ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Волобуев был точен. Ровно в два он уже прогуливался возле дверей «Интуриста». В «Динамо» было бы лучше, но Крамаренко не пойдет: там работает его дочь. «Ну и тип! — думал о нем Волобуев. — Сам же напросился на свидание, да еще опаздывает».

Минуло еще полчаса. Волобуев стал ругать себя. На кой черт он связался с этим монстром? С этим широкоштанным убожеством? Срам смотреть: костюм дорогой, ленинградское трико, а фасон? А галстук? А шляпа? Карикатура, достойная карандаша Кукрыниксов! Наверно, он и сегодня явится в своих мокроступах, как в прошлый раз. Стариковские боты и велюровая шляпа — гениальное сочетание!

Да и слушать этого Крамаренко все равно что глотать сонные пилюли. Скулит, скулит, жалуется на судьбу, обвиняет всех, а сам ведь и виноват, дурила. Сколько раз намекал Волобуев: «У тебя же золото в руках — шифер, доски, шлакоблоки. Куда ни посмотри — дефицит. Не хочешь сам побеспокоиться — организуй, поручи, сделай через третьих лиц. И тебе и людям перепадет». Так нет же. Хоть бы какие-нибудь принципы были, а то просто так, трус. Еще и жалуется на судьбу: скидки ему за честность не дали, когда проштрафился. Ну и троглодит! Думал, по головке его погладят за угробленный элеватор. Думал, что его честность потрясет кого-нибудь в высших инстанциях. Он, видите ли, не крал! Разве это аргумент для руководящих товарищей? Официально так и должно быть, чтобы никто нигде ничего не крал. А неофициально — надо сначала украсть, а потом бить себя в грудь. Тогда будут думать, что тебя перевоспитали.

Волобуев посмотрел на часы. «Хорош приятель! Жену ему бесплатно лечи, в ресторане плати за него — и все на том лишь основании, что они еще парнями когда-то озорничали на Заставе». Но в глубине души Волобуев знает, что есть для их общения и другие причины.

За одно то, что этот неудачник зеленеет от зависти, видя, как Волобуев сорит своими нечестно добытыми, но «философски оправданными» деньгами, можно иной раз и угостить Омеляна.

Наконец Крамаренко явился. Вот они уже за столиком. В полутемном зале «Интуриста» не по-ресторанному тихо. Днем здесь обедают главным образом командировочные. Они почти не заказывают спиртного и выбирают блюда не из порционного меню в кожаной обложке, а из узенького листка, где, как правило, предлагается овощной суп и биточки.

Крамаренко среди дневных клиентов не выделяется своим немодным костюмом, а Волобуев, весь выдержанный в стиле модерн, наоборот, привлекает общее пристальное внимание. Подходит улыбающийся официант. Он надеется на солидный заказ. И потому на его лице подчеркнутая предупредительность.

Волобуев поморщился. Вечером здесь лучше. Плохонький джаз, а все-таки музыка. И Крамаренко здесь больше нравилось вечером. За соседним столиком сидели стиляги в своих клоунских пиджаках. На них можно было смотреть бесплатно, как на «рыжих» в цирке. И вообще, здесь вечером все не такое, как днем: и джаз, и стиляги, и хихикающие девочки с наклеенными ресницами.

Около Крамаренко была сплошная зеркальная стена, и ему показалось: в соседнем, призрачном зале пьют, едят, расплачиваются с официантами двойники тех, кто сидит в этом зале. Вот и двойник Крамаренко поиграл вилкой, постучал ею от нечего делать по ножу, потер ладонью нечисто выбритую, сизую щеку и уставился на него стеклянными глазами. «Тьфу, какая морда!» — Крамаренко демонстративно повернулся спиной к зеркалу.

— Говорят, до революции купцы в ресторанах зеркала бутылками разбивали, — обратился он к Волобуеву. — Хамство, конечно. А что-то в этом было…

— Бешеные деньги, вот что было, — желчно ответил Волобуев.

Крамаренко одну за другой выпил три стопки, к закуске не прикоснулся. Водка ударила в голову, и Крамаренко сник. Ему стало жаль себя, захотелось чьей-нибудь поддержки.

— Ты мне скажи, — дернул он Волобуева за рукав, когда тот подносил ко рту сардинку. Сардинка упала на борт пиджака и оставила жирное пятно.

— Что у тебя за привычка? Можно было бы и без рук.

— Нет, ты мне растолкуй, — гнул свое Крамаренко. — Есть благодарность на свете? Я свое исполнил? Исполнил. Детей на ноги поставил? Поставил. — Хотелось добавить: «и своих и чужих». Но и у пьяного Крамаренко язык не повернулся выдать семейную тайну. — Двух дочек замуж отдал. Паскудника Бориса женил. Больную жену лечу. А что мне за это? Кстати, — дохнул он сивухой Волобуеву в нос, — ты мне прямо скажи: что такое у Катри? Почему не спит, задыхается, похудела?

— Нервы, — неохотно ответил Волобуев.

— А может, другое что-нибудь?

— Могу устроить ее без очереди в онкологический к рентгенологу.

— Боюсь, что не пойдет. За всю жизнь ни одного анализа не сделала.

— Что ж, она права. Анализы, к сожалению, не лечат.

Они помолчали и выпили еще по одной.

— Думаю все-таки, что это у нее нервы, — разглядывая дно пустой рюмки, сказал Волобуев. — Очень расшатана нервная система. Есть даже признаки психодепрессии. Красивая была девушка когда-то, — вздохнул он и, покосившись на Крамаренко, подумал: «Скорее можно решить проблему рака, чем понять, как могла Катря выйти замуж за эту рыжую обезьяну».

— Может, ей нужны какие-нибудь капли или порошки? — спросил Крамаренко.

— Покой, абсолютный душевный покой, вот что ей в первую очередь нужно. Ничем не беспокоить. Если можно, изолировать от неприятных переживаний. Вот ты дачу собирался, кажется, строить? Это просто необходимо для Катри.

— Боюсь, что прозевал я, — вздохнул Крамаренко, — знаешь, как сейчас трудно с участками? А у меня ведь городская квартира.

— Квартиру горсовету пообещай, а там видно будет, — посоветовал Волобуев. — Построй что-нибудь солидненькое, но пусть в глаза не бросается. Без веранд, без соляриев.

— Со строительными материалами туго. Не потяну я, — возразил Крамаренко.

— Оформляйся-ка ты, брат, на работу, — сказал Волобуев, — на месте сориентируешься. Элеваторы, между прочим, не из воздуха строятся. Или ты, может, собираешься на складе в общей очереди стоять? Современность, мой друг, дуралеев не терпит.

— Зато ни одна сволочь не скажет…

— Что ты нечестный? — захохотал Волобуев. — Честность! Подумаешь, достижение какое! Ее, Омелечка, давно пора выставить в музее. И табличку прикрепить: «Уникальный экспонат времен Ноя».

— Страшно, Волобуев, — покачал головой Крамаренко, — принудительного воспитания боюсь.

— Как хочешь, — зевнул Волобуев, — но если не начнешь строиться, ничего в долг не проси.

— А какая тут связь, — удивился Крамаренко, — и откуда ты знаешь, что я собираюсь в долг у тебя просить?

— Я, брат, все знаю, — пронизал его Волобуев ироническим взглядом, — в последних известиях по радио передавали: так, мол, и так, гражданин Крамаренко собирается одолжить у приятеля на обозначенный в расписочке срок… — и Волобуев назвал точно ту сумму, которую просил у Крамаренко Богданчик.

— Так вот, — продолжал Волобуев, — без гарантий я тебе таких денег не дам. А начнешь строиться — договоримся, что каждый месяц будешь на мой участок подбрасывать стройматериалы. Пусть лежат. Я до лета их пальцем не трону, слово джентльмена — закон. Рассчитается с тобой Богдан Георгиевич, отдашь мне деньги, забирай все себе, да и строй на здоровье домину.

— Путаешь ты что-то, Хома, — наморщил лоб Крамаренко. — Ну, возьму я у тебя эту сумму и Богдану отдам… А материалы покупать за какие коврижки?

— Часть со стройки организуй, а часть — за наличные… Неужели дети не дадут на такое благородное дело? Это ведь не что-нибудь, а на свежий воздух для матери! Или ты, может быть, собираешься сказать им об истинной цели? Я бы на твоем месте не впутывал в это дело семью. Да и Богданчик рассвирепеет, если узнает, что ты такие щекотливые вопросы решаешь в духе демократии.

— Я еще с ума не сошел, — испугался Крамаренко, — кроме тебя, ни одна душа не должна знать.

— Вот и правильно, — похвалил Волобуев, — здесь нужен, голуба, риск. Без риску до смерти на мели сидеть будешь. А ты хочешь так, чтобы и меду из улья наесться и чтоб ни одна пчела не укусила. Не выйдет!

II

Тоненькая девчоночка в синем халате выскочила навстречу Виталию из дверей центральной лаборатории и запела на какой-то легкомысленный мотивчик:

В Ханое, в Ханое,

В далеком Ханое,

Бананы, бананы

Как яблоки растут…

— Сама придумала? — спросил Виталий.

— Нет, это наш эстрадный ансамбль поет, — ответила она, — разве не слыхали?

— А на слова Кошкина никто не поет? — не без ехидства полюбопытствовал Виталий. Он вспомнил, что вчера Женя ему в пику сказала: «Кошкин написал с известным композитором песню о дружбе с Народным Вьетнамом и на конкурсе городской газеты получил премию».

— Не поют! — на ходу крикнула девушка. — Она скучная!

К ребятам, что в Ханое,

Поедешь ты со мною,

И заводской гудок

Нам прогудит:

«Счастливый пу-уть!» —

подпрыгивая на ходу, пела девчонка, отщипывая кусочки от булки, торчавшей из кармана.

Последние слова ее песенки имели некоторое основание: по заводу ходили упорные слухи, что если с честью будет выполнен вьетнамский заказ, то лучших производственников премируют туристскими путевками во Вьетнам со скидкой за счет завкома.


В клубе, на литкружке, куда Виталий зашел после смены за Женей, он тоже услыхал о Вьетнаме. Последний месяц весь завод жил Вьетнамом. На станках у отличников производства рядом с нашими флажками появились вьетнамские.

