивной радостью воскликнул он.— Ведь в музыке вся моя жизнь. Даже во сне я иногда играю. Просто замечательно, что вы любите музыку и так прекрасно в ней разбираетесь!

— Может быть, хуже разбираюсь, чем вам кажется,— сдержанно возразила она.

— Эй, о чем это вы там по-русски? — вмешался Отто.

Клер передернуло, но она заставила себя улыбнуться ему.

— Андрей хочет, чтобы Юрек принес ему дощечку.

Она пояснила зачем и показала Юреку примерные размеры.

— Вечером спрошу Кароля.

Потрогав отросшую на лице щетину, Норберт спросил:

— А что, есть какая-нибудь надежда одолжить у Кароля бритву?

— Спрошу.

— Боюсь, как бы мы Каролю не надоели,— сказала Клер.— Но у меня тоже просьба. Мои сапожки из сена разваливаются. Есть какая-нибудь надежда... г

Тут Юрек вставил по-польски:

— Я скажу сестре Кароля, что вы француженка, и попрошу, чтоб она одолжила вам свои балетные туфли!

Клер расхохоталась:

— Спасибо. У крестьянки их, наверное, пар двадцать, не меньше.

— Эй, вы над чем? — раздраженно спросил Отто.— Нам тоже охота посмеяться.

Клер объяснила, о чем речь. Потом, уже по-немецки, спросила Юрека, какой примерно размер обуви носит сестра Кароля.

Он пожал плечами, ухмыльнулся:

— Я ее всю разглядел хорошо — видел достаточно близко, а вот ногу не мерил, нет.

— Кстати, сколько ей лет, этой сестре? — заинтересовался Отто.

— Для меня слишком старая.— В глазах Юрека мелькнул озорной огонек.— Недурная собой, но ей уже под тридцать. Звать Зося.

— Замужем? — продолжал допытываться Отто.

-— Да. Он есть военнопленный, ее муж, работает на ферме в Германии,— ответил Юрек и снова обратился к Клер:—Может, лучше я посмотрю, какая у вас нога, н-е-ет?

Тогда Клер спросила Андрея по-русски, можно ли ей снять один из сапожков.

— Позвольте, я сам,— попросил он.— Чтобы потом мне было легче приладить обратно.

Увидев ее маленькую узкую стопу, Юрек весело засмеялся.

— О, то не есть нога крестьянки. Придется искать для вас детские туфельки.

— По-моему, с пальцев сошел отек! — обрадовалась Клер.— И они порозовели. Лини, это все твой массаж!

— Действительно, чуть порозовели, но цвет еще не совсем нормальный,— возразил Андрей.— Скажите Юреку, туфли не обязательно должны быть точно по ноге. Если окажутся великоваты, это даже лучше, только пусть прихватит каких-нибудь тряпок — обернем вам ноги, чтобы теплее было.

Клер перевела, и Андрей снова стал прилаживать ей сапожок из сена.

Вдруг послышался голос Норберта, стоявшего у окна:

— А ведь тут неподалеку дорога — примерно за полкилометра.

Лини, Отто и Юрек тотчас же подошли к окну. На грязновато-сером небе уже показалась луна — белесый, окольцованный дымкой шар. Пара измученных лошадей тащила фургон, четко темневший на белом снегу; впереди на открытом сиденье горбился возница.

— Интересно, куда эта дорога ведет,— сказал Отто.— Вот ведь странно: ни одной немецкой машины не видать.

— Благодарение богу, значит, он к нам милостив,— проговорила Лини.— Отсюда к этой дороге проторена тропка, значит, она, скорей всего, ведет к какому-нибудь городку.

— Узнай вечером у Кароля.— попросил Норберт Юрека.

— Ладно только имею сказать — беспокоиться не надо. Тут даже самолеты не летают. Заметили?

— А и верно! — воскликнула Лини.— Ей-богу, мы везучие!

З

— Так! — сказал Андрей.— Теперь другую.

Клер стояла, вытянув ногу, а он, опустившись на колени, сноровисто обертывал ей стопу сеном, навивая его слой за слоем длинными гибкими пальцами.

— Вы так ловко управляетесь с сеном — прямо как пекарь с тестом.

— Научился у одного крестьянина. Уж они утепляться умеют. Вы пальцами шевелить не забываете?

— Не забываю.— Потом в горячем порыве: — Вы так обо мне заботитесь! Я это очень ценю Андрей.

Он вскинул на нее ясные темно-карие глаза, и в них было столько чувства, что ей стало не по себе.

— Но мне приятно о вас заботиться, Клер. За какие-нибудь сутки вы стали мне очень дороги.

— Спасибо,— пробормотала она, стараясь прикрыть неловкость улыбкой.— А вы откуда родом?

— С Украины. Из Кривого Рога.

— Это маленький городок?

— Ну нет. До войны в нем было двести тысяч жителей. И довольно развитая промышленность! А ваш дедушка откуда?

— Из Смоленска.

— Почему он уехал из России?

— Не хотел служить в царской армии.

— Знаете, а вот я ни за что не уехал бы из России, даже если б жил в царское время. Не представляю себе, чтобы я мог быть счастлив в какой-нибудь другой стране.

— Ну а мне кажется — я не могла бы уехать из Франции. Андрей, вы коммунист?

— Вы хотите сказать, состою ли я в партии? Нет. Я так хотел стать первоклассным музыкантом, а это дело достаточно трудное. Оно поглощало все мое время.

— Но вы одобряете ваш общественный строй?

— Социализм? Разумеется. Капитализм — это же анархия, бессмыслица !

Клер усмехнулась:

— О-о, тут мой муж сильно бы с вами поспорил.

