А. М. Яглом Друг близкий, друг далекий

Случайности играют большую роль в любой жизни. В моей обстоятельства сложились так, что я, по-видимому, знал А. Д. Сахарова дольше всех других (кроме, может быть, некоторых его родственников), с кем он продолжал встречаться до конца жизни. Это довольно случайное стечение обстоятельств вместе с уверенностью, что все касающееся этого человека должно быть сохранено, побуждает меня попытаться записать все, что я о нем помню.

Сейчас, когда я пишу эти строки, рядом со мной лежат два тома недавно опубликованных (пока только в США; в нашей стране опубликовано в журнале «Знамя») «Воспоминаний» А. Д. Сахарова, которые я прочел с большим волнением. Разумеется, мои встречи с Андреем Сахаровым (ниже для краткости я буду часто его называть А. С.) лежат на периферии его жизни, но думаю, что и о них стоит рассказать. В некоторых деталях мои воспоминания не согласуются с тем, что пишет сам А. С. — вероятно, это неизбежно, когда два человека независимо вспоминают давно прошедшие годы. Прошу также прощения за упоминание ниже и кое-каких фактов, не имеющих непосредственного отношения к Сахарову, но, как мне кажется, характеризующих эпоху, в которую он жил.

Я познакомился с А. С., когда мы оба учились в 8-м классе школы — в конце 1935 или начале 1936 г. До этого я учился (вместе с братом-близнецом, теперь уже, увы, покойным) в семилетней школе; поэтому после 7-го класса те из нас, кто собирался учиться дальше, должны были выбрать другую школу. Мы с братом подали заявления в школу № 114 на Большой Грузинской улице (напротив зоопарка), однако некоторые ученики нашего класса (в частности, наш приятель Толя Башун, упоминаемый в воспоминаниях Сахарова) выбрали школу № 113 на 2-й Брестской улице. В нашем седьмом классе мы с братом считались лучшими математиками, но хорошим математиком был и Толя Башун; перейдя в 113-ю школу, он рассказал нам, что в его новом классе есть очень сильный математик Андрюша Сахаров. Мы к этому времени уже ходили на заседания школьного математического кружка при МГУ и знали много интересных математических задач; естественно, мы попросили Толю познакомить нас с этим сильным математиком. Так мы встретились с Андреем Сахаровым (Андрюшей мы его никогда не называли).

Во время первой встречи мы говорили главным образом о математике (мы с братом гораздо больше, чем Андрей, который всегда был не очень разговорчивым) и кажется понравились друг другу. Во всяком случае, до конца этого учебного года у нас было еще несколько встреч (обычно в них принимал участие и Башун). Мы с братом рассказывали нашим приятелям о занятиях школьного математического кружка при МГУ и о воскресных университетских лекциях для школьников, а также предлагали им для решения задачи, о которых узнали на кружке или прочли в журналах «Математика в школе» и «Математическое просвещение». В ходе этих бесед А. С. нередко удивлял нас неожиданными замечаниями, освещающими обсуждаемую математическую проблему с новой для нас стороны. Иногда он сам предлагал нам кое-какие задачи — как математические, так изредка и задачи по физике. Однако физические задачи у нас с братом обычно не вызывали энтузиазма: в те годы школьный курс физики не включал никаких задач, кроме совсем уж тривиальных упражнений, физические кружки для школьников тогда тоже были большой редкостью, поэтому неудивительно, что ни привычки, ни вкуса к решению физических задач у нас не было. Мы знали, что отец Андрея преподает физику в каком-то институте и считали, что физические задачи он узнал от отца; сейчас я думаю, что, вероятно, какие-то из них он придумывал сам, но что это были за задачи, я совсем не помню.

Совершенно не помню, о чем еще, кроме математики и физики, мы говорили с А. С. в наши школьные годы. Уверен, однако, что мы никогда не вели с ним разговоров на политические темы. Сами мы с братом, начиная с 8-го класса, без конца обсуждали политические вопросы с одним из наших одноклассников (позже погибшем на войне), а в 10-м классе также и с Сашей Кронродом, с которым мы познакомились в математическом кружке при МГУ; при этом основные черты того, что сейчас принято называть «сталинизмом» (в частности, политические процессы и массовый террор конца 30-х гг.), мы уже тогда оценивали так же, как это принято сейчас. Однако еще в школе мы понимали, что говорить о политике следовало не со всеми; что же касается Андрея Сахарова (и Толи Башуна), то нам казалось, что этим кругом вопросов они совершенно не интересуются.

Мне сейчас кажется, что весной 1936 г. мы как-то уговорили Андрея и Толю пойти с нами в МГУ на воскресную лекцию для школьников. По-видимому, так это и было, но я совсем не помню, что это была за лекция и какое впечатление она произвела на наших приятелей. Припоминаю лишь, что в конце учебного года мы договорились, перейдя в 9й класс, начать вместе ходить на заседания математического кружка при МГУ. Поэтому с осени 1936 г. мы стали вчетвером посещать одну из секций университетского математического кружка. (Сам Сахаров пишет в своих «Воспоминаниях», что в кружок при МГУ его привел Толя Башун; о встречах со мной и моим братом в 8 м классе он не упоминает. Мне, однако, кажется, что Толя лишь очень недолго ходил вместе с нами в МГУ, а затем перестал. Андрей же посещал кружок до конца 9-го класса.)