Виталий пришел почти к концу занятий и удивился, услышав, что Жаклина, электрик из их цеха, читает стихи. Он понятия не имел, что Жаклина сочиняет стихи. Вот в том, что она хороший электрик, он убедился. Полгода назад на его участке произошло очень каверзное замыкание, так называемый «пробой на землю». Спасать положение прибежала Жаклина. Виталий посмотрел на ее маловнушительную внешность и потребовал, чтобы немедленно прислали кого-нибудь более опытного. Жаклина молча проверила каждый контакт клеммника в электрошкафу. Через семнадцать минут она уже нашла место, где пробивал электроток, и устранила замыкание…

А еще Виталий знал, что Жаклина немножко влюблена в него: всегда при нем заливается краской и сразу же хорошеет.

Увидев Виталия, она чуть было не убежала с трибуны, но кое-как овладела собой и дрожащим голосом продолжала:

Вьетнамские джунгли далекие

Я бережно в сердце храню.

Подружки мои темноокие,

Для вас эту песню пою.

Пускай за хребтами за горными

И вам улыбнется наш день,

Пошлю я вам вместе с моторами

С моей Украины сирень…

«А ничего, — подумал Виталий, — несмотря, как говорят, на отдельные недочеты. Конечно, «пою» и «храню» — не роскошная рифма, но главное — искренне».

Кошкин декламировал в своем стиле. Его опус кончался так:

Мой мотор для Вьетнама —

не пришелец, не гость.

С корабля сойдет — приступит

к работам.

Народу на радость,

зато на злость

Империалистическим кашалотам.

Виталий сделал каменное лицо, и Женя успокоенно отвернулась от него. А вот с прозой произошел небольшой конфуз. Шофер из автотранспортного цеха принес новеллу. Никто не успел ее прочитать — кружок парень раньше не посещал. Первую же фразу присутствующие встретили дружным хохотом:

«…Партизанский отряд имени Хо Ши Мина пробирался на лыжах сквозь дремучие джунгли»…


— Вот опять мы в трамвае! Просто ужас, если подумать, сколько времени мы тратим на трамвай!

— Это, Женчичек (Виталий тоже теперь иногда называл ее, как Борис), зависит от того, как смотреть на вещи. Ведь можно сказать совсем иначе: «Вот и опять мы в трамвае. Опять вместе. Как это замечательно — мы так долго будем ехать с тобой в трамвае!» Садись. Вон есть место.

— Не хочу. Помнишь, мы так же держались с тобой за один поручень. Это было перед тем…

— Как купить Диме электробритву!

— Эх, ты! Перед тем, как ты сказал, что любишь меня!

— С того времени я обожаю электробритвы, хотя бреюсь обычной… Смотри, уже площадь Руднева. Ты сейчас очень красивая.

— А ты всегда красивый. В тебя все девчата влюблены. И эта Жаклина, что читала сегодня стихи… Думаешь, я не заметила, как она покраснела, когда тебя увидела? Она, кажется, электрик у вас в цехе?

— Да. Толковая девчонка. А я не знал, что она пишет стихи.

— А если бы знал, влюбился бы?

— Чудачка! Разве могу я отвечать всем на их чувства?

— Ого! Да ты у меня хвастунишка! К сожалению, ты не преувеличиваешь… Не представляю себе девчонку, которой ты бы не понравился. Ничего не поделаешь: счастливое единство содержания и формы.

— Хватит тебе!

— Нет, я серьезно. Даже твои хлопцы… ну, те, что из твоей бригады… Они тоже все в тебя влюблены.

— Какие глупости! Просто я кое в чем разбираюсь лучше, чем они. И годами постарше. Что ни говори, демобилизованный воин.

— Я наблюдала, какими глазами смотрел на тебя Жора, когда ты рассказывал что-то об армии, о том, как ваша часть спасала рыбацкую деревню во время наводнения…

— Здравствуйте! Так это же вся часть, а не я.

— Не кокетничай, пожалуйста. Кокетничать скромностью — худшая нескромность.

— Ну хорошо. Пусть будет по-твоему: все живущее на нашей планете пребывает в постоянном состоянии влюбленности в меня, испытывая авансом чувство ревности к марсианам.

— А Юлик, тот Юлик Турбай, которому ты объяснял что-то на чертеже? Он бросится за тебя в огонь и воду… Что же тогда говорить о девчатах?

— Еще слово на эту тему, и я перехожу в контратаку.

— Я абсолютно спокойна. Моя незаметная внешность спасет меня от подобных атак.

— Ты уверена? Так знай: этот самый Юлик Турбай при двух свидетелях заявил, что за всю свою жизнь (а прожил он на свете целых девятнадцать лет!) не видел таких глаз, как у тебя.

— Э-э! Если уж начинают говорить комплименты по адресу отдельных деталей…

— Глаза — это не деталь. Это ключ к человеку! Знаешь, какие у тебя глаза, когда ты слушаешь своих кружковцев?

— Знаю. Испуганные.

— Немножко есть. Но это не главное. Они трогательно нежны и с примесью чувства ответственности. Как у положительной героини из фильма производства Киевской киностудии.

— Ты не можешь без шпильки. А я и уши развесила!

III

Дома их ждала записка Миколы Саввича. Там было несколько слов: «Дорогие потомки! Вы, конечно, забыли, что обещали со мной пообедать. Но дело не в этом. Два раза приходил мастер, с которым я договорился о двери, а вы до сих пор не дали высокой санкции — пробивать ее или нет. Он еще заглянет на той неделе. Так что сообщите свои соображения, хотя бы по телефону. Виталик! Я вспомнил, что ты будешь готовиться к диспуту о Человеке Будущего или что-то в этом духе, и передаю тебе один фантастический роман западногерманского автора…»

— Какой роман? — спросил Виталий у тещи.

— Я и забыла! — спохватилась Катерина Марковна. И принесла из другой комнаты книжку карманного формата в яркой глянцевитой суперобложке. — Хотела посмотреть, о чем здесь, а это по-немецки…

— «So wird kommen», — прочитал заголовок Виталий. — «Так будет». А еще лучше: «Это придет», — перевел он.

— А ты откуда знаешь немецкий? — подозрительно спросила тетя Лиза.

— Я и по-французски могу, — улыбнулся Виталий. — И немного по-английски…

— Ого!

— Это еще не «ого». Отец и эти языки знает (кстати, гораздо лучше, чем я!) и славянские: польский, чешский, болгарский.

— Надо же иметь такую голову! — удивилась тетя Лиза.

— «…Сочинение, конечно, в их духе, — прочитал дальше Виталий в записке отца. — Продукт современной боннской истерии, порожденной реваншистским психозом. Но именно эта человеконенавистническая линия может пригодиться, как яркий контраст…»

Виталий читал и тут же переводил Жене с немецкого. С первых строк он усомнился в правильности отцовского определения. Пока что ничего человеконенавистнического в романе не было.

Умные, счастливые люди счастливо жили на цветущей Земле. И, что главное, об этом было интересно написано. Виталий терпеть не мог научно-фантастических романов. А особенно тех, где авторы претендовали на дотошное «бытовое» изображение будущего. Большей частью в таких опусах читателю предлагали популярные сведения о кибернетике и астронавтике, а человек с его внутренним миром оставался в тени. Все эти однообразные фотонные ракеты, марсианские каналы и дома из синтетического стекла наводили на Виталия тоску. Он ловко пародировал подобные романы: «Иксо-Игрек нахмурил выпуклый лоб и обратился к своей возлюбленной Альфа-Омеге: «Обедать, кисонька, придется только на Сатурне». Это был его коронный номер на школьных вечерах.

Не удивительно, что, начав читать главу, которая называлась «Через тысячу лет», Виталий иронически улыбнулся. Но чем дальше он читал, тем больше убеждался, что роман пока не дает оснований для иронии. Живые люди с живыми характерами были в центре вполне вероятных событий. Техника будущего представляла собой лишь необходимый фон, без претензии на точные прогнозы.

Окрасив некоторые фантастические описания юмором, автор постепенно знакомил читателя с высокогуманным и высококультурным обществом, которое счастливо жило без расовой вражды и социальной несправедливости.

Роман начинался с героического наступления микробиологов на опасных бацилл, занесенных с океанского дна вместе с глубинными водорослями, которыми люди научились кормить скот. Эта завязка не помешала автору показать своих героев не только творцами, но и людьми высокого такта и мудрых мыслей.

Пробил первый час ночи. Виталий вопросительно взглянул на Женю. Она умоляюще сложила руки:

— Еще немножко!

И вдруг автор безжалостно разрушил созданный им такой привлекательный мир и подверг героев страшному, неожиданному испытанию.

В Совете Мудрых, управлявших Землей, стало известно: одной из планет угрожает неминуемая гибель. По каким-то таинственным причинам она сошла с из-вечной орбиты и катастрофически быстро приближалась к своему Солнцу. Температура с каждым годом возрастала, становилась невыносимой. Космонавтам Земли удалось навестить обреченных на гибель соседей. Вернувшись, они доложили об этом Совету Мудрых. Единственным спасением было немедленно начать транспортировку несчастных в специальных ракетах на Землю.

Гениальный ученый, президент Совета Мудрых, предложил провести всенародный плебисцит. Для того, чтобы спасти соседей, надо было сразу же строго ограничить на Земле норму продовольствия, южную половину планеты подготовить для будущих переселенцев, а людям потесниться — перейти всем в северное полушарие: организм переселенцев не выдерживал холода. Все это требовало надолго приостановить производство всего, что не было элементарной основой жизни, отдать все силы и ресурсы на строительство дополнительных ракетодромов и транспортных спасательных ракет. Около двадцати пяти лет должна была продолжаться эта грандиозная космическая эвакуация. Все было выверено, подсчитано учеными, и оставалось только провести плебисцит. Вот здесь и поднялась оппозиция.

Из тьмы забытых столетий, из глубины пещерного прошлого в людские сердца, по воле автора, возвращался отвратительный страх за свое. «Как это можно, — спрашивали у президента несогласные, — рисковать нашим установившимся благополучием, многовековой культурой, непревзойденной гармонией во имя чего бы то ни было, пусть даже во имя благородства? Разве для того отдавали наши предки жизнь борьбе за счастье потомков, чтобы эти потомки поступились своими законными выгодами?»

И хоть президент и его сторонники страстно доказывали, что признаком человеческого счастья является прежде всего высокая гуманность, несогласные смеялись над ними и вместе с воззванием президента опубликовали свое. Они вышли на улицы с флагами, с фанфарами, и бравурные их марши, разудалые песни очень напоминали, пишет автор, «Deutschland, Deutschland über alles!»[4].

Как сразу изменилась жизнь на Земле! Люди, возбужденные призывами Фаланги несогласных, не находили больше радости в том, что так занимало их раньше. Стали безлюдными музеи и выставки, даже та, наиболее популярная в народе, где были собраны сто этюдов Океанского дна, написанные красками, полученными из подводной флоры. Многие симфонические оркестры прекратили концерты — никто не посещал их, кроме одиноких меломанов. С телевизионных экранов очень быстро исчезли глубина мысли и красота, на смену им пришли грубые выкрики трубадуров Фаланги.

