В это воскресенье Женя и Виталий впервые за их совместную жизнь разъехались в разные концы города. Женя понимала, что вслед за первым придет и второй и третий раз. Не знала, кого винить в том, что они с Виталием так мало бывают вместе. Кроме работы каждый из них имеет множество общественных обязанностей, а тут еще это отцово строительство. И сейчас Виталий отправился в район Опытного поля, где закладывали фундамент для молодежного жилкомбината, а Женя с отцом, тетей Лизой, Захаром, Зоей и Стасиком уехали на свой индивидуальный участок. Больную мать взять с собой не решились.
Только Женя вышла из вагона, ей стало досадно: почему она здесь, а не с Виталием, не со всеми заводскими?
От железнодорожной линии до самой лесной полосы индивидуальные застройщики разместили свои неуклюжие строения кто как хотел. Невозможно было представить, где здесь будут улицы, что станет центром, а что окраиной этого хаотического лагеря. Там и здесь краснели кирпичные прямоугольники и квадраты фундаментов, наскоро сколоченные времянки, шалаши и сарайчики, а около них штабеля шлакоблоков, горы кирпича, шлака, песка, защищенные колючей проволокой от соседей и воров.
Водопровода не было. Электричества тоже не было. Дирекция завода, наделив рабочих и служащих участками, не учла лихорадочных темпов этого строительства и не успела обеспечить его коммунальными удобствами.
Собственники будущих домиков, даже те, кто преспокойно мог бы переждать год-два на старых местах, опешили перевезти свой скарб во временные хибарки. Одни боялись, как бы кто-нибудь не позарился на их фруктовые саженцы, другим не давал спать сложенный на участке кирпич. Они привязали на своих участках собак и сами около них ночевали. Кое-кому казалось, что в их отсутствие коварные соседи расширят свой клочок земли за чужой счет. А иным не терпелось поскорее перебраться в свой дом, завести свою домовую книгу.
Женя еще в электричке услышала спор двух пожилых работниц из-за лоскутка земли. Здесь же в вагоне какой-то парень расхвастался перед товарищем, что «организовал слева» дешевые доски на высокий забор. «Красота! Хоть на цыпочках тянись — одну только трубу видно!»
На небольшой станции Крамаренки вышли из вагона.
Толпа, что выкатилась на платформу, заметно редела.
— Вот и наше имение, — неестественно бодрым тоном сказал Крамаренко, показав на участок, заросший полынью и бурьяном.
— А шлакоблоки где? Где же шифер? Где лесоматериалы? — поинтересовался Захар, обведя удивленными глазами пустырь, обнесенный колючей проволокой. За изгородью ничего не было, только на дороге возле проволоки лежала кучка мокрого шлака.
— Все в порядке, — успокоил Крамаренко. — Не волнуйся, у надежного человека лежит. Теперь понемногу начну перевозить, а то ведь и разворовать могли за зиму без присмотра.
— Эй, люди добрые! Вы тут моей цапки не видели? — крикнул им бородатый дядько в соломенной шляпе. Он стоял по ту сторону изгороди — на соседнем участке.
— На черта мне твоя цапка? — огрызнулся Крамаренко.
— Ну и народ пошел, — сам себе пожаловался бородатый. — Положил вот здесь цапочку вчера, и уже понадобилась кому-то.
— Нас вчера не было, — отозвалась Зоя. — Мы здесь, дяденька, первый раз.
— Божилась девка, что первый раз, а назавтра дите родила.
— Ты не того… не очень… — подступил к соседу Захар, — а то до бороды доберусь.
— Зачем вы так? — болезненно поморщилась Женя. — Лучше покажите, где надо копать.
Она была ошеломлена и унижена тем, что увидела в этом разгороженном на лоскуты муравейнике. А рядом ее город. В синем мареве не по-весеннему горячего дня гордо высились силуэты Дворца индустрии, ажурной телевизионной вышки, весело поблескивало солнце в стеклянных крышах гигантских цехов.
Там, за каких-нибудь двадцать километров отсюда, Виталий с заводскими девчатами и хлопцами делали почти то же, что делалось здесь: копали под фундамент котлованы, выгружали кирпич из машин и складывали его в штабеля. Почему же там все было совсем иначе? Неужели только потому, что здесь носилки, а там самосвалы, что здесь голые руки, а там мощные краны? «Нет, не это главное, — думала Женя, помогая отцу отмеривать шнуром контуры будущего фундамента. — Здесь все для себя. Только для себя. Здесь все мое. И только мое. Это оно так сторожко прислушивается ночами, не взял ли кто со двора пол-кирпича или щепку, волком глядит на соседа, которому удалось достать на кровлю шифера, тяжко мучится завистью ко всем, у кого есть что-то лучшее, чем у него. И злорадно смеется над промахом соседа, над недоделками, замеченными по ту сторону заборчика».
Женя посмотрела на Крамаренко и с удовольствием отметила, что на его лице не было радости мелкого собственника, который возводит свой фундамент. Наоборот, его вид говорил о неприятной, тяжелой необходимости копаться здесь.
Сейчас он занимался «разбивкой» — переносил план фундамента на землю. Но мысли его были в соседнем поселке, на другом участке. Он успел навозить туда за зиму целую кучу стройматериалов, купленных на деньги детей и охраняемых теперь свирепым псом Волобуева.
«Нехорошо получается, — размышлял Крамаренко, натягивая бечевку, — весна полным ходом идет, а у нас на участке только куча размытого шлака. Скандал. Придется потолковать с Волобуевым и перебросить часть материала сюда».
Но в глубине души он знал, что все это пустые мечты. Нотариальная расписка, по которой он обязался в определенные сроки выплачивать Волобуеву долг, связывала его по рукам и ногам. Взять что-нибудь со стройки он так и не решился, а Богданчик с расплатой не спешил, все оттягивал до окончания расследования. И Крамаренко все возил и возил «под залог» Волобуеву на участок кирпичи, и доски, и оконные рамы…
В том, что Богданчик в конце концов выкрутится (а значит, и расплатится с ним), Крамаренко не сомневался. Экспертную комиссию за зиму так запутали, что сам черт не смог бы уже ни в чем разобраться. В качестве испытываемых материалов подручные Богдана Георгиевича умудрились подсунуть комиссии даже цемент со строительства бани.
Стараниями каких-то влиятельных друзей расследование велось удручающе медленно. Сам Богданчик мотался то в Москву, то в Киев, то еще куда-то и каждый раз, возвращаясь, козырял в обкоме самыми разнообразными справками. Он сообщил Крамаренко, что рассчитывает «потянуть резину» до лета, пока не сдадут в эксплуатацию элеватор. Тогда, мол, сердца руководящих товарищей растают и вообще острота момента пройдет.
Он был весел, бодр, часто созывал совещания, на которых неизменно находил повод, чтобы похвалить Крамаренко. Облюбованное Омеляном Свиридовичем место оставалось свободным. Богданчик попросил в отделе кадров, чтобы там не спешили с подбором кандидатуры, а Крамаренко дал слово — как только сдадут элеватор, место будет его.
Омелян Свиридович не любил вспоминать, как чуть было не отрекся от Богданчика. «Это просто счастье мне привалило, что такой туз в трудный момент обратился ко мне», — думал он и хвалил себя за то, что хоть раз не растерялся, не струсил, пошел на крупный риск. Теперь недалек тот час, когда он посмеется над такими чудаками, как Виталий с его мальчишескими исканиями справедливости. «Ну, Борис, тот на верхотуру взобрался, — думал он, — с высоты и рассуждает про мораль. А этот щенок куда лезет? Стоит за станком и других еще учит, как правильно жить… Дискуссии затевает. Смешно!»
Всю зиму настроение у Крамаренко было самое радужное. Человек по натуре деятельный, особенно когда эта деятельность сулила ему личные выгоды, он бегал по складам, занимал очередь за гвоздями, торговался в укромных уголках со спекулянтами.
Но вскоре он устал торговаться. Ведь и Захар, и Зоя, и Виталий, и Женя аккуратно два раза в месяц вручали ему внушительную сумму, не требуя никакого отчету. Разве что хозяйственный Захар из уважения к тестю выслушивал его, не вникая в подробности. Зоя, слушая цифровые выкладки, начинала зевать, а Виталий и Женя сразу же заявили, что ничего не смыслят в этих делах.
Единственно, кто его донимал, это тетя Лиза. Не было дня, чтобы она не напомнила брату, как тяжело ей оборачиваться на рынке. Но и она высказывала свои претензии шепотом. Вслух же, при матери, все убеждали друг друга, что довольны едой, хотя питались впроголодь, и что главное для них — поскорее разделаться со строительством, тогда вся семья заживет припеваючи.
Теперь у Крамаренко всегда были при себе «свободные» деньги, и он, сам того не замечая, все чаще и чаще захаживал в ресторан то с Богданчиком, то с Волобуевым. А приходя домой навеселе, он с особенной живостью рисовал перед Катрей их привольную жизнь в собственном доме. Он и сам начал верить, что в конце концов построит для Катри этот дом. Но, приехав на участок, вдруг опомнился: ведь ни доски он пока себе не привез.
Унылый вид пустыря не на шутку его удручил. «Что-то надо предпринять, — соображал он в смятении, — ведь в конце-то концов меня спросят в семье, что к чему? Не рассказывать же им про Богданчика!»
— Можно копать? — спрашивает Захар.
— Давай, — хмуро командует Крамаренко и неохотно поплевывает на ладони.
— Эй! Начальство! — кричит ему длинноносый малый с нагруженной досками пятитонки. — Это чей шлак на дороге?
— А ты что? Объехать не можешь?
— Засыпь своим шлаком канаву, тогда, может, объеду, — отзывается из кабины шофер.
— Мотор сильный и из канавы тебя вытащит, — ввязывается в перебранку Захар.
— Не имели права здесь шлак насыпать! — кричит длинноносый. — Ваша земля возле канавы кончается. А это уж наша.
— Какая такая «ваша»? — и Зоя подбоченивается. — Купили вы, что ли, дорогу?
— Видели, какая дойная коровка? — обращается длинноносый к парням, что сидят с ним на досках. — Ей по молоку надо Америку обгонять, а она тут язык чешет.
— А ну газуй давай отсюда, пока цел, — замахивается на него лопатой Захар. И к Зое: — Застегни кофту, растяпа.
— Убери шлак, — выглянул из кабины шофер, — а то мы его живо по лужам раскидаем! Это дорога завода Артема, мы ее сами прокладывали.
— Подумаешь, завода Артема, — огрызается Крамаренко. — А у меня на этом заводе дочка. И зять. Ударник. Знатный человек.
— Папа! — хватает Женя отца за рукав. — При чем тут зять? Ну при чем?
— А кто твой зять? — наступает шофер. — Как его фамилия?
— Письменный! Из механического цеха. Что? Съел? — кричит Крамаренко. — Вот как скажу ему!
— Эй, Слива! Слышишь, Слива? Виталий строится! — кричит шофер длинноносому.
— Вот это да! — хохочет Слива. — А на меня шмелей напускал за то, что я участок беру… Вот это «Человек Будущего!» — И весело командует шоферу: — А черт с ними, объезжай!
Куда ни посмотришь, везде в комнате детские пеленки. Они мокнут в корыте, сушатся на спинках стульев, лежат аккуратной стопкой, чисто выстиранные и выглаженные, на столе рядом с Олесиными книгами и конспектами. Женя выглянула в окно и увидела, что и во дворе на веревке трепещут под ветром разноцветные фланелевые лоскутки.
Двухмесячная владелица этих веселых цветных одеяний спала в плетеной кроватке. На ее личике отражались покой и философское равнодушие к суете сует, которую она вызвала своим появлением в этом и без нее достаточно растревоженном мире.
— Я так рада, что вы назвали ее Катрусей, — сказала Женя, внимательно глядя на дочку Олеси и Сашка. — Хочется, чтобы она была счастливее моей мамы… Посмотри, Витася, какой высокий лобик.
— Она феноменально умна, — отрекомендовал дочку Сашко. В его тоне не было и следа иронии. Виталий не выдержал, засмеялся.