Андрей удивленно взглянул на нее:

— Вы были замужем за капиталистом?

— Точнее сказать, за специалистом. Химиком.

— А сами вы из богатой семьи?

Она бросила на него лукавый взгляд:

- Ну а если так, вы перестанете со мной разговаривать?

Андрей рассмеялся:

— Почему же, весьма поучительно поговорить с капиталисткой.

— Право, жаль вас разочаровывать, но мой дед всю жизнь был пекарем, а отец у меня оптик.

Он опять рассмеялся, ласково погладил ее стопу.

— Теперь можете сесть,— сказал он и сам примостился рядом с ней в неудобной позе.— А ваши родные знают, что вы были в Освенциме?

— Уверена, что нет. Им известно, что меня арестовали, а потом выслали, вот, собственно, и все.— Она невесело усмехнулась.— В прошлом году я частенько играла в одну и ту же глупую игру. Мысленно пишу письмо отцу, или маме, или дедушке, а потом сама же сочиняю ответ: как они себя чувствуют, и как питаются, и какой сейчас Париж. Длинные такие получались послания. Бред, да?

— Нет, почему же.— Он ласково улыбнулся.— Наверное, многим из нас без таких вот выдумок не выжить бы. В воображении своем я дал столько концертов — мне на них целой жизни не хватило бы. И что ни концерт, то триумф. Бывало, в Освенциме, в самые страшные минуты... Идет, скажем, общелагерная поверка... А я мечтаю: весь мир у моих ног, и критики беснуются от восторга.

Клер улыбнулась:

— Андрей, а у вас есть родные?

— Есть. Родители и две сестренки.

— И как они?

— Не знаю. Немцы захватили Кривой Рог в начале войны, а отбили мы его только год назад. Я писал, но ответа не получил, потом попал в плен. Вот уже три с половиной года не имею от них вестей. Только на одно и надеюсь — что их эвакуировали.

— А ваш отец тоже музыкант?

— Отнюдь. Он и грамоте-то стал учиться, только когда я пошел в школу. Читать мы с ним начали вместе. Совсем простой человек и очень хороший. Литейщик он у меня.

— Почему же вас вдруг потянуло к музыке?

— Родители мне рассказывали: я еще и ходить не умел, а только услышу музыку, сразу в такт раскачиваться начинаю. В пять лет я уже учился играть на скрипке...*-

Тут они одновременно вскинули глаза. Рядом стоял Отто и сердито хмурился.

— Так-так,— начал он брюзгливо.— Выкладываете ему, значит, про себя все, а от остальных таитесь?

— Да я ничего...— возразила было Клер, но ее перебил Андрей.

— Что это ты? — спросил он напрямик.— Что тут плохое — говорить по-русски? Я же не требую, чтобы вы не говорить по-немецки!

Отто занервничал:

— Скажешь тоже... Вы-то оба по-немецки понимаете, а мы по-русски ни бум-бум.... Несправедливо это к нам, остальным, несправедливо, вот так.

Клер примирительно проговорила:

— Андрей рассказывал мне о своей семье и о работе. Хотите я вам переведу?

— Что за вопрос? Конечно.

Но он лгал, и Клер это понимала: ясно же, что Андрей нисколько его не интересует. «Нет, так не годится. Не надо больше говорить по-русски,— решила она про себя, но вдруг все ее существо восстало против этого.— Merde, достаточно мною помыкали! — подумала она возмущенно.— Кто он, Отто, эсэсовец, что ли? Почему я должна гнуть перед ним шею? Вот нравится мне разговаривать с Андреем и буду! К дьяволу этого Отто!»

4

Едва стемнело, Юрек отправился к Каролю. Чтобы как-то отвлечься, остальные стали гадать, что он принесет на ужин. Но вскоре им это наскучило, и они попросили Андрея «сыграть».

— Играю одну испанскую вещь,— объявил он, глядя на Клер.— Очень романтичная.

Луна поднялась уже довольно высоко, и дымка вокруг нее исчезла. Была она чуть поменьше, чем в прошлую ночь, но очень яркая, и свет ее начал проникать в помещение. Один за другим беглецы подходили к окну, отходили, снова возвращались. Андрей перестал «играть». Разговор тоже не клеился — всех донимал голод. С ухода Юрека прошел добрый час, и Отто раздраженно спросил, сколько нужно времени, чтобы сварить картошку.

— Во всяком случае, не столько,— откликнулась Лини.

— Где же тогда Юрек? Ведь он должен был вернуться до того, как луна поднимется?

Едва прозвучал этот вопрос, как милый их сердцу уединенный мирок вдруг стал разваливаться на куски. Ведь Юрек словно пуповина, связывающая их с жизнью. Без него они совершенно беспомощны, беззащитны в мире сторожевых собак и эсэсовцев. Где же он?

Норберт стоял у окна. Отто и Андрей мерили шагами комнату. Женщины лежали рядом, завернувшись в одно одеяло, и шепотом делились друг с другом своими страхами.

— Знаю я, где он,— вдруг буркнул Отто.— Драпанул! Нашел семью, где его приняли, и бросил нас тут пропадать.

Все дружно запротестовали.

— Но где ж он тогда? Немцев поблизости нет, выстрелов мы не слышали, куда же он запропастился?

— Когда Юрек вернется, мы это выясним,— негромко ответил Норберт, и в голосе его прозвучала ирония.— А до той поры, дружище, можешь думать что угодно, только держи это при себе.

— Андрей, сыграйте, пожалуйста, что-нибудь,— попросила Клер по-русски.

— А что бы вам хотелось послушать?

— Девятую Бетховена и чтобы с хором, все честь честью.