Занятия секций математического кружка происходили в определенный день недели по вечерам в одной из аудиторий механико-математического факультета МГУ в старом здании университета на Моховой улице; новое здание университета на Ленинских горах тогда еще не существовало. Каждое занятие (продолжавшееся обычно около двух часов) включало небольшой доклад одного из школьников на заданную руководителем секции тему, обычно дополняемый (а иногда и заменяемый) сообщением руководителя (им в секции, которую мы посещали в 1936–1937 учебном году, был студент-старшекурсник Альфред Герчиков, в годы войны погибший на фронте). Однако основное время занимал разбор найденных школьниками решений задач, предложенных руководителем на этом же или чаще на одном из предыдущих занятий. Докладчики из числа школьников всегда выбирались в соответствии с их желаниями, и я не помню, чтобы А. С. выступал с какими-либо докладами, но при обсуждении решений задач он часто бывал весьма активен. При этом задачам на доказательство теорем он явно предпочитал задачи на построение и очень популярные в школьных кружках комбинаторные задачи, в которых требовалось найти число каких-то объектов; здесь А. С. часто первым указывал правильный ответ, но объяснение того, как он его получил, часто бывало не очень понятно другим школьникам, а иногда ставило в затруднительное положение и руководителя секции. Я невольно вспомнил об этом, когда в каком-то гораздо более позднем разговоре с А. С. пожаловался, что очень медленно и с трудом пишу статьи, причем они почти всегда оказываются заметно длиннее, чем я ожидал, начиная работу. В ответ я услышал, что А. С. вообще не умеет писать длинных статей, что, впрочем, от него никогда и не требовалось — ему было достаточно лишь давать краткие рецепты и предсказания ожидаемых результатов.

Мы с братом были очень увлечены школьным математическим кружком, но когда в начале занятий в 10 м классе мы позвонили Андрею и предложили снова пойти с нами в университет, он сказал, что он решил в этом году занятия математического кружка не посещать. При этом он добавил: «Если бы в университете имелся физический кружок, я бы непременно туда пошел, а на математический кружок мне больше ходить не хочется». Школьный физический кружок при МГУ был впервые организован лишь двумя годами позже, но мне вообще кажется, что перед войной математика была гораздо популярнее среди московских школьников, чем физика. Поэтому разговор с А. С. нас с братом удивил; мы даже подумали, что, по-видимому, Андрею не нравилось, что на кружке так много времени уделялось строгим доказательствам теорем, казавшихся ему совершенно очевидными и не требующими доказательства.

Так как в 1937–1938 учебном году А. С. уже не ходил с нами на занятия в МГУ, то в десятом классе мы встречались заметно реже, чем в девятом. Тем не менее и в этом году мы изредка заходили повидаться к нему в школу (она помещалась очень близко от нашего дома) и иногда звонили по телефону; Андрей всегда интересовался тем, что делается на заседаниях математического кружка, но решения своего на кружок не ходить так и не переменил. Летом 1938 г. и А. С., и мы с братом закончили среднюю школу и поступили в Московский университет. Больших конкурсов в МГУ тогда не было и поступить туда было совсем не трудно; заметно большей популярностью пользовались инженерные институты (втузы), так что многие с удивлением спрашивали нас: «Почему вы пошли в университет? Вы ведь так хорошо учились в школе, вполне могли бы поступить в хороший втуз».

Тем не менее мы все трое избрали именно университет; А. С. естественно выбрал физический факультет, я тоже поступил на физфак, а мой брат — на мехмат (мы с ним договорились параллельно учиться на обоих факультетах). Многие университетские сокурсники Сахарова пока еще, к счастью, живы, но мне кажется, что по крайней мере в начале учебы в МГУ я был с ним ближе, чем другие — ведь я был единственным на нашем курсе, с кем он дружил еще в школьные годы. Не могу сказать, однако, что я был его близким другом — в те годы (а может быть и позже) у него вообще не было близких друзей. Возможно, что из-за очень интенсивной внутренней жизни, всегда протекавшей у него сравнительно медленно, он был как бы отгорожен чем-то от других и никого не подпускал к себе совсем близко (по-видимому, единственным, но очень ярким исключением здесь была Елена Георгиевна Боннэр, но это уже совсем другая тема, которой я не могу касаться). На нашем курсе он был со всеми очень доброжелателен, и думаю, что среди нас не было никого, кто бы его недолюбливал, но он и сам пишет в «Воспоминаниях», что ни с кем на курсе близко не сошелся. Очень не любил он и говорить о себе; неудивительно поэтому, что несмотря на наше столь длительное знакомство я только из его воспоминаний узнал, что он много лет учился дома, а школу начал регулярно посещать лишь начиная с 7-го класса (правда, до этого он проучился еще полгода в 5-м классе 110-й школы). Вероятно, такое воспитание тоже сыграло роль в его отъединенности от окружающих (я знаю и другие случаи, когда позднее начало учебы в школе приводило к таким же последствиям).