«Крепко держитесь, люди, за свое кровное, — требовали они. — Не отдавайте своего, ведь всех не спасешь. Может быть, где-то гибнут еще десять тысяч планет, но мы не знаем об этом и живем спокойно. Так забудем же и об этой несчастной планете. Прекратим с нею связь. Вычеркнем ее из сердца во имя наших дорогих потомков… Так устроена Вселенная, — горланили они, — одни миры цветут в своем зените, а другие гаснут и исчезают в безвестности. Может быть, и на наш земной шар упадет когда-нибудь гигант-метеор. Наше Солнце может остыть. Или приблизит к нам свои губительные лучи. Так есть ли смысл нам, о люди, жертвовать неповторимым мгновением реального счастья ради иллюзорных идей? Кто нас поблагодарит за это? И к чему нам эта благодарность, если уже не будет наших костей?»

Так распинались фалангисты, а их фанатики-барды мутили мирный эфир трескучими, как электрические разряды, песнями. Эти песни подхватила толпа, которая совсем недавно была народом. Она быстро заучила на память эти грубые песни. Стала их выкрикивать, маршируя под окнами Храма Мудрости, Счастья и Красоты, где помещался Совет Мудрых.

Вот одна из этих песен:

Не дадим, не дадим, не дадим,

Неземлянам ни пяди земли,

Победим, победим, победим

Мы, земной красоты короли!

О, планета,

Чудо света!

Плохо где-то? —

Плюнь на это!

Все равно ведь летит

наша жизнь

в пустоту, как комета!

— Хватит… Да ну его… Противно! — крикнула Женя и выхватила из рук Виталия книжку.

Виталий взял у нее роман и прочитал эпилог.

Фалангисты одержали победу. Неспособный сопротивляться их грубой силе, президент сдал бразды правления и ушел на покой. Единомышленники отреклись от него. И вот, не в силах сдержать стариковских слез, смотрит он в гигантский телескоп на звездное небо. Он видит багряный диск обреченной планеты, где нет уже ничего живого, а на Земле сияет искрометными огнями всепланетный праздник Красоты.

Вот и все. Виталий и Женя безмолвно сидели на кровати. Они чувствовали одновременно и досаду и необоримое желание задушить автора своими руками.

Четыре удара стенных часов не напомнили о сне. «Так вот оно как, — думал Виталий. — Призрак счастья? Фата-моргана? Мираж? А в действительности между пещерным человеком и властелином мира никогда не будет разницы? Изменится одежда, станут тоньше художественные вкусы, а существо останется шкурным? А идеалы будут жить лишь в сердцах исключительных личностей, таких, как одиночка президент?»

— Хорошо бы иметь такой психологический рентгеновский аппарат, — сказала задумчиво Женя, — чтобы навел на человека, просветил насквозь все его мысли — и не надо загадывать. Тогда бы я точно предсказала: спасут наши потомки, в случае надобности, своих соседей с гибнущей планеты или, как в этом романе… Хотя нет, ни за что не воспользовалась бы этим аппаратом, если бы он даже существовал. Не рискнула бы никого «насквозь просветить»…

— Даже меня? — спросил серьезно Виталий.

— Даже тебя.

— Боишься «сюрпризов»? Не веришь мне?

— Верю. Но все-таки немножко боюсь. Понимаешь… вот Борис и ты… вы будто созданы для того, чтобы подбадривать таких, как я. Вдохновлять их на что-то большое, не будничное. И вдруг бы я узнала, что твой оптимизм не целительный бальзам, а всего лишь гуманное желание уговорить слепца, что он зрячий. А где-то в глубине души и тебя тоже терзают сомнения… Ты ответь мне, — настаивала Женя, — уверен ты или нет, что этот немец в своем романе оклеветал человечество?

— Конечно, оклеветал.

И Женя увидела, что глаза у Виталия стали из мягких стальными.

— Сомневаться в человечестве — это так же глупо, как сомневаться в целесообразности жизни. Чайковский, переписываясь с фон Мекк, очень зло обрушился не то на Шопенгауэра, не то на Ницше. Не нравится, мол, вам, майн герр, земное существование, сделайте одолжение, повесьтесь. Но не убеждайте других в бесполезности жизни, собираясь прожить до Мафусаилова возраста…

Разве это не касается и веры в будущее? Что значит — верить или не верить в него? Надо быть круглым идиотом, чтобы воспитывать детей… насаждать леса… писать стихи… морочить себе голову разными открытиями и не быть уверенным, что все это необходимо кому-то. И не «кому-то», а людям, которые оценят, поймут…

Конечно, легче всего зажмурить глаза, заткнуть уши и бубнить, как шаманскую молитву: «Будет все хорошо, будет все хорошо!» Или скорчить умную рожу и презрительно изрекать: «Ничего не получится. Как было, так будет!»

Меня тошнит и от того и от другого. Какое бы там ни было это самое будущее, а я хочу действия. Ощутимого. Видимого. И поэтому не желаю пялить глаза на каждого, кто объявляет себя провозвестником будущего и отыскивает в нем разные умилительные черты. Куда полезнее присмотреться к таким, как Величко, и решить, что нам делать с его, извините, «чертами». Ведь не растворятся они сами по себе в наших сладких речах. Или вот смотрю на Стасика и ругаю себя: «Сволочь я, лентяй. До сих пор ничего не сделал, чтобы встряхнуть паренька. Врунишкой растет, лодырем. А ведь мне через каких-нибудь десять лет пойдет четвертый десяток, и он должен занять в жизни мое место…»

— Как я люблю тебя, — сказала Женя.

— А «просветить» меня насквозь все-таки боишься? — напомнил Виталий.

— Нет, — сказала она, — ничего в тебе не боюсь. Ты ведь мой добрый гений.

— Я хотел бы им быть, — согласился Виталий, — и не только для тебя, для многих других. Но это не так-то легко… Вот президент из романа, он тоже хотел быть добрым гением и для землян и для гибнущих на соседней планете. А чего он достиг одной добротой? Нет, чтобы по-настоящему делать добро, надо быть отчаянно злым… Понимаешь? Действенно злым к тем, кто ненавидит добро… Таким злым, чтоб никогда тебя не обезоружили ни благодушие, ни разочарование.


Спать было поздно. Женя и Виталий решили побродить по городу, а потом пешком на завод. Неся в руках ботинки, чтобы не разбудить отца с матерью, они прошли через их комнату, где теперь спал и Стасик. В коридоре на сундуке храпела тетя Лиза. Тюфячок выскользнул из-под нее, упал на пол, и она скорчилась на твердом — маленькая, сухая…

— Нет, придется дать санкцию отцу. Пусть пробивает дверь, — сказал шепотом Виталий. — Смотри, что здесь делается из-за нас.

— Придется, — вздохнула она. Ей жаль было оставить мать. Жене в последнее время казалось, что только с нею мать чувствует себя спокойно.

Над городом разгулялась метель. Перед тем как выйти, они постояли немного в подъезде, полюбовались заснеженной предрассветной улицей. Одинокие снежинки влетали в теплый подъезд и перед тем, как растаять, какое-то мгновение растерянно кружили над радиатором парового отопления, словно сонные мотыльки.

— Ты самая лучшая, — сказал Виталий, — и в прошлом, и в настоящем, и в будущем.

— Всегда говори мне так. Тысячу лет, — попросила она.

IV

Корреспондент нашел Виталия возле командного аппарата. Виталий наблюдал, как Жорка Мацкевич, медленно поворачивая «искатель», устанавливал, где произошел обрыв электросети в одном из трех станков вертикальной расточки под гильзы. «Искатель» безрезультатно миновал на шкале секторы с надписями «подача на транспортер» и «отжим», но как только подошел к черте «пуск головки вперед», над шкалой вспыхнула красная лампочка: здесь.

— Порядок, — сказал Жорка, пригладив белый чуб. И, насвистывая, пошел вызывать электрика.

— Техника! — покачал головой корреспондент, приятный молодой человек в новенькой рабочей спецовке. — Если бы таким путем я мог отыскивать недоделки в своих очерках, то был бы давно членом Союза писателей.

— А без «искателя» вы не видите своих недоделок? — не удержался Виталий.

— Знаете, — насупился корреспондент, — это дело такое… Опубликовал я два месяца назад очерк о вашей бригаде. Вы читали, надеюсь? Ну вот. В редакции на летучке похвалили. А в журнальной статье разнесли. И кто ругал? Поэт Вербовой. Сам он сроду очерков не писал и завода, кажется, в глаза не видел.

— За что же он вас ругал? — вежливо поинтересовался Виталий.

— Ярлык прицепить недолго, — оживился тот, — за «примитивизм» и «сусальность».

— А вы не согласны с его критикой?

— Да ну его, знаете, — насупился корреспондент. — Чего ему еще надо? Технологию я грамотно описал, да и людей, по-моему, осветил неплохо, с живинкой.

— А вы уверены, что эта ваша «живинка» действительно живая?

— Дорогой мой, — сказал поучительно корреспондент, — газетные очерки — это не «Анна Каренина». Мне надо было и цифры кое-какие дать, и соответствующую преамбулу… А размер какой? Три колонки, как максимум.

— Снова собираетесь писать о нас? — Виталий предложил собеседнику сигарету.

— Я вам все объясню, — ответил корреспондент. — Областное издательство запланировало сборник очерков к съезду партии. «Маяки коммунизма». Это о героях семилетки. Мой очерк тоже пойдет. Хотелось бы его немного расширить.

— За счет чего?

— А это уже вы подскажите. Прошло два месяца. Что у вас новенького?

— Делаем для Вьетнама моторы.

— Знаю, знаю. Разве это поставило перед вами новые производственные задачи?

— На заводе реконструкция. Это требует напряжения. А тут еще такой ответственный заказ.

— Гм… Понимаю… Очевидно, в связи с этим у рабочих особенно приподнятое настроение?

— Вы угадали, — согласился Виталий хмуро. Корреспондент записал что-то в большой блокнот. Виталий вспомнил, как после отпуска дохнуло на него словно соленым морским свежаком от вьетнамских флажков на станках, от веселой джазовой песенки о Ханое… Но рассказать это словами, нужными корреспонденту, он не умел.

— У вас будут еще вопросы?

— А это ничего, что я вас отрываю в рабочее время?

— Ничего. Все равно скоро обед.