— Смейся, смейся, — обиделся Сашко, — сам увидишь, когда проснется. Ставлю ей, понимаешь, пластинку из «Лебединого озера» — тихо-тихо лежит и слушает. Хор Пятницкого — кричит, кантату местного композитора — засыпает. Не смей будить! — топнул он на Олесю и загородил собой кроватку. — Окончательно сошла с ума со своим графиком… Выспится хорошо, тогда пусть обедает.
— Что такое — прекрасное? — вдруг спросила у Виталия Женя.
— В связи с чем семинар по эстетике? Все, что дает нам эстетическое наслаждение.
— А это? — показала Олеся на развешанные пеленки. — Можно ли сей бедлам отнести к категории эстетического наслаждения?
— Только при одном условии: если к ансамблю прибавить виновницу бедлама.
— Я никогда не представляла себе, — сказала Женя задумчиво, — что такой сумасшедший беспорядок может быть настолько прекрасным.
Виталий нежно посмотрел на Женю и прочитал ее любимый сонет:
Но вижу я в глазах твоих предвестье,
По неизменным звездам узнаю,
Что правда с красотой пребудут вместе,
Когда продлишь в потомках жизнь свою…
Дома у них сидели незваные гости. За столом, накрытым старой клеенкой, Дима и Аллочка вели с тетей Лизой вынужденную беседу: кроме тетки, в квартире никого не было.
— Поздравьте их, — сказала тетя Лиза. — Они поженились.
— Вот как? — удивилась Женя. — Поздравляю… Давно?
— В воскресенье три месяца, — сообщил Дима довольно хмуро.
— А пролетели они как один день, — неестественно засмеялась Аллочка.
— Очень приятно, — пробормотал Виталий. Он не понимал, какого дьявола они явились сюда.
«Быстро же он меня забыл», — подумала обиженно Женя. Она до сих пор почему-то считала, что Дима долго будет тосковать.
— Между прочим, я с твоим супругом еще не знакома, — сказала Аллочка. И, пожимая руку Виталия, мысленно оценила: «Красив. И кто бы мог подумать? В школе ни один мальчишка не обращал на нее внимания».
— Хотели было пригласить вас на свадьбу, — оказала Аллочка, — только Димина мама решила, что неудобно… А по-моему, это предрассудки. Мы счастливы, да и вы тоже, по всей вероятности. Почему бы нам и не поддерживать добрые отношения? Ведь так мало знакомых, с которыми можно было бы найти духовный контакт.
— Не так уж мало, — сухо возразил Виталий.
— А где твой инструмент? — спросила Аллочка Женю, бросив взгляд в ту сторону, где стояло раньше пианино (его продали месяц назад, когда отец сказал, что надо выкупить шлакоблоки на окладе).
— В ремонте, — покраснела Женя. Она никак не могла привыкнуть к этой лжи. Но Крамаренко требовал строжайше скрывать продажу вещей. Не только мать, даже соседи не должны были знать об этом.
Крамаренко с бессмысленным упрямством оберегал «престиж семьи», на каждом шагу доказывал, что строительство почти не отражается на их бюджете.
Тетя Лиза недавно на рынке чуть не расплакалась от стыда — выбирала кусочек свинины подешевле, а въедливая соседка возьми и спроси: «Что это вы прибедняетесь? Омелян Свиридович вчера сказал моему, что привез из Зеленограда двух гусей и боится, как бы не пропали — места в холодильнике нет».
Виталий тоже еле удержался, чтобы не устроить тестю скандал, — Крамаренко начал болтать соседям, будто Виталий каждый месяц получает какие-то фантастические премиальные, на них, мол, собственно, и строится дом.
«Для чего это? — не раз спрашивал он у Жени. — Ведь все знают, что у нас из-за этого строительства туговато с деньгами». Женя только мрачнела.
— Как? Твое пианино в ремонте? — сделала Аллочка удивленные глаза. — Ты же его настраивала полгода назад.
— С ним случилась авария, — пояснил Виталий, театрально вздохнув. — Я полез прибивать картину, стал на пианино в тяжелых сапогах, и крышка лопнула.
— Нет… серьезно? — опросил доверчивый Дима. Он был ошеломлен такой дикостью. — В сапогах… на пианино?
— Совершенно серьезно, — подтвердила Женя, развивая этот эффектный экспромт. — Он провалился, задрыгал с перепугу ногами и порвал все струны.
— О, это был незабываемый концерт в додекафоническом стиле, — добавил Виталий.
Чувство юмора выручало их с Женей в трудные минуты.
— А где ваша комната? — поинтересовалась Аллочка. Она намеревалась сделать небольшую экскурсию по квартире.
— Там сейчас мама задремала, — придумала Женя. Аллочка могла раззвонить всем знакомым, что у Жени с Виталием плохонькая железная кровать, а одежда висит в углу под старой простыней.
— Ты еще не приобрела чешский гарнитур? — спросила Аллочка. — Спальня у чехов — просто чудо!
— Мне не нравится, — сказала Женя.
— И мне тоже, — поддержал Виталий. — Центральноафриканские гарнитуры куда интереснее. Представляете? Бамбук, зубы крокодила и синтетическая обивка под шкуру леопарда. Ультрамодерн!
— Не знаю. Не видела, — процедила сквозь зубы обиженная Аллочка.
— Мы пришли… Мы с Аллой хотели, — начал Дима, облизав сухие губы, — чтоб ты, Виталий, и ты, Женя, пришли к нам на небольшой банкет. Будут в основном свои… в «Кристалле».
— Еще до сих пор свадьбу справляете? — удивилась Женя. Она уже не чувствовала обиды, что Дима не тоскует по ней.
— Нет, — блеснула стекляшками очков Аллочка. — Совсем по другому поводу. Димку премировали месячной зарплатой.
— За что-нибудь «турбинное»? — опросил Виталий.
— Ага, — сказал Дима и покраснел. — Конечно, не я один получил… Творческая группа конструкторов. Это за пройденный этап…
— На сколько же киловатт теперь замахнуться думаете?
— На триста тысяч. Не меньше.
— Фантастика!
— А я помню, — вмешалась в беседу тетя Лиза, — стояла у нас в Слобожанске одна знаменитая турбина, когда еще нэп был. «Турчанкой» ее называли. С какого-то потопленного турецкого парохода ее отвинтили и поставили на электрическую станцию. Так она целый день только чихала, а как вечер — мигнет раз, мигнет другой, и сидим во тьме кромешной. О ней даже песню куплетисты пели.
И тетя Лиза пропела частушку:
Плачет жинка: доставай
Бочку керосина!
Эх, «турчанка» подвела
Сукиного сына…
— Наверно, плохие у нее киловатты были?..
— Плохие, тетя Лиза, плохие! — засмеялся Виталий. — У Диминых турбин куда лучше.
— Так мы вас ждем? — спросила Аллочка.
— Приложим все усилия, — ответил дипломатично Виталий. — Если не будет на заводе какого-нибудь собрания.
— Наверно, надо их было чем-нибудь угостить, — сказал Виталий, когда гости ушли. — Каким-нибудь вином…
— Или чаем хотя бы, — вздохнула Женя. — Так у нас ведь к чаю ничего, кроме хлеба… Боже мой, хоть бы быстрее все это кончилось!
«Это» будет тянуться до тех пор, — подумал Виталий, — пока уважаемый тесть не стащит с меня последние штаны». Но не решился сказать вслух. В самом-то деле! Захар продал свое новое кожаное пальто. Зоя отдала все деньги, что копила на швейную машину. Живут впроголодь. Но все молчат и покорно слушают застольные проповеди Крамаренко о семейном благополучии.
А Стасик? Что получится из этого Стасика? Отец тайком от всех дает ему деньги, и тот ходит на какие-то подозрительные вечеринки, подчищает двойки в дневнике, и все это прячут от Катерины Марковны под гуманным девизом: ей нельзя волноваться!
В соседней комнате плакала Зоя. Вчера на ее имя пришло письмо. Его написал один завсегдатай ресторанов, эффектно одетый молодой человек, который уже несколько раз предлагал ей пойти в кино, но она не хотела и слушать об этом. Он не поверил, что Зоя замужняя и имеет ребенка, да еще ждет второго. Влюбленному она казалась семнадцатилетней девушкой. Он разыскал ее адрес и высказал свои чувства в письме. Почтальон принес письмо, когда дома был один Стасик. Тот с искусством, почерпнутым в приключенческих книжках, распечатал его над огнем спички, прочитал, ухмыльнулся и положил письмо Зое под подушку.
В тот вечер (раньше этого не бывало) Захар ударил Зою по лицу. Она так испугалась, так оскорбилась, что даже не заплакала.
Чем она виновата, что кому-то взбрело в голову посылать ей любовные письма? На нее все засматриваются, разве запретишь? Ходит, например, к ним в ресторан один артист из Русского драматического театра. Известный в городе человек, все время его по телевизору показывают. Он как выпьет, так и начинает Зое всякие глупости говорить: «Вы сплошное противоречие. Ваши губы зовут, а глаза отвергают». Никого она не отвергает, не зовет, а просто у нее улыбка такая, что каждый принимает на свой счет.
А профессор, старик, песок из него сыплется, и тот недавно отколол комплимент, что-то насчет волос, будто они сжигают сердца, как адский огонь. Ну и чудак, волосы-то у Зои крашеные! Она еще в восьмом классе сделалась рыжей, чтобы на отца быть похожей. Теперь у них в семье половина на половину: мама, Женя и Захар — темноволосые, а отец, Стасик и она — рыжие.
И всегда она Захару все рассказывала — об артисте, о профессоре, обо всех комплиментах, и никогда он не ревновал: верил. Откуда же у него вдруг…
— За что? За что? — повторяла шепотом и оглядывалась, не услышала ли мать и нет ли поблизости Валерика.
— Крутишь? Записочки под подушку прячешь? — тоже шепотом прошипел Захар.
— Да я же ее впервые вижу, эту проклятую пачкотню…
— Дурачка нашла… Еще и издеваются. Кто участок на свое имя раздобыл? Виталий не промах, сразу открестился… А мне для чего? Махорку кручу, на табаке экономлю, чтоб каждую копеечку на этот дом отдать… Потому что ведь для матери. А куда оно исчезает? Куда плывет? В какую прорву?
— Тсс, — оглянулась испуганно Зоя, и сам Захар оглянулся: не дай бог, мать услышит. Разве при ней можно об этом?
…Слышно было, как плакала Зоя.
— Я виновата… Я во всем виновата, — Женя терла пальцами виски. — Я не должна была позволить, чтоб ты женился на мне.
— Женя!
— Я знаю, что ты думаешь… Ты уже говорил мне один раз: тех денег, что идут на строительство, хватило бы лет на десять на санаторий для мамы… Отец и слушать не хочет об этом. Совершенно не понимаю, куда идут деньги?
— Женя! Разве дело в деньгах? Разве это главное? — пожал Виталий плечами. — Я вообще не могу вас понять. Особенно тебя. Неужели вы серьезно верите, что ваш сговор молчания о Борисе действует на мать как лекарство? Вы не лечите ее, а загоняете вглубь материнское горе. Я бы на твоем месте давно уже потребовал от Омеляна Свиридовича: пусть начистую выложит, что там у них было. Я почему-то уверен, что Борис оклеветан.
— Ты просто предубежден против моего отца, — сказала Женя с обидой, — ты его возненавидел с первого взгляда.
— «Первые взгляды» давно стали сто первыми, — ответил Виталий. — Откровенно тебе говорю, мое отношение к Омеляну Свиридовичу не улучшилось. Извини меня, Женя, но скрывать от тебя не хочу.
— Чем он тебе не угодил? — вспылила она.
— Мне угождать не надо, — остановил ее Виталий. — Просто я вижу, что «тайны» Омеляна Свиридовича не ограничиваются нашим никому не нужным строительством (которого, кстати, не видно!). Куда ни ткнись, везде туман. Везде что-то человек прячет, скрывает, наводит тень на плетень… Недавно спросил его, как там дела с комиссией, которая расследует на элеваторе причины аварии. И что ж, ты думаешь, он мне ответил? Оказывается, Омелян Свиридович ждет не дождется, чтобы комиссия обвинила во всем какие-то грунтовые воды!
— Ну и что? — раздраженно опросила Женя.
— Как «ну и что?» — возмутился Виталий. — Ты ведь сама говорила недавно со слов отца, что он сигнализировал о плохом цементе, еще и героем себя по этому случаю считал. При чем же тут «воды»?