Учился А. С. хорошо, но не блестяще. Мне кажется, что преподаватели его не всегда понимали; кроме того, сдавая экзамены, он обычно говорил медленно и, как казалось, неуверенно. Поэтому наряду с пятерками в его зачетной книжке было довольно много четверок. Особенно плохо ему давались общественные дисциплины, по которым у него бывали и тройки, а иногда даже и двойки, так что экзамены затем приходилось пересдавать. В моих кратких воспоминаниях о Сахарове, опубликованных в журнале «Природа» (1990, № 8), я писал, что эти неудачи, по-видимому, объяснялись отсутствием у него в университетские годы какого-либо интереса к преподаваемым общественным дисциплинам и неумением гладко, но, по существу, бессодержательно говорить на общие темы. Объяснения самого Сахарова в его «Воспоминаниях» вполне согласуются с моими, но он еще специально подчеркивает, что его низкие отметки по общественным дисциплинам никак не были связаны с неприятием излагаемой идеологии — никаких сомнений в истинности марксизма у него тогда не было. Это его разъяснение хорошо согласуется и с моим представлением об Андрее в те годы; поэтому, хотя у меня и были определенные сомнения в справедливости того, чему нас учили (и понимание полной лживости излагаемой нам сталинской версии истории коммунистической партии), на эти темы я тогда с А. С. никогда не разговаривал (сам Сахаров на с. 54 тома 1 «Воспоминаний» отмечает, что, насколько он помнит, в довоенные студенческие годы он обычно разговаривал с сокурсниками лишь о научных предметах). Тем более я удивился, когда в конце 60-х гг. прочел машинописную копию прекрасно написанных сахаровских «Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» — мне казалось, что их написал совсем другой человек, а не мой знакомый Андрей, отрешенный от всего, что не касалось физики. А ведь в конце его жизни вся страна не отходила от телевизоров и с огромным волнением следила за всеми выступлениями Сахарова — блестящим оратором он так и не стал, но теперь уже всегда говорил предельно четко и ясно, поразительно умея в нескольких словах сказать самое главное. Мне кажется, что всю свою жизнь он постоянно внутренне развивался, медленно, но очень основательно все додумывая до конца, и, поняв что-то, уже никогда не давал себя сбить с обретенной позиции, в отличие от людей другого типа — быстро созревающих, но рано останавливающихся на достигнутом уровне, а иногда и отступающих назад в своем интеллектуальном и нравственном развитии.

Вернусь теперь снова к нашим университетским годам. Я уже говорил, что учился А. С. хорошо, но не блестяще — на нашем очень сильном курсе было немало студентов, которых преподаватели считали лучшими, чем он. По-видимому, я тоже был в их числе — во всяком случае я был единственным, удостоенным получать повышенную «сталинскую стипендию» (вероятно, потому, что, кроме экзаменов на физфаке, я сдавал и мехматовские экзамены и потому имел больше всех пятерок в зачетной книжке). Но, как и в школьные годы, я часто обсуждал с А. С. научные вопросы и у меня сложилось убеждение, что на самом деле он сильнее меня, так как может решать задачи и делать выводы, мне недоступные. Приведу яркий пример, который я хорошо запомнил. На третьем курсе профессор А. Н. Тихонов читал нам «Методы математической физики» (в своих воспоминаниях А. С. отмечает, что эти лекции были очень четкими и ясными, но, пожалуй, слишком элементарными). На одной из лекций нам было дано определение функций Бесселя и разъяснена связь функции Бесселя нулевого порядка с собственными частотами колебаний круглой упругой мембраны. После этой лекции Андрей рассказал мне про придуманный им, исходя из прослушанных разъяснений, метод оценки нулей функции Бесселя нулевого порядка. Как это случалось и раньше (иногда еще на занятиях школьного математического кружка), понять его до конца мне было трудно (мне часто казалось, что в своих рассуждениях Андрей пропускает какие-то не очень простые логические шаги, которые ему представлялись очевидными; с этим, по-видимому, была связана и его нелюбовь к длинным логически безупречным доказательствам теорем и к толстым подробным книгам, об антипатии к которым он упоминает в своих воспоминаниях в связи с «Капиталом» К. Маркса). Тем не менее у меня осталось впечатление, что «здесь что-то есть», и я предложил А. С. взять лист бумаги и подсчитать значения нескольких первых нулей. Он согласился и через короткое время принес мне результаты расчетов. После этого мы пошли в университетскую библиотеку, разыскали подходящий справочник и сразу же выяснили, что полученные Андреем значения первых нескольких нулей почти не отличаются от приведенных в таблице. Я воспринял это как чудо (мне казалось, что его теория должна быть очень грубой) и запомнил на всю жизнь, а Андрей даже не испытал особого удовлетворения — он был совершенно уверен, что так и будет.