— Меня еще критиковали, — разоткровенничался корреспондент, — за поверхностное изображение отдельных членов бригады… Может быть, вы коротенько охарактеризовали бы каждого из них?

— Пожалуйста.

И они пошли вдоль гигантов станков четвертой секции. Возле объявления: «Наладчик! Не поправляй заготовки на работающей линии!» — корреспондент задержался.

— А что? Бывают разве такие энтузиасты? — полез корреспондент за блокнотом.

— Понимаю, — усмехнулся Виталий. — Ищете героизма? К сожалению, объявление рассчитано не на героев, а на нарушителей техники безопасности… Начинаю знакомить: Георгий Мацкевич. Вы его только что видели. Врожденный философ. По всем вопросам, кроме производственных, выдвигает на обсуждение как минимум два решения. Первоклассный наладчик. Безаварийщик, как и остальные члены бригады. Прошу дальше, — и он легонько подтолкнул корреспондента к инструментальному шкафу, возле которого хлопотал верткий чернявый парнишка.

— Юлик Турбай. Бригадный остряк. Если в его присутствии кто-нибудь не смеется, он расценивает это как свое упущение. Стал популярной личностью в цеховом масштабе с того момента, как, будучи новичком в МХ-2, не воспользовался переходным мостиком и полез туда, куда лазить не полагается. Ну и чуть не остался без штанов… Прошу дальше. Михайло Оноприенко… Как у тебя, Михась?

— Нормально, — ответил басом плечистый атлет. Он стоял в раздумье возле бесшумного вибратора, стряхивавшего металлическую стружку на транспортер.

— Вот так я от него слышу каждый день на протяжении смены: «Нормально». Даже неудобно быть старшим наладчиком, имея в бригаде таких скучных людей, которые только и отвечают «порядок» да «нормально»… И наконец, — Виталий с корреспондентом подошли к будке мастера, — наш ветеран, дорогой наш товарищ Рогань, строго по-дружески прорабатывает четвертого члена бригады, товарища Василя Логвина…

Длиннорукий, длинноногий юноша стоял перед мастером, вытянув длинную шею, и беспомощно топтался на месте. Его слишком румяное лицо подтверждало догадку: он выслушивал нотации Роганя. Впрочем, Виталий точно знал, в чем дело, — предыдущая смена оставила изношенный инструмент в станке, а Логвин, вместо того чтобы подать об этом рапорт, молча заменил инструмент. Рогань считал, что это «гнилой либерализм».

— Что же вам еще расскажешь? — задумался Виталий. — Могу проинформировать о том, кто и как смотрит на диспут «Комсомольской правды» о «физиках» и «лириках».

— М-да, — рассеянно сказал корреспондент, не сводя глаз с многошпиндельного станка. Двадцать четыре сверла разной длины со скрежетом вгрызались в чугунный бок блока. — Правда, это напоминает штыковую атаку? — спросил он.

— Возможно, — сказал Виталий. — Только не вставляйте это сравнение в очерк о нашей бригаде. На этой линии работает другая.

— Извините… А не могли бы вы сказать о ваших наладчиках что-нибудь более конкретное? Привести несколько ярких примеров их сознательного отношения к работе… Назвать какие-нибудь культурные мероприятия — коллективные посещения театров, музеев?

— Знаете что? — круто повернулся к нему Виталий. — Боюсь, ничего у нас с вами не выйдет. Вы ищете чего-то необычного. А у нас все обычное. Вам для очерка нужна какая-нибудь, хоть небольшая, авария. И чтобы мы ее героически устранили. А у нас аварий нет и, надеюсь, не будет. Образование у ребят среднее техническое, и просто было бы разгильдяйством, если бы они допускали аварии. Нет у нас ни пьяниц, которых бы мы перевоспитали, ни хулиганов, чтобы взять их на поруки. Абсолютно неинтересная, бесконфликтная бригада.

— В чем же ваша борьба за почетное звание? — подозрительно спросил корреспондент.

— В этой ежедневной, довольно-таки однообразной работе. Поверьте, что это не поза. Просто мы для вас неподходящий объект.

Что же касается культурных мероприятий… Должен признаться, что мы ни разу еще не ходили бригадой куда-нибудь в кино или театр. Один с родителями пойдет, другой с девушкой. А то, что мы потом чуть ли не волосы выдираем друг другу, обмениваясь впечатлениями и выводами, какое же это «мероприятие»? Ведь культпохода не было! И вообще у нас до черта общих и противоречивых мыслей о тысячах самых разнообразных вещей. Но… все это, к сожалению, не для очерка, а для «Анны Карениной».


— Неправильно делаешь, — сказал Виталию Рогань, который слышал финал интервью. — Видел, как он захлопнул свою записную книжку? Обиделся товарищ из редакции.

— Ну и ладно, — буркнул Виталий под нос.

— Что значит — ладно? — возмутился Рогань. — У нас своя специальность, а у него своя. Потому что в жизни каждый должен очертить себе профиль. Вот если бы он месяца два покрутился между нами. А кто же ему для очерка два месяца даст?

V

На улице голосистая цыганка продавала бумажные розы. «Как живые! Как живые!» — выкрикивала она гортанным вкрадчивым голосом. Катерина Марковна поморщилась и закрыла форточку. Вдруг захотелось цветов. Не цыганкиных, бумажных, а настоящих. Таких, чтобы только от одного прикосновения стало молодо, захотелось смеяться, бежать куда-то луговой тропкой. Как тогда…

Подумала и испугалась непрошеных воспоминаний. Стало душно. Настежь открыла окно. В комнату ворвался мокрый пронизывающий ветер гнилой зимы. Зашелестела на столе клеенка. Скрипнула кухонная дверь, хлопнула в ванной комнате форточка. И в тот же миг развеялся жаркий дух от перегретых батарей. Цыганка смолкла или куда-то ушла.

Еще минуту назад Катерине Марковне казалось — приходит конец. Что-то цепкое схватило за горло, надавило на грудь и долго, бесконечно долго не отпускало. Она ни за что не поверила бы, что приступ удушья продолжался лишь несколько секунд. «Я испугалась? Я боюсь умереть?» — удивленно спросила себя Катерина Марковна и вдохнула полной грудью холодный воздух.

Страшна смерть или не очень? Можно уже ничего не бояться или еще рано? Если твердо будешь знать, что вокруг все хорошо, лишь тогда не будет страха. А сейчас как? Хорошо?

Стасик был каким-то странным. Послушен, вежлив с матерью, даже вежливее, чем нужно. А глаза… не хочется говорить о родном сыне — лживые. Неискренние какие-то.

У всех детей изменились глаза. Кто-кто, а Катерина Марковна хорошо знает, как меняются у ребенка глаза. Из рассеянных, мутных в один прекрасный день становятся вдруг осмысленными. Какое это счастье для матери — заметить в них первый проблеск человеческого сознания: узнал маму… испугался кошки… обрадовался, увидев кашу в знакомой тарелочке. А там, смотришь, повернул голову вслед гремящему трамваю, засмотрелся в небо, на летучие облачка. И вот уже слушает сказку. Задумался… Впился глазами в интересную книжку… Принес в глазах искорки радости: в школе похвалили или впервые выступил в самодеятельном кружке… Хорошо съехал с горки на санках… А потом еще глубже становятся глаза. Пришел счастливый и немного грустный: влюбился, бедняжка…

Всегда эти глаза, и грустные и веселые, искали у нее совета, ждали ее материнского осуждения или сочувствия. Глаза же Стасика трудно разгадать. Катерине Марковне горько, даже страшно от их деланной ласковости: что-то они скрывают непонятное, недоброе. Не оттого ли, что отец всегда отличал его, прибаловывал? Правда, он самый младший… Но нужно ли прощать ему двойки, недобрые дела? Дарить дорогие вещи, например, ручные часы? Катерина Марковна все видит: Стасик заискивает перед отцом, льстиво хихикает, когда тот подзуживает тетю Лизу, смотрит с пренебрежением на всех в семье: я, мол, за отцовской спиной не боюсь никого. А от нее, от матери, глаза прячет. Может, это пройдет с годами? Может, перерастет эту болезнь?

А Зоя? С Захаром они как будто живут хорошо. Это ничего, что она в ресторан пошла. Люди — везде люди. Напрасно ее так ругал Омелько. И с дороги она не сбилась, и не пропала она теперь…

А Женечка? Ну, та совсем счастлива. Добрая, чистая душа у ее Виталия. Неужели что-нибудь замутит их любовь? Неужели и она когда-нибудь почувствует тот холод, который уже столько лет не размораживает сердце Катерины Марковны! Нет. Быть этого не может. Все хорошо. Все и будет хорошо.

И вдруг тихое течение материнских мыслей разбивается о камень: «Боже мой! Все хорошо… А Борис?!»

Из всех пороков человеческих, из всех преступлений самым тяжким Катерина Марковна считала неблагодарность. Еще когда девочкой была, окажет ей кто-нибудь мелкую услугу, а она уже мучается, чем бы за нее отблагодарить? И когда Омелько спас ее от смерти да еще от стыда перед родителями, она искренне склонилась перед его благородством. А склонившись, убила в себе все, что могло бы привести к неблагодарности. И физическое отвращение к мужу, и память о том, единственном, кого по-настоящему любила.

Зачем же Борис очернил себя перед отцом неблагодарностью? Колоть глаза отцу чем бы то ни было! Как мог повернуться язык! А может, все и не так было? А что, если Омелян все это выдумал? Возвел на Бореньку напраслину, потому что он ему неродной? Тогда… Кому подстелила она под ноги свою многотрудную и унизительную благодарность?

Но разве можно так думать? Ведь ничего не вернешь, не переделаешь, не изменишь. Это все равно, что долгие годы день за днем заваливать болото, чтобы на этом месте поставить жилье, а потом узнать, что трясина бездонная. Лучше совсем не знать этого. Закрыть глаза. Заткнуть уши. Верить в то, во что верилось.

И чтобы немного развеяться, Катерина Марковна рассматривает дорогие ей реликвии.


Что это? Вязаная голубая туфелька — Зоина первая обувь. А это Борина, красная. У близнецов и одежда и обувь в детстве различались по цвету.

Она совсем забыла об этой тетрадке: вот Женины первые буквы, первые написанные ею слова: «Мама… папа… Боря». Она в детстве любила брата как-то особенно нежно. Да и сейчас… Однако хватит думать об этом «сейчас»! Только о прошлом. Так легче… Вот две заводные лягушки. Бедные, давно уже без лапок! Этих лягушек Омелян когда-то подарил Борису и Зое. Какая же это была радость для Катерины Марковны! Сам вспомнил, что им исполнилось два годика, и купил две одинаковые игрушки. «Может, любит их? — думала. — Может, полюбит?»

