ПОЛДЕНЬ
Часть вторая

— В бессрочную аренду, — все твердил Белоу. Вот так он не успокаивался уже несколько дней. — Или просто подарить? Нет, тоже налогов много. Лучше продать. За доллар. Ну, чего смотришь? Доллар я тебе взаймы дам. Согласен?

— Как хотите, — пробормотал Мамонт. Он понял, что его собираются высадить неизвестного где, на необитаемом острове.

"Ну и хрен с тобой. Нужны вы мне все…"

— Бумаг нужно будет оформить гору — но это ничего, на это у меня специальные люди есть, — продолжал Белоу. Тебе нечего волноваться. О кэй?

— Да не волнуюсь я.

Белоу все уговаривал Мамонта принять подарок, хотя тот еще ни разу не возразил.

Снаружи приближающийся остров был цельным и мягким. Не верилось, что внутри зачем-то — множество и множество подробностей.

"Строго говоря, его быть не должно. Все это может существовать только в воображении. Вот и добился права на одиночество?"

Мамонт смотрел на остров. Теперь он стал длинной полосой земли, неровной, холмистой, будто покрытой густой зеленой шерстью, с розовой скалой вдали.

"Лучшая доля… Это лучшая доля и есть? Скоро, сейчас… Вот она, настоящая заграница. Теперь настоящая."

— Считай, вотчина тебе на кормление. С моего плеча, — заговорил Белоу. — Real estate.

С борта уже был спущен веревочный трап. Внизу трепыхался на волне, нетерпеливо стучался о борт давнишний водный велосипед.

— И транспорт тебе, — от Ленки остался. На всякий случай… Вот и живи, раз мизантроп. Тут и земля недалеко, материк. В хорошую погоду видно, — Белоу повернулся, собираясь уходить.

Прощание получалось холодным. — "А чего я ждал?"

Непривычное ощущение плотного песка под ногами. Слегка кружилась голова. Чувство, что он наконец-то оказался где-то по ту сторону: то ли с другой стороны зеркала то ли вошел в картину.

Плавно изогнутый бесцветный берег с пальмами вдали. Между ним и пальмами — только, гладко отполированный прибоем, чистый песок. Как реагировать на все это. Засмеяться? Мамонт двинулся вперед, к волшебным деревьям. Странно, что это возможно: просто так, ногами, дойти до них. У кромки — невидимая вода, нагревшаяся так, что он едва заметил, что наступал в нее. Оказывается, он все еще сжимал в кулаке канадский доллар с бобром, тот самый — символический. Забыл отдать его. Карманов так и не было, он разжал кулак, металлический кружок упал в зеленоватую, чистую, как в ванной, воду.

Декоративность пальмового леса сохранилась и вблизи: никакого подлеска, никакого мусора. Тот же паркетно-ровный, с ненужной тщательностью отполированный волнами, песок.

"Как там? Первый день творения… Чем-то похоже на парк. А орехов, кажется, нет!"

Вверху виднелись только черные сгнившие остья. Оказалось, что забраться туда немыслимо. Подальше стояла еще одна кривая пальма, полу- засыпанная песком, свесившаяся над самой водой…

За изгибом берега показалась груда оставленных для него ящиков.

"Мушкеты? Запас пороха и дроби?.." — Стало любопытно: что мог оставить скуповатый до сегодняшнего дня Белоу.

Матросы уже уходили на шлюпке от берега, опять куда-то торопились.

"Это ясно, своя жизнь", — Уже чужая, чуждая, немного непонятная. Как ни странно, но Мамонт только сейчас разглядел название яхты. "Светлый путь".Он стоял в воде, под кривой пальмой, задрав голову. Орехов окончательно не было- вверху та же грубая черная солома. На "Светлом пути" уже поднимали на тали шлюпку. Вот и яхта отделилась от него, чужая жизнь, упакованная в железную тару. Стоя по пояс в воде, он вдруг осознал, что ему некуда идти. Неожиданная проблема. Понял, что всегда куда-то торопился, часто его гнали куда-то, и вот теперь!..

"Некого спросить — куда идти Мамонту — налево, направо?.."

Очнулся от нечеловечески мощного голоса. С яхты кто-то что-то говорил в мегафон. Мамонт махнул в сторону голоса рукой, полез на берег. С яхты, кажется, о чем-то спрашивали. Мамонт закивал головой, прощально замахал руками. Голос замолчал, успокоившись.

"Вот и конец."

Он повернулся к лесу. Где-то там, за спиной, поднимали якорную цепь. Это значит, очередное странное приключение — уже воспоминание.

"Вторая жизнь Мамонтова Онуфрия," — Он вошел в лес, и сразу исчезла жара, будто кто-то выключил калорифер. И тут же оглушил галдеж птиц. Все живое наивно радовалось жизни, отнюдь не замечая Мамонта.

И дальше — вором, такой же чужой здесь, как на улице любого города, осторожно ступая по упругой земле.

"Лесной бомж", — ухмыльнулся он, глядя на свои грязные босые ноги.

Джунгли оказались неожиданно реденькими. Слишком все это было обыденным, чтобы называться тропическими джунглями. Мозг все искал вокруг знакомые ассоциации, неожиданно, кусочками, возвращались банальные пейзажи, запахи, прежние ощущения. Уже казалось, что он каким-то фантастическим образом очутился где-то в подмосковном грибном лесу. — "Перенесся. Перенесся!" — прошептал вслух и вдруг остановился, замер, задев зеленую ветку, вдруг зашевелившуюся и оказавшуюся гигантским сложным насекомым.

"Как много цветов!"

Цветы росли здесь даже на стволах деревьев, гигантская бабочка пролетела у самого лица, отшатнувшись, он почувствовал на лице прохладу от взмаха огромных крыльев. Потом оказался вдруг среди гигантской травы и, глядя вверх, мысленно увидел себя, бесцельно спешащего куда-то муравья…

"Здесь растут бананы…"

Дальше опять что-то знакомое. Целые заросли туи. Когда-то такая росла в деревне, в горшке на подоконнике. А вот — лимонное деревце, усыпанное маленькими желтыми лимончиками. Посреди изумрудной полянки почему-то — гигантский фикус, просто так, без кадки.

Непривычный вычурный стиль. Кусочки, складывающиеся в одну картину, явно чужого жанра, не созданную для северного воображения. Кажется, он слыхал, где-то, в каком-то из языков это обидно называлось "неискренней красотой". Над полянкой пролетела стайка маленьких изумрудных попугаев. Осталось, повисло в воздухе белое перышко.

"И какой гад придумал зиму? Веселая жизнь. Конечно! Здесь для этого больше стройматериала — солнца. Закончив этот мир, боги витиевато украсили его бабочками и цветами. И даже немного театрально у них получилось. Но где же бананы?"

Пролезая между лианами, он почему-то вспомнил последний спектакль, в котором играл в самодеятельности, в поселковом клубе.

"Вот она, моя утиная охота!"

На лианах висели маленькие зеленые плоды, отдаленно похожие на бананы, но твердые и совсем несъедобные. Другим стал запах цветов — болотным.

"Параллельный мир запахов. Все нюхаю…"

На широких листьях задрожали неустойчивые блики света. Впереди было маленькое озеро. Он остановился, задохнувшись от непонятного волнения, через ноздри впитывая новый мир.

Застойный воздух гудел, густо, как суп, заполненный насекомыми. Странное чувство: казалось, что за ним, непрерывно, скрываясь за деревьями, идет кто-то легкий, эльф.

"Это чувство толпы. Вот еще одна надоевшая литературная ассоциация…"

— Он еще не привык оставаться один. Один дома, — сказал он вслух и оглянулся.

"Сумею ли я стать дикарем?.. "

Под ногами стали попадаться острые камешки. Издалека послышались ржавые крики чаек. Заросли закончились, откуда-то сверху тек мелкий ручей, по берегам его лежали черные ноздреватые валуны, между ними — горячая застойная вода.

"Надо признать, мир этот процветает и без меня. Никакого гостеприимства. Где же все-таки стол и дом? Дары природы?"

Выше по течению попался куст, густо покрытый разноцветными ягодами: лиловыми, темно-красными, желтыми и зелеными. Ягоды оказались совсем без мякоти.

"Кожа да кости, — решил он. — Никакого тебе материализма. Одна духовная жизнь".

Однако, вкус разгрызенной косточки почему-то показался очень знакомым. Оказалось, что ручей кончается у скалы маленьким водопадом. Зачем-то подставив ладонь под плавно изогнутую струю воды, Мамонт заметил, что впервые за много лет удивляется необычности этого текучего материала. Чужой незнакомый вкус воды. — "Бесплатные услуги".

В шуме падающей воды как будто различался далекий, отдаленный-отдаленный, звонок. И отойдя от ручья, Мамонт все слышал, как настойчиво звонит этот не умолкающий телефон.

Скала впереди, сильно размытая дождями, была сложена слоями, будто стопка блинов. Мамонт внимательно изучал камни, остро понимая всю бессмысленность этого занятия.

"Вулканический туф! Вот как это называется".

Потом вздохнул и полез вверх, с неожиданной легкостью, как по ступеням, поднимаясь по неровному камню.

Он стоял на вершине погасшего вулкана, гулкий от птичьих голосов лес остался внизу. Ликующий мир.

"Разве бывает воплощенная реальность?.. Странные существуют на свете удовольствия," — Блаженное ощущение — ,кажется, оно называлось восторг- вливалось в грудь, так, что стало прохладно внутри, словно там, в груди, появилась дыра. Никаких пределов, границ вокруг, только астрономически просторный океан яркого голубого цвета. Чистый свежий космос. При каждом вздохе, глубиной легких, ощущалась величина этого океана. Высоко в небе все кружилась и кружилась какая-то белая птица.

Он постепенно понял, что все это не просто еще одна достопримечательность. Оказывается, закончилось его долгое-долгое путешествие.

"Окончилось? Оказывается, это много — тридцать лет. Сколько лет шел, шел, наконец, дошел до края земли. И даже дальше… Ну, вот и позади у тебя грязные города, бараки, и зимы-осени тоже… Уж хорошая-то погода теперь обеспечена. Устал!" — Только сейчас он понял, как устал за время этого тридцатилетнего путешествия.

Оказалось, что не нужно было лезть на скалу: с другой стороны лежал пологий холм, покрытой яркой, короткой и ровной, травой.

"Ну все, сорвался с цепи гражданин Мамонтов Онуфрий…Кому-то все это было нужно. Колючая проволока. Несвобода. Тоскливый фарс. Как небрежно кто-то относился к этой единственной моей жизни. Навсегда! — Он вдруг всерьез понял, что никогда больше не увидит зиму. — Наверное, в прошлой жизни я жил на юге. Может быть именно здесь".

Стараясь не наступать на невыносимо-яркую изумрудную, никогда никем не мятую, траву, Мамонт машинально переступал по, вросшим в землю, кускам бетона.

"Откуда бетон?" — внезапно пришло в голову.

Постепенно он понял, что это остатки взлетной полосы — следы когда-то прошедшей здесь, малоизвестной ему, войны. Дальше, внизу, торчал из земли бетонный куб, то ли ангар, то ли бомбоубежище. Мамонт навалился на гигантские железные ворота, но те заржавели намертво. Пролез в щель, в сырую прохладу. Здесь было совсем пусто, почти сразу, под ногами начиналась глубокая лужа, уходящая вдаль, в темноту.

"Удача! Хоть какая-то крыша над головой", — он сел на корточки, стараясь не прислоняться к сырой бетонной стене.

"Из всего этого можно сделать жилье?"

В ангаре стояла абсолютная тишина.

"Все собирался начать жить сначала. Ну вот, кажется, начал. И назад уже хода нет. Нет? Но все-таки какая жизнь будет здесь, теперь?"

Стало холодно. Мамонт съежился, положил голову на колени. Что теперь? Спать? От ржавой лужи рядом несло гнилой сыростью.

"Стикс, река забвения!" — Показалось, что сейчас кто-то выплывет, покажется из темноты, — А вдруг, действительно, выплывет? Может на острове и есть кто-то?"

Неизвестно почему пришла нелепая мысль: вот сейчас этот кто-то закрывает дверь снаружи, и он остается здесь, запертый как в тюрьме. И навсегда!

Становилось все холоднее. Постепенно он понял, что сидеть здесь нелепо. С облегчением выбрался и сразу ощутил блаженную вечернюю теплоту. Оказалось, что солнце уже уходило. Мамонт почему-то заторопился.

"Куда же это я спешу? Ведь некуда. А, вот он, ручей!"

Между деревьев мелькал стальной блеск воды. Некоторое время он шел вниз, вдоль ручья, стараясь не терять его из вида. Внезапно ручей исчез. Вокруг, вверху, везде — враждебный черный лес.

"Вот идиот!"

Внезапно совсем стемнело. Полный мрак, какой бывает только в лесу. Ослепнув в темноте, он двигался наугад. До боли напрягшийся слух ловил шорохи, чьи-то шаги, вздохи. В отчаянии Мамонт пошел напролом, через кусты и заросли. Неожиданно, почему-то сзади, показался свет. Что-то светлое расширялось, увеличивалось…

"Это же океан!"

На границе земли и воды фосфорно светилась в темноте пена. Быстрее, быстрее, куда-то к несуществующему финишу.

"Куда, куда заторопился? — уговаривал он себя. — Думаешь там тебе очаг? И тапочки, колпак с кисточкой? И этот… как его, альков? Нету алькова у тебя! Вообще ничего у тебя нет".

Потом, преодолев что-то внутри, побежал…

Запыхавшись, чуть не пробежал мимо: "Вот они, ящики, под пальмами!" Все было цело, нетронуто. Почему-то утихло, успокоилось внутри.

Мамонт сел на холодный ящик. — "Вот и буду сидеть всю ночь. Как поэт! Нелепо? Почему-то здесь любое мое действие нелепо." Он стащил с ящиков брезент, укутался в него,

Потом лег, уставился в густо усеянное звездами небо.

" Длинный день!"

Он долго-долго просыпался от холода. Гомон птиц настойчиво проникал в сознание. Птичий народец наивно радовался появлению солнца, ликовал.

"Курящие люди просыпаются рано," — Кажется, это произнес какой-то персонаж из его сна, и это было финалом: сон закончился.

Он сел — с брезента потекла вода, — обдумывая события ночи. Во сне он стал персонажем "Острова сокровищ" и даже известной иллюстрации к нему. Он- на холодном песчаном берегу, перед ним мужик с абордажной саблей в грубом кафтане. Там росли, скрюченные от ветра, небольшие сосны…

Внезапно Мамонт замер, прошипев матерное. От неожиданности перестал бить озноб. Одна картонная бочка была опрокинута, с ящика сдвинута крышка, рядом — надорванные пакеты, консервная жестянка. В кустах, на краю леса, белели бумажки. Мамонт поднял банку, смятую, будто кто-то с необыкновенной силой сжал ее рукой.

"Да! Неутешительно. И продукт какой-то непонятный!"

На банке была нарисована шишка, а содержимое по-английски называлось странно: "еловое яблоко!"

"Если я в садах Эдема, то это — плод познания добра и зла. Что за нагромождение нелепостей!.."

Проклятую банку нужно было немедленно открыть. Конечно же, в ящике с сорванной крышкой оказался абсурд уже овеществленный: дверная ручка, дамское зеркало, теннисная ракетка, гайки, болты, слесарные ножницы, подводное ружье, один ласт для плавания, мотки мохера… Наконец, Мамонт перестал рыться в ящике и с трудом вытянул из хлама ружье, — как оказалось, заряженное маленьким трезубцем, — выстрелил в банку. Банка отлетела. Трезубец воткнулся в ствол пальмы, за ним потянулась тонкая спираль троса.

"Вот тебе и завтрак… Куда идти? Умываться!"

Мамонт взял в руки ружье: "Пробежала бы здесь какая-нибудь, хоть сырая, курица!"

Вопили, трещали и скрежетали дикими голосами здешние птицы. Вверху, будто вода над головой, — толща птичьих голосов, влажная листва, просвечиваемая солнцем. — "Наверное, мне повезло. Что же, давно пора."

"С годами все радостнее видеть живое", — Что-то неосознанное распирало изнутри, словно газ, — мстительная радость от того, что живое торжествует здесь, далеко-далеко, — вне досягаемости, — от смерти.

"Наверное, любовь — специальное свойство живой материи, когда живое желает блага живому. Для сохранения материала, — пришла вдруг мысль. — Вот она, жизнь, вокруг! Как много любви! Все-таки выпал уникальный шанс, мне, Мамонту, на такую же кристальную жизнь. Мамонт — как эталон везения. Это она — противоположность путанной жизни человека — безупречно ясная природа."

"Природа правдива и строга. Неужели и это цитата? Так и сыплются у меня из головы. Да! Никакой у этой природы снисходительности. Жрать что?"

Низко, на дереве, похожем на осину, он нашел гнездышко с маленькими крапчатыми яичками, немного поколебавшись, выпил. Вкус сырых яиц напомнил детство.

"Лазил, когда-то лазил я по деревьям!"

Шагая против течения по середине ручья, ощупывая пятками холодную щебенку на дне, он чувствовал блаженное ощущение отсутствия времени.

"…Вот дикари не знали понятия возраста. Какой же идиот мой коллега Робинзон с его календарем, зарубками на столбе. Теперь мне всю жизнь будет… Да! Ты же собирался умываться."

Он почувствовал, что входит в давно выбитую в прежней жизни колею мелких дел:

"Обмелела жизнь и появились на дне: умывание, или теперь вот собирание яиц."

Из воды на него почему-то смотрел незнакомый пожилой мужик:

"Рожа какая глупая стала, — Бурое лицо в воде ухмыльнулось, отчего будто треснуло морщинами, сдвинулось набок, как резиновая маска. — Уже не обещаешь стать красавцем? — Волосы внезапно стали какими-то серыми от седины, будто волчья шерсть. — Совсем молодости не осталось."

В последние годы время завертелось так стремительно, что он иногда не узнавал свое отражение, машинально ожидая увидеть что-то другое, прежнее.

"Потрудилось над этой рожей время. Словно кто-то вырезал химеру из гнилого дерева, испортил и выбросил. Ничего, проживу и уродом," — Когда-то он слышал, что человек за жизнь полностью меняется восемь раз, восстанавливаясь раз за разом. Но с этим каждым разом все небрежнее копируется предыдущий образец. И вот на тебя глядит, кое-как, наспех слепленная, копия прошлого. Жалкая пародия.

"Внутри я хороший добрый парень, — думал Мамонт, бесцельно пробираясь вдоль ручья. — А оболочка… Нету запасной!"

Между пальмами показался берег.

"Да! Я же видел это место сегодня!" — Опять вспомнился сегодняшний странный сон.

Он видит этот берег и почему-то сквозь щели. Это щели в бревенчатой стене. Вот по берегу бегут люди, вспыхивают огоньки выстрелов. Он впервые видит такое и удивляется тому, как быстро, точечными мгновениями, мелькают среди кустов вспышки — глаз едва успевает уловить их. Пули гулко стучат по бревнам, уже залетают в щели. Сейчас убьют! Вокруг стоят люди — незнакомые напряженные лица — стреляют между бревен…

"Вот событие дня — сон! Такая теперь жизнь… А что, хорошее имя для дикаря? Вождь племени Живущий Во Сне."

Ближе к океану ручей растекался шире, вода стала мелкой и теплой, уже не покрывала крупные камни. Черный булыжник скользнул под ногой. Захотелось вдруг пробежать по камням, над водой. — "По воде, аки по суху!"-

Он занес ногу. Другой камень шевельнулся и отчетливо пополз в сторону. Мамонт оглянулся вокруг. Кругом зашевелились черные камни. Холод пробежал по голове.

Постепенно он понял, что это огромные улитки, разглядел слизистое тело, ножки. Что-то в голове встало на прежнее место. Восстановилось незыблемое: граница между живой и мертвой материей, придуманная кем-то. Мамонт нервно хихикнул.

"Места обитания. Места обитания меня. Вот и ознакомлен. Ладно, считайте, что я одобрил, — как легко текут мысли под солнцем на белом песке. — Ходи себе, Мамонт, играй на арфе!"

Не открывая глаз, попытался нашарить открытую банку с томатным соусом. Глаза пришлось открыть. Ну вот! Остатки соуса — пальцем. Оказалось, что к берегу прибило кокос — орех, обросший жесткими, похожими на провода, волосами.

"А это что? — Сердце трепыхнулось, пропустив один такт. — Я еще сплю?.. Так! Там — улитки, ладно, а тут кто?.. Черт морской?"

Где-то вдали, у берега, темнел чей-то силуэт. Какой-то темнокожий, кажется, искал что-то в воде. Вот нашел, внимательно разглядывает, сунул в рот. Запоздало вспомнилось о подводном ружье.

"Где же я бросил его?"

Мамонт вскочил, побежал вдоль кромки воды.

— Эй! Эй, мать твою!..

Чернокожий, наконец, услышал, привстал, проворно, опираясь на длинные руки, проковылял в лес.

"Безногий негр? Странные у вас порядки!"

Здесь лежали расколотые ракушки, ближе к лесу — маленькая шкурка банана, темно-желтая, в черных пятнышках.

"Ну вот и Пятница объявился. Людоед, наверное."

— Не гвоздь виноват, а ты виноват… Мудак криворукий!

— Сам мудак!

— А ты, а ты!..

Гвоздь, приставленный к твердому бамбуку, тут же согнулся.

— Видишь? Я же говорю…

Приходилось самому себя ругать, оправдываться, спорить. Сначала это было весело.

Когда-то был простой, на первый взгляд, замысел: сложить сруб из бамбуковых стволов, примитивный домик, непременно с камином.

"А вместо двери пусть коврик из травы… сплетенный из травы… И на окнах пусть? Пусть что-нибудь висит."

Постепенно замысел становился все скромнее.

В глубине острова тоже кто-то стучал.

"Эхо", — Подняв руку с занесенным камнем, он еще долго слушал, как некто суетливо и нервно колотит вдали. Сейчас тяжким длинным болтом он выпрямлял скрючившиеся гвозди, добытые из ящиков, тихонько матеря Робинзона Крузо. Оказалось, что многое, описанное в книжке, в реальности вдруг стало невероятным.

"А гвозди где взял, козья морда?.. И кто же тебе бревна таскал? Таинственно умалчиваешь."

Странно и как-то совсем некстати звучал звон железа на этом безлюдном острове, среди джунглей, живущих сами по себе.

"Деревянный, каменный, земляной, ну, еще, водяной, мир…"

Оказалось, что внутри окончательно атрофировалось естественное для человека желание делать что-то своими руками.

"Хронические настроения переходят в хронические пороки… Обратите внимание — это Мамонт. Феноменален тем, что за жизнь не создал ни одного предмета."

Наконец, Мамонт отбросил камень.

"Говорил я тебе!"

С этого края райские сады уже были испохаблены Мамонтом. В свой первый день на острове он обнаружил, что в этом овражке не по-местному скромные деревья с зелеными стволами, немного похожие на осины, — это бамбук, много бамбука. Никогда Мамонт не думал, что он бывает таким высоким.

Сегодня утром он нарезал кровельными ножницами самые тонкие стволы, наломал, нарубил все, что смог, что еще как-то поддавалось. Сейчас оказалось, что этого мало…

Поднял на плечо бамбуковое бревно, самое большое из этих тонких, крякнул, поволок к берегу.

"А еще говорят, что бамбук — трава. Все здесь не как у людей."

Сзади кто-то захрустел, пробираясь сквозь заросли, не отставал.

"Туземцы… Земцы, туземцы. Сволочи."

Сегодня ночью Пятница опять побывал на стоянке Мамонта и даже наложил у очага гнусную кучку.

Вокруг ящиков Мамонт густо навтыкал в землю бамбуковые жерди: ряд, другой, третий. Получилось три широких, хотя и не слишком устойчивых, стены. Все это шаталось и угрожало когда-нибудь придавить его. Оставшиеся тонкие верхушки бамбука навалил сверху, в качестве крыши.

— Зато досрочно и с экономией материала, — пробормотал он. — Тело мастера боится.

В зарослях опять кто-то зашевелился. Мамонт, разжигавший костер, вскочил на ноги:

— Эй вы, пятницы! Сейчас я вас гарпуном! Из ружья, видишь?.. Смотри и бледней, черномазый!

В кустах заверещали, засмеялись странным кашляющим смехом.

Среди продуктов, оставленных Белоу, были, в основном, какие-то непонятные порошки. Порошки разного вида, цвета, сладкие, безвкусные, всякие, Мамонт ссыпал в скорлупу кокоса, разводил водой из ручья, водой из океана солил, варево он нагревал, опуская в него раскаленный камень, обвязанный проволокой. День, отданный быту, прошел совсем быстро.

"После скромного ужина скромный ночлег. Смертельный номер! — подумал он, осторожно влезая в хижину. — А ведь это мой первый в жизни дом," — пришла вдруг мысль.

"И от недружеского взора счастливый домик сохрани".

Между стволами пальм низко висела ясная отчетливая луна. Сейчас он заметил, что здесь она золотистого цвета.

"Волчье солнце! — вспомнил Мамонт. Местной луне не шла такая кличка. — Я Миклухо-Маклай, человек с Луны!"

Он лежал, глядя вверх… Сквозь дыры в крыше были видны крупные звезды. Почему-то всплыли в памяти ночные городские окна — вот они — прямоугольники света, висящие высоко в темноте, будто сами по себе. Никто не замечал, как это странно выглядит. И он не замечал. Существует ли сейчас вообще все это?

За стеной, в темноте, пели, старались, дикие сверчки. От ощущения крыши над головой почему-то нашло умиротворение:

"Зарежут меня этой ночью пятницы."

Стоило закрыть глаза и перед ним поплыли стволы деревьев, скрученные лианы, цветы, листья, бесконечное количество, море, листьев.

"А как же налог?.. — пришла вдруг мысль. — За каждое дерево? Сколько здесь деревьев? Миллион?.."

За спиной вдруг зазвучал ритмичный стук костей (или костяшек счетов?)

"Нет у меня денег, миллионов нет! Имущество отдать?.. Хижину отдать?.. Ишь захотел!"

Нет сил повернуться назад, посмотреть, кто это стоит сзади. Наконец, он осознал нелепость всего этого и понял, что, наконец, спит.

"Маленькое развлечение, местная лотерея — открывание консервов. Что в этой банке? Старая знакомая, нет, старое знакомое — еловое яблоко." Внутри бледные кубики чего-то похожего на капусту с местным, тропическим, ароматом.

Опять вспомнился интернатовский друг, который не верил, что запахи можно вообразить. А вот он каким-то образом научился и вспоминать, и представлять и запах, и вкус. Иногда несуществующие запахи приходили сами по себе, неожиданно, вот как сейчас. И даже снились иногда, и он просыпался от этого.

"А это что за аромат? Ага, это груша. Так тонко начинает пахнуть груша, если моешь ее кипятком. Нет, такое я не заказывал. Лучше бы кусок мяса, жареного, с луком."

Уже ощущая во рту иллюзорный вкус мяса, Мамонт заглянул в жестянку с застывшей массой, получившейся из порошка неопознанного происхождения, отбросил жестянку в кусты.

— На! Жрите!

В кустах завозились, закопошились.

Вдалеке, В море показались дельфины, вылетали из воды, в далеком, только им понятном, восторге, проносились в воздухе.

"Этих то не заботит быт. Вот научная загадка: почему дельфины людей уважают, тянутся к нам. Ученые ломают головы, а Мамонту все понятно: дельфинам не с кем играть в океане. Не с рыбами же. Вот и мы любим собак, потому что они соглашаются дружить", — Мамонт вдруг заметил, что бормочет все это вслух.

Еда кончалась, и с этим наступал быт, все больше быта. Мамонт внимательно, поштучно, перевернул, разложенные на камнях очага, зерна кофе, заодно вдыхая горячий аромат. Несколько дней он вспоминал, что напоминает ему вкус горьких разноцветных ягод, растущих у ручья, и вот недавно осенило. Где-то он читал, как жарили кофе африканские бедуины, теперь случайные знания пригодились.

"Как тыщу лет назад… Борьба с природой. А кругом давно побороли!"

Грубо молотый тяжелым камнем кофе уваривался плохо: в жестянку из-под соснового яблока — кофейная крупа, до половины, остальное — кипяток. На все это скучное занятие уходило полдня.

"Делу — время… И все больше и больше."

Зато теперь можно было полежать с чашечкой кофе на песке.

"Скорлупой кофе… Скорлупой кокосового ореха."

Свежий кофе пахнул дамскими духами. Оказывается, он замечал этот запах когда-то давно, в ленинградских кафе, машинально думая тогда, что он оставлен предыдущей посетительницей, и там плохо моют посуду. Теперь выяснилось, что он был несправедлив. Еще одно маленькое открытие — вовсе бесполезное на необитаемом острове.

По самому краю моря нескончаемо все тянулись и тянулись американские военные корабли. С другой стороны — берег материка. Сегодня, в ясную погоду, из синего он превратился в белый, стал виден отчетливей, будто приподнялся над водой.

"Вот бы не знать, что там дальше, за этим горизонтом".

Оказывается, он вспомнил о своей жизни в Ленинграде. Свой последний день там.

Эта жизнь там явственно заканчивалась. Все, разрешенные для него, лимитчика, места и варианты работы он перебрал и покинул, денег не было совсем. Даже минимальной еды тоже не было и выпросить ее было не у кого. За все это его, Мамонта, вскоре должны были посадить. Дело шло к тому.

В этот период он шел по Невскому проспекту, бесцельно убивая время. Особо бесцельно: всего свободного времени уже было не убить — впереди никакой деятельности не ожидалось. Тогда и пришла эта мысль: сдаться в тюрьму добровольно, показавшаяся оригинальной и остроумной, веселой даже. Взять и совершить какое-то преступление открыто, напоказ. Он еще и выбирает его, свое преступление.

"Что-то громкое, со статьей в "Комсомольской правде". Изнасилование ведущей балерины Кировского театра. Было бы неплохо, хотя есть и более авторитетные статьи. Ограбление банка? Монетного двора? Туристический катер угнать и покататься в Финском заливе, позагорать на островах, хоть малины на прощание наесться. Без предварительного сговора. Романтический вариант. Эх, неправильное время вокруг, не те у меня возможности. Оказывается, и для приличного преступления нужны они, деньги… — Текущая мимо него, тесная толпа, прохожие, совсем неуязвимые для него, Мамонта. — Украсть бы что-то дорогущее. Драгизделие, картину, иконы есть там старинные? Ну да, конечно в музее, в Эрмитаже каком-нибудь. Вот где все плохо лежит."

В Эрмитаже Мамонту бывать не приходилось, но он представлял его как большой склад, где напоказ разложено множество ценностей. Такое множество, за которым уследить невозможно. И, в общем-то, так и оказалось.

"Кража в Эрмитаже. Плохая рифма. Годится только для стихотворного фельетона… Можно, можно, конечно, украсть какую-то мелкую дрянь. Но раз уж садиться, пригодится что-то громкое. Тяжкое. Большое, объемное. Все равно далеко тащить не придется. Что там есть? Картины, наверное, должны быть."

Эрмитаж как раз был впереди, в эту сторону он, оказалось, и шел. Грело, теплое еще пока, северное солнце. Бесплатно. Тепло и прогулка по тесному, по-летнему пыльному проспекту: последние скромные удовольствия. Свобода и несвобода бича. И того и другого одновременно чересчур много.

"Вот выберу картину с какой-нибудь голой бабой понаглее и потащу. Смеху будет. Да, сегодня пожрать, видимо, еще не придется."

Оказалось, что возле Эрмитажа даже не было обязательной очереди. По случаю какого-то морского праздника народ столпился на набережной, смотрел на корабли. Повезло?

В чем-то вроде прихожей, — Как это называется? Фойе? Приемная? — ,большая лестница и почему-то, никуда не выходящие, уличные окна. За дверями, где проверяли билеты, оказывается, был еще и дополнительный милиционер с кобурой на поясе, там же, — освещенная изнутри, фанерная милицейская будка. Это почему-то не понравилось, хотя вроде было полезно для его сегодняшнего ареста.

Быстро, наугад, по эрмитажным коридорам, как-то мгновенно привыкнув к местным чудесам. Почему-то не испытывая обязательного восхищения или изумления, все это не относилось к нему, было чужим, посторонним. Все сразу же — неудивительно, обыденно, включая сушенного фараона в стеклянном гробу. Неестественно собранные в одном месте ценности как-то не производили впечатления таковых. В боковых залах — экскурсии, голоса экскурсоводов, иногда на перекрестках, — редко рассаженные, сторожевые старухи, подозрительно оглядывающиеся ему вслед.

"И что я здесь делаю? Кажется, выбираю картины."

Картины, встречавшиеся пока, были слишком большими, неподъемными для его трюка. Одну он, впрочем, подергал — оказалось, она держалась слишком крепко. Вот безлюдный закоулок, какие-то каменные значки в витринах, написано, что называются они "геммы". Пора было ударить в витрину, например, локтем, но что-то намертво удерживало внутри. Разбить стекло здесь почему-то было невозможно, так же как добровольно прыгнуть с высоты. В следующем зале — огромная каменная рюмка, потом белая каменная девка, которую вот-вот облапит крылатый мужик. Как-то он прочитал в "Огоньке", что античные авторы создавали свои скульптуры с таким совершенством, что невидимые на глаз подробности можно ощутить только на ощупь. Оглянувшись, Мамонт быстро погладил спину каменной богини. Было так же тихо, никто не заорал, не гаркнул за спиной. Ничего не случилось, кроме того, что спина оказалась живой. Под мрамором проступали настоящие, каменные, идеально уложенные, мышцы. Кто-то когда-то уложил. Умел.

"Гармония! Не соврали эти."

Все не кончался коридор из соединенных комнат. — "Как они называются? Анфилады!" — Вперед, в таких чужих, созданных вовсе не для него, муравья с авоськой, анфиладах. Когда-то все здесь было предназначено, чтобы ходить неторопливо, задумавшись, говорить громко и уверенно. Для громких и уверенных людей. Слова сами собой обретали здесь мудрость и историческое значение.

Гул его одиноких, почему-то торопливых, шагов утих, коридоры стали ниже и скромнее. Постепенно, ощущая себя все более опытным вандалом, он прошел еще несколько небольших комнат. Пошли залы увешанные картинами. Картины ему в общем-то не понравились: на всех плохо одетые евреи летали над кривыми разноцветными домиками. За летающими евреями начинались страшные человечки непонятного пола с квадратными головами, составленные из разноцветных кубов и треугольников. Достоинством их было то, что картинки эти оказались небольшими, а некоторые висели не на стенах, а на фанерных ширмах, посреди зала. Сделав великое усилие над собой, похолодев изнутри, он взялся за раму. Заскрипели гвозди, за рамой потянулись какие-то провода. С этой картиной уже можно было, пора было, что-то делать.

"Смотри, так и уйду? — Он оглянулся и тут оказалось, что из соседнего зала, высунувшись из-за пустого дверного косяка, на него с ужасом глядит старуха-смотрительница. — Так!"

"Челюсть выпадет, рот закрой! — Неужели он сказал это вслух. Как дико прозвучал его голос в этих стенах. Повернувшись, он быстро зашагал в другую сторону, все быстрее и быстрее.

— Молодой человек! Молодой человек! — пронзительно зазвучало сзади, догоняя, зацокали старушечьи каблуки по музейному паркету. Где-то уже раздавались другие голоса, совсем неинтеллигентные крики.

Он неприятно ощутил себя добычей, вдруг расхотелось идти в снаряженные, для таких как он, сети. Почему он должен идти в тюрьму?

"Куда бы сунуть эту вашу дрянь? — Оглядывался он на ходу. Появилось тоскливое понимание, что коридор не может быть бесконечным даже в Эрмитаже. — Вот мудак!"

— Стойте, стойте, молодой человек! — раздавалось сзади неотвратимое.

Из боковых залов выглядывали вахтерши и экскурсоводы, еще кто-то с выпученными глазами. Он насквозь прошел сквозь иностранную, сплошь старческую, экскурсию. Кажется, даже полыхнул вслед блик фотовспышки. Массивная охранница, зажмурившись от страха, растопырилась на пути, нацелившись в него вязальной спицей.

— Стою, стою. Вяжите, старые курицы!

Кто-то выхватил картину, сразу несколько старух вцепилось в рукава, в, сразу ставший тесным, пиджак, тяжело повисли, толкали куда-то.

— Да пустите вы, не убегу, — Совсем не вовремя пришло в голову, что изнутри это похоже на позор, переживаемый на сцене. Актерский провал. — Да что вы, товарищи старушки, так некультурно совсем…

Плотно окруженного, зажатого в старушечьей толпе, его влекли куда-то. Оказалось, что здесь есть и другие, обыденные, административные, коридоры, вроде параллельной кровеносной системы. Служебные помещения. Низкие потолки с замазанными побелкой кабелями над головой. Обычная, оббитая кожей, дверь с табличкой "Приемная", куда его затолкали, перед ним — еще одна, последняя, прикрытая сейчас, дверь. "Директор".

— Вот так мы следим за художественными ценностями, — слышалось оттуда.

"Уже донеслось", — Пиджак лопнул под мышками. Мамонт стоял, ощупывая свежие прорехи. Из-за подкладки лез синтетический конский волос — толстые и жесткие капроновые нити. Внезапно почему-то стало жалко себя. За спиной шелестели музейные деятельницы, закупорившие выход в коридор и теперь циркулирующие, меняющие друг друга, чтобы посмотреть на злодея.

— Я его еще в Античности заметила, — раздавалось из директорского кабинета. — У Венеры Таврической стоял. Разыскиваемый какой-нибудь.

— Как у нас с заседанием в Попечительском совете? Я сказал чтобы подготовили Малахитовый зал.

Мамонт, уже долго стоящий в этой приемной, ожидая неизвестно чего, сел на стул.

"Преддверие. С днем рождения, новая жизнь!" — Все меньше нравилось будущее, начинающееся здесь, все беспросветнее его добровольный выбор. Откуда-то стремительно накатывалась тоска.

— Ну где там этот гунн? — услышал он. Из приемной серой мышью, наконец-то, выскользнула служительница. Он зачем-то постучал, прежде чем войти. Кабинет оказался не по-советски большим и длинным, уставленным позолоченной ампирной мебелью. В глубине перспективы сидел хозяин, седеющий мужик с сильно загорелым лицом, красным, облупленным где-то не под здешним солнцем, носом, почему-то в зеленой, вроде бы даже солдатской, рубашке. Мамонт, не проходя вглубь, осторожно встал дранными туфлями на драгоценный ковер. Эрмитажный директор молчал, склонив голову, глядел на поверхность своего позолоченного стола. Неподвижный и беззвучный, будто ненастоящий. Мамонт тоже молчал, наматывая на палец капроновый волос и глядя на его кепку, лежащую на лакированной поверхности, рядом с бюстом какого-то старика.

"Как же он на заседание в Малахитовый зал в такой рубашке?" — некстати пришло в голову.

— Пошутил я, — сказал он наконец. — Картинка самая небольшая, самая дешевая была. Да там много еще таких же оставалось.

Когда-то по разработанному им сценарию он собирался говорить что-то нахальное и по возможности остроумное. При особых обстоятельствах даже запеть что-то блатное.

— Как говорится, черный ворон переехал мою маленькую жизнь. Сейчас переедет… Да нет, — остановил он сам себя. — Не думайте, я не зек сам по себе, по натуре, не рецидивист какой-нибудь. Один раз только за тунеядство. На год присел.

Рядом с кепкой стоял стакан с чаем в массивном подстаканнике.

"Пить хочется. И жрать," — Уловил напряженный взгляд директора, непонятное выражение, названия которому он не знал. Непонятно как, Мамонт почему-то понял, что впервые в жизни видит настоящего интеллигента.

— Как будто слабость — это зло, — Это вырвалось само собой, словно итог его сейчас размышлений.

— Ладно, некогда мне с тобой, — махнул рукой директор. — Ну, чего стоишь? Иди.

— Я больше не буду, — позорно произнес Мамонт, пятясь к двери.

За ней, оказывается, стояла, слушая его, плотная толпа. Служительницы расступались, жадно рассматривая Мамонта, не спуская с него глаз.

По лицу пробежала подвижная тень пальмы. Ночью было прохладно, сегодня опять Мамонт больше ворочался, чем спал. Отсыпался он под жарким дневным солнцем, на берегу, на коралловом песке, поставив на грудь транзистор.

"Отделился от культуры. Навсегда. Теперь само слово такое будет ненавистно… В больницу что ли сдаться по тюремному обычаю? — Он возвращался по другой стороне Невского проспекта, шел по Аничкову мосту, мимо позеленевших коней. Возвращался куда? Нужно как-то сделать, но как?.. какое-то сверхусилие, совершить побег из этой жизни. — Может в экспедицию геологическую заполярную какую-нибудь?"

Тяжкая жизнь у бездельника: горек и черств его хлеб

К Северу Мамонт летит навстречу гусям перелетным

Глупости или безделья инстинктом влеком.

"Вроде не по-японски получается. Гекзаметр какой-то…"

Но нету кормов для него ни в одной стороне.

Бредущий по Невскому проспекту Мамонт давно испытывал необычное ощущение, будто кто-то хватает его за пятку. Выяснилось, наконец, что отклеилась и хлопает на ходу подошва. Здесь, на Аничковом мосту, она оторвалась окончательно. Мамонт шел, стараясь обходить плевки, ощущая голой пяткой холодный и грязный ленинградский асфальт, глубинный болотный холод под ним. До сих пор он не замечал, что плевков на этом асфальте так много. — "Во жизненный путь, блин".

"…Босиком по Руси?" — В самом начале пути исчезла охота. Пока еще оставалась возможность в виде денег сопротивляться ударам судьбы. Остатки возможности. Ближайшим спасительным магазином оказался "Военторг".

"Если денег на капитальную, более-менее, обувь хватит, тогда двинусь на север, — загадал он, — а если только на тапочки, тогда — на юг."

Оттуда он вышел в красных резиновых сапогах, кажется, женских, — это оказалось самым дешевым в магазине из обуви. Остался последний юбилейный рубль и еще какая-то медная мелочь.

"Нету денег для полета", — Глядя на неуместно празднично сияющие сапоги.

Дальше был Московский вокзал, единственная знакомая достопримечательность в этом городе. Здесь как-то естественнее было убивать время. Не было смысла возвращаться в общагу. Там осталась очередная, ненужная уже, трудовая книжка и еще какое-то совсем уже барахло.

Мамонт брел куда-то среди суетящейся толпы, самый медленный здесь, не ощущая бесполезного времени, будто очутился в безвоздушном пространстве. Один такой среди спешащих людей, словно только снаружи человек. Толпа обтекала его, задевая чемоданами. Когда-то почему-то нужно будет стать таким же, объединиться в общей суете.

"Пора куда-то возвращаться. На какой-то туманный Север, к каким-то туманным геологам," — Но никаких геологов не было видно. Что-то должно было измениться, какая-то случайность заполнить эту пустоту. Но ничего не случалось.