К сожалению, третий курс физфака оказался последним, на котором я учился вместе с Сахаровым. Летом 1941 г. началась война. В первые дни войны многие студенты (в частности, и мы с братом) безуспешно пытались добровольно записаться в армию (те немногие из нас, кто раньше занимался в каких-либо военных кружках и по этой причине был принят в народное ополчение, почти все с войны не вернулись), а в июле-августе 1941 г. все комсомольцы физфака и других факультетов МГУ были посланы на «спецработы» — рытье противотанковых рвов в Орловской и Смоленской областях. А. С. не был комсомольцем (как он объяснил в «Воспоминаниях», опять же не по идеологическим причинам, а из-за некоторой отчужденности от окружающих) и на эти работы не попал — ему просто о них никто не сказал. В сентябре практически всех студентов нашего курса призвали на учебу в Военно-воздушную академию, но перед этим надо было еще пройти строгую медкомиссию, которая и Андрея, и меня забраковала. (Мы оба тогда были этим огорчены, но потом независимо решили, что нам повезло — студенты Академии большую часть войны проучились и почти все они в войне практически не участвовали, но при этом многие из них затем навсегда остались военными.) 16 октября 1941 г. МГУ должен был эвакуироваться в Ташкент. Осенью этого года я последний раз видел Сахарова за два дня до предполагаемой эвакуации, когда он и другой наш сокурсник Петя Кунин помогли нам с братом доставить наши вещи на физфак, откуда их должны были повезти в Ташкент. Но 16 октября эвакуация не состоялась — в этот день рано утром по радио передали ужасную сводку Совинформбюро об ухудшении положения на центральном фронте, и в Москве началась паника. Студентам МГУ объявили, что университет закрывается и всем им рекомендуется уходить на восток вдоль линий железных дорог (а чуть позже отдельно собрали студентов-комсомольцев и посоветовали уничтожать комсомольские билеты, не дожидаясь последней крайности). Мы с братом тем не менее остались вместе с нашими родителями в Москве и 20 октября наша семья была в вагонах метро вывезена в Свердловск вместе с остатками Наркомата черной металлургии, где тогда работал отец; проезд до Свердловска занял 17 дней. Университет же 20-го снова начал функционировать, и через несколько дней А. С. вместе с большой группой студентов, аспирантов и преподавателей был также эвакуирован, но уже не в Ташкент, а в Ашхабад.

Следующая моя встреча с А. С. состоялась в Москве в 1945 г. Он тогда вернулся из Ульяновска, где после окончания университета работал на военном заводе и там же женился; я же закончил университет в Свердловске (по специальности «математика», надеясь вернуться на физфак сразу после войны), затем проработал полтора года в научном институте в Свердловске, после чего по вызову академика А. Н. Колмогорова, несколько раз посещавшего Свердловск, вернулся в Москву и поступил в аспирантуру Математического института АН СССР. При этом я продолжал живо интересоваться физикой, в 1944 г. окончил физфак МГУ (дожидаться окончания войны, как я раньше планировал, у меня не хватило терпения) и регулярно посещал руководимый И. Е. Таммом семинар теоретического отдела Физического института АН СССР (ФИАНа) и семинар Л. Д. Ландау в Институте физических проблем. О возвращении Андрея в Москву я узнал от нашего сокурсника П. Е. Кунина, который был тогда аспирантом И. Е. Тамма; позже мне долго казалось, что именно мы с Петей Куниным привели Андрея в ФИАН и познакомили его с Игорем Евгеньевичем (так я и написал в статье в «Природе»). Помимо того, несколько человек говорило мне, что еще раньше Дмитрий Иванович Сахаров, отец Андрея, передал И. Е. Тамму какую-то научную рукопись своего сына через работавшего вместе с Д. И. Сахаровым математика А. М. Лопшица, давно знавшего Игоря Евгеньевича (об этом тоже упоминалось в «Природе»). Теперь, однако, я вижу, что память подвела и меня, и тех, кто говорил мне про А. М. Лопшица — в своих «Воспоминаниях» Андрей пишет, что его отец и сам хорошо знал Тамма и, когда А. С. был еще в Ульяновске, поговорил о нем с Игорем Евгеньевичем (вероятно, по совету П. Е. Кунина). После этого Тамм выслал Андрею вызов в Москву для сдачи экзаменов в аспирантуру (такой же, какой я получил на год раньше от А. Н. Колмогорова; без вызова тогда даже москвичи не могли вернуться в Москву), а Андрей сам послал Тамму из Ульяновска некоторые свои работы. Приехав в Москву, Андрей сразу же пришел к Тамму на квартиру и они долго разговаривали (таким образом, когда мы с Куниным проводили Андрея в ФИАН, он с Таммом уже был знаком). Другая неточность в опубликованных в «Природе» моих воспоминаниях касается вступительного экзамена в аспирантуру ФИАНа — я писал, что в качестве экзамена Игорь Евгеньевич предложил Андрею выступить с докладом на семинаре теоротдела и что состоявшийся затем доклад Андрея и мне, и П. Кунину показался неудачным, а И. Е. Тамму очень понравился, что и было причиной зачисления нашего товарища в аспирантуру. Сам же А. С. пишет, что никакого вступительного экзамена у него вообще не было, а Тамм при первой же встрече у него на квартире сказал Андрею, что берет его в аспирантуру; поэтому описанный мной в «Природе» доклад А. С., по-видимому, был просто первым его докладом на семинаре Игоря Евгеньевича и не имел никакого отношения к приемным экзаменам.