— Ах, боже мой! — Женя еще крепче сжала руками виски. — Ни ты, ни я, ни Борис ничего не смыслим в строительном деле… И все равно каждый сует нос, обвиняет… А тем временем отца восстановили на работе. И в партии восстановят. Увидишь.
— Не я его обвиняю, — сказал Виталий, — а сторож. В первую очередь сторож, который…
— Да… это ужасно! — не дала ему договорить Женя. — Сперва… после аварии он мне снился почти каждую ночь. Хотя я никогда не видела этого человека… Но отец невиновен. Я чувствую, что невиновен… Он сам чуть не плакал. И когда приходила вдова этого сторожа…
— Омелян Свиридович дал ей денег, — продолжал Виталий. — Да. Это был единственный случай, когда наши деньги пошли на полезное дело.
— Что ж, по-твоему, отец пропивает наши деньги? На любовниц тратит? — возмутилась Женя.
— Ничего я не знаю, — сказал устало Виталий, — пусть бы по крайней мере показал нам эти свои бревна… Где они там хранятся? У какого Кощея Бессмертного? Хоть бы Захара сводил на экскурсию. Убедился бы человек, что не зря его почти догола раздели.
Женя вытерла слезы и подошла к Виталию.
— Скажи мне, почему ты тогда согласился остаться? Все зависело от тебя. Ты прекрасно понимал, что нам лучше уйти. Но ты остался. Что это было? Красивый жест? Необдуманный благородный порыв? А теперь ты жалеешь о нем? Так ведь еще не поздно! Хоть завтра, хоть сейчас. Я согласна. Уйдем. Не могу я смотреть, как ты мучишься. И во всем виновата я. А что думает обо мне твой отец? Наверняка ненавидит меня. А твои друзья? Ты вот скрыл, а я знаю — они на каком-то собрании обсуждали твою личную жизнь… твой «моральный облик». И эта ваша поэтесса, Жаклина, заявила, что ты катишься в обывательский омут. Это правда?
Виталий ответил не сразу. Разговор тогда получился нескладный. Жорка Мацкевич с самого начала предупреждал, что ничего не выйдет. Он сперва отказался принимать участие в «мероприятии», но Жаклина так прицепилась, что ему надоело огрызаться и он согласился при условии, что будет «безмолвно присутствовать».
Молчать, конечно, не удалось: Жаклина понесла околесицу, а Юлик, который больше всех петушился, когда поддерживал Жаклину, сидел, как воды в рот набрал. Да и Жорка не исправил положения: кто же это затевает «задушевный разговор» в присутствии четырех человек!
Правда, Виталий сперва поверил, будто бы Жаклина и в самом деле хочет «отметить» в молодежном кафе свой новый разряд. И когда он, Жаклина, Жорка, Юлик и Рогань отправились туда после смены, он даже прихватил в «Гастрономе» бутылку «кокура» (все его хвалили за это, потому что в молодежном из напитков оказалась только «крем-сода»).
Вначале все было нормально: сели за столик, покритиковали оформление нового кафе — мебель модерн, а на стенах намалеваны какие-то глупейшие чучела со снопами и гаечными ключами в руках.
Когда разлили вино по бокалам и спрятали бутылку под столик, Виталий провозгласил тост за виновницу торжества: вспомнил о «пробое на землю», о том, как Жаклина «утерла всем нос», и заверил ее, что с тех пор он совершенно иначе относится к электрикам женского пола. Юлик процитировал на память две строфы из нового стихотворения Жаклины и выразил надежду, что как редактор цеховой стенгазеты будет первым биографом прославленной поэтессы.
Вдруг Жаклина сделала постное лицо и заявила, что «между прочим» хорошо бы сейчас поговорить н е о н е й.
— Скромность украшает каждого, — заметил Виталий, — даже симпатичную девушку с высшим разрядом электрика. Но… о ком же говорить на юбилее, как не о юбиляре!
Жаклине было не до шуток. Она брякнула:
— О тебе! О твоем запутанном положении в семье.
— Оно вполне ясное, — удивился Виталий, — женат, детей пока нет…
— Я серьезно, — оборвала Жаклина и выразительно посмотрела на Роганя.
Старик, как видно, не очень-то хотел говорить. Но Жаклина еще вчера взяла с него слово, что он выступит первый. Покряхтев и поворчав, что в кафе не разрешают курить. Рогань довольно сбивчиво посоветовал Виталию «прислушаться к коллективу» в том смысле, чтобы плюнуть на тестя и на его строительный участок, о котором подлец Слива болтает на каждом шагу, и переходить с женой на другую квартиру. Заключил Рогань этот совет в своем стиле: «И когда разделаешься с семейными недоработками, сразу же воскреснешь, как сфинкс из пепла».
Юлик не удержался и бросил неуместную реплику, что, мол, из пепла, как правило, возникают не сфинксы, а фениксы. Рогань обиженно поджал губы и замолчал.
Но и это еще были только «цветочки». Виталий поблагодарил старика за совет и сказал, что они с женой решили пока воздержаться от переселения, так как это связано с болезнью ее матери. Вот тут-то Жаклина и «двинула» речь.
— Это не ответ… Неужели у тебя нет силы воли порвать с мещанским болотом? Зачем давать всяким болтунам повод, чтобы они обливали грязью наших лучших людей… — И пошла, и пошла.
— Регламент! — закричал Жорка и поднял недопитый стакан. — Выпьем за то, чтобы Жаклине попался терпеливый, не вспыльчивый муж!
Но Жаклину, скромницу Жаклину, которая стеснялась читать вслух собственные стихи, словно кто подменил. Миссия спасительницы Виталия так воодушевила ее, что, не слыша реплик, не видя нахмурившегося Виталия, она шла напролом, уверенная в победе Истины над Заблуждением. Сбиваясь в ораторском экстазе на стиль Подорожного, Жаклина обрушила на Виталия целый каскад бесцветных формулировок. И хотя они шли от чистого сердца, это бесило.
Она вспомнила о моральном облике комсомольца и о священном девизе «один за всех и все за одного». Подчеркнула, что ответственность за Виталия прежде всего ложится на его бригаду и на нее, как цехового комсорга. Призвала Виталия вспомнить, что он живет в эпоху величайших открытий и что стыдно плестись в хвосте, когда надо идти во главе.
Слушая Жаклину, просто невозможно было поверить, что она умеет изъясняться на простом человеческом языке.
Будь это не Жаклина, а, например, Подорожный, Виталий давно бы показал ему, где раки зимуют. Но Жаклину ему было жаль, он ни на минуту не сомневался в ее искренности. А еще, положа руку на сердце, Виталия сдерживало то, что он почти наверняка знал: Жаклина немножко влюблена в него.
Блестя глазами, Жаклина выпалила:
— Не знаю, с кем Виталий еще советовался, но если Женя отговаривает его сделать правильный шаг, тогда не понимаю я эту Женю!
— Дура! — стукнул Жорка кулаком по столу. — Сейчас же извинись перед Виталием.
Было поздно. Виталий вскочил со стула и пошел к выходу, не попрощавшись ни с кем.
— Постой… Куда ты? — бросился вслед за ним Жорка.
— Мне здесь нечего делать, — сказал Виталий сдавленным голосом, — а Жаклине передай, что э т а Женя — не э т а Женя, а моя жена. И я никому не позволю говорить о ней в таком тоне.
— Верните же его кто-нибудь! — чуть не плача просила Жаклина, когда за Виталием хлопнула дверь. — Неужели мне за ним бежать хвостиком?
Юлик сорвался было с места, но Рогань не пустил:
— Ладно. Пускай поостынет. Трахнули хлопца по больному месту, а теперь с пластырем лезут. — И добавил: — А все же этот разговор не без пользы. Может, кое-кто поймет, как с человеческой душой обращаться.
— Почему же ты молчишь? — еще раз спросила Женя Виталия. — Это правда, что над тобой было что-то вроде товарищеского суда?
— Можно все высмеять, Женя, — обиделся за друзей Виталий. — Я и сам недавно без разбора что угодно высмеивал… А нужно ли это? Представь, собрались равнодушные люди и, ведя сухой протокол, пытаются вынести резолюцию о чьей-то неудавшейся жизни. Это смешно. Даже глупо. Или другой вариант: чинуши, похожие на провинциальных кумушек, под соусом «борьбы за высокую мораль» копаются в чьем-то грязном белье, лезут любопытными лапами в чужую душу. Это мерзко. А мои ребята не выносили никаких резолюций. И не было тогда никакого собрания. Они просто болеют за меня душой. Искренне болеют. И за тебя. Понимаешь?
— Значит, все-таки что-то подобное было? — настороженно спросила Женя. — А ты не сказал мне.
— Да, было, — помолчав, ответил Виталий. — Они задали мне тот же вопрос, что и ты: почему мы с тобой не уходим отсюда? Они говорили мне… Каждый по-своему, каждый со своей точки зрения… Но все свелось к одному: «Если тесть неприятен тебе (а я не скрываю этого ни от отца, ни от друзей), если тебя вовлекают в историю, которая тебе не по душе, и ты должен делать то, что противоречит твоим убеждениям, зачем ты все это терпишь? Во имя чего? Разве не лучше изолировать чистую молодую любовь от такой обстановки?» И еще они высказывали опасения, что у нас с тобой может разладиться жизнь, если мы не создадим себе благоприятных условий для счастья.
— Не представляю, что ты мог им на это ответить, — сказала Женя, чувствуя, как ее все больше и больше охватывает непонятная лихорадка.
— Я ничего не ответил. Я просто разозлился и ушел. — Виталий притянул ее к себе, посадил рядом на диван, взял руку в свою, крепко сжал. — А вот что я должен был им сказать: «Дорогие друзья! Нравится мне или нет форма вашей беседы со мной, но вы правы. И я бы на вашем месте не похвалил человека, который говорит одно, а делает другое да еще и не может как следует объяснить, почему он так делает. Мне очень трудно рассказать вам, почему я не могу уйти из семьи, где так или иначе участвую в каком-то глупейшем строительстве, которое противно мне до глубины души. А не могу я уйти потому, что для моей Жени, для самой дорогой из всех женщин на свете, этот уход покажется бегством. Всю жизнь она будет грызть себя за то, что мы оставили ее больную мать, дали повод говорить ее отцу, что мы эгоисты и отщепенцы. И тогда ее любовь ко мне превратится во что-то надрывное, болезненно-жертвенное. А это смертельно опасно даже для самой нежной любви…»
— Чего ты хочешь от меня? — спросила в отчаянии Женя.
— Я хочу жить без тумана. При свете солнца. Только твоя мать может развеять в семье этот удушливый поганый туман. Пусть она потребует к ответу Омеляна Свиридовича. За дом, за Бориса, за все. И убедить ее в этом не могут ни Зоя, ни я, ни Захар. Мы с ним все-таки здесь не родные. Это должна сделать ты.
— Рисковать жизнью матери? — ужаснулась Женя. — Никогда я на это не решусь. А если выяснится, что отец… Нет. Она этого не переживет.
— А если сама жизнь ей все откроет? Тогда тебе легче? — спросил Виталий, не отступая перед Жениным умоляющим взглядом. — Значит, ты боишься не того, что случится с матерью, а не хочешь взять на себя о т в е т с т в е н н о с т ь? Пусть будет что будет, лишь бы не ты отвечала?
«Он разлюбит меня, — подумала Женя, холодея от одной мысли, что такое может случиться, — я слишком бесхарактерна, чтобы он мог любить меня, слишком безвольна».
— И пока ты, Женька, не поймешь этого… пока не откроешь матери глаза и не скажешь правду, никуда мы с тобой не уйдем. Не из того мы теста, чтобы в благоприятных условиях воспитывать приятные чувства. Я хочу, чтобы в этой семье было все хорошо. И я добьюсь. Будет все хорошо.
Увидев «Волгу», свернувшую с шоссе на боковую грейдерную дорогу к элеватору, Крамаренко выругался. После аварии почти каждый день здесь комиссии. Ездят, смотрят, расспрашивают, сомневаются, не доверяют.
Чья же это «Волга», интересно? Из треста вчера были, из обкома партии тоже. Сам Борщ (в который раз!) все углы лично осмотрел. Долго Крамаренко надо еще выслуживаться, чтобы доверие вернуть. А кому это нужно? Все равно что-то оборвалось: какая-то ниточка, паутинка, на которой держался его интерес к работе.