В голове шумело, он уже успел пропить оставшийся рубль с вокзальной нищенкой. Из приоткрытых окон стоящих поездов пахло углем и мочой. Волнующий запах странствий. В безлюдном вагоне где-то звенел пустыми бутылками проводник. В туалете с распахнутой дверью — угольное ведро на полу. Здесь же обнаружился неполный пузырек одеколона и даже стаканчик для бритья. Это Мамонт счел добрым знаком. Разбавленный водой, зеленый одеколон превратился в мутно-белую жидкость. Отвратительный напиток обжег горло, он торопливо подставил рот под струю воды.

Мутный спирт прижег какой-то нерв, сбил настройку. Для него, сидящего здесь, все вдруг приобрело необычную ясность, ледяную четкость, будто на картине Рокуэлла Кента: строения за окном, старуха с чемоданом и в шляпе с пластмассовыми вишнями, другая старуха, толпа наркотически отчетливых людей. Что-то прокаркал гигантский голос, мир вдруг раздвоился, картина за оконным стеклом сдвинулась и поплыла, быстро изменяясь, вторая часть осталась неподвижной: раковина, дверь с круглой ручкой и он, сидящий на унитазе. Что-то окончательное, то, что навсегда, есть в отходе поезда.

"Мудак ты. Мудак без определенного места жительства."

Непонятно сколько времени он сидел здесь. Дверную ручку несколько раз дергали, стучали. Он почти протрезвел, но выйти было вроде как некуда. Снаружи его как будто ждали, но не так как надо. Наконец, уверенно заскребся железнодорожный ключ. За распахнувшейся дверью стоял пузатый мужик в сером потертом кителе и форменной фуражке, молчал.

— Ладно, ухожу, — наконец, независимо произнес Мамонт. — Дай пройти-то.

"Вот и повторение Эрмитажа. Вторая серия."

— Ну как живешь? — неожиданно спросил пузатый.

— Да кое-как живу до сих пор, — с подымающимся изнутри недоумением ответил Мамонт.

— И как ты? — еще раз спросил странный проводник. — Где теперь, кем?

— Вот здесь, — Мамонт машинально обвел рукой тесное туалетное пространство. То есть в другом смысле? Теперь лицом бомж, наверное, — на всякий случай с преувеличенной бодростью заговорил он. — Раньше моряк, теперь, увы, в отставке… Осел на берегу, отдыхаю от бурь…

— А я после армии здесь, на железной дороге, — не дослушал его пузатый. — Уже, считай, ветеран труда. Теперь старшим проводником. Так и живу. Трое детей. У тебя, Мамонт, дети-то появились?

— Да вроде, — осторожно отвечал Мамонт, не признаваясь, что не узнает пузатого. — Как положено. Как говорится: построй дом, посади сына. Скажите, а куда этот поезд идет?

— А тебе куда надо? — почему-то не удивился проводник.

— Куда-нибудь… Хотел на Север. Далеко, туда, где сходятся рельсы.

— Зачем им сходиться. Не сходятся они нигде. Помнишь, как жили в доме Гузнова? Хорошее было время.

— Помню, конечно. Вася, ты что ли? — узнал его, наконец, Мамонт.

— Теперь уж, наверное, Василиск Иванович.

— Да, Вася, немало годов накрутило, — В последний раз, когда Мамонт видел его, Васе было семнадцать лет. Ничего общего с тем конопатым пацаном у этого массивного мужика не было совсем. Не осталось. Когда-то после детдома им на двоих дали общую комнату на чердаке старого, купеческого еще, дома посреди парка. Там Мамонт прожил только два-три месяца. Дом этот, наверное, считался самым плохим жилфондом в городе и здесь часто давали жилье выпускникам детдома, он как бы превратился в детдомовский филиал. Но долго там никто не задерживался. Не хотел.

Помнится, это была осень, было холодно, все время шел дождь. Холодная паутина. Вечный стук дождя по жестяной крыше. Туман, от которого древний парк, бывший сад купца Гузнова, становился ненастоящим, будто рядом появлялся другой мир. Тогда он так же просто ушел из дома, неизвестно куда.

— …Трудовую книгу опять пришлось потерять, — рассказывал Мамонт. — Снова не ту статью указали, — На столе в тесном служебном купе появилась большая бутыль с алжирским вином по кличке "Матрац". — Мы вечные странники, путники, которые почему-то так не нравятся правителям. У нас ведь все на цепи должны сидеть.

— Давай за встречу.

— Давай… Я вот сейчас задумался, а что произошло с того времени? Жизни на чердаке купца Гузнова? Да ничего… Никакой жизни. Так, некоторый быт.

За окном тянулись бесконечные стандартные пейзажи: сараи, домики из шпал, палисадники, закопченные привокзальный скверы- обыденный российский пейзаж. Кажется, что, если так ехать, долго, очень долго, то можно встретить две совершенно одинаковые копии — там, за окном.

"Опять еду куда-то… Движимый неправильно понятым инстинктом самосохранения и благоприобретенным алкоголизмом", — Лучшее опять сдвигалось в будущее, на еще один неопределенный срок. Сколько еще впереди таких?

— Надо же, Василиск Иванович…

"Разве есть такое имя?" — Мамонт не поверил бы в это, если бы не знал, что Вася не способен шутить и вообще ко всяким играм мысли, проявлениям фантазии, относится с раздражением. Заметно было, что в этом он не изменился.

— Когда-то я удивился, узнав, что Самуил — одно из имен дьявола, — продолжал, не мог остановиться, Мамонт. — И ведь как-то люди с этим именем живут… Ты знаешь, у дьявола — восемь имен. Семь известных, а восьмое никто не знает. Произнести их все — значит вызвать его. Сидел бы сейчас здесь с нами…

— Есть у меня увлечение, даже мечта… Первое, машину купить… — Полнокровный Вася, уже красный от выпитого, даже загнул палец, видимо, собираясь считать увлечения, но почему-то замер, подозрительно глядя на Мамонта. Может решил, что тот не способен прочувствовать его мечту. Значит за это время приобрел способность замечать чужое настроение.

Мамонт, подперевшись ладонью, глядел в окно, на кинематографически меняющиеся виды:

— Иногда жалею, что, в отличии от актеров, я не играю в жизнь, а в ней живу. Хотя предпочел бы наоборот.

— Ты что, актер что ли? — Вася в недоумении морщил лоб.

Пили долго. За окном темнело, напитки становились все проще.

— Помню, Вася, ты раньше все махорку курил. У тебя сейчас закурить есть что?

В васин стакан с одеколоном, почему-то в подстаканнике, вдруг капнула слеза.

— Ты чего? — всполошился Мамонт, — ты не думай, что я за твой счет, что я на халяву… Я там, на Севере, к геологам устраиваюсь, на первые подъемные тебя так угощу!..

За окном стало совсем темно и от этого пусто. А поезд все шел и шел в эту пустоту, отчего становилось ощутимо, какая она большая. Вася куда-то исчез.

И потом шел еще много дней — в бесконечной просеке между деревьями, будто забирался в какой-то лесной тупик. Постепенно лес становился все реже и тусклее. Все ниже, кривые от лютых ветров, деревья. Тусклый свет, низкое небо, растущие из земли, гигантские валуны — они постепенно пробирались в другой мир.

"Будь проклята ты, Колыма, что прозвана черной планетою…" — бесконечно напевал Вася.

"До Колымы эти рельсы не идут", — все хотелось возразить ему.

Постепенно исчезали и исчезли деревья, за стеклом бесконечно тянулась какая-то бурая, усеянная валунами, арктическая степь. Место, где еще не закончился ледниковый период. Может это и называлось тундрой. На все более редких станциях и разъездах не иссякали люди, забравшиеся в эти угрюмые, бесполезные человеку, места. Все больше зеков, — уже бесконечное множество, — заполнивших станционные платформы. Мириады неудачников в тонких ушанках-пидорках с одинаковыми землистыми лицами, солдаты-охранники с автоматами.

Гуще и ближе к поезду — ,опутанные колючей проволокой, заборы, безрадостные строения из посеревшего от непогоды дерева. Мир из серого дерева и колючей проволоки.

"И там, за чертой, нет ни ада ни рая, ничего, пусто. А все это, Вася, есть здесь, конкретное, за грехи всем не овладевшим искусством жить."

Станция "Табсеяха". Где-то в вагоне шумят пьяные амнистированные. Снаружи горестно кричат паровозы. Там, на платформе, среди неизменных, усаженных на корочки, зеков, — неизвестно как занесенная сюда, красавица-лейтенант в туго затянутой ремнем шинели. Греческий профиль, смоляные брови, даже в шапке почему-то видно, что она жгучая брюнетка.

"Ах, Табсеяха, ты Табсеяха!"

Особая растительная кислинка несоразмерно крепкого кофе.

"И москитов тут меньше: бриз с моря свежий…" — Он повернул колесико транзистора.

Сразу включился окружающий мир: шум, свист, кто-то орал, надрывался, кажется, пел, дальше какие-то сплетни- врешь, конечно!

"Крысиные гонки. А гонки как? Rats rase."

"И все мы… Коммуникативные? Да, коммуникативные уроды. Люди, когда-то переделанные из животных, вынуждены теперь общаться тем, что есть: собственным голосом, словами. Книги, газеты — все искусственные приспособления, радио вот. А многие так и не способны понимать слова, так и живут в первобытном состоянии. И я теперь тоже… Опять несвоевременные мысли."

Сквозь шипение и треск помех частят дикторы. И все время знакомое: "бизнес", "Вьетконг"…

"Где же мой велосипед? Водный?.. — почему-то всплыло в голове. Потом вспомнил, что отвел и привязал его в русле ручья, повыше, чтобы не унесло отливом. Ослабли напрягшиеся вдруг мышцы шеи, голова облегченно упала на песок.

Из помех проявился Сайгон, передача американского армейского радио. Этого непонятного комментатора Мамонт давно не любил: тот орал, блеял и кукарекал, хохотал над своими же остротами — все это было непонятно. Иногда комментатор взвизгивал, будто кто-то щупал его. — "Может на самом деле?.." — Мамонт почти увидел это. Армейское радио. Навес, вроде колхозной риги, покрытый пальмовыми листьями, в вьетнамских джунглях. Таких же как эти, перед глазами. Под навесом- зеленые полевые радиостанции, много. Комментатор снует в парной духоте, с потной масляной рожей. Вот кто-то проходит мимо и хватает ублюдка за жирную мякоть. Опять тот зашелся от визга.

"Бардак! — И шутки были нелепые. Это было ясно даже при его знании английского. — Кто такой вообще военный комментатор?.."

Дальше — голос на фоне гула толпы: "Если хотите, скажите, что я был барабанщиком…" — "Не хочу. Что это еще за барабанщик?"

"Джаз. Ну, я слишком тощ для такой музыки…" — Он шевельнул колесико. Опять всплыл чей-то голос. Кажется, Синатры.

"Где сейчас Эллен? — вспомнил он почему-то. Он попытался и оказывается не смог представить Эллен здесь, на необитаемом острове. — Женщина не согласится смотреть на жизнь со стороны, не заставишь ее идти на странные эксперименты. Поперек физиологии, против жизненных процессов. Специфическая женская мудрость."

Сейчас, лежа на песке, Мамонт видел ее лицо и неожиданно понял, что Эллен чем-то похожа на Бриджит Бардо, даже понял чем: улыбаясь, она немного хмурилась.

"Все же интересный этот мир… И люди суетливо сталкиваются в нем, случайно, как молекулы, — сложилось в голове что-то полупоэтическое. — Странная у меня жизнь,…странная,…всегда странная была. А сейчас страннее всего…"

Морщась от шипения транзистора, Мамонт вдруг понял, как близко этот мир, битком набитый людьми, и какое непонятное, искусственное, положение занимает он, оказавшийся вдруг в одиночестве посреди всего этого.

"Зачем я вообще здесь лежу? Что я делаю здесь? — пришло неожиданное. Он будто внезапно прыгнул в холодную воду. — Лежишь здесь… Вообще, чем отличаешься от любого другого сельскохозяйственного животного? Ах да — у меня велосипед есть. Новая жизнь!.. С завтрашнего дня."

Закатав штанины, он вошел в воду, толкая перед собой водный велосипед. Настойчиво лезли воспоминания о былом флотском начальстве, мечтавшем попасть на капиталистическую автомобильную свалку. — "Вдруг, действительно, бывают такие."

В голове вяло бродили неопределенные намерения, выстраивались в шаткое подобие плана:

"Вдруг что-нибудь… А Мамонту много и не надо… Где Христом — богом попросим, а где так украдем", — всплыло что-то книжное.

"Людей посмотреть, себя покатать, — Мотоцикл все уворачивался от Мамонта, отскакивал по скользкой воде, при грубом натиске норовил перевернуться. Наконец, еле-еле, он взобрался на шаткое сооружение, закачался высоко на маленьком железном креслице. Почесал вспотевшую шею. Борода, наконец, отросла, стала мягкой и перестала колоться. — За хиппи сойду",

"Сколько времени? — подумал он, глядя на далекий берег. — Сколько там времени?"

Постепенно удалялся, звучащий на берегу, хриплый негритянский голос; не хотелось возвращаться, чтобы выключить забытый транзистор. Он остался один посреди мира. Сверху и снизу ярко-синий, будто эмалированный, мир. Он, маленький-маленький, повис в нем, почти без опоры.

Странно прозвучал здесь игрушечный звук воздушного клаксона. Он повернул детский пластмассовый штурвал, направляя велосипед к дальнему берегу.

Путь оказался тяжелее, гораздо дольше, чем он предполагал.

"Ничему-то меня жизнь не учит", — Уже приближалось отчаяние, когда он заметил, что, созданные воображением, там, впереди, подробности стали плавно меняться. Уже не напрягая воображения, он видел узкую полосу песка, издали будто грязного, замусоренного лежащими телами, пляжными грибками, шезлонгами. Белые здания на берегу стали разноцветными, увеличились, оказались ярче и подробнее в деталях. Он миновал круглый бакен.

Медленно приближалась масса яхт, катеров, каких-то праздных на вид, судов. Белые паруса, праздничные краски и блеск металлического такелажа. С трудом двигая тяжелыми ногами, Мамонт, наконец, зашлепал лопастями велосипеда между высоких бортов с колыхающимся отблеском, раздробленного в воде, солнечного света.

Взяв в зубы причальный конец, тонкий капроновый тросик, полез на бетонный мол. Дальше стоял забор, белая сетка, в стороне- деревянные домики, автомобильные прицепы…

На всякий случай, не доходя до ворот, Мамонт перелез через забор. Вверх, в гору, на приседающих, тяжелых после трудного пути, ногах. Сбоку, за зарослями лопухов, — дома с окнами, закрытыми деревянными жалюзи. Кривая, по-деревенски пустынная улица, тропинка, выбитая в траве. Навстречу попался только старик в мешковатых джинсах, с торбой за спиной, но не обратил на Мамонта никакого внимания. Дальше, на перекрестке- квадратный светофор на низенькой толстой ножке, за ним сразу же — город..

Идущие навстречу, почему-то совсем равнодушные к нему, люди. Будничные неразличимые лица, несмотря на жару, много мужиков в плотных костюмах, с галстуками. Не слишком даже заметно, что он глубоко в Азии. Люди не изменились за время его отсутствия.

Вроде и удивиться кругом нечему. Серые бетонные здания, высокий круглый дом с непонятной надписью в воздухе над крышей "Sanyo".

По дороге какой-то двор: открытые двери складов, длинный и низкий красный грузовик у эстакады. Никого. Только на втором этаже показался некто в белой рубашке с телефонной трубкой, прижатой к уху. Скучные будни, рабочий день. — " Нелепо. Зачем работать — здесь, вроде, не заставляют?"

Окраины, похоже, заканчивались. Прохожие здесь шли медленнее. Мамонт осторожно заглядывал в открытые двери магазинов, не решаясь войти внутрь… В витрине какой-то закусочной среди бумажных цветов- маленький шашлык на блюдце. Он даже почувствовал вкус холодного маринованного мяса во рту.

Шашлык на витрине выставляют тут на жаре

Так и лежит он среди могильных цветов

Нет, чтоб голодный сожрал бы его.

"Только нет у него ни копейки", — Чувство отсутствия денег. Внезапно вернувшееся, в острой форме.

Дальше — сидящий на земле некто в солдатской каске, разрисованной цветами, играющий на маленькой гитаре. Вблизи оказалось, что цветы нарисованы у него и на лице. Звучала знакомая мелодия. Мамонт стоял, ухмыляясь, отбивая босой ногой такт по теплому асфальту. А, знаю: "У моря, у синего моря…"

Потом заметил на земле коробку с мелочью. Стало неловко, он быстро отошел.

А это, кажется, парк. Бомж на скамейке. Под головой — пачка старых газет, на земле — стоптанные ботинки. Бассейн с недействующим фонтаном. Что-то вдруг шевельнулось в зеленоватой воде. Постепенно он разглядел крупную золотую рыбку, разевая рот, она медленно подымалась из глубины.

"А вот и еще. Немного рыбы в мутной воде?" — Он оглянулся. Однако, оказалось, что рядом много людей. Свидетелей.

Потом увидел море и понял, что идет обратно. Обогнал нескольких хиппи, европейцев, в рваных джинсах. — "Дети цветов!.."

Внезапно Мамонт остановился, будто споткнулся.

"А это что? Улица, конечно, полна неожиданностей… На этот раз это не безногий негр. Явно."

Перед ним шла голая девка. — "Ну, почти голая!" — Совсем символические плавки, мощные, откровенно перекатывающиеся на ходу, округлые мышцы, над ними — худенькая детская спина. Самое страшное — совсем нет бюстгальтера. Близко-близко гладкая, загорелая до металлического блеска, кожа.

"А вдруг забегу вперед и посмотрю? — Ноги внезапно отяжелели. — А я будто случайно. Еще и спрошу…"

Дорога неожиданно ушла вниз, там, на берегу, Мамонт увидел целую толпу, лежбище, голых людей. Пляж.

"Это такой, значит, здесь разврат."

Он стоял на пляже. Кругом нежная дамская плоть. Молодые девушки, почти обнаженные, лежат прямо под ногами и нагло разгуливают, с вызовом демонстрируя себя. Навстречу из воды вышла красавица с юными, вздернутыми кверху, грудями, ослепительно улыбнулась, демонстрируя кому-то рафинадные зубы. — "Афродита!" Оказывается, он не знал, что существует такое разнообразие женских грудей: маленькие, широко расставленные; большие, плотно сомкнутые; острые, далеко торчащие вперед. Вот огромные, с лиловыми, вспухшими, как у кормилицы, сосками, при виде них закружилась голова и подкосились ноги. Кажется, здесь были еще женщины, в купальниках, наверное, толстые или старые и, наверное, даже мужики, но это он заметил только мельком, краем сознания.

Пир плоти! Мамонт вдруг понял, что он один на этом пляже видит и ощущает все это. Он один здесь такой, отдельный. — "Обособленный!"

Заходящая в воду женщина повернулась, зажмурив глаза, нырнула и тут же вынырнула с другим лицом. Вода смыла косметику, женщина будто поменялась под водой с какой-то другой. В накатившей волне закачалась белые незагоревшие груди. Какой-то волосатый сатир схватил, повалил ее в пену. Раздался режущий счастливый визг.

"Вот ублюдок".

От этой легкой свободы вокруг почему-то стало неуютно:

"В чужом пиру…"

Давнишние хиппи сидели на песке, не сняв свои лохмотья, прикладывались к большой бутыли с темным вином. — "Литра на два начальной массы…"- Один, совсем пьяный, припал ухом к транзистору, качался в неслышном Мамонту ритме. Где-то вдали голые танцевали.

Мамонт услыхал смех откуда-то сверху. На верхушке бетонного мола сидело несколько молоденьких девок.

"У этой маленькие, у этой тоже, а у этой…"

Заметив взгляд Мамонта, дружно прыснули, подавились смехом, одна уронила пирожное, и это вызвало новый взрыв хохота. Мамонт тупо смотрел на пирожное, в песке, под ногами, дурацкое розовое пирожное.

"Когда я успел стать таким деревенщиной? Вот дуры!"

— Ну, я пошел, — Мамонт махнул рукой. — Пока, мандавошки!"

Девки скорчились, совсем скисли от смеха.

Ему-то было совсем не смешно. Вспомнив о своей непривлекательности, он увидел себя со стороны, их глазами: грязный, оборванный, старый. Стало скучно и неинтересно: "Пошел я!" Повернулся.

— Эй… Эй, ты! — Крик застрял в горле.

Маленький, обнаженный по пояс, крепыш, обуглившийся почти до негритянской черноты, вел его велосипед за причальный конец. Его родной велосипед покорно тянулся за каким-то мерзавцем, как баран на веревке. Сзади, сутулясь, шел другой, совсем молодой, в расклешенных брюках, с длинными волосами.

Он будто опять увидел себя:

"Я грязный оборванец, и дорогой велосипед, на двух красных поплавках, красивый такой. Я, значит, недостоин!"

Быстро мелькнула мысль: сначала он просто остается здесь, брошенный на произвол вот этих… — "Ну конечно, дождетесь!"

Мамонт встал на дороге, расставив руки, будто ловил курицу:

— Это мой велосипед! Ты, чурка!..

Смуглый оттолкнул его, дернув велосипед за трос, повел дальше, вдоль причала.

— Отдай, гад! — Замахнулся Мамонт и тут же отшатнулся, ослепленный тяжелым ударом. Другой схватил сзади за локти. Откинувшись, он повис, отбиваясь ногами.

— Гады! Убью! — завыл незнакомым голосом. С отчаянием он ощутил, как затягивает его куда-то чужая воля. — Мой велосипед, мой!

Смуглый, не торопясь развернувшись, ударил в лицо. Мамонт успел увидеть азарт и удовольствие на лице напротив. Ослепнув, ощущал только, доносящиеся извне, болезненные, догоняющие друг друга, удары. С отчаянием, напрягаясь, ворочался, выворачивался, выдирал руки, пытаясь оттолкнуть, откуда-то взявшихся, мучителей. Как-то заметил людей, собирающихся на берегу: мужики, женщины, дети — уже целая толпа. Удар, еще один, еще… Пытка тянулась бесконечно.

— Уйдите от меня, пустите меня! — будто извне, со стороны, услыхал он чьи-то крики.

— Не отдам, все равно не отдам! — он уже не держался на ногах, но еще вертелся, прикрывая руками голову. Зрители что-то кричали, свистели. Близко-близко перед глазами — грязный бетон, растоптанный окурок. Край причала, вода…

Скользнув, как кусок мыла, он перевалился через край причала, упал в воду. Сразу же пошел на дно. Мельком поняв, что совсем обессилел, увидел высоко над собой зеленую, просвеченную солнцем, поверхность. Плотная вода все сильнее давила снаружи.

"Вот и смерть, — Медленная мысль. Зеленая поверхность поднималась вверх, темнела. — Это же настоящая смерть, самая натуральная!.." — Мамонт рванулся вверх..

Он очутился в стороне от причала, увидел, что, все же упущенный ублюдками, велосипед уже отнесло от берега. Загребая тяжелыми руками- туда, к нему… Велосипед опять уворачивался, погружался в воду и потом, рывком, отскакивал. — "Все! Сейчас утону!"

Где-то смеялись зрители, кричали, махали руками. Он схватился за какие-то железные трубы обеими руками, отчаянно дернул на себя, почти полностью погрузил велосипед в воду, рванувшись, лег грудью на сиденье. На берегу зааплодировали…

Он ощупал языком разбитую губу, сплюнул в вспененную велосипедом воду бурую слюну и с усилием, насколько хватало сил, надавил на педали. Сил оставалось мало, гораздо меньше, чем в первый раз, когда он шел в сторону материка. Сомнительный отдых на берегу их не восстановил.

"Столкновение с реальным миром!.. Вот гады! Капиталистические отношения… Полетел, вроде, на огонь. Мотылек!"

В который раз кто-то небрежно разрушил его очередное представление о самом себе, почти готовый образ.

"А я знаю, почему я всегда был один! — подумал он вдруг. — Потому что я бедный. И там был никому не нужен и здесь… — Руки все еще дрожали: кто-то нагло отнял силы. — Был бы богатый… Ну и ладно, обойдусь. Теперь-то уж точно обойдусь… Все! Домой!

Мамонт шлепал и шлепал, бессильными почти, ластами своего велосипеда. Полоска материка сзади медленно становилась все тоньше. — "Домой!" — Из воды поднимался маленький холмик острова, потом появился лес, сейчас совсем темный в контрасте с белым песком.

"Вон она — моя хижина!" — Издалека он разглядел, чернеющую рядом, фигурку Пятницы.

"Это же он, гад, опять в моем барахле копается!"

Ближе, ближе. Вода возле берега становилась все светлее. Вот из хижины на четвереньках вышел еще один Пятница, поковылял в лес. Наконец, Мамонт рассмотрел и понял, что это обезьяны.

"Черные гиббоны или шимпанзе. Вот он, Пятница, негр-инвалид!"

Мамонт изо всех сил нажал на педали, неистово взбалтывая воду, пополз к берегу. Равнодушно наблюдая за ним, Пятница задумчиво жевал что-то, кажется, пластиковую коробочку с медом, ее Мамонт берег к неизвестно какому празднику. Вот внимательно оглядел ее, бросил. Потом, не обращая внимания на крики и угрозы Мамонта, повернулся лиловым задом и спокойно побрел в лес, опираясь на длинные передние лапы.

— Жри, жри, — устало пробормотал Мамонт и, будто сразу ослабев, остановился, лег грудью на руль. — У меня много. Приятного аппетита! Пейте кровь мою, гады!

Кажется, он объединил ублюдков с причала и этих обезьян. Немного успокоила нелепость собственных слов.

"Бананов тебе мало, скотина, мать твою. От тебя-то не дождешься…"

Совершенно бесполезная шахматная доска стояла в костре. Между, тщательно расставленными от праздности, фигурами пробирался густеющий дым.

"Здесь, на блаженном острове, ты должен купаться в водопаде, морду росой умывать, а ты целыми днями варишь всякое говно."

Он протянул, мерзнущие на сыром песке, ноги к камням очага. Противоестественно остро предчувствуя свое жалкое удовольствие, заглянул в жестянку с водой, стоящую в огне. Улитка не сварилась и даже еще шевелилась.

"Еще и душа не отлетела. Как говаривал Конфуций, кашу маслом не испортишь, особенно, если его нет… Если именно это называется "наслаждаться свободой?.."

Он опустил в жестянку, раскалившийся в огне, камень. Вода сразу закипела, брызгая горячими каплями. Сегодня день был сумрачный: тучи, ветер. Редко-редко падали сверху капли дождя. С ритмичным однообразием, неясно различимой угрозой, надвигался гул волн. Серые холмы с гипнотизирующим упорством катились и катились к нему, потом волна долго бежала по мелководью и, наконец, расплывалась и исчезала в песке у его ног. Монотонное шуршание воды о песок и редкое глухое буханье, удар волны, складывались в бесконечный повторяющийся ритм.

"Ну да, ямб… Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен, Многих людей города посетил и обычаи видел, Много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь…"

Он закрыл глаза. Гудел ветер.

"Точно так же сидел и великий слепец, гражданин Гомер. Нищий, старый, в рваном хитоне, без копейки в кармане. Так вот сидел на берегу, слушал, тренькал на своей лире, сочинял о падении священного Илиона. Его-то, конечно, нет, и его, и его бараноголовых ахейцев. А океан все тот же, неменяющийся. Вечность… Сколько лет прошло, столько людей. И зачем столько людей? Как сильно, оказывается, зависит состояние души от желудка, от горелой бурды в нем."

Он дождался, когда шлепок воды у его ног поставил точку в конце строфы и открыл глаза. Вдалеке блуждало белое пятнышко — хаотично двигалось, боролось с ветром, какое-то судно. Все это мельком напомнило о его плавании через границу, о яхте Белоу…

"Вот и я, Мамонт, сейчас слышу то же, что и Гомер, и думаю, наверное, о том же самом. Будто обогнули время и сидим на берегу одного океана, рядом. Два гения."

Он написал пальцем на влажном твердом песке: "Мамонт и Гомер". Сидел, смотрел на эти слова. Море небрежно стерло написанное. Издалека послышалось странное: собачий лай.

"Опять! И это называется необитаемый остров? Кого еще принесло?" — Он бросил стремительный взгляд на разинутую ширинку — молния на ней давно сломалась.

Осторожно двинулся туда, на лай. За изгибом берега тявканье стало отчетливее, показалась подвижная белая точка. Точка мелькала вдоль окраины леса, облаивала кусты. Собака. Вот замерла и стремительно двинулась на него. Почему-то показалось, что тявканье стало дружелюбнее.

"Это же Большой Босс, — Небольшая белая собачка закружилась вокруг, дружественно рыча и вращая хвостом. — Ты откуда здесь взялся?"

Пес с восторгом подпрыгнул, норовя лизнуть в лицо.

"Привет, привет, старый друг! — Мамонт присел на корточки, фамильярно погрузил пальцы в длинную влажную шерсть, — Что, и хозяев своих привел?.. Теперь брюхо почесать? Где хозяева твои? Ищи, ну, давай!"

Собачка с довольным визгом елозила на спине, в грязи.

"Вот и следы, — Мамонт заметил борозды в песке, будто кто-то проходил здесь, волоча ноги. — Ну что ж, пойдем! Интересно, что на этот раз задумал владелец. Твой."

Большой Босс бежал впереди, потом исчезал в зарослях и опять появлялся сзади, галопом обгонял Мамонта, разгоняя сидящих на берегу чаек.

У своей хижины Мамонт опять увидел небольшую темную фигуру. Пятница, ссутулившись, стоял напротив хижины, тупо уставившись на нее. Ветер гнул пальмы над ним, пытался вывернуть, вырвать их из земли, будто зонтики из рук.

— Гляди, Большой Босс, вон там — шимпанзе, обезьяна! Чего молчишь? — Ближе Мамонт заметил во рту у шимпанзе тлеющую сигару. — Нет, это не обезьяна. Это же Белоу! Гость."

Низенький большеголовый Белоу. Оказывается, Мамонт забыл какой он маленький — почти карлик. Белоу зачем-то изменился, появились темные очки, рыжие усы.

— Это что, твой чум? — не поворачиваясь, видимо, вместо приветствия спросил он.

— Не толкай!

— И что — здесь и живешь? Как Жуль Верн какой-нибудь. Рассказал бы, как, вообще, дела.

— Да так. Живу до сих пор. Под наблюдением коллег — крабов-отшельников.

— Я слышал, что оставшиеся на необитаемом острове сходят с ума. Ты как, о кэй?

— Да нормально я, — неопределенно пожал плечом Мамонт.

— Ладно! Жестоко и неприлично было бы оставлять тебя одного. К тому же ты не один — жертва тоталитаризма.

— Кого?

— Но аренда, все условия, в силе. Кстати, не хватало еще забыть, договор принес тебе, подпиши! — Белоу сунул Мамонту какие-то бумаги. Мамонт выбрал из старого погасшего костра уголек, не читая, что-то нацарапал:

— Ну что, накопил денег? — вспомнил он.

— Накопишь тут!.. — неохотно ответил Белоу. — Бьюсь, деньги добываю, оружие таскаю, а потом за пустой остров этот отдаю. Считается, налог. Ну, теперь, считай, из этого колеса беличьего выскочил. А вообще, деньги разочаровывают, дают гораздо меньше, чем от них ожидаешь. Только откуда тебе знать… Тебе не понять, что может волновать богатых. Бумаги сохрани. А я друзей твоих привез. Они тут рядом, в бухте. Пойдем, покажу!

— Каких друзей? — насторожился Мамонт. — Оставь покурить! — "Где это у меня бухта?" — растеряно подумал он.

— Я их в Питере подобрал, в Петропавловске то есть, в Доме Моряка, — Белоу взял на руки собаку, готовясь перейти ручей.

— На эти камни не наступай! — предупредил Мамонт. — Они мне пригодятся.

— Зачем?

— Да так, ем я их!

— Жратвы-то хватает тебе? — Большой Босс, уже потерявший свой естественный вид из-за грязи, жалко висел под мышкой у Белоу, дрыгая лапами.

— Хватает! Полно!

— Ну ладно, держи!.. Это книжка, чековая… Бери, бери, все равно это деньги не мои. Смотри не теряй!

— Этого ведомства? — Мамонт спрятал ее за пазуху. — И что?.. Этой книжкой расплачиваться?..

— Ничего, научишься!

"Эй!" — раздалось сзади.

Мамонт повернулся. Вдалеке, у хижины, стояли несколько человек, незнакомых.

— Похоже, мы так и ходим друг за другом вокруг острова, — пробурчал Белоу. Большой Босс, наконец, вырвался, помчался туда, к ним, размахивая хвостом. Мамонт и Белоу опять двинулись назад.

"Один, два… шесть", — сосчитал Мамонт, остановился напротив незнакомцев. За хижиной появились новые ящики и коробки. При виде них внутри радостно шевельнулся голод.

На Мамонта внимательно глядели заросшие, дико одетые, мужики. Корявые тела были густо покрыты жалобными наколками.

"Да!.. — подумал Мамонт. — Группа товарищей. Прямо не люди, а человеческий материал!"

Один из них, невысокий парень с мягким, скрученным в спираль, носом скептически осматривал его хижину. Мамонт почему-то подумал, что, если двинуть кулаком в этот нос, то он, наверное, безболезненно сплющится, как губка. Парень недоверчиво тронул бамбуковую стену.

— Да не толкай! — страдальчески воззвал Мамонт. — Что вы толкаете все?

Море волновалось все сильнее. Далеко в водяной пустыне завывал ветер.

"Хорошо, что Белоу успел встать на якорь", — подумал Мамонт.

Некстати, вроде, он заметил, что не только вода, но и деревья изменили цвет. Лес стал другим, незнакомым. Ветер метался там, вдруг неожиданно, порывами, налетая изнутри. С качающейся над ними пальмы стряхнуло целый душ брызг.

— А что, здесь всегда так? Такая погода? — спросил другой, в наидешевейшем нейлоновом плаще на голое тело, с карикатурным узелком в руке. Мамонт внимательно посмотрел на него: голова, будто вросшая в плечи. Выпуклый живот с выцветшей татуировкой, ветер развевает отросшие пегие волосы вокруг, обожженной солнцем, лысины.

"Интересное лицо, точнее, рожа", — Лицо одновременно толстое и костлявое, по-крестьянски скуластое, с, проступающими под обвисшей кожей, мощными костями.

— Ну да, скажешь!.. — Вдруг стало обидно за свой остров. — У меня всегда тепло. Сегодня только, специально для тебя, наверное!.. Блаженный остров! райский то есть. Один человек сказал, — Мамонт оглянулся на Белоу, — бог нам всем, чтоб жить, работать велел. А про этот остров забыл вот. Гуляй, жуй опилки!.. Про работу забудь навсегда.

Толстяк недоверчиво хмыкнул, скривил набок сильно прокуренное лицо.

— Точно тебе говорю. Другие на том свете отдыхать будут, а ты будешь здесь живьем гулять. По Елисейским Полям! Рай земной почти, поднебесье, значит…

— А бананы здесь есть? — спросил конопатый, лет шестнадцати, парень в очках, глядя почему-то на вершину пальмы.

— Нет, сынок, бананов нет.

— А бамбуковый медведь есть?

— Нет! Бамбук есть, правда. Бамбука сколько хочешь…

— Погоди-ка ты, Чукигек, с бамбуком, — вступил еще один, старик в пыльной телогрейке и сапогах с подвернутыми голенищами, сидящий в стороне, на ящике.

— БамбукОм!.. — с презрительным раздражением повторил он, почему-то с ударением на последнем слоге. — Ну что, принимаешь сюда? У нас, ни у одного, там дома нет, мотались, как это,…листва по ветру, — Старик тоскливо огляделся вокруг. — Аж сюда занесло.

— Да, сбежали! С цепи сорвались… — подал голос высокий крепкий парень, почесал затылок. Парень почему-то держал голову неестественно криво, почти прижавшись щекой к плечу. По похожему голосу Мамонт понял, что он сын этого старика.

— Чукигек — это как? — спросил Мамонт. — Что-то сложно, вроде имени у китайцев.

— Книжка такая была, — неохотно признался пацан. — Вот и прозвали. Давно уже. Еще в школе.

— А я, вовсе, Пенелоп, — опять заговорил кривошеий. — Вдобавок, это не кликуха, настоящее имя. Так батя почему-то назвал. Этот вот, — Он кивнул в сторону старика. — А сначала хотел, вообще, Ихтиандром каким-то. Так говорил. Как попа какого-нибудь.

Старик скривился, как показалось Мамонту, смущенно.

— Да нет, Генлипаром хотел, — пробурчал он. — Генеральная линия партии, значит.

— …Батю все больше Демьянычем зовут… А я, значит, Пенелоп Иванович, — Он повернулся, и Мамонт увидел на его шее бурый шрам, широкую полосу, неровно, кусками, заросшего мяса.

— Да, имя — это судьба. Тогда я Онуфрий Николаевич.

— А я думал, Робинзон Крузо, — Пенелоп ухмыльнулся, демонстрируя крупные, выпуклые, как зерна кукурузы, зубы. По таким зубам Мамонт всегда безошибочно определял деревенских уроженцев.

— Робинзона Крузо здесь нет! — сурово пробормотал он. — Пятницы, правда, есть. Полно! А вы теперь — тоже часть природы, как эти… дикари. Дети природы.

— Обижаешь! — сказал некто, длинный, заскорузлый, с вислым унылым носом, обнаружив какой-то, непонятного происхождения, акцент. Он все стоял, молча глядя на море.

— Правильно говоришь, Козюльский! — поддержал его толстяк в нейлоновом плаще. — Мы не дикари. Я вовсе председателем работал. Среднее техническое имею.

— Точно. Дикари не мы, — опять заговорил длинный с носом. — А жрать есть у тебя? Жрать даешь?

— В общем, так!.. — сказал Мамонт и сделал торжественную паузу, глядя на набегающий на них вал воды. В лицо хлестал соленый дождь. — Вот и кончились у вас пайки, отсидки, эти… черные субботы, прогулы. Теперь вы, наконец, свободны… совсем. Живите! И мне до вас дела нет, живите как хочется. Без прописки!..

Похоже, все ждали, что он скажет что-то еще.

— А где жить? — спросил, наконец, Чукигек. — В чем?..

— Сказали же тебе. Нигде! — прервал его старик Демьяныч. — Где хочешь.

— Вот и все, — добавил Мамонт. — Другого закона нет. Всем жить вольно, — С появлением на острове людей, его действия, кажется, опять стали делиться на правильные и неправильные.

И пошел, почувствовав непонятное облегчение, когда отделился от толпы. Хотя куда было идти?

Встреча, непонятным для него самого образом, взволновала его. У ручья стоял Белоу, рассматривая что-то в воде.

— Видал лишних людей? — издалека заговорил Мамонт. — Настоящих лишних, не печориных каких-нибудь.

Мамонт много раз мысленно обращался с подобными словами к Белоу, считая их самый первый разговор на яхте незаконченным. После того разговора Мамонт остался недоволен собой. Постепенно он понял, как трудно было объяснить свое странное явление на яхте и всю свою странную жизнь. Объяснить жизнь!

— И я для всех был человек бросовый, мусорный. Относились ко мне кто как, но с большим — меньшим презрением. А вот не хотел я устраиваться в этой жизни, рядом с другими. Не хотел! Понял!.. Нас много таких. И хорошо тем, у кого крыша над головой есть. А уж коли нет!.. — Мамонт замолчал.

"Легко чувствовать себя хорошим человеком теоретически. Когда рядом некого нет. Родину любить — не пальмы целовать. А вот попробую позаботиться о людях, о своем, вроде, народе. Об этих вот. Создать алфавит, обратить в христианство… Это я, Мамонт, парень из глубины народа. Со дна даже…"

— Лучше знаю, что таким надо, — пробормотал он вслух. — Хотя лучше бы не знать никогда.

"И услышат люди голос черепахи".

Мамонт поймал, похожую на пуговицу от пальто, крохотную черепашку, проползавшую у его ног, и перевернул ее на спину. Он сидел на новеньких ступеньках, у дверей своей хижины. Рядом на скамейке — доске, положенной на два свежих пенька, — Аркадий. Мамонт уже знал, что толстяка, которому он предлагал гулять в садах Эдема, звать Аркадием. Сейчас тот сменил свой нейлоновый плащ на китайский ватник, набитый морской травой, на голове появилась солидная соломенная шляпа.

Далеко от берега, по колено в воде, маячила длинная сутулая фигура. Козюльский в засученных кальсонах, с самодельным бамбуковым спиннингом поразительной толщины. Волны, ритмично надвигаясь, шатали и толкали его.

— Пока в лагере сидел, все мечтал в море искупаться, — после долгой паузы заговорил Аркадий. — Теперь у моря живу, да так не искупался ни разу. Все некогда.

"Зато я искупался, — вспомнил Мамонт о своем плавании через границу. — Надолго хватит! Тяжело мне этот остров достался. Не то что!.." — с внезапной неприязнью подумал он.

— Из конца в конец этот проклятый мир исходил. Где же конец ему? — глядя в море, говорил Аркадий. — А как хорошо было у нас в деревне. Бывало накатаешься на газике за целый день, наглотаешься пыли, а как сумерки настанут — к речке. Любил я вечером купаться. В воде — деревья, черемуха, небо, будто другой мир, чистый, свежий. Тишина. Входишь в воду, один, и будто снова в детстве очутился, будто все года мои исчезли.

Мамонт вспомнил деревню, где когда-то жил. Вот он, дом, стоящий на берегу реки, от ближайшего столба перекинуты провода, туго натянувшиеся, будто удерживающие его от падения в воду. По коже пробежал привычный озноб. Когда он вспоминал этот дом, мысленно всегда называл его "холодным". Холодный дом. Из экономии он почти не топился. Почему-то в воспоминаниях о деревне всегда стояла осень или зима, холод. Впервые всерьез он стал вспоминать о деревне в тюрьме, это была популярная там мечта: многие мечтали скрыться в деревне, жениться, лечь на тихое дно. "По всем правилам жанра и это иллюзия. Должна быть… — Это он думает, лежа ночью на тощем матраце, по-младенчески свернувшись под одеялом. — Но где же подвох? Вроде все просто… И возможность появилась. Как раз…" С закрытыми глазами он видит старый дом, куда ездил когда-то в детстве к бабке. Потом оказалось, что после бабкиной смерти в доме поселилась какая-то дальняя (а может и близкая?) родственница. Это уже никого не интересовало: нравы в деревне были такие… грубые. Женись на ком хочешь. Потом выяснилось, что родственница была не старой и даже просто молодой. — "Блондинка монголоидного типа. Мастер семейной сцены."- Сейчас он вспомнил и даже увидел грубоватое, но чем-то привлекательное, широкое лицо, розовое и гладкое, его так украшало явно выраженное здоровье. А еще было сильное, широкое в кости, тело. Во всем этом он когда-то с вожделением видел своеобразную, но отчетливую красоту. К тому же в бабкином доме появилась огромная, заваленная перинами, кровать, настоящее супружеское ложе.