В годы аспирантуры Андрея и в первые годы после ее окончания я часто с ним встречался и много разговаривал (обычно на физические темы); эти разговоры были всегда мне интересны, но иногда позже мне приходилось еще додумывать то, что я от него услышал. Какое-то время мы с А. С. дружно трудились вместе, составляя рефераты статей по физике из последних выпусков зарубежных журналов для только начавших тогда выходить специальных реферативных сборников (Андрей писал больше рефератов, чем я, так как он тогда очень нуждался в деньгах, но и я активно участвовал в этой работе, считая, что в дальнейшем теоретическая физика станет моей основной специальностью). Летом 1948 г. А. С. с женой и дочкой Таней снимал дачу на канале Москва — Волга недалеко от станции Водники, где лаборатория, в которой я тогда работал, проводила в тот год полевые измерения характеристик атмосферной турбулентности. В то время наша лаборатория состояла всего из пяти человек, и меня, чистого теоретика, также привлекли к участию в измерениях в качестве подсобной рабочей силы. Поэтому я проводил в Водниках много времени и встречался там с Сахаровыми; тогда я ближе узнал Клавдию Алексеевну (Клаву), первую жену А. С., и познакомил их обоих с заведующим моей лабораторией А. М. Обуховым и его женой, с которыми Андрей и Клава быстро подружились и затем часто встречались и в Москве.

В дальнейшем А. С. надолго исчез из моей жизни — он напряженно работал вне Москвы и был практически недосягаем. Я не помню, чтобы в течение нескольких лет я хоть раз видел его. Вспоминаю, однако, что однажды я случайно встретил на улице Клаву и она, как бы торопясь сказать о наболевшем, сразу начала рассказывать мне об их жизни вдали от Москвы. Она жаловалась, что жить там трудно, нет хорошей медицинской помощи для детей, которые много болеют, а затем вдруг воскликнула: «Не знаю, что случилось с Андрюшей. Он начал пить и я не понимаю, как ему помочь». Эти ее слова меня очень поразили и я затем часто их вспоминал. Я хорошо знал, что Андрей практически не пил спиртного, причем, насколько мне известно, так было начиная со школьных лет и до последнего дня его жизни. Что же тогда означали Клавины слова? Может быть, было какое-то короткое время, когда его начала мучить работа над смертоносным оружием и он пытался заглушить тревогу алкоголем? Или просто как-то раз выпил с приятелями (естественно думать, что в условиях строгой изоляции на «закрытом объекте» кое-кто обязательно должен был выпивать) и так как раньше такого не бывало, то Клава забеспокоилась больше, чем следовало бы? Не знаю, никакой дополнительной информации у меня нет; что я тогда ответил я уже не помню, а затем я снова долго Клаву не видел и тема эта никогда больше в наших разговорах не возникала.

Смерть Сталина в марте 1953 г. пришлась также на тот промежуток времени, когда я с А. С. не встречался и ничего про него не знал. Поэтому меня поразила в его «Воспоминаниях» фраза о том, что сразу после этого события Андрей в письме к Клаве назвал Сталина великим человеком и упомянул о его человечности. Как видно из тех же воспоминаний, в это время он уже понимал, что «прогнило что-то в нашем государстве», но, значит, иллюзии в отношении Сталина у него еще сохранялись — это еще раз подтверждает, что взгляды его менялись довольно медленно. Моя реакция на смерть Сталина была совсем иной — для меня (и моего брата) это был праздник, омраченный лишь тем, что до него не дожил наш отец. Подчеркну, однако, что хотя резко отрицательное отношение к режиму созрело у нас заметно раньше, чем у Сахарова, до понимания необходимости активно бороться за его изменение (чему была посвящена вся жизнь Сахарова, начиная с конца шестидесятых годов) мы с братом так и не доросли.

После возвращения А. С. в Москву я встречался с ним тоже нечасто. Пару раз я заходил на его новую квартиру вблизи Института атомной энергии им. Курчатова, но там всегда встречались какие-то люди, которые мне были далеки и не очень нравились (мне казалось, что они уж очень стараются подчеркнуть свою близость к хозяину, занимавшему тогда весьма высокое положение; возможно, здесь я и ошибался). А. С. каждый раз приглашал меня заходить еще, но так как наши научные интересы к этому времени тоже сильно разошлись, и мне казалось неудобным отвлекать А. С. от его дел, мои посещения как-то сами собой прекратились. Клава умерла в марте 1969 г., когда меня не было в Москве, поэтому на ее похоронах я тоже не был. Таким образом, я снова несколько лет не видел Андрея.