Андрей рассмеялся:

— Предлагаю игру: я исполняю тему для виолончели из произведения какого-нибудь французского композитора, а вы угадываете какого.

— Идет.

— Первый, особо ответственный, номер нашей программы посвящается прелестным синим глазам Клер, а еще — вкусному ужину.

— Посвящение принимается, но только потому, что глаза все-таки упомянуты первыми.

— Если бы мне сильнее хотелось есть, они бы на первом месте не были.

Клер усмехнулась, потом спросила:

— А вас не тревожит то, что Юрек задерживается?

— Пока нет.

И он стал «играть». Прошла минута, другая, наконец Клер воскликнула:

— О, эту вещь я знаю. Трио Дебюсси. Верно?

— Совершенно верно, трио. Но только Сезара Франка.

Клер весело расхохоталась.

— Ах, Клер, когда вы вот так смеетесь, сразу видно, какая вы будете, когда окрепнете,— необычайно' живая, жизнерадостная. Такой вы и были, да?

— Пожалуй.

— Вы очень любили мужа?

— Да, очень.

— Мне так жаль, что он погиб. Но вы, наверно, давали ему столько радости, когда были с ним...

— Ради бога... Мне ведь больно...

— Ой, угораздило же меня. Простите, пожалуйста.

— Забудем об этом. Сыграйте еще разок Сезара Франка, ладно?— А потом про себя: «Да, он мне по душе. Ну почему во мне все заглохло? Нет, не так все должно быть. Когда выходишь из лагеря, надо, чтоб были силы приласкать человека, который тебе мил,— тут же, немедленно».

5

Уже почти все помещение было мягко освещено голубоватым светом луны. Андрей вдруг перестал напевать.

— Сколько время проходило? — спросил он.— Два часа?

Норберт, глядевший в окно, ответил:

— Да, что-то около того.

Попросив Клер переводить, Андрей перешел на русский. Его мнение такое: больше ждать Юрека нельзя, нужно идти его искать. Чтобы Юрек нарвался на немцев — сомнительно. Скорее всего, какая-нибудь другая беда: он мог свалиться в ров или поскользнуться на льду и сломать ногу. Кому-нибудь из мужчин — одному или двоим — надо отправиться на поиски.

— Лучше пускай один из мужчин и я,— предложила Клер.— Все- таки я единственная говорю по-польски. А нам, может, придется зайти к Каролю.

— Ладно. Тогда вы и я.

— Норберт крепче вас.

— Очень вас прошу: если пойдете вы, пусть вторым буду я.

— Узнаем сперва, что думают по этому поводу остальные.

Она начала было переводить, но тут Норберт крикнул:

— Он идет!

Все бросились к окну и, возбужденно переговариваясь, стали смотреть на приближающегося Юрека. В одной руке у него была продовольственная корзинка, в другой — дощечка. Он увидел их в лунном свете и махнул дощечкой. Норберт пошел к двери, все двинулись за ним.

— Черт подери, ну и светит лунища — каждый его шаг за километр виден,— нервничал Отто.

— Но он, слава богу, цел и невредим,— сказала Лини.— А это главное.

Норберт уже стоял в проходной, держась за ручку наружной двери.

— Пока обе двери не будут закрыты — никаких разговоров,— потребовал он и впустил Юрека — улыбающегося, в лихо заломленной шапке.

— Бритву имею,— сообщил он весело,— туфель для Клер не имею, а вот то есть виолончель...— И он протяну л Андрею дощечку.

Но тут разом заговорили Отто и Норберт:

— Что случилось?

— Где ты пропадал?

Опустив корзинку, Юрек еще больше сдвинул шапку на затылок, негромко рассмеялся.

— А мне позволено будет соврать?

— Что за чушь ты городишь! — взорвался Отто.— Мы тут жутко за тебя переволновались. Там что, немцы?

— Нету немцев.

— Так где же ты все это время околачивался?

И снова негромкий счастливый смех Юрека.

— Прошу у дорогих друзей извинения. Кароля не было дома. А его сестра Зося — очень милая женщина. Она не есть слишком старая для меня.

На миг воцарилось молчание, потом грохнул взрыв хохота. Смеялись оттого, что на душе стало легче, и оттого, что признание Юрека прозвучало так забавно, но еще и от возбуждения. Оно вдруг стало явственно ощутимым, воздух так и затрепетал: больше они уже не были одной семьей — теперь это были четверо мужчин и две женщины.

«Ай да Лини! — подумала Клер.— Ведь она это предвидела!»

6

Передавая Клер миску с едой, Лини наклонилась к ней и зашептала по-французски:

— Если б мы с Норбертом сейчас остались одни, он завел бы об этом разговор, я чувствую.

— Вот и слава богу, что вы не одни.

— Хороша подруга, нечего сказать.

— Ну это ты зря. Сама подумай: Юрек нашел себе девушку, так что он не в счет; Андрей, видимо, тоже не в счет — у него ко мне возвышенные чувства, и я уверена, он поймет мое состояние. А Отто на стенку полезет, если вы с Норбертом будете вместе. Он натворит бед, ручаюсь.

— Завтра вечером нас вообще, может, не будет в живых. Так что говорить о каких-то там бедах просто смешно.

— А я верю, что мы будем живы, и потому ничего здесь смешного не вижу. Ты не могла бы немного повременить?

— Тебе легко рассуждать, ведь ты пока ничего не чувствуешь. А мне нужно знать, что я снова женщина. В жизни мне ничего так не было нужно.

— Лини, милая...

7

Ужин оказался роскошный: сваренная целиком свекла (они смаковали каждый ее кусочек и ахали, до чего она сладкая), картошка в мундире, каждому по ломтику черного хлеба, желудевый кофе — чуть теплый, неподслащенный и все-таки восхитительный после мерзкого лагерного пойла.