— А люди в деревне хорошие, — продолжал Аркадий, — хоть и жизнь нелегкая там. Смотришь, будто коростой, коркой, покрылись люди от нужды, а внутри с душой. Только видеть надо…

"…Конечно, здоровая и работящая," — сейчас Мамонт понял, что недостатки жены существовали только для него. Никто вокруг не обращал внимания, не замечал ее дикого нрава. Конечно, жена была именно такая, куда здоровее и работящей его. — "Работоспособней!" — Все остальное в деревне не имело значения. Получалось, что всего остального просто не было.

"Прибой начинается!" — подумал Мамонт, глядя на погрузившегося по грудь Козюльского. Вспомнилось вдруг о своих внезапных пробуждениях на том супружеском ложе.

Он просыпается с колотящимся сердцем от грубых толчков в бок. За окном — еще синие сумерки. Такое пробуждение повторялось каждый день, но каждый раз, спросонья, Мамонт не мог понять, что случилось. Жена ругается: матом, во весь голос, не обращая внимания на тихое нежное утро. Она вообще не умела говорить тихо. — "До сих пор лежишь, сволочь!" — орет жена и в конце концов особо сильным толчком спихивает его с кровати.

Хотя, иногда спихивала его молча, когда Мамонт еще спал. Какое-то время Мамонт досыпал, распластавшись на полу, на домотканом коврике. Потом просыпалась жена и, опустив с кровати ноги, упиралась ими во что-то мягкое, чем опять оказывался Мамонт. Жена в ярости топтала поверженного и чем дальше, тем труднее было относиться к этому с юмором.

Аркадий все еще что-то говорил:

— …Ох, и урожайный этот остров. Так и прет все из земли! Представить такого не мог. Все же у нас в деревне такой земли нет. И климатические условия. Ну, и климатические же условия! Повезло тебе!.. Здесь большие дела делать можно.

Поначалу он еще пытался объяснять, кто он, Мамонт, такой, рассказывал о своей нелегкой жизни и о своем духовном богатстве, о том, как много в мире изменится после его неизбежного успеха. И не сразу понял, что она абсолютно не понимает его, ни единого слова.

"Ох, как не сразу!.. С некоторыми говорить, все равно как в отключенный телефон."

"Ты думаешь, дура, что работа твоя, добывание еды, — единственная ценность в жизни, — доказывал как-то Мамонт. Никогда еще он не выражался так вдохновенно. — А другие ценности для тебя, дуры, абстракция! Абстракция? А это ведь и доброта, и веселье, щедрость, легкость жизни". Последнее Мамонт особенно ценил.

— …А может и три урожая… — не умолкал Яков. — И крокодилов разведу. Говорят, очень выгодно: ремешки из них, сумки для баб… Ты не знаешь, станет здесь жить крокодил?

Оказалось, что в сознание жена приходила, когда заканчивались разговоры об абстракции, и совершались деяния реальные. В бешенство приводили ее действия Мамонта, считавшиеся в деревне проявлением слабоумия. Вот он взял и подарил соседу покос в лесу. Вот получил в лесничестве дрова, продал тому же соседу, а деньги с ним же пропил. — "Не могу я только работать и жрать! — орал он как-то в очередной раз. — Лошадь моя только работает и жрет! На ферме… Ты хочешь, чтобы я стал тупой и работящий, чтобы я постепенно лошадью стал?" — "Да!" — вдруг сказала жена, важно кивнув…

— …И бассейн плавательный… — продолжал Аркадий. ("Плевательный", — почему-то пришло в голову.) — Жену заведу, женюсь опять. А можно и две. Хоть три жены. Что мне, земля всех прокормит.

Дикую ненависть жена вызывала у него, только когда ела. В чавканьи, кряхтении и хлюпаньи, доносившихся из кухни, каким-то образом проявлялось самодовольное торжество — это был триумф, венец трудов…

Из воды вылез мокрый Козюльский, волоча по песку за хвост здоровенную рыбу.

— Во какую поймал! — закричал он еще издали. — Какие рыбы здесь. Ого!

— Жил бы ты, Аркадий, без заботы о завтрашнем дне, — пробормотал Мамонт. — И о сегодняшнем тоже. — Это камбала, — равнодушно объяснил он подошедшему Козюльскому. — Не видел что ли? Такая же как в гастрономе, только большая.

Козюльский свалил рыбу в общий котел, — полузакопанный в песок и обложенный камнями, черный чугун.

— Пусть поплавает пока!

Присев на корточки, Козюльский закурил:

— Помню, меня в войну как-то полицай поймал…

Эту историю Мамонт уже слышал. Он заглянул в пустую пачку "Голуаз", смял и бросил ее в приблизившуюся воду. Кто-то обещал привезти с материка сигареты да так и не вез.

Внутри, все больше, закипала бессмысленная уже сейчас злоба. Между его и соседским огородами стоял тогда плетень. Сосед был тот же, обманувший его с дровами, хотя, как в любом деревенском доме, главой семьи была его жена. — "Бабы пили поменьше."

"Это ведь специально для меня изобрели, — запоздало догадался он, — плетни в тех краях никогда не водились! Зато его легче передвигать… Передвигать и мою, Мамонта, землю захватывать!"

После развода Мамонта с женой он и двинулся.

"…Непонятно до сих пор! До сих пор не влезает в голову!" — Странно, что соседка и не думала как-то аргументировать свои претензии на новые территории. Война началась без предупреждения и вроде даже без повода.

Вот она, соседка, стоит перед Мамонтом, крепко держась за столб плетня и поливая его пронзительным матом.

"И еще двину!" — Это был единственный ее довод или что-то похожее на него. Кроме этого только непонятная ненависть к нему, Мамонту, и голая звериная жадность.

"Вот сволочь!"

Во всем передвигании плетня не было ни малейшей доли иронии, даже когда соседка поставила в своем огороде стационарный самогонный аппарат, огромный, как дирижабль, дразня Мамонта запахом.

— …В первый раз посадили меня после оккупации, — рассказывал Козюльский. — Как немца прогнали, дали двадцать лет. Но я только полгода отсидел. Люди говорили, что Черчилль английский велел Сталину всех полицаев отпустить. Ну и меня отпустили. Я Черчилля уважаю.

— Так ты полицаем был? — Мамонт снял грубые кирзовые ботинки и теперь сидел, задумчиво шевеля пальцами ног. Ноги пахли сырой курицей.

— Зачем? Я партизаном был! Малой был тогда: шестнадцати лет…

— А за что тогда сажать?

— За это и посадили. Конечно! В оккупации же был. Но я мало отсидел в тот раз. Потом опять двенадцать лет дали. Я на тракторе людей возил на ферму, прицеп у меня перевернулся, семь человек насмерть, раненые, побитые еще там… А тормоза худые были. Механика надо было сажать.

— Так ты, наверное, пьяный был?

— С утра похмелился, конечно. Я тогда всегда пьяный был. Хорошо жил тогда.

Аркадий, сидевший на скамейке и, видимо, совсем не слушавший Козюльского, внезапно встал.

— Ну ладно, Мамонт, — сказал он. — Дела. Зашел бы ко мне на дачу вечером. Вроде как, на ужин.

— Зовешь? Званый ужин получается? Может зайду… Надеюсь, хоть ты говном не угостишь.

— Чего? Ты говно что ли ел? Слушай, а ты… Уступишь мне земли кусочек?.. За косогором, на другом берегу, за скалой, в общем…

— Да где хочешь… Бери! — равнодушно отвечал Мамонт.

— Ты у меня ром пробовал? — после долгого раздумья заговорил, наконец, Аркадий. — Напрасно ругаешь, зря. Та же водка, только из сахарного тростника. Вполне можно пить. Ну, я пошел.

— Да! — крикнул ему вслед Мамонт. — Там, рядом, какое-то бомбоубежище что ли. Можешь забрать. Слышь?.. Лопаты там хранить, грабли свои…

— Тачку! — крикнул вслед Козюльский и почему-то загоготал.

В лесу постепенно замолкали птицы. В этом мире, где не было сумерек, это обозначало вечер.

"Кажется, я сегодня зван куда-то."

Он вышел на крыльцо "чуланчика". Так он называл свой новый маленький дом — чуланчик. По пути с блаженством провел рукой по стене, недавно оклеенной влажными еще газетами.

"Домохозяин! Кол и двор. А ты говоришь…" — Внутри зашевелилась биологическая радость от жизни, непривычная, которую он внутренне даже стыдился.

От земли еще шли волны тепла, будто из раскрытой двери бани. С моря иногда — плотный свежий бриз. От всего этого — блаженная пустота, забытое ощущение молодости внутри.

"Воздух в Аттике сладок и свеж, отчего греки обладают ясным разумом… — Первобытное исчезновение чувства времени. — Если бы здесь были аборигены, то они могли бы обходиться градусником вместо часов."

В такое время, когда спадала жара — до уровня блаженного идеального тепла, — сильно зажмурившись, можно было поверить, что, действительно, снова стал молодым.

"Похоже, что даже Мамонту понравиться жить именно на этом свете. Вот уж ничего не предвещало. Жизненный путь… да!" — Раздумав курить, он выбросил зажженную спичку. Спичка, ударившись о плотный ветер, как о стену, отлетела назад.

Когда-то ему пришло в голову, что если убрать из его жизни самые важные части, то, что занимает основное место: зимы и мороз, собак, зеков и солдат, сапоги и телогрейки, тайгу и снег, то жизнь станет явно лучше. Чем больше отнимешь, тем лучше получится. Сейчас, додумывая эту давнюю мысль, он понял, что если убрать все это, то как раз остается остров, его сегодняшняя жизнь.

Слабо ощущаемая среди зарослей, тропинка спускалась вниз и шла вдоль берега. В лесу темнело, тени стали гуще и прохладнее. Цветы вокруг немного флюоресцировали, почти светились, будто дорожные знаки. Почти навязчивое обилие цветов. — "Женственный мир".

На берегу показались, лежащие вокруг костра, островитяне. Из костра торчали хвосты омаров, ярко-красные, будто ненастоящие, даже лакированные. Козюльский подкладывал в огонь кокосовую скорлупу и плавник, похожий на потемневшие кости. Тропинка резко ушла в глубину леса, огибая костер.

— А я сегодня таракана видел, — Чей-то мальчишеский голос. ("А, это Чукигек!") — С палец толщиной. Смотрю на него, а он взял и полетел.

За кустами, близко, слышалось кряхтение и треск разрываемых омаров, — "Пейте пиво с раками", — конечно же, раздалось сакраментальное. Мамонт почему-то остановился.

— На этого таракана рыбу хорошо ловить, — заговорил Козюльский. — Я сегодня на спиннинг здоровенную камбалу взял. Ты ее сейчас и жрешь. Во, во такая! Видишь?.. Топором рубил потом, полчаса трудился.

— Нашел чему радоваться. Камбала! — Гнусавый, вибрирующий почти, голос Пенелопа. — Мы на сейнере целыми тралами рыбу толкали. Японцам, полякам, кто попадется…

— А кто не толкал? — с напором заговорил кто-то. — Я побольше тебя толкал. Только помполит на меня взъелся, так и посадил. Фарцевал я.

— А помполит что, не фарцевал у вас?

— Фарцевал, конечно. Только я очень сильно фарцевал. Оборзел я. У меня папаша — профессор экономики. В Риге остался. Всю экономику знает. Я, наверное, в него пошел. Профессор Кент, ты не знаешь, откуда тебе… Да нет, это не кликуха, это фамилия моя. Еще философ был такой, Кент, может и родственник мне.

"Так это тот самый, маленький, с красным носом", — понял Мамонт. Он раздвинул ветки. Нежно пахли белые цветы ванили. Оказалось, что рядом сидит Козюльский, пьет чай из жестяного котелка.

— Вообще-то здесь неплохо, — опустив его, сказал Козюльский. — Грех жаловаться, бога гневить. Снабжение хорошее. Вот чифирь всякий. Китайский, индийский, цейлонский. Там такой только коммунисты пьют. А я хоть и злодей и десять лет отсидел, теперь тоже пью. И климат хороший. Начальство невредное.

— Мамонт — это разве начальство, — заговорил давнишний старик в сапогах. Мамонт вытянул шею, шире раздвинул ветки. — Вот я бы!.. Лежите здесь, пузом кверху. В бараний рог вас, блядей!.. Был бы порядок. Нету порядка здесь.

Мамонт с трудом вспомнил, как звали здесь старика: "Демьяныч, да…"

— Беспорядок лучше, — возразил ему Пенелоп, — Воля, свобода!

— Какая тут свобода! — опять заговорил Кент. — Вот на Западе — это свобода, в Штатах, например… В Америке засранный негр, ложкомойник в ресторане, и то лучше меня живет. Там безработный — в джинсах и на своей машине ездит. Свобода — ,когда на машине… Там на тачке, на всяком "Форде", "Крайслере", а тут босой и пешком.

— А я в детстве хотел такие острова увидеть, — сказал Чукигек.

Наступила внезапная тишина. — "Где-то милиционер сдох", — подумал Мамонт. Вдалеке тонко, как комар, звенела бензопила.

— Человек красиво должен жить… красиво, — почему-то совсем тихо, почти шепотом, сказал Кент.

— А Хрущев на себе пашет, — заговорил Пенелоп. Хрущевым уже прозвали Аркадия за соломенную шляпу. — Да он и мне предлагал впрячься к нему в соху. Деньги сулил, гад!

— Вот жлоб!.. — удивился кто-то.

— А я всегда мечтал шпионом стать, — сказал почему-то Кент. — Ни хрена не делай, закладывай секреты. Только я секретов не знал. Может здесь узнаю.

Эти слова вдруг не понравились Пенелопу. Пенелоп и Кент заспорили: стукач- шпион или нет. Мамонт осторожно отошел.

— А Белов, что тебе, стукач что ли?.. — еще услышал он. Пенелоп почему-то сразу умолк.

Он шел сквозь ярко-зеленую траву, жуя, сорванные мимоходом, горькие ягоды кофе. Вверху, в темной толще листьев, белели загодя распустившиеся ночные цветы. Наверное, в темноте он смог бы по запаху распознавать очертания самых крупных цветочных гроздьев. — "Контуры запахов…"- Плотные эти гроздья выглядели здесь неестественно, будто откуда-то взявшийся снег.

"Зима, короткие дни, тоска и обострение геморроя. И какой гад придумал зиму?"

В прошлом были совсем мелкие подробности. — "Которые едва удалось разглядеть… Вроде энцефалитных клещей." — Непонятно почему вспомнился, завязший в памяти, случай из канувшей куда-то жизни. Это когда в лагере случилась очередная эпидемия энцефалита. Тогда в лесу он почувствовал непонятное жжение в животе и, еле-еле оставшись один, наконец, задрал робу. Точно, вот они, два нагло погрузившихся в кожу, будто воткнутых, клеща. Наружу торчали только круглые брюшки. В зоне много говорили о том, что вытащить клеща невозможно, а надо, не жалея, сдобрить его сверху бензином, тогда мол клещ вылезает наружу. Это значило ждать вечера — возвращения на зону. Невозможно представить, как он смог бы столько времени терпеливо носить в себе такую гадость. В припадке омерзения, не смотря ни на что, он сразу попытался выдернуть их. Клещи тогда, конечно, порвались пополам, мутно видимые в коже, их головы так и остались там.

В лесу все же стемнело, тени стали гуще и прохладнее. Мамонт нащупывал ногами, недавно появившуюся здесь, тропинку, стараясь не задевать стволы деревьев, от смолы которых на коже оставались волдыри. Деревья эти здесь успели прозвать горячими. Горячие деревья.

"Институт казенного человека. И ты снова просто ходячий организм…"

Вот он в зековском строю. Под ногами — грязь и бесконечно тянущаяся колея в ней. В колее иногда — желтая, настоянная на глине, вода. Долгое время только грязь и колея. Два этих слова, все вертящиеся в голове, почему-то начинают казаться странными. Все нелепее и нелепее. Постепенно он перестает понимать, что они означают. Непонятно для чего, откуда и зачем все это. Что-то сломалось внутри. С трудом он еще видит и осознает то, что у него под ногами. Если бы можно было поднять голову… Мир выше исчез куда-то, он не помнил, что было там — выше. Там что-то непознаваемое, чужое, опасное. Оттуда, из тумана, можно ждать только чего-то враждебного — толчка, удара. По смутным, не ясным ему, причинам.

Ослабевший мозг вдруг стал неспособен осознавать усложнившийся мир. Осталось только идти по каким-то непонятным фантастическим кочкам, грязи, лужам на чужих ногах в странных незнакомых сапогах — прохарях.

Очнувшись в бараке, он понял, что не сможет встать утром. Ночью с ужасом ждал побудки, удара в рельс, когда кто-то попытается поднять его. Тогда нужно доказывать, что он заболел, что это энцефалит, А подняться было невозможно. Той ночью, уткнувшись лицом в подушку, он еле поднял голову, чтобы не задохнуться, Еще через день сумел перевернуться на другой бок. Периоды бешеной дрожи утомляли, будто тяжелая работа. Лежа под тонким казенным одеялом, он ощущал как мало осталось в нем жизни. Он и не знал, что бывает такая слабость. Слабость, иногда достигающая какого-то края, почти уровня блаженства, когда отходит озноб и тело будто заполняется горячей водой. Тогда он ощущает блаженное фальшивое тепло, наконец-то согреваясь в нем. И такое же по уровню блаженства чувство жалости к себе. Украденное для тела удовольствие, которому можно предаваться, не опасаясь разоблачения. Кто-то, не сознавая, по оплошности, предоставил условия.

Мамонт взошел на холм и замер. Бессознательно собравшийся войти в лес, он остановился, ошеломленный грандиозной панорамой побоища деревьев. Леса перед ним не было. Неожиданно оголилась длинная перспектива, насколько охватывал глаз, все лежали вкривь и вкось поваленные деревья. Где-то там, далеко-далеко, шевелилась маленькая фигурка Аркадия, отсюда почти незаметная. Отчетливо доносилось только завывание бензопилы.

"Во, размахнулся, мудила!"

"Дача" Аркадия напоминала домик какого-нибудь Наф-Нафа из сказки. Длинный, уходящий в бурелом, сарай под тростниковой крышей. Кривые стены сложены из плоских камней, кое-где скрепленных известью.

Внутри сразу оглушил мощный спиртовой запах большой массы кофе. Мешки с кофе лежали вдоль стены и уходили вдаль, во тьму.

Под ногами лежал толстый слой свежих щепок и стружек, Мамонт осторожно двинулся в темноту. Пространство, не занятое мешками, густо заполняло какое-то железо, банки с солидолом и краской, кувалды, лопаты, мотыги. Дорогу перегородил, заваленный всяким хламом, верстак. Среди железяк — серая шкурка с коротким хвостом. Мамонт осторожно погладил благородный, мягкий и гладкий мех. Свет из окна освещал, грубо сколоченный из досок, обеденный стол, уставленный грязной посудой, — единственной здесь приметой жилья. Мамонт поднес к глазам чашку хрупкого китайского фарфора, неизвестно как попавшую в подобное жилище. Сзади, В дверях, вдруг возникла керосиновая лампа, красный свет проник сквозь тонкий фарфор: "Я на зов явился. Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан."

— Пришел, бугор?.. Давно ждешь?

— В газете меня недавно губернатором назвали. Можешь без титулов.

— Да ты эту кружку поставь пока, сейчас налью, — Аркадий с головой ушел куда-то под верстак. — Бутылку запрятал так, что сам не найду. Ханыги кругом… На тот бункер, что ты отдал, тоже замок надо повесить…

— Да не суетись ты, — Мамонт поставил чашку.

Вверху кто-то завозился, на голову посыпалась древесная труха. Мамонт перехватил лампу, поднял ее вверх. На пальмовой балке сидела небольшая толстая обезьяна в полосатой майке, внимательно смотрела на него.

— Ленинианой Псоевной ее назвал, — пояснил Яков. Из-под верстака высунулась его красная ухмыляющаяся рожа. — Жену мою бывшую так зовут, очень на нее похожая.

Обезьяна, сидящая наверху, тоже с готовностью весело оскалилась, обнажая бледные десны, заверещала, завертелась, шлепая ладонями о дерево.

— Это тебе не рисовый самогон. Будь здоров!.. Ну вот… а ты говорил, говно.

Мамонт нашел стакан, с готовностью вытряхнул из него какие-то гайки и мелкие гвоздики. Он искоса наблюдал за Аркадием: не имея шеи, тот не мог пригнуться к стакану и опрокидывал в себя ром, откидываясь назад всем туловищем.

— Я всякую скотину люблю, — От жующего чеснок Аркадия распространялся аммиачный запах. — Если уж не повезло скажем, ей, — Яков мотнул головой вверх. — Если не повезло Псоевне родиться человеком, то это не ее вина.

— Я тоже зверей уважаю, — сказал Мамонт. — А людей нет. Не люблю. Противный народец.

— Раньше пчеловодством увлекался. Принцип пчеловодства, он, — в наебываньи пчелы. Пчеле человек вообще не нужен, а он лезет, чтоб урвать чужое… Пользуясь их неграмотностью. Много пчел было у меня.

— А Кент говорил, что крысу дрессировал.

— Врет!

— Вот договориться бы всем и не плодиться больше. Пускай одни звери на свете живут. Они правильнее нас.

— Бабы не позволят.

— Бабы, да!..

— Видишь какую пушнину тут рядом разводят — вот с материка привез, — Аркадий хвастливо тряхнул серой шкуркой. — Шиншилла, понял, американские артистки носят. Страшно дорогая… Надо заняться. Ты наливай!..

Яков запихал в рот горсть арахиса:

— И закусывай! Это орех такой чудной. Он у них в земле растет. Укуси вот батат- это картошка местная. Ананас жри. Странная какая-то это земля, непривычная.

— Заграница! — Мамонт забыл, что не доверяет неряшливым людям, подозревая в них опасную грубость души.

— Чего только нет! И достается легко… Даже стыдно, — Яков дробил арахис разноцветными металлическими зубами. — Лишь бы сорняк не заглушил. Ведь дуром все прет.

Обезьяна с тревожным вниманием наблюдала сверху за жующими людьми.

— Только хлопок не сажай, — предупредил Мамонт. — Он долго на одном месте не растет. И вообще, хлопок — роковая культура. Обязательно губит те державы, где произрастает.

— Я, Мамонт, землю понимаю. Раньше ведь я председателем работал. Неоглядные поля родины. Государственные закрома. Все мы председатели — катись к ебеной матери. Старался, бился, из людей тоже соки давил. И все прахом. В заключении золото мыл. Мыл, мыл. Сколько золота через эти руки прошло. Вышел голый. Как сокол, даже хуже. В общаге жил, в Доме Моряка. Уже спился почти, хорошо, что Белоу вытащил. Повезло!.. Теперь уж я из шкуры вылезу, но своего не упущу: жизнь себе устрою настоящую, стану, наконец, по-человечески жить.

— А сейчас ты не по-человечески живешь? — Мамонт разлил ром по стаканам. — У синего моря сидишь, сладкой шишкой закусываешь. Считай, коммунизм. Ты свободен, Хрущев, делай, что хочешь, живи, как хочешь. Знаю я вашу деревенскую жизнь, насмотрелся: закопал-выкопал-сожрал, закопал-выкопал-скормил какому-нибудь скоту- зарезал-сожрал. Это и есть настоящая жизнь?.. Жрать-то хватает здесь? Жри! Зачем закапывать?

— Что же теперь дикарем в пещере жить? Говорят, раньше люди жили.

Мамонт со стыдом вспомнил о своей попытке жить в бомбоубежище.

— Бог на этом острове работать не велел. Это мне один умный человек сказал, — В голове зашумело от выпитого. Мамонт слышал свой голос будто со стороны. Помню, все твердили в той жизни: построй дом, посади дерево…

— Я много их, деревьев и домов… — гудел где-то Аркадий.

— А я домов не строил. Гальюн построил, помню… Хороший, кирпичный… С одним барыгой, у него на даче.

— Нет, Мамонт, на земле бог твой всех работать заставляет. Это в церкви поп говорил, я слыхал. В раю, говорит, трудиться нельзя. А на земле рая нету. Нету рая здесь… Даже птицы работают. Одна Лениниана вон, — Аркадий указал вверх, — просто так живет, да еще с родственниками-дармоедами меня объедает. Я сажаю — они выкапывают. Орех сажаю, а они…

— Это их национальное блюдо, считай. Придется смириться.

Обезьяна, услыхав свое имя, вдруг спрыгнула с балки, легко ступая своими четырьмя руками по вертикальной стене из мешков, спустилась и уселась на столе перед Аркадием.

— И хиппи вот тоже… — неуверенно добавил Мамонт. — По радио говорили…

— Говно твои хиппи! Никудышный народ… — Аркадий почесал темя обезьяны корявым пальцем.

По обратной стороне оконного стекла бежал жучок — черная плоская изнанка, быстро семенящие ножки. — "Полуночный жук", — Лампа на подоконнике освещала фрагмент зарослей. До сих пор было странно видеть фикус, растущий за окном, а не наоборот: здесь, в кадке.

— Не так это окно открывается, — пояснил Аркадий. Мамонт отодвинул лампу, поднял необычную раму вверх. Далеко на берегу двигались красные точки факелов. Чуваки опять рыбачили, сейчас он будто увидел их сквозь темноту, бродящих по колено в воде, черную, и будто мятую, неподвижную поверхность моря.

"Странно, — вот земля и вот люди и ни одной могилы, — пришло неожиданное. — Будто бессмертные мы тут живем. Мир до сотворения смерти."

Издали донеслись чьи-то нетрезвые крики.

"Напились уже, теперь корма добывают… Память- это ощущение. По крайней мере, иногда. Обострение воспоминаний."

Он трясется на навозной телеге по дороге, усыпанной мерзлыми ягодами рябины. Он — это ничтожная деревенская пария: конюх с молочной фермы. Сверху медленно падают редкие мелкие снежинки, еле-еле опускаются под действием почти несуществующей тяжести, а от коровьего навоза в телеге еще идет тепло. Он едет мимо пирамид лиловой картошки по развороченному полю. Недавно, на собрании, председатель назвал все это картофельными плантациями. Слово уже несколько дней не выходило из головы. Плантации! В эти дни в воображении все являлись какие-то смутные фантастические тропики, надсмотрщики, черные полуголые рабы с корзинами на головах. — "Пеоны", — пришло в голову при виде нахохлившихся фигурок в серых телогрейках, разбросанных по полю. А дела были плохи. После последнего наступления соседки огорода не осталось совсем. Берег, на котором стоял дом, все больше подмывало, и дом этот грозил окончательно сползти в реку. — "Вот и в колхозе… — думал он. В колхозе почти не платили: доходов конюха не хватало не только на мало-мальски сытую, но даже на пьяную жизнь. — Все говорит о неизбежном конце деревенского периода… Деревенского периода в моем существовании", — так думал он, трясясь на навозной телеге.

— Скоро дом тебе поставим, — говорил Аркадий. — Настоящий, хороший. Рейсовый катер будет на тот берег ходить. Развернемся… Такое здесь будет, такое построим.

— Конечно. Отели с блядями, аэропорт. Тюрьму…

— Точно! Будешь галстук носить. Будто человек!

— Баран ты, Аркашка! Общество тебя давило, прессовало, а теперь ты ожил и повторения захотел, — Мамонт не мог справиться с раздражением, он не привык чувствовать себя правым: ему всегда успешно доказывали, что он глупее кого-то, стоящего рядом. — Зачем тебе все это… В наши годы понимаешь, как мало радости выделено человеку. Я теперь каждую такую радость так ценю, так ощущаю!.. Всем организмом. Бабочку увижу, запах почувствую… Хорошо живу: без злобы, без тревоги.

Лениниана Псоевна, поворачивая голову, сосредоточенно и серьезно следила за каждым глотком Мамонта.

"Так говорят только женщины и герои Мопассана", — подумал он.

— Ближе к старости, к расстрельной статье, конечно, сентиментальней становишься, — добавил вслух. — Особенно, когда выпьешь.

— Да что ты все про старость, про смерть твердишь? Я ни стареть, ни умирать пока не собираюсь, я теперь жизнь сначала начну.

— Все здесь об этом говорят, как они жизнь сначала начнут. Будто сговорились…

— Да нет, точно. Я сына выпишу сюда. И рояль! Видишь, барабан купил уже. Что ему неграмотным здесь расти? Пусть человеком станет, не как я. Конечно, работать, землю ковырять, и лошадь может… Да! Может кофе налить тебе?..

От одного взгляда на черный, крепкий до густоты, кофе болезненно заныло сердце.

— Это кофе, Ленка, безалкогольное, ты не любишь, — пояснил обезьяне Аркадий. Та обиженно заверещала, с размаху ударила обеими ладонями о стол, так, что зазвенела посуда. — Вот не верит.

Лениниана Псоевна тоже получила свою чашку, медленно обхватила ее бурыми руками. Взгляд притягивали эти страшные, изрезанные морщинами, ладони, будто обезьяна одела перчатки из толстой грубой кожи.

— А негры, говорят, обезьян очень уважают, — сказал Мамонт. Обезьяна сосредоточенно пила кофе, шевеля бровями. — За людей, за своих, считают.

— А я, когда в первый раз Псоевну увидел, думал, черт. Сидит на дереве, смотрит.

— Ну, я когда-то настоящего черта видел.

— И я, когда председателем работал, тоже много их видал. Много пил тогда. Еду как-то на газике, смотрю, сидит на дороге и чекушку мне показывает, дразнит. Я, конечно, из машины выбежал, хотел у него чекушку отнять. Он в поле, гад, я за ним… Так и пробегал хрен его знает сколько… — Аркадий помолчал. — Что-то дурной разговор у нас пошел. Ладно, пора расходиться. Работы много, сегодня рано встану. Озернение пашни, сбор тоже, конечно. Не успеваю урожай снимать. Ох и урожайная эта земля. Взбесилась будто.

Мамонт сидел на песке, опустив ноги в, закопанный тут на берегу, обеденный котел с еще горячей водой. Заканчивался банный день. По светлому над краем океана небу двигались темные птицы.

"Отдохновение".

От банного запаха земляничного мыла как-то автоматически появлялось ощущение выходного дня, чувство облегчения.

"Теперь каждый день входной", — Выпитая банка пива неожиданно развеселила его. Оказывается, можно веселиться и так, неподвижно, закрыв глаза и лежа на песке. Странное чувство согласия с окружающим — какая-то ностальгия, перенесенная в настоящее.

"А ведь будь я несвободен, не смог бы также вдохнуть этот же воздух. Что-то помешало бы, мне ли не знать."

Как-то не осталось людей, куда-то делись они, способные сейчас прогнать его, вообще сдвинуть с места.

"Неужели все это, допустим, зона, где я был, не только в памяти, но и в реальности существует. Где-то прямо сейчас, со всеми звуками, запахами, вкусом даже, только далеко-далеко."

Кто-то там, потерявшийся во времени и пространстве, сейчас злится, бессильно скрипит зубами, оттого, что он, Мамонт, внезапно оказался вне строя, исчез. Сейчас где-то в другой темноте идут, топают ногами, кричат дурацкую песню какие-то другие болваны, среди которых вдруг нет его.

Одновременно хотелось и не хотелось спать. Жалко было уходить в сон из этого мира. Все тянулись темные силуэты птиц, иногда устало взмахивая крыльями. Представилось отсюда далекое: слякотная осень, грязь, замерзшие лужи.

"Уже Новый Год скоро. А мое лето все не кончается. Отречение от зимы, — глядя на отливающее металлическим блеском небо, подумал: — Это моя страна. Моя маленькая страна." И вдруг почувствовал внезапный прилив какого-то родственного чувства к этому миру, теплому, уютному, словно собственная, примятая собою, постель. В этой постели его уже никогда не разбудит звон будильника. Оказывается, желание спать может быть приятным, когда есть возможность заснуть в любую минуту.

"Далеко зло осталось, далеко… А там что? Опять гуси. Дальнозорким стал. Рождественские. Охотились на них недавно."


Под ногами дрожит рубчатая палуба. Это они, втроем, плывут на охоту. Островитяне недавно открыли не очень далеко крохотный островок, плоскую, торчащую из воды, скалу, осклизшую от птичьего помета.

— Там этой птицы — сплошь облеплено! — рассказывал Кент. — Друг у друга на спинах сидят. Лебеди, гуси, утки. Как в магазине!

— Колбаса есть? — мрачно спросил Козюльский.

— Что ты, деревня, понимаешь! Вот у нас в Риге — обычай: к Новому Году, непременно, — гусь! Потому, культура!.. К тому острову только на моем мехплоту можно подойти. На другом каком судне — бесполезно, нет никакой технической возможности. Готов поставить бутыль шампанского против банки пива, что это именно так, сэры!

За предохранительной сеткой выл воздушный винт, будто огромный вентилятор. — "Там грубый механизм с помощью бензина превращает время в пространство", — мысленно произнес он.

Мамонт стоял, оперевшись грудью о турель: "Не успеваем, стемнеет скоро…" Здесь еще осталась она, эта турель, на которой когда-то был установлен пулемет. Этот, выкрашенный зеленой краской, стальной плот еще недавно принадлежал американской армии и оставалось непонятным, как он попал к Кенту.

Кент сидел в глубоком пластмассовом, как в кафе, кресле, положив на задранное колено массивный армейский винчестер, изо рта у него далеко вперед торчала сигара:

— … Он даже лицо сменил. Пластиковая, то есть эта… Пластическая операция.

— Врешь, — равнодушно отозвался Козюльский.

— Точно. Вот не верит! На его яхте и я сначала не понял ничего, несколько дней его не узнавал… Да! Я может тоже, как Белов… свою яхту заведу. Для начала вот плот… Двигатель "Чевис", — Голос Кента звучал рывками. Плотный ветер уносил куски его речи. — Arm-deler. Кому он его возил, оружие? Вьетнамцам? Нет, сколько валюты на дно ушло. Доездился!.. Я так думаю, что он, Белов, ведь Вьетконгу должен был оружие из Союза возить. Должен был на Север его таскать, а таскал на Юг, так полагаю. Таскал, таскал и дотаскался.

— А ты откудова знаешь?

— Оттудова!.. Догадываюсь кое о чем. Когда котел варит, обычно догадываешься. Мне почему-то так кажется… Я ведь Белова еще в Риге знал. Тогда пацаном был. Но о нем все знали — король фарцовки! У нас в Риге Белова помнят, самый фарцовщик был. Круто фарцевал, страшно богатый был, жуть!.. Да, хорошее дело — arm-business, выгодное, очень выгодное, — Кент торопился договорить, сжимая в зубах свежую сигару и нетерпеливо потрясая спичками. — Клянусь Нептуном, джентльмены! Готов сам перерезать себе глотку, если это не так.

— У него и другая кличка была, еще в том времени, в Риге, — начал и тут же прервал сам себя Кент. — Слушай, Мамонт, вот забыл, а как тебя звать по-человечески?

— Онуфрий. Онуфрий Николаевич. Говорил, вроде.

— Ничего. Это ничего. Меня в младенчестве Богуславом назвали почти. Но обошлось.

— Так батя придумал. Батя почему-то считал себя славянофилом. — "Знал ли он, что это такое?"

Вот лето. Отец гуляет по деревне босиком и в синих кальсонах. Наверное, с удочкой. Детство, самое раннее, самое туманное, было деревенским. Потом детдом. Детдом уже яснее. Отцовского лица он не помнил. И сейчас видит его без лица.

— У меня отец очень странный был, — заговорил Мамонт. — Николай Сидорыч. Удивительно… Удивительно, что он еще умудрился стать чьим-то отцом. Помню его, почти всегда, на берегу, с удочкой. А вообще-то мало помню… Помер он рано. Потом- интернат, — Кажется, его никто не слушал.

Сзади слышалось что-то нелепое: — Говоришь, что сапожником был, а денатурат не любишь. — Как не люблю! — возмущался Козюльский.

Где-то далеко, в желтом и будто латунном небе висели черные облака. Ночь. Фосфорные морские сумерки.

— …Вот я и говорю, мудаки твои Матюковы, — рассказывал что-то Козюльский. Оказывается, Демьяныч и Пенелоп носили такую странную фамилию. — А ведь жили хорошо, богато… В леспромхозе они работали.

— Ну и что? — лениво заметил Кент.

— Первомайская пьянка у них была, всей ордой пили, всем поселком. Потом все вместе и подрались, конечно. Пенелоп с Демьянычем тоже, один другого ножом ударил, а тот его топором. По шее. Для нас, Пенелоп говорит, драка в радость. Веселье! Повеселились, значит. Обоих дураков и посадили. А как из заключения вернулись, глядь, дома ихнего и нет. И вообще поселка нет. Перенесли. Это мне уже Демьяныч рассказывал. А ведь богатые были… Тогда хотели в рыбаки податься, думали так их и возьмут. Вот в Доме моряка и осели… Бросовые люди, никуда не годные. Шпана…

— Онуфрий Николаевич, — перебил Козюльского Кент. — Так ты чей теперь? Русский, американский или еще какой?

— А вот ничей, — неохотно задумался Мамонт. — Из моря я вышел. Безродный космополит, десперадо. Мизантроп. Сижу на острове, никого не трогаю, сало нерусское ем.

— А уж я какой мизантроп! А остров тогда чей?.. А то не знаю, на чьей земле живу… Ладно, глядите, чуваки, — земля по курсу. Вот это уже другой остров, Гусиный. И черт меня побери со всеми моими потрохами, джентльмены, если это не так, — Кент ткнул вдаль пальцем, унизанным латунным, тюремного дизайна, перстнем. — Вон они, мои пернатые друзья. Прибавь-ка ходу, бой!

— Чего? — с недоумением отозвался Козюльский. Он о чем-то задумался, уцепившись пальцами за сетку, ссутулился, подняв воротник ветхого пиджака.

— Рычаг подвинь!.. Вперед. Пиздюк малосольный.

— Сам ты!.. — огрызнулся Козюльский. — Молод больно… — Но скорость прибавил.

— Да! С таким гуманоидом и в рейс ходить…

Плот описал вокруг островка дугу. Вверху, хлопая крыльями, замелькали птицы, встревоженные светом прожектора. Тяжелые гуси не могли взлететь сразу, долго неслись над водой, отталкиваясь от нее лапами.

Мамонт спрыгнул за борт, оказалось, что воды здесь по колено. Над головой взорвалось, будто ударил пушечный залп. Туча птиц с грохотом поднялась и закрыла небо. Мамонт, скользя на птичьем помете, встал на камень. Неожиданно что-то жутко лопнуло рядом, в сумерках полыхнуло длинное малиновое пламя. Второй выстрел, третий…

Звук жестоко стегал по ушам. Поскользнувшись, он внезапно заметил под ногами, в щели, серую нахохлившуюся птичку. Плоская, сдавленная сбоку, голова, в маленькой блестящей бусине глаза — отчетливый ужас.

"Кто я для нее? Великан — людоед? Птицеед, то есть."

Мамонт оглянулся вокруг. Вокруг, в воде, словно комья снега, плавали подстреленные гуси. Козюльский плашмя рухнул в воду, в одежде и даже пиджаке с поднятым воротником, поплыл, загребая по-собачьи.

"Перкеле! — тихо пробормотал Мамонт ругательство, почему-то по-фински. — Домой быстрее, на остров."

— …А я ведь в музыкальной школе учился. Мог бы в консерваторию поступить, только я вообще никакую школу не закончил, вечернюю даже. Некогда было…

Кент внезапно умолк. Небо затянуло тучами, стало темно и прохладно. От белой горы, наваленных посреди палубы, гусей приторно и удушливо пахло кровью.

— А мог бы и на гастроли ездить, за границу, прямо к шмоткам. Шмотья этого там!.. — опять плавно заговорил Кент. — Я вчера на материке, в баре, одну чувиху видел: джинсы "Вранглер" и сапожки! чистая замша, шнуровка, шнурки не в дырках, а на таких железках, вот здесь, видите. Да вы посмотрите, чуваки!..

Козюльский опять стоял сзади, сейчас совсем голый, только в резиновых сапогах. Он пытался развесить мокрую одежду на сетке, рядом с бешено вращающимся винтом.

— Мог бы, да, — задумчиво произнес Кент. — Я ведь в ансамблях разных, группах, играл, пел. Голос у меня… Только потом в плаванье ушел, думал быстрее разбогатею… Вот заведу когда-нибудь себе яхту, как у Белова, назову ее "Божье прощение". Красиво назову. И плот этот пусть тоже "Божье прощение" будет. Нарекаю! В духе наших старинных пиратских традиций. А что же остров наш? Так и стоит безымянный. Ты хозяин, Мамонт, давай!

— Остров Необитаемый? — сразу же предложил Мамонт. — А может Райский? Райский остров.

— Ну да! — запротестовал Козюльский, одевший мокрые штаны и сражавшийся с молнией на ширинке. — Не торопи. Рано смерть вещуешь.

— Тогда давайте — Остров Мизантропов. А жители, вы все, — мизантропы.

Равнодушные к темному значению слова мизантропы неожиданно звучное название одобрили.

— Так чей же остров теперь? — вернулся к прежнему Кент. — Остров Мизантропов?

— Да, наверное, уже мой.

— Земля ничьей быть не может, — глубокомысленно соглашался Козюльский. — Американец про него забыл, небось…

— Точно, — воодушевлялся Кент. — А мы и напоминать не будем. Независимость прямо сейчас, ото всех. Австралию тоже, как и мы, каторжники организовали. Остров свободы у нас. Порто-франко.

— Ты хоть знаешь, что это такое? — успел вставить Мамонт.

— А тебя, Мамонт, королем… сатрапом?.. мандарином…

— Нет, нет. Мамонт — не бог, не царь и не герой. Не Навуходонасор какой-нибудь. Королем — это слишком. Так — губернатором. Но вольнодумства не потерплю.

— И Гусиный остров тоже? — предлагал Козюльский.

— Гусиный остров — уже борзость. Одного хватит, лишь бы от всех начальников подальше, хозяев. На хер их.

— Правильно! Железный занавес, — Потрясал карабином Кент. — Их государства — система насилия. Это еще этот говорил… Беназир Бхуто. Или, как его? Кот д Ивуар. Значит откусим остров у американца. Обойдутся буржуины. Для них что, а людям — радость, польза. А что флаг, гимн обязательно? Национальный гимн, блин?..

— Обойдемся!.. Хотя флаг можно, черный с песочными часами. Старинный пиратский символ.

— Клево! И на хер этот гимн! — Опять Кент. — Лучше слушайте, мужики, я вот песню недавно новую свежую слыхал. По Сайгонскому радио.

Кент все время что-то напевал, мычал, словно некий ашуг. И вот сейчас внезапно запел, в полный голос.

Мамонт вцепился в свою турель, совсем не ожидая такого потрясения:

— Даже лучше чем у радио получается у мудака.

Оказалось, в этом шарообразном теле помещается еще один, мощный и чистый, голос. Прекрасный голос при странной блатной манере исполнения.

— Слова не мои, музыка народная, — закончил Кент. — "В настоящее время он пребывает в армии", называется. Глядите, подъезжаем. Столица, порт приписки.

В темноте выделилось черное пятно, постепенно все отчетливее проявлялся во мраке берег, песок. Путаница пальм-ротангов, среди них маленький темный домик со слепыми ночными окнами. Ресторация, недавно открытая здесь арендаторами-японцами. "Божье прощение" шло вдоль развешанных для просушки сетей, единомышленники на плоту неслись все быстрее. Сейчас покажется, оголившаяся усилиями Аркадия, бухта, скалистая искрящаяся почва на месте вырубленных джунглей. Шевелящийся среди темных камней, видимый издалека, пенистый, будто молочный, ручей. За мысом — большая хижина на сваях. Островитяне ("мизантропы"), живущие там, почему-то называют ее бараком.