— Салют передовикам строителям! (Ага! Это «Волга» Волобуева. Что ему надо, интересно?)
— Я на минуту, — выглянул Волобуев из кабины и позвал Крамаренко в машину. Тот сел.
Пахло духами, сигаретным дымком. Из радиоприемника плыла тихая музыка. Чувственно стонал саксофон. В унисон играли скрипки. Невидимая красавица на непонятном языке соблазняла кого-то, манила. За кремовыми шторками не видно было ни бетономешалки, ни противопожарных бочек с гнилой зеленой водой. Маленький, уютный, отрезанный от будничной жизни уголочек. Музыка. Женский голос. Сигаретный дымок.
И вдруг в этот тихий оазис врывается голос Волобуева:
— Слыхал новость? Finita la commedia.
— Какая там еще комедия? — смерил его тяжелым взглядом Крамаренко. Ему осточертела наигранная веселость приятеля. Он устал бояться и устал ждать. По тону Волобуева он догадался, что речь идет о чем-то важном для Крамаренко. И неприятном. — Давай выкладывай, — сказал он, наперед зная: сейчас услышит что-нибудь о Богданчике. На этих днях должно было закончиться расследование, и хотя Крамаренко, убаюканный оптимизмом Богдана Георгиевича, не очень-то боялся результатов, но все-таки жил в напряженном ожидании. — Кончила работу комиссия? — поторопил он с ответом Волобуева.
Тот кивнул утвердительно.
— Ну что там такое? Чего тянешь? — рассвирепел Крамаренко. — Все равно ведь узнаю. Плохи, что ли, дела?
— Неважнецкие, — причмокнул губами Волобуев, — типичная гибель Помпеи. Будет суд и… «прощай, свободная стихия». Твой старик отхватит десятку, как минимум. И бухгалтер за компанию, ну и еще группа лиц поменьше масштабом. В том числе кто-то из членов экспертной комиссии. Дело-то, оказывается, не только в цементе. Там операции покрупнее.
— И что же теперь будет? — спросил Крамаренко, обращаясь не к Волобуеву, а куда-то в пространство.
— Ничего особенного, — сказал Волобуев, сосредоточенно крутя рычажок приемника, — все в ажуре: порок наказан, добродетель торжествует. Все ясно, как загадки затейника.
— А деньги кто мне отдаст? — заорал на него Крамаренко, взбешенный циничным хладнокровием Волобуева. «Врал ведь, наверное, Богданчик, — думал он, — что они незнакомы с Хомой или мало знакомы. То и дело вспоминал Волобуев, как они в преферанс у Богданчика дуются. А теперь крутит ручку — и хоть бы хны, будто бы не его собутыльник в тюрьму идет, а чужой дядя».
— С деньгами, действительно, худо, — согласился Волобуев, наладив приемник, и откинулся на спинку сиденья. — Срок безусловно дадут с конфискацией имущества. Так что с его мадам ничего не возьмешь. А органы власти вряд ли примут твой иск, — засмеялся он, — да и распиской ты не обеспечил себя, по всей вероятности.
— Я ведь не ты, — с укором сказал Крамаренко. И добавил: — Не паук.
— А чем тебе помешала расписка? — ничуть не обидевшись, спросил Волобуев. — Кстати, я хочу ее тебе возвратить. Вчера сделал беглый подсчет и с удовольствием выяснил, что ты уже со мной расплатился.
— То есть… как это расплатился? — заволновался Крамаренко. — Денег-то мне Богдан не вернет. Значит, и ты оттяни. А материалы я должен забрать. Надо ведь мне как-то закончить эту петрушку. А долг я тебе понемножку наличными возвращать буду. Года за два все выплачу.
— И рад бы помочь, — развел руками Волобуев, — но… пришлось, понимаешь, все эти твои кирпичики сплавить, вместе с участком, одному деятелю кустарной промышленности. (О том, что Крамаренко избавил его от утомительной беготни по складам и что никому он ничего не продавал, а переписал свой участок на тещу, Волобуев предпочел умолчать.)
— Ты… ты продал мои стройматериалы?
— Твои? — искренне удивился Волобуев. — Сказал бы спасибо, что я согласился их зачесть в счет погашения долга. Кто же по такой сумасшедшей цене покупает, например, оконные рамы? А полы? А шалевку? Надо было хоть немного торговаться, синьор.
Крамаренко молчал. Он только сейчас по-настоящему начал понимать, что случилось. Дома нет. Никакого дома нет и не будет. И должности в управлении треста тоже не будет. И вечеринок у начальства. Но главное, не будет дома. Все-таки он в глубине души надеялся, что обрадует Катрю.
И еще: что же теперь скажет он своим? «Все бред, все обман, ничего я не построил для матери, ваши денежки пошли на какую-то поганую взятку, да и та не помогла»?..
— Ты чего приуныл, пессимист? — тронул его за плечо Волобуев. — Другой бы плясал на твоем месте от радости. Подумать только! В такой заварухе отделаться легким ушибом: гениально! Учти, это тебя рапорт спас. Вовремя ты его сообразил подать — интуиция!
— Иди ты… знаешь куда? — сказал Крамаренко. Сейчас он уже почему-то был твердо уверен, что Волобуев и Богданчик сговорились и «раздевали» его сообща. «Ворюги, подонки, жулье, есть на вас все же управа», — мысленно говорил он со злостью и от всей души хотел дожить до того дня, когда и Волобуев сядет на скамью подсудимых.
— Расписку ты, между прочим, возьми, — услышал он, как сквозь сон, и машинально взял из рук Волобуева какую-то бумажку, сунул в карман. Молча, не прощаясь, вылез из машины и так трахнул дверцей, что Волобуев отшатнулся.
«Волга» плавно тронулась с места и вскоре скрылась за молодой сосновой посадкой, унося с собой запах духов и легкую музыку.
Крамаренко сел на кучу бумажных мешков из-под цемента и закурил. «Другой бы плясал» — вспомнил он слова Волобуева. Будто бы и верно: такую беду пронесло.
И он представил себе полный народу зал; любопытные, а то и презрительные глаза устремлены на скамью подсудимых, где сидит Богданчик с компанией. Бледный сидит, не хорохорится, не пытается острить, как в обкоме, когда возомнил, что опять выскочит сухим из воды, выползет на подкупах, на подачках, на хитрости. Дудки. Не выполз. Пошел ко дну. И его, Крамаренко, за собой потащил.
А собственно, почему и его? Он подал вовремя рапорт. Эту спасительную бумажку подшили к делу как доказательство его юридической невиновности. И через несколько дней Богданчик услышит не имеющий отношения к Крамаренко угрожающий голос: «Суд идет, прошу встать!»
Почему же в ушах у Крамаренко все время гудят эти слова? Гудят и гудят, как ветер в телефонной трубке, когда позвонили, что на стройке авария и в больнице умирает сторож. Ему не было и сорока лет. С финской войны инвалид. Интересно, остались после него дети? Вдову-то он видел. Помог ей кое-чем. Еще и благодарила…
«Не суди́м», — так, что ли, пишется в анкете? Да. Не судим. Можно так и в дальнейшем писать. Интересно, сколько их таких, несудимых? Разве сразу опознаешь! Ходят на работу, ненавидя эту работу, говорят не то, что думают, делают не то, что говорят. Как и он.
А судей сколько у них? Тоже не сразу заметишь: не все ведь такие, как Борька. Есть и незаметные, вроде Захара. Ничего в них особенного, не рассуждают о высоких материях, работают, другой раз ворчат, что не хватает им до получки зарплаты, что не достали чего-то в магазине, вроде бы нечего таких бояться.
А попробуй скажи такому Захару всю правду о себе, даже не всю, а то, что он Борису сказал, станет и он для Крамаренко судьей. И Женя. И Катря. И Виталий. Ого! Этот еще похлеще Бориса… Сколько же их, этих судей?!
Прошли практиканты из строительного техникума, уважительно поздоровались. Для них он авторитет, строитель с многолетним стажем. А чем для него был тот стаж? Чем были годы нелегкой работы: жилыми домами, школами-интернатами, больницами? Они были для него только тучами цементной пыли, бесплодным ожиданием какой-то вымышленной им «чистой» работы. Но не радостью, нет. А почему? Почему?
Крамаренко бросил окурок в бочку с зеленой водой и выругался. Его душила бессильная злость. Если бы он мог хотя бы в душе считать себя жертвой обмана, и то было бы легче. Но цель, которую он преследовал, теперь представлялась такой унизительно мелкой, что он стыдился даже перед самим собой выставлять ее как оправдание.
«Дома нет и не будет, — повторял он про себя, может быть, в сотый раз, — а ведь как они все из-за него натерпелись!»
Но даже сейчас Крамаренко думал о детях, не столько жалея их, сколько рисуя в воображении мрачную картину: над ним будут смеяться, его будут презирать за обман. А Катря? Какими глазами она будет смотреть на него! А Борис? Вот уж будет злорадствовать. И Виталий, этот желторотый искатель правды, вместе с Борисом.
Крамаренко растравлял себя картиной неминуемого позора, угрызения совести в его душе росли, переходили в страх. Он ждал суда.
На станции Сортировочная грузили первую партию моторов для Вьетнама. На высокой платформе играл самодеятельный духовой оркестр. Дирижировал Гурий Гурьевич, заводской ветеран, ровесник и друг Роганя. На платформе стояли директор, главный конструктор, секретарь парткома Михейко, Подорожный. Здесь же был товарищ Ву Кан, который приехал из Ханоя принимать моторы.
Редактор многотиражки попросил Женю написать небольшой очерк об этом событии. Она стояла с фотоаппаратом через плечо и с блокнотом в руках.
Женины заметки уже несколько раз печатались в заводской газете. Большей частью они были о читательских конференциях и о творчестве литкружковцев. А о таком она еще не писала.
«Предвечернее апрельское солнце горело на трубах оркестрантов…» — родилась было в голове первая строчка будущего очерка. Но записать Женя не отважилась. Как-то трафаретно, банально… Кошкин точно так же начал бы свои стихи: с солнца и с труб. А если бы шел дождь? Она решила: «Буду смотреть, а запишу только самые яркие факты». Однако никаких особенных фактов не было. Ву Кан о чем-то беседовал с главным конструктором по-французски, Михейко что-то доказывал Подорожному, и видно было, что он сердится. Директор завода курил и внимательно слушал оркестр.
Женя заметила девушку в черном комбинезоне, которая, мурлыча под нос песенку, ходила с кистью и ведерком между ящиками. Там, где еще не было надписи, девушка выводила, кистью «Ханой» латинскими буквами. Женя попросила девушку не вертеться и сфотографировала ее.
Потом Женя «щелкнула» момент, когда кран опускал ящик с мотором на платформу, и подошла к товарищу Ву Кану.
— Газет?! — понимающе кивнул головой Ву Кан. Обнял за плечи конструктора и сказал, сверкнув зубами: — Да здравствует друшба!
«Наверно, придется обо всем, что здесь было, рассказать Виталию. Пусть подскажет, как все это описать». И Женя спрятала блокнот в карман.
— О-о! Храсивый… Храсота… Харош! — восхищенно воскликнул Ву Кан, глядя на небо.
Женя тоже подняла голову. Десятка два разноцветных парашютов покачивались, словно яркие цветы на волнах, медленно приземляясь к далекой полосе зеленого поля.
— Вы, девушка, от областной газеты? — спросил Подорожный у Жени, когда она отошла от Ву Кана.
— Нет, я от нашей.
— От заводской? — удивился он. — Я вас что-то раньше не видел…
— Скоро год, как я работаю в заводской библиотеке, и тоже вас там ни разу не видела.
— У меня личная библиотека, — сказал Подорожный, немного смутившись, — да и времени нет… А что же вы записываете?
— Просто редактор меня попросил…
— А-а! Внешкор? — сказал Подорожный. — Сейчас внештатные корреспонденты актуальная вещь. Попробуйте с таким штатом, как в нашей многотиражке, охватить жизнь завода.
Когда эшелон с моторами тронулся, Подорожный опять обратился к Жене:
— Ты очень спешишь (узнав, что она «своя», заводская, он перешел на «ты»), прости, не знаю фамилии…
— Крамаренко, — ответила Женя. И добавила: — Евгения Омеляновна.