Летом 1971 г., гуляя с женой в Переделкино под Москвой, я неожиданно встретил Андрея с его второй женой Еленой Георгиевной (Люсей) Боннэр, которую до этого не знал. А. С. в то время собирал подписи под письмом в правительство с призывом отменить в нашей стране смертную казнь. Я сказал Андрею, что, по-моему, отмена смертной казни — не первое, чего следовало добиваться в те годы в СССР, и добавил, что смертную казнь за террористические акты лучше было бы сохранить, чтобы не множить захваты заложников с целью освобождения арестованных террористов. Андрей тут же возразил: «Нет, не может быть закона, требующего убийства людей. А ты подумал о тех, кто будет приводить в исполнение смертную казнь?» Он говорил медленно, как бы убеждая самого себя, но я уверен, что все это было им тщательно продумано перед началом кампании по сбору подписей. Не помню уже, что я ему ответил; сейчас я думаю, что тогда прав был он, а не я.

Осенью следующего года мы с женой столкнулись с Андреем и Люсей в буфете гостиницы «Иберия» в Тбилиси, куда приехали на несколько дней. Двое моих грузинских аспирантов предложили на следующий день повезти нас на автомобилях в древнюю столицу Грузии Мцхету и к храмам Атени и Кинцвисси вблизи Гори, знаменитым очень интересными фресками XII в. Я тут же пригласил Андрея и Люсю поехать вместе с нами, на что они с радостью согласились. (К чести грузинской интеллигенции надо сказать, что оба мои аспиранта, так же как и их родители, — профессора Тбилисского университета, узнав о приглашении Сахаровых, сказали, что для них это большая честь; я не уверен, что в 1972 г. реакция на такое приглашение у многих московских интеллигентов была бы такой же.) Поездка оказалась чудесной; я впервые увидел тогда, как Андрей умеет радоваться памятникам культуры. Вместе с нами в этой поездке приняла участие сестра моей жены и бывший тогда ее мужем Юра Тувин, который тут же влюбился в Андрея Дмитриевича и позже трогательно ухаживал за ним и Люсей в Москве, помогая им чем только можно.

Благодаря дружбе с Ю. Тувиным я неожиданно оказался свидетелем того, как А. С. узнал о присуждении ему Нобелевской премии мира в 1975 г. Осенью этого года, когда Люся уехала на Запад лечиться, А. С. договорился прийти как-нибудь вечером в гости к Юре вместе с матерью Люси Руфью Григорьевной. Когда день был назначен, Юра позвонил мне и предложил зайти к нему, чтобы провести вечер в приятной компании (но не сказал, кто у него будет — имя Сахарова тогда предпочитали по телефону не называть; я тоже не спросил, о ком идет речь, понимая, что раз он не говорит, значит и спрашивать не надо). Неожиданно оказалось, что именно в этот день в Осло было объявлено о присуждении Сахарову Нобелевской премии. Множество журналистов сразу же попыталось связаться с новым лауреатом, но телефон у него дома молчал и никто не знал, как его найти. Наконец кто-то из друзей Сахарова (кажется, Лидия Корнеевна Чуковская, которой Юра тоже много помогал) в ответ на очередной звонок из-за рубежа сказал, что Сахаров возможно находится у Тувина, и указал его номер телефона и адрес. Ничего не подозревая, я пришел к Юре как раз в тот момент, когда в квартиру хлынул поток иностранных журналистов и связанных с Сахаровым правозащитников. Этот вечер мне хорошо запомнился — он был очень радостным (меньше всего радовался, как мне кажется, сам Андрей), но из идеи Юры Тувина уютно посидеть в тесной компании, естественно, ничего не получилось.

На следующий день мы с Юрой еще раз пошли отпраздновать присуждение премии домой к Андрею на улицу Чкалова, где собралось много наших знакомых, пришедших по тому же поводу. Опять все много и громко говорили, но сам А. С. лишь слушал других и отвечал на вопросы. Телефон в этот вечер звонил не переставая, причем большинство звонков было из-за границы. Поэтому трубку брал Л. З. Копелев, знающий несколько иностранных языков; он же переводил ответы Сахарова на задаваемые по телефону вопросы иностранных корреспондентов. Когда Копелев ушел и снова позвонили откуда-то из-за рубежа, Юра Тувин обратился ко мне: «Возьми трубку, ты же можешь говорить по-английски». Не знаю, заметил ли Сахаров мое смущение или же просто догадался, что мне это может быть неприятно, но он тут же вмешался: «Нет, тебе не стоит говорить от меня по телефону». (Мне действительно не хотелось говорить по этому, безусловно прослушиваемому, телефону с заграницей — я был уверен, что такой разговор обязательно привлечет ко мне внимание КГБ.)