— Праздник получается, — неожиданно сказал Козюльский. — Снадобье надобно.

— Пусть Аркашка, корнеплод этот, ставит, — вступил Кент. — Он гонит, я знаю.

В глазах Кента и Козюльского видна была одна мысль, отчетливая, будто написанная печатными буквами.

— …Пойдем, пойдем к Хрущеву. У него самогон тростниковый есть. Для японцев гонит. Сейчас к нему и явимся, с закуской.

— Вот обрадуется, — почти про себя пробурчал Мамонт.

— Конечно обрадуется, — продолжал Кент. — Ты же ему еще земли прирежешь. Вот и поставит. Поставит, поставит. Полцарства ему… полцарства на бочку.

Прямо над высокой пальмовой крышей барака низко висела огромная, похожая на копейку, луна.

— Доехали! — сказал Кент. — Родные берега.

Внезапно он вскочил, схватил за шею гуся, заорал, размахивая им над головой.

По берегу кто-то шел, медленно приближалась какая-то темная фигура с широкой поясницей и покатыми плечами. Вот фигура подняла руку, в руке ее вспыхнул огонь.

"Это он закуривает," — понял Мамонт. Плавно поплыл красный огонек сигареты. Стал виден кто-то бледноногий, в трусах и ватнике.

"Это Кент,"- догадался Мамонт.

— Привет, бугор! — сказал подошедший. — Сколько времени?

— А сколько тебе надо?

— Не спится, — Кент, сунув руки в карманы, уставился вдаль, насвистывая какую-то смутно знакомую мелодию.

"Мы теперь на свободе, о которой мечтали, — узнал Мамонт, наконец. — Ну да… Где мчит скорый поезд "Воркута-Ленинград".

— Как-то больше вечеров, темноты, в жизни стало, — неожиданно сказал Кент. — Электричества у нас нету.

— Забытый богом угол: и бог забыл, и дьявол забыл. Кто знает, что у них на уме… Поэтому и живем неплохо: легко, без суеты, слава КПСС! Как говорится, минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь. Вот так!

— Сам сочинил?

— Да нет, это Грибоедова стишки.

— Зря я в плаванье пошел, — будто отвечая на чей-то вопрос, сказал Кент. — Кружило, кружило меня по свету, дурака. Как-то сперматозоидом я обогнал других, потом родился, а жить так и не начал. Все готовлюсь, тренируюсь. Где она, удача? Жизнь как-то мимо проходит.

— Во всем виноваты евреи, грибники и велосипедисты. Ничего, все встанет, может уже встало, на свое место.

— Считаешь, это мое место и есть? — равнодушно спросил Кент. — Это здесь-то, в оцепенении?

— И здесь боретесь с жизнью, — пробормотал Мамонт. — С этой-то жизнью чего бороться, что тебе не нравится? Вечная весна, блин!

— И что, до старости тут, в сельской местности? Так и подохнешь тут без суда и следствия. Без покаяния.

"Вот еще, ночь на размышление. Любит русский человек, и не русский тоже? поговорить ночью о счастье. Даже трезвый."

Мамонт вспомнил о разговоре с Белоу на палубе и с чувством неловкости почувствовал себя старым и мудрым:

— Не набомжевался еще на просторах родины? Или давно гудка не слышал заводского?

— Эх, жемчуг что ли найти здесь? Жемчуга?.. — задумчиво произнес Кент, склонив, по-городскому лысеющую, голову. — Жил он бедно и носил за плату тяжести на голове. Жаль, что деньги здесь такое же редкое вещество, как снег и лед. Деньги — это избавление.

— От чего? "Где-то я это уже слышал", — подумал Мамонт.

— От всего. От зависимости. От всяких мудаков, от жизни для кого-то, на кого-то… От чьей-то жадности, глупости, настроения плохого… Почему сребролюбец? — отверг Кент обвинение Мамонта. — Я бы и от золота не отказался. Я старый фарцовщик, а фарцовщик — новое качество человека. Фарцовка, чувак, — философия, понимание волшебной силы денег. Нет, деньги пахнут. По-разному. Духами, тройным одеколоном, табаком: разными людьми. Я знаю, что такое романтика денег, блин.

— Любишь, значит, их, дензнаки?

— Ничего плохого в дензнаках не вижу. Фарцовщиком килограммами денег этих ворочал. И вот стою: в одном кармане — дыра, в другом даже дна нет, одни долги — даже удивительно. Последняя жена ловит меня, алиментов от меня дожидается. Теперь хрен дождется. Хоть это хорошо.

— Вот был такой человек, давно. Панург его звали. Так он знал пятьдесят способов, как заработать деньги.

— Ну и богатый он был?

— Да нет.

— Вот видишь…

— Записаться в святые? Открыть источник святой воды? — задумчиво, будто спрашивая самого себя, произнес Мамонт. — Или блошиный цирк? А то познакомься с бородатой женщиной и показывай в зоопарке. Вообще-то у твоих ровесников деньги сейчас не в моде. В этих местах их много, детей цветов. Целые заросли.

— А что, бывают такие источники? — заинтересовался вдруг Кент.

— Полно. Бери да макай желающих в целебную грязь. Солидное предприятие, хорошие… эти самые… девиденты. А вообще-то, действительно, — я был бы не против организовать здесь монастырь. Монастырь бенедиктинцев. Посвятить жизнь изготовлению и потреблению ликера. Меланхолично принимай любимые твои деньги — вот и вся мера общения с окружающими людьми.

— …Вот и встал на якорь, — слышался голос Кента. — Отдыхаю от бурь. Устав от злодейств, осел в здешних водах.

— И тут жить можно, — отозвался кто-то, — если особенно не задумываешься над смыслом жизни.

"Первая тягота лентяя, — подумал Мамонт, — основная для него обуза — это необходимость общаться с окружающими."

Под потолком, здесь на террасе, висел самодельный фонарь, сделанный из старинного корабельного нактоуза, со свечой и осколком зеркала внутри. Он почти ничего здесь не освещал. С бессмысленным вниманием Мамонт смотрел на нити паутины рядом с фонарем, бесстрашно летающих между ними москитов. — "Вот и покой откуда-то взялся. Чему я радуюсь?"

На острове будто совсем не спали. Вечер, а точнее сразу ночь, наступала здесь необычно рано. Недавно Мамонт узнал, что на экваторе ночь вообще равна дню: двенадцать часов.

— …За фарцовку выгнали меня из матросов, — опять рассказывал Кент.

— Коллеги с тобой, — прокомментировал из своего угла Мамонт.

— Ты тоже моряк? — услышал Кент.

— Да нет, тоже выгнали.

В темноте, превращенной свечением океана в фосфорные сумерки, блестели, расставленные вдоль стены, пустые бутылки и алюминиевые банки, приготовленные Матюковыми для продажи на материке. Рядом, в самодельном бамбуковом кресле, положив ноги на перила, сидел Кент. Видимо, видел подобное в американских фильмах. Где-то дальше шевелились мизантропы. Все это вокруг было новым домом Матюковых, его успели прозвать бараком. Эту, высоко поднятую, террасу, обращенную к морю, сами они почему-то называли верандой. Здесь, на этой веранде, стихийно образовалось что-то вроде ежевечернего клуба.

Было душно от, поднимающегося снизу, вездесущего запаха цветов. Здесь его перебивал, откуда-то взявшийся, летний деревенский запах мыльной воды.

"Заслуженный отдых. Будто я что-то заслужил."

В море, напротив, стояла чья-то рыбачья лодка. Туго натянутый парус внезапно насквозь осветило еще целое, висящее над горизонтом, солнце. За полотном двигались чьи-то силуэты, Мамонт, кажется, узнал тень Демьяныча. Неожиданно возникший театр теней. Хозяев дома не было, но мизантропы все равно собрались здесь, на веранде, как привыкли собираться каждый вечер.

— Слышите, брякает? — Кент ткнул пальцем в лесную темноту. По тропинке кто-то шел. — Курва с котелком.

Заскрипели и застучали, неплотно пригнанные, доски лестницы. На террасе появился Козюльский, действительно, с пресловутым котелком и фунтовой пачкой чая. Козюльский сел на корточки у перил.

— Я без сахара ее предпочитаю, — зачем-то объяснил он, немедленно припав к напитку. — Сухое.

Глядя на него, Мамонт ощутил вкус рыбы, так почему-то всегда пахнул этот странный китайский чай.

— Ставлю последний юань, — заметил Кент, — что ты, Семен, уже цистерну, нет, — танкер чифиря успел здесь выпить. И это в мирное время… Мы живем не для того, чтобы пить чифирь, а пьем чифирь, чтобы жить. А может наоборот.

Кент брякнул струной, на коленях у него, оказывается, лежала гитара:

— Местная гавайская… Хорошая гитара: вот лежит сама по себе, я говорю, а она резонирует. Это мне Тамайа подарил.

Тамайа был, недавно прибившийся к ним, полинезиец: канак, батак, или кто-то в этом роде.

— Черный ворон, черный ворон… — пропел Кент, перебирая струны. Гитара глубоко отозвалась. — Переехал мою маленькую жизнь.

— Хорошо поешь, — заметил Чукигек. Оказывается, он тоже был здесь. — Будто в ресторане.

— Самородок я. В бытность свою, еще пионером, в церковном хоре пел. ("Врет, наверное", — подумал Мамонт.) Но меня выгнали, потому что я очень смешливый был. Что гитара — я на органе играл. Мне, по справедливости, композитором надо было родиться. Музыка — это язык, на котором беседуют с богом. Только вам, чурбанам, этого не понять.

Чукигек, блестя в темноте очками, смотрел на фонарь. Вокруг фонаря по-прежнему, как хлопья снега, кружились, кажущиеся белыми, москиты.

— Зима почти, — заговорил Чукигек. — Уже декабрь должен был наступить. И как всякие мошки в том, прежнем, мире зимой живут?

— Плохо, — отозвался Кент.

Тело охватило банной теплотой этого мира

"Оказывается, можно не только постареть, но и помолодеть. К сожалению, изнутри только… Если поверить, что лучший из миров здесь, на земле, как считали древние греки, то наказывают себя именно те, кто не умеют радоваться тому, что здесь есть… Завистники, злодеи, всякие тщеславные, суетливые… Как я пространно думать стал. Неторопливо."

— Один мудрец сказал, — заговорил вслух Мамонт, — чем человек умнее, тем проще он живет.

— Я тоже так говорил, — тут же отозвался Чукигек. — Выходит и я мудрец.

— Все мы здесь мудрецы, — заметил Козюльский. — Куда уж проще жить-то. Больше некуда.

— А там, в прежнем мире, за меня решали как мне жить, — задумчиво произнес Кент. — Сам бы я такую жизнь ни за что не выбрал.

— Все пострадали там, — опять заговорил Мамонт. — Непострадавших нет. Даже самый заслуженный герой на собственной шкуре испытал… Конечно, он кричит: я не за шкуру страдал, я — за идею… Как будто мозги позволяют ему оценивать идеи… В общем, погасли для нас, мизантропов, огни пятилеток.

— У тебя, бугор, образование есть какое? — спросил Кент.

— Неоконченное…

— Это хорошо. А то с образованием сдохнешь со скуки тут, в деревне.

— У меня тоже ФЗУ незаконченное, — произнес Козюльский.

В глубине барака послышался голос — несомненно Демьяныча. Непонятно, как он мог там оказаться. Голос двигался, слышалось что-то странное, вроде:…Бананов…Дожили…Бананов в доме не стало.

Донеслась, ударила оттуда, струя кофейного запаха. На террасе постепенно становилось светлее.

Появился Демьяныч, на ходу утираясь полотенцем, в левой руке он нес еще одну лампу: старинную, медную, со свечой и рефлектором. Выявились, стали видны, лица, находившихся здесь, мизантропов, оказалось, что Пенелоп тоже здесь, лежит в самодельном гамаке из рыбачьей сети. Возле стены висело сохнущее белье, рядом с лицом Мамонта — почтенного возраста кальсоны Демьяныча.

— Папуасы эти… Половину рыбы захотели за аренду лодки ихней… — бормотал старик что-то непонятное. — Еще и обиделись, бля!.. Где им понять, чуркам, — Демьяныч не жлоб, мне на деньги насрать, но ты уважай людей, договорись. Еще вчера приди и скажи: Демьяныч, еб твою мать!..

Пенелоп с непонятной ухмылкой смотрел на него:

— Тебя обманешь, как же, — сказал он. — Договоришься с тобой…

— Слышь, Мамонт, а правда, что мизантроп — будто этот… человеконенавистник? — не обращая на них внимания, спросил Козюльский.

— Человека не за что уважать, — отозвался за него Кент. — Так скажу, чуваки, на свете только два подлых существа: человек и крыса. После одного случая пошел я в ретизаторы, крысам мстить. Ну, ретизатор — это который крыс мочит, а искусство крыс мочить — это сродни колдовству, черной магии. Вы, чуваки, не думайте, что крыса глупее нас, потому что меньше ростом. Еще и умнее. Потому что она не зверь, крыса — слуга дьявола на земле.

На щелястом дощатом столе здесь стояли массивные деревянные стаканы из бамбуковых стволов — ,конечно, пустые. Ни о каком угощении хозяева не задумывались.

— …Хорошо ретизатору: вся работа — только мозг напрягать. Почти, — продолжал Кент. — Какие люди были. Ретизаторы! Философы. Личности. Много я там ума набрался…

— Видел на рынке, в Сингапуре-городке, — прервал его затянувшийся монолог Пенелоп-…Ну да, на жратву, — ободранные, связанные хвостами, так и висят.

Мамонт вспомнил о старинной привычке японцев рассказывать по ночам страшные сказки. На Сахалине у корейцев он наблюдал что-то подобное, хотя никто там не слышал об японской игре "Сто и одна история", и свечей по ночам никто не зажигал.

"Не любят рабы действительности, заменяют недоступное сказкой."

— И шубы… — твердил что-то Кент. — Мех крысы амбарной, облагороженный… Если какой продукт сожрать не может, обязательно насрет в него. Прямо как человек.

Демьяныч пил кофе с куском черного хлеба, глядя в книгу. Почему-то странно было видеть его с книгой, внешне старик и этот предмет как-то не соответствовали друг другу. Лампа сбоку подробно освещала его лицо, прокуренное, бурое, комковатое, как клубень картофеля. Неосвещенная половина лица была моложе. Потом он без хруста вырвал мягкую от старости страницу, высыпал на нее щепотку табака из маленькой японской табакерки.

— У меня тоже книжка есть, — заметил Кент. — Омара Хайяма книжка. Но это так… тосты. Тосты… Мамонт, хочешь шишку, кедровую?

"Угостили меня… Шишкой краденной. Не купил же он ее. Было бы странно предположить," — Мамонт шелушил липкую чешую. Она падала куда-то за борт террасы, в темноту.

Никто из хозяев не думал суетиться вокруг прибывших. Все это чем-то напоминало камеру в тюрьме, где тесно скученные люди живут, стараясь поменьше замечать друг друга.

Теперь можно было, откинувшись, прислонившись затылком к стене, закрыть глаза.

— …И жрет, и пьет, и все у нее есть, самое лучшее. И разницу между добром и злом только мы и крысы понимаем. Мне, чуваки, как страннику, как бичу, доступна глубинная суть вещей.

— Кто здесь не бич. Все тут бичи, все умные.

— Мы, представители класса бомжей, над землей ходим, или, по крайней мере, легко ступаем, — почему-то вступил Мамонт и сразу ощутил пятками плевки на асфальте Невского проспекта. — Бомжи — люди, угодные богу. Он любит страдающих, тех, кто не борется со злом. Если людей без зла оставить, они в животных превратятся. Лично я так тех попов понял. Будут жрать, спать, срать…

— Вот и хорошо, — отозвался кто-то. — И правильно.

"На земле никакого Эдема быть не должно. Установка такая. Божественное предопределение. Создателю необходима доля зла. От этого все куда-то двигаются, считается — вперед. Сучат ножками; как было задумано при создании амебы, так и продолжается."

— И будем жрать!.. Будем, — раздался крик. На тропинке у берега темнела массивная фигура. — "Аркадий," — узнал Мамонт.

— Я председателем колхоза, мать твою, — заорал Аркадий. — "Заря коммунизма". В закрома родины… Арахис и текстильный банан, — слышалось из темноты. — Рекордный урожай ямса, бля!.. Копры, жемчуга и тухлых яиц.

Фигура, несвязно взмахнув руками, сдвинулась; в темноте затрещали заросли.

— Да! — Кент звучно перебрал струны гитары. — Люди такие тупые бывают. Вот оно — настоящее лицо БОМЖ.

В деревянном фонаре оплыла свеча, осталась белая лужица с мигающим фитилем. Орехи в шишке закончились.

— А я знаю, кто такой король крыс, — начал Чукигек.

— Ладно, пойду я, — поднялся Мамонт. — Надо спать хоть когда-нибудь.

Гирлянды сушеной рыбы висели здесь, вдоль берега, колеблемые неощутимым ветром. Километры сушеной рыбы, уходящей вперед, в темноту, будто указывающей путь. Мамонт шел вдоль нее. В этом мире было тепло и тихо, как в комнате.

До мизантропов сушить рыбу здесь не пробовали. Это был способ незнакомый и показавшийся оригинальным в здешних местах. Теперь на материке постепенно входило в моду потребление воблы с рисовым пивом.

Миновав воблу и развешанные сети, нужно было подняться по крутой тропе в гору. Наконец, появился, забелел новыми досками, его домик, "чулан".

"Я начал жить в трущобах городских," — раздался вдалеке голос. Слова какой-то незнакомой раньше песни, ее Кент в последнее время все чаще напевал почти про себя, сейчас звучали над этим странно освещенным океаном.

Сидящий на крыльце Мамонт, снявший сандалию, твердый от грязи носок и ковырявший между пальцами ног, сейчас замер.

Опять оказалось, что такой голос способен помещаться в шарообразном теле некого Кента. С неестественной для этого мира легкостью он разносился над океаном, мятая поверхность которого бесконечно отражала раздробленный свет луны.

Будто прохладнее стало вокруг. Стало понятно, что ощущал тот, кто придумал слова: "музыка сфер". Открылась щель в то, что существует извне, в другой, не предназначенный для них, поразительный мир. — "Вот почему музыку называют неземной. Раньше называли."

"Не признаете вы мое нытье, а я ваш брат, я человек… — звучало будто где-то в воображении. — Вы часто молитесь своим богам, и ваши боги все прощают вам!"

"Пес-Т-ня!"

"Уже из этой газеты я должен был понять, кто его хозяева. Сначала было слово. Причем, сказанное будто специально для меня… Задним умом я могуч. Этим крепок."

— А я утонул, — опять заговорил Белоу. — Да знаю я, — с чувством неловкости пробормотал Мамонт. — Нет, я уже давно утонул, давно. Нужно было со всем этим покончить. Наверное, глупо все получилось.

— Теперь я знаю о чем ты думал, выбрасывая ту газету, — внезапно понял Мамонт.

— Какую газету?.. Утонул я.

— Быстро тогда узнали обо мне твои… Значит, не довез меня до хозяев, уклонился от маршрута? — Мамонт разглядывал под собой остров, далеко внизу: ярко-зеленый, со слоистыми скалами, похожими на сухое рассыпающееся печенье. Непонятно почему он чувствовал себя легким-легким, совсем невесомым. И вдруг заметил, что висит в воздухе и понял, что все это происходит во сне, что он спит.

— Может тебе все-таки дальше надо было? — твердил что-то Белоу. — Прямо в капиталистические джунгли? Как некому Бендеру О.И. Кажется, слишком запутал я сюжет. Куда ты бежал все же?.. В последний раз вез я одного из Петропавловска, тот, да, рвался в мир чистогана: очень деньги любил. Как Корейко А.И.

"Опять какой-то Корейко!"

— А я все думаю, если меня скрестить с негритянкой — что получится? — Оказалось, что рядом висит в воздухе Козюльский.

— Получится Альфонс Шевченко, — пробормотал Мамонт.

— А Степан выжил, — все твердил Белоу. — Доплыл, держась за пустую кастрюлю из камбуза.

— Наверное, большая была кастрюля?

— Выжил Степан. А мы, все остальные, утонули. И Эллен тоже. Всю жизнь увлекалась сохранением здоровья… И сколько, интересно, нашего брата, моряка, на дне скопились? Даже сейчас не разберусь. Миллион будет?

Мамонт, кажется, пожал плечами.

— …Солидная команда. Дожидаются пока и ты составишь им компанию… вольешься в дружный этот коллектив.

— Ну, а как вам там? Значит, кипите с Эллен в соседних котлах?

— Почему в соседних, в одном, — Белоу ухмыльнулся.

Он просыпался, стремительно забывая свой сон. Шуршание частых капель по крыше. Плеск воды в лесу. Дождь. Тепло, накопившееся в доме днем, стало плотнее, словно сейчас рядом остывала печка. Долго не проникал в сознание какой-то непонятный блеск за дверью.

"Ведро, — понял он, наконец. — Ведро с водой." Чукигек, а может быть Кент, опять поставил его на крыльцо, чтобы утром он споткнулся об него и упал.

"Музыка. Откуда музыка? Ах да, когда-то в старом, некогда купеческом еще, саду был парк, оркестр. И кто такой был этот купец? Неровный ритм, падающих в подставленный таз, капель воды. Чердак, холодная паутина, пустые бутылки вдоль стены. Вася промышлял сбором пустых бутылок. Тогда, после интерната, он с товарищем поселился на чердаке древнего особняка купца Гузнова. Холодно. И играет музыка. По железу крыши все стучит вода. В дождь чердак сразу превращается в жилище хрупкое и нелепое.

Он хотел странствовать, желал сложной и трудной жизни. Тогда это казалось интересным и называлось романтикой. И уже тогда какая-то сила наперекор навязывала свой, совсем неинтересный, жанр, какой-то тусклый, серый, с обязательным криминальным уклоном: что-то вроде мрачных детективов Шейнина.

То ли закипал чайник, дребезжа крышкой, то ли ехал по улице велосипед. — "Какая улица, какой велосипед?" — успел подумать он, опять просыпаясь. Солнечный блеск, принесенного сюда из хулиганских побуждений, ведра. Не прекращающийся стук падающих капель. Потом оказалось, что это стучит, проникшая в дом, птичка, клюет что-то на столе. Какая-то толстая птичка, нечто вроде мелкого дятла. Мамонт матом шуганул его. Обнаружилось, что он лежит на бамбуковых нарах в какой-то хижине, закопавшись в тряпье. Постепенно встает на место массивный кусок жизни: между ним и тем подростком на чердаке.

"Тогда не догадывался я, что в той стране у меня, оказывается, были хозяева. Не догадывался. По молодости…"

Чьи — то размытые следы монотонно бежали перед ним по песку, с чрезмерной тщательностью отполированному волнами. Смутно отражаясь в мокром песке, Мамонт брел по берегу с пустым чайником, в трусах, тапочках и длинных немодных носках. Солнце, стянув кожу, мгновенно высушило сонные слезы на лице, с нерасчетливой силой било в глаза.

"Куда здесь бежать с утра? — рассеянно думал он, глядя на следы. — Торопитесь жить."

Иногда он наступал в невидимую у берега воду и тогда будто просыпался, резко ощущая чужую среду. В бесцветном коралловом песке после отлива остались лужи с неестественно прозрачной, без всякой примеси грязи, водой. В пальмовой роще он подобрал под одним деревом свежий, еще тлеющий, окурок. Остановился в тени, пытаясь курить.

В голову постепенно возвращались мысли, почему-то вспомнилось пение Кента и то, что он тогда почувствовал.

"И чем же ощущения там, в том мире, отличаются от ощущений здесь? Должны ведь отличаться. Вот мысленный эксперимент… — И почти сразу подумал. — Там, наверху, нет страха перед смертью… И всей, связанной с ней, суетой."

Совсем внезапно к ногам упал кокос, глубоко врезался в сырой песок. Мамонт посмотрел вверх, оттуда, будто зеленые ядра, летело еще несколько орехов.

"Coconat", — почему-то вспомнил он, прижавшись к стволу. На вершине кто-то завозился, стал медленно спускаться, задом, как краб. Мамонт, напрягаясь для сурового разговора, строго смотрел на чей-то худой, обтянутый серой тканью школьных штанов, зад. Ближе стала заметна, покрытая веснушками, спина спускавшегося, длинные нечесаные волосы. — "Чукигек!"

Чукигек, не желая спускаться до конца, оглянулся и спрыгнул, ухнул вниз.

— А, бугор! А я смотрю сверху — влачится кто-то, — фамильярно заговорил пацан, подобрав свалившиеся очки. — Идет медленно, такой маленький-маленький… Видал, как я по пальмам научился лазить. Это просто, оказывается. Ты не карабкайся, не цепляйся, а просто ходи, как по крутому склону. Только надо держаться крепче и наступать сильнее… Сегодня мне сон приснился, будто я полетел. Так быстро, лес темно-зеленый внизу мелькает, страшно даже.

Чукигек стал укладывать кокосы на разложенный обрывок рыбачьей сети:

— Я тут от скуки археологией начал заниматься, раскопками. Недавно череп нашел в лесу, какой-то значок, ствол от пулемета…

На вершине пальмы в гуще листьев пел, оставленный там, транзистор.

— Гусей моих сожрали небось? — спросил Мамонт. — Троглодиты.

— Нью-Йорк! Нью-Йорк! — старался вверху Синатра. С тех пор как Мамонт начал слегка разбирать английский, песни стали намного примитивнее.

— На том острове гусей много, еще к Новому Году привезем. А зачем тебе гуси? Проголодался, бугор? — Пацан отвечал в своей обычной манере, торопливо и не задумываясь, будто заранее знал не только ответ, но и вопрос.

— Зачем, зачем! Хотя бы стихи писать, пером гусиным…

— Перья остались.

— Слушай, Чук, а ты тоже не рад, что здесь, на острове, живешь?

Пацан, завязывая сетку с кокосами, как-то неопределенно пожал одним плечом.

— Знаешь, что такое энтропия?.. — не дождавшись ответа, опять спросил Мамонт. — Энтропия — это, по-нашему, закон подлости. Хоть о таком слышал?

— А закон неподлости есть?

— Мне кажется, мы сейчас при нем и живем. Энтропия не такой должна быть. Слишком широкая белая полоса в жизни… Чем платить будем? Ох и плохо это кончится, попомни мои слова. Жизнь, она, как сломанный механизм: вроде даже работает все, крутится, но должно что-то случиться рано или поздно. Вот и гадаешь, что именно… — Мамонт ощутил, что пацан должен воспринимать его слова как старческое назидание и пора остановиться. — Так вот! Один великий человек все время говорил: мудрость — это дефицит, подобно черепаховому супу. Так что слушай мудрого меня… Так ты, Чукигек, все-таки зачем сюда? Как на острове очутился?

— Да так… Как-то неинтересно было там жить.

— А здесь? — Мамонт сбоку смотрел на пацана, через очки щурившегося куда-то в сторону. Давно не чесаные, свалявшиеся в войлок, волосы, выгоревшие до льняной белизны, лицо от сплошной массы веснушек кажется грязноватым.

"Почему я это спрашиваю? — вдруг подумал он. — Я то знаю. Ведь этот пацан — я сам!.. Слабый, ленивый, как там было еще?.. Неприспособленный. А вот еще дальше: ребенок с пониженной энергетикой. Этот еще ничего: по пальмам лазает. Сколько лет прошло… Сколько, сколько!.. Тридцать. И прошло совершенно бессмысленно… Совершенно. Разве так бывает?"

Мамонт вдруг заметил, что Чукигек что-то говорит. И сейчас, кажется, сказал что-то нелепое.

— Ну да, — повторил Чукигек. — Умер Белоу.

— Как это умер? — "Какой дурацкий вопрос", — тут же подумал Мамонт.

— Разве ты не знал? — Чукигек ткнул пальцем вверх, там еще хрипел транзистор. — По радио вчера передавали. А у китайцев Новый Год в феврале. Четыре тысячи девятьсот хрен знает какой год…

Мамонт вытаращился в морскую даль, потом резко зажмурился, постоял, разинув рот, с закрытыми глазами. Давно уже он заметил, что люди не знают, как вести себя при встрече с чужой смертью.

"И выглядят нелепо, не зная своей роли."

— …Пожар вроде был на яхте…

"На вид черствый будто, а ведь…"

— …Один кок, говорят, спасся. Выбросило взрывом.

— Не прошел мимо чужой беды, — высказался Мамонт вслух.

— Чего?

— …Ну ладно, давай свои орехи, помогу донести.

Рыболовная сеть, натянутая между двумя столбами, — для игры в волейбол. Красный пожарный щит, неизвестно зачем появившийся здесь.

"Не иначе, для смеху поставили, дураки!.."

Дальше — барак Матюковых. Решетчатые стены из связанных между собой бамбуковых прутьев, занавешенные изнутри циновками. На террасе кто-то сидел, свесив ноги.

Под сваями, точнее это были длинные пни, оставшиеся от срубленных пальм, неподвижно лежала собака, старая черная сука.

"Подохла?" — Что-то защемило внутри. Собака вдруг зашевелилась.

"Жива, жива!" — Растеклось облегчение.

Оказалось, что на террасе сидит Демьяныч. Бризом с моря над ним колыхало гирлянду воблы, рядом на перилах сушился ветхий китель. Старик выскребывал ложкой кокос. На его узкой груди висел крест на пропотевшем шнурке, слева — татуировка, женский портрет. Заметно, что раньше кожа Демьяныча была натянута туже, сейчас лицо его прежней возлюбленной скукожило и перекосило набок. Стоя молча, с непонятным вниманием Мамонт глядел, как странно двигается разбитая когда-то и криво сросшаяся губа старика.

Не здороваясь, Демьяныч скривил и без того насупленное, сильно прокуренное, лицо:

— Помер Белов. Слыхал?

— В тридцать семь лет умирать нескромно. А ведь хороший мужик был! — традиционно начал Мамонт, глядя на трубу русской печки, торчащую из пальмовой крыши.

Демьяныч отложил скорлупу.

— Чистая мОрковь, — пробурчал он, по обыкновению странно расставляя ударения.

Вдалеке, за раскрытым окном, на белом песке шевелилось несколько белых точек — кто-то из мизантропов.

— "Один, два… Три, — сосчитал он. Вынул изо рта закушенное гусиное перо и сунул его обратно в большую бронзовую чернильницу, купленную недавно на материке, на барахолке. — Не получается из меня графомана."

Знойно бубнила муха, стукаясь о стены. На подоконнике — древняя подзорная труба, медный подсвечник, покрытый, оплывшим за ночь, свечным салом, — все с той же барахолки в Тайбее.

"Книжная пыль! — думал Мамонт, заложив руки за спину и уставившись на книжную полку. — "Записки белого партизана", — прочел он автоматически. В основном здесь как-то сами собой собрались мемуары. "Врангель в Крыму". "Казаки". Книжно-почтовый запах клея. В столбе света плавают пылинки.

"Эх, книжная пыль, книжная ты пыль! Всегда мечтал иметь свою личную библиотеку. Личную! Вот она моя индивидуальная личная жизнь. Видишь?"

"Глупая, странная, но моя!" — сказал он вслух кому-то.

Глобус. Нашел на нем свой нынешний остров, прилипший молекулой черного перца и уже обведенный кем-то чернильным кружочком. Оказалось, что он зажат в совсем тесном месте среди множества стран и множества островов. — "Прямо на каком-то перекрестке поселился," — При внимательном разглядывании выявилось странное расположение границ. Получалось, что поселок на Курилах, где он недавно жил, числился за Японией. Он позволил себе не поверить в это. Деревянные мостовые, фанерный плакат с призывом хранить деньги в сберкассе, проезжающие телеги с автомобильными шинами. Все это было отнюдь не Японией.

Мамонт захлопнул, лежащую на столе, книгу, навсегда уничтожив особо наглую муху, гулявшую по странице. В глазах остались, будто раскалившиеся на солнце, сиреневые буквы.

"Странно. Стал жить в настоящем. Даже как-то непривычно."

Он заглянул в стоящую на примусе кастрюльку с кипящей водой. — "Ах да, лапша!" — Отнимая время у безделья, приходилось заботиться о еде.

"Каждый заполняет собственную жизнь тем, что ему интересно и весело. Например, бездельем. Или вот- едой. Животное удовлетворение от жизни. Выяснилось, что бывает и такое. Когда то, что хочется оказывается на месте. Вот хочется кофе, и вдруг видишь, что кофе есть. Стоит, наготове," — Сладкий кипяток обжег гнилые обломки зубов.

Поднял подзорную трубу, удивительный прибор, каким-то образом нарушающий, заложенную внутрь его, Мамонта, естественную оптику. Появился, сидящий на берегу, Чукигек, пацан прижал к уху большую раковину, что-то слушал. Еще трое играли в карты: Пенелоп, Кент и полинезиец по имени Тамайа, здоровенный мужик лет сорока. Даже сидя, он возвышался над остальными. Тамайа когда-то пытался скупать здесь рыбу и орехи, но из-за легкомыслия быстро наделал долгов, бросил дело и осел на острове. Мамонт чуть сдвинул трубу, обзор заслонила спина полинезийца, разрисованная цветными драконами, дальше — хмурая, сосредоточенная морда Пенелопа с недавно появившейся бородой. Хотя волосы на голове у него были темные, борода получилась почему-то рыжая, даже темно-красная. Без трубы казалось, что Пенелоп держит во рту спутанный ком медной проволоки. Еще дальше — Кент, размахивающий руками, беззвучно разевающий рот. В последнее время чуваки пристрастились играть в мачжонг, неизвестно откуда они узнали об этой игре.

Вот подошел Чукигек, Пенелоп кивнул на воткнутую в песок черную бутылку рома. Чукигек отрицательно качнул головой.

"Молодец, — Мамонт почувствовал себя зрителем, внезапно, по-детски остро, захотелось в кино. — Цивилизованный кинотеатр, в цивилизованном кресле, обтянутом цивилизованным продранным кожзаменителем. Да!.."

Он попробовал представить о чем сейчас говорит Кент. Конечно, с удовольствием пользуется тем, что может ругать Тамайю последними словами. Канак ни слова не понимал из того, о чем говорили вокруг и только улыбался, скаля крупные белые зубы. Он всегда улыбался.

"Черт меня побери?.. Черт меня побери, джентльмены, но если косо смотреть на вещи… если смотреть в чужие карты, то можно получить подсвечником по башке… Прямо по черной башке. За что Кука съел, полиглот?"

За ними, у края леса, собрались обезьяны, почесываясь, наблюдали за игроками. Мамонт повернул трубу в другую сторону. Небольшое болотце, обнаружившееся после вырубки. Там бродили несколько, недавно прилетевших, цапель, выклевывали что-то в грязи. Почему-то показалось удивительным, что этот день исчезнет, и другие дни будут непохожи на него.

В кадре появился Аркадий с сигарой во рту, в коротких обрезанных валенках, рядом с маленькой лошадкой.

"Кино! Соцреализм какой-то."

Мамонт осторожно добавил в свою кружку с кофе рому из початой бутылки. Транзистор на столе твердил что-то по-французски. Он разобрал только несколько слов: "МамОнт" (с ударением на "о"), "комильфо", "скандаль" и еще одно таинственное слово "тужур". Всю жизнь его мучила загадка — что оно означает?

"Кажется, сейчас в Париже ночь. О, Париж! В моем возрасте пора знать, что такое "тужур".

Оконное стекло было покрыто пылью, отчего казалось, что в лесу напротив стоит неподвижный дым. Окно открылось с летним знойным скрипом. За ним лес. Глубокий, разнообразно зеленый, цвет. Напрягая воображение, можно было вообразить, что окно — это картина, пейзаж, написанный в диковинной манере совсем неизвестным художником. Вот он слегка поворачивает голову, в раме картины появляется ярко-синяя вода, кусок моря с сахарно сияющим берегом. Яркие контрастные цвета, как до изобретения пассировки. В заново выполненном пейзаже меняется и стиль, и манера исполнения. Поднатужившись, можно даже определить этот стиль — непривычный совсем, его он, наверное, назвал бы — ,подходящее название, — неонатурализм. Необычный, хотя с каким-то влиянием передвижников. Ощущался автор, немного холодный точный педант, при этом глубоко внутри болезненно переживающий совершенство этого мира.

"Вот и создал жизнь, какую хотел. Я, оказывается, мало, что хотел."

В раме, все нарушив, появилась белая лошадь, Аркадий в своей хрущевской панаме, оказывается, за ними волочилось пустотелое бамбуковое бревно.

"Тпру! Стой, сука!" — Лошадь остановилась за окном. Аркадий взмахнул шляпой, отгоняя мух, молча сплюнул в пыль.

— Ну, как дела, пейзанин, откуда дровишки? — Мамонт облокотился на подоконник. — Уж не к зиме ли готовишься? Эх ты, Робинзон ты Крузо!

— Пристань строю, — Аркадий кивнул на длинную, уходящую в бесконечность, борозду, оставленную проволочившимся бревном. — С дебаркадером.

— Ну, ну, знаю. Аркадий и К.Оптовая торговля ямсом, мидией… ах да, и тухлыми яйцами.

— Почему тухлыми? А я письмо из дома получил. Вот так! Получил от внука письмецо Федот. Я тоже написал, сюда зову. Думаешь, дойдет?

— Может не дойти. Сам знаешь.

— Да уж знаю. По радио вчера чего ведь говорили… Эта- "Юность" радиостанция… как мы протестуем против гнета диктатора Мамонта, агента американского империализма.

— Кто протестует — то?

— А этот… Маленький, но свободолюбивый народ острова Мизантропов. Тысячи жителей острова, тысячи честных тружеников протестуют будто против твоей политики. Еще говорят, что ты колонизатор и беглый уголовник. Матерый рецидивист.

— Какой же рецидивист?.. Один раз только за тунеядство… двести девятую статью сумели пришить.

Лошадь стояла, равнодушно свесив голову, иногда отгоняя хвостом москитов. Белая лошадь с розовыми ноздрями.

— Погоди-ка. Еще говорили… А, ну да: свободолюбивое человечество не позволит диктатору Мамонту устанавливать на острове звериные законы капиталистических джунглей.

— Почему капиталистических? Джунгли как джунгли. Да слушал я это все… — Мамонт замолчал, уставившись в свою кружку, в кофе с плавающей в нем луковой шелухой. — "Откуда здесь лук?" — подумал машинально.

— Да! В Америку что ли уехать? Вот разбогатею, выпишу семью и уеду.

— Езжай, — Мамонт, наконец, понял, что никакой это не лук, а фрагмент таракана-утопленника, купавшегося там ночью. Выплеснул кофе в окно, осторожно поставил кружку на стол, выбирая место среди дохлых мух. Он опять забыл, что в любую открытую посуду здесь обязательно набивается всякая летучая дрянь.

— Только я в Америке никого не знаю, — продолжал Аркадий. — Ну ладно. Завтра буду виноград давить. Первый сбор. Праздник урожая, бляха-муха. Все придут, на это у нас охотников хватает. Все, трогаюсь я!

"Трогайся, трогайся", — Мамонт посидел, мрачно уставившись в книгу со штампом харбинской гимназии.

"…На свалку истории… Диктатор Мамонт, мелкий Бонапарт… — Издалека приближалось громкое, но неразборчивое бормотание. — И мерзавец Мамонт, и жалкая кучка его прихлебателей, кучка надсмотрщиков на его плантациях, обречены…"

Он недовольно поднял голову, посмотрел в окно. Вдоль берега, где волны утрамбовали гладкую дорожку, шел Чукигек, босой, закинув за спину транзистор и размахивая раковиной.

"…Тысячи и тысячи честных людей, жителей острова, подымаются на святую борьбу, отряхивают цепи рабства, — доносилось все громче, — не желая становиться заложниками империалистической колониальной политики Ма…" — Чукигек, наконец-то, выключил приемник.

— Гляди, ракушку нашел, — крикнул он еще издали и повернул к дому Мамонта. — Ну, как литературный подвиг? — Он показал пальцем на растрепанное перо, торчащее из чернильницы. — Написал свои стишки?

"Пытался, — с горьким реализмом подумал Мамонт. — Худший уровень убожества- только расписывание туалетов. Выздоравливаю от таланта. Постепенно приходит солидность фантазии."

— Я тоже сочинил кое-что… Бессонной ночью. Слушай, как Козюльский про свои подвиги в войну рассказывал, — Чукигек присел на ступеньку крыльца. — Пошел партизан Козюльский в деревню. Похмелиться. Узнало об этих планах гестапо и всю самогонку зверски выпило…

— Про меня тоже что-нибудь сочини, — остановил его Мамонт.

— Да уж, про тебя насочиняли уже. Специалисты. Давно слушаю…

— Ладно, ладно, достали вы с Аркашкой.

— А он говорит, что уезжать хочет, — Чукигек смотрел куда-то в сторону горизонта. — Выходит из игры. Может и мне с Аркадием Ефимовичем в Америку? Переехать… Поездить, посмотреть. Организм просит.

— Ветер дальних странствий, понимаю. Пора тебе жить начинать, учиться что ли, а не Америку открывать… Можно так и играть до старости. А нищая старость- самый несмешной период жизни, хватишься. Вот я… у меня среди предков много было выдающихся людей: генерал, директор школы, летчик. А потом вообще никого не стало, я круглым сиротой очутился. Все думал о себе, мол я — выродившийся их потомок, ни на что не годный, но может когда-нибудь и я… сгожусь на что-нибудь, блесну. А теперь, ни с того ни с сего, губернатор, ответственный руководитель. А добился всего смирением и долгим постом. По радио целыми днями: Мамонт, Мамонт… Крупный политический деятель.

— Ну да, по этому радио вон говорили: президент банановой республики. Марионетка.

— Что еще говорили? — Глядя на раковину Чукигека, он вдруг заметил, что изнутри она похожа на беззубый младенческий рот.

— Политика Мамонта — политика колониализма. И еще… сейчас, сейчас. А, вот! Мамонт, этот злобный карлик, отщепенец, матерый уголовник и рецидивист… Рецидивист, еще в прошлом прославившийся черными делами.

— Беситесь, тираны! Знаешь такую песню?.. Не знаешь. Ну и правильно, тебе повезло. — "Сам ты злобный карлик!" — Мамонт увидел себя: вот он, маленький, сидит на дереве в джунглях, скалит острые, как у шимпанзе, клыки.

— Ты теперь политик, дядя Мамонт, терпи, так положено. Еще вот интересное…

Почему-то только сейчас Мамонт заметил, что пацан все-таки немного пьян:

— Ладно, хватит. Давай, лети в свою Америку, повторяй подвиг Чкалова, — Он пододвинул к себе большую деревянную лохань.

"Извольте сожрать этот изысканный салат из молодых побегов бамбука, ваше превосходительство!"

"Пейзаж в окне!"