— Ну так вот, Омеляновна, — он взял ее под руку, — поехали в клуб общежития. Там у нас сегодня диспут. Не вредно бы и о нем написать заметочку. Афишу видела?
Только сейчас Женя вспомнила, что утром в библиотеку принесли какую-то афишу, она хотела ее повесить, но так и оставила, не развернув, на шкафу. «Что это за диспут?» Женя наизусть знала календарные планы обоих клубов — и центрального заводского и общежития, но никаких диспутов на этот месяц там не было. Неужели речь идет о диспуте, к которому готовился Виталий? Его ведь отложили как будто. Не мог же Виталий скрыть от нее, что выступает сегодня!
— Скажите, — спросила Женя Подорожного, — это, случайно, не о чертах нового?..
— Точно! — подтвердил Подорожный. — Во-первых, о чертах, а во-вторых, совершенно случайно. Откладывали мы это мероприятие, тянули, пока горком комсомола не стукнул нас по голове. Вот я и сварганил это дело экспромтом. Теперь волнуюсь: докладчик-то еще вчера не был готов…
— Как не готов? Докладчик ведь, кажется, Письменный? — спросила Женя и пожалела об этом: ей не хотелось, чтоб именно сейчас, во время разговора о диспуте, Подорожный узнал, что Виталий ее муж.
Но Подорожный только спросил:
— Ах, так ты в курсе дела? Да. Готовили мы на это дело Письменного. Представил толковые тезисы. Но пришлось воздержаться. — Женя замерла. — Понимаешь, — замялся Подорожный, — хороший парень… известный человек на заводе, но влопался в грязную историю, запутался в семейном быту. Дом себе какой-то начал строить, чудак. А сам против этого выступал. Неудобно. Вот мы и решили…
Он еще что-то говорил, кажется, о том, как трудно «раскачать» молодежь на серьезные «мероприятия», о своей перегруженности (ни минуты не остается для личной жизни), но Женя почти ничего не слышала. «Грязная история…» «Запутался в быту…» Словно кто-то ударил ее по лицу, так она чувствовала себя после этих оскорбительных слов.
Они уже садились в служебный автобус, а Женя еще не решила, ехать ей на диспут или не стоит.
— Значит, не видела афишу? — огорчился Подорожный, усаживаясь возле Жени на заднем сиденье. — А жаль! Афишка — будьте здоровы. Это моя идея была, чтобы ее в типографии Фрунзе отгрохали. Получилась как картинка: в два цвета, с орнаментом, не хуже, чем на украинской декаде в Москве.
— Кто же все-таки докладчик? — спросила Женя, стараясь придать своему тону как можно больше безразличия.
— Как кто? Величко. За одну ночь подготовился. Письменный да он — больше таких ораторов нет на заводе: оба грамотные, подкованные, выступают без шпаргалок. Одним словом, то, что надо на данный период.
«Почему же Виталий скрыл от меня, что его лишили на диспуте слова? — думала Женя. — Пожалел? Боится лишний раз напомнить, что из-за меня… из-за моей семьи попал в такое постыдное положение?»
— Ты чего заскучала? — игриво спросил Подорожный. — Давай-ка вдвоем напишем о диспуте, отошлем в «Комсомольскую правду» и станем внешкорами центральной газеты.
— А зачем вам соавторы? — сухо спросила Женя. — Вы, по-моему, самостоятельно справитесь с этой задачей.
— Иногда соавторство с б л и ж а е т людей, — ответил он многозначительно и придвинулся к ней.
«Он, кажется, делает мне честь и флиртует со мной», — подумала Женя и отодвинулась к окошку.
— Что ж? Напишем, — в тон ему игриво сказала она, — а гонорар прокутим в ресторане. Идет? Я еще ни разу не была в ресторане с таким ответственным товарищем.
Она думала, что уколола его, но на самодовольном лице Подорожного не отразились ни смущение, ни обида.
— Разве у нас в городе есть приличные рестораны? — и он поджал презрительно губы. — Вот если бы нам в тот, где пьют кальвадос! Помнишь, как у Ремарка… — И зашептал ей на ухо: — Потому и не хожу к вам в библиотеку… Небось не предложишь Ремарка? Посоветуешь что-нибудь в духе социалистического реализма? Шибко идейное?
— Если бы я была писателем, — сказала Женя, — обязательно вывела бы в романе молодого человека, говорящего, как минимум, на трех языках.
— Полиглота? — поспешил показать свою эрудицию Подорожный.
— Нет. Хамелеона, — ответила Женя. — С отсталой частью молодежи этот человек позволяет себе беседовать, употребляя площадную ругань. Это, с его точки зрения, демократизирует общение с массами… Чтоб угодить некоторым руководителям, он не гнушается унылой бюрократической терминологией. А в интимной обстановке кокетничает восторгом по поводу кальвадоса…
— Ты… действительно видела такого человека? Слыхала его «три языка»? — спросил Подорожный, пытаясь улыбаться. Но в глазах был испуг.
— Да, представьте себе. Мне приходится часто бывать в цехах. Так что я слышала и как он говорит с рабочими, и как выступает на конференциях, ну и… как-то раз во время интимной беседы.
— Это очень тяжелое обвинение, — насупившись, сказал Подорожный. — А не кажется ли вам (он снова перешел на «вы»), что если даже вы правы… и этот молодой человек действительно иногда прибегает к «разноязычию»… Не приходило ли вам в голову, что его место… его обязанности требуют…
— Приспособленчества? — подсказала Женя.
— Зачем же так грубо?
— А как же прикажете называть поведение человека, который на досуге ярый враг всего примитивного, а общаясь с примитивными людьми, из кожи лезет, чтобы скрыть интеллект? — И Женя, сняв очки, подарила Подорожному убийственный взгляд и обворожительную улыбку. Она была счастлива, что хоть чем-то досадила ему за то, что он так подло обошелся с Виталием.
— Смотрите-ка, а начальство не сошло в центре: едет с нами на диспут, — сказал Подорожный, чтобы переменить тему. — Вот будет номер, если Величко не «раскачает» ребят. Тогда хоть сам выступай.
«Зачем я туда еду? — подумала Женя. — Виталий наверняка не придет… Надо сказать водителю, чтоб остановил машину, и я сойду».
Она посмотрела в окошко. Автобус уже свернул с главной улицы и, подпрыгивая, мчался по окраинному булыжнику. За окошком на первом плане мелькали приземистые домишки, узенькие тротуарчики из жужелки, глухие заборы, взрывавшиеся собачьим лаем возле каждой калитки. А на втором плане в синем небе проплывали медлительные стрелы башенных кранов. С высоты своего величия они снисходительно поглядывали на домишки и о чем-то шептались с весенними облаками.
«Ладно, послушаю», — решила Женя и еще раз с удовольствием посмотрела на примолкшего Подорожного.
Вместительный зал нового клуба при заводском общежитии был полон задолго до начала диспута. Подорожный приписывал это своей двухцветной афише, Величко считал, что молодежь привлекла его фамилия, а Лазарь Ильич, видавший виды завклубом, был уверен, что публику собрало небольшое рукописное объявление, обещавшее после диспута эстрадный концерт.
Виталий облюбовал себе место на неосвещенном балкончике по соседству с рефлекторной будкой. Отсюда он, сидя в тени, обозревал и сцену и почти весь зал, кроме задних рядов, расположенных под самым балкончиком. Женя успела занять единственное свободное кресло в последнем ряду, и поэтому Виталий не видел ее.
Он вслушивался в оживленный шум, смотрел, как девчата, пересмеиваясь, усаживаются по двое в одно кресло, и думал: «Ну хорошо — я отказался от слова. Но это просто кощунство, что его поручили Величко. Самолюбивому зазнайке, выскочке. Человеку, которому самое главное в жизни — его популярность. Ничего, — успокаивал себя Виталий. — Пусть поболтает. Представляю, какими трескучими фразами он обрушится на слушателей. Это будет не слово перед диспутом, а очередной каскад прописных истин. Девчата и хлопцы скажут потом коротко: «Трепалогия».
Виталий вспомнил собственные тезисы и представил себе, какой бы начался настоящий, большой разговор, если бы он сперва разделал под орех «хутора», а заодно и тех, кто пытался объявить их «приметами нового». Потом он обязательно сказал бы о своих хлопцах, которые пошли на помощь Сыромолотному… Да, он еще многое мог бы сказать, если бы не тесть, не его участок, на котором Виталий хотя и не был ни разу, но все равно запятнал свое имя.
В зале стихло. За стол президиума сели Михейко, директор завода, представитель горкома комсомола, Ву Кан и с самого края, поближе к трибуне, Величко.
Виталий смотрел на него и думал: «Вот уж кого я вижу насквозь. Каждый Ромкин жест говорит о том, что он ни на минуту не забывает, как бы поэффектнее выглядеть…»
Пока Подорожный в пространных выражениях открывал диспут, Величко наклонился к представителю горкома и что-то пошептал ему. Потом на блокнотном листке написал несколько слов и передал записку Михейко. Секретарь парткома прочитал и одобрительно кивнул головой. Но тут Величко заметил, что фотокорреспондент нацелил аппарат на президиум, и тотчас же поднял голову, отодвинув от себя горшок с цветком…
Наконец ему предоставили слово. Жидкие аплодисменты обрадовали Виталия. «Не так-то легко оглушить наших ребят громкими титулами. Вот и «знатный токарь» объявили, и то, и другое, а они ждут, что им скажут по существу. Начнет сейчас Величко «растекаться мыслью по древу» — и вовсе слушать перестанут…»
— Товарищи! — Сказал Величко. Он стал возле трибуны, но не взошел на нее.
«Знает, — подумал Виталий, — что при его маленьком росте будет торчать одна голова».
— Думал… долго думал, с чего бы начать… — И Величко сделал неестественно долгую паузу, как будто и в самом деле подыскивал слова, хотя Виталий мог поручиться головой, что тот вызубрил речь наизусть.
— Говорить о человеке будущего — значит прежде всего говорить о современнике… А говорить о современнике — это значит говорить и о себе…
«Довольно странное начало, — удивился Виталий, — во всяком случае для Ромки невыгодное».
— Когда мне поручили начать этот диспут, — продолжал Величко так тихо, что Виталий с трудом разбирал слова, — я согласился не сразу…
«Врет, как собака, — подумал Виталий, — одно то, что меня отстранили, а ему доверили, должно было доставить ему неописуемое удовольствие».
— Достоин ли я такого доверия? — спросил Величко, обращаясь к притихшему залу. — Не слишком ли много у меня за плечами ошибок, невыполненных обещаний, недоделанных дел?
«Интересно, куда он гнет, — все больше и больше изумлялся Виталий, — неужели надеется, что кто-нибудь крикнет: «Не робей, брат, достоин!»
— Но я согласился, — повысил голос Величко, — и не потому, что считаю себя без сучка без задоринки. А потому, что и я… и каждый из нас… Пусть за нашими плечами ошибки и есть еще у нас на совести пятна, но самое главное, что дает нам право говорить с Человеком Будущего, как с равным, — это наша любовь к родине, — он еще больше повысил голос и сделал шаг к рампе, — страстное желание построить новое общество и увековечить мир на земле! — Последнюю фразу он произнес торжественно, чуть-чуть нараспев, почти как стихи. И зал в ответ грохнул аплодисментами.
«Ничего не скажешь: все правильно, — вздохнул Виталий. — После такой патетической фразы как-то даже неудобно спросить у человека о чем-нибудь будничном, например, о том, как он поедом ел способных ребят, доводил до того, что по всему заводу разбегались от прославленного бригадира».
Но когда Величко заговорил о поселке, Виталий был просто ошеломлен: надо же быть таким наглым! Ведь он говорил о том же, о чем Виталий писал в своей статье и против чего Величко возражал с пеной у рта!
— Да, друзья мои, — распинался Величко, — я воочию убедился, что курица может съесть человека, а сладкая клубника — отравить. Я сам на днях видел, как одна наша табельщица, продавая на рынке цыплят, до одурения торговалась с нашим же мастером. А один рабочий нашего завода, молодой человек, неплохой производственник, на том же рынке сбывал клубнику по сумасшедшей цене.
— Кто это? Назовите фамилии! — раздались голоса.
— Давай фамилии! — зашумел зал.