— Кароль — святой! Святой! — объявил Отто, проглотив последний кусок, и блаженно рыгнул.— Простите, Клер, что прерываю вас, но какой ужин, а?! Ну рассказывайте дальше.

— Да, так вот, сейчас вы увидите, как тщательно немцы готовились к войне. Чтобы получить ученую степень, муж должен был сделать оригинальную научную работу и опубликовать реферат. Реферат был, кажется, по бензину, что-то в этом духе. А потом он стал работать совсем в другой области — по агрохимии.— Клер сделала паузу, чтобы отправить в рот картофелину. Ела она, как обычно, медленнее других, и от ее порции оставалась еще добрая половина.— Когда началось вторжение, мы жили в деревне под Парижем, Пьер там работал. В армию его не взяли — сердце было неважное. Как и все, мы бежали на юг. Пьер хотел попасть в Тунис, но ему никак не удавалось договориться, чтобы нас туда переправили. Так что после перемирия[10] мы поехали в Гренобль — там университет, и Пьер устроился на преподавательскую работу.

— А это в какой части Франции? — спросил Андрей. Он напряженно слушал ее, приставив к уху согнутую ладонь.

— В вишистской[11]. Тогда она считалась свободной зоной, немцы оккупировали ее лишь два года спустя. Да, вот тут уже начинается интересное: так, через месяц после перемирия заявляется к нам представитель вишистских властей, разумеется коллаборационист, и сообщает Пьеру, что его ищут немцы—с того самого дня, как взяли Париж: какой-то научно-исследовательский институт в Берлине заинтересовался этим его рефератом по бензину, и, если он поедет туда работать, ему обещают хороший оклад. Пьер, конечно, отказывается. А дальше уже совсем интересно. Оклад сразу же увеличивается. Пьер снова отказывается. Коллаборационист пробует разжечь его честолюбие: он-де будет там работать с крупными учеными, приобретет широкую известность. Но Пьер ни в какую. Тогда этот тип пытается сыграть на его патриотизме. Франция и Германия теперь, мол, союзники, и долг каждого француза — сотрудничать с «новым режимом». Пьер отвечает, что между Германией и Францией такой же союз, как между волком и ягненком, которого тот задрал.— Клер усмехнулась.— Вот тут коллаборационист взбесился: вы, говорит, коммунист, английский прихвостень. А Пьер ему: ну а вы нацистский прихвостень, maquereau. По-французски это значит «сводник», словцо оскорбительное, ничего не скажешь. Только зря он это сказал — вишист был огромный, здоровенный, а Пьер весил меньше меня. Так что из схватки он вышел с разбитым носом.

— Молодец Пьер! — сказал Юрек и радостно засмеялся.— У нас, поляков, тех maquereaux сколько хочешь.

— А дальше они что? — спросил Андрей.

— Ничего. Мы ждали неприятностей от вишистской полиции, но она нас не трогала. Только через каждые четыре месяца являлся какой-нибудь представитель властей — все с тем же предложением. Ясно было, что они о Пьере не забывают. И вот...— Она вдруг остановилась, потом: — Юрек, вы зеркало раздобыли?

- Да.

— Ой, как же я раньше не вспомнила! А сейчас еще можно что-нибудь увидеть? Как там луна, света хватит? Вы не взглянете?

— Нет, сейчас уже не можно,-— сказал Юрек, но все-таки поднялся и подошел к окну. Вынул из кармана зеркальце, повертел его так и этак, потом вернулся к остальным.

— Утром вы будете толще,— сказал он и коротко рассмеялся.

— Еще бы! Ручаюсь, с тех пор как мы вылезли из сена, я прибавила полкило, не меньше. И чувствую себя гораздо крепче.

— Давай я тебя помассирую, а? — предложила Лини.

— Ну это будет замечательно. Давай.

— А вы рассказывайте дальше,— попросил Норберт.— Представить себе не можете, до чего интересно узнать, что творилось в такой стране, как Франция. Мы же с Отто решительно ничего не знаем.

— Так на чем я остановилась? Ах да, в Гренобле мы пробыли до ноября сорок второго. А в ноябре американцы и англичане высадились в Северной Африке. Немцы использовали их высадку как предлог, чтобы оккупировать Южную Францию. Сидим мы за завтраком, вдруг сообщение по радио. Ни Пьер, ни я не сказали ни слова, только взглянули друг на друга, и в голове у меня пронеслось: «Пьеру надо бежать». И меня сразу стошнило. Такое со мною всегда бывает в тяжелую минуту,— призналась она и, подумав немного, добавила:—Впрочем, теперь уже нет: Освенцим меня от этого излечил.— Она надолго замолчала, а когда заговорила вновь, голос ее звучал так спокойно, словно все это больше уже не могло ее волновать.— Ну и вот, мы решили: полчаса у нас наверняка есть — обдумаем, как нам быть. Не удалось: немецкая военная разведка успела связаться с вишистской полицией в Гренобле, и они явились, когда Пьер укладывал чемодан. Едва раздался звонок, я поняла — это за ним, сказала ему, чтобы-скорей уходил через черный ход. Как только он вышел, я их впустила. Плету что-то насчет того, куда он ушел, вдруг открывается задняя дверь и его вводят в наручниках. Оказывается, дом был окружен.

Норберт спросил:

— А ваш муж знал, почему их заинтересовала его работа?

— Ему так и не сказали. Сам он ничего особенного в ней не видел— так, очередная статья молодого химика. Мы могли только догадываться, что она каким-то образом связана с исследованиями, которые проводились в этом институте. Пьер не раз говорил — там, в институте, его, должно быть, очень переоценивают.