Под пальмой лежит в пыли, откуда-то взявшаяся здесь, незнакомая сука. По ее лиловому брюху ползают черные щенки. Собака равнодушно зевает, иногда вздрагивает и замирает, осмысляя укусы блох. Над ними, на стволе, — эмалированная вывеска "Резиденция губернатора Мамонта" Ниже- еще три такие же надписи: по-английски, японски и, кажется, по-китайски.

Поедая салат, он будто увидел себя со стороны: одинокий, потертый жизнью, немолодой мужик… — "Ест свой сиротский салат…"

Долго Мамонт идет по новой дороге

В воздухе, над головой, корни деревьев висят

Почву здесь подмывает приливом.

"И причем постоянно!.. Распутник — это тот, кто не знает своего пути. Куда я опять иду?"

Втроем они шли по колено в воде, отодвигая висящие на ветвях (или корнях?) высохшие плети морской травы. Наверху квакали какие-то твари.

— Только рыбы еще здесь на деревьях не живут, — заговорил Кент. — Не догадались еще…

— Погоди! — продолжал что-то рассказывать Козюльский. — Чего там ностальгия… Как он говорил: ностальгия — это когда думаешь, что вот вернешься на то же место, и вернется та же жизнь. А по прежней жизни всегда тоскуешь, какой бы она не была. Всегда она лучше кажется — так уж мы устроены. Это не я — это друг мой так говорил, Орест Чебаков, вместе в Ленинграде работали… Нет, не Арест, а Орест. О, о! Вот так…

— А я по этим местам всю жизнь скучал, — сказал Мамонт. — Хотя и не видел их никогда. Наверное, в прошлой жизни я был дикарем и жил где-то здесь. А может и не дикарем даже, а каким-то животным, попугаем каким-нибудь…

Голое, без коры, дерево, отполированное, как мебель. Специально прищурившись, Мамонт представлял, что двигается среди гигантских костей, — ударившись в воде о корень коленом, очнулся.

— …В прошлом году, тоже перед Новым Годом, встретил его, — продолжал Козюльский. — В Ленинграде, на Московском вокзале. Старый, желтый стал, в очках. Решил угостить его, водки взял. На свои. А он отказывается. Ты мне водкой не угрожай, говорит, — меня теперь только денатурат берет или спирт муравьиный…

— А я вчера в городе был, — заговорил Кент. — Смотрю, по Мейн-стриту дружок мой бредет с кульком наркотика. Отдохнули, побалдели от души… — Кент пропел чужим тоненьким голосом, будто кому-то подражая: "Сигары и коктАйли… И кокаин!"

— Хорошая песня, — язвительно заметил Мамонт. — Запиши слова.

— В детстве брал уроки сценического мастерства, — Кент шел, подняв вверх незначительное свое круглое лицо. — Во Дворце Пионеров. Вот теперь сказалось… Глянь, гадость какая! — вдруг перебил он сам себя. — Мамонт, смотри: у тебя над головой. Ящерица, говорю. И здоровенная такая.

— Это хамелеон, — Мамонт прошел, не оборачиваясь.

— Сам ты хамелеон, ящерица это. Еще и с рогами. Как черт.

Кажется, непонятный лес заканчивался. Нужно было пройти здесь, под нависшим берегом, пересечь остров в ширину и подняться в гору, высоко. Расстояние — по местным масштабам. Мамонт уже месяц откладывал эту утомительную экспедицию. Теперь окончательно понадобилось получить у японцев-арендаторов обещанные деньги и заодно продать им, початую когда-то, бамбуковую рощу, восстановившуюся с невероятной быстротой. Оказалось, что для приближающегося новогоднего праздника почему-то нужны деньги.

— Всякая чушь в голову лезет… — продолжал Козюльский. — Вот помню, мы свиную тушу хотели украсть. Ну, это когда я на мясокомбинате работал. Посадили ее в грузовик, в кабину, проволокой прикрутили, пальто одели на нее, кепку…

Дорога шла вверх. Мизантропы карабкались по склону холма.

— …Вохр дверку отпирает и мене спрашивает: А это кто такой? Снабженец, говоришь? Больно курносый… Потом уже, когда сам в охране работал…

— Да! Скота и в мешке не утаишь… Все это чуждое нам буржуазное явление. Скажешь, не так? Чуждое. И буржуазное. И — явление, — Шедший впереди Кент остановился.

Мизантропы стояли на горбу острова, на обрывистом берегу.

"Остановка "Океан", — он оглянулся. Сзади осталась тропинка — молочно-белая нитка, вьющаяся по вершинам зеленых холмов. Далеко-далеко внизу — барак, превратившийся в спичечный коробок. Вокруг него ползающие мизантропы: похоже, там, внизу, играли в волейбол. Вот престали перебрасывать невидимый мяч через сеть, вывешенную для просушки, поползли в море, заболтались в воде. Для мизантропов их было слишком много — ,видимо, прибавились "городские" с материка. Одна козявка активно махала руками, совсем как Кент при разговоре, чем производила фантастическое впечатление, что это Кент и есть. — "Еще один?" — Мамонт покосился на спутников. Кент, карикатурно поднеся ладонь козырьком ко лбу, глядел в океан.

— В газете писали, — заговорил он, — можно воду океанскую вместо крови в человека заливать. В меня, кажется, однажды залили: лечили от аллергии. Кровь откачали, а вместо налили какой-то физраствор херов. Вот сейчас стою и думаю: а куда дели кровь мою?

— Опять планы обогащения? — заметил Мамонт. — Давай, принимайся лечить от аллергии. Качай из людей кровь и продавай. Когда умрешь, надо поставить тебе памятник — свинью-копилку.

Легкая неподвижная вода, постепенно темнеющая вдали, отчетливое пустое дно с тенями от плавающих надувных матрацев. Над самой ее поверхностью — две чайки, мчащиеся наперегонки. Пятна, покрывающие дно, выстроились в какое-то подобие иероглифа. Может даже имеющего смысл, этого Мамонт знать не мог.

Синий, небесного цвета, океан, и далеко — маленькая темная крупинка, инородное тело. Американский линкор, уже с месяц замерев на горизонте, не подавал признаков жизни. Название его Мамонт часто слышал по радио, но сейчас забыл и пытался разглядеть в свою подзорную трубу:

— Страшно далек ты от народа.

— Это хорошо, — подал свой довольный голос Козюльский. — На хер он нам здесь нужен.

"Кажется, я научился предсказывать, даже предчувствовать, погоду. И вроде интуитивно начинаю понимать, предвидеть даже, и прочие капризы нашего создателя."

— Люблю лето, — заговорил он. — ("В аду меня, наверное, будут пытать не огнем, а холодом, не как нормальных людей. Может в глыбу ледяную вморозят на вечные времена.") С тех пор, как я руковожу островом, здесь всегда лето. Так то, уважаемый публикум.

"Таковы они, обстоятельства. Увы, если б действительно знать будущее… Мы бы сами писали здесь сценарий. Нарушая чьи-то авторские права. Кого-то там, сидящего наверху."

— А вон Чукигек, вроде, — сказал Кент.

— Где? — Мамонт опять машинально посмотрел вниз.

— Вон там. Самое злачное место. Злак здесь Аркашка сажает, арахис.

Ближний склон, будто заплатами покрытый разноцветными полями, — мизантропы почему-то называли их "огородами". Там, на границе с лесом, среди коров, пасущихся на чьем-то арахисовом поле (а может здесь они назывались буйволами?), сидящий на холме Чукигек. Его льняные волосы инородным пятном выделялись на фоне темной зелени.

— На дудочке играет? — спросил слегка близорукий Мамонт.

— Да не, вроде, журнал читает.

Мамонт даже знал, что журнал этот — старинная "Техника- молодежи", доставшийся ему от Белоу. С другой стороны по склону цепочкой ползли поденщики-корейцы в соломенных шляпах конусом, совсем как на газетных фотографиях из Вьетнама.

— И прочие родные просторы, — высказался Кент. — Чукигек ковбоем к Аркашке устроился. Честный труд — дорога к дому.

— Блядей в журналах показывают. Додумались, — почему-то ворчал Козюльский. — Блядей!

— Сам ты блядей. Эдак до вечера придется путешествовать по жизни. Далеко еще…В карты сыграть? — с сомнением спросил у самого себя Кент. — Ладно, схожу с дистанции. Ты тоже со мной, мой глуполицый друг? — мимоходом спросил у Козюльского. — Смотри, не продешеви, бугор, — уже Мамонту, торопливо удаляясь.

— Ныне каждый доллар в почете, — как будто подтвердил Козюльский. — Должен мне. Сотню, — задумчиво добавил он, глядя вслед уходящему. — Да не чего-нибудь, а японских йен… Вот ведь был человек, а стал должник. Плохой мужик, жадный, — Зачем-то махнул рукой и двинулся за Кентом.

"Друзья! Водкой не разольешь," — скривился Мамонт. Кент и Козюльский быстро стали всего лишь двумя удаляющимися фигурами.

— …Долго я размышлял, — еще услышал Мамонт, — Говно на навоз должно быть ассорти: коровяк или слоновье… дальше — птичье: один к десяти… еще бы рыбье какое-нибудь, да где ж его взять…

— …Не говорю уж о тебе — даже меня дураком станут считать…

— …Может стал бы человеком. Если бы каким-то чудом смог не пить… — Уже не разобрать, кто это говорил.

Вниз-, подталкиваемый земным тяготением, среди острых листьев ананасов, упираясь босыми пятками и утопая ими в горячей деревенской пыли. Вокруг — бесконечное множество ананасовых кочанов, в деревянной искусственной чешуе, однообразно подпертых лакированными палочками.

"Сколько буржуев понадобиться для такого количества ананасов?"

Еще один старый кореец спускался по тропинке на велосипеде. Обгоняя, огибая его, лавировал среди чудаковатых плодов, — на ходу согнулся в поклоне, ухмыляясь и скаля беззубые десны.

— Привет, привет! Губернатор Мамонт приветствует тебя, народ мой.

На спине старика, на его футболке, было написано "Mr Blue Eyes" и нарисована чья-то рожа. Сверху его серая панамка стала похожа на пельмень.

"Катаетесь тут… Без прав, в нетрезвом состоянии."

Где-то вдалеке по — комариному звенела лесопилка.

"Люди, странным образом попавшие на остров, точили его, как черви яблоко", — с пафосом подумал он.

Показалось, что в стороне корейской колонии прозвучал короткий крик. Как будто звонкий девичий голос, радующийся чему-то, ликующий.

— Фимка! — померещилось почему-то.

"Уже никогда девушка не назовет меня Фимкой. Так фамильярно, да еще с таким восторгом."

Он вышел совсем не туда, куда рассчитывал, оказывается, петлял и кружил по острову, отчего тот будто увеличился, вырос в размерах.

На берегу — крыши корейского поселка, звучащая откуда-то деликатная восточная музыка, запах свиного навоза. Поселок, конечно, прозвали Шанхаем. Мир все больше приобретал реальность. Над помойкой кружились чайки. Все это почти внезапно появилось здесь за несколько последних месяцев. — "Дикорастущий поселок. Совсем дальний Восток".

Вдалеке пронеслась стая мелких чертей. Через мгновение, — с мультипликационной быстротой, — складываясь на лету, прижимая к животу колени, все попрыгали с обрыва, исчезли. Корейские дети. Голые, загоревшие почти до негритянской черноты. Новая, неизученная еще, территория. Уже здесь, задолго до дома японцев, постепенно начинались их сады. Над головой, среди листьев, желтели, краснели, синели какие-то разноцветные плоды. Где-то все кричала странным голосом птица, будто кто-то качался на ржавых качелях, — монотонно и неестественно долго. Фруктовые и овощные леса.

"Земрай… Слово на несуществующем пока языке. Именно так бы и назвать новую провинцию. Только ведь не поймут, не подхватят."

Посреди деревьев появилась и быстро закончилась распаханная поляна: корейский огород со сторожкой посредине, будкой из бамбуковых жердей на сваях. Там никого не было.

"Ненастоящая декоративная жизнь, — Он потянулся к мохнатому плоду земляничного дерева. Солнце насквозь просветило ладонь, розовые пальцы с черной каймой под ногтями. — Земрай до изобретения смерти и труда."

"Вот верни человеку молодость, ну, просто новое свежее тело, а человек все равно молодым не станет, — пришло вдруг в голову. — Молодые живут в своем собственном времени."

Земляничный плод оказался еще твердым, незрелым. Качельный скрип, раздававшийся теперь совсем близко, внезапно смолк. Опять появилась тропинка, уже в виде нескольких ступеней, выбитых в скале. На вершине стал виден дом японцев, крыша, поднимающаяся из зелени — темная геометрическая фигура на фоне неба. Путешествие становилось вертикальным.

Мамонт присел на нижнюю ступеньку, вокруг закружились москиты. В горле еще першило от дорожной пыли. Из травы здесь почему-то торчала одинокая дынька, будто небольшая желтая голова. Этой беглой дыней, наверное, и закончились огороды. Он сидел, бессмысленно глядя на маленький купол.

"…А человек умирает постепенно, — думал он, размазывая москитов по потной лысине, — все больше и больше становится чужим всему вокруг. Постепенно отклеивается от времени. Свое время! И вот я — только сейчас очутился в своем времени. Молодым стал?"

Недалеко отсюда остров заканчивался отвесной скалой, переложенной слоями известняка, будто грубо побеленной. Над пропастью, как ласточкино гнездо, прилип бамбуковый сортир. Оттуда выпало что-то темное и исчезло в накатившей на скалу волне.

"Прибой начинается", — подумал Мамонт.

Там, в вышине, молодая японка вышла из сортира, прижимая к груди пачку туалетной бумаги. Издалека, улыбаясь, поклонилась Мамонту. Марико-, кажется, так он разобрал ее имя, когда был здесь в последний раз.

Над ритмично исчезающими в волнах камнями висели в водяном дыму радуги. Бесплодные мокрые камни, пустой песок, совсем без растительности, выглядели нелепо, непривычно. Даже здесь, далеко от берега, он иногда ощущал на лице редкие холодные уколы брызг. Японка уходила вверх по, посыпанной коралловым песком, дорожке, между шпалерами роз сорта "Американ пилар" — к вершине, дому с массивной крышей. Непонятно было зачем эти розы здесь, где и без того все слепило цветами.

Появилась молодая рыжая кошка, она настороженно скользила между кустами, наверняка, воображая себя тигром. Остановилась, зловеще глядя на Мамонта и напряженно прижав уши. Будто сама собой возникла на этом, переполненном энергией жизни, острове.

— Так я понял, — обратился к ней Мамонт, — есть люди, за которыми наблюдают сверху, боги дергают их за ниточки. Слишком явно это видно здесь, вблизи. Не устарело все это и на каком-нибудь Одиссее или Геракле не закончилось. Да, древний институт гераклов и одиссеев… Одиссей — это еще херня, — пробормотал он, повернувшись в сторону. — А вон бежит кто-то наподобие.

Внизу, среди чащи ротанговых пальм, мелькала суконная кепка с пуговкой, вот показался узкий полосатый торс в тельняшке, широкие, вихляющиеся на бегу, резиновые сапоги. Бегущий нес ржавое ведро с какой-то надписью на боку, издалека казавшейся просто белым пятном.

— Так это переводчик… Переводчик Квак, — узнал его Мамонт. — Такая вот странная фамилия. Переводчик и приказчик что ли у японцев… На Курилах я знал еще двух Кваков. Один — директор комбината, а другой — просто приятель мой. Слесарь восьмого разряда. Столяр, плотник, глубоко пьющий человек… — умолк, заметив, что кошки уже нет.

Вблизи надпись на ведре не стала понятнее — "Е4". Приблизившийся, сдернув кепку, кивал головой, блестя, смазанными кокосовым маслом, синими волосами. Сейчас, сплюснутым покатым лицом и преувеличенной челюстью, он в очередной раз напомнил Мамонту собакоголового павиана.

— Ну что, лимитчик, почему не пьяный? — вяло встретил его Мамонт, стараясь не смотреть на это лицо. — Чуть не заблудился я у вас, устал. В вашей провинции такси не ходят… Говорили, что в прежнем мире было две беды. Здесь хоть дорог нет. Да, бремя белого человека. А ты все бегаешь, угнетенный, все переводишь, отвлекаешься от мировой классовой борьбы?

Некрасивый переводчик о чем-то заговорил, кажется, возражая; речь его была невнятна, как щебет попугая.

— Ну, ну, поплел. Ты вот что, находка для шпиона, где хозяин твой? Веди.

Кореец опять защебетал, замахал руками и растворился в зарослях клематиса и дикой фасоли.

После длинного болота, оказавшегося рисовым полем, — мостик над, заваленным древесным мусором, ущельем. На той стороне обнаружился японский магазин, массивный бревенчатый лабаз. Перед ним, на изумрудной полянке, — неподвижный павлин. Рядом, равнодушно отвернувшись от него, сидела знакомая кошка. Видимо, уже повстречав хозяйку: на белом плоском кошачьем лбу появился розовый след губной помады. Где-то там в зарослях в последний раз мелькнул и пропал пестрый Квак.

По дороге Мамонт нескромно заглянул в маленькое незастекленное окошко. Нагана, молодой коренастый японец, сморкался в щепоть, задумчиво глядя сквозь стену с висящим на ней советским отрывным календарем. Марико тоже неясным образом оказалась здесь.

"Пейзане. Пастух и пастушка."

Большие ворота заменяли в непонятном этом магазине двери.

— Привет знатным ананасоробам, — заговорил он, входя внутрь, в прохладную темноту. — Как торговля колониальным товаром?

"Кажется, я забыл, что, согласно восточному этикету, сначала нельзя говорить о делах."

Японцы, сдержано склонив головы, стояли по обе стороны ворот. В глубине бормотал что-то телевизор. Мамонт огляделся. Прямоугольные деревянные столбы; низко над головой, тоже покрытые лаком, балки; какие-то модернистские светильники. Еще, почему-то оказавшееся здесь, корыто из панциря гигантской черепахи на бронзовых толстеньких, будто мускулистых, ножках; непонятные пестрые пакеты и еще какое-то барахло в нем. Мамонт сел на его край.

Непривычный, не имеющий названия, и явно искусственный запах. — "Благовония?" — Японцы молчали, вежливо улыбаясь. Взгляд притягивали зубы Марико, такие неестественно ровные и белые, словно она жила не на земле. И лицо японки было нереально гладкое, как будто из полированного дерева.

— А я к вам со своей сберкнижкой. Сквозь тернии… — Он вдруг понял, что его развязный — "развлекательный"- тон похож на некий вид мужского кокетства. И сразу стало неудобно за свою ветхую одежду, старомодные широкие штаны с манжетами. Он смущенно почесал под мышкой сквозь прореху в рваном пиджаке. Похоже, не получалось затейливого восточного торга, к которому он готовился.

— "Если ближе к телу, как говаривал Ги де Мопассан… Согласно моему постановлению — пиломатериал тебе, Нагана,… на корню. Пиломатериал, знаешь? Там много его — до старости не пропить… И дешево — цени. Знаешь, что такое благодарность?

Японцы, вроде бы недоуменно, молчали.

"Интересно, Нагана — это что — имя, фамилия?"

— И еще я знал одного Альфонса по фамилии Шевченко, — невпопад сказал Мамонт. — Негра.

Перебирая барахло в черепаховом корыте, Мамонт нашарил какую-то книжку.

"Тут попадаются ценные вещества". -Лонгфелло. "Песнь о Гайавате". Серый, от старости высохший до невесомости, картонный переплет с въевшейся пылью. Нагана энергично закивал головой: отдаю, мол.

— Книжку я на чужой яхте забыл. Та книжка тоже старая была, старше меня, а погибла ужасной смертью. Сейчас она на дне Южно-Японского моря.

"Их тени на страницах книги

Их давно нет, а тени остались

Теперь нет и теней — напрасно глядишь."

Прочтя свой стишок, Мамонт неожиданно для себя опять смутился, кажется, даже покраснел.


"На копейку хлеба, на копейку квасу."

В одной руке он держал тяжеленький мешочек с продуктами, в другой — стопку книг, как оказалось, специально добытых для него Наганой. В уплату за бамбуковую рощу Мамонт получил чек с закорючкой-иероглифом и, видимо, в качестве премии, большой бледный персик.

"Не по чину берешь, уважаемый."

Косточка персика оказалась с кариесом. Он почему-то долго рассматривал на ходу темное дупло. Впереди на деревенской пыльной дороге бежала его тень. Подростковая эта тень с длинной шеей и оттопыренными ушами почему-то не изменилась с прежних времен. С неестественным вниманием он проследил за косточкой, упавшей в пыль. Влажная косточка в пыли как будто сразу же покрылась темной шерстью.

Поденщиков здесь уже не было. По склону горы полз трактор на высоких колесах, издали похожий на паука.

"Подробности мира!"

"Если спросите- откуда эти сказки и легенды…" — Где-то появился непонятный, стремительно приближающийся, гул. Над островом мчался маленький красный вертолет. Свесив неуклюжие поплавки, будто обутый в лапти, низко пролетел над арахисовым полем. На краю поля, из леса, в небо поднялся плотный столб дыма, хлопнул выстрел. Вертолет замер, будто задумавшись, попятился боком, и вдруг резко метнулся в сторону. Накренясь головой вниз, застрекотал над зеленой поверхностью океана, в сторону материка. Из леса вышел Аркадий, В майке и соломенной панаме, с ружьем, из него он обычно стрелял на поле попугаев. Заслонившись рукой, смотрел вслед вертолету.

Мамонт сидел на стопке книг и лущил, накопанный по дороге, арахис, глядя на него.

— Видал? — крикнул Аркадий, подходя, и ткнул стволом в небо. — Улетел, блядюга.

— Кто это такой? — Вкус свежего арахиса был земляным, сырым, будто он жевал комья какой-то особой почвы.

— А хрен его знает. Сволочь!.. — Аркадий помолчал. — Сегодня опять передавали… на волнах "Маяка".

— Чего передавали? — Мамонт помрачнел.

— Сегодня подняли восстание на твоих плантациях. Говорят, даже по телевизору показывали… массовые митинги и демонстрации, забастовки на предприятиях. Советские люди не желают оставаться рабами на плантациях губернатора Мамонта… Отряхаем цепи рабства, — добавил Аркадий. — Планы Мамонта, мол, понятны: изолировать советских людей от своей страны. Что там еще? Отколоть от нее так называемый спорный остров и всех превратить в своих бесправных рабов. Вроде так.

— Ничего. От забот нашей партии и правительства не скроется никто, никакой Мамонт, — мрачно высказался он. — Так и введут нас в состав СССРа. Добровольно.

— Еще говорят, что Мамонт зовет в исторический тупик, — Аркадий, задумчиво уставившись в землю, с треском скреб небритую щеку.

— Зато не к повышению удоя с каждого, яйценоскости, бля! Да хватит уже… Даже у Мамонта голова — не мусорное ведро, чтоб неизвестно чем ее набивать. И не ночной горшок. От этого вранья тошнит. По-настоящему!.. Сегодня утром так тошнило, что жрать не мог… Что за деньги такие, за которые так врут, стараются?.. Ладно, хрен с ними. Я сегодня лес продал — гуляем теперь. Так что приходи на елку, Новый Год встречать будем. Взнос небольшой, особенно для тебя. Ты, говорят, в банке деньги хранишь?

— Не, не приду. Денег нет: дебаркадер строю.

— Ну, давай мы тебе в долг?.. Под расписку. На камне, на бумаге…

— Не пойду. Бросил, не пью совсем. Как моль!

— На исправление, значит, пошел, — сказал Мамонт с внезапным для самого себя раздражением. — Твердо встал на путь.

"Совсем дошел, опустился. Все еще не успеваешь землю копать, мучить. Деньги считать…"

— На Доску почета тебя… Ну, давай копай, развлекайся дальше.

Деревья и кусты постепенно исчезли, осталась гигантская трава, некие коленчатые трубки в красноватых волосках. Потеряв тропинку, он скрылся в ней с головой. Трава становилась все выше и выше. Земля сегодня оказалась маленькой и плоской. Как когда-то давно. И солнце опять стало вертеться вокруг нее.

"Кажется, обошел круглый мир мизантропов. Давно не приходилось выполнять никакой работы. Даже такой… Не люблю когда работают, — мысленно обратился он к кому-то. — Хочу, чтобы все делалось само собой."

Он вроде бы даже торопился, с давних времен не приходилось этого делать. Трава впереди, если это была трава, становилась все жестче, ломалась все труднее.

Внезапно выйдя из чащи, Мамонт очутился у холма с картежниками — с неожиданной стороны, сзади. К Чукигеку, Кенту и Козюльскому, кажется, присоединился самый заядлый, Тамайа. Между ними стоял кувшин, как уже знал Мамонт, с просяным пивом. Равнодушно отставленный в сторону арбуз зиял красным жертвенным нутром.

"Вот оно, высшее проявление лени, — мысленно решил Мамонт. — С утра сесть за карты и выпивку… Жаль, Степана здесь нет — вот бы кто оценил."

— Я то думаю, кто это к нам по кустам пробирается, а это Мамонт простой, — заговорил Кент. — Освоил территорию? Включайся в карты, бугор.

— С утра сидите? — попытался изобразить недовольство Мамонт. Остановился рядом, пряча за спиной связку книг. Как будто застеснялся их: летом, в жару, книга почему-то выглядела предметом бесполезным и нелепым. С появлением на острове людей его действия опять стали делиться на правильные и неправильные.

— Будешь соучастником? — продолжал Кент. — Давай, не стой каменным гостем.

— Ну что, бугор, как наши черные дела? — спросил Чукигек. — Деньги достал?

— Вроде достал.

— И много? — Расспросы продолжил Козюльский. — Что-то не видать. Где тот карман государства?

— Сколько бы ни было — надолго не хватит, — высказался Кент. — Деньги — текучее вещество. Хоть много, хоть мало, вы их пропиваете с одинаковой скоростью. Таких от нищеты не спасешь ничем, даже деньгами. Вот ты, Чукигек, говоришь, я деньги люблю. А случись, поставит перед тобой судьба вопрос: жизнь или кошелек? — Надолго задумался, уставившись в карты. — Жизнь или кошелек — вот в чем вопрос. Как ни странно, многие выбирают третье: смерть, потому что за жизнь заплатить нечем.

— Говорят, вот жизненный опыт, — с неудовольствием заговорил Чукигек. — А мне кажется, что взрослые — это те, кто просто когда-то незаметно сползли с ума.

— Вот готовый хиппи. Еще один.

— Погоди, и ты скоро постареешь, — заметил, теперь устроившийся в качестве зрителя, Мамонт. — И с тобой старость стрясется.

— Все постареем, — высказался Козюльский. — Не только у тебя такая печаль.

— А я уже один раз был старым, — опять заговорил Кент. — Имел такой опыт. Давно. Как это называется?.. Одиночество и заброшенность. Ну и болезни само собой. Денег нет и тут же стал никому не нужен. Телефон молчит неделями, хоть бы кто-нибудь по ошибке позвонил — тогда сказать, что не туда попал и на хер послать. Просыпаешься, а вставать холодно, да и незачем совсем. Опять насильно заснул — опять проснулся. За окном уже темнеет. Это после того как заболел. Думали, рак.

— Я вот до больницы, до алкогольного лечения, толстый был, — заметил Козюльский. — Вроде тебя. Там постепенно весь жир из меня и вытек.

— Не хочет Тамарка проигрывать. Почему, блядь, не разоружаешься перед партией? — Кент по-прежнему с досадой глядел в свои карты. — Главный у нас карт любитель, точнее — профессионал. Давай, проигрывай, наконец, я тебе советским языком говорю.

— Следи за ним, — советовал Козюльский. — Как говорится, виляй, но проверяй.

— Потом до фарцовки догадался, — наконец-то забрав ставки, продолжил Кент, — втянулся, постепенно ожил. Хорошее ремесло фарцовка, спокойное. Совсем легко жил: вставал без будильника, когда хотел. Как птица…

Мамонт смотрел на медленно планирующего внизу, над зеленой чащей, белого попугая, поражающего широким, почти орлиным, размахом крыльев.

— …В благополучно устроенном быту малейшего толчка достаточно, чтобы нанести вред. Все было рассчитано до толщины волоса: на каком расстоянии от койки тумбочке быть, когда форточку закрыть-открыть, в какой карман "Мальборо" положить, в какой "Приму"- для стрелков. Полная гармония. Поэтому и называется такая жизнь "Раз-мерянная", все измерено значит. Вот я женился, и после этого все наперекосяк пошло, вся жизнь осыпалась. Жене сразу денег мало стало. Чем больше таскаешь, тем больше ей не хватает. Женщины все-таки проще нас и этим менее уязвимы… Из-за этого и в плаванье ушел…

— Надо тебе пиявками лечиться, — заметил Козюльский. — Сходи на болото да поймай.

— Ну да, — возразил Кент. — Тут небось и пиявки с ногу толщиной, ядовитые какие-нибудь. Да и исчезла моя аллергия. Стала неуместной… Будто и не было. Выходит, не только хорошее, но и плохое, — Кент замолчал, подозрительно следя за Тамайей, стремительно раздающим карты, глядя то на его руки, то на невозмутимое коричневое лицо с выпуклыми каменными скулами, — выходит, и неприятности, вроде вечные, вместе с досадным изменением быта могут исчезнуть.

— Философ! — проворчал Козюльский.

— А ты думал. Отнюдь не дурак. Отнюдь! Во мне даже маленькая долька еврейской крови есть… Я вас умоляю.

— Чукигек — вот кто у нас философ, — рассеянно заметил Мамонт.

— А я в журнале читал, — тут же вступил Чукигек, — что никто не знает, почему в Европе возникла научно-техническая революция. А я вот догадался. Когда-то древние греки всерьез верили, что герои бессмертны. Подобно богам. И мы тоже почему-то верим. Эти греки сильно любили соревноваться, каждый победителем, героем, хотел стать. Это от них и у нас — мода, спорт, политика. Наука и техника. Уже тыщи лет состязаемся.

В голову пришло, что это собрание игроков в мачжонг похоже на пародию на античный прауниверситет. Когда вокруг какого-нибудь Платона собирались и слушали его желающие… Мир без книг. Устный, еще плоский пока. Как он сегодня убедился.

"Вот тоже прочту цикл лекций, а гонорары буду брать овечьим сыром и виноградным уксусом. Впрочем, кто здесь ученик?.."

— …Они же придумали скульптуры не богов, а людей делать. Вроде нынешних фотографий, — продолжал Чукигек. — Я вот тоже хочу тут памятник поставить кому-нибудь. А может и нам когда-нибудь поставят. Вдруг заслужим.

— Какие греки? Какие герои? — презрительно кривился Кент. — За те же деньги все крутится. Ради них… Отсюда все виднее, конечно. Дико вспоминать: при прежнем режиме кто-то сверху о моих потребностях пытался заботиться.

Мамонт подумал, что на острове почему-то любят вспоминать прошлое.

— …Если бы даже хотели меня полностью обеспечить, разве это возможно, чуваки? Вот представьте, подхожу я, маленький такой, к этому верхнему. Говорю, хочу банан. Ну ладно, на тебе банан. Ананас хочу. Ну, хер с тобой, вот тебе ананас. Еще, говорю, хочу авокадо, манго и маракуйю. Ах, маракуйю тебе!.. — Завладев колодой, Кент торопливо тасовал карты. — Получил бы я такую маракуйю!.. Зато здесь за деньги что хочешь тебе поднесут, обеспечат. Вот появись спрос на птичье молоко — всерьез кинутся каких-нибудь пингвинов доить.

Чукигек, кажется, пытался что-то вставить про пингвинов, но Кент не позволил. Как всякий любящий поговорить он не любил слушать других.

— Я вот на материке странную вещь видел — машинку для счета денег. Неужели у кого-то их так много… Ничего-ничего, Кент выбьется из нужды. Не поздно еще.

— А вот хиппи протестуют, — заметил Мамонт. — Не нравится им мир чистогана. Пассивно разрушают его, говорят.

— Ничего они не разрушат, — возразил Кент. — Что-то не верится в их скромность в личной жизни. Мешает им, что они тоже хотят жить. Причем тоже хотят жить хорошо. Увидишь, еще и "Битлз" ихние станут миллионерами.

— Прилипли уроды эти, — заводясь, заворчал Козюльский. — Хиппи ваши блядские разгулялись, говорю. Здесь, на нашем острове. Слетелись, как мухи, на это…

— На варенье, — в задумчивости будто бы, уточнил Чукигек.

— Движение индивидуалистов общей толпой, — высказался Мамонт. Это он слышал сегодня по радио.

— Тебе виднее, — ехидно заметил Кент. — Ты ведь уже объяснялся с ними. Вплотную.

— Это политическое покушение было, — пробормотал Мамонт.

Все почему-то дружно засмеялись.

— Хиппи считают, что во всем виноваты старики, — высказался Чукигек. — Вроде тебя.

— Мы бежим с Тамаркой, — Кент опять коротко рассмеялся, — смотрим, Ихтиандр, покойный, на кого-то навалился. Думаю, неужели бабу уламывает? Что за обычай у хиппи появился — бабы сразу не дают. Потом глядим, нет, — это же Мамонт наш — уже и не хрипит, посинел весь. Ихтиандр ему шею сдавил, трясет, как грушу, а у того уже глаза вылезли — в небо смотрит.

— Я бы и сам справился, — произнес Мамонт, с трудом улыбаясь. Опять ощутил отвратительное прикосновение чужого потного тела, вкус волосатой мужской кожи — это когда он в отчаянии укусил Ихтиандра.

— Ну, ничего… Получил свое, — пробормотал Мамонт. — Кто-кто! — отмахнулся он от Чукигека. — Да этот Ихтиандр. Тут его все знают.

"Вернее, знали", — подумал он. Странный хиппи… даже среди них бывают странные?.. бродивший по острову в набедренной повязке и не снимая акваланга, с подвешенным спереди бананом. Ихтиандр всегда в одиночку приплывал на остров на маленьком белом катере и, остановившись не доходя до берега, уходил под воду — за эти необычные манеры, видимо, и был прозван Ихтиандром.

— И где теперь этот Ихтиандр? — интересовался Чукигек.

— В воду нырнул, — раздраженно ответил Мамонт. — Навсегда.

— В смысле?..

— Хватит, — остановил его Мамонт. — Любопытный, блин! Вырастешь — поймешь.

— Много будешь знать — состариться не успеешь, — поддержал его Козюльский.

Прошлое не темное, нет. Яркое, отчетливое. Вот они гуляют по берегу: Как их назвать? Мужики — хиппи, а женщины — ?..

"Самки хиппи", — решил он. Окуляр подзорной трубы заполнило женское бедро, золотисто-смуглое и масляно блестящее, будто копченное сало.

"Понравилось им сюда размножаться ездить, жирножопым," — Это Мамонт, презирая самого себя, опять пришел на пляж — залег со своей медной трубой в кофейной роще — "наблюдать". Так он называл это.

Если отвести трубу, на берегу появляются хиппи и среди них много самок, обнаженных и загорелых. Вместо одежды — венки и гирлянды из цветов — на шее и вдоль тела. На этом тропическом берегу самки не голые, а именно обнаженные, лишившиеся всего срамного. Творения из плоти и косметики. Вот оно — достоинство правильного женского тела.

"Тучные стада хиппи".

Нежная дамская плоть среди отвратительных волосатых самцов. Вон один, одетый лишь в замшевые мокасины, сидит возле юной хорошенькой самки. Выше пояса у него — почему-то незагоревшая крахмально-белая спина, будто он одет в белую рубашку. Среди лежащих самок стоит еще один, сутулый, с лишаем между лопаток, равнодушно озирается: выбирает. И у этого, конечно, есть шансы.

"Старый проститут!" — обругал он сам себя — ,кажется, вслух. Мамонт сдвигает-раздвигает трубу: настраивает, лихорадочно, будто опасаясь пропустить что-то важное. Вчера удалось увидеть сцену настоящего свального греха, когда к одной бесстрастно лежащей самке по очереди подходили самцы, укладываясь прямо среди равнодушных зрителей. Это называлось секс.

Давно вроде канувшее детское воспоминание, деревенские впечатления. На поверхности пруда неподвижно висит пара, сцепившихся друг с другом, лягушек. Они, дети, принимаются кидать в них обломки кирпичей. Почему-то хочется быстрее, сейчас! уничтожить уродство, то, чего быть не должно.

"Наверное, мне неприятны мужики, потому что я по-прежнему не люблю людей, а для женщин стал делать исключение. Идеализировать стал?" — Сейчас он заметил, что не смотрит на тело юной самки хиппи, а жадно вглядывается в ее лицо с влажно блестящими темными глазами. Перевел окуляр ниже — оказалось, на животе у нее — , неразличимая отсюда, цветная татуировка.

"Оказывается, что оно так вот необычно — созерцание женской красоты. Чужое совершенство, чужая недоступная радость не мучает, а восхищает — мысль этого, как его… эксгибициониста."

— Умеют жить, — внезапно прозвучало сзади. За спиной вдруг обнаружился, неясным образом появившийся здесь, Кент. — Низы живут как хотят, а верхов здесь вовсе нет. Лорнируешь падших женщин? Дай-ка, старик, в твою оптику поглядеть.

Мамонт, не найдя что ответить, передал ему трубу.

— Загнивающий капитализм, — непринужденно продолжал Кент. — Я примерно так все и представлял. Говорят, корейцы для них опиум сажают?

— Пусть сажают… Тоже наблюдать пришел? — Отошел от онемения Мамонт. Кажется, в его словах все же прозвучало недостаточно иронии. Кент ее, похоже, не замечал.

— Наркоманье! Ночью костры у них, орут нечеловеческими совсем голосами, — с непонятным восхищением рассказывал Кент. — Шабаш. Куда идем! Куда катимся!.. — с удовольствием восклицал он, обозревая пляж. — Эх и хороши… Некоторые. Маоистки — троцкистки, пролетариат якобы жалеют… Попробовать бы таких толстожопых самих на трудовые подвиги напрячь.

— Корейцы нас всех, здешних белых, лягушачьим народом называют. — "О чем я говорю?"

— А что, не побрезговал бы такой лягушкой?

— Бабы там, на берегу, утверждают, что живут только ради секса. Любовь — мол, все, что их интересует. Свободны от всего остального.

— Можно подумать, — рассеянно пробормотал Кент.

Смотреть на его широкую медную харю, дожидаясь своей очереди на трубу, — развлечение становилось окончательно постыдным. — "Вот уж не надо мне такого компаньонства!"

— Вон Ихтиандр идет, — Кент вертел головой, обозревая дали.

"Загляделся!" — Мамонт тоже заметил кого-то, идущего по пляжу с подводным ружьем.

— Ты останешься? — зачем-то спросил он, совсем не желая, чтобы его кто-то сопровождал.

"Мне за свои недостатки не стыдно, — мысленно убеждал он себя, уходя по песчаному берегу. — В моем возрасте это уже как черты лица: остается только привыкнуть и успокоиться по их поводу. Понравиться себе."

Появился маленький катер Ихтиандра, привязанный к недавно появившимся но уже почерневшим сваям, — далеко от берега, на отмели. Кажется, там Аркадий собирался строить причал.

— Глупая это их идеология, — Кент с подзорной трубой все-таки догонял его.

— Любая идеология глупая, — неохотно пробормотал Мамонт.

— Нескучный у них бунт. У маменькиных сынков. ("И дочек", — подумал Мамонт.) Из дому сбежали, водку пьют, наркотики едят. Сношаются без венчания — протест, блин! Из нашего двора половину пацанов увели, и не на тропический остров, а на зону малолетнюю. Показать бы им настоящего анархиста. Хотя бы меня.

Из-за кипы, распустившихся веерами, крупных папоротников навстречу вывернулся Ихтиандр, в юбке из травы, с баллонами за спиной и с подводным ружьем.

"Странно, он же шел с другой стороны, — Впервые Мамонт видел его лицо вблизи: узкое, смуглое, с густыми бровями, угадал в нем красавца. — Наверное, так выглядят сутенеры."

— Привет собрату по разуму! — Вышел вперед Кент, останавливая Ихтиандра.

Тот молчал, непроницаемо глядя на мизантропов. Мамонт в упор разглядывал его ружье из непонятного светлого металла. То, которое оставил ему когда-то Белоу, выглядело бы рядом архаичной дешевкой. — "Куда оно, кстати, делось?"

Кент плавно обходил Ихтиандра, заметив в его сетке для подводной добычи маленький опечатанный кувшинчик, похожий на миниатюрную амфору, — традиционную тару для японской водки — авамори.

— Явно на пикник собрался. К девочкам, — Кент пародийно уставился пальцем на амфору. — Откровенно обносит хозяев острова, выползок буржуйский. Живут же люди, удобные места для протеста выбрали.

Ихтиандр хмуро следя за ним взглядом, внезапно достал — откуда? — мятую долларовую бумажку, сунул ее Кенту.

— Червонец? Годится, — преобразился Кент. — Ну, вы давайте здесь, чуваки, а я за бутылкой быстро. Тут большая бутылка выйдет, даже весьма…

Стоя напротив Ихтиандра, Мамонт по-прежнему с нелепым вниманием изучал его ружье. Ихтиандр смотрел на Мамонта все также мрачно и как будто оценивающе, словно собирался в него из этого ружья выстрелить.

— Хотел искупаться, — придумал, наконец, Мамонт, — а там ваши. Стою, смотрю — а к воде не подойти, — Он заметил, что пытается изобразить жестами какое-то юмористическое отчаяние.

Неожиданно Ихтиандр цепко схватил за плечо. Жестко надавив сверху, почти насильно усадил его, недоумевающего, на землю. Стоя над ним, откупоривал свой кувшинчик. — "А, так это пьянка," — понял Мамонт.

— Вообще-то неаристократично пить в это время дня, — Кажется, он автоматически настраивался на застольный тон. — Вы, американцы, — демократы, — заговорил он на доступном ему английском языке. — Вы демократы и привыкли фамильярно обращаться с такими высокими особами как я. Да шучу, шучу я, — Перехватывая по-прежнему мрачный взгляд Ихтиандра. — Ты думаешь, я за бабами вашими наблюдаю? — Наспех подбирая английские слова. — Надо мне больно. — "Как это по-английски?" — Уж и возраст не тот.

Ихтиандр, стоя и глядя в сторону, протягивал, налитый до краев, стакан. — "Тара-то откуда?"

— Чтоб жизнь полная была? Как говорится. Ну, давай, друг! Будет брага — будет и отвага, — Передал Ихтиандру опустевший стакан. — Это тост называется. Про закуску ты, конечно, не догадался…

"Интересно, понимает он, что я говорю?"

— Что между нами общего, старик? Ничего. Только то, что водку любим одинаково. Страсть к напитку. Вот ваш институт хиппи…

Оказалось, что Ихтиандр уже стакан наполнил и протягивает снова.

— А ты сам-то, буржуин?.. Чудаковатый ты мужик. Ну что же, и один выпью. Думаешь, не смогу? Глядите, изумленные народы… Я думал, вы, хиппи, с юмором ребята. Вижу, ошибся. И вообще, грубовато вы протестуете против материального мира, грубовато. Что-то, чувак, меня твое японское не берет. А вот мы, местные аборигены, народ мизантропов, без юмора не можем. Народ мы легкий, из моря вышли. Как гласят наши легенды…

Ихтиандр, так и не выпив сам и даже не садясь, опускал сверху очередной стакан.