Между 1975 г. и высылкой Сахарова в Горький в начале 1980 г. я лишь несколько раз видел Андрея. Какие-то встречи были, увы, связаны с проводами близких нам обоим людей, которых поодиночке выталкивали из страны: Павел Литвинов… Л. З. Копелев… Юра Тувин… (некоторые из этих прощаний пришлись и на более ранний период). Проводы всегда были шумными и оживленными, но на душе у всех было тяжело — мы, конечно, радовались, что теперь наших друзей уже не арестуют, но всех нас терзала мысль, что расстаемся мы навсегда (какое чудо, что это оказалось неверным!). В то время многие расценивали отъезды за границу как бегство и осуждали уезжающих; А. С. всегда только жалел тех, кому приходилось покидать страну.

Замечу, что все эти годы я регулярно звонил Андрею по телефону, поздравляя его с Новым Годом и днем рождения, но всегда звонил не из дома, а по телефону-автомату (мне казалось, что звонки из дома могут увеличить шансы того, что мой телефон будет поставлен на постоянное прослушивание).

Во время одной из встреч с Андреем (кажется, еще до 1975 г.) я спросил, не смущало ли его, что в течение многих лет его научная работа была связана с созданием супербомбы, предназначенной для массового уничтожения людей. Этот вопрос меня особенно интересовал, так как сам я по окончании аспирантуры в конце 1946 г., будучи очень увлечен теоретической физикой, все же отказался пойти работать в ФИАН, когда мне сказали, что часть времени мне придется тратить на прикладную тематику, связанную с работами над атомной бомбой. Тогда это решение далось мне нелегко, и я много обсуждал его с братом и некоторыми друзьями. Думаю, что при любом правительстве я бы отрицательно отнесся к разработке оружия массового уничтожения, но решающим для меня было все же соображение, что Сталин и Берия — преступники, которые могут использовать такое оружие, абсолютно ни с чем ни считаясь. (Я не преувеличивал моей возможной роли и хорошо понимал, что от моего отказа работать в ФИАНе ничего не изменится, но все равно участвовать в работе над оружием не хотел.) Поэтому я предпочел пойти работать в геофизический институт, далекий от военной тематики, рассчитывая проработать там год-два, а затем вернуться к своей любимой теоретической физике; однако вскоре в стране развернулась «борьба с космополитами», носящая явный антисемитский характер, любая перемена работы для меня, как и для большинства других научных работников-евреев оказалась невозможной, и я так и остался геофизиком. Все это я рассказал А. С.; он внимательно меня выслушал и, подумав, сказал: «А я, знаешь, тогда совсем не задумывался над вопросом о возможном применении того, над чем мы работали; уж очень интересно мне было выяснить, заработает ли все, что мы придумали». Я знаю, что на тот же вопрос Андрей иногда отвечал и иначе — что он считал свою работу необходимой, так как только наличие супербомбы у обеих сторон может быть гарантией того, что ее никогда не применят (развернутое изложение этой точки зрения содержится в «Воспоминаниях» Сахарова). Тем не менее интересным мне кажется и ответ, данный мне; я убежден, что оба они правдивы (неправдивых ответов у А. С. вообще быть не могло), но, вероятно, оба эти соображения играли для него определенную роль. Возможно, первое из них точнее отражает его чувства в начале работы над бомбой, а второе стало решающим на более поздней стадии — ведь Сахаров все время мучительно размышлял над тем, что происходит вокруг, и его взгляды претерпели много изменений.

Кажется, в ходе того же разговора я спросил у Андрея, продолжает ли он активно заниматься физикой и не мешает ли этому его напряженная общественная деятельность. Он ответил примерно так: «Конечно, очень мешает: она занимает так много времени, что на физику практически не остается сил. Но, знаешь, мне кажется, что то, чем я сейчас занимаюсь, важнее любой физики. Кроме того и возраст у меня уже не тот, когда обычно делаются большие открытия в теоретической физике» (по-моему, ему тогда было немного за пятьдесят). У меня все же осталось впечатление, что в том, как он это сказал, чувствовалось и искреннее огорчение тем, что у него так мало возможностей заниматься настоящей теоретической физикой. Известно, что позже Сахаров все же вернулся к науке (в этом отношении беззаконная ссылка в Горький чем-то ему даже помогла) и опубликовал ряд прекрасных работ по физике.

В 1986 г. после возвращения Сахарова из Горького я сразу же позвонил ему, чтобы поздравить с приездом; мне очень хотелось зайти повидаться с ним, но он все время откладывал встречу, так как был страшно занят. Тем не менее я довольно часто звонил ему и всегда слышал: «Хорошо что ты позвонил, звони еще». Не знаю, было ли это проявлением его редкой деликатности и мягкости или ему действительно, несмотря на неимоверную занятость, всегда были приятны звонки старого друга.