А это? Развернула старенькое вышитое полотенце, в котором хранила кусок фанеры. На фанере этюд, написанный масляными красками. Светло-синее небо с темно-синими полосами туч. На светло-зеленом поле светло-синяя полоса шоссе, а на ней темно-зеленый автобус. Это он рисовал — отец Бориса и Зои, молодой неизвестный художник…

Катря познакомилась с ним в автобусе, когда работала кондукторшей на линии Электрозавод — Тракторострой. Потом во второй, и в третий раз, и еще множество раз садился к ней в машину уже нарочно. Часами ждал, лишь бы только попасть именно к ней. Его звали Олесем. Говорил, что хочет нарисовать ее портрет…

Катре он очень нравился, хотя долго молчала об этом. Полгода тянулась эта почти немая «любовь на колесах», как они потом называли ту пору. Один раз, когда уже было сказано все, Катря сдала смену, и они ушли за кагаты, вдоль Опытного поля. Оба волновались, будто чувствовали, что именно в этот вечер должно произойти то, что не могло уже не случиться. А тут еще сумерки, все синее и синее становилось, все тише. Все сильнее пахли маттиолы, манили к себе шуршащие копны… Хотел ли он жениться на ней? Наверно… Но они не успели подумать об этом. Какими нежными именами называл ее этот зеленоглазый паренек!.. И в тот же вечер его не стало на свете.

Недалеко от шоссе, когда они возвращались с поля, их встретили трое. Все трое пьяные. Все в брюках клеш, стриженные под бокс. Один, тот, что меньше ростом, обозвал Катрю грязным словом. Другой хотел облапить ее. Олесь схватил верзилу за руку. Тот ударил его в лицо, и началась драка. Тогда второй ткнул его ножом в живот. Они бы удрали, если бы не были так пьяны. Подошел трамвай, восемнадцатый номер. Катря выбежала на рельсы, замахала руками, и трамвай остановился. Выскочили люди в спецовках, человек десять. Побежали за хулиганами и поймали. А Олесь был уже мертв.

Зеленый автобус на синей полоске шоссе дрожит в ее бессильной руке. Опять вернулась на старое место цыганка и слышен ее птичий крик: «Как живые!.. Как живые!..» Мокрый ветер топорщит клеенку, и она шуршит, как сено в копне… «Борис… Борис… Боренька, — сами выговаривают губы, — такой же темно-русый, как он… Такие же зеленые глаза… И голос».

Вот она, Борина дипломная работа. В газете о ней писали: «Имеет самостоятельное научное значение». Первый экземпляр Боренька подарил ей. И надписал: «Моей дорогой мамочке, самой лучшей изо всех мам на свете, за ее золотые руки, светлую голову и чистое сердце»… Чистое? Неправда. Не чистое оно сейчас у нее. И совесть перед сыном не чиста.

Посмотрела на раскрытое окно. Напустила холоду, а дышать нечем… Все назад, в комод. Кто они, эти вещи? Безголосые мертвецы. Для кого она живет? Для детей. Для каких? Для всех. Без исключения. А исключение словно пробоина в лодке, потихоньку сочится сквозь нее вода, пока не опустит лодку на дно. Как же она мыслит спасать покой и мир в семье, если есть такая пробоина, как разрыв с Борисом?

Ей сейчас, как воздух, нужно какое-то решение, действие. Еще ничего не придумав, закрыла окно и стала одеваться. Руки сами выбрали то, что нужно. Домашнее выцветшее платье прочь, халат прочь. Она наденет юбку и выходную белую кофточку. Туфли — вот эти, на микропористой подошве. Она их надевает, когда выходит на улицу. А разве ей сейчас на улицу надо? Да она ведь уже на улице!

Вот продуктовый киоск. Вот газетный… Стеклянная будка регулировщика уличного движения… А вот и цыганка с корзинкой, полной ярких бумажных роз на длинных стеблях. Жаль, что сейчас нет живых цветов, а то бы она купила для Ирмы… Разве она идет к Ирме? А куда же? К Ирме, конечно. Может быть, есть от Бори письмо… Вот и трамвай. (Давно надо было к Ирме сходить.) По дороге она купит невестке цветов. Хорошая жена эта Ирма. Любит Бореньку…


Двери ей открыла незнакомая девушка.

— Ирма Львовна? — смущенно переспросила она. — Ее нету. К мужу уехала.

— И не сказала, когда они…

— Не знаю, ничего я не могу вам сказать, — покачала головой девушка и, как показалось Катерине Марковне, сочувственно взглянула на нее.

VI

Впервые после возвращения из Крыма Виталий не позвонил Жене во время перерыва. Она забеспокоилась. А тут еще, как назло, стояла большая очередь за новым приключенческим романом «Кровавые следы». Женя страшно злилась на каждого, кто просил у нее эту книжку.

— Я бы вам посоветовала лучше взять «Туманность Андромеды», — сказала она девушке с умными глазами, держа в руках абонемент, весь заполненный названиями «шпионского» чтива.

Девушка покраснела:

— Серьезное я для вечерней школы читаю. Хотелось бы что-нибудь для отдыха… О чем там?

— О космонавтах — разведчиках далеких планет…

— Фантастика?

Женя ответила не сразу. Вспомнила Бориса, его работу, подумала: уж такая ли это фантастика?

— Да, — кивнула наконец, — пока что фантастика.

— Что ж… давайте, — согласилась неуверенно девушка.

— Неужели и вам эту чепуху? — удивилась Женя, когда молодой конструктор попросил все те же «Кровавые следы».

— Я имею высшее образование и не нуждаюсь в опекунах, — грубо ответил инженер.

Женя обиделась.

— Я только спросила…

— А я вам ответил, — отрезал грубиян.

Женя взяла абонемент. Там была записана большей частью техническая и справочная литература.

Перед концом работы Агата Васильевна, заведующая библиотекой, подозвала Женю к себе.

— Извините, дорогая, но я не раз предупреждала вас, что читателей так не воспитывают. Для этого есть специальные средства: беседы… статьи… университеты культуры… А так вы мне всех распугаете. Наконец, наша обязанность давать то, что просят.

— А если они халтуру просят? — поинтересовалась Женя.

— И не употребляйте таких терминов, — сказала наставительно заведующая. — Все, что стоит у нас на полках, выпущено советскими издательствами и не может быть халтурой.

— Но «Следы» — это же низкопробная халтура!

— Не будьте святее римского папы, — поджала губы заведующая. — Есть люди более компетентные, они получше нас с вами знают, где халтура, а где не халтура. Ясно вам?

— Нет, — вызывающе ответила Женя.

Заведующая вскипела:

— Тогда я вам как ваше непосредственное начальство категорически предлагаю не навязывать читателям своих личных вкусов. Надеюсь, хоть это вы примете к сведению?

— К сожалению, нет. — Женя посмотрела на заведующую так, что та стукнула ладонью по столу.

— Вам что? Надоело здесь работать?

— Надоело соглашаться с вами во всем. — И Женя вышла из кабинета.

Раньше она ни за что не отважилась бы на такой разговор. Ушла бы обиженная: мол, еще одна вопиющая несправедливость. А сейчас показалось, что иначе и нельзя было ответить. Во всяком случае, Виталий ответил бы так же.


В три часа, после смены, Виталий не зашел за ней, и Женя, захватив чемоданчик с передвижным книжным фондом, отпросилась в цех к Виталию.

Она приоткрыла дверь красного уголка и увидела за столом всю бригаду Виталия и Жаклину.

При ее появлении Жаклина смутилась и поспешно отодвинулась от Виталия.

— У вас заседание? — спросила Женя. — Я только положу в шкаф книжки…

— Нет, нет, заходи, садись с нами, — пригласила Жаклина. — Мы уже почти договорились…

Женя села в уголке. Не спеша разбирала книги возле шкафа на длинной скамье.

— Вот именно п о ч т и договорились, — съехидничал Жорка. И закурил.

— Хоть бы ты из-под объявления пересел, — Жаклина отобрала у него сигарету.

— Лучше бы ты, дорогой наш комсорг, объяснила, для чего это нужно? — рассердился Жорка. И забрал сигарету назад. — Лично я переходить в другой цех, да еще к Величко, не собираюсь. Бригада там мертвая. А гальванизировать трупы не моя специальность.

— Ну при чем тут Величко! — сказала Жаклина. — В том-то и дело, что его там больше нет… Виталий ведь уже объяснял. И вообще, пусть он сам вас уговаривает. Это его инициатива…

— Его ли? — усомнился Юлик Турбай. — А то бывает, инициативу спускают «сверху»…

— Нет, — возразил Виталий, — я вам, хлопцы, честно говорю: никто мне ничего не подсказывал. Просто жаль Сыромолотного. Величко развалил бригаду и удрал. А на Сашка теперь все шишки валятся.

— Что значит «удрал»? — спросил Жорка. — Выгнали его, что ли?

— К сожалению, нет. Перевели на новую линию. У них ведь автоматическая линия вступила в строй. Сашка вместо него бригадиром сделали. А в бригаде брак, прогулы. От одних «застройщиков» повеситься можно: то им на поезд, то за досками в очередь… Никакой дисциплины… И где? В бригаде, о которой газеты раззвонили по всему городу.

— Пускай бы не звонили, — мрачно отозвался Василь Логвин, — неужели мы должны за всех звонарей отвечать?

— Это верно, — согласился Виталий. И покосился на Женю. Вчера, когда он рассказывал ей о своем проекте — перебросить одного из ребят в бригаду Сыромолотного, она развела руками: «Кто же туда пойдет? И как тебе не стыдно им предлагать?..» — «Пойдут, — сказал ей Виталий. — На деньги мои хлопцы не жадны, а перейти на отстающий участок — это сейчас не конфликт. Даже модно!»

Но конфликт был. Женя это видела. Она сочувственно посмотрела на Виталия, и ему стало стыдно, что он перед ней хорохорился.

— Что же делать? — выдавил он, отведя от Жени глаза. — Сашко говорит: «Мне бы хоть одного человека надежного. Чтобы плечо было под рукой».

— Пусть им кто-нибудь другой плечо подставляет, — сказал Жорка, — а то привыкли на чужом горбу в рай…

— Так не пойдет же к ним никто! — закричала Жаклина. — На эту бригаду все волком смотрят. Точно так же, как вы. И зачем ей такое имя присвоили? С ума сойти можно… Ляля Убийвовк жизнь отдала… Ее фашисты замучили… А теперь все будут языками чесать: «Бригада имени Убийвовк провалилась…» Говорила ведь я, нельзя присваивать имена, пока не проверишь…

— Что ты проверять собираешься? — пожал плечами Юлик. — Пока проверишь, присвоишь имя, все наоборот перевернется: диалектика!