— Странное у вас, хиппи, представление о застолье. Видимо, вы и в этом не разбираетесь. Вот и закуску не изобрели. Был у меня друг, американизировавшийся, тот хоть льдом закусывал. Любил… — Мамонт путано переходил с русского на английский и наоборот. Непонятно, как его лучше понимал этот Ихтиандр. И понимал ли вообще. — Нравится мне здесь, пиздюк. Хотя какая-то мелкая трусость все же свербит. Естественная для такой благополучной жизни. Будто что-то должно случиться, сломаться, жизнь не может всегда быть такой.

Далеко в ущелье, будто паучок на паутине, висел чей-то маленький пузатый вертолет.

— В прежнем мире я тоже был кем-то вроде вас. Там нас, советских хиппи, зовут бичами, а протестовал я не под пальмой, а под забором. Это очень существенная разница. Ощутимая. Вообще много всего приключенческого перенес. И так тебе скажу, приключение — дело трудное и неприятное.

Ихтиандр молчал. Мамонт заметил, что рука его, сжимающая опустевшую миниамфору, напряжена так, что проступают кости.

— Все-таки за баб своих обижаешься. Не нужны мне самки твои… Ну, посмотрел — не убавилось от них. Худее не стали, — Мамонт поднялся на ноги. — Ну ладно, повеселились… спасибо, друг, за угощение. Пошел я. А ты заходи как…

Совершенно внезапно Ихтиандр схватил его за горло.

— Ты что, Отелло сраный? — еле-еле прохрипел Мамонт, пытаясь отогнуть чужие пальцы, неожиданно твердые, древесной прочности. Вцепился в них обеими руками — Ихтиандр давил все сильнее — ,всей своей физиологией ощущая железную силу, обнаружившуюся в прижавшемся к нему теле. Кто-то, легко игнорируя его волю, не обращая внимания на его к этому отношение, грубо ломает его, делает с ним, Мамонтом, что хочет. Ощущая мерзкую близость, он еще раз напрягся в попытке оторвать от себя руки ублюдка, сломать прочные пальцы, со злым отчаянием от несправедливой ничтожности своих сил. Оказалось, его убивают, деловито и напряженно. Отнять саму жизнь — какая дурацкая прихоть. Он лез пальцами в чужой рот, пытаясь его разорвать, задыхаясь от слабости, от стремительного упадка сил. Неожиданно ощутил, что Ихтиандр оттолкнул его. Мамонт попятился, ударившись спиной о какие-то кустарники, плавно погрузился в них. Оказывается, он был жив. Наверное, Ихтиандр отчаялся убить его таким образом.

Он сначала услышал, а потом увидел девчонку, бегущую вдоль ручья. Ту самую, что видел сегодня на лежбище хиппи, сейчас в несоразмерно большой тельняшке до колен. Она что-то кричала, скользя на мокрых камнях и почему-то размахивая чем-то вроде альпинистского ледоруба. Ошеломленная увиденным, юная самка явно торопилась остановить его убийство, заступиться.

"Теперь все", — Мамонт почему-то сразу поверил, что она способна сделать это. Уже приготовил горькую ухмылку несломленного выстоявшего человека, заранее принимая ее испуганное сочувствие.

"Лет шестнадцать, — определил он, держась за шею и глядя на приближающуюся самку. — Действительно, ледоруб… Как он еще называется… альпеншток?.."

Девчонка, как-то дико посмотрев, почему-то бежала мимо, будто огибая, лежащего в колючках, Мамонта.

Ихтиандр шагнул к ней навстречу, нетерпеливо протягивая руку, вот схватил ледоруб.

"И эта с ним? — Вспыхнуло удивление. — Ты что, за ублюдка?" — Он на спине уползал под колючую крону кустов.

Эти места были окончательно необитаемой частью острова, здесь он явно не мог встретить никого, тем более Ихтиандра. Оказалось, что нос разбит. Остановившись, он выковыривал кристаллы засохшей крови.

"Нашел причину. Ты скажи, разберемся, а то сразу душить за горло."

Сейчас он еще ощущал отвратительное прикосновение влажной и волосатой мужской кожи, самодовольный запах ихтиандрового гнусного одеколона. Неожиданно понял, именно по этому запаху определил, что Ихтиандр не был в воде, и его акваланг — бутафория. — "Что это означает?.."

В обожженном будто бы горле ощущался горький вкус. Кто-то самоуверенно решил, что он, Мамонт, ничтожный и никчемный, недостоин жить именно на этом свете. Что сам он, конечно, остается здесь, а Мамонту незачем. Вдруг заметил, что бормочет все это, при этом возмущенно размахивая руками.

— Хозяева нашлись. Гандоны штопанные. Все говорят, что у меня в Америке даже адвокат какой-то есть или, как его… нотариус. Бумаги про меня и про остров после Белова остались. Только не дают их мне, скрывают, бляди, — бормотал он, глядя вниз, на ярко-желтую грязь, покрытую тонким слоем опавших листьев.

Прямо под ногами вдруг появился гигантский белый паук и теперь самоуверенно двинулся вперед, не торопясь ощупывая дорогу перед собой. Похожий то ли на мохнатую перчатку то ли на самостоятельно живущую кисть руки. От внезапного страха сквозь все поры тела больно ударил пот, будто многократный укол. Переполнила, вскипела, давно копящаяся злость.

Теперь все деревья и земля вокруг были однородно покрыты темно-зеленым мхом. Босые ноги ощущали его будто жесткий пыльный ковер. Уже казалось, что он зря убежал, что Ихтиандра можно было одолеть, он упустил шанс. Можно было как-то хитроумно ударить, оглушить его камнем, палкой, по-звериному, намертво, вцепиться зубами в ухо, в нос…

"Рот разорвать, глаз выдавить", — Он даже ощупывал свой глаз. Хрупкий шар под тонкой кожей века, округлая деталь организма.

— Ладно, еще разберемся с тобой, — Мстительно вообразил, как, не торопясь, со вкусом, с отмашкой, бьет в мерзкую рожу Ихтиандра, а того держат за руки, не дают упасть, какие-то двое с неясными лицами.

Зачавкало под ногами, мох стал сырым. При каждом шаге Мамонт выдавливал подошвами вонючий болотный воздух. Впереди появилась какая-то вода, наверное, берег залива. Залив этот, причудливо извиваясь, уходил в глубь острова, в непроходимые заболоченные дебри, иссякая во время отлива и возникая опять в прилив.

"А это что?" — На мгновение ослепнув от боли, вспыхнувшей в шее, резко повернулся. Из кустов на него смотрел Ихтиандр. Мамонт уже собрался что-то сказать — ,нет, крикнуть — ему помешало что-то, прошуршавшее рядом с головой. Длинный звук с неслабеющей силой уходил в глубину зарослей, далеко.

"У него же ружье. Это стрела, — понял Мамонт. — Вот псих," — глядя на приближающегося с ледорубом Ихтиандра. Запоздало кинулся, загремел галькой, вверх по покатому каменному склону. Догнавший его Ихтиандр схватил за ногу, рванул, обрушил вместе с каменной лавиной. Мамонт отчаянно, двумя руками, вцепился в ледоруб. — "Или альпеншток?" — Ихтиандр несколько раз мощно встряхнул свой инструмент вместе с ним, висящим. Попытался вырвать, но Мамонт держался изо всех сил. Неожиданно выпустил — Мамонт попятился, не устояв, с размаху сел. Ихтиандр легко повалил его на землю, на жесткие камни; прижав руки коленями, сразу же привычно схватил за горло.

"Опять! Ну теперь все," — Он запоздало забился, засучил ногами, в отчаянном желании вздохнуть еще раз.

Последними были припадок возмущения и темнота. Уже в темноте он услышал приближающиеся голоса мизантропов. — "Как хорошо, что остров такой маленький," — успел подумать он. Потом стало легко — это исчез сидевший на нем. Оживая, увидел Тамайю и Кента, бьющих ногами, лежащее на камнях, лицом в воде, длинное тело Ихтиандра.

— Хороший мужик Тамарка. Вообще, канаки — хороший народ. Не то что малайцы или вьетнамцы.

— А китайцы?

— А китайцы — ,вообще, говно… — В глубину моря уходил высокий острый парус. — За водкой Тамарка побежал. Дед Мороз, блин!.. А там, глядите, опять американская миноноска появилась. Шастают здесь вокруг, шастают целыми днями. И чего шастают?.. — Пенелоп стоял на террасе барака и смотрел вслед парусному катеру Тамайи в древнюю подзорную трубу Мамонта. С этой трубой и со своей дикой бородой он был странно похож на пирата.

— Это Тамарка-то? — Кент в свежей футболке с портретом римского папы. — Шулер! Среди всех нас, джентльмены, — первый кандидат на виселицу. Держу пари, что он имеет неплохой доход от мачжонга.

Вокруг жадно пищали москиты.

— Мухи зимой к покойнику, — высказался Козюльский.

— Это не настоящие мухи… — Кент отмахивался от них пальмовой ветвью. — Организмом как-то дико чувствовать, что вокруг зимы-холода нет. Может еще будут морозы? Как, бугор?

— Не знаю, — ответил Мамонт. — Я здесь ненамного дольше тебя живу. Сезон дождей точно будет. Дождики, тропические.

— Дождики — это ерунда… Вот ведь заграница, а какой только водки нет. "Кристалл", "Ерофеич", "Смирнофф" какой-то. Даже "Столичная" есть. Звериный оскал капитализма. Дома-то и не знал, что она разная бывает, водка и все… А вы знаете, мужики, что японцы пьют? Горячее. Ссаки называются! Во, не верит!.. Из чайника фарфорового горячим пьют и зубы полоскают. Я сам пил — ссаки и есть. — Кент с неуловимой мгновенной виртуозностью извлек из гитары остренький металлический пунктир китайской мелодии:

"Куда исчез ваш китайчонок Ли?.."

Здесь, нА берегу, усилиями Чукигека появился "памятник" Белоу. Чукигек вкопал в песок бревно с грубо вытесанным сверху лицом. На этом самом месте Мамонт и высадился впервые на берег острова.

"Чего празднуем? Земля вокруг собственной оси еще раз повернулась. Глупо как-то ждать радости от нового оборота Земли."

— Эх, гармонии нет, гармонии, — подал голос Козюльский.

Мамонт на мгновение оцепенел от этих удивительных для Козюльского слов. Тот сидел невдалеке, грыз семечки в тени гигантских папоротников. По-праздничному зачесанные на лысину, пряди волос. Красное, В прожилках, носатое лицо — совсем без щек, узкое, как лезвие топора. Козюльский был уже слегка в подпитии.

— Эх, гармошки нет! — опять повторил он. — Бабу тронешь — горя схватишь, — закричал он вдруг, — поведут тебя на суд. Впереди гармонь играет, сзади выблядка несут.

— Во! Видали сыновей гармонии. Двух мудаков, Сальери и Моцарта, — остывая от изумления, пробормотал Мамонт.

— Ну что, группа товарищей! — Он достал черную бутылку кубинского рома с голой грудастой негритянкой на этикетке. — Откупорить шампанского бутылку?.. Иль перечесть "Женитьбу" Фигаро? Вопрос излишний для вас, так мне кажется. С надвигающимся Новым Годом! Простого нечеловеческого счастья вам. За всех беглецов от действительности!

— Вот и наливай, — Протягивая кружки, отовсюду, как черви, полезли "беглецы". Сквозь праздничные белые рубашки просвечивали жалобные наколки. — А то стоишь как на картинке этот… Илья Муромец перед кирпичом.

Невольно он заметил, как по-разному пьют мизантропы, сколько в этом индивидуального. Пенелоп — ,героически подбоченясь, вместе с перекошенным, загодя жадно разинутым ртом, это производило странное впечатление. Козюльский смотрел в стакан мрачно, как в раскрытую могилу. Чукигек, похоже, водки вообще боялся, но пытался это скрыть.

— Эх и вонюч! — с непонятным удовлетворением произнес кто-то.

— Точно, ссаки, — Кент плюнул в костер, сорвал росший над головой цветок лимона, закусил.

Мамонт поднес к лицу стакан, передернулся от запаха спирта, ударившего в нос. Выпил, обжигаясь, стал ловить в кипятке вареного попугая.

— Я вчера кино смотрел, — заговорил Кент. — Как японские колхозники с бандюками воевали. Семерых зеков наняли, чтоб урожай не сдавать. Хорошая постановка.

— Ты же языков не знаешь. На каком языке кино-то?

— А я и не заметил. Признаться, пьян я был, джентльмены, как святой Бонифаций… Потом опять принял, там же в кино, — бутылку пальмовой водки. Главное, дальше не помню, потом вроде как очнулся, смотрю — где-то двух партнерш нашел, половых.

— Смотри, не перегни свою палку, — проворчал Мамонт.

— Тамарка же их сейчас и доставит. Сурприз! Пусть каждый спросит себя: а что я сделал для сексуальной революции?.. Чем мы хуже хиппи? У них свободная любовь полагается.

— Совсем ты эпикуреец, как я подозреваю. Красный Омар Хайям, — пробормотал Мамонт.

Так и не опьяневшие и недовольные этим, мизантропы угрюмо ели салат из папоротника, сидя вокруг большой деревянной лохани.

— Гениальный салат. Сам создал, — радовался своему произведению Чукигек. Он долго и тщательнее всех готовился к Новому Году. — Уж полночь близится, а Германа все нет? — ухмыльнулся он.

Эта цитата не нашла отклика, все продолжали мрачно жевать.

— Подарки ждете? — наконец, спросил Мамонт.

— Организм выпивки просит, — сипло сказал кто-то.

— Где же Тамарка? Вдруг утонул… Вот гад, враг народа!

— Нету канака. Где Тамарка, где водка?.. Волокита, бюрократизм! — Демьяныч закипел, надолго, сопровождая свои речи непрерывным слитным матом. — Нашли кого за водкой посылать, чурку. Черт нерусский! Урод лагерный.

Потом достал из костра головню и наконец замолчал, злобно раскуривая дешевую филиппинскую сигару-чаруту.

Мамонт, уставившись на угли костра, почему-то вспомнил сегодняшний странный мутный сон.

Из моря, рядами, выходят какие-то люди, даже существа. Голые, гладкие, без лиц, без признаков любых половых органов. Существа- кругом. Все говорят в один голос. Кажется, одно и то же. Что же они говорят. Он пытается сказать что-то свое, даже крикнуть, но не может: что-то залепило глотку. Но было еще что-то?.. парад. Нечто вроде парада. Шеренги людей-манекенов. Портреты с лицами-блинами. — "Идти поперек — это спасение! — приходит вдруг в голову. — Спасение от чего?" Он таранит строй, твердый упругий монолит. Лозунги. Лозунг — "Все люди — сестры!" Кто же они — мужики, бабы? — "А вдруг я такой же! — Лихорадочная мысль. Он поспешно цапает себя между ног и ощущает только гладкое ровное место. — Вот сволочи!"

"Яйца где? Куда яйца дели, гады!?" — кричит он.

Какое облегчение почувствовал Мамонт, проснувшись и поняв, что ничего этого не было. Какие-то неясные туманные проблемы исчезли, как… — "Как сон."

"И все — таки кто они были — мужики или бабы? Приснится же такое."

— Кто здесь в снах разбирается? — заговорил он. — Это к чему, когда баба снится?

Рядом шевельнулся Пенелоп, с надеждой вглядывавшийся в розовый по — вечернему океан:

— А мне вчера жаба приснилась.

— Царевна?

— Да вроде нет…

— Были б деньги, я этот остров завалил бабами, — Это, конечно, Кент. — Деньги без баб могут появиться, а бабы без денег- никогда.

Сейчас, лежа на прохладном песке и глядя вверх, в небо, Мамонт вспомнил с каким восторгом узнал в юности о Цыганской звезде — звезде странников.

"Странствовать захотел, гондурас!.. И те, кто смотрит на Цыганскую звезду, становятся вечными бродягами и мечтателями… Примета. Какой идиотизм!"

— Главное — наяву не жениться на лягушке, — кажется, это сказал Чукигек. — А вы знаете, что только из-за Козюльского немцы войну проиграли? — Пацан немного опьянел.

Совсем пьяный Козюльский согласно кивал, нерасчетливо широко кивая головой. Остальные угрюмо молчали.

— Слушайте вот, — продолжал Чукигек. — Пошел партизан Козюльский в деревню — похмелиться. Узнало об этих планах гестапо и всю самогонку зверски выпило. Обиделся тут партизан Козюльский, пошел к железной дороге и со злости все гайки на грузила отвинтил. А тут эшелон шел, как назло, с сапогами для немецкой армии. Пошел весь эшелон с сапогами под откос. Посмотрел на все это партизан Козюльский и придумал хитрую хитрость: за ночь все сапоги пропил. Утром Гитлер хватился, а сапог-то и нету. Звонит тогда Гитлер Сталину. Слушай, Сталин, — говорит. — Надо на Индию идти, а из-за тебя дело стоит, планы партии, национал- социалистической, планы народа срываются. Как же моя доблестная армия босиком до Индии дойдет? Опять же срам перед Европой. Босяками задразнят. Пожалел тут Сталин Гитлера да и говорит: иди в лес, к партизану Козюльскому. Пришел тот в лес, видит: сидит партизан Козюльский на дубу, в красной рубахе, махорку курит, самогон пьет. Говорит тут Гитлер: прости, что беспокою, партизан Козюльский, только надо мне на Индию идти, а из-за тебя планы партии, планы… В общем, хрен дойдешь. Дело стоит. Тут стыдно стало партизану Козюльскому, налил он Гитлеру стакан и говорит: как же мне было, Гитлер, не пропить твои сапоги, когда твое гестапо не дало мне похмелиться? Развел тут Гитлер руками, повесил голову и говорит: Видно не судьба мне в Индию съездить. Опрокинул стакан, заплакал да и пошел прочь, домой. А дома с горя женился, а потом отравился, конечно. Так и проиграл Гитлер войну, а если б не обидел Козюльского, то и до Индии бы дошел, конечно.

— Говорил гандону, давай построим самогонный аппарат, — странно отреагировал Демьяныч. Осталось непонятным, кого он имел в виду.

— Правильно, — Все кивал пьяный Козюльский. — Кушать нечего было. И самогон, да!.. Один тоже все рассказывал, спорил, думал — умный и все равно помер потом. Лучше на рожу свою посмотри. Рассказываешь, а рот у тебя, как куриная жопа.

— А я на него смотрю и думаю, как хорошо, что не всех людей уважать обязательно, — непонятно кому сказал Чукигек. В последнее время он тоже все чаще покрикивал на пожилого белоруса.

— Понял? — продолжал бормотать Козюльский. — Это тебе не рупь тридцать. Меня за рупь тридцать не купишь — только за тридцать рупь. За тридцать рупь можно.

— Смотрите, — закричал вдруг Чукигек, указывая пальцем.

И сразу же Мамонт услыхал звук двигателя. В океане зигзагами мотался луч прожектора. Вот звук стал почему-то удаляться, и вдруг двигатель истерически завыл, зазвенел, снова стремительно приближаясь.

— Сейчас на берег заедет! — сказал кто-то обречено. — Вот те и подарки!

Прожектор ослепил, ударил в глаза светом. Вой разом смолк. Теперь Мамонт видел яхту, будто во сне въехавшую на берег и двигающуюся по песку. Где-то раздался грохот, треск, потом полыхнула яркая вспышка и все оборвалось.

— Кораблекрушение! — заорал Чукигек, вскочив на ноги.

— Разбился мудак! — закричал кто-то.

Мамонт медленно шел, даже брел, среди бегущих и толкающихся мизантропов, будто еще не верил в то, что увидел. Но впереди уже наткнулись на ползущего навстречу на четвереньках Тамайю, невредимого, только очень пьяного. Через заросли, напрямик, понесли коробки с выпивкой.

— Катер-то разбил, чурка? — кричал кто-то.

— Ничего, к счастью…

Сзади уже вспыхнуло голубое пламя — пунш, еще одно изобретение Чукигека. Вблизи оказалось, что пунш — это всего лишь подожженный ром. Колеблющийся свет выделял в темноте синее, как у покойника, лицо Демьяныча. Старик, недовольный прихотью Чукигека, с досадой дул в тазик с огнем, стараясь погасить его. Рядом откуда-то возникли две женские фигурки в одинаковых синих халатах.

"Половые… Почему-то в самой цифре "два" есть что-то сексуальное", — пришло вдруг в голову.

— Видал? — встретил его Кент. — Водка! Бабы!

"Да уж, бабы! Ну и бабы — такая страсть. В смысле — ужас. Ба — бы!"

Одна — совсем молоденькая, лет шестнадцати, с обесцвеченными волосами — ,кажется, этот цвет назывался платиновым — с жалким некрасивым лицом. Вторая, постарше, — попросту уродливая, мучнисто-бледная, с раздутыми, словно от флюса, щеками. Сейчас женщины скромно ели пельмени с мидиями.

Чукигек сновал вокруг очага в карикатурно расклешенных брюках и, несмотря на темноту, в темных круглых очках, лицемерно критиковал свои кулинарные произведения:

— А мы здесь и цветы жрем. Вот салат из орхидей. А пельмени с ракушками сегодня не ахти. И чеснока много метнул. Зря я пошел на этот отчаянный шаг. Ладно, не целоваться же, — многозначительно повторял он. — И елки нет. Откуда здесь елка…

— Всем известно, что Кент — враг целомудрия. И большую часть жизни провел в альковах, но такое… Это украшение моей коллекции, — твердил Кент, с сомнением глядя на "половых".

"Да! Всех прекрасней и белее", — В руке оказался штоф с дрянным японским виски.

— Вот она жизнь. Праздник! Пикник!.. Дамам шампанского! — заорал вдруг Кент.

Горячий спирт пульсировал где-то под кожей лица.

— Отсидели, возвращаемся с Пенелопкой, — неестественно громко рассказывал, почти кричал, Демьяныч, — а дома нету, и вообще поселка нет. Один лес пустой кругом. Пеньки…

Сбоку бормотал Козюльский.

— Я тоже в лес любил… Жизнь такая была, что лучше забыть ее. Помню, уйдешь, бывало, от всех… утром, с рассветом, в лес.

— Воззри в лесах на бегемота, — вставил пьяный уже Чукигек.

— И хожу, хожу один… До самой темноты мог ходить, не уставал вообще. Вот пошел я один раз, грибов много было. Хорошо. Так хорошо в лесу, что идти назад неохота. И на автобус не успел, конечно.

Пьяный ухмыляющийся Тамайа, согнувшись дугой над маленькой партнершей, танцевал, увязая в песке. В свете костра на его спине блестели шрамы — следы, прошедшей по этим местам, неизвестной экзотической войны.

— Скажешь, слишком заурядная форма веселья? — твердил кто-то сбоку. — А может в старости задумаешься, жил ли когда хорошо, весело и ничего другого, лучше, и не вспомнишь.

— Деревенский праздник, — Чукигек с иронией наблюдал за танцующими. Он дохнул алкоголем в ухо Мамонту. — Двенадцатая ночь.

— Чего? Почему двенадцатая?

— Волшебная ночь, говорю. Прямо Шекспир. Сейчас все помчимся, закружим под звуки радио. Волшебный Аквилон вокруг, и эльфы танцуют на лучах луны. Знаешь, раньше богато было эльфов, богато… И в Исландии, Ирландии, Англии, так до самого Южного Уэллса. Но сейчас их нет, уже триста лет луна не освещает их игры…

В очках Чукигека Мамонт видел себя: отражавшийся напряженно гримасничал, в усилии понять чьи-то слова, будто представлял, что бреется.

— Пьянка, застолье, подразумевает веселье, — Кент перебил Чукигека. — Проблема в том, что для этого надо быть веселым человеком… как минимум. С этим сложности. Такое вот оно, национальное веселье, с обязательным включением истерики, мордобоя и похмелья.

— …На автобус не успел, — все бормотал Козюльский. — Так на остановке и прилег, на скамейке, сидор — под голову… Хорошо. Только потом ребята подошли, молодые… Смеялись сначала, потом избили, отняли пиджак, часы, грибы отняли. Пиджак старенький был, ладно, грибы там, но бить-то на что?..

— А я знаю, это сексуальная сублимация называется, — пытался остановить его Чукигек. — Ты слушай меня… Фрейд, понимаешь…

"Инстинкты движут скотами, они и сами не понимают какие…"

— Сильно били — чуть выжил, считай, год в больнице. Еле вылез с того света.

Мамонт вдруг почувствовал острый припадок жалости, почти любви, к этим некрасивым корявым мужикам:

— Я тоже один раз умирал вроде. Замерз в холодной воде… Видел и пресловутые Елисейские поля. Плохо там, не понравилось мне в загробном мире.

— Ты слушай меня! Про меня! — кричал Демьяныч, свесившись над костром. — Сколько живу — столько били. Как только не убивали меня… На войне череп от осколка раскололся. Пополам. И после… На голове шрамов столько — удивляюсь, как еще волосы растут.

По кругу дошел тазик с пуншем. Сдув огонь к краю, Мамонт припал к горячему ободку. Терпкое пойло никак не уходило в горло, а тут еще Козюльский ухватил за шиворот, пытаясь что-то сказать. Мамонт оттолкнул его:

— Ну что, Козюльский, живем? Вольготно- весело. Правда? Правда, говорю? Чего молчишь?

— А я раскаиваюсь! У меня, бугор, как выпью, всегда раскаяние… Стыдюся я! Раска-и-ва-ю-ся! — Он подавился словом.

— А ты не раскаивайся! — произнес Мамонт строго. — Здесь тебе неперед, неперед, не перед кем не надо раскаиваться. Ты свободен, понял. Слушай меня, Семен! Здесь нет того общества, которое тебя прессовало, преследовало. Посмотри по сторонам — нет нигде. Вообще никакого общества нет.

— Правильно, — тянул Козюльский. — Общество. Стыдюся я.

— Слышь, Мамонт! — издали кричал Пенелоп. — Я вот вражеский голос слушал, а теперь не пойму ни хрена. Тысячи жителей острова, говорит, ведут вооруженную борьбу с колониальной армией Мамонта- это как? А политический покойник — где такой?

— Споем, мужики! — кричал Кент. — Давай… Там, где багульник… Багульник. Ну! Багульник на сопках цветет…

Японки напротив о чем-то негромко разговаривали, спокойные и трезвые, словно чай, мелкими глотками отпивая водку из кружек. Сейчас странно звучали их голоса: не только слова, но и интонация. Быстрая речь, как будто в ритме чтения прейскуранта. Внутри головы вертелось: "Салат из орхидей. Попугаи вареные. С перцем, лавровым листом. Пельмени с моллюсками, ракушки тож. Плавники акульи. Рыба-прилипала."

— Кус-кус из белого человека, — пробормотал он вслух.

— Парьятна апети, — вдруг внятно сказала японка, сквозь огонь глядя на него.

Опираясь о лысину Козюльского, Мамонт встал.

— Объявляю! — заорал он. — Как губернатор острова издаю закон — полная свобода пьянства. Всем гулять вольно! Конституцию дарую.

Но его никто не слушал. Под ногами, как крабы, ползали пьяные, хватали за ноги.

Он пихнул кого-то в спину — неожиданно легко этот кто-то упал. Перешагнув через бесчувственное тело, Мамонт, почему-то стараясь идти прямо и твердо, двинулся на шатких ногах к лесу.

— Тверской фарцовщик Афанасий Никитин ходил за три моря, — громко толковал кто-то сзади. — Ходил, ходил и дошел до царства обезьян…

Потное тело охватило прохладой.

"Пей с луноликой, — почему-то скакало в голове. — Водка — яд, но в ней намек… Нас, пьяниц, не кори. Когда б господь хотел, то ниспослал бы нам раскаянье в удел…"

С звериной свободой ударив струей по каким-то невидимым во мгле лопухам, он задрал голову к небу с расплывающимися звездами.

"Это всего лишь мы, господи. А я твой наместник на острове, мелкий Бонапарт и обезьяний царь. Видный политический деятель."

Издалека доносились крики, уханье и визг.

"Это мы, дети твои, играем… Слышь, господи? Где ты там? Играем здесь, в местных кущах."

— Эх, аукнусь! Эх, откликнусь! — донесся чей-то крик.

"Слышишь, орут?"

— Если говорить о тебе, не к ночи ты, конечно, будь упомянут… — доносилось с берега. Опять крик: И ты, гад, стоишь на пути человечества к счастью!

— Ты нуль, приближающийся к абсолютному! — возмущенно доказывал кто-то. — Понял? Здесь и зарылась собака. Как говорится.

— А у тебя рот, как куриная жопа, — упорно повторял другой.

— Правильно! — вдруг согласился обзываемый. — Спасибо на добром слове. Выпьем!.. Пей, пей. Дядя Семен! Я тебя так уважаю, что, если ты заснешь, я тебе и во сне водку в рот лить буду. Не пойми меня правильно…

Мамонт залпом допил остаток из бутылки. Сознание сразу погасло. Кое-как он еще осознавал, еще видел, как вся орава голышом прыгала в черных волнах океана. Потом упал, споткнувшись, горькая волна накрыла его. Едва не захлебнувшись, Мамонт вынырнул на поверхность. Мокрый и почти протрезвевший, побрел к костру. Мимо, с визгом пробежала половая, закидывая в сторону ноги. С жадным вниманием Мамонт успел заметить по-мужски худые узловатые ноги, маленькую грудь с черными сосками. За ней прыжками мчался Пенелоп, кривой, бородатый, словно сатир, настигающий нимфу. Белое гипсовое тело женщины мелькнуло в лесу, издалека раздался и утих треск сучьев и смех.

Мамонт выхватил из коробки бутылку и швырнул ее в костер.

— Прекратить блядство! — заорал он.

Бутылка оглушительно лопнула, в небо метнулось синее пламя.

— …И будет торговля женщинами, — донесся откуда-то голос Кента. — Составить состояние… Это и есть мой черствый кусок клепп, — произнес он почему-то с немецким акцентом.

Мамонт вдруг, неожиданно для себя, захохотал, запрокинув голову; упал на четвереньки. Корчась на песке, вспомнил, как давно не смеялся. Так, ухмылялся — много лет…

Он проснулся, грубо облитый кем-то водой, лежал, не в силах протестовать. Перед глазами торчала из песка полузасыпанная черная бутылка виски — ,однако, в мучительной недосягаемости от протянутой руки.

"Один. Одинокий, как вишенка в бокале", — всплыло что-то странное в покореженном мозгу.

Накрыло второй волной.

"Прибой!" — понял он. Цепко ухватил бутылку, пополз куда-то. Та оказалась открытой, он глотнул, разбавленное океанской водой, пойло.

Вдалеке, из леса торчала тонкая накренившаяся мачта с обвисшим парусом.

"Так далеко от берега?.. Откуда? — смутно подумал он. Очнувшись, сел, ощущая фантастическое количество алкоголя внутри.

Женщины вдвоем сидели на качелях, между двумя пальмами, пели тоненькими голосами. Дальше двое собирали, разбросанные при крушении катера, бутылки. Один- Пенелоп, второго узнать было невозможно — так он был покрыт песком.

Покрытый вдруг закричал голосом Кента:

— Смотри, смотри, что американ делает. Бряцаешь оружием, гад!

Мамонт увидел американский корабль в неестественной близости от них. На палубе и на берегу кипела муравьиная суета.

— Пойти посмотреть на оскал империализма? — сомневался подошедший Кент.

"Эх, не встану!" — Мамонт встал на ноги, и сразу же закружилась голова, какая-то тяжесть потянула назад, будто на спину повесили стальную плиту.

"Безумный день. Или еще утро? Безумное утро?"

Он двинулся к лесу, ощущая глубокую слабость в ногах. — "Сотрясение костного мозга?" — пришла в голову еще одна нелепая фраза.

Не дойдя до леса, Мамонт свернул за пальму.

"Из всего лексического состава языка тех индейцев только и остались слова "место, где мы все опьянели." Пять слов, — успел подумать Мамонт. Поднявшаяся изнутри, из желудка, судорога скрутила его, связала в узел, будто выжимая. — Не приняла душа."

В голове прояснилось, будто после удара.

"Извините за подробности," — пробормотал он, вытер слезы, оглянувшись, увидел, что, сидящие на берегу, мизантропы смотрят в его сторону, и кто-то указывает на него пальцем. Сквозь тупое одеревенение медленно просачивалась тоска. Парадоксальная смесь равнодушия и отчаяния.

— …Тормозную жидкость тоже, — возвращаясь, услыхал он голос Пенелопа. — Только сблевать обязательно… Выпить и сблевать. И не сдохнешь тогда, и дурь в голове останется… Ну что, бугор, стравил? — Повернулся к нему Пенелоп.

— Да уж. Чуть кишки не вывернул, — Непривычно близко Мамонт видел на корме линкора пестрый флаг, оказавшийся неожиданно большим, просто огромным. С похмелья жизнь раздражала своей чрезмерной подробностью. Что-то поплыло в голове, все стало нереально отчетливым и отстраненным, он увидел все это откуда-то извне, будто по телевизору: низко летящий над водой вертолет, бурун воды за спешащим глиссером, американец на палубе, смотрящий на него в бинокль. По берегу бежит некрасивый переводчик Квак в засученных штанах.

"Безумие! Красиво звучит… Наверное, также отстранено наблюдают за всем этим покойники с того света. И я, когда буду покойник…"

Переводчик остановился рядом, о чем-то заговорил. Внимательно глядя на его лицо с выпуклым лобиком и выпяченной челюстью, Мамонт в очередной раз подумал, как сильно напоминает Квак персонаж "Острова доктора Моро."

"Человек-пес", — пробормотал он.

— Сэр, к тебе менты приходить… — наконец, разобрал Мамонт.

"Что это я натворил?.. Вытрезвитель! — трепыхнулось внутри. Он с размаху сел в песок, схватил валяющуюся здесь бутылку. Одним длинным глотком допил остаток, обжегся воздухом и, разинув рот, уткнул голову в колени.

— Менты велел сильно просить извинять его нурушений граница острова.

Тут Мамонт увидел: вдоль берега гуськом идут несколько полицейских в светло-коричневых мундирах. Впереди — самый толстый, со, свисающими из-под фуражки, не по форме длинными, волосами.

"Сто двадцать килограммов, — на глаз определил Мамонт. — Нашествие монстров на остров…"

Полицейские остановились под пальмами, толстый двинулся к нему, за ним — ,собравшиеся по дороге, мизантропы, галдя похмельными голосами. Толстый с недоумением косился на барак, помойку, внезапно образовавшуюся здесь за ночь, котел с раскисшим осьминогом, споткнулся о кого-то, полузасыпанного песком. Тот сипло забубнил, заматерился. Квак улыбался, тыча обеими руками в сторону Мамонта. Полицейский остановился, недоверчиво глядя на скрючившегося опухшего пьяницу и молча вытирая лицо платком, потом поклонился, сложив на груди ладошки.

— Чего смотришь, японский городовой? Веселились мы, — Мамонт уперся взглядом в странный живот японца — непонятным образом он начинался сразу от основания шеи. — Культурная программа, конечно, напитки — ,конечно, алкоголесодержащие, не без этого. Редкие минуты досуга, — Он попытался встать, пошатнувшись, ухватился за древесный ствол. — Эх, и попили — не на жизнь, а на смерть.

— Я осилил три литра, — похвастался Кент. — Три литра напитков различной крепости. Мой скромный личный рекорд.

Полицейский все отирал платком темное масляное лицо, сочащееся потом. Появился откуда-то Чукигек, в бессознательном почти состоянии, согнувшись и глядя в землю, протянул руку полицейскому. Тот, не сумев скрыть недоумения, посмотрел на него, заговорил о чем-то, повернувшись к Мамонту.

— Она говорить, это ты губернатор Мамонт? — перевел Квак.

— Да, пресловутому мне принадлежит это скромное имя. Я человек с большой буквы "М".

Толстый опять о чем-то заговорил, кивая на замерших невдалеке женщин. Их сильно напудренные ночные лица при ярком свете казались неуместно реальными. Переводчик Квак о чем-то возмущенно защебетал.

— О чем разговоры, начальник! — вмешался Пенелоп. — Да забирай. Тоже мне добро.

Подбежавшие полицейские подхватили женщин под мышки. Старшая половая повисла в их руках, поджав ноги и раскачиваясь. Другой полицейский, бегущий сзади, ударил ее палкой по пяткам. Женщина завизжала, быстро и жалко засеменила босыми ногами. Пенелоп хрипло заржал.

Глядя на ее плохо выбритые подмышки, Мамонт в очередной раз подумал, как хорошо и правильно было бы жить без тела.

"И тысячи мучений, присущих телу… Бедные наши тела."

Квак семенил за японцами, что-то толковал. Мизантропы с хмурым неудовольствием глядели им вслед.

— Да! Утро вечера всегда мудренее…

"Пьянка", — Странное слово, похожее на женское имя.

— Ну и натаскал Тамарка выпивки, — пожаловался кто-то. — Как же это все выпить?

— Надоела водка, — пробормотал Мамонт. Сейчас бы пива кружку, с устатку — упарился.

— Надо бы похмелиться в медицинских целях, — закричал Кент. — По древнему обычаю острова Мизантропов. Кто у нас отвечает за алкоголизм? Я почитаю себя учеником Омара Хайяма, старикашка непременно отправился бы сейчас на материк, засел в какой-нибудь рыгаловке.

— И американ на голову садиться, — сердито заговорил Демьяныч. — Вот тебе и свобода. Конституция, блин горелый! — Он почему-то покосился на Мамонта. — А где этот?.. Директор лесопилки, Аркашка, блин, Хрущев? Пойдем к Хрущеву, айда!

— У Аркашки слабенькое есть, — крикнул, стоящий у воды, Пенелоп. — Он его в землю закапывает. Целую бочку закопал… Может последний день здесь живем. Гуляем!

— Правильно! Трудодни накопили…

— Это бочка специальная — для расчетов. Деньги на бочку и все, — опять заговорил Кент. — У нас теперь и деньги есть. Лучше бы по воде дойти, только яхту свою разбил дурак этот разрисованный.

— Бензина вот нет, — пробормотал Демьяныч. — На шаланде можно, под парусом.

— На хрен твоя шаланда средневековая, — возражал Кент. — Корыто. Ты сейчас и паруса не сможешь поднять на этом своем плавсредстве, — Он стоял, держа в обеих руках по бутылке, попеременно отпивая из них. — На моем мехплоту пойдем, на "Божьем прощении". Эй, Семен! Где он?

— А ты то заведешь плот свой? — окрысился Демьяныч.

— Небось, у тебя и бензина нет? — присоединился к нему подошедший Пенелоп.

— Может и нет. Может и придется в него спирту залить, на спирту кто хочешь дойдет. Еще не утеряно искусство соображать. Эй, чуваки, собирай бутылки! Где Козюльский Семен, курва с чефирбаком?

На палубе мехплота теперь появилась рулевая рубка — деревянная будка, похожая на дачный сортир. Кент и оба Матюковых брякали чем-то в двигателе, тот, действительно, не захотел заводиться. Стоя на берегу, Мамонт заметил, каким ничтожным выглядит мизантроповский мехплот на фоне американского линкора. Разгрузка на нем утихала, несколько, собравшихся у борта, американцев, тыча пальцами, разглядывали мизантропов в бинокли.

"Теперь мы актеры второго плана. Или просто декорация, — сказать это было некому. — Вот он, недобрый час."

— Смотри, смотри, колизей, сколько хочешь, — ворчал Демьяныч, сидящий на корточках рядом со снятым кожухом. — Это бесплатно.

"…Вкладыши, мои вы милые, вкладыши, мои вы шизокрылые", — напевал себе под нос Кент, откладывая "шизокрылые" железки в сторону.

"Я твой тонкий голосок, — напевал Кент. С его сигареты сыпался пепел внутрь распотрошенного двигателя. Угрожающе пахло бензином. — Русское поле!.."

— Взорвемся на хрен!.. Как Тамарка вчера, — бормотал Демьяныч.

— Авось не взорвемся, — Кент затянулся так, что затрещал табак в его сигарете. — Я раньше на сухогрузе ходил, там, считай, механике обучился. Нормальные вкладыши, — спорил он со всеми знатоками сразу. — Очень даже нормальные. Ничего, я свое "Божье прощение" наизусть знаю, со всеми железными потрохами.

— …На берегу бутылок столько, — впору назвать его стеклянным, — слышался издалека голос Чукигека. — Стеклянный берег.

Похмельные мизантропы лунатиками бродили по берегу, выкапывая из песка бутылки. В бак постепенно вливался коктейль из бренди, сакэ и пальмовой водки.

— Вино не лей туда, пиздюк малосольный! — Кент оторвался от мотора. Квак, уже откупоривший галлоную бутыль с портвейном, молча присосался к ней.

Один Чукигек не проявлял признаков похмелья, был уже сильно пьян. Стоя с опустевшей бутылкой вина и почему-то заглядывая в нее, бормотал что-то непонятное:…А вот грибы не идут к белому вину по всем законам, божеским и человеческим. Я считаю, что грибы вообще к вину не идут. Жаль, что гриб этот здесь не растет. Омлет о фин эрб, омлет суфле, соус бешамель… Китайцы вот готовят коктейли с ананасом, курицей и сметаной, — обратился он к, отвернувшемуся от двигателя, Демьянычу.

— Сало маслом не испортишь, — равнодушно согласился тот. — Ну что, все у вас?

— Все. Приступаем к разному, — Кент выплюнул свою сигарету-фитиль. — Кто с нами? Эй, чуваки, грузись похмеляться, поехали в Херсон за арбузАми.

Над головой хлопал и трещал мизантроповский флаг. С пьяным бесстрашием Кент вел мехплот над самой отмелью, взбаламучивая донную муть. Сквозь воду Мамонт видел на дне близкие рифы, мясного цвета валуны, сразу скрывающиеся под, поднятыми со дна, песком и грязью. Мизантропов обгонял американец на каком-то длинном самоходном ящике. Кажется, он назывался скутер, а может — глиссер Один из тех, недостойных того, что имеют: своего обидного превосходства. Сквозь вой и звон двигателя доносились напряженные голоса мизантропов.

— Теперь начнут нам угрожать и кнутом, и пряником, — кричал Демьяныч.

— Прогнать бы на хрен американца…

— Только и всего. Для кого-то наш остров- непотопляемый…,нет, не авианосец. Непотопляемый крейсер. Даже миноносец.

— Очень даже потопляемый, — Кент высунулся из будки, одной рукой держась за штурвал. — Для нас все это стало похоже на тонущий корабль, джентльмены, — кричал он. Огибая стоящий у берега линкор, Кент немного сбросил газ, двигатель застонал, успокаиваясь. Отвернувшись, Мамонт допил бренди из найденной на берегу маленькой стеклянной фляжки.

— А если дырку ему в борту сделать? — послышался голос Чукигека. Он сидел на борту, поочередно опуская ноги в двигающуюся воду. — Или бочонок с порохом?..

— В башке дырка у тебя, — остановил его Демьяныч. — Героин! Воспитали в своем коллективе.

— Интересно, а были здесь раньше пираты, — не унимался Чукигек.

— Будут. Скоро!

— А может были и сокровища здесь оставили.