— У нас диспут, а не собрание, — ответил Величко, — и фамилии тут ни при чем. А, впрочем, одну назову: речь идет о товарище Сливе.
— Безобразие! Стыдно! — закричали из зала. — Как таких в комсомоле держат!
— Разве только они запутались в быту? — сказал примирительно Величко. — В свое время и я в какой-то мере поддерживал эту строительную индивидуальщину. Да и не только я ошибался. У нас есть товарищи, которые, если верить их статьям, уже одной ногой в коммунизме стояли, а потом оказалось, что они сами потихонечку обзаводятся частным хозяйством.
— Фамилию назови! — заорал Слива из первого ряда. Величко молчал.
— Тогда я назову! — крикнул Слива. — Об одних говорят, а других замалчивают? Неправильно!
— Брось! — оборвал Сливу Величко. — В конце концов, это дело совести Письменного…
По залу пополз шумок. Многие оборачивались, ища глазами Виталия.
«Сволочь, — чуть не крикнул Виталий, — провокатор!» Теперь он не сомневался, что Величко даже здесь на диспуте сводит с ним счеты. Он поднялся с места и, уже стоя на лестнице, слышал, как Величко приветствовал Жору и Михаила за их «гагановский поступок» и на высокой ноте сообщил, что обращается с просьбой к начальнику своего цеха вернуть его с автоматической линии в родную бригаду, где он будет работать рядовым токарем. А роль бригадира не для него.
И снова — в награду — бурная овация зала, одобрительная улыбка Михейко, сияющее лицо Подорожного.
«А ведь все эти эффекты шиты белыми нитками, — никак не мог успокоиться Виталий, — план у Величко хоть и прост, а хитер: ставка на звонкую фразу, на имитацию искренности. Получается, что он, не жалея себя, выставил перед народом все свои недостатки. А как это выглядит по существу? Взять хотя бы его последнее сенсационное сообщение… Сбежал из бригады, которую сам развалил, а теперь в ореоле героя идет туда рядовым, свалив всю ответственность на плечи Сыромолотного».
Виталий шел по сумеречной улице, освещенной неярким закатом. Никогда он еще не чувствовал такой душевной усталости. Он не сел в трамвай, шел и даже не думал ни о чем. Не заметил, как добрел до сада Шевченко, очутился в конце боковой аллеи. Отсюда каскады террас спадали к Базарной улице. Он и Женя любили это место. Частенько приходили под вечер любоваться панорамой города. Отсюда были видны все его юго-западные окраины: и Зеленая гора и привокзальный район.
Виталий просидел на скамейке, пока совсем не стемнело. Потом подошел к балюстраде, долго смотрел, как вспыхивают далекие огни, похожие на те, что манили их с Женей в море. Как тогда хорошо было им вдвоем!
Тысячи светлых пятен — чужие окна. И за каждым жизнь. Таинственная личная жизнь, отгороженная от постороннего глаза. Несколько часов назад все эти люди были понятны Виталию, делали с ним одно к думали одно, собранные воедино, могучие своим единством. И вдруг разошлись, исчезли с глаз. Смотрят на Виталия множеством светлых окон. О чем они сейчас думают, спорят, мечтают? Какие у них сомнения, надежды и радости? Сколько среди них единомышленников Виталия, сколько волобуевых, величек?
Светлые окна молчали.
Может, сейчас кто-нибудь смотрит на окна Крамаренко и не знает, что за ними задыхается больная Женина мать, прячет жуликоватые глаза Стасик, подсчитывают трудовые рубли Зоя и Захар, чтобы их завтра куда-то «пристроил» велеречивый «глава семьи»… Может, люди, встретив Крамаренко на улице — озабоченного, утомленного, думают: «Вот после трудового дня человек спешит к своей семье». Заглянув в окно, видят на стене фото, где сняты Крамаренко с Валеркой, и говорят: «Как щедро отблагодарила жизнь этого человека на склоне лет за его заботы о детях и внуках!»
Виталий представил себе тестя. Роль главы дома, не обремененного обязанностями, по вкусу Крамаренко. С тех пор как он запутался со строительством дома, болтливость служит ему ширмой. Всем читает мораль, всех подбадривает ханжескими сентенциями.
Снова нет на обед мяса? Подумаешь! Летом мясо вредит здоровью. Надо Валерке новое пальто? Не беда, и в старом еще год проходит. Самому Крамаренко, когда он был мал, и не снилась такая роскошь. Ему всегда что-то перешивали с чужого плеча или покупали обноски на толкучке. И ничего, не помер. Человеком стал. Да и не просто человеком: вон какой кагал на ноги поставил.
Пианино продали? А к чему оно? Крамаренко, например, прекрасно может обходиться без музыки. А кто не может, пусть радио слушает. Когда Женя училась в музыкальной школе, пианино было нужно. И отец не пожалел денег для дочери. И для Бориса, для этого неблагодарного выродка, он тоже не жалел денег. (Сколько на книги истрачено — подумать страшно!)
Хочется Зое купить на новое платье к Первому мая? Мало ли чего кому захочется! Трудности тем легче пережить, чем меньше лишних желаний. Зато они строятся. И плевать на то, что соседи распускают о них недобрые слухи… Он, Крамаренко, готов любые слухи стерпеть, лишь бы для матери был чистый воздух…
И тут начиналось самое противное: Крамаренко расхваливал Катерину Марковну. Перечислял ее заслуги перед детьми, и обязательно получалось так, по его словам, что это, по существу, его личные заслуги, хоть он и говорил «мы».
И никто не пожимал плечами, не возражал. Никто не спрашивал: «А где же наши деньги? Где те строительные материалы, из-за которых испытываем такие трудности?» Нет. Все молчали и слушали. А Стасик, предупредительно подавшись вперед, смотрел на отца, поддакивал и выжидал, когда можно будет выпросить у него рублевку.
Молчаливый Захар и полкружки пива не выпьет — каждую копеечку тестю несет. А Зоя слушает отца, словно завороженная, и тайком вытирает слезу, когда тот вспоминает бессонные ночи и заботы о неблагодарных детях.
Женя, умная, тонкая, чуткая к малейшей фальшивой нотке, и та вбивает себе в голову: «Значит, так надо».
«Что же это такое? — спросил себя еще раз Виталий. — Неужели я один зрячий, а они все слепые?»
Виталий обвел глазами расцвеченный огнями город. Почему он до сих пор не сбежал из этой семьи, из этого ада? Ждет для себя чего-то другого, в тысячу раз более трудного, но и более справедливого? Но, если он прав, почему он не вышел на трибуну и не рассказал все как есть: о больной Жениной матери, о ссоре тестя с Борисом, об идущих в таинственную прорву деньгах? Почему он ни за что бы не решился говорить о том, что его так мучит, если эти страдания, сомнения, тяготы помечены тысячелетним тавром: «Не прикасаться. Личная жизнь»?
Светлые окна молчали.
И впервые Виталием овладело предательское чувство, похожее на судорогу во время большого заплыва: разочарование в тех, для кого совершаются подвиги.
«Им неинтересно, что у меня в душе, что в семье, — думал он с раздражением, — они хлопали Величко за его громкие фразы, за холодную формальную логику… И Сашко вместе со всеми. Я заметил, как тот бил в ладоши, тряся бородой. Противно было смотреть. Обрадовался, дуралей, что «перевоспитал» Романа. Разве им всем нужны были на этом диспуте какие-то мысли? Разве их мучили сомнения? Нет. Им нужен был эстрадный концерт. И они его получили. Двойную порцию: от Величко и от филармонии».
«Курица может съесть человека», — вспомнил Виталий остроту Величко. Неплохо сказано. Метко. Но ведь Роман сам недавно навязывал молодежи эту людоедскую курицу, а теперь упражняется в остроумии, когда строится жилкомбинат, когда на заводе избран новый партком и все ясно. А Виталий говорил об этом давно…
И тут он сбился с мысли, словно споткнулся. Ну и что же, что говорил? Чем они провинились перед Виталием, эти парни и девушки, которых он только что обвинил во всех смертных грехах? В чем обвинил? В неблагодарности? В том, что аплодировали не ему, а Величко? Но ведь Роман говорил то же самое, что сказал бы Виталий. Только сам Виталий виноват, что отказался от диспута, не нашел в себе силы пойти на риск и открыть Жениной матери правду.
Да и Величко глупо так ненавидеть за то, что он не расшаркивался перед Виталием, не цитировал его статью, а просто излагал мысли из этой статьи… Аплодисменты? Да пусть он их себе берет на здоровье, если не может без них жить. Лишь бы говорил то, что нужно, и делал, что нужно. А Виталий обойдется на этот раз без оваций. И не только на этот раз: и сегодня, и завтра, и всю жизнь.
Да, всю жизнь он будет лезть на рожон и отстаивать то, во что верит. Сметать с пути все лживое, шкурное, все, что поганит людей. Чтобы его потомки, не раздумывая, протянули руку помощи терпящей бедствие соседней планете. И не требовали за это никакой благодарности. Да здравствует победа без победных фанфар!
Ему стало необыкновенно легко, и он бросил вызывающий взгляд на молчащие светлые окна. Но они уже не были загадочными: они откровенно улыбались ему.
— Женя, к тебе.
Она отложила книгу. Рядом с Виталием стоял незнакомый молодой человек в роговых очках.
— Пожалуйста, садитесь.
— Спасибо… Я на минуту. Вам письмо… Просили ответ.
Разорвала конверт. На конверте не было ни адреса, ни штемпеля.
«Дорогая, родная Женюрка! Передаю это через нашего друга, молодого биохимика… Вот теперь можно обо всем написать тебе. Собственно, пишу я, но и Борис активно участвует в послании. Он наконец со мной в санатории, в чудесном месте, где прекрасный лес, река и замечательный воздух. Наконец все хорошо. (Тьфу, тьфу! Было — и не спрашивай!)
Перед тем как мы «исчезли», Борис во время очень ответственного опыта допустил непростительную неосторожность. Безусловно, это было преступление с его стороны, нарушение элементарных правил безопасности. Но трудно его винить. Такая была ситуация: упущенное мгновение могло свести на нет долгие месяцы напряженной работы. Мы все время о вас думаем. Я не хотела писать, пока не выяснится с его состоянием здоровья… Да и не писалось. Почти не ела и не спала и вообще все эти два с половиной месяца была как сумасшедшая. Профессор говорит, что Борька родился в сорочке, что на первый раз пронесло и ему скоро позволят работать. Но пока еще слаб, так что я сейчас буду писать под его диктовку».
«Дорогая сестренка! — прочитала Женя с трудом: буквы прыгали перед глазами. — Мне еще трудно не только писать, но и диктовать. А поэтому сразу о главном. Я виноват перед тобой, перед всеми. Надо было после ссоры с отцом сразу же все рассказать. Но я был сбит с толку той яростью, с которой отец обрушился на меня. А за что? За то, что я просил его не потакать проходимцам, не жертвовать совестью. Из-за чего? Из-за какого-то обещанного ему в управлении места.
И еще я думал, что он сделает так, как должен был сделать на его месте каждый честный человек: не допустит до аварии, будет стучать во все двери, пока не докажет, что ему подсунули негодный цемент.
Но он так не сделал. Уже когда я оправился после болезни, Ирма сказала, что случилась авария, что была человеческая жертва. А сколько жертв могло быть, если бы отец строил не элеватор, а так, как в прошлом году, школу-интернат? Ты ведь помнишь, тогда вселили детей в еще не достроенный дом.
Признаюсь, я был груб, он ответил мне тем же, он сказал, что не считает меня сыном. Тысячу раз я спрашивал себя после этого: «Может быть, из благодарности за то, что отец меня кормил и поил, я должен был смотреть на все его поступки сквозь пальцы?»
И тут же отвечал себе: «Нет. Отцов хлеб не защитная оболочка от правды. Благодарность нельзя прививать человеку, как слепое религиозное чувство или в директивном порядке. Никакие заслуги не могут закрыть нам глаза, заслонить фальшь и подлость».
А ведь вся моя вина заключалась в том, что я не закрывал на них глаза и сказал ему правду. Потому что любил его и желал ему только добра.
Женя, милая, разве любовь не дает нам права на искренность? Разве тот, кто замечает пятна на солнце, покушается на само солнце? А тот, кто по-ханжески врет, что не видит этих пятен, вправе считать себя ортодоксальным защитником солнца?