— Они вас тоже забирали? — спросил Андрей.

— Да,— Клер отодвинула миску, так и не доев ужина.— Они рассчитывали, что я уговорю Пьера. Нас отправили в Тулузу и там посадили в тюрьму. А знаете, как нас везли? В штабной машине, и сопровождали нас два офицера — до того обходительные, до того культурные и по-французски говорили так изысканно. Обращались с нами поначалу прекрасно. Дали знать моим родным, что они могут посылать нам продовольственные посылки. Раз в неделю эти два офицера беседовали либо с Пьером, либо со мной — по отдельности, а иногда с нами обоими. Так продолжалось полтора месяца. Потом, сразу же после того как Лини увезли, посылки вдруг прекращаются, и нас обоих сажают в одиночки, на хлеб и воду; в камерах даже света не было. А неделю спустя — заключительное собеседование, и Пьера спрашивают в лоб: «Да или нет? Если нет, вас отправят в концентрационный лагерь и вашу жену тоже. И не рассчитывайте, что когда-нибудь оттуда вернетесь. Не выйдет!»

И все-таки Пьер сказал: «Нет». Тогда один из офицеров говорит: «Но вы ответили, не спросив жену. Может, Берлин придется ей по душе». И тут Пьер сказал такое, от чего я почувствовала себя счастливой, даже в ту минуту. Он посмотрел на меня, улыбнулся и говорит этому офицеру: «Когда уважаешь жену, не задаешь ей дурацких вопросов».

Андрей вздохнул, явно растроганный, очень тихо сказал по-русски:

— Он внушает мне глубочайшее уважение, ваш Пьер, и вы, дорогая моя Клер, тоже.

— Значит, потом Освенцим, да? — спросил Отто.— А что стало с вашим мужем?

Ответ прозвучал спокойно, сдержанно:

— Погиб в Бжезинке полтора года тому назад.

Никто не сказал ни слова, не выразил сочувствия вслух. Ведь почти все, кто попадал в Бжезинку, погибали, и для них, уцелевших, любые слова тут были излишни.

Помолчали, потом заговорил Норберт:

— Я вот что хотел спросить — ведь вы, девушки, были в одной команде. Как же так получилось, что одна больше исхудала, другая меньше? Питались-то вы одинаково, верно?

— Клер два раза кряду болела тифом,— объяснила Лини.— Сперва брюшным, а как стала поправляться, на одну койку с ней положили больную сыпняком, и она заразилась. Вообще то, что она сейчас здесь сидит, просто чудо. Видно, бог над ней сжалился.

— А какие фурункулы у меня были летом — пожалуй, пострашней тифа.— Клер только усмехнулась.— А Лини, наверное, единственная во всем Освенциме ничем всерьез не болела, ни разу. Подхватила однажды чесотку, и все.

— Мы, голландцы, крепче других,— улыбнулась Лини.

— Пусть кому-нибудь другому рассказывает,— отрезала Клер.—; Через мои руки проходили списки умерших, я-то знаю. Нет, скажите, друзья, как мы все это вынесли, как уцелели? Как выстояли душевно? Не сошли с ума? Норберт, каким образом удалось вам так долго продержаться?

В сгущающейся темноте прозвучал голос Норберта:

— Я знаю только один ответ: человек куда выносливей, чем мы думаем. Но лично мне просто все время везло. Ни разу я не попал в такую команду, где загибаются от работы за какой-нибудь месяц. Я, видите ли, плотник. Был в трех лагерях, и везде требовались бараки, дома для эсэсовцев и всякое такое. А чтоб выколачивать из нас работу, им все-таки приходилось нас кормить: ведь надо, чтоб человек мог взбираться на стремянку, вбивать гвозди. Вот так я уцелел физически — просто везло. Ну а как выстоял духом — это разговор другой. Тут дело такое: что бы ни случилось, знай одно — надо выжить во что бы то ни стало. Я не из образованных, у меня и слов таких нету, чтобы это как следует объяснить. Разные бывали полосы... Да вы, девушки, сами два года оттрубили, кое-что по себе знаете.

— А вам, Отто, как это удалось? — спросила Клер.

— Тоже везло. В Маутхаузене у меня работа была не пыльная — в больничной команде. И потом, нам, австрийцам, разрешали получать посылки из дому. В Освенциме работал на кухне, там можно было «организовать» кое-что из еды. Но я вам вот что скажу: весь фокус в том, чтобы продержаться на плаву первые месяцы — это самое трудное. Чаще всего именно в первые месяцы человек сдается — и погибает. Норберт, верно я говорю? Просто не может такого вынести.

— Ой, хватит этих разговоров! — возмутилась Лини.— И что мы все про лагерь да про лагерь? Неужели с нас еще недостаточно? Андрей, сыграли бы нам.

— Постой, Лини,— сказала Клер.— Я хочу задать один вопрос.

— Опять философия, чует мое сердце. Отложи на потом.

— Но это очень серьезный вопрос. Я хочу знать...

— До чего твои философские разговоры глубокомысленны. Неужели все французские красотки такие серьезные?

— Умолкни, а то не дам больше массировать.

— Ух ты, ух ты. А вот у меня и вправду важный вопрос: какой город красивее Парижа? Отвечаю: Амстердам. Друзья, давайте после войны встретимся в Амстердаме!

— Вопрос такой,— не отступалась Клер.— Смогли бы мы пройти через все это еще раз? Я хочу сказать: если бы мы знали заранее, что нас ждет, хватило бы у каждого из нас духу снова сделать то, за что его посадили?