— Точно, потопить бы на хер американа, — Сидящий на носу и по привычке прячущий в горсти окурок сигары, Пенелоп похмельно скривился, заросший, почерневший, будто закопченный. — Точно бы дырку сделать… Только чем? Бумерангом?

— Я и говорю, — продолжал Чукигек. — Подкрасться ночью и гранатами закидать. Где вот оружия взять?

— Спроси что полегче, — почему-то отозвался на это Мамонт. Он почувствовал, что опять немного опьянел. Голова стала легче, невесомее. — Наполеон говорил, что для войны нужны три вещи… Деньги, деньги и еще деньги.

— У тебя деньги есть?

— Может и есть. Не знаю.

— А ведь неохота отсюда уезжать, — крикнул кто-то.

— Так и выгонят в шею. Маленький остров пожалели для бедняков, жлобы, — доносился из будки голос Кента. — Сходить, посмотреть на буржуинов?

— Иди без нас, — крикнул ему Мамонт. — Ты же всегда в капджунгли стремился. В мир чистогана… Теперь недалеко, — проворчал он.

На берегу появились сваленные доски и бревна, какие-то сооружения, может быть, действительно, лесопилка. Земля Аркадия. Из воды торчали, недавно забитые, сваи. Мехплот уверенно шел на них. Звук двигателя опять стал постепенно стихать, в будке подозрительно молчали.

— Заснул? — Пенелоп забарабанил в дощатую стену кулаком. — Заснул, говорю!? И этот по берегу решил проехать. Глуши, глуши мотор, лошак!

Высунулся Кент, с изумлением глядя на мир вокруг:

— Чего стучишь? Ты мне не приказывай, тоже, приказчик. С вами точно не доедешь, пиздюки. Так и утонешь возле берега, погибнешь платонической смертью.

Мехплот плавно повернул перед сваями и медленно двинулся к берегу. Совсем вылезший из будки Кент одной рукой крутил штурвал. — Видали как надо, — орал он.

— Это значит аркашкино скромное имущество?

— Нескромное совсем, — На ходу Мамонт ощупал претенциозный фонарь на коротком железном столбе: лампы внутри не было. Фонарь, конечно, не мог гореть здесь, где не было электричества. Может был рассчитан на будущий прогресс или просто стоял так, для красоты. Эта часть острова постоянно менялась: посещал ли его Мамонт через месяц или через два дня.

— Целый коммунизм тут Аркашка учудил, — На берег спрыгнул Пенелоп в засученных штанах.

— Крикетный стадион он начал строить, — продолжал кто-то. — Для городских курортников.

— Крикет. Это что за игра?

— Хер его знает. Наверное, кто громче крикнет.

— Ну, вот сейчас и поиграем.

— Он картинки рисует, каким остров должен стать, — сказал кто-то. Мамонт видел один такой рисунок, выведенный неумело, но старательно. На нем — парки, с дорожками и фонтанами, больше похожими на гигантские, до неба, деревья. С гуляющими людьми; один человечек был плохо стерт резинкой, его Мамонт еще обозвал призраком коммунизма.

Невдалеке мизантропы окружили кого-то, сидящего под пляжным грибком.

— Пидорки у них, как у поваров, — Пенелоп, кажется, разглядел этого кого-то раньше Мамонта. — Моряки, бля.

Под грибком обнаружился небольшой пузатый старик в американской форме и белой морской шапочке. Мизантропы стояли, в упор рассматривая его.

— Вот он, самый непосредственный оскал империализма… — пробормотал Мамонт. — Hay oldman! — издали крикнул он.

— Физкультпривет, — вякнул кто-то.

— Я тоже знаю по-английски, — ожил, молча стоящий, Кент. — Гудбай, виски, пенис… А как будет по-английски "мудак"? Скажи, скажи ему…

Американец молчал, астматически сипя горлом. Вблизи он был очень стар. Предсмертная бледность, старческая гречка на лице. Даже в этой шапочке было заметно, что он лыс.

За спиной презрительно хмыкнул Пенелоп:

— Никто не видел, как клещи присасываются? Если не заметишь, сначала присосется, потом башку в шкуру засунет, потом, глядишь, вообще залез- одна жопа торчит.

— Сколько значков у этого. Позолоченное брюхо, — Демьяныч с интересом рассматривал медали на кителе американца. — Эй ты, мистер Твистер, ты тоже мент будешь? Или просто сочувствующий? Чего гандон на голову надел?

— Моя фамилия Цукерман, — внезапно, с отчетливой обидой произнес старик на чистом русском языке. — Суперинтендант флота Соединенных Штатов.

— Гляди-ка, разговаривает. Как человек. Тогда здорово, супостат.

— Погоди, Демьяныч, — остановил его Мамонт. — Народ острова Мизантропов — легкомысленный народ — не обращайте внимания. Мы простые бедные рыбаки, мистер… Вот теперь на свободе. С чистой совестью.

— Спасибо что ли говорить ему, уроду, — злобно ворчал Демьяныч.

— А мы Мамонт. Сам Мамонт, великий и ужасный, местный философ и поэт.

— Мне поручено вам сообщить, сэр, что, к сожалению, ваш друг и компаньон мистер Белоу погиб. На его судне взорвался танк с горючим. Почему-то…

— Да, я слышал.

— Танк — это бак, то есть…

— Я понимаю. Хороший был мужик.

— Заключение: был некачественный ремонт. Вот так!.. Советское правительство заявило, что вы обратились с просьбой вступить в Союз.

— Это все, — Мамонт с трудом подбирал цензурное слово. — Вранье все это.

— Да, я знаю, — Суперинтендант долго раскуривал сигару. Мамонт молча смотрел на его, повернутое в профиль, мумифицированное лицо с мятой боксерской переносицей. — Официальное заявление, да! — это уже почти правда, даже, если это вранье. Русские хотят высадиться на острове. Если это допустить, будет война, — Старик мелко затягивался, раскуривая сигару. — Эх, горе! Большая война между двумя такими большими державами. Как в Корее… Нельзя допустить. На вас большая ответственность, господа, можно заслужить гражданство…

— На предательство толкаешь, — каркнул Пенелоп.

— Родина или смерть, — пробормотал за ним Мамонт.

— Воспользуйтесь своими мозгами, сэр, — Старик повернулся к нему. — Теперь ваши права на остров, мистер Мамонт, сомнительны. А этих, — Он кивнул в сторону кучки похмельных мизантропов. — Этих тем более.

— Переведенная на вкус, эта речь должна напоминать поросячий понос, — витиевато выразился Кент. — Сэр!

— А я за них воевал когда-то, — мрачно заговорил Демьяныч. — И в Европе, и в Китае, в Манчжурии…

— Я тоже воевал, — Суперинтендант внимательно посмотрел на него. — Где, где! Тоже в Манчжурии, в Китае, потом в Корее. В штабе Мерецкова, когда молодым был и русским. И потом всю жизнь воевал… Или копался в другом каком-нибудь говне.

— Ну, ну… судьба! Дети разных народов… да, разбросало! — Демьяныч замолчал и о чем-то задумался.

— А то вы, рванье, долларов у американцев попросите, отступного. Может что-то дадут. У них немеряно… Компенсацию за имущество?

— За это что ли? — Пенелоп ткнул пальцем то ли в сторону мехплота, то ли в тростниковую крышу пляжного грибка. — Ты переоцениваешь нашу глупость. — Он вышел вперед и теперь воинственно наступал на Цукермана, еще больше скривив набок голову, почерневший, волосатый, даже со спины похожий на лаосского лесного человека. — Родиной не торгуем. Лучше бы водки поставил. Как этим — индейцам из Нью-Йорка. Тогда может и согласимся войти республикой в твое США… А не то плати за остров миллиард… Или этот, как его?.. Эй, Чукигек?.. Ну да, триллион долларов. Или сразу выпивкой давай.

Сидящий в стороне, на досках, Кент катал босой ногой по песку пустую бутылку:

— Мы может и бродяги, бомжи, люди дна… Но мы тоже хитры и коварны. Проверены электроникой…

— Боюсь, что американское правительство… — нервно продолжал Цукерман. — В общем, не удивлюсь, если вас здесь скоро не будет. И вообще нигде больше не будет. Вот так… Конечно, ребята, я могу похлопотать о вашей выдаче русским. Так будет лучше.

— Кому? — скривился Кент.

— И американскому правительству тоже… Короче, кончаем уговоры — вон Икроид плывет, — Мамонт так разобрал фамилию плывущего.

— Говно плавает, господин моряк, — пробурчал Пенелоп.

Мамонт оглянулся: на своем красном, неуставного цвета, скутере стремительно приближался давнишний американский офицер, неестественно молодой, костлявый юноша в темных очках.

— Конечно, не вы, босяки, им нужны, — заговорил Цукерман. — Остров нужен, база.

— Откуда ты все знаешь? — притворно изумился Кент.

— Умный, — уважительно пробурчал Чукигек.

— Тикайте отсюда. Вовремя убирайтесь, вовремя. Пока русские сюда не дошли. А не то поторопим.

— И куда? В океан? — угрюмо зазвучал Кент. — Как бы тебе не хотелось, мы не можем просто исчезнуть, аки смрадный дым. А те, кто идут, могут и опять отправить по памятным местам. Только доллары твои в лагерном ларьке не берут.

Не доходя до берега, скутер остановился и осел в воду, американец что-то закричал.

— Капитан Икроид (Так Мамонт расслышал эту фамилию) напоминает, что этот остров — территория Соединенных Штатов, — заговорил Цукерман. — В случае несоблюдения законов вы можете быть объявлены нежелательными иностранцами. В общем, ведите себя тихо, вдруг не тронут.

— А нам плевать, — пробурчал Пенелоп.

— Эй ты! — крикнул Чукигек в сторону скутера. — Ужо придет Красная Армия — повесят тебя бесплатно на собственной рее.

— Не тебя, а вас, — хмуро поправил Цукерман.

— И вас тоже.

— … твою мать, — вдруг добавил по-русски капитан.

— Что он сказал? — Очнувшийся Демьяныч в недоумении завертел головой.

— Насчет прописки вроде бы, — пояснил Кент. Повернулся к Цукерману. — А сейчас… сейчас про что говорит? Не разберу никак. Очень плохой английский.

— Мало ли чего он говорит. Этот скажет… В общем, может и дадут вам американское гражданство. Это ваше спасение — сидите смирно и дадут.

— Не верю, — возражал Чукигек. — Не верю, как говорил Станиславский… Великий кинорежиссер… Пока, интендант! — крикнул он вслед уходящему. — Надеюсь, встретимся в аду.

— Гандон штопаный, — пробурчал Демьяныч. — Думал, американы умные, а этот еще хуже меня.

— Дураки, — поддержал Чукигек. — Я сам дурак, вижу, — непонятно добавил он.

Кент подобрал окурок Цукермана, достал спичечный коробок с голой бабой на этикетке:

— Хоть бы покурить дал… Угостил, жлоб… Они, значит, будут здесь жить, процветать, а мы будто так: нарисованы на декорации, сливаемся с фоном.

— Я им не просто мешок с говном, я им человек, — кипел Пенелоп.

Мизантропы почему-то стояли, не уходя от берега. Отсюда, сквозь реденькую, пощаженную Аркадием, лесополосу, виден был его дом. В стороне, в зеленой болотистой луже, кишели большие речные черепахи, сейчас показавшиеся похожими на гигантских жуков, — страшно кусачие, как знал Мамонт.

"Говорят, что американцы болеют и околевают в джунглях", — почему-то подумал он с какой-то неясной надеждой.

— Отменят нас здесь совсем, — сказал вдруг, стоящий впереди, Кент. Оглянулся на лужу. — Вот умрешь, а в следующей жизни переселится душа в такую вот дрянь. Будешь в этом болоте прозябать пожизненно.

— Вот все про тюрьму рассказывают, — некстати высказался Чукигек. — А мне не довелось. Теперь что, и меня со всеми?..

— Тебя-то за что, — рассеянно заметил Кент. — Какие у тебя преступления, помимо бытового онанизма. Ничего приключенского в этой тюрьме нет. Не надейся.

— Ну что встали? — сказал, наконец, Мамонт. "Сколько ни стой — пьяным не будешь", — собрался добавить он, но его опередил, сказал тоже самое, Кент.

Новый год. Сколько времени, какую изрядную долю жизни занимало когда-то ожидание лета. Мамонт остановился у бамбукового плетня, огораживающего двор Аркадия.

Дом перед ним изменился. Вокруг появилась веранда с основанием из дикого камня, рядом — сараи, амбары, может быть даже — лабазы. Посреди, образовавшегося из построек двора, — небольшая толпа мизантропов и в центре — ,возвышающийся над ними, массивный Аркадий в дранном махровом, бабьем причем, халате. Он почему-то тыкал пальцем в землю у себя под ногами — пыль, перемешанную с куриным пометом — и, кажется, о чем-то спорил, бил в нее ногой. Не обращая на них внимания, по двору кружил Демьяныч, щупал свежие доски стен. Подойдя ближе, Мамонт увидел, что теперь Аркадий совершает непонятные манипуляции лопатой, осторожно поддевая ею верхние пласты земли.

— Делу- время, но и потехе- час, — почему-то мрачно произнес кто-то рядом.

Под землей обнаружился верх здоровенной, видимо, бочки. Сейчас к ней с кувалдой подступал Квак, наверное, в надежде этот верх выбить. Аркадий, закончив копать, бегал, угрожающе размахивая каким-то черпаком, выстраивал всех в очередь.

— Белые вина идут к белому мясу, красные — к мясу красному, — опять начал Чукигек. — Тамарка, а правда, что у вас жареного человека называют длинной свиньей?

Тамайа молчал, чему-то хитро улыбаясь.

Обнаружилось, что мизантропы действительно бессознательно выстроились в очередь. Мамонт тоже оказался в ней. Перед ним — широкая, густо разрисованная цветными драконами, спина Тамайи, рядом — Чукигек. Вверху, в небе, полз черный двухголовый вертолет, тащил под брюхом то ли пушку то ли большой миномет на колесном ходу.

— Смотри-ка, взял Аркашка чеком, — шепотом ликовал за спиной Кент. — Принял, лох болотный. Наша теперь бочка. Гляди!

Кто-то впереди не сумел сдержать возглас:

— Во сосуд гигантский! Это уже не бочка. Это Бочка!

Составленные в очередь, мизантропы содрогнулись и рассыпались, все кинулись куда-то вперед. Окружили, появившееся посреди двора, озерцо, будто зачарованные застыли на берегу бочки, у кромки вина. Круглая черная поверхность блестела внизу.

— Тонкое вино, — произнес Чукигек бессмысленную фразу.

Яма, жерло бочки, чуть выступающее из земли, — все это было похоже на большой колодец. Неизвестно почему казалось, будто вертикальная шахта с вином уходит глубоко вниз, может быть на сотни метров.

"Центр острова Мизантропов, его сосредоточие".

— Вот они, истоки народные, — произнес что-то подобное Кент. — Ну и припадем!

— Там в избе закуску хватайте, — кричал сзади Аркадий. — Крабов берите, осьминогов сушеных, всяких там гадов!

— Эх, питие мое, — вздохнул рядом Демьяныч и вдруг упал на четвереньки, попытался достать жухлой рожей до блестящей смоляной поверхности. — Сухое? Сухое что ли? А почему бочка не полная?

— А тебе не хватит? — язвительно сказал, стоящий за ним, Кент. — Заметил… Такой ты, эх, замечательный!.. Кто всех перепьет? На пари. — Кент протиснулся вперед. — Я перепью! — ответил сам себе.

"Он пьет одно стаканом красное вино", — некстати пришло в голову.

— Эх, цирк зажигает огни, — непонятно воскликнул Кент. И вдруг прыгнул, грузно ухнул вниз. И сразу, как очищенные картофелины, посыпались за ним, уже голые почему-то, мизантропы. В бочке быстро стало тесно.

— Вообще-то, по этикету раки идут к вину белому, — уже рассуждал, плавающий внизу, Чукигек, обняв вареного лангуста. — А вот лягушка, равно как и курица…

— Давай к нам, — кричал снизу Мамонту Кент, держащий над головой бутерброд с сырой сосиской. — Проверим закон Архимеда.

— Искупайся, Мамонт. Неплохое вино — годится!

— Как парное молоко.

— Не вино — деликатес!

"Да не минет меня чаша сия", — опять что-то нелепое в голове.

— Не перепились еще богатыри на Руси…

— Какая вокруг здесь Русь?. Пораскинь этими самыми… Как их? Мозгами.

— И назначить министром по делам пьянства и алкоголизма, — слышалось за стеной. ("Что бы это значило?") — Кого? Козюльского Семена. Вот кто умелец, талант сомнительный, но неиссякаемый. Где он, кстати? Пропал где-то.

"В конце концов оказалось, что жизнь — это только физиология, череда разнообразных мучений тела. Неожиданно мучения кончились… А теперь что — удовольствия пошли?"

— Дай мне в морду, — опять звучало за стеной.

— Да я, по правде, и сам хотел.

— …А еще по-итальянски пьяный — значит тихий. — "Это, конечно, Чукигек."

— Неизвестно, как там пьют, в этой Итальянии…

Вверху кто-то зашевелился. На балках, под крышей "дачи" Аркадия, кажется, на прежнем месте, возилась, белела в темноте полосами тельняшки, обезьяна.

"Как ее звали?.. Лениниана Псоевна, да," — Он лежал на мешках с кофе. Кофе, наверное, еще тот. — "Предыдущий". -Даже сейчас, пьяный до полного размягчения, он ощущал его запах. Запах уже не прежний, острый, свежий — кофе пахнет прелым, будто землей.

"Вот засну сейчас и что приснится тогда? Какие сны? Какие-нибудь земляные, загробные какие-нибудь", — Закрыв глаза, он наблюдал за плавающими под веками кругами и какими-то красными точками. Точки, лампочками светящиеся во мраке, постепенно лопались и исчезали. От двухдневной усталости не ощущались мешки под спиной, сознание будто висело само по себе — без тела.

По ту сторону стены все раздавались голоса мизантропов:

— Плаваю, плаваю в бочке, смотрю, а Чукигека рядом нет. Ну, думаю, пить бросил, утонул пацан. Так что я тебя спас, с тебя бутылка.

— А что, в бочке ничего не осталось?

— Откуда. Это же вино — не вода… Было.

— Да, какая-нибудь тонна-две…

— Тоже мне, седьмой подвиг Геракла…

Диссонансом возник новый взволнованный голос:

— …Сгорел от водки, почернел весь… Точно говорю, помер Козюльский.

— Дикий ты юмор шутишь!..

"Сам ты помер, — сквозь сон подумал Мамонт. — Совсем мозги пропили."

Крики и шум отзывались болью в голове. Кто-то заглянул в двери. — "Нашли, козлы комолые!"

— Просыпайся, бугор, похмеляйся — дело у нас, надо Козюльского хоронить, Семена.

— Пошел ты, — не желая пробуждаться, разозлился на глупость Мамонт. — Ступай, ступай. Иди на хер! — Но в двери уже лезла галдящая пьяная толпа. Целиком побывавшие в вине мизантропы испускали такой запах, будто дышал целый вытрезвитель алкоголиков.

Американское судно опять стало далеким. Уютно, по-домашнему, горели там огни иллюминаторов. В небе неестественного желто-зеленого цвета, будто на плохой фотографии, уже кружились черные летучие мыши.

— К нам шел, да не дошел вот… — рассказывал кто-то.

— Да нет, дошел, — возражал другой. — Насосался из бака, видать. И как только там спирт учуял? Я смотрел, досуха высосал. Видишь как почернел, сгорел с этого спирта.

Мизантропы подходили к берегу, к мехплоту, у него уже стоял Аркадий с незажженным большим фонарем, похожим на пластмассовую канистру. Оказалось, что за плотом лежит тело, мокрый оскалившийся труп. Остановившийся Мамонт глядел в лицо с отвалившейся челюстью. — "Насосался из бака и заглох," — все твердил кто-то. Аркадий присел, приподнял веко покойника: "Все, закончилось веселье!"

Волны захлестывали ноги покойника.

— …Чем тут помянешь? — звучало за спиной.

— У меня спирт есть, муравьиный, правда. И мало, конечно.

— Давай. Выпивка плохой не бывает. И Аркашка еще нальет — дело святое. Ну как, феодал?

— Догулялись, ебио мать. Сволочи! Пропили Семена.

"Ну вот, первым ушел из тела своего."

— Доску на гроб только у тебя, Аркадий, можно, — заговорил Демьяныч. — Я сам Семену и пирамидку сколочу, со звездой.

— Казака смерть либо на колу, либо на пиру. — "Если бы Семен меня услышал, — обиделся, — тут же подумал Мамонт. — Казаки ведь враги его были."

В яме стоял, откуда-то взявшийся, наскоро сколоченный, гроб. Совсем неглубокая могила, выкопанная, обессилившими от пьянства, мизантропами. В гробу скорчился Козюльский, сейчас переодетый в чистую белую рубашку. Подвязанная бинтом челюсть, на лбу — венчик из каких-то мелких орхидей. Бесполезное и нелепое, покинутое человеком, тело.

"Пока не пришла к ним разлучительница всех собраний, смерть. Свежая могила. Вот гнусное словосочетание. Свежее кладбище даже."

— Нация — это народ и его могилы, — заговорил Мамонт. "Откуда такие слова в голове берутся?" — Первая смерть. Будто символ — был остров Мизантропов раем, а стал островом. Вот так, Семен… Что видишь ты сейчас в мире теней? — "Вот бы кто-нибудь записывал мои слова." Но никто не записывал и даже не слушал его. — Где ты сейчас? В одиночестве пробираешься во мраке по камням, по скалистому берегу Стикса? Или уже пируешь за столом с новыми друзьями и в этот момент принимаешь из рук Одина чашу с самогоном?

"Звучит очень по-нашему, в духе мизантропов."

Не слыша Мамонта, рядом твердили свое:

— …Ну ладно, Семен, не взыщи.

— Теперь не взыщет.

Мизантропы стояли у могилы, освещенные светом факелов. Факелы придавали всему неуместную, средневековую какую-то, торжественность, о ней вряд ли подозревал кто-то кроме Мамонта. Сзади тихо плакали японки. Из мизантропов не плакал никто, только Кент как-то странно кривился, будто боролся, не давал возникнуть какой-то гримасе. Вдруг оказалось, что он переживает смерть Козюльского больше всех.

"Взаимное соперничество закончилось за смертью одной из сторон."

Гроб заложили досками, поставили сверху его любимый котелок, на дне его переливалось немного спирта.

— Прости, Семен, не таких ты похорон достоин… Отмучился, бедняга, — Демьяныч поднял и бросил в яму горсть песка. — Еще встретимся. Все мы временно живые, итог один. На всех у бога одна статья заготовлена. Высшая мера и амнистии не будет.

"Грязное дело — смерть", — думал Мамонт, глядя на падающую землю. Внутри появлялось какое-то непристойное облегчение и его не удавалось подавить. Будто и эти похороны были всего лишь хлопотной заботой. Достойно завершавшейся.

На месте того, что осталось от человека теперь был только холм рыхлой земли. Мизантропы нелепо стояли вокруг, глядя на него.

— Несправедливо это как-то, — сказал кто-то.

— Сколько ему лет? Было?

— Теперь уже никто не узнает.

Как-то странно было не слышать среди других голоса Козюльского.

— Ладно, Семен, лежи пока так, — заговорил Аркадий. — Будет время — памятник тебе поставим. Из гранита-камня. На вечную память.

— Ну где твой алкогольный суррогат? Кто-то спирт муравьиный предлагал, — Вокруг могилы зашевелились. Опять громче всех стали слышны Демьяныч и Пенелоп: во время похорон они как-то оттеснили других, будто были более привычны к подобным хлопотам. Затянувшаяся встреча Нового Года плавно перетекала в поминки. Сбоку передавали полулитровую алюминиевую кружку: "Давай, за вечную память".

Мамонт вдруг подумал о том, что этот остров простоит еще сто тысяч лет, а от них здесь ничего не останется: "Останется гладкое место. Будто всего этого никогда и не было."

"Немного опередил нас", — В свете костра он видел свое отражение на дне кружки, прямо перед глазами — слоновьи складки век.

— Последний срок придет вне зависимости от нашего влияния. И пьянство с алкоголизмом здесь не самый главный фактор, — сейчас Мамонт не замечал, кому это говорит. Закончив эту фразу, он уже забыл ее начало и, кажется, повторял это уже не в первый раз. Сознание, относительная трезвость, почему-то возвращались фрагментами, эпизодами. — Вот и кладбище здесь основали. С почином, как говорится.

— Да, теперь не выпьешь с Семеном. Любитель был, — Пенелоп откусил конец сигары и теперь жевал его по своей давней привычке. — Совсем скучно без него стало.

— Даже он не поднимется, чтоб стакан опрокинуть. Земля не отдает свою добычу, — Сквозь огонь, сквозь скачущих саламандр, на него смотрела японка. Добела напудренное лицо с криво накрашенными глазами было похоже на череп. Кажется, все это только что было. Или было давно? Сколько лет длится эта пьянка? Сколько он уже сидит у этого костра? Кажется, все это одна длинная ночь. Огонь сейчас почему-то горел в железном ящике. Как он называется? — "Мангал, да. Разве был мангал?" — Сзади падал свет из окон, откуда-то взявшейся, веранды. Он вернулся назад, это никак не наступает Новый Год. Мамонт зачем-то встал и теперь стоял, шатаясь, на накренившейся земле. Моря тоже не стало, оно только угадывалось каким-то образом за холмом.

Традиционно стоя в кустах, обнаружил, что молния на штанах сломана. Редкий случай. В последнее время молнии на штанах как-то не ломались: то ли они стали прочнее, то ли он стал менее порывист в движениях. — "Нелепое наблюдение".

— Когда-то давно ехал и думал, что за земля такая: Манчжурия, Халхин-Гол, — раздавался где-то голос Демьяныча. Старик уже ни один раз вспоминал все это. — Теперь гляжу, даже здесь земля есть. Долго везли, долго, будто на тот свет… А что, за границей люди тоже такими же дураками живут?

— Да нет, в общем-то, — Еще один голос, незнакомый. Кто-то говорит с жестяным акцентом, пропуская мягкие знаки. — У них дураками быть не модно. Сложностями не хвалятся.

— Рекордные, самые длинные ночи — на экваторе, — Это, конечно, Чукигек. — Интересно, далеко мы от экватора?

Затянувшаяся новогодняя ночь. Кажется, они встречают Новый Год.

"Или было что-то еще?.. Нет больше Козюльского. Нигде. Я это не только понимаю, а просто чувствую. А все остальное, все эти райские кущи, — ерунда, просто детские сказки. Если бы человек жил двести-триста лет и не сползал с ума после шестидесяти, он бы изживал свою религиозность. Физиология — это все."

Его мысленный монолог перестал быть мысленным, он говорил это все кому-то. Где-то в черных кустах неподвижно сидела смерть. Не абстрактная и невидимая, а настоящая, из детства, с когтями и клыками, та, что появляется, когда гаснет свет. — "Разве можно людям умирать!"

— Эй, вы! Кто это все придумал? — закричал он, задрав верх голову. — Боги? Иисус ваш Христос?

— Кто там у вас орет? — доносилось изредка. — Если бы мой земляк И. Христос увидел все это, он бы сказал: Я смеюсь со всего этого бардака.

Мамонт, потеряв равновесие, с размаху сел, потом лег — головой в песок.

— Древний ты совсем… — доносились голоса. — И его видал?

— Нет, Христа, правда, не видел, уже не застал, зато многих других… В восемнадцатом году даже наркомвоенмора Троцкого встречал, в Свияжске. Гляжу, вот он перед строем, красный Наполеон, организатор наших побед. И тоже еврей: очки, смоляная бородка клинышком, на лошади сидит как коровья лепешка…

Вверху качались кроны пальм. Какая-то гигантская черная птица пролетела, заслонив половину неба. Прошел, по-пьяному загребая ногами песок и прижимая к груди котелок, покойный Козюльский. Потом оказалось, что рядом стоит, в белом кителе и шортах, Белоу. — "Ты же мертвый", — подумал Мамонт. — "Ну и что?" — вслух отозвался Белоу. — "Действительно, ну и что?"

— Прекрасно сохранился, — сказал Мамонт.

— Ну, я можно сказать новопреставленный, — отозвался, польщенный вроде, Белоу. — Всего полгодика на дне, полгодика.

В темноте все звучал чужой голос, кто-то бубнил с тем же жестяным еврейским акцентом:

— …И убили красного Наполеона.

— Ты то сам не убивал? — "Это Демьяныч!"

— Нет. Я тогда совсем молодой был.

— А у тебя, интендант, дети-внуки есть?

— Были какие-то, теперь разбежались… Ну да, и сам разбежался. Сорок лет прожил в той стране евреем, такое кому угодно надоест.

"Эй, ты где? — мысленно воззвал Мамонт. — Ты почему невидимый? Не заболел часом?" Белоу исчез. На его месте появился кто-то черный, горящий в темноте красными глазами-углями.

— Раньше таких больших чертей, как вы, не видел, — заговорил Мамонт. — Не имел чести общаться.

— Мать моего Пенелопа, — твердил где-то свое Демьяныч. — С одним ножом на нее ходил…

— Я тоже женщин любил… — звучал его собеседник. — Давно.

"Хорошо выглядеть добрым перед покойным, — доносилось совсем издалека. — Нетрудно. Перед живым вот…"

— А жена на меня со сковородкой, — Опять Демьяныч. — Сковорода у нее чугунная хорошая была. Владела виртуозно. Боевая была подруга, молодец. Вообще хорошо жили, весело… Куда-куда… Умерла… Отчего, от ножа. Не любила ножа, змея… Как не посадили. Еще как посадили.

— Ты кто? — спросил, глядя в чернильную темноту, Мамонт. — Ты там, у себя, такого Козюльского не встречал? Семена Михайловича?

— Зовите меня "Ваше величество", — донеслось из мрака. — Позвольте представиться, крысиный король.

— Как же, слышал, рассказывали. Хотя, пардон, не таким вас представлял. — Где-то не здесь будто звучащие слова сразу забывались, быстро исчезали в сознании, как во сне. — А у тебя рога есть?

— У нас можно принять любой облик. Это допускается… Возможно, я выпил лишнего и выдаю секреты, но для Вас, ваше превосходительство, господин губернатор… Антр ну. Могу даже организовать обзорную экскурсию.

— Да нет, я подожду. Есть время подготовиться. Как хоть у вас, под землей, с порядком? Законно беспокоюсь.

— Да любой облик… Сюрприз для новичков. Опять антр ну, женщин это деморализует. Смешно. Первое их желание там, у нас, стать необыкновенно изящной. Идеальной. Иногда странно они этот идеал представляют. И привлекательной. Для мужчин, конечно. Хотя какие уж в аду мужчины. Забавно: каково оказаться без плоти тому, кто интересами этой плоти только живет. Многого не хватает в аду. Никакой цивилизации. Хотя некоторым у нас нравиться больше, чем здесь, на поверхности. Дело вкуса, конечно.

Иногда, периодами, в этой речи что-то исчезало, потом оказывалось, что смысл, хотя слова звучали, вроде бы, по-русски. Кажется, они даже говорили одновременно:

— У нас тут один чувак поет хорошо, — твердил Мамонт. — Как-то слушал его, и будто какая-то трещина в ваш космос приоткрылась. Тогда понял, что такое "божественный промысел" и еще "музыка сфер". Узнал, что дальше где-то есть эти сферы.

Черный в темноте что-то говорил, кажется, соглашаясь.

— Вы рассуждаете так же как я, Ваше величество. А я то думал, что я один умный, — Становилось все жарче, нездешняя адская жара пекла сбоку. Резко обожгло руку, очнувшись, он понял, что попал этой рукой в угли костра.

— А хорошо здесь пьяному: где упал, там и спи: тепло… — доносилось откуда-то. Мамонт еще не понял в каком из миров прозвучали эти мудрые слова. В голову проникал запах пыли.

"Опять пьяный? Когда это я?"

— А где интендант? — раздавались голоса.

— Еще один любопытный. Ушел. Удалился к месту службы.

— Я думал вчера, помрет интендант, околеет с вина.

— Сбежал гад. А то бы помер, конечно. Совсем гнилой был. Зато, как видишь, Семен к опохмелению ожил.

— Значит научились мертвецов оживлять.

— Да, только скрывали открытие от народа… Хорошо погуляли на твоих похоронах, жаль, тебя не было с нами.

— А ты кровь не пьешь?

— Нет, кровь не люблю, — хрипло зазвучал голос покойного.

— А водку?

— Водку буду… Да живой я, живой. Советским языком тебе говорю.

— Мы тебе, в чифирбак твой, спирту налили, по новому обычаю острова Мизантропов. Ибо старых обычаев у нас нет.

— Спирт ваш я еще в могиле выпил. Лежу думаю: вот и дождался собачьей смерти.

— И котелок не забыл. Смотрю идет мертвый и котелок свой к груди прижимает. Нет, мелко мы тебя в этот раз закопали. Ты зачем выкопался?

— Выпить захотел и выкопался, — звучал недовольный голос покойника. — Зарыли гады. Лежу, закопанный, и думаю: ну вот и пришла она, смерть. Крепко в голову ударило, да…

— Зато теперь сто лет проживешь.

— Да, не принимает меня земля.

— Что ты мне кружку свою суешь? — недовольно заворчал рядом Кент. — Ну и мощный же придурок.

— Штрафную мне давайте, — простужено сипел Козюльский. — Побольше… Полнее лей, давай.

Лежать дальше как-то не имело смысла. Мамонт с трудом сел. Было светло, но еще прохладно. Рядом стоял с пустой кружкой живой Козюльский с незнакомым, опухшим до неподвижности, черно-синим, как у вурдалака, лицом.

— А, Семен, — с трудом сказал Мамонт, преодолевая похмельную слабость. — Давно тебя было незаметно. Ты же умер, — добавил он нелепую фразу.

— Вот и я ему то же говорил, — мрачно сказал Кент. — Не признается.

— Да не, не умер, задержался, — прохрипел Козюльский. — Поторопились вы меня закопать. Не добил меня еще алкоголизм. Говорят, вот и Иисус Христос тоже когда-то воскрес… — начал он.

Мамонт сморщился, пережидая приступ стыда:

"Небось, лежал и слушал, что я вчера говорил", — Внутри закипало похмельное раздражение.

— Совсем мозгов у этого не осталось, — пробурчал Кент. — В тех местах, где должны были быть.

— Опять не рад, — медленно сказал Мамонт. — Все ворчишь. Обнял бы друга.

— Я не некрофил, — недовольно пробормотал тот.

Ближе подошли, стоявшие в стороне, Пенелоп и Чукигек.

— Ну как там, на том свете? — поинтересовался Пенелоп. — Искупался в котле с битумом?

— В первый раз до смерти упился, — с непонятной гордостью хрипел Козюльский. — Закопали гады…

— Зато уж теперь твердо на путь исправления?..

— Да нет, — не сразу серьезно ответил Козюльский. — Видать, так и буду… До следующей смерти.

— Ох и погуляли. Ударными темпами. Стакановцы, блин.

— Меры в этих делах не знаем и знать не хотим, — высказался Чукигек. — Преувеличенная была доза.

— Мы, мизантропы, существа такие, на спирту живем, на спирту, — почему-то оживился Козюльский.

Сзади зашевелились. Кент уже булькал там чем-то. Мамонт протянул руку, после бесконечной паузы ощутил в ней стакан.

— Ваш утренний спирт, сэр!

Стакан показался неестественно толстым и шершавым. Обожженные нервы передавали в мозг что-то искаженное.

"Прикосновение к прекрасному".

— Как говорится, с добрым утром, — внимательно проследив за ним, произнес Козюльский. — Давно тебя трезвым не видел. Совсем не просыхаешь, пьешь ты необоснованно много.

Откуда-то взявшийся Тамайа сунул в руку горячий, нагревшийся в песке у костра, помидор.

— Один раз хоронили тоже, — уже рассказывал что-то Пенелоп. — Загуляли прямо на кладбище, утром очнулся, смотрю покойник наш из могилы ползет. Хотел его лопатой уебать, хорошо, разглядеть успел- другой это мудак, с другой стороны сосед. За могильное рытье получил самогону, выпил и в ней же ослабел до утра. Где, где… — отмахнулся он от вопроса. — Хрен знает куда дели его, я не искал. Да ему то все равно, покойному-то.

Сам внезапно ослабев, Мамонт закрыл глаза. Внутри, в области поясницы, что-то неестественно и болезненно разбухло, будто вот-вот готово было лопнуть.

"Закурить что ли? Или заснуть опять?" — Натянув пиджак на голову и поджав ноги, он боком лег в песок.

— И у нас точно так же было, — теперь рассказывал Козюльский. Голос его звучал все бодрее. — …У него через слово было: "Слышь? Слышь?" Спрашивает и спрашивает. Так и прозвали его. А знаешь от чего он помер? Знаешь? — почему — то пристал он к Кенту.

— Откуда я знаю, — с неудовольствием отозвался тот. — Я с твоим другом и рядом не лежал.

— Ведь смеяться будешь — отчего, — Козюльский табачно закашлял, харкнул. — Повесился на шнуре от лампочки. Я его первым и увидел. Захожу, вижу: висит Слышь и ноги в дырявых носках болтаются. Помер совсем, — Кто-то затормозил его вопросом. — Ну как отчего. Оттого… От жизни, жизнь такая… Помню, собрались мы его хоронить, на похоронах выпили… потом еще выпили, самогонку нашли, много самогонки. Неделю пили, песни-пляски пошли. Песни поем, пляски пляшем, один Колька смирно лежит. Мертвый, трезвый и "слышь" не говорит… Ну, вонял, наверное, — опять отвечал кому-то Козюльский. — Не помню, пьяный был. Все пьяные были, не чуяли ничего, может и сами воняли… Только милиция и остановила веселье наше, — Козюльский помолчал, потом счел должным добавить. — Все пропили в доме у покойника, только он сам и остался, в гробу, на двух табуретках. Такие случаи часто бывают, — философски закончил он.

Появившееся солнце проникало под пиджак, светило сквозь закрытые веки. Издалека — все удаляясь — доносилось:

— Ну что, какой теперь праздник скоро?

— Вроде на твоих поминках собрались гулять…

— Ну, это на девятый день только…

— …Брахмапутра, Брахмапутра, — с неудовольствием повторял Козюльский, будто ему не нравилось это слово.

— …Дафния моя, — твердил рядом Кент. — Это жена моя, Дафна. А может и вдовой теперь считается. Я ее Дафнией дразнил, так рыбий корм звали, в детстве. До сих пор меня на берегу подстерегает. Теперь не дождется…

Мизантропы сидели и лежали на палубе разрушенного тамайевского катера, его недавно оттащили ближе к воде. Рядом купались, опять появившиеся, японки. Почему-то прямо в одежде, они редко и медленно приседали у берега.

Где вы их только берете таких? — пробормотал Мамонт. — Красавицы списанные.

— С материка вестимо, — отозвался Кент. — Выловил у берегов. Самые дешевые, какие были. Эта Элеонора, а эта Нинель.

— Да ну, — засомневался, сидящий невдалеке, на стволе наклонившейся пальмы, Чукигек.

— Шучу, конечно. Это я для удобства придумал.

Элеонорой была высокая и сутулая, немолодая уже, женщина с костлявым потасканным лицом, Нинель — прежняя, с обесцвеченными волосами.

— Волосы покрасила, — высказался по ее поводу Чукигек, — а все равно видно, что нерусская.

— Что вы хотели? — отозвался Кент. — Натуральные бабы. Вам пойдут.

Мамонт смотрел на Элеонору, теперь зачем-то стирающую в стороне простенький лифчик.

"Наверное, это женский инстинкт — сразу стирать там, где есть хоть какая-то вода", — Он подумал, что теперь понимает, почему у южных примитивных народов в вечной моде полногрудые женщины:

"Только там, где они всегда одеты, можно считать красивыми женщин плоских и худых."

— Некрасивые дочки получились у их родителей. Видать их здесь тоже по пьянке делают, — Мамонт уставился на бурые женские соски, похожие на какие-то ягоды. Японка вопросительно посмотрела на него круглыми по-мужски безресничными глазами. Показалось, что она чем-то похожа на Джульету Мазину.

"У некрасивых людей сходство встречается редко. Тем более между итальянкой и неизвестно кем. Жители Окинавы здесь, кажется, не считаются вполне японцами."

— Не хотел бы я проснуться утром и увидеть такую рожу.

— Тебе достаточно и такой, с твоим небольшим аппетитом, — отозвался Кент. — Припади к ручке. Перед тобой дама, даже девушка в некоторых местах.

— Девушка, — пробурчал Мамонт. — Таких девушек…

Японки столбиками застыли в воде, молча прислушиваясь к ним. Кажется, Кент был даже доволен, что японки не понимают его, как всякому любящему поговорить ему нравилось слушать только самого себя:

— Жена даже святое, мою коллекцию порнографии, заставила уничтожить, — Кент кивнул на лежащий рядом на палубе журнал с глянцевой девкой. — Я их соседям в почтовые ящики покидал. Пенсионерам — скидка, — Лежа на горячих досках, Кент шевелил зелеными ступнями: свои белые туфли он недавно покрасил зеленкой, а они принялись линять изнутри. — И колеса от сердца, лекарства мои, выбрасывала. Говорит, чтоб скорее сдох.

По берегу ехал корейский подросток верхом на корове. Торопясь миновать опасных мизантропов, горячил корову палкой.

— Всадник бледный, — прокомментировал, глядя ему вслед, Чукигек.

Вдалеке, разбрызгивая лужи, оставшиеся после отлива, строем бежали американцы, скандируя на ходу что-то хвастливое.

— Полузащитники родины, — проворчал Пенелоп, — Эх, срезать бы гадов из пулемета.

— И что делают здесь? — заговорил, до сих пор молчавший, Козюльский. Такое долгое молчание было необычно для него. — Аж сюда догадался добраться американ этот. Большие доллары тратит. Сидели бы дома, водку пили, чем здесь по песку бегать, зря орать.

"В армию идут мазохисты", — Сейчас он испытывал что-то вроде облегчения, глядя на трусящих тесным строем подневольных людей. Ему повезло: его не было среди них, тяжело топающих ногами в горячих сапогах, скандирующих какие-то неуклюжие куплеты: что-то злобное про коммунистов, как он сейчас расслышал.

Вольные мизантропы скептически рассматривали американцев. Сейчас те, выстроившись в шеренги, подпрыгивали, расставив ноги.

— ЧуднАя у них физкультура, — высказался Мамонт. — А вообще, длина жизни меньше всего зависит от зарядки. Детские уловки все это.

— Физкультура, — презрительно протянул Козюльский. — Физтруд и только. Я вот никогда не болел, не припомню.

— Где же ты трудился? На какой ниве? — скептически отозвался Чукигек. — Стакан подымал?

— Не стакан!.. На стройке. Устроился на штукатура учиться. Только мне там пистолет монтажный попался, и захотел я прораба застрелить. Рассчитал все хорошо, правильно, — неторопливо стал рассказывать Козюльский, — чтоб дюбелем его насквозь пронзить и следов своих в ем не оставить. Но мудак тот крепкий оказался, сухой: дюбель в нем застрял. Крику было. Гаду этому что, и сейчас, наверное, живой, а меня зато в места заключения. На самый Восток, на Дальний, исправлять трудом. Потом люди говорили, надо было в глаз его бить, как белку.