— Как же все-таки будет? — спросил уныло Виталий.

Хлопцы молчали. Михайло Оноприенко чистил перочинным ножиком ногти. Василь Логвин рассматривал свои ботинки. Юлик Турбай беззвучно барабанил пальцами по коленям, а Жорка Мацкевич делал вид, будто заинтересовался плакатом, призывающим экономить электроэнергию.

— Как хотите, — поднялась Жаклина. — Инициатива, конечно, хорошая…

— Да ну тебя, — перебил Жорка. — «Инициатива! Инициатива!» Тут главное — кому туда идти? Лучше бы уж по приказу назначили. Наш начальник в курсе дела?

— В курсе, — хмуро ответил Виталий, вспомнив, как неохотно начальник цеха согласился на это предложение. Если бы не секретарь цехового партбюро да не Рогань, может, и не было бы его согласия.

— Пусть начальство и командует, — отрубил Жорка. — По крайней мере не буду себя грызть, что полез вперед батьки в пекло.

— Не такое уж там пекло, — нерешительно возразила Жаклина.

— Пекло, пекло. Нечего голову самим себе дурить, — махнул Жорка рукой. — Нет ничего бесславнее, чем скомпрометированная слава. В первом механическом эта бригада в печенки всем въелась. А теперь вместо того, чтобы проучить ее…

— Кого проучить? Кого? — вскочил Виталий. — Ведь тот, кого надо было проучить, сухим из воды вышел!

— А тех, кто вместе с ним липовые обещания давали, — заорал Жорка, — морды свои на кинопленках увековечивали? Они кто такие? Бедные жертвы? Дал бы я этим жертвам по швабре в руки да и разогнал бы по цехам…

— Высокоразрядных токарей? Ловко придумано! — и Жаклина постучала пальцем по Жоркиному лбу.

— А ишачить за них — это ловко? — отодвинулся Жорка от Жаклины. — Лезть добровольно под скандальную вывеску — ловко? Черт с вами, пишите в протокол, что я согласен.

— Как хочешь… Как хотите, ребята, — растерялась Жаклина. — Это дело добровольное…

— Знаем, — сказал Жорка. — Заявление писать или по радио сообщить про свой подвиг?

— Тогда заодно и меня переводите, — вздохнул Оноприенко, пристально разглядывая свои идеально чистые ногти. — Вдвоем, может, и правда что-то сообразим.

— Ты что? — подскочила к нему Жаклина. — Такую бригаду распотрошить? Самую передовую в цехе? Да еще в такой напряженный период!

— Для кого напряженный? — сощурился Жорка. — Для нас?

— А вместо них… Ты с кем останешься? — спросила Жаклина, обернувшись к Виталию. — Не хватит ли одного?

— Новеньких возьму, — сухо сказал он, давая этим согласие отпустить обоих. — Ничего. Подучим. Спасибо вам, хлопцы.

— Служу Советскому Союзу, — чуть театрально отчеканил Жорка, слегка взяв под козырек.

— Теперь к Сашку, — сказал Жене Виталий. — Он давно уже дома.


Дверь хибарки, по самые окна ушедшей в землю, открыл сам Сашко. Женя даже ахнула, увидев его густую бороду. Но не только борода делала его сегодня лет на десять старше. Он был желто-бледным, словно потерял много крови.

— Ты что? За бородой света не видишь? — толкнул его легонько Виталий. — Я тебе классическое известие принес: двоих даем. И знаешь кого? Жорку и Оноприенко.

— Да ну? — глаза Сашка засветились радостью. Но только на миг, и снова его лицо стало каменным, а глаза безнадежно скорбными. — Олеська, — наконец вымолвил он.

— Что Олеська? — схватил его за плечи Виталий и почувствовал, что у самого трясутся руки.

— Да говорите же! — крикнула Женя. Она видела жену Сашка один только раз и с первого знакомства полюбила ее.

— Олеську забрали, — чуть не всхлипнул Сашко. — Пока я был на работе… Пришел — ни тещи, ни Олеськи. Соседи говорят, утром, часов в десять, забрали.

— Куда забрали?

— Да куда же, — хмуро махнул он рукой. — В родильный дом. Уже три раза был. Выгоняют. Сказали, чтоб завтра наведался.

— Уф! — вздохнул Виталий облегченно. — Да что ты? Сегодня на свет родился? Такую панику поднимаешь по поводу нормальных вещей… Просто насмерть перепугал, идиот. Кретин несчастный. Питекантроп.

— Ругайся, ругайся. Вот будет твоя Женя… — Сашко запнулся. — Еще и не такое запоешь…

— Ты как Левин из «Анны Карениной». И то он имел для психоза более веские причины: его Кити разродилась дома, кустарно, а Олеся — в образцовом родильном доме.

— Чихал я на твоего Левина, — огрызнулся Сашко. — Кити — это литературная фантазия, а Олеська моя жена. Разница? А кроме того, у Олеськи… — Сашко снова искоса взглянул на Женю.

— Что такое у Олеси? — опросила она.

— Таз узкий, — отрубил Сашко.

— Кто сказал?

— Теща. В консультации уверяют — нормальный, а теща — узкий. Вот и разберись.

— Знаешь, что я тебе скажу, товарищ Сыромолотный, — погрозил пальцем Виталий. — Твоя обязанность сейчас раздобыть среди зимы живые цветы для Олеси. И бороду сбрить.

— Так вы думаете, ничего страшного? — Сашко повеселел. И только сейчас пригласил гостей в комнату.

— Все будет хорошо, Сашко, — обняла его Женя. — Вот поверьте. У меня есть интуиция…

— А-а! Теперь все понятно! — кивнул Виталий на большой портрет, висевший над столом. — Борода Фиделя Кастро не дает тебе спать? Или, может, ты на Кубу собрался?

— А что же, — уклончиво ответил Сашко. — Угроза интервенции штука реальная. И если бы набирали туда добровольцев…

— Тогда эта антипарикмахерская линия имеет оправдание, — похлопал его по плечу Виталий. — Надо только добиться, чтобы акулам империализма стало известно о твоей бороде.

— Ничего, — ответил серьезно Сашко, — их охлаждает еще кое-что. А в случае чего и борода пригодится… Значит, говоришь, двое? И Жорка согласился? Долго ты их агитировал?

— Я?! — Виталий улыбнулся Жене. — Это было решено за какие-нибудь две минуты! Как только я сказал, что в бригаду Сыромолотного…

— Представляю! — не поверил Сашко. — Ну да ладно. Сделаем что-нибудь. Ты подумай: за эти дни Величко даже не заглянул к нам. Десятой дорогой обходит свою бригаду.

— Черт с ним, не пропадете, — сказал Виталий.

— Да уж теперь-то не пропадем. — Сашко благодарно посмотрел на Виталия. Но все-таки ему было досадно: ведь был когда-то убежден, что сумеет перевоспитать своего бригадира.

— Сколько мы с ним переговорили за последний месяц! — вслух подумал Сашко и, вспомнив о зря потраченном времени, даже головой крутнул. — Ничего ему, этому Величко, понимаешь, не надо на свете, лишь бы сверху быть. Так я и не докопался до основной причины: откуда у Романа эта болезненная любовь к своей персоне? Читаешь о таких типах в книжке, так непременно что-нибудь в биографии неладно. Или родители сволочи, или сам еще при капитализме тех микробов набрался. А у Ромки какая биография? Такая же, как у нас. После Отечественной войны бриться начал.

— Ну, ты, например, до сих пор не бритый, — уколол Виталий.

— Нет, я серьезно, — оживился Сашко. — Познакомился я с его матерью…

— Даже до этого дошли твои исследования?

— А как же! Раз перевоспитанием решил заняться, значит, надо и с фронта и с тыла. Потолковали с нею по душам. На швейной фабрике работала всю жизнь. Вдова. Муж был майором. На Курской дуге погиб во время контратаки… Две взрослые дочки. Одна замужем, в Конотопе живет, другая в Ленинграде, художница. Обе пишут матери, уважают ее… Какие могут быть здесь «пятна прошлого»? Или, может, это свинство от каких-то далеких предков переходит с генами?.. И в школе — мать хвалилась — хоть куда был паренек. Показывала разные грамоты, фото. Везде Ромка на первом плане: то комсомольскую конференцию приветствует, то на собрании дружины какой-то доклад делает…

— А может, тут и зародились микробы? — сказал Виталий. — Может, его к первому месту еще в школе приучили, а теперь и минутки не усидит на втором?

— Кто его знает, — погладил свою щетину Сашко. — Хорошо вашему Роганю. Он как почувствует, что свихнулся хлопец, сразу же свой рецепт выдвигает: «Переварим в рабочем котле». А этот, видишь, сколько лет в котле, а еще до сих пор по-своему варится…

— Заявление на квартиру подал? — обвел глазами Виталий полутемную комнату с сырыми пятнами на потолке. — Тебе, по-моему, должны в первую очередь…

— Чуть не забыл! — перебил Сашко. — Я ведь сегодня у Подорожного заседал. Тебя тоже вызывали, да не нашли. Директор подписал приказ о молодежном жилищном комбинате. Весной начинаем. И тебе нагрузочку дали. За что-то ты там важное отвечаешь… Вот тебе и «хутора»! Погорят «хутора», не выдержат нашей конкуренции… И статью твою вспоминали. Говорят, что это после нее наш директор…

— А хотя бы и не после, — сказал Виталий, — лишь бы комбинат строился. Ну, Сашко, считай себя новоселом.

— Мы с Олеськой и здесь побыли бы еще. А теперь… — Сашко запнулся. — Ему в таких условиях никак нельзя. — И посмотрел на Женю с надеждой: — У меня, знаете, тоже интуиция появилась… Почему-то верю, что все у Олеськи обойдется хорошо.

VII

Когда Виталий с Женей пришли домой, все, кроме Стасика, уже пообедали. Стасик ел в кухне за маленьким столом. Женя и Виталий устроились тут же, чтобы не беспокоить отца и мать, отдыхавших в большой комнате.

— Сегодня, кажется, диктанты возвращали? — спросила Женя у Стасика.

— Угу.

— Что у тебя?

— А сколько ты хочешь?

— Я серьезно спрашиваю.

— Дай поесть… привязалась.

Женя расстегнула портфель, валявшийся в углу, и достала тетрадку с диктантом, под которым красовалась двойка, неумело переделанная на четверку.

— Так я и думала.