Сразу стало очень тихо. Потом заговорила Лини, довольно сердито:

— И зачем такое спрашивать? Никогда нельзя знать наперед, к чему приведет тот или иной поступок. Так что нет в нем никакого смысла, в твоем вопросе.

— Есть, Лини,— негромко возразил Норберт.— Как раз это со смыслом вопрос. Но кто может ответить на него по-честному? Вопроса мучительней ни для кого из нас быть не может.

Отто вскочил:

— Черт подери, а я могу ответить по-честному! — выкрикнул он с яростью.— Ни шиша они не дали ни мне, ни миру, эти мои пышные речи социалиста.— Голос у него срывался.— Ох, если б можно было все начать сначала... Уж я держал бы язык за зубами, будь он трижды проклят.— И он стал выкрикивать: —Нет на свете ничего, за что стоило бы заплатить такими семью годами! Столько мук! Такой ад! Такой ад!

— Тихо! Тихо, ну? — Норберт встал, схватил Отто за плечи: — Возьми себя в руки.

Отто умолк, теперь слышались только его тихие, сдавленные рыдания.

— Ой, ну пожалуйста, пожалуйста,— со слезами в голосе взмолилась Лини.— давайте уговоримся: больше никаких разговоров о войне, никаких разговоров о лагере. Господи, мы же на воле, так давайте думать только о хорошем — о жизни, о доме...

Она уже не говорила, а горько всхлипывала. Клер обняла ее, зашептала :

— Лини, милая, не надо. Ладно, уговорились: больше не буду. Прости меня.

Вдруг Андрей возмущенно воскликнул:

— Да что это я! Теперь я имею виолончель, почему же не играю? Сейчас играю вам что-нибудь Мендельсон. Вот увидите — он приносит сюда солнце, ваш родной дом, веселые танцы. А вы слушайте.

И, поставив дощечку между колен, он «заиграл».

8

Они лежали, завернувшись в одно одеяло и тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Клер прошептала:

— Лини, я передумала. Каждая из нас вправе делать все, что ей вздумается, все-все. Когда мужчины уснут, почему бы тебе не разбудить Норберта? Он на том краю.

— Угу,— ответила Лини с приглушенным смешком.— Я знаю, где он. Только будить его не стану.

— Боишься, как бы другие не проведали?

— Плевать мне на это.

— Что ж тогда?

— Он сам должен сделать первый шаг. Я не могу.

— Ведь он наверняка знает, что нравится тебе, так почему он?..— Клер не договорила.

Лини усмехнулась.

— Думаю после стольких лет он не очень-то представляет себе, как подойти к женщине.

— Франция дает совет Голландии: расспроси Норберта о его жизни/пусть видит, что ты проявляешь к нему интерес.

— Не сомневаюсь, искушенная француженка вроде тебя может дать немало пенных советов, как завлечь мужчину. Но уж такие простые вещи я и сама знаю. Приступила к делу еще утром.

— Когда? Я ничего не слышала.

— Ты спала.

— И что же ты о нем узнала?

— Он из Ростока. Это на севере Германии, порт такой. Работал на строительстве.

— Женат?

— Да.

— Почему его посадили?

— До этого мы не дошли. Спокойной ночи, Клер. Мне надо выспаться, хочу быть красивой.

— Спокойной ночи.

— Знаешь, что у меня сейчас перед глазами?

— Вы с Норбертом, разумеется.

— А вот и нет. Нечто чистое и возвышенное.

— Что же?

— Восхитительный швейцарский сыр.

9

Ночью вдруг стал слышен отдаленный перекатывающийся гул орудий. Клер не спала, она сразу же села и прислушалась. Вскоре от гула проснулся Андрей — хоть слышал он плохо, но звуки далекой канонады улавливал с повышенной нервной чуткостью. Остальные спали по-прежнему крепко.

Выскользнув из-под одеяла, Клер подошла к окну. Все выглядело так мирно — сверкающий под луною белый снег, безмятежное звездное небо. Сзади скрипнули башмаки, она обернулась. Даже в темноте она сразу узнала Андрея — по нескладному мешковатому пальто. Он встал рядом с ней у окна, радостно зашептал:

— Слышали, а? — И поглядел в окно.— Фронт приближается. Должно быть, прорыв.

Клер обошла его и, встав с левой стороны, зашептала в здоровое ухо:

— Орудия далеко?

— Километрах в пятнадцати, может чуть дальше.— Он затаил дыхание, вслушался.— Ага, «катюши»! Слышите — высокий такой звук.

Клер прислушалась: ничего похожего, лишь отдаленный гул да уханье, словно погромыхивает гром.

Настороженно подняв палец, Андрей ждал.

— Ага, вот! Слышите?

И тогда за громом залпов она различила острые, словно бритва, воющие звуки — очень высокие, частые.

— Да. Что это?

— «Катюши», наши реактивные установки. От их снарядов по небу такие огненные хвосты — может, увидим из окна с той стороны дома. Хотите взглянуть?

— Да, пойдемте.

. Он взял ее за руку, и они медленно двинулись к задней двери, ведущей в пустой цех. Там было не так темно. Сквозь окна в дальней стене проникал лунный свет.

— А почему у них такой воющий звук?

— Так ведь у реактивных снарядов скорость в восемь раз больше, чем у артиллерийских. «Катюша»— орудие колоссальной мощи. Я знаю от пленных немцев — враг перед ним трепещет.—- Они подошли к окну.— Следите, в небе будут вспышки,— сказал он, взволнованно вглядываясь в ночь.— На комету похоже.

За полем прямо против окна был лес, через который они пробирались накануне вечером. Деревья стояли высокой черной стеной. В освещенном луною небе было спокойно, над лесом белело лохматое облачко.