Чепуха! Теория безгрешности тех, кому мы обязаны чем-то, — это подлая теория. Наш отец по существу совершил преступление. Пусть не юридическое — моральное. Он формально кого-то предупреждал, но продолжал делать то, что приказало начальство. Он совершил одно из тягчайших преступлений — преступление р а в н о д у ш и я. А может быть, и еще хуже: преступление к о р ы с т о л ю б и я.
Теперь я вижу, что не имел права рассчитывать на то, что совесть отца окажется сильнее его тщеславия. Я должен был сразу куда-то бежать, кому-то сказать, кого-то предупредить… Но я не сделал этого. И не только потому, что поверил отцу. На какое-то время, захваченный работой, я усыпил себя оправданием: «Делая большие дела, человек не имеет права терять время на борьбу с малым злом».
Какая же это роковая ошибка! Разве можно обходить стороной всех этих богданчиков, которых испугался отец? Разве можно ненавидеть зло большое и обходить малое, мотивируя это тем, что его можно без труда обойти! Нет, степень зла измеряется не тем, угрожает оно нескольким людям или миллионам людей, а его п р и р о д о й. Ведь отрава всегда остается отравой и не становится нектаром оттого, что вмещается в ампулу, а не заполняет огромный баллон.
Сколько на свете добрых, честных людей, а до сих пор живет кое-где сплетня о человечестве как о сборище извечных мерзавцев. И кто же ее нам подсовывает? Мелкие людишки… Завистливые, ничтожные карлики.
Они пользуются тем, что сильные люди добры, что, свершая бессмертные подвиги и выигрывая великие битвы, они не находят достаточно времени, чтобы раз навсегда расправиться с кучкой пигмеев.
Но так продолжаться не может. Глядя вдаль, ми должны смотреть и под ноги. Отряхнуть нечисть. Растоптать ее. Без всякой жалости. В этом тоже величайшая гуманность нашего века…»
«Борис очень устал и разнервничался, — это уже Ирма писала, — он всех целует, особенно маму и Женю, и хочет своей рукой приписать несколько слов».
Дальше неровным почерком дрожащей руки было выведено:
«Дорогие мои, ждите великих событий. Ваш Барбарис».
— Ему и вправду лучше? — спросила Женя сквозь слезы.
— Врачи считают, — как-то неуверенно ответил гость, — что опасность для жизни миновала. Он все время под надзором профессуры. Будем надеяться.
— Будем надеяться, — повторила Женя. — Передайте, что мы любим его… Непременно напишем…
— Борис просил, чтобы мама сама написала ему.
— Да, да… Конечно… Мама напишет. А как же?!
— Тогда вот вам мой адрес. Пошлите письмо на мое имя, а я передам. Может получиться так, что Борису Омеляновичу придется вернуться в клинику. Эта болезнь иногда преподносит сюрпризы.
Женя побледнела еще больше. Виталий спросил:
— Может, выпьете чаю?
— Нет. У меня через час самолет. Я пробыл в вашем городе лишь три часа. Прекрасный город. Море зелени! Никогда не представлял его таким садом.
— Вот я и знаю всю правду, — сказала Женя. Глаза ее были сухими, но губы дрожали. — А легче ли мне от нее? — и она протянула Виталию письмо.
Он проглотил его залпом и посмотрел на Женю, счастливый, взбудораженный, ошеломленный совпадением мыслей: ему показалось, что все это не Борис, а он сам написал.
Зоя очень устала. В «Динамо» еще не кончилось обеденное время, а ноги гудели, словно пора смену сдавать. В книге отзывов и предложений о ней было написано много похвального. Зоя сама удивлялась, откуда только берутся у нее эти «приветливость», «вежливость» и «теплая забота». Не так-то легко быть приветливой, если какой-нибудь крикун горланит на весь зал, что сидит три часа, а в действительности и пяти минут не прошло, как явился. Или заслужить похвалу за быстрое обслуживание, когда на выдаче Мазуренко. Он ведь, лысый черт, всегда будто спросонья.
А стиляги? Вот кого Зоя ненавидит! Чего только не наслушаешься от этих попугаев: и намеков, и непристойностей… Бездельники поганые. Правильно их в фельетонах драконят. Пьют на рубль, а ломаются на сотню. Так и норовят за локоть тебя схватить, ущипнуть. Охрипнешь, уговаривая: «Без рук, без рук, мальчики!» А тут бы не уговаривать, а мокрым полотенцем по морде так, чтобы закрутился, болван.
Как-то и Стасик забрел с тремя лоботрясами. Те в зеленых пиджаках, волосы, как у арестантов, подстрижены, глаза поганые, маслянистые. Не хотелось на людях с родным братом скандалить. Отцу пожаловалась, а тот глаза прячет. Пообещал накрутить Стасю хвост. Может, забыл? Совсем у него нет времени из-за этого строительства. А с Виталием, с нею, с Захаром Стасик разговаривать не хочет. Только Женю немного слушается да еще тетю Лизу — та его тайком деньгами балует…
Жаль, что рано снег сошел в этом году и нет теперь лыжников на стадионе. Ну, да ничего. Скоро будут летние соревнования. Для Зои это не работа, а праздник, когда спортсмены обедают в ресторане. Молодые, веселые. Так и веет от них силой, здоровьем. И шутят без намеков, и смеются от души. Что бы ни танцевали — все равно у них не так, как у стиляг. А те, когда танцуют, просто противно смотреть.
К иностранцам Зоя по-разному относится. Если за столиками демократы или делегации, с ними можно чувствовать себя как со своими. Совсем другое дело с туристами. Ох, и типы же встречаются! Один, например, предлагал Зое полсотни, чтобы она отпросилась с работы и с ним часок посидела. Придурковатый какой-то. Всю жизнь только и мечтала Зоя пообедать с таким орангутангом… А другой подозвал к себе и спрашивает: «Правда, что в Советском Союзе официантки подслушивают, о чем иностранцы говорят?» Ну, она ж его и отбрила! «Может, и подслушала бы, говорит, если бы хоть раз о чем-нибудь толковом поговорили».
А вообще это тяжелые дни, когда иностранцев много. Зоя прямо с ног сбивается. Она ведь пока одна-единственная окончила курсы английского языка. Вот и дергают ее от столика к столику. Что бы всем девчатам на курсы пойти? Неужели сознательности не хватает?
Сейчас она сидит в уголке на открытой веранде, отдыхает и время от времени посматривает на свои столики. За тем, который ближе к стенке, седой профессор астрономии доедает голубцы. Он постоянный клиент. Как-то услышал Зоину фамилию и спросил: не родственница ли она Борису? Оказывается, знает Борьку!
Как только профессор положит на пустую тарелку вилку и нож, Зоя подаст кофе. Боже сохрани подать этому клиенту кофе, если он второго блюда не дожевал!
А чуть дальше — молодая парочка. Влюбленные, наверно. На них еще долго можно не обращать внимания. Они молниеносно проглотили бифштексы и заказали мороженое. Разве Зоя не понимает, что им приятно здесь подольше посидеть? Зачем же спешить с мороженым?
Там вон, около балюстрады, тоже постоянные клиенты: отставной полковник с женой и трое внуков. Пока они все вместе уговаривают младшего съесть полтарелки супу, Зоя отдохнет немного…
Хорошо, что снова весна. Зоя любит весну. Весной мамин день рождения. Весной Зоя полюбила Захара. Бедняга. Все для нее терпит. Уже три шкуры с себя содрал для этого строительства, а результатов не видно. Но отец ведь знает, что делает.
— Зоя, там кто-то к тебе, — подбежала Тося, новенькая официантка. — Какой-то дяденька рыжий.
— Подай, Тосенька, профессору кофе, когда он доест, — бросила Зоя на ходу, выбежала из ресторана и глазам не поверила: папа?!
Увидев отца, Зоя очень обрадовалась: он никогда не приходил к ней на работу. «Наверное, — думала Зоя, — до сих пор сердится, что в официантки пошла».
— Ты с работы? — спросила Зоя отца. — Хочешь есть?
Крамаренко промолчал. Они зашли в ресторан. Сели в дальнем углу за служебным столиком.
— Водки дай. Граммов двести, — попросил Крамаренко.
— А закусить?
— Не надо.
Зоя сбегала в буфет, принесла графинчик. Крамаренко все опрокинул в пивной бокал и выпил залпом. Зоя ахнула.
— Что случилось, папка? С чего это ты?
Вдруг он заплакал. Это было так страшно — страшней, чем когда Захар ударил ее.
— Я же говорила, — запричитала шепотом Зоя, — я же говорила маме, что тебе тоже надо лечиться. Смотри, какой серый стал, хоть и на воздухе целый день… Все нервы растрепал на работе… Скорей бы нам этот дом достроить, да ушел бы ты на пенсию…
— Не будет у нас дома, — выдавил из себя Крамаренко и утер ладонью щеку. Он и сам бы не мог объяснить, почему именно к Зое привел его страх перед неотвратимым признанием, почему именно ей первой отважился сообщить эту недобрую весть.
Но, сказав самое страшное, он осмелел. Как будто, вися над пропастью, уцепился за что-то. И страх мгновенно отпустил его, хотя Крамаренко еще не знал, за что именно он держится и выдержит ли э т о.
Зоя, да, только Зоя может отвести от него удар, не допустить до постыдного раскаяния. Только она способна без раздумий и колебаний встать на защиту отца — преданная до слепоты, честная до нелепости. «Конечно же, она сделает это, — уже не сомневался Крамаренко, — но как?»
— Меня обманули. Обворовали, — сказал он с такой искренней болью, что она содрогнулась. — И виноват в этом я сам. — Он долго молчал, наконец со злостью оттолкнул от себя пустой бокал. — Я пулю себе в лоб пущу, но не скажу об этом нашим. Вот, тебе одной сказал. Больше никому.
Крамаренко сидел с опущенной головой и не видел, как задрожали у Зои губы, как она побелела, обмякла. Он только напряженно слушал, как она, ужаснувшись, молчит. И пожалел ее мимолетном, бессмысленной жалостью — жалостью охотника, целящегося в спящую птицу.
— Как же теперь? — наконец заговорила она. — Спросят ведь… И Захар обязательно спросит… Все с себя продали, баланду едим. На что уж Захар покладистый и тот говорит: «Нет больше никакого терпения».
— Нехорошо говорит, — покачал головой Крамаренко, — надо бы еще потерпеть. Для матери надо, — и в его голосе появилась прежняя твердость.
— Как? Опять все сначала? — отшатнулась Зоя. — Разве они согласятся?
— А ты? — посмотрел на нее в упор Крамаренко.
— Я-то что, — сказала Зоя. — Но как и м объяснить? Ведь ты не хочешь?
— Не могу, — покачал головой Крамаренко, — для меня лучше смерть. А ты бы могла?
— Не знаю, — задумалась Зоя, — наверно, смогла бы. Небось не убили бы. Ведь родные…
— Вот и пожалей, спаси отца.
— Как?
— Сам не знаю.
Он отвернулся от дочери и в раздумье сказал:
— Что-нибудь придумай, но возьми вину на себя. Тебе по молодости простят.
— А как же я… — Зоя больше удивилась, чем испугалась, — как же это возможно? Даже если придумать… кто мне поверит? Ведь не я эти материалы покупала.
— А ты скажи, что растрата. Что деньги казенные растратила. Ну, допустим, вместе с кассиршей. А что я все продал и растрату покрыл.
— Бог с тобой! — еще больше побелела Зоя и отодвинулась от отца. Смотрела на него и не верила, что он действительно такое сказал.
— А, между прочим, случись с тобой в самом деле такая беда, — задумчиво сказал Крамаренко, — я бы хоть десять домов загнал, продал бы все. До последнего гвоздя. Но не позволил бы, чтобы дочь опозорилась. Веришь или нет?
Но Зоя уже не слыхала его. Медленно сползла со стула на пол.
Всю ночь после того, как в семье узнали, что Зоя родила в больнице мертвую девочку, никто и на минуту не заснул. Преждевременные роды прошли тяжело, и врачи ни за что не ручались.