Не слушая его, о чем-то спорили Кент и Пенелоп:

— …Да эти на все способны, на все пойдут. Им скажи: съешь человека — поджарят и съедят. А ты говоришь: не решатся.

— Интендант что-то говорил, обещал… — бормотал Пенелоп.

— Обещал! Да только посмотреть на его рожу: вылитый жулик и Берия. Лаврентий Палыч.

— Как говорится, про тюрьму и про суму не заикайся, — поддержал его Козюльский.

Мамонт глядел отсюда, с палубы катера, на заблудившегося внизу краба. Краб не ползет, он легко переступает, замирает, приподнимаясь на цыпочки, не осознавая, что сейчас не в воде и не может взмыть вверх.

— В такие ясные дни вспоминаешь, что сейчас на воле находишься, — кажется, он сказал это вслух.

— А мне иногда не верится во все это вокруг, — заговорил Пенелоп. — Кажется, особенно ночью, будто за дверью не лес тропический, а просто лес — ,прежний, тайга. Будто выйду и сразу очутюсь в поселке, пойду по улице, домой. Те же лампочки на сосновых столбах. За соснами реку видно. Того дома уж нет давно…

— Кто-то жалуется на отсутствие зимы, — опять заговорил Мамонт. — Не знаю… Для меня зима- какая-то аномалия, уродство… Надолго я замерз, надолго, — Он глядел в сторону, где у "памятника", столба с деревянной головой, клубились, вытекающие из леса, корейцы. Шляпы конусом, сделанные из листьев веерных пальм, темно-землистые лица: самовольно зародившаяся здесь жизнь. Сегодня он что-то хорошо видел все удаленное: можно возникала дальнозоркость? Иногда неожиданно начинали болеть глаза.

"Зрение ломается. Очередной переходный возраст?"

Что-то во всем этом было странное, неестественное. Неестественна была толпа на этом острове: понял, наконец, Мамонт. Рассыпавшиеся по берегу корейцы размахивали теперь какими-то самодельными плакатами, трясли бамбуковыми палками. Мелькнул узкий полосатый торс Квака.

— Люди доброй воли. Разнообразных возрастов и полов, — высказался Кент.

— Чего это они? — спросил Мамонт.

— Номер художественной… Надеюсь, что художественной, самодеятельности.

— Братья по разуму, корейцы эти, памятник основоположнику идолом считают. Великий Белоу. Бог. Работы неизвестного мастера, — с ложной скромностью произнес Чукигек. — Все себе маленьких белоу понаделали, злых духов отгонять.

— Действительно, бог фарцовки был, — сказал Кент. — Гандонами в Риге торговал и видишь как далеко продвинулся. Высоко даже.

Корейцы рассыпались по берегу, кричали что-то сердитое в сторону американского корабля. Среди них, приземистых, большеголовых, вдруг обнаружился Аркадий, возвышаясь над ними, он топтался в своих пыльных сапогах с какой-то хоругвью. Бегающие по берегу угрожающе трясли палками, мелькал черный мизантроповский флаг с песочными часами. На американской палубе свистели, смеялись, одобрительно махали шапками.

— У братьев по разуму проснулось гражданское самосознание, — определил Чукигек.

— Всем бы советовал заниматься своей частной судьбой, — негромко сказал Мамонт, — а не общественной. Плохой тон. По опыту жизни в собственной шкуре знаю.

За спинами матросов, повисших на планшире, появился выпуклый диск темного стекла, похожий на рачий глаз. Мамонт не сразу понял, что это объектив телекамеры. Корейцы еще активнее замахали плакатами, стараясь обратить на себя внимание.

— Так почему демонстрация? — спросил Мамонт непонятно у кого.

— В каком мире живешь? — ответил вопросом Пенелоп. — Американы решили нас выдать, неужели до сих пор не слышал? Я думал, болтают, а теперь этих увидел, братьев по разуму, и убедился.

— Так! — Он ощутил что-то вроде внезапной слабости внутри. — А эти-то чему возмущаются? — "Мне какое дело до них?", — тут же подумал он.

— А этих, видать, кто-то попросил повозмущаться.

— Ну все, теперь назад, узкоколейки строить.

Чукигек спрыгнул с пальмы.

— Все на митинг! — вдруг заорал он. — На демонстрацию давай! Три дня к отпуску.

— А ведь точно, — Кент поспешно затоптал окурок босой ногой. Накинув на себя обрывок рыбачьей сети, с неожиданным азартом заскакал по истоптанному берегу. — Наше дело левое и правое. Важнейшим является кино.

Все почему-то двинулись за ними.

— За что трудящихся и негров обижаете? — кричал в сторону корабля Чукигек. — Эх вы! — Оттуда свистели в ответ.

— Руки прочь от острова Мизантропов! — орал Кент, заглушая тонкие голоса корейцев. — Всецело не одобряем. Долой!

В толпе замелькали подруги Кента.

"Никак Марико?" — Силуэт с поднятыми вверх кулаками. Большая голова на тоненькой детской шее. Чукигек уже носился по берегу с развевающимся мизантроповским флагом.

— К позорному столбу! — кричал кто-то. — Все подпишемся на заем!

— Смерть гидре империализма, — вдруг крикнул Мамонт.

— Смерть! — В сторону корабля полетели пустые бутылки. — Свободу частному капиталу! — И совсем уже непонятное. — Неправильной дорогой шагаете, товарищи!

— …От лица прогрессивного человечества… Мы, люди доброй воли… Суровый приговор говнюкам от истории… На хер поджигателей… — Лозунги плавно перешли в банальный мат.

Толпа полуголых оборванцев, выкрикивая похабщину на разных языках, прыгала по берегу.

"А я еще беспокоился, получатся ли из них дикари."

Внезапно погасли прожекторы на судне, и они, почти неожиданно, оказались в темноте.

— Мизантроп говорит свое гордое "нет", — пронзительно прозвучало прощальное.

— Ну все, кончен день забав, — сказал Мамонт, оттер со лба дневную испарину, — вакхические пляски, сатурналии, блин.

Сонм корейцев исчез. В воздухе остался запах пыли, к прибрежным кустам был как-то прикреплен самодельный холщовый плакат: "МЫ А "

— И что, трудящиеся острова Мизантропов?.. — Мамонт, задрав голову, смотрел в небо, особо густо заполненное сегодня вертолетами. — И что, опять на цепь? Вновь в край осиротелый?

— Будем болтаться на одной рее, товарищи джентльмены, — В легкомысленных словах Кента прозвучала невольная растерянность.

— Готов перерезать себе глотку, если это не так. Клянусь Нептуном! — гаркнул Чукигек и загоготал. Он все заметнее подражал Кенту. Пацан где-то пропадал и сейчас вернулся заметно выпивший. — В Библии еще советуют повесить на шею мельничный жернов и утопиться.

Кент покосился на него, но промолчал.

— Теперь в дом залезут, обворуют, — скрипел появившийся Демьяныч. — Кто теперь по острову лазит?

— Из моего дома могут вынести только мусорное ведро, — почти про себя пробормотал Мамонт.

— Это из твоего!.. — продолжал ворчать Демьяныч.

"С возрастом пьянство из области удалого веселья плавно переходит в мученичество," — почему-то подумал Мамонт, глядя на Чукигека. В последнее время пацан приобрел совсем дикий вид: неимоверно расклешенные штаны и жилет в цветных заплатах, отросшие волосы свешиваются на лицо.

"Неуютно чувствую я себя в собственной шкуре. В сердце булькает что-то, — мысленно пожаловался он кому-то. — И почки… В глазах темнеет."

— От тела уже ничего не осталось хорошего, — пробормотал он вслух. — Так неблагоприятно относиться к единственному здоровью.

— Чего?

— И не сплю почти, — сердито заговорил Мамонт. — Чем старше становишься, тем сложнее и сложнее на свете жить…

— И пить, — закончил ухмыляющийся Чукигек.

— Чем болеешь? — без интереса спросил кто-то.

— Всем. Из хорошего в организме остался один мозг. Уже не хватает здоровья на безделье… Ладно, у меня дела. Поползу к себе в чулан, подыхать.

— Погоди, дядя Мамонт, не расходись.

Мамонт вопросительно посмотрел на Чукигека. Появился Квак, опять стремительно заговорил о чем-то на своем птичьем языке.

— Он говорит, — пояснил Чукигек, — что Наган клад нашел. Там он, в овраге… В овраге, за японской ресторацией.

— Какой клад?

Мудак захихикал.

"С кем приходится работать", — мрачно думал Мамонт, шагая за Кваком. Сзади захрустели в буреломе мизантропы.

— Оружие там, — наконец, пояснил Чукигек.

— Холодное? — прозвучал во тьме Кент.

— Теплое. Заколебал ты…

— Какое еще оружие? Палицы и бумеранги? Вот гондурас!

Впереди щебетал Квак.

"… Господина Нагана говорить, кушать будут давать. Долг. Деньги потома…" — разобрал Мамонт.

— Пилять, — зачем-то добавил Квак. За время, проведенное на острове, все корейцы полюбили материться по-русски.

— Помню, в войну, — рассказывал кому-то Козюльский, — забежал в деревню одну. Жрать очень хотел. Захожу в хату чью-то, дали мне картошки, капусты там, сала даже немного. А тут полицаи в деревню- патруль… Я на сеновале успел спрятаться, в сарае, а полицаи меня по всей деревне — искать. Один на сеновал залез и давай в сено штыком тыкать. Бьет и бьет… Я оттуда выскочил, кричу: "Дяденька, не убивай." Штык тот — прям напротив, в сердце упертый. Плачу.

— И что? Живой ведь, — Пенелоп, похоже, был единственным, кто еще не слышал эту историю. — Отпустил, значит, тебя?.. А винтовку отнял?..

За японской "ресторацией", маленьким щелястым домиком на сваях, двигались огни. В темноте звучали голоса Пенелопа и Козюльского:

— …А ты что, в сумдоме не был? — бубнил Козюльский. — Я побывал… Приходилось.

— И что в том доме делал?

— Лечился, что еще делал… от змея.

— От какого еще змея?

— От какого, от зеленого…

Над краем оврага поднялся кто-то, опутанный кабелем, держа над головой нечто вроде ручного прожектора, напряженно смотрел в темноту, в их сторону. Вблизи оказалось, что это Нагана. Мамонт машинально подумал, что лица у Наганы практически нет: какая-то пухлая подушка, без носа, без глаз. Вместо глаз — массивные квадратные очки, куриная гузка вместо рта. — "В отличии от Квака."

Овраг был заполнен приливной водой, заметной только по раздробленному отражению лунного света в ней. Оказалось, что здесь появилась большая деревянная лодка, нечто вроде моторной шаланды с длиной тонкой мачтой без паруса. Внезапно очутившийся здесь Аркадий и несколько незнакомых корейцев переносили что-то на берег. Случайно освещенная куча вдруг оказалась оружием. Оружием и чем-то еще: уже малозначительным. Мамонт наткнулся на остановившегося впереди Чукигека.

Набежал Нагана, что-то доказывал, горячо объяснял, тыча обеими руками в сторону железной горы. Чукигек жадно выхватил оттуда небольшой округлый карабин — такой Мамонт видел на газетных фотографиях во время кубинских заварушек.

— А этот работает?

— Будет работать, — ответил из темноты Демьяныч. — Если нажать на курок.

— И что, Демьяныч, нравится винтовка?

— Видали и получше… Что за автомат такой? — Подошедший Демьяныч взял в руки автомат с диском и ручкой спереди, под стволом.

— Я в кино видел такие, — решил пояснить Мамонт, отстранив Нагану, — в старых американских фильмах, гангстерских.

В кустах были навалены консервы из магазина Наганы, фляжки, солдатские ботинки, кажется, даже старая одежда.

— А это что такое? — Мамонт понюхал что-то невнятное, пахнущее резиной.

— Кажись, противогазы лошадиные, — Сзади стоял Аркадий. — Или верблюжьи. Знакомые дела: мне в "Сельхозснабе" тоже всякий неликвид совали. По всем оврагам лишнее железо ржавело.

— Специально сбалансированный нож, — радовался где-то Чукигек.

— Удивил. С таким точно сбалансированным я на жену когда-то ходил, — прозвучал в темноте Демьяныч.

— Эх, жизнь бестолковая, — Козюльский, сгорбившись, сидел на куче оружия.

— Ты чего? — Мимоходом удивился, проходивший мимо, Кент.

— Каково память-то во мне живет. Вот за затвор взялся, и рука сразу былое вспомнила… Запах смазки почуял и будто очнулся, опять в красной партизанке очутился. Эх, молодость куда-то задевалась, вся жизнь моя дурацкая без толку развеялась.

— Опять Козюльский про детство свое босоногое, — Кент нашел спутанный клубок ремней и теперь тянул из него какой-то особенный. — А там, смотри, смотри — никак джинсы. Во фарт! Все, бросаю свое ремесло собирателя окурков.

Овраг, будто ванна, заметно заполнялся водой. Кто-то вышел из дощатой будки на палубе, вспыхнул огонек зажигалки, осветил чьи-то дешевые железные зубы.

— Анджело, друг мой, — негромко сказал рядом Пенелоп. — Смотритель здешних вод.

— Чего на них смотреть? — пробормотал Мамонт.

В будке, которую не хотелось называть рубкой, вспыхнул свет. Она вся засветилась щелями. Человек на палубе небрежно выбросил на берег какую-то сумку из плотного брезента.

— Кто-то с материка нам помогает, — заговорил Кент. — У Наганы есть волосатая рука где-то снаружи. Очень волосатая.

Мамонт подобрал сумку, внутри лежали, туго утрамбованные, пачки зеленоватой бумаги:

— А это что?

— Золотое яичко, — От новой портупеи Кента пахло копченой колбасой.

— Нет, точно, — может билеты лотерейные?

— Не сомневайтесь, чуваки, он это- дьявольский металл.

За спиной уже собирались мизантропы.

— Какая разница, — негромко заметил Мамонт. — У нас другая система ценностей — в литрах.

Кент, будто колодой карт, постукивал распечатанной пачкой долларов о ладонь:

— Где там Квак этот? Сбегай-ка в ресторан, бой, принеси чего-нибудь.

Мамонт направил луч фонаря на Демьяныча:

— Ну что, говорят, раз в жизни и незаряженная винтовка стреляет?

— Стрельнет. Сегодня стрельнет обязательно.

Где-то Чукигек оглушительно выстрелил из ракетницы.

— Я к тому — может еще пригодится это железо.

— Конечно пригодится. А то убьют и все. Не помилуют, потом не найдут, где и кости закопаны.

— А кто искать-то будет? — добавил Козюльский.

"Теперь у нас козырь есть в рукаве… За обшлагом кафтана", — Мамонт бессмысленно глядел на плавно гаснущую ракету.

Из темноты протянули бутылку японского виски. Мамонт глотнул, стараясь не замечать мерзкого аптечного вкуса. Сидящий на корточках Чукигек взвешивал в руке какой-то черный чугунный шар.

— Осколочный лимон, — произнес он с непонятным удовлетворением, высыпал из нагановского рюкзака банки с консервами, стал кидать шары туда.

— Выбрось, — вяло заметил Кент, — тяжело. Взорвешься еще… Вообще-то, чуваки, я бы не отказался здесь еще немного пожить. Он глотнул из дошедшей по кругу бутылки. — Но теперь получается, что живем мы здесь из милости, — пока еще.

— Нормально! — доносился из темных зарослей голос Чукигека. — Здесь будем жить. До гробовой доски…

— Недолго осталось ждать, — хмуро заметил Козюльский.

— Только-только стали подыматься на дрожащие ножки… — Голос Чукигека звучал с неестественной бодростью. — Может объявим голодовку? Давай!

— Вот так, мужики, — заговорил Кент. — Скоро опять знакомиться с просторами родины.

— Да не с просторами, — задумчиво произнес Демьяныч. — Пожалуй наоборот.

— Опять по памятным местам, — снова заговорил Кент. — Опять зажгутся для нас огни пятилетки. Не могу представить, что снова увижу — все то, откуда уехал. Будто сто лет прошло. Оказывается думал, что тот мир исчез и больше нет его нигде.

Пенелоп, сделав неимоверный глоток, долго смотрел во мрак выпученными безумными глазами:

— Это что же: бог терпел и нам велел? Для кого-то наказание здесь, а для кого-то на том свете только? — Яростно топнул ногой, обутой в детскую сандалию с дырочками. — Уравнять! Уравнять, бляха-муха! Блин!

— Ну вот, говно внутри закипело, — с неодобрением произнес Демьяныч.

— Мы так были, утиль… — голос Кента звучал с необычной для него задумчивостью. — Однако… Я внезапно заметил, что у всех нас по одной голове в комплекте, товарищи джентльмены. Судьба- непредсказуемый игрок…

"Джентльмены! — мысленно добавил Мамонт. — Да! С Божию стихией мене не совладать…"

— Здоровье бережешь?.. — кипел Пенелоп. — Они узнают меня с плохой стороны.

— Нашла нас беда. Наконец, — пробормотал Демьяныч. — Иди на хрен, Наган! — добавил он, ослепленный светом. Не понявший его, Нагана продолжал растерянно переводить прожектор с одного лица на другое. Мамонт почему-то заметил, что лоб Демьяныча так подробно покрыт параллельными морщинами, что похож на дощатый домик.

— Да!.. Такая она жизнь, хуже "Солнцедара".

Мамонт уже забыл о чем думал минуту назад, осталась лишь тоскливая обморочная слабость в сердце.

"Я и другие кандидаты на виселицу, — подумал, глядя на эту кучку горьких изломанных людей. — Вот мы, люди дна…"

— Нерастворимый человеческий осадок…

— Чего?

— Да так, анекдот вспомнил.

— А я драться люблю, — Взмахнул бутылкой Пенелоп. — Если за правду. Мы то — да, подонки общества…

— А что? — сейчас толковую оборону организовать, — заговорил Демьяныч. — Отбиться можно. Не отбиться, так напугать. И ничего- отвалятся.

— А Демьяныча назначим генералиссимусом, — высказался Мамонт. Старик почему-то отнесся к этим словам без иронии, даже одобрительно кивнул. — Вот она для вас- крепкая рука.

— Крепкая нога, — пробурчал Демьяныч.

Неразличимым фоном звучал непонятный разговор Тамайи и Наганы. Самодовольно пищал какой-то гнус. Далеко в ресторации стали бить часы.

— Двенадцать, — неуверенно, будто сомневаясь, сказал кто-то.

Из кустов вывалился Чукигек, уже в плоской английской каске древнего образца:

— Ну что, товарищи стакановцы, кончен митинг? Подозреваю, что в этой яме мы счастья не дождемся.

"Когда это он успел напиться?"

— Бить или не бить. Гамлета бы сюда, вот кто был специалист в этой области, — Пацан самостоятельно хихикнул над своей шуткой.

Стоящий рядом Демьяныч посмотрел на него, как показалось Мамонту, с брезгливостью.

— Вот сейчас, в полночь, тенью отца Гамлета навалиться на штатников, — не унимался Чукигек. — Под покровом ночной темноты. Считаю целесообразным.

— Чего радуется? — заговорил Демьяныч. — Ты из нас — первый кандидат в покойники.

— Они мне заплатят… — опять начал Пенелоп.

— Сходим к Цукерману, изменим жизнь к лучшему, — продолжал Чукигек. — Старый девиз — всех до одного!

— Заткнись, — тонко намекнул Демьяныч.

Тамайа осторожно вынул карабин из руки пацана, зачем-то передал его Демьянычу. Потом вытянул из кучи оружия ручной пулемет.

— Чего это он? — Качнулся вперед Пенелоп.

— В поход собрался, — ухмыльнулся Кент. — На штатника. Видать, японская моча в голову ударила.

— И ты, батя, тоже?

— Сходим, посмотрим, — пробормотал Демьяныч. — Рыскну.

"Что ж, помирать так помирать. Странный каприз… У каждого свои вкусы," — Мамонт поднял короткоствольный неуклюжий автомат, оказавшийся неожиданно тяжелым:

— На троих, значит.

Его почему-то никто не останавливал.

— Идите, идите, — с иронией заметил Кент. — Не бойтесь: дуракам везет… Адреналин полезен для здоровья, — еще услышал Мамонт ехидный голос.

"Три богатыря. Гусь, свинья и товарищ", — Во мраке раздавались гулкие короткие вскрики какой-то птицы, а может быть зверя. Все это с выматывающей душу монотонностью, будто вода капала из крана. Изредка темноту прочерчивали крупные светлячки. И внутри — ощущение нереальности этого всего.

"Вот он, Мамонт, невидимкой движется в мире теней. Идущие на смерть приветствуют тебя. Кого?"

На ощупь — среди невидимого бурелома, руками, лицом, ломая и раздвигая какие-то ветки:

"Как разнообразно колются разные кусты. Особый способ ощущения мира", — Фонарик Тамайи, идущего впереди, ничего не освещал, только один раз его свет отразился в выпученных глазах какой-то твари.

"Мой ход. Мамонт на тропе войны, — в темном этом мире будто извне появлялись нелепые слова. — Куда ты скачешь гордый конь, и где откинешь ты копыта? Почему это я конь, — пытался он остановить дурацкие мысли. — И почему гордый?"

Он еще сумел подумать, что все это похоже на чужой разговор, подслушанный по телефону. Ноги цеплялись за что-то — ,наверное, корни — внизу. Заросли становились просто непроходимыми, но Демьяныч и Тамайа, будто не замечая этого, как-то уходили вперед.

Оказалось, они шли на огонь, мелькающий где-то далеко между деревьями. Иногда его заслоняла широкая спина Тамайи. Отчего-то становилось все холоднее.

"Боязнь страны, откудова никто не возвращался…" — Нарастающее ощущение нелепости. Каким нелепым казалось то, что он поднял автомат, там, недавно.

Чаща вдруг закончилась. Сквозь куст была видна светлая плоскость неестественно правильной здесь формы — полотно палатки, как он постепенно понял. Оказалось, что огонь — это, висящий рядом, на сучке, электрический фонарь. Непонятный звук, давно свербевший в ушах, стал тарахтением дизельного двигателя.

Сердце будто раздулось, заполнило его всего изнутри, так, что стало трудно дышать. Разинув рот, чтобы удержать тяжелое дыхание и уткнувшись в куст, он смотрел на биение ночной бабочки возле фонаря. Дизель неожиданно смолк. Беззвучное биение, полет бабочки, бросающей множество преувеличенных кинематографических теней. Звенит во внезапно опустевшей и будто заледеневшей голове. На фоне ночной свежести — едва заметный приятный запах нагревшегося машинного масла. Совсем некстати — воспоминание. Детство. Старинная швейная машина "Зингер". Он сидит внутри нее, на массивной чугунной педали. К густо смазанным сочленениям прилипла пыль. Запах машинного масла.

Впереди угадывался большой, огромный даже, лагерь. Он запоздало ужаснулся тому, что с таким шумом пробирался в этих местах. Будто только сейчас заметил, что они здесь — это всего лишь три жалких человечка.

"Можно прекращать бессмысленный эксперимент", — мысленно повторил эти слова, перед тем как произнести их вслух. Почему-то было тяжело, сложно, заговорить, внести какое-то изменение в этот беззвучный мир.

"Ничего мы здесь не увидим. Надо сказать этим болванам…"

Демьяныч рядом зачем-то перекрестился и сейчас, сморщившись, скукожившись лицом, целился куда-то из своего карабина, глядел сквозь прицел.

Неожиданно будто лопнуло в голове, что-то грохнуло, ослепив и оглушив. Отшатнувшись, Мамонт увидел, что полотно исчезло. И сразу все обрушилось вокруг. Вспыхнули и сразу же погасли прожекторы. В синем свете чего-то загоревшегося он с неестественной отчетливостью видел серое, будто свинцовое, лицо Демьяныча, перекошенное страной гримасой. Старик разевал рот, кажется, что-то кричал, быстро — раз за разом — ,очередью почти, бил и бил из карабина. Кажется, еще что-то загорелось, потом взорвалось, в лицо метнуло хлопья сажи.

Мамонт сидел на земле, сжав голову ладонями. Тело вдруг стало чужим. Чужим, больным, противным. Он будто ослеп и оцепенел. Мир проникал внутрь только невыносимым грохотом. Грохот достиг невообразимых размеров, выше всяких возможностей принять его. Оставшаяся часть сознания сжалась в спазме совершенно непосильного предсмертного ужаса. Иногда что-то горячее колотило в спину. В диком свете, возвышающийся над ним, весь изрисованный цветными драконами, Тамайа посылал куда-то бесконечную пулеметную очередь. Оказалось, это его гильзы падают на спину. Грохот стал совсем невыносимым — вот еще чуть-чуть и что-то лопнет в ушах…

Неестественный исказившийся мир. Мир, несовместимый с жизнью. Бесконечная пытка. Он сидел, ярко освещенный, будто голый. Обморочно ощутил, как кто-то поднял его за шиворот. Со слабым удивлением Мамонт почувствовал, как ослабели у него ноги.

"Оставляю произведение мастера", — Показалось, что нечто подобное произнес Демьяныч.

Тухло пахнущий дым висел в лесу между деревьями, как туман. — "Вот и понюхал пороху." — Он оглянулся. Сзади поднялась стрельба, выстрелы трещали, будто кто-то ломал сухостой. Демьяныч грубо ткнул его в спину: "Не бойся, далеко они. И вообще не сюда бьют."

Он очнулся от криков встречающих. Между деревьями мелькали факелы мизантропов. Выделился голос Чукигека, вырвавшегося вперед:

— А мы переживаем тут, в ассенизационном обозе… Говорили, умерли они, умерли!.. Такие хрен умрут когда.

— Один Тамарка с пулеметом — уже много. Молодцы! Умелые руки.

— Братья-разбойники.

— Ничего, — бурчал старик, насупив обгорелые брови. — Немного поиграли в войну. Все, конец. Шапками закидали.

— Ну, ты, Демьяныч, герой! Стратег! Просто Ахиллес Пелид, — радостно хлопотал Чукигек.

— Рыцарь страха и упрека, — поддерживал его Козюльский.

— Ричард Львиное Сердце. Маршал Чойболсан! — не унимался пацан.

— Показали американу кто хозяин на острове, — Появился Пенелоп. — Хрен им, а не земли. Успокоятся теперь, сидеть будут и не вякать.

— Решили, мизантропы им так, козявки. Источник сероводорода.

— Я думал, ты уже околел, — встретил Мамонта Кент.

— Я тоже так думал, — пробормотал он. В голове было неестественно пусто, там будто замерзло что-то. Может быть он уже сошел с ума и все сейчас видят это?

— Эй, виночерпий, — заорал Кент. — Подкрепление давай.

Оскальзываясь на грязи, по склону обрыва спускался Квак, удерживая под мышками две массивные бутыли.

— Смотри, в честь победы Наган еще и на бренди раскололся. Пей давай!

Руки не просто дрожали — тряслись.

— Что-то не хочется, — Мамонт опять сел. На поваленное дерево. Колотило внутри, будто оторвался какой-то орган и мерзко болтался там.

Демьяныч принял нарядную кубическую бутылку с горящей в свете факела жидкостью чайного цвета, злобно покосился на Мамонта:

— Дрожишь за свою шкурку?.. Жирный пингвин, — добавил он почему-то.

"Глупый пингвин", — мысленно поправил Мамонт.

Кент оторвался от большой бутыли с кокосовым араком:

— За удачный набег! По древнему пиратскому обычаю — тост за удачу!

Опять появилась бутылка, за эти дни уже неимоверная по счету. Мамонт схватил ее и, запрокинув голову, стал пить вонючую водку крупными глотками. Оторвался от бутылки, выдохнул, по лицу побежали слезы:

— Зассал я.

Кажется слегка подобревший от водки Демьяныч закусывал ананасом, злобно выплевывая чешую:

— ПонЯл? Это жизнь, а не уроки танцев. Лучше не бояться. Бесполезно. Смерть-это случайно всегда, сколько ни старайся, все равно не угадаешь.

— А я думал, ты, Демьяныч, мухи не обидишь, — все радовался Чукигек.

— Мух не трогаем. На хера мне мухи, — старик долго еще о чем-то ворчал.

— Знаю, потом будет неинтересно. Спать с женой — это извращение, — Кент плавным жестом обнажил новенькие часы, сверкающие свежим золотом. — Уже полтора часа как должны прибыть будущие родственники.

Сегодня он был в тропическом суконном шлеме и новом, подаренном ему на свадьбу, костюме. Мамонт тоже временно получил такой же: светлый, с капроновой розой на груди.

"Брак портит отношения", — хотел сказать, но не сказал он.

— А я сегодня самые хорошие штаны одел, — твердил Чукигек. — Вернее, хороших у меня нет, нормальные более-менее, — Получалось, что он имел в виду свои старые джинсы с кожаными заплатами на коленях.

На берегу, невдалеке от стоящих кучкой мизантропов, на месте, расчищенном от кустов, появился навес — что-то вроде временного ресторана. Под ним — длинный стол с угощениями. В тени, чуждо для здешнего пейзажа, сверкал какой-то литой металл. Может быть, серебро.

— Я уж тебя, Мамонт, генерал-губернатором назвал, — заговорил Кент. — Повысил в звании, а то что за свадьба без генерала.

— Может и я сегодня женюсь, — сказал Мамонт.

— А давай, — равнодушно произнес кто-то. Кажется, его слова восприняли всерьез, никто не понял, что он попытался пошутить.

Нанятые официанты в белых куртках уже перестали суетиться, только двое из них еще что-то вяло переставляли на столе. Самый толстый и крикливый, видимо, повар ("Шеф-повар", — вспомнил Мамонт.) тоже успокоился и сейчас неподвижно сидел на пальмовом пеньке. Масляно блестящая, почти негритянского цвета, будто загримированная, рожа: все это заметно даже отсюда.

— На нудистском пляже с ней познакомился, — продолжал Кент. — Это, где голые все. Думаю, судя по духам производства Франции, эта голая небедна. Кажется, не ошибся.

— Кто она, говоришь? — спросил его кто-то. — Филиппинка, полинезийка или, может, как это?.. Маури?

— Не знаю. Даже не знаю до сих пор как ее зовут. Повезло с женой: вроде не немая, зато ни слова не поймешь. Это вариант. Пока по-нашему не научится, отдохну.

— Как же ты с ней общаешься? — вступил Чукигек. — Языком жестов?

— Если это теперь называется языком жестов… Как-то общаюсь.

Мизантропы чему-то засмеялись, загоготали, как гуси. Мамонт так и не понял чему.

— Когда-то изобрел сексуальную тактику, — продолжал Кент. Сегодня он, кажется, чувствовал себя в центре внимания. — Когда остаюсь ночью с бабой, будто засну и во сне на зарубежном языке сам с собой разговариваю. Очень клевали. Какой бабе не хочется с шпионом перепихнуться.

— А зачем тебе с ней объясняться? — заговорил Пенелоп. — Они и так все видят: сколько у нас земель, лесов. Богатый жених. Мамонт тебе, конечно, отстегнет в приданое земель с деревеньками. Как, бугор?

— Отстегнет, — неохотно пробормотал Мамонт. — Пока Хрущев весь остров фонтанами не усеял. Американец еще… Пейте кровь мою, скоро самому земли и на могилу не останется. На одной ноге буду стоять, как журавель…

— С родителями уже знакомился? — поинтересовался Демьяныч.

— Они больше не со мной, с островом знакомились. Ходили, смотрели, чуть ли не мерили.

— Много у нас про них земли, — проворчал Козюльский. — Явились сюда, кислород наш тратить.

— Брак по расчету, — высказался Мамонт. — Разочаруются они в тебе.

— В браке расчета быть не может. Любой брак абсурден.

— Это точно, — заговорил Козюльский. — Женятся только по дурости. У меня, видать, дурости больше не достает.

Мамонт вспомнил сейчас свою жену и уже открыл рот, чтобы поддержать Козюльского, но Кент опередил его.

— Это у тебя-то, Семен Михайлович? Лучше про дурость не скромничай.

— А что я? — сразу стушевался Козюльский. — Я и не спорю, — Похоже, он, как и все мизантропы, ощущал, что сегодня Кент — главное лицо, жених. Он же организатор застолья.

— А что? — опять спросил Чукигек. — Новая жена про вдову твою, про Дафнию, знает?

— Новая нет, зачем ей знать. Жены такой вариант не терпят. Что я, жен не знаю?

К навесу подъезжал Аркадий на какой-то завывающей механической тележке, в которой мизантропы подозревали газонокосилку. Вдалеке плелась его белая лошадь, запряженная в бочку, то скрывалась с глаз, то появлялась на неровной дороге. Старательно отворачиваясь от мизантропов, Аркадий о чем-то толковал с поваром.

— Опять торгует чем-то господин коммерсант, — прокомментировал кто-то. — Колониальным товаром.

— Да не, видать, воду продает.

— У нас тоже закуска есть, — заговорил, стоящий впереди всех, Чукигек. — К вину белому — рыба, всякие ракообразные… Шашлык, — почему-то неуверенно добавил он.

— Собачатина что ли?

— А ты что хотел за такие деньги? Денег собрали с гулькин хер.

— Ладно, ерунда, — вмешался Пенелоп. — Главное — казенная есть. Полно. Вот настоящее угощение.

— С выпивкой хорошо, — согласился Чукигек. — Несоразмерно много, есть чем аборигенов удивить. Я слышал, когда-то карибские пираты бочки с ромом в лес на ночь ставили. Сверху — зажженный фонарь. Чтобы мошкара, всякая дрянь крылатая, вплоть до летучих мышей, в бочку падала-тонула для особой ядрености. Я будущий хранитель традиций здесь, на острове Мизантропов.

— Покажем папуасам как надо веселиться, — зловеще пробормотал Пенелоп.

К Аркадию и повару подъехала бочка, ей управлял, конечно, Квак, сегодня в шляпе-конусе и неизменной, залоснившейся до потери цвета, тельняшке. Потемневшая от воды бочка была прохладна даже на вид.

— Все и повсюду утеряли искусство так веселиться, — высказался Чукигек. — За деньги будем обучать, мы сумеем. У нас, мизантропов, в голове свежо и весело. Ужо покажем штатникам и всем другим изумленным народам…

— Сегодня, чуваки, с меня сюрприз. Обещаю, — заговорил Кент.

— Рояль в тех кустах?

— Может и рояль… Погоди, увидишь. Я в местах заключения в Клубе веселых и находчивых играл, за капитана.

— Да, в тех местах веселых и находчивых полно, — подтвердил, о чем-то задумавшийся, Козюльский.

— Водку вместе с будущим тестем собираюсь выпускать, получать спекулятивную прибыль, — неожиданно переключился Кент. — Из масляной пальмы. ("Масленичной", — подумал Мамонт.) Уже название придумал — "Прощай, грусть". Вот такой в моей голове возник дьявольский план. Тесть у меня интересный: метра два ростом, башка бритая и вся в наколках. Вон он плывет, свадебный кортеж, — В море, из ничего, возникала белая моторная яхта. — Как много всего, оказывается, можно купить за деньги. У меня еще есть кое-что впереди. Впереди, — задумчиво повторил Кент. — Помню, раз в Москве мне в метро яйца турникетом прищемило.

На верхней палубе яхты шевелилась пестрая толпа. Раздавалась невнятная пока песня.

— Родственники, — как будто с сомнением произнес Кент.

— Вот я родственниками сильно богат, — заговорил Пенелоп. — У бати одних детей, как горошин в стручке. Он уж позабыл про многих. Только со мной дружит.

— У меня жен количество за шесть зашкалило, — к чему-то сказал Демьяныч. — Шесть штук за спиной. Давно расписывать перестали… А ты, Мамонт, почему неженатый?

— Потому что умею читать мысли невест.

— Нет, Мамонт, неправ ты, — опять заговорил, задумчиво молчавший до этого, Кент.

"В чем это я неправ?"

— Неправильная неполноценная это жизнь: без бабы. Если есть малая возможность, я вот всегда рад о бабе заботиться. ("О папуаске что ли?" — с неудовольствием подумал Мамонт.) Несмотря на вдову мою, Дафнию.

— Мы ребята удалые, ищем щели половые, — пробурчал он.

— Ну да, как тараканы, — рассеянно отозвался Кент. — Девушка и ее немолодой человек, — непонятно добавил он. — Принц был старый и женатый.

— Больше не понадобиться тебе на материк ездить, в кино голых баб наблюдать, — сказал Пенелоп.

"Мамонт бабе, конечно, не опора…" — додумать это до конца Мамонт не успел: отвлекли прибывшие. Выйдя на берег, еще на ходу, они стали танцевать. Топтались на сверкающем сахарной белизной песке, пели низкими голосами под ритмичный стук своих барабанов. В голосах женщин звучало непонятное Мамонту ликование.

"Мир женщин враждебен мне отсутствием юмора, — подумал он. — Теперь мне, как окончательному уже обывателю, тоже, вроде, нужна жена. Не помешала бы теперь."

— Это и есть гавайцы? Или полинезийцы? — Оглядывался на мизантропов Чукигек. — Я думал, голые, пальмовыми листьями прикрытые, так рассуждал по своей простоте. Вот бы с одной такой в лифте застрять.

Мужики-полинезийцы в летних белых и розовых пиджаках с гитарами и барабанами держались отдельно. Женщины вышли вперед, кружились на ходу в пляске. Возраст их можно было определить по толщине: чем старше, тем шире. Молодые тоже были крупными: высокими и ширококостными.

— Сколько их, — заговорил Козюльский. — Выбор! Сейчас новую, седьмую жену тебе, Демьяныч, изберем. Может мать невесты устроит?

Старик почему-то не возмущался, не возражал, смотрел вперед серьезно.

— Не слишком старая, — тоже разглядел Чукигек, — подвяленная слегка. Лет сорока.

— Ну нет, — возражал Козюльский. — Тоже с фигурой.

"Сытно живут", — Даже издали Мамонт разглядел на женских лицах, забытое за последнее время, достоинство, созданное с помощью косметики. На шеях у них, дорого, по-праздничному, одетых, висели гирлянды цветов.

— Что-то белого платья не видать, — комментировал кто-то. — Где твоя?

— Да вон, самая толстая.

Все это время полинезийки (Или филиппинки?) окружали одну, возвышавшуюся над ними на целую голову, с венком из красных цветов.

"Рекордных размеров. Метра два будет", — прикинул Мамонт.

— Вторая половина, — с сомнением, как будто впервые увидев ее, произнес Кент и почему-то вздохнул. — Увесистый довесок.

— Это даже не ягода опять, — ухмыльнулся Мамонт. — Целый фрукт.

— Ничего, красивая, — одобрил Козюльский. — Красота есть.

— Косметики, конечно, много, — оценивал Чукигек. — Но и основа тоже ничего. Все же это неравный брак…

— Это я для них неравный, — как будто начал нервничать Кент.

— Трехспальная кровать понадобится, — продолжал Мамонт.

— Ну ладно, — остановил их всех Кент. — Пошли на мою молодую глядеть. И я еще раз познакомлюсь.

С двух сторон мизантропы и их гости двигались к ресторанному навесу.

"Ну вот и породнился ты с капиталом…" — кажется, Мамонт мысленно готовил свадебное поздравление.

Идущий впереди Демьяныч неожиданно остановился.

— Вдруг откуда ни возьмись, — произнес он что-то непонятное.

Старик почему-то смотрел вверх, вертел головой. Мамонт тоже обратил внимание на какой-то непонятный механический вой. Он становился громче, кажется, приближаясь.

— Ложись, — заорал кто-то. Сзади сильно пихнули в спину, Мамонт упал.

Шеф-повар стоял, разинув рот и тоже глядя вверх. Белые куртки бегущих официантов мелькали в лесу. Оказывается, бежали и мизантропы, и были уже далеко, вот тоже свернули туда. Внезапно, под навесом что-то с грохотом лопнуло, вспыхнуло розовое пламя. Где-то заголосили женщины.

Что-то (Мины? Снаряды?) падали в одно место. Там, где был ресторан, будто клокотал пыльный вулкан.

Осколки, отчетливо заметные по шевелению в траве, падали перед ним. Мамонт ползком, потом на четвереньках, заспешил к ближайшим деревьям. Теперь гремело повсюду. Лес качался от множества, звучащих наперебой, взрывов.

Так же неожиданно все затихло. Вокруг медленно шевелился дым. В лесу с трудом угадывалась даже тропа. Вокруг изломанные деревья, осколки раздробленной скалы, вывернутая земля: теплая, издающая химический смрад, грязь. В стороне, в глубине зарослей, галдели мизантропы.

"Значит уцелели."

Доносился голос Демьяныча: "…Как же без войны. Такова она, жизнь. Не нами придумана."

Заговорил о чем-то Козюльский. Кажется, соглашался. Повсюду хвосты мин. — "Как их?.. Стабилизаторы." — Свежие, блестящие на изломах, осколки из ноздреватого, похожего на баббит, металла. Растерзанные трупы каких-то тварей, листья и трава забрызганы чей-то свежей кровью. Среди обгорелых зарослей все чаще стали появляться воронки, будто неожиданно образовавшиеся здесь пруды. Мамонт остановился перед большой и длинной ямой — в нее, журча, набиралась вода — оглушено глядел на черные от гари траву и листья. — "Откуда столько грязи?"

Рядом появился Кент, в рваной рубашке, со скомканным пиджаком в руках. Остановился у края ямы, бессмысленно уставился туда, потом кинул пиджак вниз, в коричневую воду.

— Вроде столько грязи раньше на острове не было, — сказал Мамонт что-то бессмысленное. — И в запасах не хранилось.

— И никто этому не рад, кроме мирового империализма, — невпопад отозвался Кент, рассеянно потер черным пальцем и без того испачканный сажей нос.

— Все целы? — поспешно спросил Мамонт.

— Все.

В лесу, ближе к месту несостоявшегося торжества, все чаще стали появляться остатки раскиданной по лесу ресторанной утвари, в кроне дерева даже застряло колесо от водовозки. На окраине леса от деревьев остались только голые ободранные стволы. Там же нашлись собравшиеся мизантропы.

— Все с песком перемешало, — встретил их Пенелоп.

— И лошадь аркашкину убило, — добавил Чукигек.

На месте ресторана что-то еще горело, оттуда тянулся редкий горький дым.

— Разлетелось скромное свадебное угощение, — Кент достал, застрявший в кустах, маленький помидор, мрачно сунул его в рот. — Разметало, унесло папуасов. Всех гостей вместе с моей мухой-цокотухой. Да нет! — Голос его становился все громче. — Если и живы, уже не вернуться. На хрена им такой неудачник как Кент. Штатовцы, ну, гады… Доказали несостоятельность Кента. И очень убедительно.

— Я видел, прямо на середину стола мина упала, — зачем-то вставил Чукигек. — Сюрприз.

— Ну что стоим, чего еще ждем, дорогие гости, — Кент будто с трудом сдерживал свой голос, звучавший все громче и пронзительнее. — Закончен праздник, исчерпан. Всему хорошему на свете приход конец…

Загрузка...