Летом 1988 г. мы встретились на конференции в Ленинграде, посвященной 100-летию со дня рождения замечательного физика, гидромеханика и метеоролога А. А. Фридмана. На этой конференции Сахаров выступил с крайне интересным научным докладом (по-видимому, последним в его жизни) и как-то очень по-детски радовался возможности говорить с физиками о физике. (К сожалению, одновременно с научной конференцией в Ленинграде проходило собрание Международного фонда за выживание и развитие человечества, в правление которого входил Андрей Дмитриевич, и он буквально разрывался, бегая с одних заседаний на другие. Когда я его спросил, что происходит на сессиях Международного фонда, он ответил: «Одни пустые разговоры, ничего серьезного», но тем не менее чувство долга не позволяло ему пропускать эти заседания.) Во время одного из перерывов между докладами на нашей конференции А. С. с чувством глубокой жалости и восхищения рассказал мне про свой разговор с С.Хокингом — крупным английским ученым, почти полностью парализованным в результате редкой тяжелой болезни. Хокинг мог лишь медленно составлять краткие фразы с помощью электронного прибора, прикосновением пальца выбирая отдельные слова из набора слов, пробегающих перед его глазами по экрану; тем не менее он сумел провести с Сахаровым содержательную научную беседу (которая, правда, заняла довольно много времени). Говоря о Фридмане, я заметил, что он сам будто бы воспринимал найденное им точное решение уравнений Эйнштейна общей теории относительности как чисто математическое упражнение (речь шла о знаменитом решении Фридмана, позже оказавшемся прекрасно согласующимся с данными наблюдений, до которых автор решения так и не дожил). В ответ Андрей сказал, что в это не верит: «Каждый физик, найдя новое красивое решение, сразу начинает искать, чему в природе это решение соответствует».

Несколько раз я встречался с Андреем на заседаниях основанного им дискуссионного клуба «Московская трибуна» и, увы, на похоронах. Весной 1988 г. он пришел на похороны моего брата, которого знал со школьных лет. В начале декабря 1989 г., незадолго до смерти, он присутствовал на похоронах А. М. Обухова — директора нашего Института физики атмосферы; этот факт заслуживает комментариев. Дело в том, что А. М. Обухов, ряд лет друживший с Андреем и его семьей домами, в 1973 г. подписал письмо сорока академиков, направленное против Сахарова и послужившее сигналом начала бешеной травли Андрея Дмитриевича во всех органах печати. После этого какое-то время наш директор, оправдывая свой поступок, охотно цитировал отвратительные высказывания о Сахарове некоторых высоких академических чинов, но вскоре замолк, а в разговорах со мной жалел Сахарова и по поводу своей подписи говорил, что «влип в неприятную историю» (его, оказывается, не было в первоначальном списке тех, кому надлежало подписать письмо, и в последний момент ему предложили поставить свою подпись взамен кого-то другого, кого не могли найти). Во время фридмановской конференции в Ленинграде, где я обычно садился рядом с А. С., если он присутствовал на заседании, Обухов несколько раз спрашивал меня о Сахарове, но, насколько я знаю, так к нему и не подошел; по-видимому, наш директор чувствовал себя неудобно из-за своей подписи. Сахаров же, когда я в одном из разговоров упомянул Обухова, тут же сказал: «Я понимаю, на него надавил Келдыш и он не смог отказаться; я на него не в обиде» (Сахаров, кажется, вообще никогда не был в обиде на тех, кто причинял зло лично ему). Поэтому я не удивился, увидев его на похоронах Обухова; позже я узнал, что дочери покойного он сказал: «Передай маме, что я обязательно напишу ей длинное письмо»; это обещание он выполнить уже не успел.

Через два дня после панихиды в нашем институте состоялись похороны давнего друга нашей семьи — замечательной женщины Софьи Васильевны Каллистратовой, адвоката, много лет защищавшего всех несправедливо преследуемых. Увидев там Андрея, я подошел к нему и сказал: «Как бы мне хотелось как-нибудь хоть полчаса пообщаться с тобой не на похоронах». Он очень серьезно ответил (он всегда говорил серьезно): «Знаешь, у меня совсем нет времени. Но ты обязательно звони». Может быть, под влиянием этого разговора после окончания отпевания С. В. Каллистратовой в церкви Сахаров подошел ко мне. «Нас с Люсей ждет машина, давай мы отвезем тебя домой», — предложил он. Я ответил, что не могу не поехать на кладбище. Мы пару минут поговорили, Андрей сказал, что первый раз присутствует на полном церковном отпевании и этот обряд ему нравится («как-то это по-человечески»), затем он вспомнил похороны моего брата, где сын брата вместе со своими друзьями читали над гробом еврейские молитвы. Андрей был в этот раз даже для себя удивительно мягким и теплым — вероятно, под впечатлением смерти Софьи Васильевны, которую он очень ценил и почитал. На прощанье мы расцеловались, а через неделю пришла ужасная весть — Сахарова не стало.

Загрузка...