После короткого молчания Клер спросила:

— Видите что-нибудь? Я — ничего.

— Я тоже. Обзор незначительный.

— Может, русские дальше, чем вам кажется?

— Нет! — ответил он убежденно.— Раз слышны «катюши», значит, не дальше. Что за чудо эти «катюши»! Кстати, у нас и песня есть такая — «Катюша».

— Постоим еще немножко, ладно? Может быть, все-таки увидим что-нибудь?

— А вы не очень устали?

— Устала, но спать не могу. Слишком возбуждена.

Он повернулся, пристально посмотрел на нее.

— Догадываюсь почему: из-за разговора о вашей прошлой жизни, о муже.

— Может, и так.

Он помедлил:

— Клер, мне хотелось бы задать вам один очень личный вопрос. Отвечать на него необязательно. Можно?

— Можно.

— Днем я заговорил о вашей жизни с Пьером, и вы сказали: «Не надо, мне ведь больно». А вечером сами рассказывали о нем с таким каменным спокойствием... Простите, но мне это показалось странным.

Клер промолчала.

— Я не хотел вас обидеть.

— А я не обиделась.

— Моя мама говаривала: «Коль выплаканы все слезинки, не будет больше и смешинки». Такая выдержка, как у вас, выедает Душу.

— И да и нет,— медленно проговорила она.— За эти два года я пролила море слез — наедине с собой или с Лини. Но на такой работе, в такой команде... Да не научись я держать себя в руках, я бы уже десять раз погибла...— Она помолчала.— Или сошла бы с ума. Но мне хотелось жить, ведь у меня есть цель. Вот я и вымуштровала себя. Так что сегодня я сдержалась без труда. Не хотелось портить людям настроение, вот и все. Сами видели, до чего неприятно это выглядело, когда Отто вышел из берегов.

— А в какой команде вы работали?

— В политическом отделе. В Освенциме.

— Переводчицей?

— Да. И делопроизводителем. Мой шеф был заместителем начальника лагерного гестапо.

— Но как же вас держали в Освенциме? Все говорили, что там мужской лагерь?

— Нет, был там и барак для женщин, только отгороженный от мужских. Гестаповцам требовались машинистки, делопроизводители, конторщицы — ну как всякой администрации. Мы никогда не видели заключенных из мужского лагеря, а они нас.

После некоторой заминки Андрей решился задать ей еще один мучивший его вопрос:

— Клер, ведь вы находились в такой изоляции — откуда же вы можете знать точно, что Пьер погиб?

Она промолчала.

— Может, не хотите об этом говорить?

— Нет, я вам отвечу,— сказала она и с горьким вызовом добавила: — Сохранять мне при этом выдержку или нет?

Он снова заговорил:

— Мне важно, чтобы вы знали: со мной вы всегда можете быть такой, как вам хочется.

— Я просто пошутила.

— А я — нет.

Мягко:

— Знаю, Андрей.

— Так расскажите.

Она отвернулась и, глядя в окно, сдержанно заговорила:

— Шульц, мой начальник, каждую неделю отправлял в Берлин всевозможные сводки. В частности, о числе заключенных: столько- то прибыло, столько-то переведено в другие лагеря, столько-то умерло.

— И вы составляли списки?

— Нет, но иной раз мне приходилось с ними сверяться. И вот однажды утром Шульца срочно запросили из Берлина насчет какого-то заключенного. Стала я искать его в списках — ни в одном лагере не числится. А между тем было известно, что всего три недели назад его доставили в Бжезинку. Тогда Шульц подходит к тому шкафу, где хранились документы по «селекции»[12], вынимает одну из папок и говорит: «Должно быть, он быстро скис. Ну-ка глянь, может, уже ушел в трубу?»

— Как? — ахнул Андрей.— В разговоре с вами он употребил слово «труба»?

Клер повернулась, взглянула на него.

— Почему это вас удивляет?

— Потому что в Бжезинке заключенный никогда не произносил слова «газ», «крематорий», «труба», если знал, что его может услышать охранник,— это каралось смертью.

— Да. Теперь припоминаю. Но в нашей команде обо всем говорилось в открытую. Гестаповцев не тревожило, что мы слишком много знаем: ведь считалось, что все мы, работающие на них, неминуемо «уйдем в трубу». И то, что нас не успели ликвидировать,— чистейшая случайность.

— Боже мой,— едва слышно выдохнул Андрей.— Что вам пришлось пережить!

— Меньше, чем другим, куда меньше,— спокойно возразила она.

— Ну, рассказывайте дальше.

Клер снова отвернулась, стала смотреть в окно.

— В папке были списки тех, кого за последние две недели после селекции отправили в газовые камеры. И на каждом списке — дата. Фамилия мужа была на втором листке.— Она помолчала секунду, потом снова заговорила: — И когда я ее увидела, что-то со мной случилось, я и по сей день не понимаю что. Сознания я не теряла: когда пришла в себя, по-прежнему сидела за своим рабочим столом. Но я вдруг ослепла. Не видела больше его фамилии на листке, свет в комнате померк. Сколько это длилось — не знаю, должно быть, минут пять — десять, не меньше. Зрение вернулось, когда Шульц окликнул меня: «Что это с тобой нынче? Парочку списков проглядеть, а ты так копаешься!» Тогда я ему сказала: «Мой муж газирован четыре дня тому назад». Он посмотрел на меня как на слабоумную. «Ну и что такого? — говорит.— Ты тоже этим кончишь, не знала, что ли? А теперь поторапливайся!»

Они помолчали. Потом Клер повернулась к нему, негромко сказала:

— Так я научилась выдержке.