— А ты не лазь по чужим портфелям, — вырвал тетрадку Стасик. — То Зойка, то ты… Какое имеете право? Пусть отец смотрит. Или мама.

— Зачем ты отметки подчищаешь? — отчитывала Стасика Женя. — Ошибки сначала подчистил бы. В русской школе учишься, а пишешь «сердце» без «д», «вдахновенный труд», «безсомнения» — вместе… Кто же поверит, что за эти художества ты получил четверку?

— А какое тебе дело? Мы с отцом условились, что я десять классов кончать не буду. Он меня шофером на самосвал устроит. Там знаешь как можно «калымить».

— Это тоже тебе отец говорил? — спросила Женя.

— Сам знаю! Тем, кто индивидуально строится, машину цементу подкинешь — и будь здоров, высшего образования не надо.

— А галстук пионерский для чего носишь, если у тебя такие намерения? — вмешался Виталий.

— С галстуком или без галстука, а я не собираюсь загорать на голой зарплате, — стрельнул в его сторону Стасик наглыми глазенками, — дураков нет: все поженились. Вон Женька с дипломом. А сколько ей платят?

— Хоть матери такого не говори, — вздохнула тетя Лиза, наливая ему в тарелку молочной лапши. — И о двойке молчи, разволнуется.

— В курсе дела! — успокоил ее Стасик. — Понимаем, где что говорить.


Вечерело. Женя читала. Виталий что-то чертил. Приятный мягкий баритон из репродуктора рассказывал об успехах на сибирских стройках. За дверью Зоин Валерка таскал по комнате дребезжащий игрушечный электровоз. «Тише! — зашипела на него Зоя. — Дедушка газету читает».

Но Крамаренко сказал: «Ничего… В детском саду с него хватит дисциплины». И бросил взгляд на большой портрет, висевший над диваном. На портрете фотограф увековечил Крамаренко с трехмесячным Валеркой на коленях.

Он отложил газету и прошел к Захару. Тот чинил на кухне мясорубку.

— Как на работе? В порядке?

— Дела идут, контора пишет, — ответил Захар, уступая тестю табуретку.

— Сиди, сиди. Я пойду. Кончай эту петрушку, тогда потолкуем малость.

Из кухни он прошел в комнату Жени и Виталия. Вежливо постучал и, остановившись на пороге, спросил Виталия:

— Сверхурочная работа?

— К экзаменам готовлюсь. Я же на заочном.

— А-а! Как там у тебя на заводе?

— Нормально.

— Автоматизируетесь?

— Наш цех — давно. А сейчас первый механический начал.

— Добрая штука. Потолковать с вами хочу, пока мать на прогулке. Не для нее разговор.

Когда все сошлись в большой комнате, Крамаренко сказал:

— Дело такое… Надо нам наконец подумать о матери. Здоровье ее пошатнулось. Что я без нее? — с искренним сожалением спросил он присутствующих. — Что мы все без нее? Сироты. А болезнь не ждет. Диагноз не точен. Одно известно — вся беда из-за нервов. Надо что-то думать, дети.

«Все-таки он добрый, — с неожиданной нежностью подумала Женя об отце, — он любит маму, беспокоится о ней, а я живу только своим счастьем, почти забыла, что она тяжело болеет…»

«Чего бы только я не сделал для Жениной матери», — подумал Виталий, и давнее отчаянное желание спасти свою больную мать, которое охватило его когда-то в детстве, вдруг опять вспыхнуло в нем. С болью думал он о Катерине Марковне, об этой доброй болезненной женщине с глубокими, как у Жени, глазами, с такой же детской улыбкой, с натруженными руками — такие были и у его матери.

«Жаль ее, — подумал Захар. — Всю жизнь о детях заботилась, а о себе и не подумала».

«Раз такой серьезный разговор — о двойке никто не вспомнит», — подумал Стасик, вслед за взрослыми проскользнувший в комнату.

«Ишь как распелся! — подумала тетя Лиза о брате. — А кто же ее высушил, как не ты? Упаси бог состариться с нелюбым».

— Ты же хотел ее к профессору, — напомнила отцу Зоя. — Может, какие-нибудь средства прописал бы?

— Советовались. Спрашивали, — ответил Крамаренко. — Покой и свежий воздух, вот эти средства.

— Так мама ведь гуляет… вот и сейчас она гуляет. Да и окна у нас почти не закрываются, — сказала Женя.

Крамаренко смерил ее укоризненным взглядом.

— Что это за прогулки, если надо после них на пятый этаж взбираться? А от этих окон еще, смотри, легкие простудит. Ей нужен воздух, — твердо сказал Крамаренко. — Свежий воздух. Целый день. Целый год. Всю жизнь. Надо жить за городом.

— Может, в санаторий? — заикнулся Захар.

— На санатории у нас денег не хватит, — возразил Крамаренко. — Если бы ваш отец воровал, может, и хватило бы. Надо что-то другое придумать. — И, помолчав, предложил: — Надо нам строиться.

— Как… строиться? — переспросил Виталий.

— Как все, так и мы. Возьмем участок, подтянем пояса. Туговато будет. Это факт. На складах не достоишься, на руках все дорого. Но мать дороже… Завтра же я заступаю на работу, — продолжал Крамаренко. — Хотел вернуться на строительство, когда восстановят в партии. Но больше тянуть нельзя. Черт с ним, с авторитетом. Лишь бы здоровье у нее было.

Виталия даже передернуло от этой патетики. Ему послышалось что-то омерзительно знакомое. Кто-то уже бесил его этой неестественно приподнятой интонацией, за которой скрывался холодок равнодушия. Не Величко ли?

— Об участке, я думаю, ты похлопочешь? — обратился к Виталию Крамаренко. — Там у вас на заводе передовикам, безусловно, дают.

— Это невозможно… Виталий не сможет! — вырвалось у Жени. Только сейчас она поняла, что значит для Виталия попросить участок. А тем более впутаться в это строительство после всех его выступлений, после ссоры с Величко, после статьи…

— Все возможно, — сказал Крамаренко, — если есть желание.

— Я возьму, — сказал Захар и осуждающе посмотрел на Виталия. — Хоть у нас и не завод-гигант, а самое что ни на есть простое жилищное строительство. У нас тоже ударникам дают участки. Между прочим, рядом с вашими.

— Вот и прекрасно, — сказал Крамаренко. — Один на помощь, другой в кусты. Так и сделаем дело всем гуртом.

Виталий вспыхнул. Разве же он не хочет помочь? Противоречивые мысли навалились на него. Может, прав не он, а Крамаренко? Какое дело тестю до взглядов Виталия на индивидуальные участки, до всех его статей и выступлений, если речь идет о жизни дорогого человека?

— А-а! — услышал он над ухом голос Крамаренко и оглянулся. На пороге стоял Волобуев. На нем был элегантный зеленовато-серый костюм, остроносые черные туфли, модный коротенький галстук. И сам он был доволен собой, своим костюмом, своей улыбкой, безукоризненным блеском зубов и тем впечатлением, которое произвел на этих буднично одетых людей.

Он вытащил из кармана бутылку ереванского коньяку.

— А ну, Зоечка, ты у нас по этой части специалистка. Сообрази банкетик, поставь на стол рюмочки. Сегодня гражданину Волобуеву пятьдесят. Полстолетия! Выпьем и Катре оставим немножко… Она ведь, надеюсь, скоро придет? Коньяк в малых дозах больным даже показан.

— Ей показана, по-моему, радость, — бросил вызывающе Виталий и посмотрел на Волобуева, который ему не понравился с первого взгляда.

— Свежий воздух, вот что ей нужно, — покосился на Виталия Крамаренко. — И он у нее будет. Ведь правда? Но помните, дети: матери ни слова, ни полслова, что это для нее. Знаете ее характер? Ни за что не позволит. Договоримся так: дом этот нужен, чтобы жить нам всем вместе, а не ютиться.

— Насколько я понимаю, — улыбнулся Волобуев, — на семейном совете решено строиться?

— Трудно будет, — вздохнул Крамаренко, — кое-кто умывает руки.

— Это неправда! — Женя приподнялась. — Мы поможем… А просить участок Виталий не будет. Он статью напечатал против этих «хуторов». И на диспуте собирается выступать.

— А о чем у вас, Женечка, диспут, если не секрет? — заинтересовался Волобуев.

— О Человеке Будущего.

— Значит, по-вашему, Человек Будущего, — спросил Волобуев, — обязался жить в коммунальной квартире? Или тематика диспута предполагается шире?

— Мы хотим, — сказала Женя, глядя на Виталия, — поговорить о том, как сделать, чтобы все мелкое… мелочное… обывательское совсем исчезло и не оставило после себя даже следа. А на этих частных стройках знаете что делается?

— Актуальная тема! Брависсимо! — Волобуев похлопал в ладоши и вытащил из кармана кожаный портсигар. — Особенно актуальная на сегодняшний день. — В его тоне звучало неприкрытое издевательство. — И правда, посмотрите: жилищный кризис у нас давно ликвидирован. Каждая семья имеет отдельную комфортабельную квартиру. А «рабы пережитков» упрямо держатся за старое и нахально строят себе индивидуальные хибарки. Заклеймить их! Раздраконить в статьях, в фельетонах, в памфлетах! Перевоспитать немедленно в духе резолюции диспута…

— Мы строим! Мы много строим! — возразила Женя. — Вот и у нас на заводе молодежь начинает строить себе жилищный комбинат.

— Тогда к чему диспуты? — развел руками Волобуев. — Дайте всем бесквартирным квартиры, и инцидентам конец.

— Видите… Квартиры надо ждать. Значительно дольше ждать, чем поставить частный домик. Но дело ведь не в хибарках, а в тех обывательских настроениях…

— Я не понимаю вас, Женя! — покровительственно сказал Волобуев. — Вы умная, начитанная девушка… Откуда у вас такая примитивно-газетная философия? Что именно хотите вы воспитывать в современном человеке? Неужели способность считать себя не тем, кто он есть? Женя, Женя! До каких пор мы будем обманывать себя? Неужели вы серьезно допускаете, что можно лабораторными методами превратить человека в какой-то идеал? Нормального человека со всеми его пакостями?

VIII

Виталий решил сначала не вмешиваться в дискуссию с этим потрепанным франтом, но почувствовал вдруг, что не может молчать. Будто кто-то обвинил его в молчании и требовал немедленного ответа на обидные для человечества слова Волобуева. Теперь он не пропускал ни одного его слова, фиксировал в памяти каждый оттенок мысли, каждый жест, интонацию.