Тетя Лиза легла с Валеркой. Ему сказали, что мама ночует у подруги. Но по выражению лиц и по взволнованному шепоту взрослых он понял, что с матерью случилось что-то плохое, и весь вечер проплакал, а ночью звал маму даже сквозь сон. Тетя Лиза прижимала к себе мальчика, а сама время от времени поглядывала на Захара. Тот как сел за стол, положив голову на руки, так и просидел до утра.
Женя осталась с матерью. Катерина Марковна никого не хотела видеть, кроме нее. Виталий ходил из угла в угол и вслушивался в бессонную тишину.
Крамаренко примостился на сундуке — на сестрином месте — и тоже настороженно прислушивался. Ему все время казалось, что о нем говорят. Никогда еще он не чувствовал такой острой, почти физической потребности знать, что о нем думают те, кого он обманывал.
«Почему это Катря не меня, а Женю к себе позвала? — подозрительно думал Крамаренко. — Может, Зоя сказала Захару, когда тот был у нее в больнице? Может, они уже все знают?»
Утром, когда тетя Лиза позвала завтракать, Захара уже не было: побежал в больницу. Кроме него и Катерины Марковны все молча собрались на кухне. На работу никто не пошел. И Стасик пропустил занятия. Все ждали Захара.
— Как мать? — первым нарушил молчание Крамаренко, выпытывая у Жени взглядом, о чем они говорили ночью.
— Недавно заснула, — ответила Женя.
— Очень плакала? — спросил Крамаренко.
— Не плакала совсем.
— Это плохо, — сказал он, — лучше, когда человек выплачется. Так ведь или нет?
Никто не отозвался.
— Который час? — спросила тетя Лиза, держа в руках будильник. Он остановился еще вчера.
— Без десяти одиннадцать, — ответил машинально Виталий, взглянув на часы.
— Без пяти, — поправил Крамаренко. — Мои идут точно. Можно проверить по радио.
— Я его выключила, когда мама заснула, — сказала Женя.
Вареная картошка остывала, тетя Лиза напомнила: надо завтракать. Никто не прикоснулся к еде. Долго сидели молча и ждали. Наконец заскрежетал в замке ключ. Вошел Захар.
— Плохо, — сказал он, не дожидаясь вопросов. — Всю ночь бредила. Еле упросил врача, чтоб пустили к ней. Пожелтела вся. И дышит так трудно.
Тетя Лиза заплакала. Стасик отвернулся к стене. Ему показалось, Захар что-то скрывает, может быть, сестры и в живых нет.
— О вас все время спрашивает, — сказал Захар, обратясь к Крамаренко, и как-то странно посмотрел на тестя. Тот побелел.
— Такое она мне сказала, — продолжал Захар, не глядя никому в глаза, — что просто не знаю — не то бредит, не то… Ничего не пойму, с ума сойти можно.
— Что, что она говорит? — подошла Женя к Захару.
«Сейчас все кончится, — подумал Крамаренко, — все рухнет. И пусть. Лучше уж какой-нибудь конец, чем вот так ждать».
— Она говорит, — с трудом отыскивал каждое слово Захар, — что крепко подвела нас всех… Особенно отца (Крамаренко вздохнул и полез в карман за папиросами), что пришлось ему, то есть отцу, — продолжал Захар, — что пришлось ему все, что было для дома куплено… одним словом, продать.
— Как продать? — насторожился Виталий. — Почему же вы нам не сказали? — спросил он у тестя.
— Пусть один сперва выскажется, — вежливо сказал Крамаренко, — а потом остальные.
— Нет, не могу я этого выговорить. Не могу сказать. Пусть бы лучше Зойка сама, — в отчаянии махнул рукой Захар. — Или пусть папаша скажет, он ведь лучше меня знает. А я… Вот тут у меня эти слова, — показал он себе на горло, — не случись такой беды с Зойкой, прибил бы ее, как собаку.
— Тс-с, — показал Крамаренко на дверь, за которой спала Катерина Марковна, — ишь раскричался. Может, и сам тут замешан?
— Я? — бросился к тестю Захар. — Да я последнюю рубашку с себя содрал для вашей семьи. На халтуру начал бросаться… Это я-то, ударник премированный… грош мне цена после этого.
— Действительно какой-то бред. Ничего невозможно понять, — обратилась Женя к отцу, — скажешь ты, в чем дело, или нет?
— Стась, поди погуляй, — приказал Крамаренко и закрыл за Стасиком дверь. Потом подозвал к себе жестом Виталия и Женю. Тетя Лиза, бросив мыть посуду, тоже подошла ближе, один только Захар остался на отшибе. Мял в руках полинявший, потрепанный шарф, со злостью крутил его, выкручивал, будто гадюку душил.
— Шила в мешке не утаишь, — значительно сказал Крамаренко, — но раз Зоечке плохо… кто знает, как еще обернется… Так и не будем ее строго судить, хотя надо бы. Хорошо, что вовремя призналась отцу. С каждым случается. — Он помолчал. — Спуталась с проходимцами. Втянули девчонку в растрату. Пришлось выручать. Покрыл я это дело за счет нашего дома.
Тетя Лиза уронила тарелку и даже не взглянула на черепки. Женя с испугом покосилась на дверь, не слышит ли мать. Захар швырнул измятый шарф на пол и сжал кулаки.
— Это все ресторан виноват, — сказал он хриплым, сдавленным голосом, — стиляги прыщавые… Заманули… Опутали… Это полюбовники все, те, которые записочки пишут…
— Дурак! — оборвал его Виталий. — Не стыдно тебе на жену?!
Кто-то забарабанил в дверь. Тетя Лиза открыла. В комнату вбежал Стась и бросился к репродуктору.
— Что ты делаешь? — схватила его за руку Женя. — Маму разбудишь…
— Человек в космосе… — вырвал руку Стась, — а вы радио выключили… Человек полетел в космос… Эх вы! — И, включив радио, помчался на улицу.
Женя бросилась к балконным дверям. Все окна во всех домах были распахнуты. Почти из каждого слышался торжественный голос диктора. Под окнами первых этажей стояла толпа.
«…В десять часов пятнадцать минут по московскому времени, — раздался в комнате этот торжественный голос, — пилот-космонавт майор Гагарин, пролетая над Африкой, передал с космического корабля «Восток»: «Полет протекает нормально, состояние невесомости переношу хорошо…»
Молча прослушали сообщение ТАСС до конца. Вошла мать. Никто не заметил ее.
— Здо́рово! — вырвалось у Захара.
— Мама… Ты здесь? — Женя подбежала к матери. Та крепко пожала ее руку.
— Ну? — как-то особенно взглянул Виталий на Женю. В этом «ну» было восхищение небывалым полетом и что-то личное, свое.
— Долезли наши до неба, — покачала головой тетя Лиза. — Еще когда мой лауреат говорил, что долезут. И долезли ведь!
«Ожидайте великих событий», — вспомнила Женя. «Ожидайте великих событий», — пели, звенели, трубили в трубы приписанные нетвердой рукой Бориса слова. Вот они, эти события. Он знал.
«К Коммунистической партии и народам Советского Союза! К народам и правительствам всех стран! Ко всему прогрессивному человечеству! — гремел металлический голос диктора. — Свершилось великое событие. Впервые в истории человечества человек осуществил полет в космос. 12 апреля 1961 года в 9 часов 7 минут по московскому времени космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту поднялся в космос и, совершив полет вокруг земного шара, благополучно вернулся на священную землю нашей Родины — Страны Советов…»
Женя беззвучно повторяла губами каждое слово. То, что она слышала, было непостижимо. Всемирно великое, казавшееся невозможным, было здесь. Рядом с нею. В комнате. Оно только что купалось в межзвездных туманностях и вот приземлилось — родное, теплое, близкое, как то письмо, что лежало в ящике. Как Борисовы глаза.
— Мама! — выхватила Женя руку из руки матери. Бросилась в свою комнату, вернулась с письмом. — Это… от Бориса. Ты все должна знать! Там…
«…Это — беспримерная победа человека над силами природы, — говорил ее мыслями и мыслями миллионов диктор, — величайшее завоевание науки и техники, торжество человеческого разума…»
— Что там такое? — поспешил Крамаренко к жене и хотел отобрать письмо.
Виталий твердо стал у него на пути:
— Ты — что? В моем доме?!
«…В этом подвиге, — заглушил его диктор, — который войдет в века, воплощены гений советского народа, могучая сила социализма…»
— Вы слышали? Вы слышали? — барабанили в двери соседи, давно забывшие дорогу к Крамаренко.
— Вы слышали?! — перекликались люди с балконов, свешиваясь из окон по пояс. И казалось, что сейчас на всей планете вот так настежь открыты окна. И не отдельные люди, а целые народы радостно спрашивают друг друга: «Слышали?!»
— Катерина! Что там в письме? — спросил Крамаренко и выключил репродуктор.
Катерина Марковна была смертельно бледна. Женя подвела ее к диванчику, и она не села, повалилась на него.
— Вы что же это надумали? — бросил он на Виталия и на Женю лютый взгляд. — Мать нашу убить надумали?
— Не смейте так говорить о нас, — подошел вплотную к нему Виталий, остро посмотрел тестю в глаза. — Это вы ее убивали каждый день. Вы, а не мы.
— Виталий! Ты что? — опешил Захар. — Не надо…
— Нет, надо! — повернулся он к Катерине Марковне. — Вы должны, мама, все знать! Лучше вырвать из сердца, признать с болью, что столько лет погибло, чем еще хоть один день терпеть эту ложь… Ведь этот дом, которого нет… его для вас строили… Вашим именем прикрывались…
— Копейки своей пожалел? Трудностей испугался? — замахнулся Крамаренко. — Белоручка! Профессорский щенок…
— Замолчи! — твердо сказала отцу Женя. — Он… И я… и мы все, если надо… Если для чего-нибудь чистого, настоящего. Мы на голых камнях спать будем, гнилую воду пить из болота. Но не для того, чтобы ты…
— Что? Что — я? — закричал Крамаренко и чуть не зажал уши, так он боялся услышать ответ.
— Зачем вы оболгали Зою? — крикнул Виталий на Крамаренко.
Катерина Марковна вся сжалась. Прислушалась, как будто ожидала удара.
— Не верю я ни в какую ее растрату, — еще громче крикнул Виталий, — это вы, вы ее научили… Уговорили… Принудили, чтобы оклеветала себя. Признавайтесь же — вы?
Крамаренко поднял медленно голову, посмотрел на жену — она оторвалась от письма, — их глаза встретились, и он понял: конец. Что-то болезненно знакомое, полузабытое, растаявшее за долгие годы бесплодной погони за удачей шевельнулось в его сердце. Вот его Катря. Дети. Семья, ради которой он и начал в свое время так рьяно «выбиваться вверх». Как же получилось, что все они враги? Да. Враги. Он мысленно с жестоким удовольствием еще несколько раз повторил это слово: враги, враги. Никто никогда не понимал его здесь, ни с кем он не мог быть откровенен. Всегда должен был применяться, прислушиваться, утаивать свои сокровенные мысли. Пусть мелкие, пусть жалкие, но дорогие для него и непонятные, чужие для них. Надо было давно со всем этим порвать. Плюнуть. Уйти. К черту, к дьяволу. И жить совсем иначе. С самого начала иначе. Как Богданчик, как Волобуев, чтобы было хоть что-нибудь вспомнить.
— Что ты смотришь на меня так? — сорвавшимся, глухим голосом спросил он у жены. — Почему не веришь, что Зойка могла… Почему Бориса жалеешь больше, чем мужа? Кто они мне? Может, они у тебя от вора какого-нибудь, байстрюки!.. От уголовника? Откуда я знаю?
Катерина Марковна даже не дрогнула. В это бесконечно долгое для нее мгновение она переступила какую-то грань, какую-то прежде запретную для нее черту — и туман, застилавший ей глаза, развеялся. Все-таки сказал. Все-таки прорвалось! Раздел себя. Голый стоит.
— Почему же вы молчали? — обратилась она к Жене, к Захару, к Виталию. — Вы знали больше, чем я, и не захлебнулись в этой грязи? И теперь скажете, что жалели меня! Жестокие вы люди, — голос ее задрожал, стал мягче. — Глупые вы дети. Да лучше бы я умерла, чем узнать, что мои дети из-за меня такое терпели…
Хлопнула дверь. Крамаренко выбежал на солнечную улицу, взбудораженную оркестрами. Свернул в боковой переулок: центр заполонили толпы народа.