— Клер...— с глубоким чувством проговорил Андрей.— Родная моя...— Он смотрел на нее, и губы его беззвучно шевелились, рука потянулась было к ее лицу, чтобы погладить, приласкать, но так и застыла в воздухе. И вдруг его прорвало — он заговорил негромко, но горячо, порывисто:

— Для чего мне скрывать свои чувства? Ни одну женщину мне никогда так не хотелось обнять, как вас. Представить себе не можете, Клер, какая у меня к вам нежность. Мне так хочется вас утешить, помочь вам забыть пережитое.— Он с жаром взял ее руки в свои, наклонился, чтобы увидеть ее глаза в слабом свете луны.— Но быть вам только другом — этого мне мало. С той минуты, как мы встретились, я ни о чем другом думать не могу. Вы притягиваете меня как магнит. Вы запали мне в душу, никогда еще со мной не бывало такого.— Он поднес ее пальцы к губам и стал страстно целовать их.— Клер, родная, будьте моей женой. Обещаю вам всю любовь, на какую только способен. Я знаю, нам будет хорошо вместе. Ничто так не утоляет боли сердца, как музыка. А вашему сердцу так нужно...— Он не докончил: Клер молча плакала, слезы застилали глаза и скатывались по щекам, слабо поблескивая в лунном свете. Он сжал ее лицо в ладонях.— Неужели это я заставил вас плакать? У меня от ваших слез сердце переворачивается. Неужели я так ошибся? Неужели я вам совсем безразличен? А мне казалось, что нет.

— Конечно нет! — горячо возразила она.— Вы мне очень нравитесь, Андрей. Но вы не знаете одного — ведь внутри я мертва. Я сейчас и помыслить не могу о том, чтобы выйти замуж — за вас или за кого-то другого.

— Мертвы? Это вы-то? Такие яркие глаза, такая живая речь, и вся вы... Ну зачем вы так говорите? Что за чепуха?

— Нет, Андрей, вовсе не чепуха. Я разговариваю, смеюсь, но я совершенно выжата. Не только физически, но и душевно. Мне одного хочется, как бывало, в школе, когда заболеешь,— поскорее очутиться дома и чтобы мама уложила меня в постель и поухаживала за мной.

Андрей бережно обнял ее.

— Клер, родная, положите голову мне на плечо. И прошу вас, выслушайте меня.— С коротким вздохом она припала к рукаву его жесткого грубошерстного пальто, и он стал гладить ее щеку.— Я понимаю, как вы устали. Но вы за тридевять земель от дома. Мама далеко, а Андрей рядом.— Он тихонько рассмеялся.— И Андрею так хочется о вас позаботиться, поухаживать за вами. Я думаю, мои товарищи скоро будут здесь. За какую-нибудь неделю-две вы станете совсем другой.

— Но и вы тоже станете другим,— сказала она напрямик.

— В каком смысле?

— Переменитесь ко мне.

— Нет, Клер, ни в коем случае. Нет, нет!

Она подняла голову, вскинула на него глаза.

— Андрей, я не хочу вас обидеть, но встретить такую мусульманку, как я, и на другой день захотеть на ней жениться — нет, это несерьезно. Просто вас лихорадит после Освенцима, вы изголодались по жизни. Вам нужна любовь, это так естественно, но влюблены-то вы не в меня, а в женщину вообще.

— Нет, в вас,— возразил он спокойно.— И скажу прямо: мне больно от вас такое слышать. Но еще больше я обрадован тем, что вы говорите со мной откровенно.

— Андрей, если бы я была привлекательней и вас бы ко мне тянуло физически — это было бы нормально. Будь я покрепче, меня бы тоже к вам тянуло. Но любовь должна расти постепенно. Она не возникает вот так вдруг, во всяком случае любовь, которая чего-то стоит.

— Ах так, значит, у французов любовь подчинена определенным правилам, да? — сказал он шутливо.— А мы, русские, просто слушаемся своего сердца.

Она промолчала.

— Клер, скажите мне только одно: я вам нравлюсь?

— Да, Андрей. Очень.

— Хорошо! Тогда подумайте вот над чем: вы утверждаете, что чувство мое несерьезно — просто лихорадка, нетерпение изголодавшегося мужчины. Но почему же с первого взгляда я потянулся к вам? Ну-ка ответьте, мусульманочка вы моя! Именно к вам, а не к Лини? Ведь во внешнем ее облике женского больше, чем у вас. Почему же мне нужны как воздух именно вы, а не она?

Клер недоуменно на него посмотрела.

— Неужели такая, как я сейчас... Ну допустим, я нравлюсь вам, не о том речь... Неужели я вам действительно нужна, такая?

Поцелуй его, хоть и бережный, ее ошеломил. Когда он отнял губы, она тихонько заплакала.

— Ну теперь вы убедились, да? — прошептал он.— И убедитесь, что чувство мое не просто лихорадка. Но я понимаю, на это потребуется время. Что ж, я согласен ждать.

— О, Андрей,— с силой произнесла она.— Я так хотела бы стать вашей, совсем вашей прямо сейчас. Но не могу.

— Я тоже этого хочу,— прошептал он.— До боли.

— Но я бы осталась безучастной. Прошу вас, поймите.

— Понимаю, родная.

— Мне так хочется вновь испытать желание, страсть, но пока этого нет, стать вашей я не могу. Это было бы чудовищное насилие над собой.

— Понимаю, Клер.

— Андрей, вы мне нравитесь! Я благодарна «катюшам», что они вас разбудили.

— Вы устали?

— Да, очень.

— А теперь вы сможете уснуть?

— Да.

— Тогда пойдем.

У двери она остановилась, нашла в темноте его лицо и торопливо поцеловала.

— Спасибо, Андрей.

Загрузка...