— Неужели даже здесь, в семейном кругу, — продолжал Волобуев, — вы не стыдитесь утверждать, что так называемые «пережитки» — скупость, зависть, лицемерие, любовь к славе, подлость — не являются такими же органическими чертами человеческой натуры, как щедрость, прямодушие, скромность и благородство? Все, о чем я говорю, не ново. Оно существует. Существует реально. А то, что вы утверждаете, хоть, может быть, и ново, но, к сожалению, не реально.

Не подумайте, что я сторонник капитализма и прочее. Пусть он себе дохнет со всеми колониальными ужасами… Но я не могу (не могу!) поверить, что социальное равенство и материальное благополучие способны когда-нибудь нивелировать в самом человеке те противоречия, которые разъедают его и — парадокс! — двигают вперед!..

Один ребенок честно выполняет школьные задания. А другой переписывает у товарища. Помогут здесь какие-нибудь педагогические рецепты? Можно, конечно, з а с т а в и т ь ребенка не списывать. А как вытравить ж е л а н и е списать? Этот тезис можно легко доказать и на «супружеской верности». Ведь и дураку ясно, что женщина, желающая изменить мужу, но не изменяющая, ни в какой мере не целомудреннее той, которая осуществила свое намерение! А ну, попробуйте искоренить не поступок, а само желание! Его можно загнать вглубь и не больше. Не так ли получается и с эгоизмом, любовью к славе, жестокостью?

И если непросвещенные души тянутся к своему садику, к своим кислицам и к своей козе, то можно их лишить этого лишь принудительно, а само тяготение останется!

— Правильно, — сказал Крамаренко, — каждый человек имеет право хоть раз в жизни поступить так, как ему хочется. А диспуты, жилкомбинаты и все прочее, — он повернулся к Виталию, — нам не мешают. Участок запишем на Захара, а ты потихоньку шуруй вместе с нами — и концы в воду. А там дискутируй сколько влезет.

— Вы считаете, — поднялся Виталий, — что «теории» вашего приятеля дают вам право считать меня лжецом и негодяем?

— Ты… что? Очумел? Успокой своего… Слышишь? — крикнул на дочь Крамаренко. — Человек просто так говорил, а ему уже «теории» пришивают.

— Нет, это не просто так, — круто повернулся Виталий, — мне тут хотят доказать, что можно думать и говорить одно, а делать совсем другое. И что это не что-то необычное, а норма. Честность есть честность, а подлость остается подлостью. А тот, кто хочет их объединить под эмблемой «человеческой натуры», или законченный кретин, или эгоист-двурушник.

— Эгоист, эгоист! Золотое слово, — поддержала его тетя Лиза и ужалила Крамаренко презрительным взглядом.

— И ты туда же, в дискуссию, — таким же взглядом ответил ей Крамаренко. — Видали философа? Академик кастрюльный…

Стасик хихикнул, но сразу же смолк: вспомнил, что собирается выпросить у тети Лизы полтинничек.

— Не надо никогда переводить абстрактные разговоры на конкретную почву, — примирительно сказал Волобуев. Он почувствовал, что этот разговор касается лично его. — Вы слишком высоко летаете, молодой человек, — Волобуев протянул Виталию открытый портсигар. — Даже Карл Маркс не боялся признаться: «Ничто человеческое мне не чуждо».

— Смотря что понимать под человеческим! — отвел портсигар Виталий. И вдруг понял: то, что он собирался сказать Волобуеву, было отчасти ответом на его собственные сомнения. Разве его, Виталия, ирония по поводу некоторых утверждений отца (пусть слишком прямолинейных, но честных и правильных) не была опасным трамплином к тлетворному скепсису? Нет, он и сейчас против казенщины, против сусальности. Но всегда ли он иронизировал только по поводу этого очевидного зла? И всегда ли был его отец таким уж смешным и наивным, называя вещи своими именами?

Ведь есть такие духовные позиции, стоя на которых нельзя маневрировать, а надо бить только прямой наводкой. Есть и границы такие — если перешел, нельзя удовлетворяться боковыми тропинками, а надо идти только магистральной трассой. Наконец, есть такие стыки, такие пересечения идей и мыслей, когда намеки равны преступлению и надо говорить все как есть и все прямо в глаза.

Когда же это бывает? Когда перед тобой не собеседник-единомышленник, которого можно подразнить двусмысленностью. Не оппонент, допускающий ошибку в споре, а враг. Перед ним был враг. И было бы просто нелепо оспаривать его вражеские сентенции таким образом, чтобы это не резало его — врага — слух.

— Что же вы считаете квинтэссенцией человеческого? — спросил Волобуев. — Давайте условимся: определения должны быть точными. Метод перечисления тривиальных понятий — честность, справедливость и прочее — не принимается.

— Есть такое определение, — сказал твердо Виталий. — Я имею в виду удовлетворение тем, что живешь не для себя.

— Вот как? Самопожертвование? Надрыв?

— Я сказал: удовлетворение. А может, и радость. Какое же здесь самопожертвование?

— Нет. Это не точно.

— Еще точнее? Пожалуйста: радость от выполненного тобою долга.

Вот когда к нему пришли эти слова! «Радость долга!» Вот с чего началась его заводская биография, вот что сроднило его с Женей, чьи глаза просили совета, поддержки.

— Думаю, что это чувство несвойственно миллионам, — Волобуев еще раз протянул Виталию свой портсигар. — Выходит, человечество делится на кучку пророков, постигших вершины духа, и на слепую массу, которая служит объектом нескончаемой духовной обработки. Не так ли? А что, если на протяжении человеческого существования у пророков не хватит аргументов, чтобы из каждого человека сделать полубожество?

— А что, если человечество, — Виталий взял у Волобуева папиросу, — начнет совсем с другого конца? И перед тем как усовершенствовать тонкость духа, возьмет хорошую дубинку да и примется гнать из общества всех негодяев, мошенников, тунеядцев, двуличных иуд, аферистов, проповедников человеческой подлости? Что тогда? Ведь у перечисленных лиц не хватит времени даже на то, чтобы красноречиво поспорить с «пророками»! Они молча будут лететь на свалку истории!

Волобуев опешил. Из холодных сытых глаз исчезла искорка защитной иронии. Картина, нарисованная Виталием, касалась непосредственно его и была неприятно реальной. Он смял недокуренную папиросу и бросил ее на паркет, хотя рядом была пепельница.

«Рассказал, все разболтал обо мне, свинья, — думал он о Крамаренко. — От зависти раззвонил про пенициллин и про все…»


— О-о! — пропел Волобуев, увидев входящую Катерину Марковну. — Да вы у меня сегодня герой! Даже румянец появился. Вот он, главный-то врач: кислород! — И, галантно помогая ей снять пальто, сообщил: — А мы тут сразу два события отмечаем. Во-первых, мой бесславный юбилей, а во-вторых… Прошу, маэстро! — сделал он театральный жест в сторону Крамаренко, — проинформируйте супругу о плане великого созидания!

«Что за омерзительный шут! — подумал Виталий. Он все еще был под впечатлением спора с Волобуевым. — Неужели он только мне так противен?»

Виталий обвел глазами присутствующих и с огорчением убедился, что и Зоя, и Захар, и Стасик совсем иначе думают о Волобуеве. Они с удовольствием принимали его балагурство. Даже утомленная прогулкой Катерина Марковна одобрительно улыбалась Волобуеву, а Женя была благодарна за то, что он приободрил мать комплиментом, и готова была за это простить ему все.

— Короче говоря, мать, решили мы строиться, — каким-то наигранным тоном, как показалось Виталию, сообщил Крамаренко и усадил жену в кресло. — Обсудили, постановили и пришли к выводу, что тесновато нам здесь. Попробуем расширяться за счет индивидуального сектора.

— Что это вы… вот так, вдруг? Ни с того ни с сего? — озабоченно спросила Катерина Марковна. — Мы ведь уже подсчитывали с тобой, — обратилась она к мужу, — вроде бы не по карману нам такое строительство. Да и вообще, стоит ли?

— По-моему, вполне стоит, мамаша, — нарушил минутное молчание Захар. И продолжал, награжденный ободряющим взглядом Омеляна Свиридовича: — Кубатура у нас не очень-то… Воздуху мало… Улица пыльная, автотранспортом загазована…

— А семейство растет, — Крамаренко показал глазами на Виталия.

— И еще больше вырастет, — подмигнула Зоя сестре, — скоро мы тут целый детский сад разведем.

— Так что ты, мать, давай нам свою резолюцию, — обнял Крамаренко жену, — и пиши «одобрить и приступить к выполнению».

— Конечно, мамочка, — защебетала Зоя, которая еще пять минут назад совершенно не понимала, для чего этот дом, — знаешь, как будет весело! И дети будут гулять целый день… Замечательно!

— Разве дело во мне? Разве я против? — смутилась Катерина Марковна, — я очень хочу, мои родные… прямо-таки от всего сердца желаю, чтобы нам подольше быть вместе… (мелькнула надежда: «Может, когда-нибудь и Боренька с Ирмой и с детками хоть на месяц приедут»), — но только вот Женечка, — продолжала она, — по-моему, они с Виталием к его отцу переезжать собирались… Им там будет удобней.

— Разъехаться не штука, — тихо, но веско сказал Крамаренко, — если начнем по разным углам расползаться, так нечего и огород городить.

«Что-то сейчас надо сказать… Необходимо что-то ответить! — лихорадочно думала Женя. — Оставаться здесь — значит поставить Виталия в дурацкое положение. Переселиться… как посмотрят на это все? Что подумает мама? Скажут, не захотели помочь. И деньгами тут не отделаешься». Если они с Виталием будут жить отдельно, то этим покажут, что дом им не нужен, и все расстроится из-за них. Женя виновато посмотрела на Виталия. Она даже не надеялась, что тот может выйти из этого безвыходного положения. Она просто искала сочувствия.

Виталий поймал ее растерянный взгляд и подошел К Катерине Марковне:

— А мы передумали. Мы с вами здесь остаемся.

— Спасибо, сынок… Вот уж не знаю, какое большое спасибо, — сказала Катерина Марковна и ласково погладила Виталия по руке. — Я ведь все молчала, не хотела просить. А мне так нужно, ужас как нужно, чтобы Женечка… чтоб вы тут все были со мной. Страх меня душит последнее время. Сама не пойму, почему такой страх? Рушится все. Разлетаются дети. — И заплакала.

— Что с тобой, мамочка? — вскрикнула Зоя.

— Ну не надо, не надо же, — бросилась к матери Женя, — никуда мы от тебя не уйдем. Вот и Виталий оказал… Ты ведь сама слышала? Будем все вместе. И ты выздоровеешь. Обязательно выздоровеешь…

Загрузка...